1 2 3 4 5 6 7
– Мне нужно то же, что и всем, хотя мало кто бывает этим удовлетворен, – ответил Хайраддин. – Я хочу получить с вас должок – мои десять золотых за доставку ваших дам.
– И ты еще смеешь требовать платы после того, как я пощадил твою подлую жизнь? – гневно воскликнул Квентин. – Ты же знаешь, что хотел предать их по дороге.
– Однако не предал, – возразил Хайраддин. – Если бы я их предал, я не стал бы требовать платы ни с вас, ни с них, а с того, кому было выгодно, чтобы они ехали правым берегом Мааса. Тот, кому я служу, и должен мне платить.
– Вот твои деньги, изменник! Дай бог, чтоб они пропали вместе с тобой! – воскликнул Квентин, отсчитывая деньги. – Убирайся с глаз моих… к твоему Арденнскому Вепрю или к дьяволу, пока я сам тебя к нему не спровадил раньше, чем тебе суждено попасть в его лапы!
– К Арденнскому Вепрю! – повторил цыган с таким изумлением, которое странно было видеть на этом всегда непроницаемом лице. – Так, значит, то не были пустые, ни на чем не основанные подозрения? Значит, вы все знали, потому и настаивали на перемене маршрута? Но как же… неужели в вашем отечестве действительно есть предсказатели будущего, которые умеют гадать вернее, чем наше бродячее племя?.. Ведь не деревья же, под которыми мы совещались, вам все рассказали… Деревья?.. Ах я дурак! Не деревья, а дерево… Теперь понимаю! Та большая ива у ручья, недалеко от монастыря. Я видел, как вы на нее посмотрели, когда мы проезжали мимо… Это было, может быть, за полмили от того улья диких пчел – помните? У деревьев, конечно, нет языка, но зато есть ветви, которые могут спрятать того, кто слушает. Ну что ж, вперед мне наука – держать совет не иначе, как посреди равнины, на которой не было бы ни кустика, ни репейника, где мог бы укрыться шотландец… Ха-ха-ха! Шотландец побил цыгана его же оружием. Но знай, Квентин Дорвард, что ты перехитрил меня в ущерб себе! Да, мое предсказание непременно сбылось бы, если б не твое упрямство.
– Клянусь святым Андреем, твое нахальство заставляет меня против воли смеяться, – сказал Квентин. – Чем и каким образом успех твоего предательства мог быть выгоден для меня? Правда, я слышал, ты выговорил мне жизнь – условие, о котором твои достойные союзники тотчас бы забыли, как только дело дошло бы у нас до мечей; но, если б даже они и выполнили его, к чему, кроме смерти или плена, привела бы меня твоя измена? Право, это такая загадка, что ее не решит человеческий разум.
– Так нечего, значит, и голову ломать понапрасну, – сказал Хайраддин, – тем более что я все-таки хочу отплатить вам за прежнее. Если бы вы теперь обидели меня и не отдали мне денег, я считал бы, что мы поквитались, и предоставил бы вас вашему безрассудству. Но сейчас я все-таки считаю себя вашим должником за то, что произошло на берегу Шера.
– Мне кажется, я уже выбрал весь долг, ругая и проклиная тебя, – заметил Квентин.
– Брань на вороту не виснет и в счет не идет, – ответил цыган. – Вот если бы вы ударили меня, например…
– Что ж, я и таким способом могу рассчитаться с то-, бой, если ты выведешь меня из терпения.
– Ну, этого я вам не советую, – сказал цыган. – Такая расплата при вашей тяжелой руке может превысить мой долг, и я окажусь вашим кредитором. А я не такой человек, чтобы прощать долги. Итак, будьте здоровы! Я должен вас ненадолго оставить и пойти откланяться графиням де Круа.
– Что?! – воскликнул Квентин в изумлении. – Ты думаешь, что тебя допустят к графиням? Это здесь-то, где они живут как монахини у сестры епископа? Не может быть!
– Тем не менее Марта ждет меня, чтобы проводить к ним, – с усмешкой ответил цыган. – Прошу извинения, что я вас так внезапно покидаю.
Он повернулся, как бы собираясь идти, но тотчас возвратился и сказал торжественным, многозначительным тоном:
– Я знаю ваши надежды: надежды смелые, но они могут сбыться, если я вам помогу! Я знаю ваши опасения: они должны внушать вам осторожность, но не робость. Каждую женщину можно завоевать. Графский титул – только кличка, которая так же хорошо пристанет Квентину, как титул герцога – Карлу или короля – Людовику.
Прежде чем Дорвард успел ответить, цыган вышел из зала. Молодой человек бросился за ним, но Хайраддин, знавший в замке все переходы гораздо лучше шотландца, имел над ним преимущество и, спустившись по какой-то узенькой боковой лесенке, скрылся из виду. Однако Квентин, не отдавая себе отчета, зачем он это делает, побежал следом за ним. Лесенка окончилась небольшой дверцей, которая вела в сад; здесь Квентин опять увидел цыгана: тот бежал по извилистой аллее и был уже далеко.
Сад примыкал с двух сторон к замку, огромному старинному зданию, напоминавшему не то крепость, не то монастырь; две другие стороны его были обнесены высокими зубчатыми стенами. На противоположном конце сада, примыкавшем к замку, под массивной аркой, увитой плющом, была небольшая дверь; к ней-то и спешил Хайраддин. Добежав до этой арки, он с насмешливой учтивостью обернулся назад и сделал своему преследователю прощальный знак рукой. Квентин увидел, что дверь действительно отворила Марта и цыгана впустили к графиням де Круа, как он естественно заключил из виденного. Квентин кусал губы с досады, проклиная себя за то, что не догадался предостеречь дам против вероломства цыгана и не рассказал им об измене, которую тот замышлял. Самоуверенность, с какой Хайраддин обещал ему свою помощь в любовных делах, выводила его из себя; ему даже казалось, что самая любовь его к графине Изабелле была бы осквернена, если бы она увенчалась успехом благодаря содействию этого негодяя. «Но, разумеется, все это одно шарлатанство, обычные уловки их гнусного ремесла, – думал Дорвард. – Он хитростью добился свидания с дамами, и, наверно, опять с какими-нибудь подлыми целями. Хорошо, что мне удалось узнать, где они помещаются. Теперь я подстерегу Марту и добьюсь свидания с ними хотя бы для того, чтоб их предостеречь. Горько думать, что мне приходится прибегать к таким уловкам и выжидать, тогда как этому негодяю так просто и легко увидеться с ней… Ну что ж, хоть они и забыли обо мне, пусть знают, что, как и прежде, главная моя забота – охранять Изабеллу».
В то время как влюбленный юноша был занят этими размышлениями, к нему подошел пожилой дворянин, один из приближенных епископа, вошедший в сад через ту же дверь, что и Дорвард, и очень вежливо заметил, что этот сад предназначен не для публики, а только для епископа и его самых знатных гостей.
Старик должен был повторить свои слова, прежде чем Квентин наконец понял, в чем дело. Он вздрогнул, словно пробудившись от сна, поклонился и быстро пошел к выходу из сада. Придворный шел за ним, любезно извиняясь, что вынужден был по обязанности сделать ему замечание. Он так боялся, не оскорбил ли Дорварда, что, желая как-нибудь загладить свою мнимую вину, предложил ему себя в собеседники. Проклиная в душе навязчивость старика, Квентин, чтобы избавиться от него, извинился в свою очередь, объяснив, что, к сожалению, не может воспользоваться его любезностью, так как хотел бы осмотреть город; и с этими словами он так быстро зашагал вперед, что отбил у своего учтивого собеседника всякую охоту провожать его дальше подъемного моста. Через несколько минут Квентин был уже в стенах города Льежа, в то время одного из богатейших городов во Фландрии, а следовательно, и во всем мире.
Тоска, даже тоска любви, не может всецело захватить человека, особенно энергичного и мужественного, как думают слабодушные меланхолики, страждущие этим недугом. Она поддается неожиданным сильным впечатлениям: перемене места, смене картин, вызывающих в нас ряд новых мыслей, влиянию шумной и оживленной человеческой деятельности. Не прошло и пяти минут, как внимание Квентина было до того поглощено быстрой сменой впечатлений на многолюдных улицах Льежа, что он забыл и думать не только о цыгане, но даже о самой графине Изабелле.
Высокие дома, внушительные, хотя и узкие и мрачные улицы, роскошная выставка богатейших товаров и блестящих доспехов в бесчисленных лавках и складах, площади, кишащие пестрой толпой, снующей с деловым видом, огромные фуры, нагруженные всякими товарами – предметами вывоза и ввоза (к первым относились грубое сукно и саржа, всякого рода оружие, гвозди и другие железные изделия, а ко вторым – предметы необходимости и роскоши, потребляемые самим городом или полученные в обмен и предназначенные для вывоза), – все это, вместе взятое, представляло картину такого богатства, оживления и блеска, о каких Квентин до сих пор понятия не имел. Он пришел также в восторг от многочисленных соединенных с Маасом каналов, пересекавших город по всем направлениям и представлявших удобные для торговли водные пути сообщения. Наконец, он прослушал обедню в известной старинной церкви святого Ламберта, построенной, как говорят, в восьмом веке.
Выйдя из церкви, Квентин, смотревший на все окружающее с жадным любопытством, заметил, что и сам он привлек к себе внимание небольшой кучки горожан почтенного вида, которые, как казалось, ждали его выхода. Появление Квентина было встречено перешептыванием, вскоре перешедшим в довольно громкий гул голосов. Кучка зевак быстро возрастала, и каждый новоприбывший пристально разглядывал Квентина не только с любопытством, но как будто даже с почтением.
Наконец он очутился в центре довольно многолюдной толпы, которая почтительно перед ним расступалась, давая дорогу, и даже тщательно оберегала его от неизбежных при давке толчков. Тем не менее положение его было не из приятных, и он решился так или иначе выйти из него или добиться от этих людей объяснения их непонятного поведения.
