Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Джон Стейнбек - К востоку от Эдема (К востоку от Рая) [1952]
Язык оригинала: USA
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_classic, Роман, Сага

Аннотация. Роман классика американской литературы Джона Стейнбека «К востоку от Эдема» («East of Eden», 1952), по определению автора, главная книга всего его творчества. Это — своего рода аллегория библейской легенды о Каине и Авеле, действие которой перенесено в современную Америку; семейная сага, навеянная историей предков писателя по материнской линии.

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 

— Давай, Луис, махни крылышком над моим огоньком, — сказал он. — Только не дергай мехи, качай медленно и ровно. — Он положил железо на рдеющий кокс. Да, мистер Траск, было время, моя Лиза готовила на целую ораву вечно голодных детей. И потому давно уже всё на свете принимает спокойно. — Он передвинул щипцами железо ближе к потоку горячего воздуха и засмеялся. Впрочем, последнее — святая ложь, так что беру свои слова обратно. Как раз сейчас Лиза мечет громы и молнии. И предупреждаю вас обоих: ни в коем случае не произносите при ней слово «диван». Ибо слово это будит в Лизе гнев и печаль. — Да-да, вы что-то говорили про диван, — заметил Адам. — Если бы вы знали моего Тома, мистер Траск, вам было бы понятнее. Вот Луис, тот Тома знает. — Как же, знаю, конечно, — подтвердил Луис. — Том у меня шалый парень. Синица в руках — этого ему мало. Тому подавай журавля в небе. Во всем безудержен — и в радости, и в горе. Есть такие люди. Лиза считает, я тоже такой. Не знаю, что ждет Тома. Может быть, слава, а может быть, виселица… что ж, в роду Гамильтонов и прежде на эшафот поднимались. Я вам когда-нибудь расскажу. — Вы начали про диван, — вежливо напомнил Адам. — Ваша правда. Верно Лиза говорит: мысли у меня, что непослушные овцы — так и норовят во все стороны разбежаться. Одним словом, услышали мои сыновья про танцы в Пичтри, и все как один собрались туда ехать и Джордж, и Том, и Уилл, и Джо. Понятное дело, девушек пригласили. Джордж, Уилл и Джо — они у меня скромные, простые — пригласили каждый по одной даме, а Том… он же не может не перегнуть палку. Он пригласил сразу обеих сестер Уильямс — Дженни и Беллу. Тебе сколько дырок для болтов делать, Луис? — Пять. — Хорошо. А надобно вам сказать, мистер Траск, Том, как любой мальчишка, мнящий себя некрасивым, очень тщеславен и любит свою персону до невозможности. В обычные дни он о своей внешности не слишком заботится, но уж если праздник — украшает себя, как рождественскую елку, и расцветает, словно майская роза. Ну и, разумеется, на это преображение у него уходит немалое время. Вы заметили, что в каретном сарае у нас пусто? Джордж, Уилл и Джо выехали пораньше и в отличие от Тома красоту не наводили. Джордж взял телегу, Уилл — бричку, а Джо — маленькую двуколку. — Голубые глаза Самюэла блестели от удовольствия. — Итак, выходит во двор Том, красой лучезарному Цезарю равный, и видит, что ехать ему не на чем, остались только конные грабли, а на них не то что двух, даже одну даму не увезешь. К счастью или к несчастью, Лиза в это время прилегла вздремнуть. Том сел на крыльцо и задумался. Потом вижу, пошел в сарай, запряг пару лошадей и снял грабли с колес. Вытащил из дома диван и цепью привязал его за ножки к козлам — отличный диван, с набивкой из конского волоса, гнутый, Лиза души в нём не чает. Я его подарил ей незадолго перед рождением Джорджа, чтобы, как устанет, могла с удобством отдохнуть. Не успел я оглянуться, как Том возлег на диван и поскакал на нём за сестрицами Уильямс. Когда он вернется, от дивана одни клочья останутся — на здешних-то ухабах, боже праведный! Самюэл отложил щипцы, упер руки в боки и захохотал от души. — Вот Лиза и полыхает, как геенна огненная. Бедняга Том! — Может, попробуете «кое-что повеселее»? — улыбаясь спросил Адам. — Всенепременно. — Самюэл глотнул из горлышка и вернул бутылку Адаму. Уискибау — так по-ирландски называют виски… «живая вода». Вполне соответствует названию. — Он положил раскаленные полоски железа на наковальню, пробуравил в них отверстия и стал отбивать заготовки — искры дугой брызнули из-под молота. Потом окунул шипящее железо в бочку с темной водой. — Готово. — Самюэл бросил угольники на землю. — Спасибо, — сказал Луис. — Сколько я вам обязан? — Нисколько. Приятная компания — лучшая награда. — Вот так всегда, — беспомощно сказал Луис. — Ничего подобного. Когда я бурил тебе колодец, взял сколько положено. — Кстати, о колодце… Мистер Траск думает купить ранчо Бордони… старое имение Санчесов… Вы ведь помните это место? — Помню прекрасно, — кивнул Самюэл. — Место отличное. — Он расспрашивал, как там с водой, и я сказал, что в наших краях вы знаете про воду больше всех. Адам протянул бутылку, Самюэл скромно отхлебнул и аккуратно, следя, чтобы не перепачкать себя сажей, вытер рот тыльной стороной руки. — Я ещё не решил, куплю или не куплю, — сказал Адам. — Потому и расспрашиваю знающих людей, что да как. — Э-э, друг мой, вы играете с огнем. Не зря говорят, ирландца лучше не спрашивай, а то начнет отвечать. Надеюсь, вы понимаете, на что себя обречете, если дадите мне разговориться. Как считают одни, умен тот, кто молчит; другие же утверждают, что у кого со словами туго, у того и мыслей небогато. Я, естественно, разделяю вторую точку зрения, и, как заявляет Лиза, в этом моя большая ошибка. Что же вас интересует? — Если взять, к примеру, ранчо Бордони. Глубоко ли придется там бурить, чтобы дойти до воды? — Я должен сначала посмотреть, где вы хотите бурить: бывает, до воды всего тридцать футов, бывает — сто пятьдесят, а иногда надо бурить чуть не до центра земного шара. — Но вы всё равно находите воду? — Почти всюду. Только на своем ранчо не нашел. — Да, я слышал, у вас воды не хватает. — Слышали? Ещё бы! Господь Бог на небесах и тот, наверно, услышал — я об этом во всё горло кричу. — Примерно половина ранчо Бордони — четыреста акров — возле самой реки. Как вы думаете, должна там быть вода? — Надо посмотреть. Салинас-Валли, на мой взгляд, долина не совсем обычная. Если наберетесь терпения, я, может быть, сумею вам кое-что объяснить, я ведь тут всё облазил и общупал, и, что касается воды, то на этом деле я собаку съел. Верно говорят: голодному во сне пообедать — и то счастье. — Мистер Траск родом из Новой Англии, — сказал Луис Липло. — Он думает осесть в наших местах. Вообще то он уже бывал на Западе, когда служил в армии. Он воевал с индейцами. — Да что вы? В таком случае рассказывать должны вы, а мое дело — слушать. — Мне не хочется об этом рассказывать. — Почему? У моей семьи и у всех соседей давно бы уши завяли, если бы я воевал с индейцами. — Я вовсе не хотел с ними воевать, сэр. — Слово «сэр» вырвалось у Адама непроизвольно. — Понимаю. Должно быть, трудно убивать людей, которых не знаешь и против которых ничего не имеешь. — А может, наоборот, легко, — сказал Луис. — Что ж, тоже не лишено смысла. Видишь ли, Луис, есть люди, искренне любящие этот мир, но есть и другие, те, что ненавидят себя и распространяют свою ненависть на всех остальных — их злоба расползается во все стороны, как масло по горячему хлебу. — Может, лучше расскажете мне про здешние земли, неловко сказал Адам, гоня прочь жуткую картину сложенных в штабеля трупов. — А который час? Луис выглянул за порог и посмотрел на солнце. — Ещё десяти нету. — Если уж я начну рассказывать, меня не остановишь. Мой сын Уилл шутит, что, когда у меня нет других слушателей, я с деревьями разговариваю. — Он вздохнул и сел на бочонок с гвоздями. — Как я сказал, эта долина — место странное, хотя, может быть, мне так кажется, потому что сам-то я родился в зеленом краю. Ты, Луис, не находишь, что наша долина странное место? — Нет. Я ведь нигде больше не был. — Я здесь копал много и глубоко, — сказал Самюэл. Тут, в недрах, происходили, а может, и сейчас происходят интересные явления. Когда-то здесь было дно океана, а под ним — свой неизведанный мир. Впрочем, фермеров это не должно беспокоить. Что до верхнего слоя почвы, то он плодороден, особенно на равнинных местах. На юге Долины почва в основном светлая, песчаная, но сдобренная перегноем, который зимой приносят с холмов дожди. В северной части Долина расширяется, почва становится темнее, плотнее и, судя по всему, богаче. Я убежден, что когда-то там были болота, и корни растений веками перегнивали в этой земле, отчего она делалась всё чернее и плодороднее. Если же перевернуть верхний пласт, то видно, что снизу к нему примешивается и как бы склеивает его тонкий слой жирной глины. Такая земля, например, в Гонзалесе к северу от устья реки. А в районах близ Салинаса: Бланке, Кастровилла и Мосс-Лендинга болота остались по сей день. Когда-нибудь, когда их осушат, там будут самые богатые земли в этих краях. — Он любит рассказывать про то, что будет невесть когда, — вставил Луис. — Человеку дано заглядывать в будущее. Мысли — не ноги, их на месте не удержишь. — Если я решу здесь поселиться, мне нужно знать, какая судьба ждет эту землю, — сказал Адам. — Ведь моим будущим детям тоже здесь жить. Скользнув глазами поверх своих собеседников, Самюэл поглядел из темноты кузницы на залитый желтым светом двор. — Надобно вам сказать, что на большей части Долины под пахотным слоем — в некоторых местах глубоко, а в некоторых совсем близко к поверхности — лежит порода, которую геологи называют «твердый поднос». Это глина, очень плотная и на ощупь маслянистая. Толщина её где всего фут, а где больше. И этот «поднос» не пропускает воду. Если бы его не было, вода зимой просачивалась бы вглубь и увлажняла землю, а летом вновь поднималась бы наверх и поила корни. Но когда почва над «подносом» пропитывается насквозь, избыток воды либо возвращается наверх в виде ручьев, либо остается на «подносе», и корни начинают гнить. В этом-то и беда Долины. — И всё-таки жить здесь совсем неплохо, верно? — Да, конечно, но когда знаешь, что землю можно сделать богаче, трудно довольствоваться тем, что есть. Мне как-то раз пришло в голову, что, если пробурить в «подносе» тысячи скважин и открыть путь воде, то, возможно, вода растворит этот заслон. Я даже провел один опыт. Пробурил в «подносе» дыру, заложил несколько шашек динамита и взорвал. Кусок «подноса» раскололся, и вода в том месте прошла внутрь. Но сколько же нужно динамита, чтобы разрушить весь «поднос»! Я читал, что один швед — тот самый, который изобрел динамит — придумал новую взрывчатку, мощнее и надежнее. Может быть, это и есть искомое решение. — Ему бы только что-нибудь переделать да изменить, — насмешливо и в то же время с восхищением сказал Луис. — Вроде, и так всё хорошо, а его, вишь, не устраивает. Самюэл улыбнулся. — Говорят, было время, когда люди жили на деревьях. И если бы кому-то из них не разонравилось скакать по веткам, ты Луис, не ходил бы сейчас на двух ногах. Тут Самюэл опять расхохотался. — Хорош я, наверно, со стороны: сижу здесь, в пыли, и занимаюсь сотворением мира — ну чисто Господь Бог. Правда, Бог увидел то, что создал, а мне свое творение увидеть не доведется, разве что в мечтах. А мечтаю я, что Долина будет краем великого изобилия. Она сможет прокормить целый мир, да, наверно, и прокормит. И жить здесь будут счастливые люди, тысячи счастливых людей. — Глаза его вдруг погасли, лицо стало грустным, он замолчал. — Выходит, я не пожалею, что надумал здесь обосноваться, — сказал Адам. — Если у Долины такое будущее, где же ещё растить детей, как не здесь? — И всё же кое-что мне непонятно, — продолжал Самюэл. — В Долине таится какое-то зло. Что за зло, не знаю, но я его чувствую. Иногда, в ясный солнечный день, я чувствую, как что-то мрачное надвигается на солнце и высасывает из него свет, будто пиявка. — Голос его зазвучал громче. — На Долине словно лежит черное страшное заклятье. Словно следит за ней из-под земли, из мертвого океана, древний призрак и сеет в воздухе предвестье беды. Здесь кроется некая тайна, что-то неразгаданное и темное. Не знаю, в чем тут причина, но я вижу и чувствую это в здешних людях. Адам вздрогнул. — Чуть не забыл: я обещал вернуться пораньше. Кэти, моя жена, ждет ребенка. — Но у Лизы уже скоро обед будет готов. — Вы ей всё объясните, и она не обидится. Жена у меня неважно себя чувствует. И спасибо, что растолковали мне про воду. — Я своей болтовней, наверно, испортил вам настроение? — Нет-нет, что вы, нисколько. У Кати это первый ребенок, и она очень волнуется. Всю ночь Адам мучился сомнениями, а наутро поехал к Бордони, ударил с ним по рукам и стал хозяином земли Санчесов. ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ 1 Об американском Западе тех лет можно рассказать так много, что даже не знаешь, с чего начать. Любая история тянет за собой десятки других. Главное — решить, о чем рассказывать в первую очередь. Если помните, Самюэл Гамильтон сказал, что его дети поехали в Пичтри на вечер танцев, устроенный в тамошней школе. В те времена школы были в провинции центрами культуры. Протестантство было завезено в Америку недавно, и протестантские церкви в мелких городках ещё боролись за право существования. Католическая церковь, проникшая сюда первой и прочно пустившая корни, уютно подремывала, замкнувшись в своих традициях, и старинные миссии постепенно приходили в запустение: ветхие крыши обваливались, разграбленные алтари превращались в насест для голубей. Библиотеку миссии Сан-Антоиио (сотни томов на латыни и испанском) свалили в амбар, где крысы обглодали кожаные переплеты. Школа — вот что было в провинции подлинным очагом науки и искусства, в огонь в этом очаге поддерживала учительница, чей долг был нести людям мудрое и прекрасное. В школу приходили послушать музыку или поспорить. В школу шли голосовать во время выборов. И важнейшие события общественной жизни, будь то коронация королевы красоты, траурное собрание в связи с кончиной президента или танцы на всю ночь, происходили непременно в стенах школы. Школьная учительница была не только светочем разума, не только общественным деятелем, но и завиднейшей партией для любого жениха в округе. Родители преисполнялись законной гордостью, если их сын женился на учительнице. Считалось, что её дети должны быть намного умнее всех остальных: как в силу хорошей наследственности, так и благодаря правильному воспитанию. Скорбен удел изнуренной трудом жены фермера, но дочерям Самюэла Гамильтона была уготована иная судьба. Они были хороши собой, и в их облике сквозило благородство: как-никак Гамильтоны происходили от ирландских королей. Врожденная гордость возвышала их над нищетой, в которой они росли. Никому и в голову не приходило их жалеть. Самюэлу определенно удалось вывести улучшенную породу. Его дочери были гораздо начитаннее и воспитаннее большинства своих современниц. Самюэл передал им свою тягу к знаниям, и в ту эпоху тщеславного невежества его дочери резко выделялись на общем фоне. Оливия Гамильтон стала учительницей. В возрасте пятнадцати лет она покинула отчий кров и переехала в Салинас, чтобы окончить там среднюю школу. Когда ей было семнадцать, сдала экзамены на окружном конкурсе по полной программе естественных и гуманитарных наук, и в восемнадцать лет уже учительствовала в Пичтри. Некоторые из учеников Оливии были выше её ростом и старше. Работа учительницы требовала величайшего такта. Попробуй наведи дисциплину, когда тебя окружают здоровенные хулиганистые парни, а под рукой ни кнута, ни пистолета — это дело трудное и опасное. В одном горном районе был случай, когда ученики изнасиловали учительницу. Оливия должна была не только вести все предметы, но и обучать учеников всех возрастов. В те годы редко кто доучивался до восьмого класса, и у многих учеба растягивалась на четырнадцать, а то и на пятнадцать лет — на ферме никто за тебя твою работу не сделает. Кроме того, Оливии приходилось выполнять и обязанности фельдшера, потому что с её учениками то и дело что-нибудь приключалось. После драк в школьном дворе она зашивала ножевые раны. А когда босого первоклашку ужалила гремучая змея, кто как не Оливия должен был высосать яд у него из ноги? Она преподавала чтение в первом классе и алгебру — в восьмом. Руководила школьным хором, выступала в роли литературного критика, писала заметки о местных событиях, каждую неделю публиковавшиеся в «Салинасской утренней газете». Кроме того, в её ведении была организация всей общественной жизни округа: не только выпускные торжества, но и вечера танцев, собрания, дискуссии, концерты, рождественские и весенние праздники, патриотические словопрения в День памяти погибших в войнах и в День независимости. Она была членом избирательной комиссии, она возглавляла и направляла всю благотворительную деятельность. Работа у Оливии была далеко не из легких и налагала на неё невероятное число обязанностей. Права на личную жизнь учительница не имела. Десятки глаз ревностно следили за ней, выискивая скрытые слабости. Чтобы не разжигать людскую зависть, учительница ни в одном доме не жила дольше одного семестра: семья, сдававшая ей комнату, приобретала вес в обществе. И если у хозяев дома сын был ещё холост, предложение руки и сердца следовало автоматически; если же претендентов было два или больше, случались жестокие драки. Трое братьев Агита чуть не перерезали друг друга из-за Оливии. Молодые девушки редко задерживались в учительницах надолго. Работа была слишком тяжелая, а женихи одолевали слишком настойчиво, и учительницы выходили замуж быстро. Именно такой судьбы была твердо намерена избежать Оливия Гамильтон. Она не питала присущей её отцу любви к интеллектуальным изысканиям, но за короткое время, что прожила в Салинасе, укрепилась в своем решении: она не пойдет замуж ради того, чтобы потом прозябать на ранчо! Ей хотелось жить в городе, может быть, не в таком большом, как Салинас, но по крайней мере не в глуши. В Салинасе Оливия вкусила прелестей городской жизни, её покорили и церковный хор, и орган, и строгие ризы, и традиционные благотворительные базары для прихожан англиканской церкви. Она приобщилась к искусству: гастрольные труппы привозили в Салинас пьесы, а иногда и оперы, чаровавшие волшебным ароматом заманчивого незнакомого мира. Она ходила в гости, играла в шарады, декламировала на конкурсах стихи, записалась в хоровое общество. Салинас соблазнил её. Там можно было пойти на вечеринку нарядно одетой и вернуться домой в том же платье, не надо было переодеваться, укладывать юбки в седельный вьюк, а потом, проскакав на лошади десять миль, вынимать их и гладить снова. Работа в школе поглощала всё её время, но Оливия не переставала тосковать по городской жизни, и когда некий молодой человек, построивший в Кинг-Сити собственную мельницу, должным образом испросил её руки, Оливия ответила согласием, настояв, чтобы их помолвка долгое время оставалась в тайне. Конспирация была необходима: если бы в Пичтри узнали о помолвке, местные парни подняли бы бунт. Оливия не унаследовала от отца его искристого юмора, но шутки понимала, и любовь к веселью сочеталась в ней с доставшейся от матери несгибаемой волей. Ученики могли крутить носом сколько угодно, но Оливия всё равно впихивала в них знания ложку за ложкой. Образованность принимали в штыки. Умеет парнишка читать, умеет считать — и ладно. А то позабивают головы науками, и сразу им всё не нравится, сразу подавай им неизвестно что. Уж сколько раз так бывало: выучатся и бросают ферму, в город уезжают, думают, умнее отца родного стали. Немного арифметики, чтобы умел мерить землю и доски, подсчитывать приход-расход; немного правописания, чтобы мог заказать товар и написать письмо родственникам; немного чтения, чтобы без труда читал газеты, альманахи и сельские журналы; немного музыки, чтобы правильно пел псалмы и государственный гимн; а всё остальное — ни к чему, только с панталыку сбивает. Считалось, что образование нужно лишь докторам, адвокатам и учителям, потому что те — народ особый и с обычными людьми ничего общего не имеют. Конечно, и среди фермеров попадались чудаки вроде Самюэла Гамильтона. Что ж, к нему относились снисходительно, даже любили, но одному Богу известно, что бы думали о семье Гамильтонов, не умей Самюэл бурить колодцы, подковывать лошадей и управляться с молотилкой. Итак, Оливия всё же вышла замуж и переехала сначала в Пасо-Роблес, потом в Кинг-Сити и наконец — в Салинас. Оливия была наделена удивительной, почти кошачьей интуицией. В своих поступках она руководствовалась скорее чувствами, нежели рассудком. От матери ей достались решительный подбородок и носик пуговкой, а от отца — красивые глаза. Из всех Гамильтонов, если не считать Лизу, Оливия отличалась наибольшей цельностью натуры. Её религиозные воззрения представляли собой причудливую смесь: феи из ирландских сказок соседствовали в её теологической системе с ветхозаветным Иеговой, которого она в более поздние годы путала со своим отцом. Рай в представлении Оливии был уютным домом, который населяли её покойные родственники. Всё огорчительное в окружавшей её действительности Оливия попросту отметала, наотрез отказываясь верить, что такое существует, и когда её пытались переубедить, гневалась не на шутку. Как рассказывают, она однажды горько плакала, когда поняла, что не сможет одновременно плясать на двух балах. Один бал устраивали в Гринфилде, а другой, в ту же субботу, — за двадцать миль от Гринфилда, в Сан-Лукасе. Чтобы потанцевать и там, и там, а потом вернуться домой, ей пришлось бы отскакать верхом шестьдесят миль. Она не желала верить, что такое невозможно, но была не в силах сокрушить этот огорчительный факт, а потому, рыдая от досады, не поехала ни в Гринфилд, ни в Сан-Лукас. В более зрелом возрасте Оливия разработала для борьбы с неприятностями метод массированного наступления. Когда мне, её единственному сыну, было шестнадцать лет, я заболел двусторонним воспалением легких, болезнью, в то время считавшейся смертельной. Я слабел, я угасал, и ангелы уже шелестели надо мной крылами. Оливия развернула против моего недуга массированное наступление, и её метод себя оправдал. Вместе со мной о моем здравии молился священник англиканской церкви, настоятельница и монахини соседнего монастыря дважды в день поднимали меня на руках ближе к небу с просьбой ниспослать мне облегчение, один наш дальний родственник, последователь «христианской науки», также не забывал меня в своих устремленных к Всевышнему думах. Были пущены в ход все известные заклинания, ворожба, настойки из трав и корений, а кроме того, Оливия наняла двух опытных сиделок и пригласила лучших врачей города. Её метод сработал. Я выздоровел. Оливия была любящей и строгой матерью; своих детей — трех моих сестер и меня — она приучала к работе по дому, заставляла мыть посуду, стирать белье и не забывать о хороших манерах. А в гневе могла одним лишь взглядом содрать с провинившегося ребенка шкуру — легко и просто, будто чулок с ноги. Когда я оправился от воспаления легких, мне пришлось заново учиться ходить. Больше двух месяцев я лежал не вставая, мышцы у меня потеряли упругость, и по мере того как болезнь отступала, мною завладевала лень. Когда меня приподняли, во мне заныла каждая жилка и нещадно заболел бок, проколотый докторами, чтобы откачивать гной. Я упал на подушки и застонал: — Не могу! Мне не встать! Оливия прошила меня гневным взглядом. — Встань сейчас же! — приказала она. — Твой отец работает целыми днями, ночей не спит. Он из-за тебя в долги влез. А ну вставай! И я встал. «Долги» — само это слово и то, что за ним стоит, вызывало у Оливии отвращение. Счет, не оплаченный до пятнадцатого числа, превращался в долг. Слово «долги» ассоциировалось с чем-то грязным, с распущенностью, с бесчестием, Оливия искренне считала, что её семья лучшая в мире, и из чувства снобизма не могла допустить, чтобы такую семью пятнали долги. Она настолько прочно привила своим детям смертельную боязнь наделать долгов, что даже сейчас, когда экономический уклад изменился и долги стали неотъемлемой частью жизни, я каждый раз начинаю нервничать, если какой-нибудь счет просрочен у меня на пару дней. Оливия была решительно против покупок в кредит, даже когда система кредитов стала очень популярной. Купленное в кредит ещё не твоя собственность, а раз так, то это те же долги. Оливия сначала копила деньги, а уж потом покупала то, что хотела, оттого-то новые вещи появлялись у нас года на два позже, чем у наших соседей. 2 Оливия обладала великой отвагой. Вероятно, чтобы растить детей, это качество необходимо. И ещё я просто обязан рассказать вам, как Оливия разделалась с первой мировой войной. Мышлению Оливии были чужды категории международного масштаба. Слово «граница» увязывалось в её представлении прежде всего с пространством, на котором жила её семья, затем — с её городом, то есть с Салинасом, ну и, наконец, существовала некая размытая пунктирная линия, обозначавшая пределы округа. Поэтому Оливия не очень-то поверила, что началась война, и продолжала не верить, даже когда салинасский эскадрон добровольческой кавалерии, попав под призыв, погрузил лошадей в вагоны и отбыл в неизвестном направлении. Мартин Хопс жил рядом с нами, за углом. Широкоплечий, коренастый, рыжий. У него был большой рот, а глаза всегда казались красными. В Салинасе трудно было найти более застенчивого парня. Сказать «доброе утро» и то было для него самоистязанием. В кавалеристы он записался потому, что у эскадрона была своя баскетбольная площадка в здании учебного манежа. Знай немцы Оливию и будь они поумнее, они бы из кожи вон вылезли, только бы её не прогневить. Но они её не знали, а может, были дураки. Убив Мартина Хопса, они проиграли войну, потому что моя мать пришла в бешенство и взялась за них, засучив рукава. Она любила Мартина Хопса. Он за свою жизнь и мухи не обидел. Когда немцы его убили, Оливия объявила Германской империи войну. Она долго подыскивала смертоносное оружие. Вязать шерстяные шлемы и носки было, по её мнению, недостаточно свирепой расправой. Некоторое время она носила форму медсестры Красного Креста и вместе с другими аналогично одетыми дамами ходила в учебный манеж, где они щипали корпию и чесали языки. Это было неплохо, но всё же не могло нанести удар кайзеру в самое сердце. У Мартина Хопса отняли жизнь, и Оливия жаждала крови. Искомым оружием для неё стали облигации военного займа «Свобода». И хотя Оливия никогда прежде не занималась торговлей — разве что изредка выставляла свои торты с воздушным кремом на благотворительных аукционах в подвале англиканской церкви, — она вскоре начала продавать облигации