Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Джон Стейнбек - Зима тревоги нашей [1961]
Язык оригинала: USA
Известность произведения: Высокая
Метки: prose_classic, prose_contemporary, Классика, Роман

Аннотация. Роман «Зима тревоги нашей», последняя книга классика мировой литературы XX века и лауреата Нобелевской премии Джона Стейнбека, отразил нарастающую в начале 60-х гг. в США и во всем западном мире атмосферу социального и духовно-нравственного неблагополучия, а также открыл своего автора как глубокого и тонкого психолога. Итен Аллен Хоули, потомок могущественного семейства, получивший высшее гуманитарное образование, знаток истории и литературы, поклонник латыни, вынужден работать продавцом в лавке какого-то макаронника, Марулло. Репутация Итена безупречна, и, пройдя ряд соблазнительных, но противозаконных предложений незапятнанным, он превращает свою честность в своеобразный рэкет. Подобно змее, он сбрасывает старую кожу, чтобы явиться в образе чудовища, перед которым будут трепетать даже городские магнаты.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 

Подергивая головой, миссис Бейкер разливала чай по чашкам — прозрачным и хрупким, точно лепестки магнолии, и единственной частью ее тела, не подверженной тику, была рука с чайником. Мистер Бейкер задумчиво помешивал ложечкой. — Сам не знаю, что я больше люблю — чай или церемонию чаепития, — сказал он. — Мне доставляют удовольствие любые церемонии, даже нелепые. — Я вас понимаю, — сказал я. — Сегодня утром меня охватило такое чувство покоя в церкви, потому что служба не грозила никакими неожиданностями. Знаешь каждое слово заранее, до того, как его произнесут. — Во время войны, Итен… Послушайте и вы, сударыни, вряд ли вам приходилось наблюдать что-либо подобное. Во время войны я был направлен в военное министерство, советником министра. Мы довольно долго прожили в Вашингтоне. — Мне там ужасно не нравилось! — сказала миссис Бейкер. — Так вот, министерство созвало гостей на чай, устроило пышный прием, человек на пятьсот. Первой дамой была жена генерала с пятью звездочками, а следующая за ней — жена генерал-лейтенанта. Хозяйка — супруга министра — попросила даму с пятью звездочками разливать чай, а трехзвездную — кофе. И представьте, первая отказалась, ибо — привожу ее доподлинные слова: «Каждому известно, что у кофе все преимущества перед чаем». Слыхали что-нибудь подобное? — Он усмехнулся. — А кончилось тем, что все преимущества оказались на стороне виски. — Такой суматошный город! — сказала миссис Бейкер. — Люди приезжают, не успеют осмотреться, создать какой-то жизненный уклад, а уже надо ехать в другое место. Мэри рассказала, как ее пригласили однажды в один ирландский дом в Бостоне, где воду грели в круглых бочонках на открытом очаге и разливали по чашкам оловянными половниками. — И ведь они его не заваривают, а кипятят, — сказала она. — От такого чая лак на столе сойдет! Каждому серьезному разговору или предприятию предшествует ритуал говорения, и чем щекотливее вопрос, тем длиннее и легковеснее эти обрядовые бормотанья. Каждый из собеседников должен добавить от себя перышко или цветной лоскуток. Если б Мэри и миссис Бейкер не готовились принять участие в серьезном деле, они давно нашли бы общий язык. Мистер Бейкер уже удобрил вином землю нашей беседы, то же самое сделала моя Мэри, и она была так оживлена, ее так радовала любезность наших хозяев. Теперь надлежало внести свою лепту и нам с миссис Бейкер, и я почувствовал, что приличия ради мне следует выступить последним. Дождавшись своей очереди, миссис Бейкер, так же как и другие, почерпнула вдохновение в чайнике. — А помните, сколько раньше было всяких сортов чая? — с живостью проговорила она. — И в каждом доме свой рецепт. Кажется, не было на свете такой былинки, листочка и цветка, который не пускали бы на чай. А теперь остались только два сорта — индийский да китайский, и китайский не всегда найдешь. Помните? Пили и рябину, и настой из ромашки, из апельсинового цвета и листа, и… и кэмбрик. — А что такое кэмбрик? — спросила Мэри. — Пополам — кипяток и горячее молоко. Дети его очень любят. И совсем другой вкус, чем просто у разбавленного молока. — Миссис Бейкер отделалась. Пришла моя очередь, и я рассчитывал обойтись двумя-тремя обдуманно бессмысленными фразами о так называемом «Бостонском чаепитии»,[19] но не всегда у нас получается так, как мы предполагаем. Неожиданности выскакивают, не спрашивая нашего разрешения. — Я заснул после церкви, — донесся до меня мой собственный голос, — и увидел во сне Дэнни Тейлора. Сон был ужасный. Вы помните Дэнни? — Бедняга, — сказал мистер Бейкер. — Когда-то он был мне ближе, чем брат. В семье я рос один, без братьев. Да, в некотором отношении наша близость была поистине братской. Я, конечно, так не поступлю, но мне бы следовало стать сторожем брату моему Дэнни. Мэри была явно недовольна, что я нарушил рисунок застольной беседы. И отомстила мне, как могла. — Итен дает ему деньги. По-моему, этого не следует делать. Он все равно их пропивает. — Помилуйте! — сказал мистер Бейкер. — Следует — не следует… как знать. Но этот сон был настоящий кошмар. И много ли я ему даю? Кое-когда по доллару. А что сделаешь на доллар? Только напьешься и больше ничего. Если бы дать ему сразу крупную сумму, может, он и вылечился бы. — А кто на такое решится? — воскликнула Мэри. — Это все равно, что убить его. Как вы считаете, мистер Бейкер? — Бедняга, — сказал мистер Бейкер. — И ведь из такой хорошей семьи! У меня душа болит, когда я вижу, до чего он дошел. Но Мэри права. С деньгами он совсем сопьется и вгонит себя в гроб. — Он и без того спивается. Но я для него не опасен. У меня крупных сумм нет. — Тут важен принцип, — сказал мистер Бейкер. Миссис Бейкер добавила с чисто женской кровожадностью: — Самое подходящее ему место — в лечебнице, где за ним был бы надлежащий уход. Все трое остались недовольны мной. Нечего мне было отклоняться от «Бостонского чаепития». Странно, почему это человеческий мозг вдруг затевает возню, игру в жмурки, в прятки, когда ему следовало бы засекать каждую мелочь, отыскивая проход в минном поле тайных замыслов и скрытых препятствий. Я понимал, что такое дом Бейкеров и дом Хоули, мне были понятны их темные стены и портьеры, траурные фикусы, не видавшие солнца портреты, гравюры и напоминания о прежних временах в виде морских раковин, фарфора и резьбы по дереву, в виде штофных тканей — всего того, что навязывает этим домам чувство реальности и незыблемости существования. Форма стульев меняется в зависимости от моды и понятий об удобстве, но гардеробы и книжные шкафы, столы обеденные и письменные — это связь с добротным прошлым. Хоули — больше чем семья. Хоули — это дом. Потому-то бедняга Дэнни так цеплялся за тот луг, где когда-то стоял дом Тейлоров. Без этого луга нет семьи, а скоро не останется даже имени. Тон, голоса, скрытая в них воля тех троих, что сидели рядом со мной, поставили крест на Дэнни Тейлоре. Некоторым людям, видимо, нужен дом, нужна семейная история, чтобы они уверовали в собственное существование, хотя, даже в самом лучшем случае, это не бог весть какая заручка. В бакалейной лавке я неудачник, простой продавец, дома я — Хоули. Значит, мне тоже не хватает уверенности в себе. Бейкер может протянуть руку помощи Хоули. Если ж у меня не будет дома, на мне тоже поставят крест. Человек с человеком? Нет! Дом с домом. Я возмутился, что они вычеркнули Дэнни Тейлора из списка живых, но ничего не мог тут поделать. И эта мысль подстегнула меня и закалила в моем решении. Бейкер решил подремонтировать Хоули для того, чтобы ему, Бейкеру, можно было примазаться к несуществующему наследству Мэри. Вот теперь я ступил на самый край минного поля. Сердце мое ожесточилось против столь бескорыстного благодетеля. Я чувствовал, что оно черствеет, настораживается и ярится. И по его приказу пришло ощущение фронта, выстроились законы обузданного бешенства, а первый из них таков: даже если ты в обороне, придай ей видимость нападения. Я сказал: — Мистер Бейкер, не стоит нам углубляться в историю. Вы видели, как мой отец медленно, но верно шел к потере того, чем мы, Хоули, были сильны. Я ничего не знаю, я был тогда на войне. Как это случилось? — О его намерениях ничего плохого не скажешь, но разбираться в обстановке он… — Мой отец был человек непрактичный, что верно, то верно, но как это случилось? — Да, знаете, времена были такие. Времена рискованнейших биржевых операций. Вот он и рисковал. — Кто-нибудь