Он огляделся вокруг, и взгляд его остановился на дородном, весьма добродушном и почтенном на вид бюргере, который, судя по бархатному плащу и золотой цепи на шее, принадлежал к числу влиятельных горожан, а может быть, даже членов магистрата. Обратившись к нему, Квентин спросил, нет ли в его наружности чего-нибудь такого, что привлекает к нему любопытство толпы.
– Или, быть может, – добавил он, – у жителей Льежа в обычае глазеть на иностранцев, случайно попавших в их город?
– Конечно, нет, мой добрый сеньор, – ответил бюргер. – Льежцам не свойственно праздное любопытство, и у них нет такого обычая. А в вашей наружности и костюме нет ничего необыкновенного; однако у вас есть то, что в нашем городе всегда встречают с любовью и почетом.
– Все это очень любезно, почтенный сеньор, – сказал Дорвард, – но, клянусь святым Андреем, я решительно не понимаю, что вы хотите сказать.
– Ваша клятва, так же как и ваш выговор, вполне убеждают меня, что я и мои сограждане не ошиблись в наших догадках, – ответил купец.
– Клянусь моим патроном, святым Квентином, – воскликнул Дорвард, – теперь я понимаю еще меньше!
– Вот опять! – проговорил бюргер с лукавой, многозначительной улыбкой, бросая на Квентина проницательный взгляд. – Конечно, почтенный сеньор, нам, может быть, не следовало бы догадываться о том, что вы стараетесь скрыть. Но зачем же клясться святым Квентином, если вы не желаете, чтоб я понял скрытый смысл ваших слов? Все мы знаем, что добрый граф де Сен-Поль находится там и работает для нашего дела.
– Клянусь жизнью, тут какая-то ошибка! – воскликнул Квентин. – Я ничего не знаю о графе де Сен-Поле.
– Ну хорошо, мы вас не допрашиваем, – сказал толстяк. – Позвольте мне только шепнуть вам два слова: я – Павийон.
– Какое же мне до этого дело, сеньор Павийон? – спросил Квентин.
– Разумеется, никакого… Только, я думаю, вам будет приятно узнать, что вы говорите с человеком, заслуживающим доверия. А вот и товарищ мой – Руслер.
При этих словах выступил вперед сеньор Руслер, тучный бюргер с большим круглым животом, которым он расталкивал перед собой толпу, словно тараном. Он нагнулся к товарищу и шепнул ему тоном упрека:
– Вы забываете, милый друг, что мы не одни… Я уверен, что почтенный сеньор не откажется зайти к вам или ко мне выпить стаканчик рейнвейна с сахаром, и тогда мы узнаем что-нибудь новое о нашем добром друге и союзнике, которого мы любим и чтим от всего нашего честного фламандского сердца.
– У меня нет для вас новостей! – сказал Квентин с нетерпением. – Не нужно мне вашего рейнвейна. Об одном прошу вас, почтенные господа: разгоните эту толпу и позвольте чужестранцу выйти из вашего города так же спокойно, как он в него вошел.
– В таком случае, сеньор, – сказал Руслер, – раз уж вы так настаиваете на своем инкогнито даже с нами, людьми, заслуживающими полного доверия, и желаете оставаться неузнанным в Льеже, позвольте вас спросить напрямик: зачем же вы носите отличительные знаки вашей дружины?
– Какие знаки и какой дружины? – воскликнул Квентин. – Вы кажетесь такими почтенными, серьезными людьми, а между тем, клянусь душой, вы или сами рехнулись, или хотите меня свести с ума!
– Черт возьми, – воскликнул первый бюргер, – да этот молодец способен вывести из терпения самого святого Ламберта! Послушайте, да кто же носит шапки с крестом святого Андрея и цветком королевской лилии? Кто, как не шотландские стрелки гвардии короля Людовика?
– Ну так что же? Допустим, что я стрелок шотландской гвардии. Отчего же мне не носить отличительных знаков моей дружины? – проговорил с досадой Квентин.
– Он сознался, сознался! – закричали в один голос Руслер и Павийон, поворачивая к толпе свои сияющие от восторга жирные лица и с торжеством размахивая руками. – Сознался, что он стрелок гвардии Людовика, защитника свободы и привилегий Льежа!
Ответом на эти слова был оглушительный рев. Послышались крики: «Да здравствует Людовик Французский! Да здравствует шотландская гвардия! Да здравствует храбрый стрелок! Наши права и привилегии – или смерть! Долой налоги! Да здравствует доблестный Вепрь Арденнский! Долой Карла, Бургундского! Долой Бурбона и его епископство!». Оглушенный этими криками, которые усиливались с каждой минутой и, подхваченные тысячей голосов на отдаленных улицах и площадях, катились над толпой, как волны океана, Квентин успел все-таки сообразить, что значит весь этот шум, и составить себе план действий.
Он только теперь вспомнил, что после его схватки с герцогом Орлеанским и Дюнуа один из стрелков, по приказанию лорда Кроуфорда, взамен его разрубленного шлема дал ему свою шапку на стальной подбивке – обычный и всем известный головной убор шотландских стрелков. Появление одного из солдат этой дружины, так близко стоявшей к особе Людовика, на улицах города, недовольство которого постоянно поддерживалось агентами французского короля, было, естественно, понято льежскими горожанами как выражение намерения Людовика оказать им открытую помощь. Появление одного стрелка было принято как залог немедленной деятельной поддержки со стороны короля. Многие горожане были даже убеждены, что в эту минуту французские войска уже входят в город, хотя никто не мог точно сказать, через какие ворота.
Квентин прекрасно понимал, что сейчас не было никакой возможности объяснить этим людям их ошибку, что попытка разубедить эту взволнованную толпу могла бы быть даже опасной для него самого, а в данном случае он не видел необходимости подвергать себя опасности. Поэтому он тут же решил не спорить, а, выждав удобный момент, воспользоваться им и вырваться на свободу. Он принял это решение по дороге к ратуше, куда толпа потащила его за собой и где уже собрались все самые почтенные горожане, чтобы выслушать донесение мнимого гонца Людовика и затем устроить ему роскошное угощение.
Вопреки протестам Квентина, которые приписывались скромности, его со всех сторон окружили возбужденные горожане, выражавшие преданность французскому престолу, и этот шумный поток понес его вперед. Два его новых друга, толстяки бургомистры, состоявшие городскими синдиками, подхватили его под руки с двух сторон. Перед ними шел Никкель Блок, старшина цеха мясников, наскоро отозванный от исполнения своих обязанностей при бойне. Размахивая смертоносным топором, еще дымившимся от крови его жертв, он выступал с такой грацией и отвагой, какие может придать походке одна только водка. Позади шагал долговязый, костлявый, полный патриотического пыла и очень пьяный Клаус Хаммерлейн – старшина цеха железных дел мастеров, а за ним толпились сотни его неумытых сотоварищей. Из каждой узенькой и темной улицы, мимо которой они проходили, гурьбой высыпали ткачи, кузнецы, гвоздари, веревочники и всякие ремесленники и, присоединяясь к шествию, еще более увеличивали толпу. Бегство казалось положительно невозможным.
В этом затруднительном положении Квентин решил прибегнуть к помощи Руслера и Павийона, уцепившихся за него с двух сторон и увлекавших его вперед во главе этого шествия, в котором он так неожиданно очутился главным лицом. Он наскоро объяснил им, что, совершенно не подумав, надел шапку шотландского стрелка вместо случайно поломанного шлема, который должен был служить ему в дороге. Он очень сожалел, что благодаря этому обстоятельству, а также проницательности льежских горожан, угадавших его настоящее звание и цель его прибытия в их город, его инкогнито было публично обнаружено; это было тем более досадно, что, если теперь его приведут в ратушу, ему придется открыть перед почтенным собранием горожан ту тайну, которая, по распоряжению короля, предназначалась только для ушей двух почтенных господ – Руслера и Павийона.
Эти слова произвели магическое действие на двух бюргеров, которые были главными вожаками мятежных горожан и, как все демагоги, хотели держать нити заговора в своих руках. Оба сейчас же решили, что Квентин должен на время скрыться из города, с тем чтобы ночью вернуться для секретных переговоров с ними в доме Руслера, который стоял как раз у городских ворот, против Шонвальдского замка. Квентин, в свою очередь, поспешил им объяснить, что в настоящее время он живет во дворце епископа, куда приехал под предлогом передачи писем от французского двора, но в действительности, как они совершенно верно угадали, он прибыл, чтобы переговорить с льежскими горожанами. Этот окольный путь действий, а также положение и звание доверенного лица, которому было поручено это дело, до такой степени соответствовали характеру Людовика, что объяснение Квентина не возбудило в его слушателях ни сомнения, ни удивления.
Едва закончилось это eclaircissement[138], как толпа поравнялась с домом Павийона, который выходил фасадом на одну из главных улиц, но сзади сообщался с Маасом через сад и большой пустырь, весь изрытый дубильными ямами и наполненный всякого рода приспособлениями кожевенного мастерства, так как горожанин-патриот был кожевником.
Было вполне естественно, что Павийон пожелал принять у себя такого почтенного гостя, каким казался мнимый посол Людовика гражданам Льежа, поэтому остановка у его дома никого не удивила; напротив, приглашение войти, обращенное к гостю, было встречено громкими восторженными криками, относившимися к самому Павийону. Как только Квентин вошел в дом, он первым делом избавился от обратившей на себя всеобщее внимание шапки, заменив ее войлочной шляпой, и накинул длинный плащ поверх своего платья. После этого Павийон снабдил его пропуском, который давал ему право выхода и входа в Льеж во всякое время дня и ночи, и наконец поручил его попечениям своей дочки, хорошенькой веселой фламандки, объяснив ей, как вывести его из города. Затем он поспешно вернулся к товарищу, чтобы с ним, вместе отправиться в ратушу, извиниться перед своими согражданами и возможно вразумительнее объяснить им причину внезапного исчезновения королевского гонца. Мы не можем (как говорит слуга в одной старинной комедии) припомнить в точности ложь, которой баран-вожак одурачил свое стадо; но ведь ничего нет легче, как обмануть невежественную толпу, когда предвзятая мысль уже наполовину убедила ее, прежде чем обманщик успел сказать слово.