пачками. Работала она как зверь, яростно и неукротимо. Мне думается, она нагоняла на людей такой страх, что мало кто осмеливался ей отказать. Ну а уж те, кто у неё покупал, чувствовали себя настоящими бойцами, облигации были для них штыком, который они вонзали в брюхо Германии. Когда ежемесячная выручка Оливии подскочила до рекордной цифры и продолжала удерживаться на том же уровне, министерство финансов обратило внимание на новоявленную амазонку. Поначалу ей посылали стандартные благодарности, распечатанные на ротапринте, но потом Оливия стала получать и настоящие письма, подписанные министром финансов, — там действительно стояла его личная подпись, а не факсимиле, оттиснутое резиновой печатью. Мы гордились матерью, но наша гордость возросла стократ, когда посыпались премии и подарки: немецкая каска (ни на одного из нас она не налезала), штык, искореженный осколок шрапнели на красивой черной подставке. Мы ещё не достигли призывного возраста, нам дозволялось лишь маршировать с деревянными винтовками, и потому война, которую вела Оливия, в какой-то степени оправдывала наше собственное неучастие в вооруженном конфликте. А потом наша мать превзошла самое себя да и вообще всех, кто распространял облигации в этом районе Америки. Она в четыре раза превысила свой прежний и без того сказочный рекорд и была удостоена небывалой награды — её решили покатать на военном самолете. Как же мы раздулись от гордости! Даже косвенная причастность к столь великому событию была для нас невообразимой честью. А бедняжка Оливия… надобно вам сказать, что уж если моя мать не верила в существование каких-то предметов или явлений, даже самые неопровержимые доказательства не могли поколебать её неверия. Так, во-первых, она не верила, что человек, носящий фамилию Гамильтон, может быть плохим, а во-вторых, не верила, что существуют самолеты. То, что она не раз видела их собственными глазами, не играло ни малейшей роли — она всё равно не верила. Вспоминая, на что она решилась, я пытаюсь представить себе, какие она при этом испытывала чувства. Душа её, вероятно, цепенела от ужаса, потому что разве можно полететь на чем-то, чего не существует? Если бы самолетную прогулку ей уготовили в виде наказания, это было бы жестоко и несколько необычно, но в данном случае полет предлагался ей как награда, как премия и почесть. Заглядывая в наши сияющие глаза, мать, должно быть, видела там восторженное благоговение и понимала, что попалась в ловушку. Не полететь значило обмануть ожидания семьи. Её загнали в тупик, единственным достойным выходом из которого была смерть. Раз уж она решилась подняться к небу в несуществующем предмете, то, видимо, даже не помышляла остаться в живых. Оливия составила завещание — потратила на это немало времени и, чтобы её последняя воля имела законную силу, заверила документ у нотариуса. Затем она открыла свою шкатулку красного дерева, где хранила письма мужа, начиная с самых первых, написанных ещё до помолвки. Оказывается, он писал ей стихи, а мы и не подозревали. Разведя в плите огонь, она сожгла эти письма, все до единого. Они были написаны ей, и она не желала, чтобы их прочел кто-то ещё. К дню полета она купила себе новое нижнее белье. Мысль о том, что, найдя её труп, люди увидят заштопанную или, хуже того, дырявую комбинацию, наполняла её ужасом. Возможно, все это время ей казалось, будто Мартин Хопс, кривя широкий рот, глядит на неё своими застенчивыми глазами, и у Оливии было ощущение, что она вроде как возмещает ему ущерб, причиненный утратой жизни. С нами она в эти дни была очень ласковой и не замечала на кухонном полотенце жирных пятен от плохо вымытых тарелок. Триумфальное событие намечалось провести на Салинасском ипподроме. Нас туда повезли на армейском автомобиле, мы ликовали от сознания своей исключительности и, наверно, на самых пышных похоронах держались бы менее торжественно. Наш отец работал на сахарном заводе «Спрекла» в пяти милях от города и не смог отпроситься, а может быть, сам не захотел ехать, боясь, что не вынесет нервного напряжения. Но Оливия, пригрозив, что вообще не сядет в самолет, заранее договорилась, чтобы сначала летчик попытался долететь до сахарного завода, а уж потом, пожалуйста, они могут разбиться. Теперь-то я понимаю, что сотни людей, собравшихся на ипподроме, пришли просто поглазеть на самолет, но тогда мы были уверены, что они явились воздать почести нашей матери. Оливия была невысокого роста и с возрастом располнела. Нам пришлось помогать ей, когда она вылезала из машины. Вероятно, сердце её заходилось от страха, но маленький подбородок был решительно вздернут. Самолет стоял посреди ипподрома. Он был крошечный и на вид ужасающе хрупкий — биплан с открытой кабиной и с деревянными шасси, обмотанными проволокой. Крылья были обтянуты парусиной. Оливия оторопела. К самолету она пошла, как агнец на заклание. Поверх платья — она была уверена, что это платье станет её погребальным саваном, — два сержанта напялили на неё шинель, затем ватник, затем форменную кожанку, и по мере того, как Оливию одевали, она округлялась на глазах. Лотом на неё надели кожаный шлем и большие авиационные очки; в сочетании с её носиком-пуговкой и румяными щеками эффект получился сногсшибательный. Она была похожа на мяч в очках. Совместными усилиями сержанты подняли её в кабину и втиснули в кресло. Она заполнила собой пассажирский отсек до отказа. Когда её привязали к креслу, она внезапно ожила и отчаянно замахала руками. Кто-то из солдат взобрался на крыло, выслушал просьбу Оливии, затем подошел к моей сестре Мэри и повел её к самолету. Оливия судорожно стягивала с себя толстые стеганые летные перчатки. Высвободив руки, она сняла колечко с бриллиантиком, которое муж подарил ей в день помолвки, и отдала его Мэри. Затем покрепче навернула на палец свое золотое обручальное кольцо, снова натянула перчатки и уставилась в пустоту. Пилот взобрался в передний отсек кабины, и один из сержантов налег всем телом на деревянный пропеллер. Самолетик отбуксировали к краю поля, он развернулся, с ревом промчался через ипподром и, дрыгаясь, поднялся в воздух, а Оливия все это время глядела перед собой, и глаза её скорее всего были закрыты. Мы следили, как самолет набирает высоту и удаляется от ипподрома, оставляя после себя тоскливую тишину. Ни члены комитета по распространению облигаций, ни друзья, ни родственники, ни даже рядовые зрители не думали расходиться. Превратившись в крошечную точку, самолет взял курс на сахарный завод и вскоре исчез. Вновь мы увидели его лишь через пятнадцать минут: он безмятежно плыл по небу на очень большой высоте. Вдруг мы с ужасом заметили, как он споткнулся и, кажется, начал падать. Это падение длилось целую вечность, потом самолет выровнялся, вновь пополз вверх и описал петлю. Сержант рядом с нами рассмеялся. Несколько секунд самолет летел спокойно, но вдруг будто взбесился. Он делал «бочки», крутил «иммельманы», выписывал восьмерки, потом перевернулся и пролетел над ипподромом вверх ногами. Мы даже увидели шлем Оливии — маленький черный кругляш. — По-моему, пилот спятил, — тихо сказал какой-то солдат. — Она все-таки женщина немолодая. Самолет довольно плавно приземлился и подкатил к толпе. Рев мотора стих. Озадаченно мотая головой, пилот выбрался из кабины. — Ну, тетка, сильна! — сказал он. — Первый раз такую вижу. — Привстав на цыпочки, он пожал безжизненную руку Оливии и торопливо ушел. Чтобы вытащить Оливию из самолета, понадобилось много времени и четверо человек. Её не могли ни согнуть, ни разогнуть, так она одеревенела от страха. Мы отвезли её домой, уложили в постель, и она не вставала два дня. Картина случившегося прояснялась постепенно. Кое-что рассказал пилот, кое-что — Оливия, и только сложив их рассказы в один, мы все поняли. Стартовав с ипподрома, они, как было условлено, пролетели над сахарным заводом — сделали над ним три круга, чтобы наш отец наверняка увидел самолет, а потом пилоту вздумалось пошутить. Его намерения были совершенно безобидны. Он что-то прокричал, и лицо его, как показалось Оливии, перекосилось. Сквозь шум мотора она не расслышала, что он кричит. А пилот, сбавив газ, закричал: «Ну что, покувыркаемся малость?» Это он так шутил. Оливия увидела его закрытое очками лицо, воздушный поток сдул в сторону и исказил выкрикнутые пилотом слова. До Оливии донесся только конец фразы, и вместо «малость» она услышала «сломалось». Ну конечно, подумала Оливия, так я и знала. Вот и смерть пришла. Мысленно она проверила, не забыла ли чего: завещание составлено, письма сожжены, нижнее белье новое, еда в доме — на ужин хватит вполне. А свет в чулане она погасила? Все это пронеслось у неё в голове за долю секунды. Потом она подумала: а вдруг ещё есть какой-то шанс уцелеть? Молодой летчик явно напуган, и страх может только помешать ему найти выход из положения. Если она не сумеет скрыть охватившего её ужаса и запаникует, летчик испугается ещё больше. Оливия решила подбодрить его. Весело улыбнувшись, она кивнула ему, чтобы он не робел, и в тот же миг под ней разверзлась бездна. Выведя самолет из петли, пилот снова повернулся к Оливии и прокричал: «Ещё?» Оливия уже вообще ничего не слышала, но сидела задрав подбородок и была твердо намерена поддерживать пилота, чтобы он окончательно не потерял голову, прежде чем они врежутся в землю. Она улыбнулась и снова кивнула. После каждой фигуры он оглядывался на Оливию, и она всякий раз снова его ободряла. Позднее, рассказывая об этом, он не уставал повторять: «Ну, сильна тетка! Первый раз такую видел. Я уже все инструкции к чертям нарушил, а она только — ещё и ещё! Вот бы из кого летчик вышел, это да!» ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ 1 Став хозяином ранчо, Адам блаженствовал, как сытый довольный кот. Из маленькой лощины под гигантским дубом, корнями дотягивавшимся до грунтовых вод, открывался вид на земли Адама: десятки акров по обе стороны реки, аллювиальное плато, на западе плавно переходящее в округлые холмы. Здесь было прекрасно даже летом, когда солнце стегало землю колючими лучами. Посредине ранчо, словно скрепляя обе его половины, тянулась полоса речных ив и платанов, а на западе холмы рыжели пышной травой. В Салинас-Валли слой почвы на западных горах почему-то толще, чем на склонах восточной гряды, и трава там растет обильнее. Может быть, высокие пики накапливают влагу про запас и распределяют её равномернее, а может быть, оттого, что леса там гуще, западные горы сильнее притягивают к себе дожди. В поместье Санчесов (теперь ранчо Траска) возделывалась лишь очень малая часть земли. Но мысленно Адам уже видел поля высокой пшеницы и зеленые квадраты люцерны возле реки. За спиной у него стучали молотками плотники, которых он привез сюда из Салинаса перестраивать старый дом Санчесов. Адам решил, что жить будет в старом доме. Лучшего места для основания династии было не найти. Из дома вычистили навоз, сняли старые полы, выломали обслюнявленные коровами оконные рамы. Всё мастерили заново, из свежего дерева: из остро пахнущей смолой сосны, из бархатистой калифорнийской секвойи; настелили новую крышу, обшив её длинными тонкими досками. Старые толстые стены слой за слоем впитывали в себя белила из извести, замешенной на соленой воде, и, высыхая, словно светились изнутри. Адам задумал свить здесь гнездо навсегда. Садовник подстриг древние розы, посадил герань, перенес рассаду овощей в открытый грунт, направил резвый ручей в канавки, прокопанные по всему саду. Адам предвкушал, каким комфортом будут окружены он сам и его потомки. В сарае лежала под брезентом нераспакованная массивная мебель, которую он заказал в Сан-Франциско и перевез сюда из Кинг-Сити на телегах. И быт в доме тоже будет налажен. Его повар Ли, китаец с косичкой, специально съездил в Пахаро и закупил там кастрюли, чайники, сковородки, кадушки, банки, медную и стеклянную посуду — словом, все, что нужно для кухни. На большом расстоянии от дома, с подветренной стороны строился новый свинарник, а неподалеку от него — птичник с выгонами для кур и уток и ещё псарня, чтобы собаки не подпускали койотов. Замысел Адама был слишком солиден и требовал времени, на скорую руку все не построишь. Нанятые им мастера работали основательно и неторопливо. Это было долгое предприятие. И Адам хотел завершить его на совесть. Он проверял каждый стык, каждый паз и, отойдя в сторону, внимательно вглядывался в образцы краски на фанерных дощечках. В углу его комнаты высилась стопка каталогов — каталоги сельскохозяйственного инвентаря, отделочных материалов, семян, фруктовых деревьев. Теперь-то Адам радовался, что благодаря отцовскому наследству разбогател. Воспоминания о Коннектикуте постепенно заволакивалось темнотой. Возможно, яркий, резкий свет американского Запада вытравлял из его памяти образ родного края. Когда он возвращался мыслями в дом своего отца, на их ферму, в городок, пытался припомнить лицо брата — он видел только сплошную черноту. И Адам старался скорее прогнать воспоминания. Кэти он временно поселил в чистом побеленном доме Бордони, чтобы она дожидалась там конца строительства и рождения ребенка. Было ясно, что ребенок родится раньше, чем будет готов дом. Но Адам всё равно не спешил. — Я хочу, чтобы дом стоял крепко, — снова и снова повторял он рабочим. Мне надо, чтоб