руководил им в этих операциях? — Он поместил деньги в устаревшие виды вооружений. Заказы были аннулированы, и у него все пропало. — Вы жили тогда в Вашингтоне. Вы имели представление об этих заказах? — Так, в общих чертах. — Но все же имели и сами этих акций не покупали. — Да, у меня их не было. — А отец с вами советовался? — Я был в Вашингтоне. — Но вы знали, что он делает займы под владения Хоули и покупает на эти деньги акции. — Да, знал. — И не отговорили его? — Я был в Вашингтоне. — Но ваш банк не дал ему отсрочки по платежам. — Банк иначе не может, Итен. Вы сами это знаете. — Да, знаю. Но все-таки очень жаль, что он с вами не посоветовался. — Не обвиняйте его, Итен. — Не буду. Теперь мне все понятно. Да я, собственно, никогда его не обвинял, только не мог понять, как это произошло. Вступительная часть, видимо, была заготовлена у мистера Бейкера заранее. Сбитый с позиции, он стал нащупывать возможность для нового хода. Он кашлянул, высморкался и утер нос бумажным платком, вытянутым из плоской карманной пачки, вторым вытер глаза, третьим очки. У каждого человека свой способ оттягивать время. Я знал одного, который тратил пять минут на то, чтобы набить и раскурить трубку. Выждав, когда он снова приведет себя в полную готовность, я сказал: — Я, кажется, не имею права просить вас о помощи от своего имени. Но вы сами заговорили о давних деловых связях между нашими семьями. — Замечательные были люди, — сказал он. — И, как правило, умели великолепно разбираться в обстановке, консерваторы по духу… — Но не слепые упрямцы, сэр! Просто, ступив на избранный путь, они с него не сворачивали ни при каких обстоятельствах. — Это верно. — Даже если надо было потопить судно противника или… поджечь? — У них, разумеется, были соответствующие полномочия. — Но, насколько мне известно, сэр, в тысяча восемьсот первом году им пришлось держать ответ перед специальной комиссией, кого считать противником? — После войны всегда происходит некоторое изменение установок. — Да, конечно. Впрочем, я вспомнил все это не просто так, лишь бы поговорить. Сказать вам откровенно, мистер Бейкер, мне бы хотелось наверстать потерянное. — Браво, Итен! Одно время я уже начинал подумывать, что вы утратили боевой дух семьи Хоули. — Признаться, утратил. А может быть, просто не дал ему ходу в себе. Вы предлагали свою помощь. С чего мне начинать? — Беда в том, что начинать надо с капитала. — Это я знаю. Но если капитал будет, тогда что? — Дамам это вряд ли интересно, — сказал он. — Может быть, мы с вами перейдем ко мне в кабинет? Дела — скучная материя. Миссис Бейкер встала. — А я как раз собиралась попросить Мэри, чтобы она помогла мне выбрать обои для нашей спальни. Образчики у меня наверху, Мэри. — Я бы хотел, чтобы она… Но, как и следовало ожидать, Мэри переметнулась на их сторону. — В делах я профан, — сказала она, — а в обоях кое-что смыслю. — Но ведь это касается тебя, дорогая. — Я всегда все путаю, Итен. Ты что, не знаешь меня? — А я без тебя, дорогая, пожалуй, еще больше запутаюсь. Трюк с обоями, вероятно, придумал мистер Бейкер. Вряд ли его жена на самом деле их выбирает. Во всяком случае, ни одной женщине не могли бы понравиться те мрачные, с геометрическим рисунком, которыми была оклеена комната, где мы сидели. — Итак, — сказал мистер Бейкер, когда они вышли, — где достать капитал? Вот ваша задача, Итен. Дом у вас не заложен. Возьмите ссуду под него. — Ни в коем случае. — Ну что ж, уважаю такую твердость, но ведь другого обеспечения у вас нет. Есть еще деньги Мэри. Сумма небольшая, но, как известно, деньга деньгу делает. — Мне не хочется их трогать. Это гарантия ее благополучия. — Они у вас на общем счету, лежат без пользы. — Ну а если, скажем, я решусь? Что вы имеете в виду? — Вам известно, хотя бы приблизительно, какое состояние у ее матери? — Нет, но, кажется, солидное. Он старательно протер очки. — То, что я скажу вам, должно остаться между нами. — Ну конечно. — Вы, слава богу, не из разговорчивых, это я знаю. Среди Хоули говорунов не было, разве только ваш отец. Так вот, мне, финансисту, известно, что Нью-Бэйтаун будет расти. У него есть все, что способствует росту: гавань, взморье, внутренние воды. Стоит только начать, потом не остановишь. Добропорядочный делец обязан помогать развитию своего города. — А также извлекать из этого выгоду. — Это само собой. — Почему же Нью-Бэйтаун до сих пор не развивался? — Я думаю, вы сами это знаете. Замшели там, в муниципалитете. Живут в прошлом. Задерживают прогресс. Мне всегда любопытно слушать, когда извлечение прибылей подают под филантропическим соусом. Если бы сорвать с позиции мистера Бейкера ее одежды — дальновидно благодетельное «все для общества», — она предстала бы в своем натуральном виде. Он и еще несколько человек — буквально наперечет — будут поддерживать теперешние городские власти до тех пор, пока не скупят или не возьмут под свой контроль все будущие мероприятия по благоустройству Нью-Бэйтауна. Потом они вышвырнут вон весь муниципалитет вместе с мэром, возведут на трон прогресс, и вот тогда-то станет явным, что им принадлежат все пути, которыми этот прогресс шествует к нам в город. Из чисто сентиментальных побуждений Бейкер решил одарить меня небольшим кусочком общего пирога. Не знаю, входило ли в его намерения сообщить мне, как у них там все пойдет дальше, или же его «подхватило и занесло», но намеченный график вдруг мелькнул среди каких-то пустых фраз. Выборы в муниципалитет назначены на седьмое июля. К этому времени группа дальновидных граждан должна будет взять штурвал прогресса в свои руки. Вряд ли найдется на свете человек, который не любит давать советы. Поскольку я все-таки продолжал оказывать некоторое сопротивление, наставник мой начинал все больше и больше горячиться и вдаваться в подробности. — Хорошо, сэр, подумаю, — сказал я. — То, что для вас проще простого, для меня головоломка. И, конечно, мне надо посоветоваться с Мэри. — Вот это, по-моему, зря, — сказал он. — Женский пол стал у нас слишком уж деятельный. — Но ведь наследство-то ее. — Вы скорее угодите ей, если преподнесете сюрпризом солидный куш. Им так больше нравится. — Боюсь показаться вам неблагодарным, мистер Бейкер. Но я тяжелодум. Мне надо как следует все обмозговать. Вы слышали, что Марулло собирается в Италию? Взгляд у него сразу стал настороженный. — Совсем? — Нет, на время. — Надо думать, он позаботится, чтобы место осталось за вами, на случай если с ним что-нибудь приключится. Годы его не молодые. Завещание есть? — Не знаю. — Смотрите! Нагрянет свора итальянской родни, и вы окажетесь без работы. Пришлось уйти под прикрытие спасительной неопределенности. — Я столько от вас узнал, что всего сразу не прожуешь, — сказал я. — Но все-таки не согласитесь ли вы дать мне хотя бы общее представление о том, с чего все начинается? — Могу сказать вам только одно: развитие города во многом зависит от транспорта. — Ну что ж, трансконтинентальную линию дотянут и до нас. — И все-таки это слишком долгий путь! Те, кто нам нужен, крупные дельцы с крупными капиталами, предпочитают путешествовать по воздуху. — А у нас нет аэропорта? — Вот именно. — И мало того — нет и места, где его выстроить, разве только срыть холмы вокруг города. — Слишком дорогая затея. Не окупит себя. — Тогда что же вы думаете предпринять? — Итен, не обижайтесь и положитесь на меня во всем. Сейчас я ничего не могу вам сказать. Но обещаю: если деньги у вас будут, вы не прогадаете. Я имею в виду нечто совершенно конкретное, хотя тут еще требуются кое-какие уточнения. — Я, может, этого и не заслуживаю. — Старинные семьи должны держаться вместе. — Марулло тоже входит в вашу группу? — Нет, что вы! У них там своя компания, они действуют самостоятельно. — И, кажется, весьма успешно? — Слишком успешно. Не нравится мне, что эти иностранцы пролезают буквально во все щели. — Значит, ждать седьмого июля? — Разве я это сказал? — Нет, мне, наверно, так послышалось. — Наверно. И тут, покончив с обоями, вернулась Мэри. Мы сказали и проделали все, что положено по ритуалу, и медленно пошли домой. — Как они мило нас приняли, лучшего и желать нельзя. Что он тебе говорил? — Все то же самое. Чтобы я для начала пустил в оборот твои деньги, а я этого не хочу. — Я знаю, милый, ты беспокоишься обо мне. Но, по-моему, будет очень глупо, если мы не воспользуемся его советом. — Не лежит у меня к этому душа, Мэри. А вдруг он ошибается? Ты же останешься ни с чем. — Слушай, Итен, если ты этого не сделаешь, так и знай, я