Как только почтенный бюргер ушел, его пухленькая дочка Трудхен, краснея и улыбаясь, что очень шло к ее свежему личику, вишневым губкам и плутовским голубым глазкам, повела пригожего чужестранца по извилистым дорожкам отцовского сада прямо к реке и усадила в лодку, которую два здоровенных фламандца, в коротких брюках, меховых шапках и куртках со множеством застежек, снарядили так скоро, как только смогли при их врожденной неповоротливости.
Так как хорошенькая Трудхен говорила только по-немецки, то Квентин – да не сочтут это оскорблением его верной любви к графине Изабелле! – мог отблагодарить ее лишь поцелуем в вишневые губки. Поцелуй был дан с истинно рыцарской любезностью и принят со скромной признательностью: молодые люди с такой наружностью, как у нашего шотландского стрелка, не каждый день встречались среди горожан Льежа.
Пока лодка плыла вверх по течению Мааса, мимо городских укреплений, Квентин имел время обдумать, как ему рассказать о своем приключении, когда он вернется в Шонвальдский замок епископа. С одной стороны, ему не хотелось выдавать людей, доверившихся ему по ошибке; с другой – он считал себя обязанным предупредить своего радушного хозяина о беспокойном состоянии умов в его столице; поэтому он решил предостеречь епископа об опасности, но сделать это в общих чертах, никого не называя по имени.
Лодка пристала к берегу в полумиле от замка, и Квентин, к великому удовольствию гребцов, наградил их за труд целым гульденом. Когда Квентин подходил к Шонвальду, колокол уже прозвонил к обеду, и вдобавок, как ему вскоре пришлось убедиться, хоть он и находился на близком расстоянии от замка, он подошел со стороны, противоположной главным воротам. Обходить кругом – значило бы опоздать еще больше. Приняв все это во внимание, Квентин направился к ближайшему углу здания, где он увидел зубчатую стену, которая, как он думал, могла служить оградой уже знакомому ему небольшому внутреннему саду; он собирался обогнуть этот угол и поискать какого-нибудь входа поближе. Действительно, вскоре он увидел калитку, выходившую в ров, и у калитки привязанную к берегу лодку. В то время как он подходил, в надежде пробраться как-нибудь в замок этим путем, калитка отворилась, из нее вышел человек, вскочил в лодку, переправился через ров, выпрыгнул на берег и длинным шестом оттолкнул лодку обратно к калитке. Подойдя ближе, Квентин узнал в этом человеке цыгана, который, видимо избегая встречи с ним, что было не так уж трудно, свернул на другую тропинку, быстро зашагал по направлению к Льежу и вскоре скрылся из виду.
Эта встреча дала новый оборот мыслям Квентина. Неужели этот язычник был столько времени у графинь де Круа? И ради чего они удостоили его таким продолжительным свиданием? Этот вопрос так сильно мучил Квентина, что он решил во что бы то ни стало, в свою очередь, добиться свидания с дамами, чтобы открыть им измену Хайраддина и предупредить об опасности, грозившей их покровителю епископу со стороны мятежников Льежа.
С этим решением Квентин вошел в главные ворота. В замке, в большом зале, он застал за обедом весь причт епископа, его домашних служителей и нескольких чужестранцев, которые не принадлежали к высшей знати и потому не были приглашены к столу его преосвященства. На верхнем конце стола для Квентина было оставлено место возле домашнего капеллана епископа, встретившего молодого шотландца старинной школьной шуткой «Sero Venientibus ossa»[139], в то время как сам он позаботился о том, чтобы наложить себе в тарелку побольше лакомых кусков, для того чтобы устранить всякую мысль о том стремлении все ощущать реально, которое в стране Квентина, как говорят, делает шутку либо не шуткой, либо в лучшем случае такой шуткой, которую нельзя раскусить[140].
Желая оправдаться перед присутствующими в том, что он опоздал к обеду, и снять с себя подозрение в невоспитанности, Квентин описал в коротких словах переполох, который произвело его появление на улицах Льежа, когда в нем узнали стрелка королевской гвардии, и, стараясь придать своему рассказу шутливый оттенок, добавил, что не знает, как бы он выпутался из своего неприятного положения, если бы его не выручили какой-то толстый бюргер и его хорошенькая дочка.
Но присутствующие не оценили этой шутки: они были слишком поглощены содержанием рассказа. Они даже забыли о еде, слушая молодого шотландца, и, когда он кончил, за столом царило гробовое молчание, прерванное наконец дворецким.
– Господи, хоть бы уж скорей пришла к нам эта сотня копейщиков из Бургундии! – произнес он тихим, печальным голосом.
– Но почему вы с таким нетерпением ее ждете? – спросил Квентин. – Ведь у вас здесь немало опытных, прекрасно вооруженных солдат, а ваши противники – не более как беспорядочная толпа мятежников, которая, конечно, разбежится, лишь только завидит развевающееся знамя и вооруженных людей.
– Вы не знаете льежских горожан, – сказал капеллан. – Недаром их, да еще жителей Гента, считают самыми свирепыми и неукротимыми мятежниками во всей Европе. Герцог Бургундский дважды усмирял их восстание против епископа[141], дважды строго наказывал их – урезывал им льготы, отбирал знамена, облагал налогами, от которых они давно были освобождены, как граждане вольного города. В последний раз он наголову разбил их при Сен-Троне, в битве, стоившей им около шести тысяч человек убитыми и утонувшими во время бегства. А после этого, чтобы отнять у них на будущее время всякую возможность бунтовать, герцог Карл отказался войти в отворенные перед ним городские ворота, а приказал снести до основания сорок ярдов городской стены и через этот пролом вошел в Льеж как победитель, с опущенным забралом и копьем наперевес, во главе своих рыцарей. Сами льежцы говорили тогда, что, если бы не заступничество его отца, Филиппа Доброго, герцог Карл – в то время еще граф де Шаролэ – предал бы их город огню и мечу. И вот теперь, несмотря на свежие воспоминания обо всех этих бедствиях, несмотря на незаделанный пролом в городской стене и на пустой арсенал, одного вида шапки шотландского стрелка оказалось достаточно, чтобы они снова готовы были подняться как один человек! Да наставит их господь на путь истины! Но я боюсь, что дело кончится жестоким кровопролитием между непокорным народом и вспыльчивым государем. Ах, я бы от всей души желал, чтобы мой прекрасный, добрый господин занимал менее почетное, но более безопасное место, ибо здесь его митра[142] подбита не горностаем, а тернием! Я нарочно говорю вам это, господин чужестранец: если ничто не задерживает вас в Шонвальде, бегите отсюда как можно скорее – это единственное, что сделал бы на вашем месте всякий благоразумный человек. Да, кажется, и ваши дамы того же мнения, я слышал, что они недавно отправили одного из слуг к французскому двору с письмами, в которых, вероятно, сообщают королю о своем намерении искать более безопасного убежища.
Глава 20. ЗАПИСКА
Дерзай – и ты станешь тем, кем
Ты желаешь быть, а нет -
оставайся среди слуг, недостойных коснуться
Пальцев Фортуна!
«Двенадцатая ночь»
Когда столы были убраны, капеллан, потому ли, что Квентин пришелся ему по сердцу, или потому, что он хотел выведать у него подробности его утреннего приключения, пригласил юношу в отдельную комнату, выходившую окнами в сад; заметив, что гость то и дело поглядывает в окно, он предложил ему пройтись по саду и полюбоваться редкими чужеземными растениями, которыми епископ украсил свои цветники.
Квентин отказался, не желая, как он объяснил, быть навязчивым, и рассказал капеллану о замечании, сделанном ему поутру.
– Да, да, – с улыбкой сказал капеллан, – в прежнее время посторонним действительно был запрещен вход в сад его преосвященства. Но это было очень давно, когда наш преподобный отец был еще молодым красавцем прелатом лет тридцати и когда многие прекрасные дамы приезжали в его замок за духовным утешением. Понятно, – добавил он с улыбкой, не то скромно, не то лукаво опуская глаза, – что прекрасным кающимся грешницам, помещавшимся обыкновенно в покоях, ныне занимаемых почтенной канонисой, необходимо было где-нибудь дышать чистым воздухом, не подвергаясь риску встретить посторонних. Но в последние годы это запрещение, хотя и не было снято формально, как-то само собой потеряло прежнюю силу и в настоящее время если еще и существует, то разве только в воображении этого выжившего из ума старика церемониймейстера. Хотите, спустимся в сад вместе и посмотрим, гуляет ли там кто-нибудь?
Для Квентина ничего не могло быть приятнее возможности свободного доступа в сад, где он надеялся, если судьба будет по-прежнему благоприятствовать ему, либо встретить, либо хоть издали увидеть предмет своей любви в окне или на балконе какой-нибудь башенки, как это случилось в гостинице «Лилия» и в Дофиновой башне в замке Плесси. Где бы ни жила Изабелла, ей везде суждено было быть волшебницей башни – так ему казалось.
Когда Квентин и его новый знакомый сошли в сад, капеллан напоминал философа, вполне отдавшегося земным помыслам о мирских делах, тогда как взгляд Дорварда, оторвавшись от земли, то и дело устремлялся ввысь; если он не изучал небо, подобно астрологу, то, во всяком случае, внимательно осматривал все балконы, окна и особенно башенки, выступавшие по всему внутреннему фасаду старинного здания, словно он отыскивал там свое любимое созвездие.