на долгие годы… Только медные гвозди и только прочные доски… чтобы ничего не ржавело и не гнило. Планы на будущее строил не он один. Вся Долина, весь американский Запад были заняты тем же. То была эпоха, когда прошлое утратило свою притягательность, свой аромат. Вернуть «золотое времечко» мечтал разве что какой-нибудь глубокий старик, да такого надо было ещё и поискать. Похоронив прошлое, люди уверенно вписались в настоящее, и, несмотря на всю его суровость и неотзывчивость, оно их устраивало, правда, лишь как преддверие сказочно-прекрасного будущего. И чуть ли не в любом разговоре — например, встретятся на улице два приятеля, или прислонятся к стойке бара три фермера, или рассядутся вокруг костра десять-двенадцать охотников и вонзят зубы в жесткую оленину — речь непременно заходила о будущем Долины: оно ошеломляло своим великолепием, и говорили о нём не предположительно, а с уверенностью. — Все это будет… кто знает, может, ещё при нашей жизни, — говорили люди. И каждый рисовал себе картину счастливого будущего по-своему, в зависимости оттого, чего был лишен в настоящем. Скажем, едет фермер с семьей в город, опускаются они со своего горного ранчо в санях-волокушах — этакая здоровенная коробка на дубовых полозьях, — и швыряет их по камням с ухаба на ухаб. Жена сидит на охапке соломы и прижимает к себе детей, чтобы от этой тряски не остались без зубов и язык ненароком не откусили. А отец семейства упирается пятками, натягивает вожжи и мечтает: «Вот построят дороги, тогда заживем! Ещё бы, на собственной пролетке, чин чинарем, красиво, приятно, и до Кинг-Сити всего три часа — что ещё нужно человеку?» Или, скажем, обходит фермер свою дубовую рощу, а дубы там один к одному, древесина крепкая, как уголь, а горит даже жарче, и в кармане у него, к примеру, газета, а в ней объявление: «За один корд8 дубовых дров в Лос-Анджелесе вам заплатят 10 долларов». Ха, думает он, вот подведут сюда железную дорогу, выложу я свои дрова возле шпал, напиленные, сухонькие, и заплачу посреднику по полтора доллара за корд. Ну хорошо, пусть даже сдерут с меня по три с половиной доллара за перевозку. Все равно с каждого корда выручу пять долларов, а у меня в моей рощице три тысячи кордов, как пить дать. Итого, чистой прибыли пятнадцать тысяч. Были и такие, что, сияя нимбами, пророчествовали о времени, когда по всей Долине протянутся оросительные каналы — кто знает, может, ещё при нашей жизни, — или что пробурят глубокие скважины, и паровые насосы будут подавать воду наверх из недр земли. Представляете, какие пойдут урожаи, когда воды будет хоть залейся? Да здесь же будет цветущий сад, ей-богу! А ещё один, правда, он был сумасшедший, кричал, что скоро можно будет возить отсюда персики аж в Филадельфию — то ли в ящиках со льдом, то ли как-то ещё, и, мол, ничего с ними не сделается, будут такие же сочные, как этот, что у меня в руке! В маленьких городках поговаривали, что, дескать, должны со временем провести канализацию и уборные будут прямо в доме — а у некоторых так уже и было, — и что на уличных перекрестках поставят фонари с дуговым светом — в Салинасе уже стояли — и телефоны. Будущее сулило безграничные, беспредельные возможности. Счастья у людей будет ну прямо полные штаны! Изобилие хлынет в Долину бурным потоком, как река Салинас в мартовские дни богатого дождями года. Люди глядели на плоскую, сухую, пыльную землю, на выросшие откуда ни возьмись неказистые городишки и видели то прекрасное, что будет… кто знает, может, ещё при нашей жизни. Потому-то, кстати, не стоило особенно смеяться над фантазиями Самюэла Гамильтона. А он фантазировал с таким смаком, что за ним было не угнаться, но когда люди слышали о переменах, происходящих, к примеру, в Сан-Хосе, его идеи не казались совсем уж бредовыми. И, пожалуй, в одном только у Самюэла слегка заходил ум за разум: он, видите ли, сомневался, будут ли люди счастливы, когда это замечательное время наконец настанет. Будем ли мы счастливы? И вправду спятил. Ты нам только дай все это заполучить, и сам увидишь! А Самюэл в ответ рассказывал про своего двоюродного дядьку — давняя история, Самюэл её ещё в Ирландии слышал, — что тот, мол, был знатен, богат, красив, но вдруг взял и застрелился на шелковом диване прямо посреди разговора с красивейшей женщиной на свете, которая к тому же его любила. — Аппетит меры не знает, — говорил Самюэл. — Дашь человеку сладкого пирога, наестся он так, что у него этот пирог из носа лезет, а ему подавай ещё. Адам Траск связывал с будущим много счастливых надежд, но уже и сейчас жизнь дарила ему немало приятного. Сердце радостно екало у него в груди, когда он глядел на Кэти, молча сидевшую на солнце, видел, как подрастает дитя в её чреве, любовался белизной её кожи, нежной, словно у ангелов на картинках, развешенных в воскресной школе. Стоило ветру шевельнуть её светлые волосы, стоило ей невзначай поднять глаза, и Адама распирало от восторга, того пронзительного восторга, что сродни скорби. Да, Адам блаженствовал на своем ранчо, точно сытый холеный кот, но, если на то пошло, в Кэти тоже было что то кошачье. Ей была присуща свойственная зверям способность легко отказываться от недоступного, и в то же время, если намеченное было ей по силам, она могла затаиться и терпеливо выжидать. Два эти качества были для Кэти отличным подспорьем. Беременность неожиданно спутала ей карты. Когда аборт не удался и доктор припугнул её, Кэти отказалась от выбранного пути. Но это вовсе не значило, что она смирилась. К своей беременности она относилась как к болезни, которую надо перетерпеть. Точно так же отнеслась она и к браку с Адамом. Она попала в западню и потому выбрала наилучший возможный выход. Ехать в Калифорнию она тоже не хотела, но пришлось, она временно пожертвовала другими планами. Ещё ребенком она научилась добиваться своего, побеждая противника его же руками. Если противостоять силе невозможно, гораздо проще направить её в нужное тебе русло. Очень немногие догадались бы, что Кэти живет сейчас не там, где хотела бы, и не так, как задумала. Она пока дала себе передышку и спокойно ждала, твердо зная, что рано или поздно положение изменится. Кэти обладала важнейшим качеством, необходимым великому удачливому преступнику: она никому не доверяла и ни с кем не делилась своими намерениями. Она существовала сама по себе, как остров в океане. Возможно, Кэти даже не глядела на купленную Адамом землю, не замечала, что строится дом, и не вникала в грандиозные замыслы Адама, потому что она не собиралась оставаться здесь, когда её болезнь пройдет и западня распахнется. Тем не менее на все вопросы Адама она отвечала, как нужно: вести себя иначе означало бы лишь понапрасну напрягаться и тратить силы впустую, а умным кошкам такое чуждо. — Заметь, моя радость, как удачно стоит дом — окна выходят прямо на Долину. — Да, чудесно. — Знаешь, это, наверно, глупо, но я часто ставлю себя на место Санчеса и пытаюсь разгадать, что он думал сто лет назад. Какой была тогда эта земля? Ведь он, как мне кажется, учел все. У него здесь был даже водопровод, можешь себе представить? Трубы он сделал из стволов секвойи: то ли выдолбил, то ли прожег в них отверстия, и вода из ручья подавалась в дом. Мы откопали остатки этих труб. — Удивительно. Должно быть, он был очень умный. — Мне хочется узнать про него побольше. По-моему, он очень тонко чувствовал красоту. Посмотри, как расположен дом, какая у него архитектура, какие пропорции, как посажены деревья! — Он ведь был испанец? Я слышала, испанцы — очень одаренный народ. Помню, в школе мы проходили про одного художника… нет, тот был грек. — Все время думаю, как бы разузнать про Санчеса подробнее. — Поспрашивай людей. Кто нибудь да знает. — Он вложил в этот дом столько труда, так все продумал, а Бордони держал там коров. И знаешь, что занимает меня больше всего? — Что, дорогой? — Мне интересно, была ли у Санчеса своя Кэти. И если да, то какая она была? Она улыбнулась, потупила глаза и отвела взгляд в сторону. — Ах, Адам, ну что ты такое говоришь! — Я уверен, что была! Была непременно! Ведь до встречи с тобой я не чувствовал себя сильным, у меня не было цели в жизни… не было даже особой охоты жить. — Адам, не смущай меня. Ой, осторожнее! Не тискай так, мне больно. — Прости. Я ведь неуклюжий, как медведь. — Нет, нисколько. Просто ты забываешь. Может, мне пора что-нибудь шить или вязать, как ты думаешь? Хотя ужасно приятно сидеть просто так и ничего не делать. — Все, что понадобится, мы купим. А ты сиди и ни о чем не думай. Вынашивать ребенка это ведь тоже в определенном смысле работа, и ты здесь, можно сказать, трудишься больше всех. Зато награда за этот труд… есть ли что дороже! — Адам, я боюсь, шрам на лбу так у меня я останется. — Доктор сказал, со временем он побледнеет. — Иногда он вроде бы светлеет, а потом все опять, как было. Вот и сегодня он, по-моему, снова потемнел, да? — Нет, мне не кажется. Но шрам действительно потемнел. Он был очень похож на отпечаток, оставленный огромным пальцем: казалось даже, что морщинки складываются в затейливый рисунок. Адам притронулся к шраму, и Кэти дернула головой. — Не надо. Там очень нежная кожа. Если надавить, сразу покраснеет. — Он у тебя обязательно пройдет. Нужно только время. Она улыбнулась ему, но когда он повернулся и ушел, глаза её стали пустыми, а взгляд рассеянным. Она заерзала в кресле. Ребенок в утробе беспокойно ворочался. Кэти глубоко вздохнула, и мышцы её расслабились. Она застыла в ожидании. — Мисси хоцет цай? — Нет… впрочем, принеси. Она изучающе глядела на китайца, но его темно-карие глаза оставались непроницаемы. В его присутствии она всегда чувствовала себя неспокойно. Кати умела пробиться сквозь оболочку любого человека и докапывалась до самих затаенных помыслов и желаний. Но оболочка, скрывавшая сущность Ли, была упругой и неподатливой, как резина. Его худое приятное лицо с высоким открытым лбом свидетельствовало об уме, с губ не сходила вежливая улыбка. Длинная черная поблескивающая коса, перевязанная внизу тонкой ленточкой из черного шелка, была перекинута через плечо на грудь в покачивалась в такт шагам. Когда Ли занимался работой, требующей резких движений, он обматывал косу вокруг головы. Ходил он в узких сатиновых брюках, в черных шлепанцах а обшитой тесьмой китайской блузе. Как было принято в те годы среди большинства китайцев, Ли чуть что прятал руки в рукава, словно боялся, что ему отрежут пальцы. — Моя плиноси маленькая столика. — Он коротко поклонился и засеменил прочь. Кэти посмотрела ему вслед и нахмурилась. Она не боялась Ли и всё же чувствовала себя рядом с ним неуверенно. А вообще он был хороший и почтительный слуга — лучше не найти. Да и что плохого мог он ей сделать? 2 Лето набирало силу, в река Салинас уползала в песок, под высокими берегами оставались лишь зеленые лужи стоячей воды. Коровы в овцы целыми днями сонно лежали в тени ив и только к вечеру брели на пастбища. Трава побурела. Налетавший после полудня ветер гнал по Долине пыль, и она желтым туманом поднималась в небо, высоко высоко, чуть ли не к вершинам. В тех местах, где сдуло почву, корни дикого овса торчали жесткими пучками. Сухие ветки и клочья соломы носились по отполированной ветром земле, пока их не прибивало к кустам или деревьям; мелкие камни зигзагами перекатывались из стороны в сторону. Теперь Адам ещё яснее понял, почему старый Санчес поставил дом в лощине: ветер и пыль не проникали сюда, а ручей, хоть и слегка обмелел, по-прежнему бодро нёс поток чистой прохладной воды. Но, глядя на свою высохшую, покрытую слоем пыли землю, Адам, как любой переселенец, живущий в Калифорнии первый год, впадал в панику. В Коннектикуте, если дождя нет две недели, считается, что лето выдалось сухое, а если без дождя проходит месяц, это уже засуха. Если холмы и равнины не зеленеют, значит, земля умирает. Но в Калифорнии с конца мая до начала ноября дождей обычно не бывает совсем. И у выходца с Восточного побережья, сколько бы его ни успокаивали, возникает ощущение, что в эти сухие месяцы земля тяжело больна. Адам написал записку и отправил Ли на ферму Гамильтонов передать, что просит Самюэла заглянуть к нему и обсудить закладку колодцев. Когда Ли въехал на бричке во двор, Самюэл сидел в тени и наблюдал, как его сын Том мастерит капкан собственной, принципиально новой конструкции для ловли енотов  спрятал руки в рукава и молча ждал, пока Самюэл прочтет записку. — Том, — сказал Самюэл, — сумеешь позаботиться, чтобы наше имение не пришло в упадок, пока я съезжу в Долину поговорить с одним страдальцем, у которого без воды во рту пересохло? — Давай я поеду с тобой. Может, тебе помощь понадобится. — Помощь в чем? В разговоре? Сегодня я и сам управлюсь. Насколько я могу судить, до рытья колодцев ещё далеко. А вот когда начнем рыть, тогда уж точно, от разговоров язык устанет — на каждую лопату земли, думаю, по пятьсот — шестьсот слов придется. — Мне охота поехать с тобой… ты же к мистеру Траску едешь? Я с ним до сих пор не знаком. — Познакомишься, когда рыть начнем. Я старше тебя, и за мной право первого разговора. Между прочим, Том, енот просунет вон туда свою лапку и выберется на свободу. Ты же знаешь, какие еноты умные. А я, видишь, что здесь придумал? Завинчивается и опускается вниз. Ты бы и сам оттуда не выбрался. — Я же