сама к нему пойду со своими деньгами. Вот увидишь! — Дай мне подумать. Я ни во что не хочу впутывать тебя. — И не надо. Ведь счет в банке у нас общий. Помнишь, что вышло на картах? — О господи! Опять эти карты! — Да! Я им верю. — Если я потеряю твои деньги, ты же меня возненавидишь. — Нет. Мое богатство в тебе. Так Марджи нагадала. — То, что Марджи нагадала, так мне в голову запало, что, покуда буду жить, буду в памяти хранить. — Оставь свои шуточки. — Может, это и не шуточки. Как бы богатство не повредило тихим радостям нашей нескладной жизни. — Не понимаю, каким образом небольшие деньги могут чему-то повредить. Я не говорю о больших деньгах, а так… Чтобы хватало. Я молчал. — Ну, Итен! Я сказал: — О прекрасная принцесса! Не бывает так, чтобы денег хватало. Одно из двух: денег нет совсем или денег не хватает. — Неправда. — Нет, правда. Помнишь техасского миллиардера, который недавно умер? Он жил в гостиничном номере с одним чемоданчиком. Не оставил после себя ни завещания, ни наследников, но при жизни денег ему не хватало. Чем человек богаче, тем ему больше и больше нужно. Она сказала ироническим тоном: — Да, это, наверно, великий грех, но мне хочется купить новые занавески в гостиную и поставить котел побольше, так чтобы четыре человека могли принять ванну в один и тот же день, а я вдобавок — и вымыть посуду. — Я не о твоих грехах сокрушаюсь, дурочка, а отмечаю факт, закон природы. — Мало же в тебе уважения к человеческой природе. — Не к человеческой, дорогая моя Мэри, а к природе вообще. Белки запасают орехов в десять раз больше, чем им потребуется. У хомяка брюхо того и гляди лопнет, а он все сует и сует за щеки, будто в мешок. А сколько умные пчелки съедают меда и сколько они, умницы, его выделывают? Когда Мэри теряется, чувствуя себя сбитой с толку, она брызжет гневом, как спрут — чернильной жидкостью, и прячется в этом темном облаке. — Противно слушать, — сказала она. — Хочется хоть немного порадоваться, так где там, разве ты позволишь! — Нет, родная, не радость меня страшит, а горечь неудовлетворенности, сумятица, чванство, зависть — все, что несут с собой деньги. Бессознательно она, вероятно, боялась того же. Она так вся и ощетинилась; поискала, где у меня больное место, нашла и с вывертом всадила туда колючки слов: — Вот, полюбуйтесь! Продавец из бакалейной лавки, ни гроша за душой, а разглагольствует о вреде богатства. Можно подумать, ты в любую минуту способен добыть кучу денег, стоит тебе только захотеть. — И добуду. — Каким образом? — Вот в том-то и вся загвоздка. — Ничего ты не можешь, а если бы мог, давно бы у тебя все было. Хвастовство — и больше ничего. Обычная твоя манера. Желание причинить другому боль рождает в нас злобу. Лихорадка уже овладела мной. Свинские, исступленно яростные слова поднимались во мне, как яд. Я ненавидел угрюмой ненавистью. Мэри сказала: — Смотри! Вон, вон там! Видел? — Где? Что? — Вон, мелькнуло под деревом — и прямо к нам во двор. — Кто мелькнул? Мэри! Ну, говори! Что ты там увидела? Я почувствовал, как она улыбнулась в темноте уму непостижимой женской улыбкой. Это называют мудростью, но тут дело, пожалуй, не в мудрости, а в том даре всепонимания, при котором и мудрость не нужна. — Ничего ты не видела. — Нет, видела — ссору… но она убежала. Я обнял ее и повернул назад. — Давай обойдем квартал, прежде чем домой. Мы пошли туннелем ночи и больше ни о чем не говорили, да нам это и не требовалось. Глава VIII В детстве я с наслаждением преследовал и убивал мелкую живность, когда только мог. Кролики, белки, мелкие пташки, а позднее дикие утки и гуси валились наземь окровавленными комочками из костей, шерстки и перьев. В этом было какое-то остервенелое самоутверждение без примеси злобы, ненависти или чувства вины. Война отбила у меня аппетит к смертоубийству; так ребенок, объевшийся сладким, отворачивается от еды. Ружейный выстрел уже не исторгал из моей груди вопля неистового счастья. В эту первую весну к нам в сад повадилась пара кроликов. Больше всего им пришлись по вкусу красные гвоздики моей Мэри, и они начисто обгладывали их лепестки. — Тебе придется покончить с ними, — сказала Мэри. Я достал свою мелкокалиберную, всю жирную от смазки, нашел старые завалявшиеся патроны с дробью № 5, сел вечером на ступеньки заднего крыльца и, дождавшись, когда оба кролика оказались рядом, уложил их обоих с одного выстрела. Потом я похоронил пушистые останки под старой сиренью и почувствовал тоску где-то в желудке. Я просто-напросто отвык от кровопролития. Привыкнуть человек может ко всему. К убийству, к ремеслу бальзамировщика и даже заплечных дел мастера. Привыкнешь — и дыба и клещи станут для тебя просто рабочим инструментом. Когда дети легли спать, я сказал: — Пойду погуляю немного. Еще несколько дней назад Мэри стала бы допытываться — куда, зачем? — а сейчас только спросила: — Поздно вернешься? — Нет, не поздно. — Я ждать не буду, мне спать хочется, — сказала она. Став на некий путь, моя Мэри, видимо, ушла по этому пути дальше меня. А я все еще терзался из-за кроликов. Может быть, это вполне естественно, когда человек, уничтоживший что-то, старается что-то создать и тем самым восстановить в себе равновесие? Не это ли послужило для меня толчком? Я ощупью пробрался в зловонную конуру, где жил Дэнни Тейлор. Рядом с его койкой горела на блюдечке свеча. Дэнни был совсем плох — лицо изможденное, какое-то синее со свинцовым отливом. Меня чуть не стошнило так дурно пахло в этой грязной комнате, где под грязным одеялом лежал давно не мывшийся человек. Глаза у него были открыты и тускло поблескивали. Я приготовился услышать горячечный бред. И меня потрясло, когда он заговорил внятно, голосом и тоном прежнего Дэнни Тейлора. — Зачем ты пришел, Ит? — Я хочу помочь тебе. — Будто ты не знаешь, что это бесполезно. — Ты совсем болен. — Думаешь, я сам этого не знаю? Еще как знаю, лучше вас всех. — Он потянулся за койку и достал оттуда бутылку «Старого лесничего», на две трети пустую. — Хочешь? — Нет, Дэнни. А ведь это виски из дорогих. — У меня есть друзья. — Кто тебе его поднес? — Не твое дело, Ит. — Он хлебнул из горлышка и сдержал отрыжку, хотя это далось ему нелегко. Лицо у него сразу порозовело. Он засмеялся. — Мой друг завел со мной деловой разговор, но я его околпачил. Он только-только собирался начать, а я уже скис. Ему, видно, невдомек было, как мне мало надо. А ты тоже с деловым разговором, Ит? Тогда я быстренько напьюсь до бесчувствия. — Дэнни, ты меня любишь? Веришь мне? Ну, хоть сколько-нибудь, любишь? — Конечно, люблю, но если уж говорить начистоту, так я пьянчуга, а пьянчуги больше всего любят виски. — Если я достану тебе денег, ты будешь лечиться? Больше всего меня испугало то, как быстро он пришел в себя, стал держаться свободно, просто — по-прежнему. — Я мог бы сказать да, Итен. Но ты не знаешь, какой они народ, эти пьяницы. Деньги я возьму и пропью. — Ну а если я внесу их прямо в лечебницу? — Тебе же объясняют. Отправлюсь я туда с самыми благими намерениями, а через несколько дней сбегу. На пьяниц полагаться нельзя, Ит. Никак ты этого не поймешь! Я и соглашусь и сделаю, как надо, а потом все равно сбегу. — Дэнни, неужели тебе не хотелось бы избавиться от этого? — Да кажется, нет. И ты, конечно, знаешь, чего мне хотелось бы. — Он снова поднес бутылку ко рту, и меня снова поразила быстрота действия алкоголя. Мало того что он превратился в прежнего Дэнни, его восприятие, все его чувства так обострились, такая в них была ясность, что он читал у меня в мыслях. — Не обольщайся, — сказал он. — Это ненадолго. Алкоголь сначала взбадривает, а потом действует угнетающе. Надеюсь, ты уйдешь и второй стадии не увидишь. Сейчас мне не верится, что так все и будет. Пока ты на взводе, ты в это не веришь. — И тут его глаза, влажные, блестящие при свете свечи, посмотрели мне в душу. — Итен, — сказал он. — Ты предлагаешь заплатить за меня в лечебнице. У тебя же нет таких денег, Итен. — Достану. Мэри получила наследство после брата. — И эти деньги ты дашь мне? — Да. — Даже если я говорю тебе: не верь пьяницам? Даже если я заранее предупрежу тебя, что деньги я соглашусь взять, но сердце тебе разобью? — Ты и так разбиваешь мне сердце, Дэнни. Ты мне снился. Мы с тобой были как раньше — там, в вашей усадьбе. Помнишь? Он поднял бутылку и сразу опустил ее со словами: — Нет, нет, потом — не сейчас. Итен, не верь, не верь пьянице. Когда он… когда я страшен, когда я как труп, мой хитрый умишко втихомолку продолжает свою работу и работает против