Углубившись в это занятие, влюбленный юноша с полнейшим равнодушием слушал – если он вообще что-нибудь слышал – подробное перечисление всех редких растений, трав и кустов, на которые указывал ему его почтенный спутник. Одна трава, по его словам, была превосходным лечебным средством, другая придавала прекрасный вкус супу, а третья, самая удивительная, была замечательна только своей редкостью. Квентин должен был делать вид, что слушает своего собеседника, а это было не так-то легко, и бедный юноша в душе посылал к черту и назойливого натуралиста и все растительное царство с ним вместе. Наконец его выручил звон колокола, призывавший капеллана к исполнению его служебных обязанностей.
Прежде чем проститься со своим молодым другом, преподобный отец еще довольно долго рассыпался в ненужных извинениях и закончил свою речь приятным уверением, что гость может без помехи гулять по саду хоть до самого ужина.
– Здесь я всегда готовлю свои проповеди, – добавил он, – потому что это одно из самых уединенных мест в замке. Вот и сейчас мне предстоит сказать маленькое поучение в нашей домашней часовне, и, если вы захотите сделать мне честь… Говорят, я обладаю некоторым даром слова… Впрочем, в том не моя заслуга и слава принадлежит не мне!
Квентин извинился, что не может воспользоваться этим любезным приглашением, сославшись на сильную головную боль; лучшим средством от нее был для него чистый воздух, сказал он; и наконец добродушный священник оставил его одного.
Мы можем сказать с уверенностью, что от внимательного исследования Квентина, когда он остался один и мог заняться им на свободе, не ускользнуло ни одно окно, ни одна щелочка, особенно по соседству с маленькой дверкой, куда Марта впустила Хайраддина и где, как думал молодой человек, находилось помещение графинь. Но время шло, а в саду не оказалось ничего такого, что могло бы подтвердить или опровергнуть сообщение цыгана. Наконец стало смеркаться, и Квентин, сам не зная почему, подумал, что его продолжительная прогулка по саду может вызвать неудовольствие и даже, пожалуй, показаться подозрительной.
Твердо решив удалиться, он хотел пройтись в последний раз мимо окон, имевших для него такую притягательную силу, как вдруг над самой его головой послышался какой-то слабый звук, словно кто-то осторожно кашлянул, чтобы привлечь его внимание. Оглянувшись на этот звук с радостным изумлением, он увидел, как открылось окно и женская рука уронила записку, которая упала у самой стены, на куст розмарина. Осторожность, с которой записка была брошена, предписывала ему, конечно, строгое соблюдение тайны. Сад, как мы уже говорили, с двух сторон примыкал к замку; таким образом, в него выходило множество окон из жилых помещений. Но в нем было нечто вроде искусственного грота, который в числе прочих достопримечательностей показал Квентину услужливый капеллан. Схватить записку, спрятать ее на груди и броситься к этому спасительному убежищу было для влюбленного юноши делом одной минуты. Здесь он открыл драгоценное послание и, благословляя память добрых монахов Абербротока, благодаря которым он имел теперь возможность разобрать его содержание, стал читать.
«Прочтите без свидетелей, – гласила первая строка записки, содержание которой мы здесь приводим. – То, что ваши глаза выразили мне слишком смело, мои, быть может, поняли слишком быстро. Но несправедливые преследования придают смелость жертве, и, мне кажется, лучше ввериться благородству одного, чем оставаться предметом искательства многих. Счастье свило себе гнездо на неприступной скале, но для смелых нет невозможного. Если вы готовы на все для той, которая многим рискует ради вас, приходите завтра на рассвете в этот сад с белым и голубым пером на шляпе, но не ждите дальнейших разъяснений. Созвездия, говорят, предрекли вам великую будущность и наделили вас благородной душой. Прощайте. Будьте верны, смелы, решительны и не сомневайтесь в вашем счастье».
В записку было вложено старинное кольцо с крупным алмазом, на котором был вырезан древний герб дома де Круа.
Когда Квентин прочел эти строки, его охватил неудержимый восторг; радость и гордость поднимали его до небес, и он тут же дал себе клятву – добиться желанной цели или умереть. Тысячи препятствий, отделявших его от обожаемой им графини, не страшили его теперь: он смотрел на них с презрением.
Восторг его был так безграничен и он так жаждал отдаться ему без помех, что одна мысль о возможности посторонних разговоров в ту минуту, когда он ни о чем не мог думать, кроме своей любви, приводила его в ужас. Поспешно вернувшись в замок и решительно отказавшись от ужина под предлогом все той же головной боли, он зажег светильник и отправился в отведенную ему комнату – читать и перечитывать драгоценное послание и осыпать поцелуями не менее дорогое его сердцу кольцо.
Но такое восторженное состояние не могло длиться очень долго. Вскоре влюбленного взяло раздумье: одна навязчивая мысль не давала ему покоя, хотя он отгонял ее, считая неблагодарной и даже кощунственной, – мысль о том, что сделанное ему откровенное признание как-то не вязалось с той робкой стыдливостью, которой он в своем рыцарском обожании наделил образ леди Изабеллы. Но не успела подкрасться к нему эта ужасная мысль, как он постарался подавить ее, как задавил бы мерзкую шипящую змею, забравшуюся тайком на его ложе. Ему ли, счастливцу, ради которого она спустилась со своей высоты, – ему ли осуждать ее за ту снисходительность, без которой он не осмелился бы поднять на нее глаза? Да, наконец, разве самое ее звание и положение не давали ей в данном случае права нарушить общепринятый обычай, предписывающий женщине молчать и ждать от мужчины первого слова? Ко всем этим смелым и, по его мнению, неопровержимым доводам присоединялось, быть может, и еще одно тщеславное соображение, в котором он не смел сознаться даже себе самому, а именно: не оправдывают ли достоинства любимого человека поведение влюбленной дамы, слегка отступившей от правил приличия? И, наконец, он мог себе сказать, как Мальволио[143], что подобный пример можно найти в литературе. Молодой оруженосец, историю которого он недавно читал, был такой же безземельный бедняк дворянин, как и сам Квентин, и, однако, благородная венгерская принцесса не задумалась дать ему более существенное доказательство своей любви, чем какая-то записка.
Она сказала: «Рыцарь мой!
Душа моя! Мой дорогой!
Я дам тебе три поцелуя, Пятьсот гиней тебе вручу я».
И затем эта правдивая история гласит устами самого венгерского короля:
Он раньше был простым пажом;
Женившись, стал он королем.
Таким образом, Квентин в конце концов благородно и великодушно примирился с поступком графини, сулившим ему такое великое счастье.
Но едва это сомнение улеглось в его душе, как возникло другое, с которым справиться оказалось труднее. Насколько ему было известно, изменник Хайраддин пробыл у дам около четырех часов, и это обстоятельство, а также все разговоры цыгана о своем влиянии на судьбу молодого человека навели Квентина на некоторые подозрения. Кто ему поручится, что история с запиской не была проделкой этого негодяя? А если так, то весьма возможно, что он пустил ее в ход для прикрытия какого-нибудь нового плана измены, что он задался, например, коварной целью выманить Изабеллу из замка епископа. Все это следовало хорошенько обдумать, ибо со времени наглого признания Хайраддина в измене Квентин чувствовал к нему непобедимое отвращение и был убежден, что ни одно дело, в котором примет участие этот негодяй, не может привести к добру.
Все эти мысли носились в уме юноши, как черные тучи, омрачая чудную картину, которую ему рисовало воображение. Всю ночь он не сомкнул глаз. С первым лучом рассвета он был уже в саду (куда мог теперь ходить, когда ему вздумается), с пером условленного цвета на шляпе. Прошло два часа, но ничто не указывало на то, что присутствие его было замечено. Вдруг он услышал звук лютни; вслед за тем распахнулось окно над той самой маленькой дверью, в которую Марта впустила цыгана, и в нем, сияя юной красотой, показалась Изабелла. Заметив молодого шотландца, она приветливо и в то же время застенчиво кивнула ему головой, вся вспыхнула, когда он ответил ей глубоким, выразительным поклоном, проворно захлопнула окно и исчезла.
Самый яркий дневной свет не мог бы обнаружить правды с большей очевидностью. Подлинность записки была подтверждена; теперь оставалось только терпеливо ждать, что последует дальше; об этом прекрасный автор послания ни словом не заикнулся. Впрочем, можно было и подождать. Графине не грозила близкая опасность: она жила в прекрасно укрепленном замке, под защитой почтенного человека, которого все уважали и как светского государя и как достойного прелата. У восторженного оруженосца не было пока никаких поводов пускать в ход свою рыцарскую отвагу; все, что требовалось он него, – это быть наготове и исполнять ее приказания, как только они станут известны ему. Но судьба заставила его действовать раньше, чем он ожидал.
Вечером, на четвертые сутки по приезде в Шонвальд, Квентин распорядился отправить наутро ко двору Людовика последнего солдата из своего отряда с письмами к дяде и к лорду Кроуфорду, в которых он отказывался от службы французскому королю, ссылаясь на тайные инструкции, полученные от короля Хайраддином и чуть было не сделавшие его, Квентина, жертвой предательства. Он считал, что этого требует его честь и безопасность. Покончив с этим делом, Квентин лег в постель, упиваясь блаженными, розовыми мечтами, которые обыкновенно витают над ложем влюбленных, когда они думают, что на их чувство отвечают взаимностью.
Но сны Квентина, вначале как бы отражавшие те чудные грезы, под впечатлением которых он уснул, приняли вскоре мрачный характер.