не такой умный, как енот. Но, пожалуй, ты действительно все предусмотрел. Будь другом, сынок, сходи на конюшню, снаряди мне Акафиста, а я пока предупрежу мать, что уезжаю. — Моя на блицке плиехала, — сказал Ли. — Но мне же надо будет и домой как-то вернуться. — Моя отвезет. — Вздор, — возразил Самюэл. — Я привяжу Акафиста к бричке, а назад вернусь верхом. Самюэл уселся на козлы рядом с Ли, и лошадь Самюэла, неуклюже перебирая сбитыми ногами, поплелась за бричкой. — Как тебя зовут? — дружелюбно спросил Самюэл. — Ли. Есть и длугая имя, много. Ли — это моя папа имя. Вся семья Ли зовут. — Я о Китае немало читал. Ты в Китае родился? — Нет. Здесь. Самюэл надолго замолчал; бричка, кренясь, ползла по колее, спускавшейсй в пыльную долину. — Ли, — наконец нарушил он молчание, — я и в мыслях не держу тебя обидеть, но мне всё же непонятно, почему вы, китайцы, до сих пор говорите на какой-то тарабарщине, тогда как даже неграмотный пень из черных ирландских болот, деревенщина, у которого башка забита гэльским9, а язык, как лопата, и тот, пожив десяток лет в Америке, более-менее сносно говорит по-английски. Ли усмехнулся. — Моя говоли, как китайца. — Что ж, наверно, у тебя есть на то причины. Да и не мое это дело. Только ты уж извини, я тебе не верю. Китаец хмыкнул, посмотрел на него, карие глаза под полукружьями век словно открылись шире, утратили чужеземную отстраненность, в них появилось тепло и понимание. — Во-первых, нам так удобнее, — сказал он. — Во-вторых, это своего рода самозащита. Но дело не в этом. Мы вынуждены говорить так главным образом потому, что иначе нас не поймут вообще. Самюэд и виду не подал, что заметил происшедшую с Ли перемену. — Два первых объяснения я могу понять, — кивнул он. — Но третье до меня как-то не доходит. — Я знаю, вам трудно поверить, но и со мной, и с моими друзьями подобное случалось так часто, что мы уже привыкли. Если бы мне понадобилось, например, что-то спросить и я бы подошел к людям и заговорил так, как сейчас, они бы меня не поняли. — Господи, да почему? — Потому что они уверены, что я буду лопотать «твоя-моя», и ухо у них уже настроено на эту тарабарщину. А заговори я на нормальном английском, их слух его не воспримет, и они меня не поймут. — Неужели правда? А как же я тебя понимаю? — Поэтому я с вами и разговариваю. Вы из тех редких людей, чье восприятие не замутнено предвзятостью. Вы видите то, что есть, а большинство видит то, что хочет увидеть. — Мне это не приходило в голову. На себе я ничего такого не испытывал, но в твоих словах есть зерно истины. Я рад, что мы с тобой разговорились. У меня к тебе множество вопросов. — Отвечу с удовольствием. — Даже не знаю, с чего начать… Вот, например, ты носишь косу. Я слышал, коса у китайцев — символ рабства, навязанный им маньчжурами после завоевания Южного Китая. — Да, правильно. — Тогда скажи на милость, зачем ты носишь косу здесь — ведь в Америке маньчжурам до тебя не добраться. — Моя по-китайски говоли. Моя — китайца, а китайца долзна с косой ходи, понимай? Самюэл расхохотался. — Твой маскарад и впрямь надежное удобство. Жаль, у меня нет прикрытия вроде твоего. — Не знаю, сумею ли вам объяснить, — сказал Ли. Кто не познал это на собственном опыте, тому трудно в такое поверить. Вы, как я понимаю, родились не в Америке. — Я родился в Ирландии. — И тем не менее через несколько лет в вас перестали видеть иностранца; а мне, хоть я и родился здесь, в Грасс-Валли, ходил в местную школу, а потом несколько лет учился в Калифорнийском университете — мне никогда не слиться с окружением. — А если ты отрежешь косу и начнешь одеваться и разговаривать как все? — Это ничего не даст. Я пробовал. Для так называемых белых я всё равно оставался китайцем, только уже не внушающим доверия; а мои китайские друзья начали меня избегать. Пришлось отказаться от этой затеи. Ли натянул вожжи, остановил бричку под деревом, вылез и распряг лошадь. — Пора перекусить, — сказал он. — Я кое-что захватил. — Поедите со мной? — Охотно, только сначала сяду в тень. Странно, но порой я забываю про еду, хотя вообще-то есть хочу всегда. Мне очень интересно тебя слушать. Внимать умудренному жизнью приятно. Я вот сейчас подумал, а не вернуться ли тебе в Китай? Ли саркастически улыбнулся. — Немного терпения, и вы поймете: в поисках своего места в жизни я перепробовал все. Я ведь ездил в Китай. Мой отец располагал солидными средствами. Но и в Китае меня не признали своим. У тебя чужеземное обличье, говорили мне там, и речь у тебя чужеземная. Я делал ошибки в этикете, я нарушал правила хорошего тона, потому что со времени отъезда моего отца они усложнились. Меня не хотели принять обратно. Вы не поверите, но здесь я не так остро ощущаю себя иностранцем, как в Китае. — Все, что ты говоришь, разумно, и я не могу тебе не верить. Но пищу для ума ты дал мне надолго, этак до конца февраля. Скажи, я не докучаю тебе расспросами? — Нет, нисколько. Когда все время говоришь на этой нашей тарабарщине, то и думать на ней привыкаешь. Чтобы не забыть нормальный английский, я много пишу. Слышать и читать — это одно, а говорить и писать — совсем другое. — А с тобой не случается казусов? Не бывает, что ты вдруг переходишь на обычный английский язык? — Нет, такого не случается. Я думаю, все дело в том, чего от тебя ждут. Посмотришь человеку в глаза и видишь: он ждет, что ты будешь пищать «твоя-моя», семенить в кланяться — ну и пищишь, кланяешься, семенишь. — Пожалуй, это верно, — согласился Самюэл. — Я ведь тоже сыплю шутками, потому что люди приезжают ко мне посмеяться. Ради них стараюсь быть веселым, даже когда на сердце тоска. — Но я слышал, ирландцы народ жизнерадостный и любят пошутить. — Это такой же маскарад, как твоя тарабарщина и твоя коса. Ирландцы вовсе не такие уж весельчаки. Они люди угрюмые и умеют обрекать себя на страдания, которых не заслужили. Это ведь про них говорят, что они бы сами себя порешили, да благо есть виски, а с ним и мир краше, и на душе легчает. И балагурят они лишь потому, что именно этого от них ждут. Ли достал из свертка небольшую бутылку. — Хотите попробовать? Китайский напиток «уцзяпи». — А что это такое? — Китайская бленди. Клепкая стуцка… Это действительно бренди с добавкой полыни. Очень крепкий напиток. И на душе от него легчает. Самюэл отпил из бутылки. — По вкусу немного похоже на гнилые яблоки. — Да, на яблоки, которые подгнили, но всё же хороши. Вы не глотайте сразу, а попробуйте ощутить вкус гортанью. Самюэл приложился к бутылке основательнее, потом откинул голову назад. — Да, теперь понимаю. И впрямь, отменно. — Если хотите, вот сандвичи, пикули, а в этой бутылке — пахта. — Какой ты, однако, хозяйственный. — Да, стараюсь предусмотреть все. Самюэл надкусил сандвич. — У меня к тебе с полсотни вопросов, не меньше, и я только что думал, какой из них задать следующим, а ты сам подсказал главный. Спрошу, не возражаешь? — Пожалуйста. Единственное, о чем я вас прошу: не разговаривайте со мной так в присутствии других людей. Они страшно удивятся и не поверят своим ушам. — Постараюсь. Но если случайно забуду, не волнуйся: всё же знают, что я мастер шутить. Когда человек открылся тебе в двух ипостасях, трудно потом воспринимать его только в одной. — Мне кажется, я догадываюсь, что вы хотите у меня спросить. — Что? — Почему я довольствуюсь положением слуги? — Как ты прочел мои мысли? — По-моему, этот вопрос логичен. — Но он тебе неприятен? — Нисколько, потому что меня спрашиваете вы. Неприятны лишь те вопросы, которые задают снисходительным тоном. Не понимаю, почему профессию слуги считают недостойной. Для философа она убежище от мирской суеты, для ленивого — легкий хлеб; толковый слуга может добиться большой власти и даже любви. Удивляюсь, почему до сих пор так мало умных людей избирают это поприще — в совершенстве овладев ремеслом слуги, они пожинали бы прекрасные плоды. Хороший слуга всегда уверен в завтрашнем дне, и не потому, что хозяин добр к нему, а потому что люди — рабы привычек и склонны к праздности. Нелегко отказаться от вкусных блюд или привыкнуть самому за собой убирать. Чем менять свою натуру, проще держать слугу, пусть даже плохого. Что до хорошего слуги — а я слуга превосходный — то он может командовать своим хозяином во всем: может диктовать ему, о чем думать и как поступать, на ком жениться и когда развестись; он может наказывать своего хозяина, превращая его жизнь в кошмар, а может и дарить радость, и в результате попадает в число упомянутых в завещании. Если бы я захотел, я мог бы обобрать любого, у кого работал, снять с него последнюю рубашку, наплевать ему в лицо, и на прощание мне бы ещё сказали «спасибо». Ну и, наконец, в силу причин, о которых мы говорили, я человек беззащитный. Хозяин же всегда за меня вступится, убережет от нападок. Вам вот приходится много работать, и у вас много тревог. Я же и работаю меньше и меньше тревожусь. При этом я хороший слуга. А плохой слуга и не работает и ни о чем не тревожится, но всё равно сыт, одет и огражден от опасностей. Не знаю, в какой другой сфере деятельности вы насчитаете столь великое множество бездарей и так редко встретите подлинного мастера своего дела. Самюэл сидел подавшись вперед и внимательно его слушал. — Пожалуй, я вздохну с облегчением, когда снова перейду на «твоя-моя, хоцет-не хоцет», — заметил Ли. — Отсюда до поместья Санчеса рукой подать. Почему ты решил сделать здесь привал? — спросил Самюэл. — Все влемя только говоли-говоли. Моя, китайский слуга, свое дело знай отлицио. Твоя готова ехать? — Что? А да, конечно. Но жить так, должно быть, очень одиноко. — Да, это единственный недостаток, — кивнул Ли. Я давно собираюсь уехать в Сан-Франциско и открыть там свое небольшое дело. — Что-нибудь вроде прачечной? Или ресторанчик? — Нет. Китайских прачечных и ресторанов и так развелось слишком много. Может быть, книжную лавку. Книги мне по вкусу, да и конкурентов было бы не так много. Но боюсь, дальше слов у меня не пойдет. Когда работаешь слугой, теряешь предприимчивость. 3 После полудня Самюэл и Адам проехали по участку. Как бывало каждый день, к этому времени поднялся ветер и в небо летела желтая пыль. — Прекрасное ранчо! — воскликнул Самюэл. — Вам досталась на редкость хорошая земля. — Боюсь, её скоро всю сдует, — заметил Адам. — Нет, она просто передвигается. Часть её уходит от вас на ранчо Джеймсов, а взамен вам перепадает кое-что с участка Сауди. — И всё же этот ветер мне не нравится. От него как то не по себе. — Да, ветер быстро всем надоедает. Он и на скот действует, животные покой теряют. Не знаю, обратили вы внимание или нет, но в северной части Долины начали для защиты от ветра сажать эвкалипты. Их из Австралии завезли. Говорят, за год вырастают на десять футов. Почему бы и вам не посадить для пробы несколько рядов? Со временем полоса станет смягчать натиск ветра, а кроме того, эвкалиптовые дрова — отличное топливо. — Хорошая мысль. Но что мне действительно нужно, это вода. При таком ветре насосы с приводом от ветряных мельниц накачают воды сколько угодно. Я и подумал: если пробурить несколько скважин и наладить поливное орошение, землю никуда уже не сдует. Можно заодно для укрепления почвы посеять бобы. — Если хотите, я помогу вам найти воду, — жмурясь от ветра, предложил Самюэл. — К тому же я смастерил небольшой насос, он качает довольно быстро. Мое собственное изобретение. А ветряки — штука дорогая. Но, может быть, я сумею построить их для вас сам, тогда обойдется дешевле. — Замечательно. Если ветер будет работать на меня, то бог с ним, пусть дует. А если будет вода, я, возможно, начну сеять люцерну. — На люцерне больших денег не заработать. — Дело не в деньгах. С месяц назад я объезжал окрестности Гринфилда и Гонзалеса. В тех местах поселилось несколько швейцарцев. У них по десять-двадцать хороших дойных коров, и в год они собирают четыре урожая люцерны. — Да, я слышал. Коров они вывезли из Швейцарии. Глаза у Адама восторженно блестели. — Вот и я хочу заняться тем же. Масло и сыр буду продавать, а молоком отпаивать поросят. — Чувствую, долина будет вами гордиться, — сказал Самюэл. — Такие люди украсят наше будущее. — Была бы только вода. — Если она тут есть, я её вам добуду. Отыщу обязательно. Я прихватил с собой мою волшебную палочку. Он похлопал по сухой рогатой лозе, притороченной к седлу. Адам показал рукой налево, туда, где широко раскинулся ровный пустырь, поросший чахлой полынью. — Вот, — сказал он, — тридцать шесть акров, земля ровная, как пол. Толщину почвы я проверял. Пахотный слой под песком — в среднем три с половиной дюйма, лемех будет доходить до суглинка. Найдете здесь воду, как вы думаете? — Не знаю. Увидим. Самюэл спешился, передал поводья Адаму и отвязал от седла лозу. Взял её обеими руками за расходящиеся концы и не спеша побрел вперед: локти у него были разведены в стороны, хвостик У-образной рогульки смотрел вверх. Внезапно Самюэл нахмурился, вернулся на несколько шагов назад, но потом покачал головой и пошел дальше. Адам медленно ехал следом и вел за собой на поводу лошадь Самюэла. Глаза Адама не отрывались от лозы. Он увидел, как она задрожала и мотнулась вниз, в точности как удочка когда клюет рыба. Лицо у Самюэла сосредоточенно застыло. Он продолжал идти вперед, пока лозу не потянуло вниз с такой силой, словно она пыталась вырваться из