тебя. Вот сейчас, сию минуту, я тот самый, кто был твоим другом. Я тебе наврал, что скис. Скис-то я скис, но про бутылку все помню. — Стой, я тебя перебью, — сказал я. — А не то тебе покажется… ты меня заподозришь. Кто принес тебе эту бутылку? Бейкер? — Да. — И хотел, чтобы ты подписал что-то. — Да, но тут я скис. — Он хмыкнул и снова поднес бутылку ко рту, и при свете свечи я увидел в горлышке у нее совсем крохотный пузырек. Он глотнул одну каплю. — Вот и об этом я хотел поговорить с тобой, Дэнни. Что ему понадобилось — ваш луг? — Да. — Почему ты до сих пор его не продал? — По-моему, я говорил тебе. С ним я все еще джентльмен, хотя джентльменским мое поведение теперь не назовешь. — Не продавай его, Дэнни. Не поступайся им. — А тебе-то что? Почему не продавать? — Из чувства гордости. — Нет во мне прежней гордости, только чванство осталось прежнее. — Нет, есть. Когда ты попросил у меня денег, тебе было стыдно. Разве это не гордость? — Да нет. Я просто ловчил. Тебе же говорят, пьяницы — они хитрые. Ты сам был смущен, и ты сам решил, что я стыжусь просить. А я не стыдился. Просто захотелось выпить. — Не продавай его, Дэнни. Это ценнейший участок. Бейкер все знает. Иначе он не стал бы торговать его. — А что в нем ценного? — Это единственная ровная площадка вблизи города, где можно построить аэродром. — Понятно. — Если ты продержишься, Дэнни, вот тебе и начало новой жизни. Не поступайся им. Вылечишься, вернешься обратно, а в гнездышке у тебя яичко. — Яичко без гнездышка. Может, лучше продать луг, деньги пропить, а когда… «подымется ветер и ветку пригнет, птенец желторотый в траву упадет», — сиплым голосом пропел он и засмеялся. — Тебе тоже понадобился наш луг, Итен? Ты за этим сюда пришел? — Я хочу, чтобы ты выздоровел. — Я и так здоров. — Выслушай меня, Дэнни. Какой-нибудь голодранец волен поступать как ему угодно. Но ты не голодранец, у тебя есть нечто такое, чем весьма интересуется группа дальновидных граждан нашего города. — Поместье Тейлоров. Нет, я им не поступлюсь. Я тоже дальновидный. — Он с нежностью посмотрел на бутылку. — Дэнни! Говорят тебе, это единственное место для аэропорта! Оно для них своего рода ключевая позиция. Им без него зарез! Или строить там, или срывать холмы, а это обойдется чересчур дорого. — Значит, они у меня в руках, и я их еще поманежу. — Ты забываешь, Дэнни. Имущий человек — драгоценный сосуд. Я уже слышал разговоры, что гуманнее всего было бы поместить тебя в соответствующее заведение, где ты будешь под присмотром. — Не посмеют. — Посмеют! Да еще возведут это в добродетель. Ты же знаешь, как в таких случаях поступают. Судья — человек тебе известный — вынесет решение о твоей неправоспособности. Назначит опекуна, и я догадываюсь, кого именно. Все это обойдется недешево, твой земельный участок, разумеется, будет продан для покрытия расходов, а теперь догадайся, кто его купит. Глаза у Дэнни блестели, и он слушал меня, раскрыв рот. Потом отвернулся. — Ты хочешь взять меня на испуг, Итен, но время выбрал неподходящее. Приходи с утра, когда я лежу пластом и весь мир как зеленая блевотина. А сейчас тройную силу придал мне сей штоф в моей руке. — Он взмахнул бутылкой, точно мечом, и глаза у него превратились в щелочки, блестевшие при свете свечи. — Я тебе разве не говорил, Ит? По-моему, говорил. У пьяниц совсем особенный ум — хитрый, злой. — Но я же предупредил тебя, как все будет. — Да, ты прав. Я с тобой согласен. Очень убедительно у тебя получилось. Но вместо того, чтобы напугать меня, ты разбудил во мне дьявола. Кто думает, что пьяница — существо беспомощное, тот болван. Пьяница это существо особенное, и возможности у него тоже особенные. Я могу постоять за себя, и сейчас у меня просто руки чешутся схватиться с кем-нибудь. — Молодец! Давно я хотел это услышать! Он навел на меня бутылку и прицелился, будто на горлышке у нее была мушка. — Дашь мне взаймы деньги Мэри? — Да. — Без гарантий? — Да. — Зная, что шансов получить их обратно — один против тысячи? — Да. — Пьяница способен на любую подлость, Ит. Не верю я тебе. — Он облизнул свои пересохшие губы. — И дашь деньги мне в руки? — Когда прикажешь. — Я же тебе говорил — нельзя давать. — А я дам. На этот раз он запрокинул голову, и со дна бутылки поднялся большой пузырек. Когда он отнял ее ото рта, глаза у него блестели еще ярче, но они были холодные и бесстрастные, как у змеи. — На этой неделе принесешь? — Да. — В среду? — Да. — А сейчас у тебя не найдется двух долларов? Как раз столько при мне и было — долларовая бумажка и монеты в пятьдесят, двадцать пять центов, две по десять, пятицентовик и три пенни. Я ссыпал все это в его протянутую руку. Он допил виски и швырнул бутылку на пол. — Ты у меня в умных никогда не числился, Ит. Тебе известно, что даже первоначальный курс лечения обойдется около тысячи долларов? — Ну и пусть. — Игра интересная! Но это не шахматы, Ит, а покер. Я когда-то был хорошим покеристом… пожалуй, слишком хорошим. Ты делаешь ставку на то, что мой луг пойдет в обеспечение займа. И вторая твоя ставка, что такое количество виски — на тысячу-то долларов — убьет меня, а тебе свалится в руки аэропорт. — Как тебе не стыдно, Дэнни! — А мне ничего не стыдно. Я ведь тебя предупреждал. — Неужели ты не веришь, что я действительно хочу тебе добра? — Нет. Но я… я не могу сделать так, чтобы все вышло, как ты хочешь. Ты помнишь меня мальчишкой, Ит. А я тебя разве не помню? В тебе судья еще в детские годы сидел. Ну ладно. Я уже весь высох. Бутылка пустая. Ухожу. Так, значит, тысяча долларов. — Хорошо. — В среду, наличными. — Принесу. — Никаких обязательств, никаких расписок — ничего. И не воображай, Ит, что я такой, как прежде. Вот эта моя подружка ведь камня на камне во мне не оставила. Ничего теперь нет — ни чести, ни совести. Посмеюсь я над тобой от всей души, и на большее не рассчитывай. — Я об одном тебя прошу — начни, попробуй. — Пообещать я могу, Ит. Но, надо думать, ты уже понял, чего стоят обещания пьяницы. Приноси деньги, приноси. Можешь остаться здесь, сколько пожелаешь. Мой дом — твой дом. А я ухожу. Итак, до среды, Ит. — Он встал с койки, сбросил одеяло на пол к стене и, пошатываясь, вышел из своей конуры. Молния у него на брюках была спущена. Я посидел несколько минут один, глядя, как растет стеариновый наплыв на блюдце. Он говорил правду — все было верно, кроме одной вещи, на которую я и делал ставку. Не настолько же он изменился! Где-то среди этих обломков был Дэнни. Я не допускал мысли, чтобы он отрубил от себя этого Дэнни Тейлора. Я любил Дэнни и был готов… на то, о чем он говорил. Был готов. Издали до меня донесся его резкий, пронзительный фальцет: Лети же, корабль, быстрокрылою птицей На всех парусах вперед! Наш принц на борту — он душой веселится, К родным берегам плывет. Побыв так в полном одиночестве, я задул свечу и пошел домой. Вилли сидел в своей полицейской машине на Главной улице и еще не спал. — Что-то вы повадились гулять, Ит, — сказал он. — Да знаете, как бывает. — Еще бы! Весна! И в сердце молодом волненье. Мэри спала с улыбкой на губах, но, когда я тихонько лег рядом с ней, она шевельнулась, просыпаясь. Тоска где-то внутри по-прежнему терзала меня — холодная, сосущая тоска. Мэри повернулась на бок, прижала меня всего к своему пахнущему травой телу, и она стала нужна мне. Я знал, что мало-помалу тоска утихнет сама собой, но сейчас Мэри была нужна мне. Не знаю, проснулась ли она окончательно, может, и нет, но ей, даже сонной, было понятно, что мне нужно. А потом сон у нее прошел, и она сказала: — Ты, наверно, проголодался. — Да, Елена Прекрасная. — Чего тебе дать? — Сандвич с луком — нет, два! Ржаной хлеб и с луком. — Тогда мне тоже надо, не то задохнусь. — Будто тебе самой не хочется! — Конечно, хочется. Она сошла вниз и вскоре вернулась с сандвичами, картонкой молока и двумя стаканами. Лук был свирепый. — Мэри, краса, — начал я. — Прожуй сначала. — Ты правду тогда говорила, что не хочешь знать о моих делах? — Д-да… — Так вот. Я решил предпринять кое-что. Мне нужно тысячу долларов. — Это по совету мистера Бейкера? — До некоторой степени. Но там есть и моя идея. — Ну что ж, выпиши чек. — Нет, родная. Я хочу, чтобы ты взяла сама, причем наличными. И можешь обронить словечко в банке, что собираешься купить новую мебель, или ковры, или там не знаю что. — Но я и не думала ничего покупать. — Все равно. — Секрет? — Ты же сама так хотела. — Да… правда. Так будет лучше. Да. Ой, какой лук едучий! А мистер Бейкер одобряет это? — Он бы сам так действовал, если