…Он гулял с графиней Изабеллой по берегу тихого, прозрачного озера, совершенно такого, как те, что служат лучшим украшением его родной долины. Он говорил ей о своей любви, словно между ними не существовало никаких преград, а она слушала его, краснея и улыбаясь; она не могла слушать его иначе, раз она была автором письма, которое днем и ночью он носил у себя на груди. Но вдруг картина преобразилась: лето сменилось зимой, тишина – бурей; ветер бешено ревел, подгоняя разъяренные волны, как будто все демоны воздуха и воды сошлись и бьются за власть. Куда ни кидались влюбленные, ища спасения в бегстве, повсюду грозные волны преграждали им путь. Буря ревела все яростней, волны вздымались все выше; ужас перед неминуемой гибелью охватил Квентина, и он проснулся…
Сновидение исчезло, уступив место действительности, но шум, которым, по всей вероятности, и был вызван этот страшный сон, продолжал раздаваться и наяву.
Первым движением Квентина было сесть и прислушаться. Шум, который он слышал теперь, действительно походил на рев бури, но если это и была буря, то она была страшнее всех бурь, какие он когда-либо слышал в своих Грампианских горах. Впрочем, не прошло и минуты, как он убедился, что то свирепствовала не разъяренная стихия, а разъяренная толпа.
В один миг он был у окна; но в саду, куда оно выходило, все было спокойно и тихо, и, только когда он поспешно распахнул раму, ворвавшиеся в комнату гул и отдаленные крики убедили его, что замок осажден с наружного фасада – осажден, по-видимому, многочисленным и грозным неприятелем. Квентин бросился к оружию, проворно, насколько ему позволяли темнота и волнение, оделся и стал собирать доспехи, как вдруг в дверь его комнаты постучались. Квентин немного помедлил с ответом, но в следующую минуту легкая дверь затрещала, подалась, и в комнату ворвался Хайраддин, которого нетрудно было узнать в темноте по его своеобразному говору. В руках у него была склянка; он поднес к ней фитиль и при вспыхнувшем на мгновение красном пламени вынул из-за пазухи и засветил маленький фонарик.
– Ваша судьба теперь в ваших руках и зависит от вашей решимости, – сказал он вместо всякого приветствия.
– Подлец! – воскликнул Квентин. – Нас окружает измена, а где измена, там непременно и ты!
– Да вы рехнулись! – сказал Хайраддин. – Я изменяю только тогда, когда мне это выгодно. Зачем же мне изменять вам, когда мне выгоднее вам служить? Послушайтесь хоть раз голоса рассудка, если вы на это способны, не то он прозвенит в ваших ушах погребальным колоколом. Жители Льежа восстали… Гийом де ла Марк со своей шайкой стоит во главе мятежников… Если бы у епископа даже были средства обороны, он не мог бы устоять против ярости и численности врагов. Но средств нет почти никаких – гибель неизбежна. Если хотите спасти графиню и ваши надежды, ступайте за мной ради той, которая прислала вам кольцо с вырезанными на нем тремя леопардами.
– Веди! Для нее я готов на любую опасность! – воскликнул Квентин.
– Я постараюсь так все уладить, что не будет никакой опасности, – сказал цыган, – если только вы не станете впутываться в то, что вас не касается. И, в сущности, не все ли вам равно, кто кого прикончит: епископ ли свое стадо или стадо своего пастыря? Ха-ха-ха! Следуйте за мной да смотрите будьте осторожны: умерьте вашу храбрость и положитесь на мое благоразумие… Настало время отплатить вам мой долг: вы женитесь на графила… Следуйте за мной!
– Иду, – сказал Квентин, обнажая меч, – но знай, что в ту минуту, как у меня явится хоть тень подозрения в измене, твоя голова отлетит от туловища на три ярда!
Видя, что Квентин совершенно одет и вооружен, цыган, ни слова не говоря, побежал вниз по лестнице и вскоре какими-то запутанными ходами вывел молодого человека в сад. Пока они были в замке, до них почти не доносилось шума снаружи и кругом царил полный мрак; но, когда они вышли в сад, раздававшиеся с другой стороны замка шум и крики стали в десять раз слышней. Можно было даже различить отдельные возгласы. «Льеж и Вепрь! Льеж и Вепрь!»
– ревели осаждающие. «Пресвятая дева за государя епископа!» – чуть слышно доносился ответ застигнутых врасплох, растерявшихся защитников замка.
Но, несмотря на воинственный характер Квентина Дорварда, в этот раз битва не интересовала его. Он был весь поглощен одной мыслью – мыслью о страшной участи, грозившей Изабелле де. Круа, если она попадет в руки свирепого и беспутного разбойника, который в эту минуту, быть может, уже врывался в замок. Он даже примирился с цыганом и принимал его помощь, как иной раз безнадежно больной принимает лекарство из рук заведомого шарлатана или невежды знахаря. Он покорно шел следом за своим проводником, однако твердо решил уложить его на месте при первых же признаках измены. И Хайраддин, должно быть, понимал, что жизнь его висит на волоске, ибо, как только они вышли в сад, он бросил все свои кривляния и прибаутки, как будто дал себе слово действовать осторожно и решительно.
Подойдя к двери, которая вела в помещение дам, Хайраддин тихонько стукнул, и на пороге тотчас же показались две женские фигуры, укутанные в черные шелковые покрывала, какие и поныне носят женщины в Нидерландах. Квентин предложил руку одной из них; женщина, вся дрожа, поспешно подала ему свою и так сильно оперлась на него, что, вероятно, немало затруднила бы бегство, будь она немного потяжелее. Цыган взял за руку другую женщину и пошел с нею вперед, прямо к калитке, выходившей в ров, где, как было известно Квентину, стояла лодка для переправы.
Когда беглецы переправлялись через ров, до них донеслась издали целая буря торжествующих криков, возвещавших, по всей вероятности, о том, что замок был взят. Глубоко взволнованный этими криками, Квентин не мог удержаться и громко воскликнул:
– Если бы вся моя кровь не была до капли отдана тому делу, которое я теперь исполняю, я сейчас же вернулся бы в замок, чтобы сражаться за доброго епископа, и заставил бы замолчать хоть одного из этих мерзавцев, которые живут разбоем и грабежом!
Сказав это, Квентин почувствовал легкое пожатие руки, все еще опиравшейся на его руку, как будто его спутница хотела сказать, что здесь его защита нужнее, чем в Шонвальде. Между тем цыган тоже не выдержал и довольно громко пробормотал:
– Вот это я называю настоящим христианским безумием! Хочет кинуться в самое пекло, когда любовь и счастье а бегстве. Вперед, вперед! И как можно скорее… Лошади ждут нас вон под теми ивами!
– Но их только две, – сказал Квентин, разглядев коней при свете месяца.
– Все, что я мог достать, не возбуждая подозрений… Впрочем, больше нам и не нужно, – ответил цыган. – Вы вдвоем садитесь и скачите в Тонгр, пока дорога еще безопасна, а Марта побудет в наших шатрах. Мы ведь с ней старые знакомые: она дочь нашего племени и жила у вас, пока нам это было нужно для наших целей.
– Марта! – воскликнула с изумлением графиня, глядя на закутанную женщину.
– Так это не моя родственница?
– Да, всего лишь Марта, – ответил Хайраддин – Простите мне эту маленькую хитрость, но я не посмел похитить обеих графинь де Круа у Дикого Вепря Арденн.
– Негодяй! – воскликнул с гневом Квентин. – Впрочем, не все еще потеряно… Я возвращусь и спасу леди Амелину!
– Амелина здесь, возле тебя, – прошептал ему на ухо взволнованный голос, – и благодарит тебя за свое спасенье.
– Как! Что я слышу? – воскликнул Квентин, так невежливо вырвав свою руку, как никогда бы не позволил себе при других обстоятельствах даже с женщиной самого низкого звания. – Значит, графиня Изабелла осталась в замке? Когда так – прощайте!
Он повернулся, чтобы бежать назад, но Хайраддин его удержал:
– Постойте, постойте! Что вы делаете?.. Вы идете на верную смерть! На какого же черта вы надели старухины цвета? Ну, уж теперь никогда не поверю ни белым, ни голубым перьям! Да вы знаете ли, что и она очень богата?.. У нее много золота и драгоценных камней… И даже права на земли…
Говоря все это прерывающимся от волнения голосом, цыган старался удержать отбивавшегося от него Квентина, который наконец схватился за кинжал.
– А, когда так – убирайтесь ко всем чертям – крикнул цыган, выпуская его.
Почувствовав себя свободным, шотландец как ветер понесся к замку.
Тогда Хайраддин, повернувшись к графине Амелине, которая от стыда, отчаяния и страха упала на землю почти без чувств, сказал:
– Тут вышло маленькое недоразумение… Вставайте, графиня, и ступайте за мной… Даю вам слово, что я еще до рассвета найду вам мужа получше этого смазливого мальчишки. А мало будет одного – достану хоть двадцать!
Графиня Амелина была настолько же пылка в своих увлечениях, насколько ветрена и слаба рассудком. Подобно многим другим, она еще кое-как справлялась с мелкими дедами обыденной жизни, но в критические минуты, вроде настоящей, была способна только на бесплодные жалобы. Так и теперь: она принялась плакать и бранить Хайраддина, обзывая его мошенником, негодным рабом, обманщиком и убийцей – назовите меня цыганом. – хладнокровно отрезал тот, – и этим будет все сказано.
– Чудовище! Не ты ли уверял меня, что звезды предсказали наш союз?.. Не ты ли заставил меня написать ему это письмо?.. Ах я несчастная… – причитала бедная графиня.
– Да они бы и устроили ваш союз, если бы обе стороны были согласны, – сказал Хайраддин. – Но неужели вы думаете, что небесные созвездия могут кого-либо женить против воли? Меня сбили с толку ваши проклятые христианские нежности – ваши чертовы ленты да перья! А на деде-то оказалось, что молодчик предпочитает говядине телятинку – вот и все… Вставайте же и ступайте за мной, да имейте в виду: я терпеть не могу слез и обмороков.
– Я не сделаю ни шагу отсюда! – заявила упрямо графиня.