его напряженных рук. Самюэл медленно описал круг, вырвал кустик полыни и бросил его на землю. Потом отошел подальше в сторону, опять выставил перед собой рогульку, повернулся и зашагал к отмеченному месту. Едва он к нему приблизился, лозу снова дернуло вниз. Самюэл облегченно вздохнул и опустил свою волшебную палочку в траву. — Вода здесь есть, — сказал он. — И даже не очень глубоко. Тянуло сильно, а значит, воды много. — Отлично, — кивнул Адам. — Я хочу показать вам ещё два места. Самюэл выбрал стебель полыни потолще, обстругал его и воткнул в землю. Чтобы опознавательный знак был заметнее, он расщепил ножом верхушку стебля и вставил туда поперечину. Потом для верности притоптал вокруг сухую полынь. Когда он проверял второе показанное Адамом место, лоза чуть не вылетела у него из рук. — А вот тут воды целый океан, — заметил он. В третьем выбранном Адамом месте поиск ничего не дал. За полчаса лоза дернулась всего один раз да и то совсем слабо. Мужчины повернули лошадей и неторопливо двинулись к дому Траска. Воздух был словно соткан из золота: желтая пыль, летя ввысь, золотила свет, лившийся с неба. Как обычно, ветер на исходе дня начал утихать, впрочем, бывали вечера, когда пыль держалась в воздухе долго и оседала только за полночь. — Я знал, что здесь хорошая земля, — сказал Самюэл. — Это любому видно. Но я не подозревал, что она настолько хороша. Должно быть, с гор сюда идет мощный отток грунтовых вод. Вы умеете выбирать землю, мистер Траск. Адам улыбнулся. — У нас была ферма в Коннектикуте. Шесть поколений Трасков очищали её от камней. Одно из моих первых детских воспоминаний — груженная камнями волокуша, которую тащат к стене на краю поля. Я думал, земля всюду такая. А здесь… мне это странно, и даже такое чувство, словно жить на этой земле — грех. Тут, пока найдешь хотя бы один камень, все ноги оттопчешь. — Любопытная это штука, чувство греховности, заметил Самюэл. — Если бы человеку пришлось отказаться от всего, что у него есть, остаться нагим и босым, вытряхнуть и карманы, и душу, он, думаю, и тогда бы умудрился припрятать где-нибудь пяток мелких грешков ради собственного беспокойства. Уж если мы за что и цепляемся из последних сил, так это за наши грехи. — Может быть, сознание нашей греховности помогает нам проникнуться большим смирением. И вселяет в нас страх перед гневом Господним. — Да, наверно. Я думаю, ощущение собственной ничтожности дано нам тоже не без доброго умысла, потому что едва ли найдешь человека, лишенного этого ощущения напрочь; но что касается смирения, то его ценность понять трудно, хотя, наверно, логично допустить, что муки, принимаемые со смирением, сладостны и прекрасны. Что есть страдание?.. Не уверен, что его природу мы понимаем правильно. — Расскажите мне про вашу лозу, — попросил Адам. В чем её секрет? Самюэл погладил сухую рогульку, привязанную к седлу. — В ней самой, я думаю, никакого секрета нет, она лишь орудие. — Он улыбнулся Адаму. — Может быть, тут другое. Может быть, это я знаю, где вода, как говорится, нутром чую. Есть же люди, наделенные необычными способностями. Предположим, что некая особенность моей натуры… назовем это, к примеру, сознанием собственной ничтожности или глубоким неверием в себя, заставляет меня творить чудеса и выявлять то, что скрыто от других. Вам понятно, о чем я? — Я должен поразмыслить. Лошади шагали, сами выбирая дорогу; головы их были низко опущены, поводья свободно свисали полукружьями. — Останетесь у нас ночевать? — спросил Адам. — Вообще-то мог бы, но, думаю, не стоит. Я не предупредил Лизу, что уеду с ночевкой. Не хочу, чтобы она волновалась. — Но она же знает, где вы. — Знает, конечно. И все-таки я вернусь домой. Пусть попозже, это не суть важно. А вот поужинаю у вас с удовольствием. Да, кстати, когда вы хотите, чтобы я взялся за колодцы? — Сейчас… то есть, как только сможете. — Вода, знаете ли, удовольствие не из дешевых. Я буду брать с вас по пятьдесят центов за фут, а возможно, и больше, если упремся в известняк или камень. Так что работа встанет вам в приличную сумму. — Деньги у меня есть. Мне нужны колодцы. Понимаете, мистер Гамильтон… — Зовите меня Самюэл, так будет проще. — Понимаете, Самюэл, я решил превратить эту землю в сад. Ведь меня зовут Адам, не забывайте. Но мой рай, мой Эдем, ещё даже не создан, так что об изгнании думать рано. — Превратить свою землю в сад, чтобы почувствовать себя в раю — лучше, пожалуй, и не сказать! — воскликнул Самюэл. Потом усмехнулся: — Ну и где же будут расти плоды познания? — Яблони я сажать не буду. Зачем искушать судьбу? — А что по этому поводу говорит Ева? У неё ведь есть и собственное мнение, вы же помните. Все Евы страсть как любят яблоки. — Все, кроме моей. — Глаза у Адама сияли. — Такую Еву вы ещё не видели. Она с радостью одобрит любое мое решение. Никто и представить себе не может, какая это чистая душа! — Вам досталось редкое сокровище. Даже не знаю, что сравнить с таким щедрым подарком небес. Они подъезжали к входу в лощину, где стоял дом Санчеса. Вдали уже виднелись круглые кроны могучих виргинских дубов. — Подарок небес, — тихо повторил Адам. — Вам не понять. Этого никто не поймет. Вся моя жизнь была серой и унылой, мистер Гамильтон… Самюэл. Не то, чтобы я жил хуже других, но моя жизнь была… никакой. Даже не знаю, почему я вам это рассказываю. — Может быть, потому что мне интересно. — Моя мать… она умерла, когда я был младенцем, я её не помню. Мачеха у меня была женщина хорошая, но издерганная и больная. Отец был суровый, правильный… возможно, он был даже великий человек. — Но любви к нему вы не питали? — Он вызывал у меня чувство, схожее с тем, что испытываешь в церкви, своего рода благоговение, смешанное с изрядной долей страха. Самюэл кивнул. — Понимаю. Некоторые любят, когда к ним так относятся. — Он грустно улыбнулся. — А вот меня такое никогда не привлекало. — Лиза говорит, в этом моя слабость. — Отец отдал меня в армию. Я воевал на западе, с индейцами. — Да, вы говорили. Но склад ума у вас не военный. — Я был плохим солдатом. Ох, кажется, я вам все про себя выложу! — Значит, вам это сейчас нужно. Без причины не бывает. — Необходимо, чтобы солдат сам хотел делать все то, к чему нас принуждали на войне… необходимо по меньшей мере испытывать удовлетворение от того, что ты делаешь. Я же не мог объяснить себе, почему я обязан убивать людей, и я не мог понять те объяснения, которые нам предлагали. Несколько минут они ехали молча. Потом Адам снова заговорил: — Когда я расстался с армией, мне казалось, будто я выполз из трясины, будто я весь в грязи. И я долго бродяжил, прежде чем вернулся домой, в то место, которое я помнил, но не любил. — А ваш отец? — Он к тому времени умер, дом был для меня лишь пристанищем, где можно коротать время или работать в ожидании смерти, тоскливом, как ожидание безрадостной встречи. — Вы в семье один? — Нет, у меня есть брат. — А он где?.. Дожидается «встречи»? — Да… да, вот именно. А потом появилась Кэти. Но об этом, наверно, в другой раз, когда у меня будет настроение рассказывать, а у вас — охота слушать. — Слушать мне всегда охота, — сказал Самюэл. — Меня хлебом не корми, только бы послушать какую-нибудь историю. — От неё будто исходил свет. И все вокруг расцвело. Мир открылся мне навстречу. Каждое утро прочило славный день. И все стало возможно, доступно. И люди вокруг стали добрые и красивые. И у меня пропал страх. — Мне это состояние знакомо, — кивнул Самюэл. Я давно с ним в дружбе. Посетив человека раз, оно уже не умирает, но иногда куда-то уходит, или, может быть, ты сам от него уходишь. Да, узнаю… знакома каждая черта. — И все это принесла с собой маленькая изувеченная девушка. — А может, то раскрылась ваша собственная душа? — Нет-нет. Если бы это во мне было заложено, оно бы проявилось раньше. Нет, чудо принесла с собой Кэти, без неё не было бы ничего. Теперь вы понимаете, зачем мне колодцы. Я должен чем-то отплатить за этот бесценный дар. И потому я создам здесь прекраснейший, великолепный сад, достойный стать её домом, чтобы здесь сиял её свет. Самюэл с трудом проглотил подступивший к горлу ком, и, когда заговорил, голос его звучал хрипло. — Я понимаю, этого требует мой долг, — сказал он. Да, если я честный человек, если я друг вам, я обязан выполнить свой долг. — О чем вы? — Мой долг, — саркастически продолжал Самюэл, растоптать вашу светлую мечту, вывалять её в грязи, чтобы опасный свет не пробивался сквозь налипшую мерзость. — Он говорил с нарастающей страстью, все громче и громче. — Мой долг ткнуть вас носом в эту мерзость, чтобы вы поняли, сколь порочно и страшно то, что вы замыслили. Мне следует призвать вас вглядеться в вашу мечту и увидеть, что на самом деле она непотребна. Мне следует принудить вас задуматься о непостоянстве чувств и привести примеры. Подкинуть вам платок Отелло. Да, я знаю, к чему меня обязывает долг. Мне следует прояснить сумбур, царящий у вас в голове, доказать, что ваш порыв убог и свежести в нём не больше, чем в дохлой корове. Если я исполню свой долг добросовестно, мне удается вернуть вам вашу прежнюю дрянную жизнь, и я буду доволен, а вас радостно примут в свое общество заплесневевшие неудачники. — Это что, шутка? Вероятно, я зря вам рассказал… — Таков долг друга. Когда-то у меня был друг, который исполнил свой долг и наставил меня на путь истинный. Но я плохой друг. И я не снищу за это похвалы среди себе подобных. Ваша мечта прекрасна, так сберегите же её, пусть она озарит вашу жизнь. А я — я выкопаю для вас колодцы: надо будет, дойду до самого чрева земли. И выжму оттуда воду, как сок из апельсина. Они проехали под высокими дубами и повернули к дому. — Вон она, сидит на лужайке, — сказал Адам. И громко крикнул: — Кэти, он говорит, здесь есть вода… много! — Повернувшись к Самюэлу, он взволнованно прошептал: — Она ждет ребенка, я вам не говорил? — Даже издали видно, какая она красивая, — сказал Самюэл. 4 Жара не спадала весь день, и Ли накрыл стол на воздухе, под дубом; солнце приближалось к западным горам. Ли все быстрее сновал между кухней и столом, вынося приготовленные к ужину холодное мясо, пикули, картофельный салат, кокосовый торт и пирог с персиками. В центре стола стоял огромный глиняный кувшин с молоком. Адам и Самюэл вышли из бани, на лице и волосах у них поблескивали капли воды, борода у Самюэла распушилась. Мужчины встали у стола, дожидаясь, пока подойдет Кэти. Она шла медленно и смотрела под ноги, словно боялась упасть. Пышная юбка и передник отчасти скрывали её беременность. В безмятежном лице было что-то детское, руки она держала перед грудью, сцепив их в замочек. Лишь дойдя до стола, она подняла глаза, взглянула на Самюэла, потом посмотрела на Адама. Адам подвинул ей стул. — Это мистер Гамильтон, дорогая. Познакомься. Она подала Самюэлу руку: — Здравствуйте. Самюэл внимательно разглядывал Кэти. — Да вы красавица, — сказал он. — Рад знакомству. Вы, надеюсь, чувствуете себя хорошо. — Спасибо. Грех жаловаться. Мужчины сели за стол. — Она всегда так чинно держится, иначе просто не умеет, — заметил Адам. — С ней самый обычный ужин превращается в целое событие. — Ну зачем ты так говоришь? — возразила она. — Это неправда. — Самюэл, разве у вас нет ощущения, что вы на званом приеме? — Да, есть, и могу вам сказать, что я великий охотник ходить по гостям. А мои дети, они и того хуже. Том, например, очень к вам напрашивался. Ему только бы не сидеть на ранчо. Внезапно Самюэл понял, что нарочно говорит так долго, потому что иначе за столом воцарится молчание. Он закрыл рот, и наступила полная тишина. Кэти смотрела себе в тарелку на кусочек жареной баранины. Вонзив в мясо острые мелкие зубы, она подняла взгляд. Её широко посаженные глаза не выражали ничего. Самюэл поежился. — Вам что, холодно? — спросил Адам. — Холодно? Нет. Просто вдруг мурашки по коже побежали. — Понимаю, со мной тоже иногда бывает. И снова повисла тишина. Самюэл ожидал, что завяжется какой-нибудь разговор, но понимал, что надеется напрасно. — Наша Долина вам нравится, миссис Траск? — Что? А, да, конечно. — Уж не сочтите за дерзость, но когда вы ждете маленького? — Месяца через полтора, — ответил Адам. — Кэти у меня из тех образцовых жен, которые больше молчат, чем говорят. — Иногда молчание красноречивей слов, — сказал Самюэл. Кэти вновь подняла и тотчас опустила глаза, и Самюэлу показалось, будто шрам у неё на лбу потемнел. Что-то заставило её насторожиться — так настораживается лошадь, стоит щелкнуть кнутом. Самюэл не мог припомнить, что он сказал такого, отчего она внутренне вздрогнула. Он почувствовал, что цепенеет, почти так же, как недавно, когда понял, что лозу вот-вот потянет вниз; он словно ощущал рядом с собой присутствие чего-то постороннего, напряженно затаившегося. Самюэл посмотрел на Адама и увидел, что тот глядит на жену с восхищением. Если во всем этом и было что-то странное, Адаму так не казалось. Он светился счастьем. Кэти ела мясо, жевала его передними зубами. Самюэл впервые видел, чтобы человек так жевал. Но вот она проглотила, и маленький язычок, быстро пробежав по губам, юркнул обратно. «Что-то не так… не так… но что?.. не могу понять… что-то не так», — повторял про себя Самюэл, а над столом висела тишина. За спиной у него зашлепали шаги. Он обернулся. Ли поставил на стол чайник и засеменил прочь. Чтобы