бы мог. — Когда понадобятся деньги? — Завтра. — Не буду я есть этот лук. От меня и так, наверно, разит. — Ты моя дорогая. — Просто не дает мне покоя твой Марулло. — Это почему же? — Явился к нам в дом. Принес конфет. — Неисповедимы пути господни. — Перестань богохульствовать. Пасха еще не кончилась. — Кончилась. Уже четверть второго. — Ой-ой-ой! Спать, спать! — Уснуть… а если сновиденья посетят?.. Это Шекспир. — Тебе только бы шутить. Но я не шутил. Тоска не проходила и все терзала меня, хоть я и не думал о ее причинах и иногда даже спрашивал себя: почему я так терзаюсь? Человек привыкает ко всему, но на это нужно время. Когда-то давным-давно я работал на пороховом заводе, развозил нитроглицерин по цехам. Платили там очень хорошо, потому что нитроглицерин — коварная штука. Сначала я боялся шаг ступить, а через неделю, через две привык — работа как работа. Да чего уж больше, к должности продавца бакалейной лавки я и то притерпелся! Привычное всегда тебя тянет, а новизна, наоборот, отпугивает. В темноте, вглядываясь в красные пятна, плывущие у меня перед глазами, я проверил в самом себе то, что было принято называть совестью, и не обнаружил в ней больного места. Потом меня заинтересовало, смог ли бы я уклониться от намеченного курса или повернуть на девяносто градусов по компасу, и выяснилось, что при желании смог бы, но желания такого не было. Я существовал в каком-то новом измерении, в том-то и была вся прелесть. Точно у тебя вдруг заработали бездействовавшие до сих пор мускулы или ты паришь над землей, как в своих детских снах. Я часто переигрываю заново разные случаи, сцены, разговоры и каждый раз подмечаю все новые и новые подробности, ускользнувшие от меня на первом представлении. Мэри находит странным приход Марулло к нам в дом с кулечком карамелек, а на ее чутье можно положиться. Я расценил этот визит как подношение мне — в уплату за мою неподкупность. Но вопрос Мэри заставил меня вдуматься в то, что раньше я оставил без внимания. Марулло выдал мне награду не за прошлое, он одаривал меня наперед. Я интересую Марулло постольку, поскольку могу быть полезен ему. Я перебрал в памяти его деловые наставления и наш разговор о Сицилии. Где-то, в какой-то момент он потерял веру в себя. Что-то ему от меня понадобилось, чего-то он от меня ждет. Есть способ проверить это. Попросить что-нибудь такое, в чем раньше было бы отказано, и если на сей раз отказа не будет, значит, он чем-то сильно встревожен и лишился покоя. Отставим Марулло в сторону и займемся Марджи. Марджи — по этому модному когда-то имени можно судить о ее возрасте. «Марджи! Царица снов моих! Марджи! Тебе весь мир…» Я переиграл сцены с Марджи на фоне красных пятен, плывущих по потолку, стараясь вспомнить все как было, ничего не присочиняя. Долгое время, может года два, была такая миссис Янг-Хант, приятельница моей жены, к болтовне которой я не особенно прислушивался. Потом вдруг возникла Марджи Янг-Хант, а потом просто Марджи. Она, вероятно, заходила ко мне в лавку и до Страстной пятницы, но я этого не помню. А в тот день она будто доложила о себе. До тех пор мы с ней, по всей вероятности, не замечали друг друга. Но с той самой пятницы она словно все время здесь — подталкивает, теребит. Что ей нужно? Неужели это всего лишь интрига женщины, не знающей, чем себя занять? Или она действует по какому-то плану? Впечатление такое, что она именно доложила мне о своей персоне, заставила опознать, приметить себя. Второе гаданье она, вероятно, задумала без всякой задней мысли и рассчитывала обойтись набором профессионально гладких фраз. А потом что-то произошло, и все перевернулось. Мэри ничего такого ей не говорила, что могло бы настолько взвинтить ее, я тоже. Неужели про змею не выдумано? Если нет, тогда это самое простое и, пожалуй, самое правдоподобное объяснение. Может быть, она действительно наделена тонкой интуицией и способна проникать в чужие мысли? Тот факт, что она застигла меня в процессе моей метаморфозы, как будто и подтверждает это, но, может, тут было простое совпадение? Но что вдруг ни с того ни с сего погнало ее в Монток, почему она стакнулась с коммивояжером, выболтала все Марулло? Как-то не верится, что эта женщина способна нечаянно о чем-то проболтаться. В одном из книжных шкафов у нас на чердаке есть биография… как его, Беринга? Нет, Баранова, Александра Баранова, русского губернатора Аляски в начале 1800-х годов. Может быть, там говорится где-нибудь, что на Аляску ссылали за колдовство. Слишком уж невероятная история, такой не придумаешь. Надо полистать книжку. А не пробраться ли мне на чердак сейчас, подумал я, только бы не разбудить Мэри. И тут я услышал, как скрипнули ступеньки нашей старой дубовой лестницы — одна, другая, третья… значит, это не осадка дома от перемены температуры. Наверно, Эллен опять ходит во сне. Я, конечно, люблю свою дочь, но она у нас чересчур уж смышленая, будто такой на свет родилась, смышленая и завистливая, но привязчивая. Всегда в ней зависть к брату, а бывает так, что и ко мне. Я считаю, что сексуальные вопросы стали занимать ее слишком рано. Отцы, вероятно, всегда это чувствуют. Еще совсем малышкой она так интересовалась мужскими половыми органами, что нам становилось неловко. Потом она всем существом углубилась в тайну созревания. Ангельской девичьей кротости, о которой толкуют на страницах журналов, в ней не было и в помине. Дома у нас все кипело от ее нервозности, стены были пропитаны непокоем. Мне приходилось читать, что в средние века верили, будто в созревающих девушек вселяется нечистая сила, и я не берусь отрицать это. Одно время мы в шутку говорили, что у нас завелся домовой. Картины вдруг начинали срываться со стен, посуда разбивалась вдребезги. На чердаке слышался глухой стук, в подвале что-то громыхало. В чем было дело — неизвестно, но эти странности настолько меня интересовали, что я все время послеживал за Эллен, за ее таинственными появлениями и исчезновениями. Она была как ночной зверек, как кошка. Я убедился, что все эти шумы, стуки, грохот не имеют к ней никакого отношения, но все же в ее отсутствие ничего такого не случалось. Она могла сидеть неподвижно, вперив взгляд в пространство, когда домовой давал о себе знать, но без нее дело не обходилось. В детстве я слышал, что давным-давно в старом доме Хоули жило привидение — дух одного из наших пуританско-пиратских предков, но, судя по отзывам, это было вполне порядочное привидение, ходило-бродило по всему дому и издавало стоны, как ему и полагалось. Ступеньки поскрипывали под его невидимой тяжестью, оно стучало в стены, предвещая чью-нибудь неминуемую смерть, — и все это с большим достоинством, по законам хорошего тона. У домового нрав был совсем другой — вредный, злобный, коварный и мстительный. Дешевые вещи ему под руку не попадались — только те, что подороже. Потом он вдруг исчез. Я, собственно, не очень-то в него верил. Он был предметом наших семейных шуток, но шутки шутками, а домовой домовым, и вот вам, пожалуйста, — картины с разбитым стеклом и черепки фарфоровой посуды. Когда он перестал нас тревожить, Эллен начала ходить во сне — вот как сейчас. Я слышал ее медленные, но уверенные шаги вниз по лестнице. И в ту же минуту моя Мэри глубоко вздохнула и пробормотала что-то, и внезапно поднявшийся ветерок качнул тени листьев и веток на потолке. Я тихонько встал с кровати и так же тихонько надел халат, ибо мне, как и всем, известно, что лунатиков пугать нельзя. Из моих слов можно вывести, будто я плохо отношусь к своей дочери, а это неверно. Я люблю ее, но в то же время побаиваюсь, потому что многое в ней мне непонятно. Если по нашей лестнице идти с краю, у самой стены, то ступеньки не скрипят. Я открыл это еще юнцом, когда возвращался домой после ночных гуляний, точно блудливый кот. И до сих пор пользуюсь своим открытием, если не хочу будить Мэри. Я вспомнил о нем и сейчас — бесшумно спустился по лестнице, ведя пальцами по стене, чтобы не оступиться. С той стороны, где улица, в окно проникал тусклый узорчатый свет фонаря, сливающийся с полутьмой в глубине комнаты. Но Эллен я видел. От нее словно исходило сияние — может, потому, что на ней была белая ночная рубашка. Лицо ее оставалось в тени, но плечи и руки излучали свет. Она стояла перед застекленной горкой, где у нас хранятся семейные реликвии, сами по себе пустяковые: резные, нарваловой кости киты и вельботы с веслами и гарпунами, со всей командой и с гарпунщиком на носу; изогнутые моржовые клыки и бивни; маленькая