– Беру небо в свидетели, что вы пойдете! – крикнул цыган. – Клянусь вам всем, во что когда-либо верили дураки, что я не задумываясь раздену вас донага, привяжу к дереву и предоставлю вас собственной участи!
– Ну, положим, этого я не допущу, – вмешалась Марта. – Ведь у меня тоже есть нож, и я владею им не хуже тебя… Она хоть и глупа, но добрая женщина, и я не позволю ее обижать… Вставайте, сударыня, и пойдемте с нами. Вышла ошибка, но все-таки вы целы и невредимы, а это чего-нибудь да стоит. В этом замке многие, я думаю, отдали бы все свое состояние, чтобы оказаться там, где мы сейчас находимся.
В эту минуту из Шонвальдского замка донесся до них неистовый рев; крики торжества сливались с воплями ужаса и отчаяния.
– Слушайте, – сказал Хайраддин графине Амелине, – и будьте довольны, что ваш дребезжащий дискант не принимает участия в этом концерте. Поверьте, относительно вас у меня самые честные намерения; вот увидите – скоро звезды сдержат свое обещание и пошлют вам хорошего мужа.
Как загнанный, измученный зверь, потерявший от ужаса голову, графиня Амелина беспомощно отдалась во власть своих проводников и позволила им вести себя, куда они хотели. Страх и волнение до такой степени ее обессилили, что достойная парочка, которая скорее тащила ее, чем вела, могла беседовать между собой без всякой помехи, ибо бедная женщина хоть и слышала, но ни слова не понимала из их разговора.
– Я всегда говорила, что это дурацкий план, – сказала Марта. – Вот если бы ты задумал женить его на молоденькой, тогда мы действительно могли бы рассчитывать на их благодарность и верный приют в их замке. Но как можно было думать, чтобы такой красавец согласился жениться на этой старой дуре?
– Риспа, – ответил Хайраддин, – ты так давно носишь христианское имя и так долго жила с этими дураками, что, видно, сама заразилась их глупостью. Посуди сама: ну могло ли мне прийти в голову, что для него имеют значение какие-нибудь несколько лет разницы, когда выгода этой женитьбы так очевидна? И, наконец, ведь ты и сама знаешь, что было бы гораздо труднее склонить на этот решительный шаг ту робкую красотку, чем эту тяжеловесную графиню, которая висит теперь у нас на руках, словно куль с зерном. К тому же молодчик мне пришелся по сердцу, и я хотел ему добра. Женить его на старухе – значило устроить его будущность. Женить его на молодой – значило натравить на него де ла Марка, Бургундию, Францию и всех, кто хоть сколько-нибудь заинтересован в ее замужестве. А так как все богатство старухи заключается в золоте и драгоценностях, то, уж конечно, и нам перепала бы малая толика. Но тетива лопнула, стрела дала маху – значит, нечего и толковать об этом. А эту мы доставим Бородатому. Как он нахлещется, по своему обыкновению, так и не отличит старой графини от молодой. Вперед, Риспа, не падай духом! Светлый Альдебаран все еще светит детям пустыни!
Глава 21. РАЗГРОМ
Закрыты будут милосердья двери,
И воин грубый и жестокосердный,
Чья совесть все вмещает, словно ад,
Руке своей кровавой даст свободу.
«Генрих V»
Захваченный врасплох, объятый страхом, гарнизон Шонвальда тем не менее храбро отстаивал стены замка; но беспрерывно прибывавшие из Льежа толпы врагов, яростно бросавшихся на приступ, приводили в смятение солдат, постепенно терявших мужество.
К тому же если в рядах защитников не было измены, то не было и единодушия: одни кричали, что надо сдаваться, другие покидали свои посты и обращались в бегство. Многие бросались прямо со стен во рвы, и те, кому удавалось добраться вплавь до противоположного берега, наскоро срывали с себя значки епископской армии и ради спасения своей жизни смешивались с толпой осаждающих. Только немногие солдаты, искренне преданные своему епископу, собрались вокруг него и защищали башню, в которую он удалился, да еще те, кто не надеялся на пощаду, отстаивали с храбростью отчаяния отдельные башни и укрепления огромного здания. Но вскоре осаждающие овладели дворами и всем нижним этажом замка. Начались грабеж и расправа с врагами; победители преследовали побежденных и шарили по всем углам в поисках добычи. Вдруг в этой свалке появился человек, как будто искавший смерти, от которой другие бежали, – так решительно он прокладывал себе путь среди этих страшных сцен разгрома и ужаса. Но он не замечал ничего: он был весь поглощен одной ужасной мыслью, которая была для него страшнее того, что творилось вокруг. Тот, кто увидел бы Квентина Дорварда в ту роковую ночь, не зная, что им руководит, принял бы его за сумасшедшего в припадке исступленного бешенства; а тот, кто знал бы причину его поступков, поставил бы его в один ряд со славнейшими героями романов.
Приблизившись к замку с ток же стороны, откуда он вышел, Квентин увидел нескольких беглецов, направлявшихся к лесу. Все они избегали встречи с ним, естественно принимая его за врага, так как он бежал в сторону, противоположную той, куда бежали они. Когда же он подошел ближе, он мог уже слышать, а отчасти и видеть, как люди прыгали со стен в воду или как их сбрасывали туда осаждающие. Но мужество его ни на минуту не поколебалось. Искать лодку не было времени, да если бы даже она оказалась под рукой, он все равно не мог бы ею воспользоваться, так как у калитки, выходившей в сад, теснилась толпа беглецов, которых толкали сзади и которые прыгали или падали в воду.
Нечего было и думать пробраться этим путем, и Квентин пустился вплавь через ров у так называемых малых ворот замка, против моста, который был еще поднят. Не без труда добрался он до противоположного берега, ибо несчастные утопающие то и дело хватались за него, пытаясь спастись, и чуть не утопили его самого. Но наконец он кое-как доплыл до моста, уцепился за одну из висевших цепей и, пустив в ход всю свою силу и ловкость, стал карабкаться кверху. Он уже добрался до площадки, к которой был прикреплен мост, и, цепляясь руками и ногами, начал взбираться на нее, как вдруг к нему подбежал ландскнехт и, замахнувшись над его головой окровавленным мечом, хотел нанести ему смертельный удар.
– Что ты, приятель! Так-то ты помогаешь товарищу! – воскликнул Квентин и добавил повелительным тоном:
– Дай мне руку сейчас же Опешивший солдат молча, хотя весьма нерешительно, повиновался и, протянув руку, помог Квентину вскарабкаться на площадку. Не давая ему времени опомниться, молодой шотландец продолжал тем же тоном:
– Скорее к западной башне, если хочешь богатой добычи! Все поповские сокровища в западной башне!
«К западной башне!.. Сокровища в западной башне!» – подхватила сотня голосов, и все, кто слышал этот крик, как стая голодных волков бросились в сторону, противоположную той, куда решил во что бы то ни стало пробраться Квентин, живой или мертвый.
Приняв самый решительный вид, как будто он был из числа победителей, Квентин, к своему великому удивлению, добрался до самого сада почти без помех. Большинство осаждающих бросилось на крик: «К западной башне!», остальных отвлекли военный клич и звуки трубы, призывавшие их отразить отчаянную вылазку, которую предприняли защитники башни, где скрылся епископ, надеявшиеся силой проложить себе путь из замка и вывести епископа с собой. Тем временем Квентин с трепещущим сердцем бежал по саду, поручив себя силам небесным, охранявшим его во всех опасностях, которыми была так богата его жизнь. Он твердо решил или достигнуть цели, или погибнуть. Он пробежал уже почти полдороги, как вдруг три человека бросились на него, подняв копья, с криком: «За Льеж, за Льеж!» Приняв оборонительную позу, но не нападая, Квентин ответил:
– За Францию – союзницу Льежа!
– Да здравствует Франция! – прокричали в ответ жители Льежа и пробежали мимо.
Эти слова оказались талисманом, который снова спас его от пятерых солдат де ла Марка, рыскавших по саду и накинувшихся было на него с криком: «За Вепря!». Одним словом, Квентин начал надеяться, что роль посланца короля Людовика, тайного подстрекателя льежских мятежников и скрытого приверженца Гийома де ла Марка, поможет ему пройти через все испытания этой ночи.
Добежав до башни, он с ужасом увидел, что маленькая боковая дверь, через которую недавно вышли графиня Амелина и Марта, была завалена мертвыми телами.
Поспешно оттащив два трупа, он нагнулся было над третьим, как вдруг мнимый мертвец схватил его за плащ и стал умолять помочь ему подняться. Эта неожиданная помеха была до того некстати, что Квентин собирался уже принять решительные меры, чтобы избавиться от нее, когда распростертый на земле человек сказал ему:
– Я задыхаюсь в своих доспехах! Я Павийон, льежский синдик… Если ты за нас, я тебя щедро награжу Если ты против нас – окажу тебе покровительство, только ради всего святого не дай мне задохнуться, как свинье в своем сале!
Несмотря на окружавшие его ужасные, кровавые сцены, Квентин не потерял присутствия духа и тотчас сообразил, что этот влиятельный человек может очень пригодиться ему и Изабелле, устроив им побег. Он помог ему встать и спросил, не ранен ли он.
– Нет, кажется, не ранен, – ответил толстяк, – а только чуть не задохся.
– Сядьте на этот камень и отдохните, – сказал Квентин, – я сейчас к вам вернусь.
– А ты за кого? – спросил Павийон, удерживая его.
– За Францию, за Францию! – ответил Квентин, стараясь поскорее от него отделаться.
– Э, да это мой юный стрелок! – воскликнул почтенный синдик. – Ну нет, братец, уж если мне посчастливилось найти друга в этой ужасной свалке, можешь быть уверен, что я не покину его! Иди куда хочешь, только и я с тобой. А если бы мне удалось собрать моих молодцов, может быть, и я, в свою очередь, оказал бы тебе услугу… Да вот беда – все они рассыпались в разные стороны, как горох… Ах, что за ужасная ночь!