отогнать тишину, Самюэл начал говорить. Он рассказывал, как впервые приехал в Долину, только что из Ирландии… но уже через минуту он заметил, что его никто не слушает. Тогда он пустил в ход свою давнюю уловку, которой пользовался, проверяя, слушают ли его дети, когда они просили почитать им вслух и все время требовали: «Дальше! Дальше!» Он вставил в свой рассказ две совершенно бессмысленные фразы. Ни Кэти, ни Адам и бровью не повели. Он сдался. Наспех проглотил ужин, запил его обжигающе горячим чаем и сложил салфетку. — Если позволите, сударыня, я откланяюсь и поеду домой. Спасибо за гостеприимство. — Всего доброго, — сказала она. Адам вскочил на ноги. Его словно пробудили от грез. — Не уезжайте. Я надеялся, что уговорю вас переночевать. — Спасибо, но никак не могу. Мне ведь недалеко ехать. И думаю — вернее, знаю — ночь будет лунная. — Когда вы приметесь за колодцы? — Сначала надо собрать буровой станок, кое-что подточить, да и порядок в доме навести. Через несколько дней я пошлю к вам Тома с инструментами. Сонная вялость постепенно оставляла Адама. — Постарайтесь поскорее. Мне хочется, чтобы вы начали как можно скорей. Кэти, у нас здесь будет рай земной. Второго такого уголка не сыщешь! Самюэл перевел взгляд на Кэти. Лицо её по-прежнему ничего не выражало. Глаза были пустые, на губах застыла вырезанная из камня улыбка. — Что ж, будет очень мило, — сказала она. На миг Самюэла захлестнуло желание сказать или сделать что-нибудь такое, что её ошарашит и пробьет стену, которой она себя огородила. Он снова поежился. — Опять мурашки? — спросил Адам. — Они самые. Сумерки опускались быстро, деревья уже превратились в черные тени. — Спокойной ночи. — Я вас провожу. — Нет, нет, посидите с женой. Вы же ещё не кончили ужинать. — Но я… — Сидите, друг мой. Свою лошадь я и сам как-нибудь отыщу, а нет — украду одну из ваших. — Самюэл мягко надавил Адаму на плечи и посадил его обратно на стул. Всего доброго. Спокойной ночи. Спокойной ночи, сударыня. — Он торопливо пошел к сараю. Покачиваясь на старых узловатых ногах, Акафист церемонно жевал сено большими, плоскими, как камбала, губами. Цепочка недоуздка, звякая, ударялась о деревянную кормушку. Самюэл снял с гвоздя седло, подвешенное за деревянное стремя, и накинул его на широкую спину лошади. Он уже затягивал подпругу, когда услышал за спиной шорох и обернулся. В последнем свете угасающих сумерек проступал темный силуэт Ли. — Когда вы снова приедете? — тихо спросил китаец. — Не знаю. Дней через пять, может, через неделю. Ли, в чем все-таки дело? — Вы про что? — Меня прямо жуть взяла, ей-богу! Что тут, какая-то тайна? — Не понимаю, о чем вы. — Ты прекрасно знаешь, о чем. — Китайца только лаботай… моя не слусай, не лазговаливай. — Понял. Наверно, ты прав. Да, конечно, прав. Извини, что спросил. Веду себя, как невежа. — Он повернулся к Акафисту, мягко вложил ему в зубы мундштук и заправил большие обвисшие уши в оголовье уздечки. Присобрал поводья и бросил их в кормушку. — Всего доброго, Ли. — Мистер Гамильтон… — Что. — Вам повар не нужен? — Держать повара мне не по карману. — С вас я брал бы недорого. — Лиза тебя в порошок сотрет. А что… ты хочешь отсюда уйти? — Я просто так спросил. Всего доброго. 5 Адам и Кэти сидели под деревом в сгущавшейся темноте. — Хороший человек, — сказал Адам. — Очень мне понравился. Неплохо бы уговорить его перебраться к нам и вести все хозяйство… чтобы был вроде управляющего. — У него есть собственная ферма, и он человек семейный, — сказала Кэти. — Я знаю. Но земля у него хуже некуда, ты такой не видела. У меня бы он на одном жалованье и то больше зарабатывал. Я его попрошу… Да, чтобы привыкнуть к новым местам, нужно время. Это всё равно что заново родиться и опять учиться всему сначала. В Коннектикуте я знал даже, с какой стороны ждать дождя. А здесь все иначе. Раньше я чутьем угадывал, поднимется ли ветер и когда похолодает. Ничего, научусь и здесь. Просто нужно время. Тебе удобно так сидеть, Кэти? — Да. — В один прекрасный день — и он не так уж далек — ты выглянешь в окно нашего просторного красивого дома и увидишь вокруг зеленые поля люцерны. Я посажу эвкалипты, выпишу разные семена, рассаду — у меня будет что то вроде опытной фермы. Может, завезу из Китая деревья «личжи». Не знаю, правда, приживутся ли они здесь. Но почему бы не попробовать? Думаю, и Ли что-нибудь присоветует. А когда родится малыш, ты объедешь со мной все ранчо. Ведь ты его толком не видела. Я тебе говорил, что мистер Гамильтон построит нам ветряные мельницы? Отсюда будет видно, как они крутятся. — Он поудобнее вытянул ноги под столом. — Ли мог бы уже и свечи принести. Не понимаю, где он застрял. — Адам, я не хотела сюда ехать, — спокойно сказала Кэти. — И я здесь не останусь. Как только смогу, сразу же уеду. — Что за чепуха! — Он засмеялся. — Ты как ребенок; будто в первый раз оказалась вдали от родного дома. Подожди, родится малыш, ты привыкнешь, и эти края тебе полюбятся. Знаешь, я когда попал в армию, вначале до того тосковал по дому, что думал — умру. Но потом прошло. И у всех проходит. Так что это глупости. — Я говорю серьезно. — Не будем об этом, моя радость. Родится малыш, и все переменится. Вот увидишь. Я знаю. Сцепив руки на затылке, он уставился на звезды, тускло поблескивавшие сквозь ветви. ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ 1 Самюэл Гамильтон возвращался домой. Луна затопила ночь безбрежным светом, и холмы стояли окутанные белой лунной пылью. Деревья и земля застыли, иссушенные лунным сиянием, безмолвные и мертвые. Тени были сплошь черные, без полутонов, открытые места — сплошь белые, без примеси других красок. То здесь, то там Самюэл угадывал скрытое движение: в поисках пропитания бродили выкормыши луны — олени, что в ясную лунную ночь пасутся до зари, а днем отсыпаются в чаше; кролики, мыши-полевки и прочая мелюзга все те, что служат поживой крупному зверью и храбреют лишь под покровом лунного света, — крались, прыгали, ползали вокруг и, стоило им почуять намек на опасность, замирали как вкопанные, выдавая себя за камень или кустик. Промышляли и хищники: блестящими коричневыми струйками мелькали куницы; крепкотелые дикие кошки припадали к земле, превращаясь в невидимок, разве что изредка сверкнут на свету желтые глаза; поводили острым вздернутым носом лисы, вынюхивая теплокровный ужин; еноты, охотясь за лягушками, неслышно подбирались к застывшей воде. По склонам холмов рыскали койоты и в приступе то ли печали, то ли радости изливали своей богине-луне обуревавшие их чувства в громком вое, похожем и на плач и на смех. А над всем этим парили черными пятками совы, бросая на землю расплывчатые, вселяющие страх тени. Гудевший днем ветер стих, и воздух лишь тихонько вздыхал, колыхаемый теплом, что волнами подымалось от сухих нагретых холмов. Акафист выбивал копытами громкую сбивчивую дробь, и ночной народец примолкал, дожидаясь, пока лошадь пройдет мимо. В темноте борода Самюэла отсвечивала бельм, его седые волосы вздымались над головой, как венец. Свою черную шляпу он повесил на штырь седла. В груди у него ныло от дурного предчувствия, от чего-то неясного, наводящего жуть. Он испытывал то, что немцы называют Weltschmerz, то есть «мировая скорбь» — чувство, которое расползается по душе, как газ, и несет с собой такую тоску, что ты принимаешься искать породившую её причину, но ответа найти не можешь. Самюэл мысленно перенесся назад, на чудесное ранчо, вспомнил, как нашел там воду — нет, ничто не давало повода для скорби, если только он не затаил в сердце подспудной зависти. Он покопался в себе, но никакой зависти не обнаружил. Тогда он задумался о мечте Адама создать сад, подобный Эдему, припомнил, с каким обожанием Адам глядел на Кэти. Нет, все не то — разве что он втайне горюет о собственной утрате. Но ведь это было так давно, рана затянулась много лет назад, он уже забыл ту боль. Теперь, когда все было далеко позади, воспоминания лишь уютно согревали его мягким теплом. Его тело, его чресла забыли прежний голод. Он ехал сквозь череду света и тьмы и все думал, думал, думал. Когда, в какую минуту, тревога впервые царапнула его душу? И вдруг он понял — Кэти… хорошенькая, хрупкая, нежная Кэти. Но почему? Она все время молчала — ну и что, многие женщины молчаливы. Тогда в чем причина? Откуда возникло это странное чувство? Он вспомнил ощущение тяжелой неизбежности, сродни тому, что накатило на него, когда он держал лозу. Вспомнил, как по спине побежали мурашки. И вот тут все встало на свои места. Да, жуть впервые подкралась к нему за ужином, и вселила её Кэти. Он восстановил в памяти её лицо: широко посаженные глаза, точеные ноздри, рот, слишком маленький, не в его вкусе, но всё равно прелестный; твердый бугорок подбородка — и снова мысленно перевел взгляд на её глаза. Холодные? Может, все дело в глазах? Постепенно он подбирался к правильному ответу. Глаза у Кэти ничего не выражали, ни о чем не говорили. В них не таилось ничего узнаваемого, привычного. У людей не бывает таких глаз. Её глаза что-то ему напомнили — но что? — нечто забытое, какую-то картинку из прошлого. Он рылся в памяти, и вдруг все вспомнилось само собой. Этот день всплыл из глубины лет во всей полноте составлявших его красок, звуков и ощущений. Он увидел себя: мальчик вставал на цыпочки, чтобы ухватить отца за руку, до того он был ещё мал. Его ноги ступали по булыжникам Лондондерри, а вокруг кипела веселая сутолока большого города, первого большого города в его жизни. Была ярмарка: балаганы кукольников, лотки с овощами и фруктами, выгороженные прямо посреди улиц загоны, где продавали, обменивали и выставляли на аукцион лошадей и овец, и ещё множество ларьков с яркими разноцветными манящими игрушками, которые он считал уже своими, потому что отец у него был человек веселый. А потом толпа всколыхнулась мощной рекой, их с отцом понесло по узкой улице, как подхваченную приливом щепку: сзади и спереди на него давили, он еле поспевал перебирать ногами. За узкой улицей открылась большая площадь, где возле серой стены высилось сооружение из бревен и с перекладины свисала веревка с петлей на конце. Сзади напирали, людской поток подталкивал их, и Самюэл с отцом неуклонно продвигались к центру площади, все ближе и ближе. Память донесла до его слуха голос отца: «Ребенку смотреть на такое негоже. Никому негоже, а уж ребенку тем более». Отец пытался повернуться, пробить дорогу назад сквозь захлестнувшую площадь толпу. «Пропустите нас. Прошу вас, дайте нам уйти. У меня тут ребенок». Но толпа безликой волной равнодушно подталкивала их вперед. Самюэл поднял голову, ему хотелось разглядеть странное сооружение. Несколько людей в темной одежде и в темных шляпах взобрались на высокий помост. Среди них стоял человек с золотыми волосами, на нём были темные штаны и голубая рубашка с расстегнутым воротом. Самюэл с отцом стояли так близко, что мальчику пришлось задрать голову очень высоко, иначе он ничего бы не увидел. У золотого человека, казалось, не было рук. Он смотрел вдаль, поверх толпы, а потом взглянул вниз, взглянул прямо на Самюэла. Эта картинка запечатлелась в памяти необыкновенно отчетливо и ясно. Глаза у золотого человека были какие-то плоские, лишенные глубины — Самюэл ни у кого не видел таких глаз, в них было что-то нечеловеческое. Внезапно на помосте произошло движение, и отец обеими руками обхватил Самюэла за голову, ладонями накрыл ему уши и крепко сжал пальцы у него на затылке. Руки с силой пригнули Самюэла и уткнули его лицом в черное сукно парадного отцовского сюртука. Как он ни сопротивлялся, ему было даже не двинуть головой. Он видел только узкую полоску света сбоку, до ушей его сквозь отцовские руки доносился лишь приглушенный разноголосый рев. А ещё он слышал, как у отца стучит сердце. Потом он почувствовал, что локти и плечи отца напряглись, что он часто задышал, потом глубоко вдохнул воздух, задержал дыхание и у него затряслись руки. Но на этом воспоминание ещё не кончалось — Самюэл извлек из памяти последнюю картинку, и она повисла перед ним в темноте над головой Акафиста: старый, обшарпанный стол в пивной, громкие разговоры, смех. Перед отцом стояла оловянная кружка, а перед Самюэлом — чашка горячего молока с сахаром, сладко пахнущего корицей. Губы у отца были почему-то синие, а в глазах блестели слезы. — Знал бы, никогда бы не повел тебя туда. На такое нельзя смотреть никому, а уж маленькому мальчику тем паче. — Я ничего не видел, — пропищал Самюэл. — Ты же пригнул мне голову. — Вот и хорошо, что не видел. — А что там делали? — Ладно, придется тебе растолковать. Там убивали скверного человека. — Кто был скверный человек? Тот, золотой? — Да, он. И горевать о нём ты не должен. Убить его было необходимо. Он сотворил много, очень много зла — только изверг мог додуматься до таких ужасов. И печально мне не оттого, что его повесили, а оттого, что люди превращают в праздник дело, которое следует свершать тайно и во мраке. — А я золотого человека видел. Он посмотрел прямо на меня. — Тем больше моя благодарность Господу, избавившему нас от этого злодея. — А что же он сделал? — Это так чудовищно, что я не стану тебе говорить. — У него были очень странные глаза, у этого золотого человека. Как у козы. — Пей-ка лучше свое сладкое молоко, а потом я куплю тебе палочку с лентами