модель «Прекрасной Адэр», корпус поблескивает лаком, а свернутые паруса и снасти потемнели от времени, запылились. Есть там китайские вещицы, которые привозили с Востока старые шкиперы, опустошавшие китайские воды на своих китобойных судах; фигурки и безделушки черного дерева, слоновой кости — смеющиеся и серьезные божки, безмятежные и давно не мытые будды, цветы, вырезанные из розового кварца, мыльного камня и даже из нефрита — да, да, из настоящего нефрита, — и прелестные, совершенно прозрачные фарфоровые чашечки. Среди этих вещей, вероятно, есть и ценные — например, маленькие лошадки, хоть и грубо отесанные, а удивительно живые, — но это чистая случайность, не иначе. Мореходы, охотники за китами — где им было отличать хорошее от плохого? А может, я не прав? Может, все-таки отличали? Эта горка всегда была для меня святыней, точно маски предков у римлян, точно лары и пенаты, а если заглянуть еще дальше — точно камни, упавшие с луны. У нас есть даже корень мандрагоры — ни дать ни взять человечек, плод семени удавленника, есть и самая настоящая русалка, сшитая из двух половинок — туловище обезьянье, а хвост рыбий. С годами она довольно сильно облезла, вся сморщилась и на ней стали видны швы, но ее мелкие зубки по-прежнему поблескивают в оскале свирепой ухмылки. Вероятно, в каждой семье есть свой талисман, символ преемственности, который вдохновляет, и утешает, и подбадривает поколение за поколением. Наш талисман — это как бы сказать? — такой опалового цвета холмик то ли из кварца, то ли из яшмы или даже мыльного камня, четырех дюймов в диаметре, полутора — в вышину. И по нему идет бесконечно переплетающаяся извилина, и она будто непрестанно струится, бежит куда-то. Извилина живет, но у нее нет ни головы, ни хвоста, ни конца, ни начала. На ощупь камень не скользкий, а чуть шероховатый, как человеческая кожа, и всегда теплый. В него можно глубоко заглянуть, но насквозь он не просвечивает. Какой-нибудь старый моряк одной крови со мной привез этот камень из Китая. Он волшебный — его так приятно рассматривать, трогать, поглаживать пальцами, водить им по щеке. Этот странный талисман живет у нас за стеклом горки. В детстве, в юности и даже когда я стал взрослым мужчиной, мне разрешалось трогать его, брать в руки, но только не выносить из дому. И его цвет, его прожилки и фактура менялись вместе с переменами во мне самом. Однажды я представил себе, что это женская грудь, и она томила меня, жгла меня, мальчика. Потом он превратился в человеческий мозг и стал загадкой: что-то движется, плывет, но без истока, без устья — словно вопрос, замкнутый в самом себе, не требующий ответа, который исчерпал бы его, не знающий ни конца, ни начала обозримых границ. В горку был вделан старинный медный замок, и в замке всегда торчал медный ключ. Моя спящая дочка обеими руками держала волшебный камень, водила по нему пальцами, ласкала, как живое существо. Потом она прижала его к своей несформировавшейся груди, поднесла к щеке, пониже уха, по-щенячьи ткнулась в него носом и чуть слышно замурлыкала что-то похожее не столько на песенку, сколько на стон удовольствия и сладость томления. В ней чувствовалась какая-то губительная сила. Я было испугался, — а вдруг она бросит его и разобьет или запрячет куда-нибудь, но тут же понял — в ее руках это мать, возлюбленный, ребенок. Как же разбудить, не испугав? И вообще зачем будят лунатиков? Из страха, как бы они сами не причинили себе вреда? Но я не слыхал, чтобы в таком состоянии с ними что-нибудь случалось, а вот когда их будят, это дело другое. Так зачем же нарушать ее сон? Ведь это не кошмар, мучительный, страшный; скорее всего, она испытывает приятное чувство, и наяву таких ощущений у нее не будет. Кто дал мне право портить все это? Я тихонько отошел и сел в свое глубокое кресло — ждать, что будет дальше. Полутьма комнаты искрилась блестками ослепительного света, и они порхали и кружились, точно комариный рой. На самом деле ничего такого, вероятно, не было, просто у меня рябило в глазах от усталости, но отделаться от этого впечатления мне не удалось. А моя дочь Эллен действительно излучала сияние, и оно шло не только от белизны ее ночной рубашки, но и от самой кожи. В темной комнате нельзя было видеть ее лицо, а я его видел. И мне казалось, что оно у нее не как у маленькой девочки и не старообразное, а зрелое, с четкими, определившимися чертами. Даже губы ее, против обыкновения, были твердо сжаты. Но вот Эллен твердой рукой положила талисман на прежнее место, затворила стеклянную дверцу и щелкнула медным ключом в замке. Потом она повернулась и, пройдя мимо моего кресла, стала подниматься по лестнице. Две вещи могли мне почудиться: первое — что поступь у нее была не как у девочки, а как у женщины, познавшей удовлетворение, и второе — что с каждым шагом сияние убывало в ней. Допустим, что это все домыслы, плод моей фантазии, но за третье я ручаюсь: под ее ногами ступеньки не скрипели. Она, вероятно, шла у самой стены, там, где старая лестница молчит, не жалуется. Выждав несколько минут, я пошел следом за ней и увидел, что она лежит в постели и спит, уютно укрывшись одеялом. Она дышала ртом, и лицо ее было лицо спящего ребенка. Что-то вынудило меня снова сойти вниз и открыть горку. Я взял волшебный камень в руки. Он еще хранил тепло тела моей дочери. Как в детстве, я стал водить кончиками пальцев по бесконечно струящейся извилине и успокоился. Я почувствовал, что Эллен близка мне. И вот не знаю, талисман ли связал ее со мной, с родом Хоули, или что другое. Глава IX В понедельник весна предательски вильнула назад, к зиме, разразившись холодным дождем и сырым, резким ветром, который сек молодую листву чересчур легковерных деревьев. Нахальных распутников воробьев, предававшихся блуду на газонах, ветер разгонял куда попало, и они сердитым чириканьем выражали неудовольствие по поводу капризов природы. Я приветствовал мистера Рыжего Бейкера, который совершал свою утреннюю прогулку, как флажком помахивая хвостом на ветру. Старый мой знакомец, он жмурился от дождя. Я сказал: — Мы можем казаться добрыми друзьями, но считаю своим долгом заметить вам, что отныне за нашими улыбками скрывается борьба, непримиримое столкновение интересов. — Я сказал бы еще больше, но он спешил кончить свои дела и убраться под надежный кров. Морфи появился минута в минуту. Может быть, он поджидал меня, наверно даже так. — Ну и погодка, — сказал он; его дождевик из прорезиненного шелка то вздувался пузырем, то облеплял ему колени. — Вы, говорят, были вчера у моего хозяина с визитом? — Мне понадобился его совет. Но меня и чаем угостили. — Не сомневаюсь. — Знаете, как бывает с советами. Они вас устраивают лишь в том случае, если совпадают с вашими собственными намерениями. — Ищете, куда бы поместить капитал? — Моей Мэри захотелось новую мебель. А когда женщине чего-нибудь хочется, она первым делом изображает свою затею как выгодное помещение капитала. — Это не только женская черта, — сказал Морфи. — Я и сам такой. Деньги-то ее. Вот она и хочет поискать что-нибудь подходящее. На углу Главной улицы, у входа в игрушечный магазин Раппа ветер сорвал жестяной рекламный щиток и гнал его по мостовой с таким грохотом и звоном, как будто произошла автомобильная катастрофа. — Скажите, верно я слыхал, будто ваш хозяин собирается в Италию? — Не знаю. Странно, что он до сих пор ни разу туда не съездил. Итальянцы такие горячие родственники. — Зайдем, выпьем кофе? — Мне еще нужно прибрать в лавке. После праздника с утра всегда много народу. — Ладно уж, ладно. Не будьте мелочным. Личный друг мистера Бейкера может позволить себе не торопясь выпить чашку кофе. Он это сказал не так ехидно, как оно выглядит на бумаге. Он умел говорить любые слова самым невинным и дружеским тоном. За все эти годы я ни разу не пил утром кофе в «Фок-мачте» — вероятно, я один из всего города. Пить кофе в «Фок-мачте» — обычай, традиция, это все равно что клуб. Мы взгромоздились на табуреты у стойки, и мисс Линч — я вместе с ней ходил когда-то в школу — пододвинула нам чашки с кофе, ничего не расплескав. Рядом с каждой чашкой стоял крохотный сливочник, а два куска сахару в бумажных обертках она бросила вдогонку, словно игральные кости. Мисс Линч, мисс Линч. «Мисс» уже стало частицей ее имени, частицей ее самой. Пожалуй, ей уже так и не удастся отделаться от этой частицы. Ее красный носик с каждым годом все красней, но это не алкоголизм, а хронический насморк. — Доброе утро, Итен, — сказала она. — Что, сегодня