Так говорил Павийон, еле поспевая за Дорвардом, а тот, сознавая всю важность поддержки такого влиятельного лица, старался умерить свой шаг, проклиная в душе связавшего его толстяка.
На верху лестницы, в передней, валялись открытые сундуки и ящики, свидетельствовавшие о происходившем здесь недавно грабеже. Догоравший на камине светильник освещал своим мерцающим пламенем распростертого на полу человека, который был или мертв, или без сознания.
Рванувшись из рук Павийона, словно борзая со своры, Квентин бросился в комнату, потом во вторую и в третью, которая служила, по-видимому, спальней дам де Круа. Но нигде не было ни души. Он назвал леди Изабеллу по имени – сперва тихонько, потом громче, наконец закричал в полном отчаянии, но никто не откликнулся. В бессильном горе он топнул ногой, стал ломать руки и рвать на себе волосы. Вдруг в темном углу комнаты мелькнул слабый луч света, как будто пробившийся откуда-то из щели. Это навело его на мысль, не было ли там, за гардиной, потайной двери. Тщательно осмотрев весь угол, он убедился, что догадка его справедлива; но, несмотря на все его усилия отворить дверь, она не поддавалась. Не думая о боли, которую он мог себе причинить, Квентин бросился на дверь всею тяжестью своего тела; боровшиеся в его душе отчаяние и надежда придали ему такую силу, что и более прочная преграда не устояла бы против его напора.
Влетев стремглав в распахнувшуюся дверь, он очутился в маленькой молельне. Здесь перед образом, застыв от страха и отчаяния, стояла на коленях какая-то женщина; услышав грохот выломанной двери, она лишилась чувств. Квентин бросился к ней, приподнял с пола, заглянул ей в лицо, и – о радость! – это была та, которую он искал, чтобы спасти, – графиня Изабелла! Он прижал ее к своему сердцу, умоляя прийти в себя и не отчаиваться, так как теперь он с ней и готов сразиться за нее хоть с целой армией.
– Дорвард, так это действительно вы! – вымолвила она наконец, приходя в чувство. – Значит, еще не все потеряно… А я уж думала, что все друзья покинули меня… Но теперь вы меня не оставите?
– Никогда, никогда Что бы ни случилось, какая бы опасность нам ни грозила, я буду с вами! – воскликнул Дорвард. – Пусть я не узнаю блаженства в будущей жизни, если не разделю вашей участи, пока вы снова не станете счастливы!
– Очень нежно и трогательно! – произнес сзади чей-то грубый, прерывающийся от одышки голос. – Любовные делишки, как видно. Клянусь душой, мне жаль бедняжку… так жаль, как если б она была моей Трудхен.
– Но вы не должны ограничиваться жалостью, – сказал Квентин, обращаясь к говорившему. – Вы должны нам помочь, господин Павийон. Французский король, ваш союзник, поручил мне особо охранять эту даму, и если вы не поможете мне защитить ее от оскорблений и насилия, то знайте: ваш город навсегда лишится милостей Людовика Валуа. Главное, ее необходимо уберечь от рук Гийома де ла Марка.
– Ну, это легче сказать, чем сделать, – заметил Павийон. – Эти канальи ландскнехты дьявольски ловко разыскивают красоток. Но все-таки я попробую… Пойдемте в ту комнату, и я подумаю… Лестница здесь узкая, и вы можете защитить ее один вашим копьем, пока я покличу в окно своих молодцов – льежских кожевников: они у меня надежные парни, не хуже тех ножей, что носят за поясом. Но прежде расстегните на мне все застежки. Я не надевал этих лат с самой битвы при Сен-Троне, а с тех пор, если только наши голландские весы не врут, я стал тяжелее на три стоуна.
Освободившись от тяжелой железной брони, честный толстяк почувствовал огромное облегчение; влезая в нее, он, видимо, думал только о том, как послужить своему родному городу, и не рассчитал своих сил. Впоследствии оказалось даже, что почтенный синдик был вовлечен в битву помимо своей воли: члены его корпорации, бросаясь на приступ, потащили его за собой. Несчастного синдика подхватило людской толпой, словно течением быстрой реки, и швыряло во все стороны, пока наконец не выбросило на берег, как бревно; измученный и обессиленный, он очутился у дверей помещения дам де Круа, где упал под тяжестью собственных доспехов и двух навалившихся на него мертвецов. Вероятно, он долго пролежал бы там, если бы вовремя подоспевший Дорвард не выручил его из этого неприятного положения.
Горячий темперамент, делавший Германа Павийона таким ретивым и пылким в политике, в частной жизни принимал гораздо более приятную форму; вне политики это был кроткий, покладистый человек, правда немного тщеславный, но добродушный и всегда готовый помочь ближнему. Поручив особенному вниманию Квентина бедную молодую даму, что было совершенно излишне, он подошел к окну и принялся кричать что было мочи:
– Эй, Льеж, Льеж, кто тут есть из храбрых молодцов-кожевников?
На этот крик, сопровождаемый своеобразным свистом (каждый цех имел свой особый призывный сигнал), прибежали два-три молодца; вскоре к ним присоединились еще несколько человек, и все стали на страже у входной двери и у окна той комнаты, из которой кричал их предводитель.
Тем временем в замке настало относительное спокойствие. Всякое сопротивление прекратилось, и начальники отрядов принимали меры, чтобы остановить безудержный грабеж. Большой колокол зазвонил, призывая на военный совет, и на его гулкие раскаты, возвещавшие Льежу победу мятежников и взятие Шонвальда, весело откликались все городские колокола, как будто крича в ответ: «Да здравствуют победители!» Теперь Павийон мог бы, казалось, выйти из своей засады, однако потому ли, что он боялся за тех, кого взял под свою защиту, или страшился за собственную безопасность, но он ограничивался тем, что посылал одного гонца за другим к своему помощнику Петеркину Гейслеру с приказанием немедленно явиться.
Наконец, к великому облегчению почтенного синдика, явился и Петеркин – человек, на которого во всех чрезвычайных случаях, будь то на войне, в политике или в торговых делах, Павийон привык полагаться как на каменную гору. Петеркин был коренаст, плотного сложения, с широким, скуластым лицом и густыми черными бровями, свидетельствовавшими, что это человек настойчивый и упорный, то есть такой, который любит давать советы. На нем была куртка из буйволовой кожи и широкий пояс с заткнутым сбоку ножом; в руке он держал алебарду.
– Петеркин, дорогой мой лейтенант, – обратился к нему его начальник, – нынче нам выдался славный денек… то бишь славная ночка, хотел я сказать… Надеюсь, вы довольны?
– Я доволен, что вы довольны, – ответил доблестный Петеркин, – только я никак не возьму в толк, с чего вам вздумалось праздновать победу – если вы зовете это победой – на чердаке, и притом в одиночестве, когда вы нужны на совете.
– Да разве я там нужен? – спросил синдик.
– А то как же! – ответил Петеркин. – Кто же будет отстаивать права Льежа, которым теперь больше чем когда-либо грозит опасность?
– Полноте, Петеркин, – заметил начальник, – все-то вы недовольны, все-то ворчите…
– Ворчу? И не думаю, – возразил Петеркин. – Я всегда доволен, когда другие довольны. А только у меня нет никакого желания променять короля Чурбана на короля Аиста, как говорится в басне, которую причетник святого Ламберта читал нам, бывало, из книги Эзопа[144].
– Я не понимаю вас, Петеркин, – сказал синдик.
– Я хочу только сказать, господин Павийон, что этот Вепрь, или Медведь, или как его там величают, намерен, кажется, устроить себе берлогу в Шонвальде, и, уж конечно, он будет для нас не лучшим, если не худшим, соседом, чем старый епископ. Он, кажется, воображает, что он один одержал победу, и теперь только и думает, кем себя назвать: князем или епископом… А уж как они обращаются со стариком, так просто стыдно глядеть!
– Я не допущу этого, Петеркин! – воскликнул с жаром почтенный синдик. – Я ненавижу церковную власть, но не старого епископа. Нас десять против одного, Петеркин, и мы не допустим такой несправедливости.
– Да, десять против одного в открытом поле, но один на одного здесь, в замке. К тому же Никкель Блок, мясник, и вся голытьба из предместий пристали к Гийому де ла Марку отчасти потому, что он выкатил им из погребов все бочки с пивом и вином, отчасти из давнишней зависти к нам, цеховым мастерам, и нашим привилегиям.
– Петер, – сказал Павийон, – мы сейчас же отправимся в город. Я ни минуты не останусь дольше в Шонвальде!
– Но все мосты подняты, хозяин, – возразил Петеркин, – ворота на запоре, и повсюду на страже стоят ландскнехты. А если мы вздумаем силой проложить себе дорогу, эти молодцы порядком намнут нам бока, потому что война – их ремесло, а мы деремся только по праздникам.
– Но зачем же они заперли ворота, Петеркин? – воскликнул встревоженный бюргер. – И как они смеют держать в плену честных людей?
– Этого уж я не сумею вам объяснить, – ответил Петеркин. – Носятся слухи о каких-то дамах де Круа, будто бы бежавших во время осады замка. Говорят, от этой новости Бородатый совсем обезумел, а теперь так нализался, что у него последние мозги отшибло.
Несчастный синдик с отчаянием взглянул на Квентина, видимо не зная, на что решиться. Дорвард, не пропустивший ни слова из предыдущего разговора, был также сильно взволнован; но, понимая, что теперь все зависит от его присутствия духа и от того, насколько ему удастся ободрить Павийона, он заговорил решительным тоном, как человек, имеющий право голоса в обсуждаемом вопросе.