и блестящую свистульку. — А коробочку с картинкой? — И коробочку тоже, так что допивай молоко, и хватит клянчить. Вот и все воспоминание — все, что он раскопал в пыльных недрах прошлого. Спотыкаясь о камни. Акафист тяжело взбирался на холм, последней преградой отделявший их от лощины, в которой лежало родное ранчо. Да, конечно, все дело в глазах, думал Самюэл. Лишь два раза в жизни я видел такие глаза — непохожие на человеческие. А ещё он думал: нет, это виноваты ночь и луна. Ну, скажите на милость, какая может быть связь между золотым человеком, повешенным столько лет назад, и очаровательной хрупкой женщиной, ждущей ребенка? Лиза сто раз права — за мои глупые фантазии гореть мне в аду. Всю эту чепуху я должен выкинуть из головы, а иначе, того и гляди, заподозрю это беззащитное создание в сговоре с нечистой силой. Как легко мы попадаемся в сети собственных домыслов! А теперь напоследок подумай хорошенько и забудь все, что тебе померещилось. Просто что-то необычное в разрезе или в цвете глаз. И всё же нет, дело не в этом. Её взгляд — вот причина. Тебя встревожил её взгляд, а разрез и цвет глаз тут ни при чем. Хорошо, но что же в этом взгляде зловещего? Разве не может порой такой же взгляд озарить лицо ангела? Все, хватит фантазировать, и никогда, никогда больше не смей бередить себя этими глупостями, слышишь? Он поежился. Надо будет смастерить силки для мурашек, подумал он. И дабы искупить свою тайную вину за черные мысли, Самюэл Гамильтон дал себе слово, что всеми силами поможет создать в Салинас-Валли новый Эдем. 2 Когда Самюэл вошел утром в кухню, Лиза расхаживала перед плитой, как загнанный в клетку леопард, и её щечки-яблочки горели сердитым румянцем. Вьюшка была выдвинута, над дубовыми дровами гудел огонь, прогревая духовку, подготовленную для выпечки хлеба, который белой массой подходил на противнях, стоявших рядом. Лиза поднялась до зари. Она всегда вставала так рано. По её понятиям, лежать в постели, когда рассвело, было так же грешно, как разгуливать вечером, когда солнце уже село. Лишь одному человеку на свете Лиза позволяла безнаказанно просыпать и зарю и восход — своему младшенькому, своему последышу Джо, который, не боясь прослыть преступником, нежился на хрустящих отглаженных простынях до позднего утра. Из молодых Гамильтонов на ранчо сейчас жили только Том и Джо. Том, большой, рыжий, уже успевший отрастить красивые пышные усы, сидел за кухонным столом, и рукава его рубашки, как того требовало хорошее воспитание, были не закатаны, а спущены. Лиза лила из ковшика тесто на сковородку. Оладьи вздувались подушечками, на тесте вспучивались и извергались крошечные вулканы, потом Лиза их переворачивала. Оладьи были аппетитного медового цвета с коричневыми разводами. Их вкусный сладкий запах наполнял кухню. Самюэл вошел со двора. Он только что умылся, на лице и бороде у него поблескивала вода; переступив порог кухни, он тотчас опустил вниз закатанные рукава синей рубашки. В доме миссис Гамильтон было не принято садиться за стол с закатанными рукавами. Позволить себе такое мог только невежа или человек, пренебрегающий хорошими манерами. — Припозднился я, матушка, — сказал Самюэл. Она даже не обернулась к нему. Деревянная лопаточка металась по сковороде, как нападающая на обидчика змея, и оладьи шлепались белыми боками в шипящее масло. — И когда ж это ты вчера домой вернулся? — спросила она. — Да уж поздно было… поздно. Должно быть, около одиннадцати. Я на часы не смотрел, боялся тебя разбудить. — Ничего, не разбудил, — сурово сказала Лиза. — Ты то, может, и впрямь думаешь, что шастать по дорогам среди ночи занятие достойное, да только Господь Бог сам с тобой разберется, как сочтет нужным. — Было хорошо известно, что Лиза Гамильтон и Господь Бог почти по всем вопросам придерживались одинаковых взглядов. Она повернулась к столу, и перед Томом опустилась тарелка с хрустящими горячими оладьями. — Ну и что там слышно, в поместье Санчеса? Самюэл подошел к жене, нагнулся и поцеловал её в пухлую румяную щеку. — Доброе утро, матушка. Благослови меня, грешного. — Господь благословит, — машинально ответила Лиза. Самюэл сел за стол. — Благослови Господь и тебя, Том, — сказал он. Да, мистер Траск задумал на ранчо большие перемены. Перестраивает старый дом, решил приспособить его для жилья. Лиза тотчас оторвалась от плиты. — Тот, в котором столько лет держали коров и свиней? — Да, но он перестелил полы и выломал старые оконные рамы. Все обновил, покрасил. — Там всё равно будет свиньями пахнуть, — решительно сказала Лиза. — Свинья после себя такой дух оставляет, что его ничем не вывести. — Ну, почему же, матушка? Я туда заглянул, по комнатам походил — пахнет только краской. — Когда краска высохнет, сразу опять свинячим духом понесет. — Он разбил огород, пустил через него ручей и даже для цветов место отвел: у него там и розы будут, и все прочее… кое-что он даже из Бостона выписывает. — И куда только Господь Бог смотрит! — мрачно сказала она. — Я и сама, конечно, розы люблю, но так швырять деньги на ветер… — Если розы приживутся, он обещал поделиться со мной черенками. Том доел оладьи и помешивал ложкой кофе. — Отец, а что он за человек, этот мистер Траск? — Мне сдается, человек он хороший… и речь у него приятная, и мысли светлые. Пожалуй, немного любит помечтать… — Чья бы корова мычала, — перебила его Лиза. — Знаю, матушка, знаю. Но тебе не приходило в голову, что мне мечты заменяют многое такое, чего у меня нет и быть не может? А мистер Траск мечтает о вещах вполне практических, и у него есть звонкая монета, то бишь есть чем свои мечты подкрепить. Он хочет превратить свою землю в сад, и ведь превратит, я уверен. — А как тебе его жена? — спросила Лиза. — Ну что… она очень молодая и очень хорошенькая. Тихая, все больше молчит, но оно и понятно; ей скоро рожать, в первый раз. — Это я слышала, — кивнула Лиза. — Как была её девичья фамилия? — Не знаю. — Ну а хоть откуда она родом? — Не знаю. Она поставила перед ним тарелку с оладьями, налила ему кофе и заново наполнила кружку Тома. — Ничего-то ты не разузнал. Как она одевается? — Очень хорошо, красиво… На ней было синее платье и розовая жакетка, коротенькая, но в обтяжку. — Уж на это-то у тебя глаз наметан. И как, по-твоему, эти наряды у неё из магазина, или сама шила? — Я думаю, из магазина. — А вот в этом ты ничего не понимаешь, — заявила Лиза. — Десси перед отъездом в Сан-Диего сшила себе дорожный костюм, так ты тоже думал, что он покупной. — Ах, она ж умница, наша Десси! — сказал Самюэл. — Золотые руки у девочки. — Десси подумывает открыть в Салинасе швейную мастерскую, — заметил Том. — Да, она говорила, — кивнул Самюэл. — Её платья пойдут нарасхват, не сомневаюсь. — В Салинасе? — Лиза уперла руки в боки. — Десси мне ничего не говорила. — Вот, Том, мы и оказали нашей любимице медвежью услугу, — покачал головой Самюэл. — Она-то хотела сама порадовать маму, сюрприз ей сделать, а мы два болтуна, прорвало нас, как худой мешок с зерном. — Уж мне-то она могла бы и сказать, — нахмурилась Лиза. — Я сюрпризы не люблю. Ладно, рассказывай дальше. Что она делала? — Кто? — Как это кто? Миссис Траск, конечно. — Что делала? Ничего. Просто сидела в кресле под дубом. У неё ведь уже скоро срок подходит. — Ну а руки-то, Самюэл, руки у неё чем были заняты? Самюэл покопался в памяти. — По-моему, ничем. Руки у неё, помнится, маленькие… они у неё на коленях лежали. Лиза недоверчиво фыркнула. — И не шила, не штопала, не вязала? — Вроде нет, матушка. — Не к добру надумал ты к ним ездить, ох, не к добру. Богатством да праздностью дьявол человека в искус сводит, а ты соблазнам не больно-то противишься. Самюэл поднял глаза на жену и весело засмеялся. Порой Лиза восхищала его до глубины души, но он даже не мог бы объяснить ей почему. — Я, Лиза, буду туда ездить только за богатством. Как раз думал потолковать с тобой об этом после завтрака, чтобы ты спокойно села и выслушала. Мистер Траск просит меня пробурить ему несколько колодцев и, может быть, построить заодно ветряные мельницы и крытые резервуары для воды. — Небось одни разговоры. Что ещё за мельницы такие? Может, их вода крутить будет? А заплатить-то он заплатит? Или опять потом будешь оправдываться. «Заплатит, когда урожай соберет», — передразнила она. «Заплатит, когда умрет его богатый дядюшка». Я-то давно знаю, да и тебе, Самюэл, пора наконец понять: кто сразу не заплатил, потом не заплатит никогда. Уж столько тебе сулили да обещали, что на те обещания мы могли бы и в Долине ферму купить! — Адам Траск заплатит обязательно, — сказал Самюэл. — Он человек со средствами. Отец большое наследство ему оставил. Так что, матушка, работой я на всю зиму обеспечен. Подкопим деньжат, а уж на Рождество закатим пир на весь мир. Насчет колодцев мы договорились, что он будет платить по пятьдесят центов за фут, а за мельницы — отдельно. И все, кроме обшивок, я могу изготовить сам, прямо здесь. Но мальчикам придется мне помогать. Я хочу взять с собой и Тома, и Джо. — Джо никуда не поедет, — сказала она. — Ты же знаешь, он хрупкого здоровья. — Я и подумал, что неплохо бы эту хрупкость слегка а из него вытравить. А то когда-нибудь с голоду помрет. — Джо я не пущу, — отрезала она. — Кто будет вести хозяйство на ранчо, когда вы с Томом уедете? — Хочу попросить вернуться Джорджа. Он хотя и в Кинг-Сити живет, но работа клерка ему не очень нравится. — Нравится или не нравится, а за восемь долларов в неделю может и потерпеть. — Матушка! — воскликнул Самюэл. — В кои-то веки нам улыбнулась судьба и, глядишь, мы нацарапаем нашу фамилию на скрижалях банковской книжки. Не воздвигай же своими речами преграду между нашей семьей и богатством! Смилуйся, матушка! Все утро, занимаясь домашними делами, Лиза недовольно ворчала, а Том и Самюэл тем временем проверяли буровой станок, подтачивали резцы, рисовали наброски ветряков новой конструкции, вымеряли доски и бревна. Ближе к полудню Джо наконец вышел во двор, и то, что он увидел, так его увлекло, что он попросил Самюэла взять его с собой работать у Траска. Самюэл отрицательно покачал головой: — Скажу сразу, Джо, я против. Ты должен остаться здесь, с матерью. — Но, отец, мне очень хочется. Не забывай, мне на будущий год в колледж, в Пало-Альто. Так что я всё равно отсюда уеду. Ну разреши, пожалуйста. Я обещаю работать хорошо. — Если бы ты с нами поехал, то, конечно, работал бы хорошо, не сомневаюсь. Но я против. И буду очень тебе признателен, если в разговоре с матерью ты как бы случайно об этом упомянешь. Скажешь, что я против, можешь даже намекнуть, что я тебе отказал наотрез. Джо улыбнулся, а Том громко захохотал. — А потом ты позволишь ей тебя переубедить? — отсмеявшись, спросил Том. Самюэл бросил на сыновей грозный взгляд. — Я человек железных принципов, — заявил он. — Уж если что решу, то стою на своем как скала. Я все взвесил, все обдумал, и вот мое последнее слово — Джо с нами не поедет. Вы же не хотите, чтобы ваш отец отказывался от собственных слов. — Прямо сейчас пойду и поговорю с ней, — сказал Джо. — Только не перегибай палку, сынок, — вдогонку ему посоветовал Самюэл. — Действуй с умом. Веди себя так, чтобы мать сама все решила. А пока я напущу на себя непреклонный вид. Два дня спустя с ранчо Гамильтонов выехал большой фургон, груженный досками и инструментами. Том правил четверкой лошадей, а рядом с ним, болтая ногами, сидели Самюэл и Джо. ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ 1 Когда я сказал, что Кэти была монстр, я действительно так думал. Но сейчас, когда я, фигурально говоря, вчитываюсь в неё, как в книгу, сквозь лупу разбираю набранное петитом и заново изучаю сноски, меня одолевают сомнения. Загвоздка в том, что мы не знаем, чего Кэти хотела, и, следовательно, нам не понять, добилась она своего или нет. И если её жизнь была не столько продвижением к намеченной цели, сколько бегством от некой опасности, мы всё равно не поймем, удалось ли ей спастись. Кто знает, может быть, Кэти не раз пыталась объяснить людям, что она собой представляет, но ей мешало отсутствие общего языка. Возможно, она выражала себя через свои поступки, которые и были её языком, лаконичным, емким, не поддающимся расшифровке. Сказать, что Кэти была плохая, легче всего, но это мало что дает, если мы не знаем, почему она была такой. Женщина, спокойно поджидающая конца беременности, а до тех пор живущая на нелюбимой ферме с нелюбимым человеком, — вот та Кэти, которую рисует мне мое воображение. Целыми днями она сидела под дубом в кресле, и её сложенные замочком руки, казалось, любовно оберегали одна другую. Она очень растолстела, её тучность была ненормальной даже по меркам тех лет, когда женщины почитали за великое счастье рожать крупных детей и гордились каждым фунтом, набранным за время беременности. Тугой, тяжелый, надутый живот обезобразил её фигуру; стоять Кэти могла, лишь опираясь обо что-нибудь руками. Но, если не считать этого огромного, торчащего вперед бугра, в остальном Кэти не изменилась. Её плечи, шея, руки, лицо не расплылись и были по-прежнему тонкими, как у девочки. Грудь не увеличилась, соски не потемнели. Молочные железы даже не набухли — организм вовсе не готовился вскармливать новорожденного. Когда Кати сидела за столом, вы бы не догадались, что она беременна.

The script ran 0.021 seconds.