какое-нибудь торжество? — Это он меня затащил, — сказал я и, желая быть добрым, прибавил: — Анни. Она дернула головой, как от револьверного выстрела, но потом, поняв, в чем дело, улыбнулась и, поверите ли, стала совершенно такой же, как в пятом классе, — и красный носик и все прочее. — Приятно повидать тебя, Итен, — сказала она и высморкалась в бумажную салфетку. — А я удивился, когда узнал, — сказал Морфи. Он снимал с сахара обертку. Его ногти блестели лаком. — Вот так, втемяшится тебе что-нибудь в голову, а там привыкнешь к этой мысли, и кажется, иначе и быть не может. Потом трудно поверить, что ты неправ. — Не понимаю, о чем это вы. — Я, пожалуй, и сам не понимаю. Черт бы побрал эти обертки. Почему не насыпать просто в сахарницу? — Из экономии, должно быть, чтобы не брали слишком много. — Разве что так. Я знал одного типа, он некоторое время только сахаром и питался. Пойдет в «Автомат», возьмет за десять центов чашку кофе, половину выпьет, а потом доверху добавляет сахаром. Все-таки хоть с голоду не умрешь. И я, как всегда, подумал: не был ли этим типом сам Морфи — странный колючий человек без возраста, с наманикюренными ногтями. Он был как будто интеллигентным, об этом говорила его логика, ход его мыслей. Но язык у него был грубый, простецкий, с налетом вульгарности — язык человека из низов. — Не потому ли вы пьете кофе с одним куском сахару? — спросил я. Он ухмыльнулся. — У каждого есть своя теория, — сказал он. — Самый распоследний голодранец разведет вам теорию, почему он попал в голодранцы. Едешь по дороге и вдруг упрешься в тупик, потому что считался с теорией, а не с дорожными знаками. Из-за этого самого и я, верно, дал маху насчет вашего хозяина. Давно уж мне не случалось пить кофе не дома. Кофе был неважный. У него даже и вкуса кофе не было, разве что горячий и черный — в последнем я убедился, пролив немножко на свою сорочку. — Честное слово, не понимаю, о чем вы. — Хочу сообразить, с чего это мне вообще втемяшилось в голову. Верно, вот с чего: ведь он говорит, что приехал сорок лет назад. Тридцать пять или тридцать семь — это может быть, но не сорок, нет. — Я, должно быть, очень туп. — Если сорок, это выходит тысяча девятьсот двадцатый год. Все еще не дошло? Знаете, когда работаешь в банке, нужно уметь сразу раскусить человека, он протянул чек, а ты уже знаешь, что это за птица. Вот и вырабатывается сноровка. Не приходится даже думать. Все само встает на место, но бывает, что и ошибаешься. Может, он и в самом деле приехал в двадцатом. Может, я ошибся. Я допил кофе. — Пора, а то не успею прибрать в лавке, — сказал я. — Вы меня перехитрили, — сказал Морфи. — Стали бы допытываться — ничего бы я вам не сказал. Но вы молчите, придется, значит, сказать. В двадцать первом году прошел первый чрезвычайный закон об иммиграции. — Ну и что? — В двадцатом он мог сюда приехать. В двадцать первом — едва ли. — Ну и что? — Значит — так подсказывает мне смекалка, — он приехал сюда после двадцать первого, но с черного хода. И, значит, он не ездит на родину потому, что не может получить документа на обратный въезд. — Слава богу, что я не работаю в банке. — А от вас бы там было больше проку, чем от меня. Я слишком много болтаю. Словом, если он едет, значит, я ошибся. Погодите, выйдем вместе. За кофе я плачу. — Привет, Анни, — сказал я. — Заходи, Ит. Ты никогда не заходишь. — Зайду. Когда мы пересекали улицу, Морфи сказал: — Вы не рассказывайте его макаронному святейшеству, что я прохаживался насчет его отношений с иммиграционными властями, ладно? — Зачем я стану ему рассказывать? — А зачем я вам рассказал? Что за драгоценности в этом футляре? — Шляпа рыцаря-храмовника. Перо пожелтело. Хочу узнать, не возьмут ли его в отбелку. — Вы масон? — Семейная традиция. Хоули были масонами еще до того, как Джордж Вашингтон стал Великим магистром. — Вот не знал этого про Вашингтона. А мистер Бейкер тоже масон? — У Бейкеров это тоже традиция. Мы уже вошли в переулок. Морфи полез в карман за ключом от боковой двери банка. — Может, потому мы и отпираем сейф с такими церемониями, будто это заседание масонской ложи. Только что свечей нет. А так — форменное священнодействие. — Морфи, — сказал я, — вы что-то сегодня ко всему придираетесь. Пасха не внесла мира в вашу душу. — Увидим через неделю, — сказал он. — Нет, правда. Когда стрелка подходит к девяти, мы уже все стоим, обнажив голову, перед святая святых. А ровно в девять отец Бейкер преклонит колена, отопрет сейф, и мы все бьем земные поклоны Великому Богу Чистогана. — Вы псих, Морфи. — Может, я и псих. А, черт бы побрал этот замок! Его можно открыть чем угодно, только не ключом. — Он долго ворочал ключом в замке и пинал дверь ногами, пока она наконец не отворилась. Потом вытащил из кармана листок туалетной бумаги и затолкал его в замок. Я едва удержался, чтобы не спросить: а это не рискованно? Он ответил без моего вопроса: — А то эта пакость захлопнется, когда не нужно. Понятно, после того, как открою сейф, Бейкер сам проверяет все замки. Смотрите же, не проболтайтесь Марулло о моих подозрениях. С такими клиентами шутить не приходится. — Ладно, Морфи, — сказал я и пошел через дорогу к своей двери и оглянулся, ища кота, который всегда норовил прошмыгнуть в лавку, но кота не было. Внутри лавки все как будто изменилось, все было новым для меня. Я видел то, чего никогда не замечал раньше, и не видел того, что меня всегда огорчало и раздражало. Ничего удивительного. Взглянешь на мир другими глазами или даже сквозь другие очки — и сразу перед тобой другой, новый мир. В уборной из-за неисправного вентиля все время подтекала вода. Марулло не спешил сменить вентиль: расход воды не контролировался, и ему было наплевать. Я прошел в передний угол лавки, где стояли старомодные весы с чашками, и взял оттуда двухфунтовую гирю. Эту гирю я подвесил к цепочке в уборной, поверх деревянной ручки. Вода полилась и стала литься не переставая. Я снова вышел в помещение лавки и прислушался: было слышно, как вода бурлит и клокочет в унитазе. Этот звук не спутаешь ни с чем другим. Я отвязал гирю, положил на место и вернулся за прилавок. Моя паства на полках замерла в ожидании. Бедняги, им некуда было податься. Мне бросилась в глаза маска Микки-Мауса, скалившая зубы с коробки в приделе, отведенном провизии для завтраков. Это мне напомнило про обещание, данное Аллену. Я нашел рогатую палку, которой достают товар с верхних полок, подцепил одну коробку, снес ее в кладовую и поставил там, где висел мой плащ. Вернувшись, я посмотрел на полку: оттуда точно так же скалил на меня зубы следующий Микки-Маус. Я пошарил за батареей консервных банок и вытащил серый холщовый мешочек с мелочью, потом, вспомнив что-то, стал шарить дальше, пока не нащупал старый замасленный револьвер, валявшийся там с незапамятных времен. Это был «айвер-джонсон» 38-го калибра, когда-то посеребренный, но серебро почти все стерлось. Я открыл барабан и увидел позеленевшие от времени патроны. Барабан, перемазанный загустевшим маслом, вращался туго. Я сунул предательскую и, вероятно, опасную игрушку в ящик под кассой, достал чистый фартук и подвязал его, обведя тесемками вокруг пояса и аккуратно заправив их под отогнутый край. Кому не случалось задумываться над решениями, поступками и замыслами сильных мира сего? Рождены ли они разумными побуждениями и добрыми намерениями или же в них повинны порой случай, мечта, разыгравшаяся фантазия, сказки, которые мы все любим рассказывать себе? Я хорошо знаю, сколько времени длится игра, которую я веду в своем воображении, — она началась с того дня, когда Морфи перечислял мне условия успешного ограбления банка. Я долго обдумывал его слова с ребяческим удовольствием, в каком взрослые обычно не сознаются. Так началась игра, которая шла параллельно действительной жизни лавки, и все, что происходило на самом деле, словно бы естественно укладывалось в эту игру. Неисправный вентиль в уборной, маска Микки-Мауса, которую просил Аллен, рассказ об отпирании сейфа. Возникали новые подробности и тоже легко находили себе место — например, туалетная бумага, засунутая в дверной замок. Игра постепенно расширялась, усложнялась, но до этого дня в ней участвовало только воображение. Гиря, привязанная к цепочке в уборной, была первой реальностью этого мысленного дивертисмента. Второй реальностью был старый револьвер. А теперь я занялся расчетом времени. Игра обретала точность. Я до сих пор ношу при себе отцовский серебряный хронометр с толстыми стрелками и большими черными цифрами — вещь редкостная если не по красоте, то по верности хода. Утром, прежде чем взяться за метлу, я сунул его в кармашек сорочки. И размерил время так, что без пяти девять уже успел распахнуть двери и чиркал метлой по тротуару. Удивительно, сколько пыли скапливается за субботу и воскресенье, а от дождя пыль намокла и превратилась в грязь. До чего же точный механизм — наш банк, под стать отцовскому хронометру! Ровно без пяти девять со стороны Вязовой улицы показался мистер Бейкер. Гарри Роббит и Эдит Олден, вероятно, подстерегали его приход. Они сразу вынырнули из «Фок-мачты» и догнали его на полдороге. — Доброе утро, мистер Бейкер, — окликнул я. — Доброе утро, Эдит. Доброе утро, Гарри. — Доброе утро, Итен. Вам сегодня без шланга не управиться. — Они вошли в банк. Я поставил метлу у входа, взял гирю с весов, подошел к кассе, выдвинул ящик и начал быструю, но методичную пантомиму. Прошел в уборную и подвесил гирю к цепочке. Подобрал фартук, заткнул полы за пояс, надел свой плащ, подошел к боковой двери и осторожно приотворил ее. Когда минутная стрелка хронометра коснулась двенадцати, на башне ратуши начали бить часы. Я отсчитал в уме восемь шагов через дорогу, потом еще двадцать. Я сделал движение рукой — не шевеля губами, — выждал десять секунд, сделал еще движение рукой. Все это я видел мысленно — руки мои делали определенные движения, а я считал: двадцать шагов, быстрых, но размеренных, потом еще восемь шагов. Я затворил дверь, снял плащ, опустил фартук, прошел в уборную, снял гирю с цепочки, прекратив этим спуск воды, подошел к кассе, выдвинул ящик, открыл шляпную коробку, потом опять закрыл и застегнул на ней ремень, вернулся к входной двери, взял метлу и посмотрел на часы. Было девять часов две минуты и двадцать секунд; неплохо, но можно напрактиковаться так, чтобы все занимало меньше двух минут. Я еще не кончил подметать тротуар, когда из «Фок-мачты» вышел Стони, начальник полиции, и, перейдя улицу, направился ко мне. — Доброе утро, Ит. Отпустите-ка мне поскорей полфунта масла, фунт бекону, бутылку молока и десяток яиц. У моей супружницы подобрались все припасы. — Сию минуту, начальник. Как вообще жизнь? — Я раскрыл бумажный пакет и стал складывать туда нужные продукты. — Спасибо, ничего, — сказал он. — Я заходил минут пять назад, да услышал, что вы в уборной. — Наешься крутых яиц, вот и сидишь без конца. — Что верно, то верно, — сказал Стони. — Это уж такое дело. Сработало, значит. Уже собравшись уходить, он спросил: — Что с вашим дружком, Дэнни Тейлором? — Ничего не знаю. Опять он за свое? — Да нет, вроде бы он в порядке, почистился даже. Я сижу в машине, а он подходит и просит засвидетельствовать его подпись. — Для чего? — Не имею понятия. На двух бумагах, но он держал их сложенными, так что я ничего не мог разглядеть. — На двух бумагах? — Точно. Он дважды расписался, и я дважды засвидетельствовал его подпись. — Он не был пьян? — По-моему, нет. Подстриженный, при галстуке. — Хорошо, если так, начальник. — Да, конечно. Бедняга. Все ведь они надеются на что-то. Ну, мне пора. — И он с места припустил галопом. У Стони жена на двадцать лет его моложе. Я снова взялся за метлу и стал сбрасывать комки грязи в водосточную канаву. На душе у меня было погано. Может быть, всегда трудно в первый раз. Я был прав насчет послепраздничного утра. Казалось, все в городе остались без провизии. А нам овощи и фрукты подвозят только после полудня, так что в лавке поживиться было почти нечем. Но и с наличным товаром я только успевал поворачиваться. Марулло явился около десяти и — удивительное дело! — стал мне помогать, взвешивать, завертывать, выбивать чеки в кассе. Давно уже он не прикладывал рук к торговле. С ним чаще всего бывало так: зайдет, посмотрит и скроется — точно лендлорд, мимоходом заглянувший в свое поместье. Но на этот раз он исправно трудился, помогая мне вскрывать коробки и ящики с вновь полученным товаром. Мне казалось, он чем-то встревожен и внимательно следит за мной, когда я отвернусь. У нас не было времени на разговоры, но я чувствовал на себе его взгляд. Я решил, что его смущает история со взяткой, от которой я отказался. Может быть, Морфи и прав. Есть такие люди — услышав, что кто-то поступил честно, они ищут бесчестных мотивов, заставивших его так поступить. «А какая ему от этого выгода?» — излюбленное рассуждение тех, кто привык собственную жизнь разыгрывать, как партию в покер. Мне стало смешно от этой мысли, но я запрятал смешок поглубже, чтоб даже пузырька не поднялось на поверхность. Около одиннадцати в лавку заглянула Мэри, прехорошенькая в новом платье из набивного ситца. Вид у нее был радостный и немножко взволнованный, как будто она только что совершила нечто приятное, но опасное, — так оно и было на самом деле. Она подала мне конверт из плотной желтоватой бумаги. — Я думала, может, тебе это понадобится, — сказала она. И улыбнулась Марулло, по-птичьи склонив набок головку, как она всегда улыбается людям, которые ей несимпатичны. А Марулло с самого начала не внушал ей симпатии, и доверия тоже. Я это объяснял инстинктивной неприязнью, которую всякая жена питает к хозяину мужа и к его секретарше. Я сказал: — Спасибо, родная. Ты очень внимательна. Жаль, я не могу сразу же пригласить тебя покататься на яхте по Нилу. — Я вижу, что тебе некогда, — сказала она. — Наверно, и у тебя в хозяйстве все подобралось. — Конечно. Вот список. Захвати, когда пойдешь домой, ладно? Сейчас тебе некогда возиться с этим. — Только не корми меня больше крутыми яйцами. — Не буду, милый. Целый год не буду. — Пасхальная сдоба тоже дает себя знать. — Марджи просит, чтобы мы сегодня пообедали с ней в «Фок-мачте». Она огорчается, что ей никогда не удается угостить нас. — Что ж, отлично, — сказал я. — Она говорит, дома у нее слишком тесно. — Разве? — Я тебя отвлекаю от дела, — сказала она. Глаза Марулло были прикованы к желтоватому конверту, который я держал в руке. Я сунул его под фартук и спрятал в карман брюк. Марулло сразу узнал банковский конверт. И я почувствовал, что он весь насторожился, точно терьер, учуявший крысу на городской свалке. Мэри сказала: — Я еще не поблагодарила вас за конфеты, мистер Марулло. Дети были в восторге. — Я просто хотел поздравить с праздником, — сказал он. — А вы совсем по-весеннему. — Да, и очень некстати. Видите, промокла. Я думала, дождя больше не будет, а он опять пошел. — Возьми мой плащ, Мэри. — Еще чего не хватало. Такой дождь ненадолго. А ты занимайся своими покупателями. Народу в лавке все прибавлялось. Заглянул мистер Бейкер, но, увидев длинную очередь, не стал входить. — Зайду попозже! — крикнул он мне. А народ все шел и шел вплоть до полудня, когда, как это обычно бывает, торговля сразу замерла. Люди завтракали. Движение на улице почти прекратилось. Впервые за это утро настала минута, когда никому ничего не было нужно. Я допил молоко из картонки, которую открыл раньше. Все, что я брал в лавке, я записывал, и потом это вычиталось из моего жалованья. Марулло считал мне по оптовым центам. Так выходило гораздо дешевле. Иначе мы не могли бы прожить на мое жалованье. Марулло прислонился к прилавку и скрестил руки на груди, но ему стало больно; тогда он заложил руки в карманы, но и это не спасло его от боли. Я сказал: — Спасибо, что помогли мне. Такого столпотворения никогда еще не бывало. Впрочем, это понятно — на одних остатках картофельного салата не проживешь. — Ты хорошо работаешь, мальчуган. — Я работаю, вот и все. — Нет, не все. Ты умеешь привлечь покупателей. Они тебя любят. — Они просто привыкли ко мне. Я ведь здесь спокон веку. — И тут мне пришло в голову пустить маленький, совсем крошечный пробный шарик: — Вы, наверно, ждете не дождетесь жаркого сицилийского солнца. Оно там очень жаркое. Я был в Сицилии во время войны. Марулло отвел глаза в сторону. — Я еще не решил окончательно. — А почему? — Уж очень много времени прошло — целых сорок лет. Я теперь там и не знаю никого. — У вас же есть родные. — Они меня не знают. — С каким бы удовольствием я провел месяц в Италии без винтовки и вещевого мешка. Правда, сорок лет долгий срок. Вы в каком году приехали сюда? — В тысяча девятьсот двадцатом. Давно, очень давно. Кажется, Морфи попал в точку. Чутье у них, что ли, особое, у банковских служащих, таможенников и полицейских? Я решил пустить еще шар, чуть побольше. Я выдвинул ящик, достал револьвер и бросил его на прилавок. Марулло поспешно убрал руки за спину. — Что это такое, мальчуган?

The script ran 0.008 seconds.