– Мне стыдно за вас, господин Павийон, – сказал он, – что вы колеблетесь, как поступить в этом случае. Смело идите к Гийому де ла Марку и требуйте свободного выхода из замка для себя, для вашего адъютанта, оруженосца и дочери! Он не имеет никакого права держать вас в плену.
– Для меня и моего адъютанта, то есть Петера, хотите вы сказать?.. Прекрасно. Но кто же… какой же еще оруженосец?
– Да хоть бы я, – был смелый ответ.
– Вы?.. – протянул смущенным тоном толстяк. – Но разве вы не посланец французского короля?
– Ну да, посланец, но только данное мне поручение относится к льежским гражданам. Никто о нем не знает, и я могу сообщить о нем только в Льеже. Если Гийому де ла Марку станет известно, кто я, он непременно вступит со мной в переговоры и еще, чего доброго, задержит меня… Нет, вы должны вывести меня из замка, а для этого вам придется выдать меня за вашего оруженосца.
– Ладно… Оруженосец так оруженосец. Но вы еще, кажется, упоминали о моей дочери? Надеюсь, что в настоящую минуту она преспокойно сидит себе дома… Желал бы я… от всей души желал бы того же самого ее отцу!
– Вот эта дама, – поспешил перебить Квентин, – будет называть вас отцом, пока мы здесь, в этом замке.
– О, не только пока мы в замке, а всегда… всю мою жизнь! – воскликнула графиня, бросаясь к ногам горожанина и обнимая его колени. – Всю мою жизнь, каждый день я буду чтить и любить вас, молиться за вас, как дочь за отца, только помогите мне в моем ужасном положении! Сжальтесь надо мной! Представьте себе вашу дочь у ног чужого человека, молящую спасти ей жизнь и честь… Только представьте себе эту картину, и вы не откажете мне в помощи, какую вы хотели бы, чтобы другой оказал ей!
– А знаешь, Петер, право, мне кажется, что эта хорошенькая девочка немножко смахивает на нашу Трудхен, – сказал добрый бюргер, растроганный этой мольбой. – Я это сразу заметил. А этот смелый молодчик, который за словом в карман не лезет, – ни дать ни взять жених моей Трудхен. Готов побиться об заклад, что тут дело не чисто: уж верно, и любовь замешалась… И грех нам не помочь им, Петеркин.
– И грех и стыд, – ответил растроганный Петер, утирая глаза рукавом своей куртки, ибо, при всем своем самомнении, это был самый добродушный фламандец.
– Ну, так и быть, пусть будет моей дочкой, – сказал Павийон, – только она должна хорошенько укутаться в свою черную шелковую вуаль… И если среди наших молодцов-кожевников не найдется верных парней, чтобы защитить дочку своего синдика, значит, они не стоят той кожи, над которой трудятся. Однако постойте… ведь нам придется отвечать на вопросы. Что я отвечу, если меня спросят, каким образом моя дочь попала сюда?
– А таким же точно образом, каким попала сюда половина всего женского населения Льежа, провожавшая нас до самого замка, – ответил Петеркин. – По той простой причине, что бабы всегда суют свой нос туда, где их не спрашивают. Только ваша Трудхен увлеклась чуточку больше других… вот и все!
– Прекрасно сказано, – подхватил Квентин. – Будьте же мужественны, последуйте этому мудрому совету, почтенный Павийон, и вы без всякого для себя ущерба совершите благороднейший поступок, какой только совершался со времен Карла Великого!.. А вы, сударыня, завернитесь поплотней вот в эту вуаль (в комнате было разбросано много принадлежностей дамского туалета) и ничего не бойтесь. Еще несколько минут – и вы будете на свободе и в безопасности… Вперед, сударь, смелее вперед! – добавил он, обращаясь к Павийону.
– Постойте минутку, я и забыл! Этот де ла Марк сущий дьявол, настоящий вепрь как по виду, так и по характеру. Что, если эта молодая дама – одна из графинь де Круа и он ее узнает? Что тогда будет? Даже подумать страшно!
– Но неужели же, если бы я действительно была одной из этих несчастных, – воскликнула Изабелла, делая движение, чтобы снова упасть к ногам синдика, – неужели вы бросили бы меня на верную гибель? Ах, зачем я не ваша дочь, не дочь бедняка горожанина!
– Не бедняка, совсем не бедняка, сударыня! У нас водятся денежки, – заметил толстяк.
– Простите, простите меня, благородный сеньор… – начала было несчастная девушка.
– Вот уж не благородный и никак не сеньор, – перебил ее синдик, – а просто-напросто льежский бюргер, уплачивающий по своим счетам наличными денежками. Впрочем, это не идет к делу. Ладно, графиня вы, нет ли, а я вам помогу.
– Вы обязаны ей помочь, будь она хоть герцогиня, – проворчал Петеркин, – потому что вы дали ей слово!
– Верно, Петер! Что верно, то верно, – сказал синдик. – Никогда не следует забывать нашу голландскую поговорку: «Тот не мужчина, кто не держит своего слова». А теперь вперед и за дело! Надо распрощаться с Гийомом де ла Марком… Но… право, я сам не знаю почему… при одной мысли об этом меня бросает в дрожь… Ox, как бы я был счастлив, если бы можно было обойтись без этой церемонии!
– Но раз в вашем распоряжении есть вооруженные люди, не лучше ли попытаться силой пробить себе путь? – спросил Квентин.
Однако Павийон и его советчик в один голос закричали, что не годится нападать на союзников, и каждый добавил от себя несколько замечаний по поводу безрассудства подобного предложения; все это вполне убедило Квентина, что с такими товарищами было бы по меньшей мере рискованно пускаться на какое-нибудь смелое предприятие. Итак, было решено идти в большой зал, где, как говорили, пировал Дикий Арденнский Вепрь, и требовать у него свободного пропуска для льежского синдика и его свиты; требование как будто вполне разумное, на которое не могло быть отказа. Тем не менее почтенный бюргер то и дело вздыхал, поглядывая на своих спутников, и наконец, обратившись к своему верному Петеркину, заметил:
– Вот что значит иметь слишком храброе и чувствительное сердце! Увы, Петеркин, как много я претерпел за свою храбрость и человеколюбие и как дорого придется мне еще поплатиться за мои добродетели, прежде чем господь бог выведет нас из этого проклятого Шонвальдского замка!
Когда они проходили двором, все еще заваленным мертвецами и умирающими, Квентин, который вел Изабеллу, старался поддержать ее и ободрить среди этих страшных сцен, нашептывая ей слова утешения и напоминая, что теперь все зависит от ее присутствия духа и мужества.
– От меня ничего не зависит, – ответила графиня, – я надеюсь на вас, только на вас… Ах, Квентин, если я переживу эту страшную ночь, я никогда не забуду моего спасителя! Но я хочу просить вас еще об одном, и вы должны поклясться именем матери и честью отца, что исполните мою просьбу.
– Да разве я могу в чем-нибудь вам отказать? – шепнул ей Квентин.
– Не оставляйте меня во власти этих чудовищ, лучше вонзите мне в сердце кинжал! – сказала она.
В ответ Квентин только пожал ее руку, и, казалось, если бы не ужас, парализовавший ее, Изабелла была бы готова ответить на эту ласку. Опираясь на руку своего молодого защитника и следуя за Павийоном и его адъютантом, молодая графиня, сопровождаемая дюжиной молодцов-кожевников, составлявших как бы ее почетную стражу, вошла в страшный зал.
Когда они приблизились к дверям, оттуда донеслись взрывы дикого хохота, неистовые крики и возгласы; можно было скорее предположить, что все силы ада собрались здесь торжествовать свою победу над человеческим родом, чем подумать, что это пируют люди, празднуя успех смелого предприятия. Твердая решимость, внушенная отчаянием, поддерживала силы Изабеллы; непоколебимое мужество, возраставшее по мере того, как росла опасность, не покидало Дорварда, а Павийон со своим помощником волей-неволей шли вперед, навстречу своей участи, как привязанные к столбу медведи на травле, которым некуда уйти от опасности.
Глава 22. ПИР
Кэд. Где Дик, мясник из Эшфорда?
Дик. Здесь, сэр.
Кэд. Они падали перед тобой, как
Бараны и быки; а ты работал, точно у
Себя на бойне.
«Король Генрих VI», ч. II
Трудно себе представить, какие ужасные изменения произошли в большом зале Шонвальдского замка, где еще так недавно обедал Квентин. Теперь этот зал поистине представлял собой картину войны со всеми ее ужасами, притом войны, которая велась самыми свирепыми из воинов – наемными солдатами варварского века, людьми, в силу своей профессии свыкшимися со всеми жестокостями беспощадной, кровавой битвы и не имеющими ни капли патриотизма или романтического духа рыцарства.
В той самой комнате, где несколько часов назад сидели за чинным, даже, пожалуй, немного официальным обедом духовные и светские лица, где даже шутка произносилась вполголоса и, при всем изобилии яств и вин, царил почти благоговейный порядок, теперь происходил такой дикий, неистовый разгул, что сам сатана, если бы он председательствовал на этом пиру, вряд ли мог бы сгустить его краски.
На верхнем конце стола, на троне епископа, спешно принесенном из зала совета, восседал сам грозный Арденнский Вепрь, человек, вполне заслуживший это прозвище, которым он гордился и которое всеми силами старался оправдать. Он сидел с непокрытой головой, но в полном, тяжелом и блестящем, вооружении, с которым редко расставался. На плечах у него был накинут плащ из громадной кабаньей шкуры с литыми серебряными копытами и клыками. Кожа с головы животного была выделана таким образом, что, накинутая в виде капюшона на шлем или непокрытую голову человека, как, например, теперь, придавала ему сходство со страшным чудовищем, оскалившим зубы. Впрочем, Арденнский Вепрь не нуждался в этом диком украшении, чтобы походить на чудовище, – так ужасно само по себе было его лицо.
Верхняя часть лица де ла Марка противоречила его характеру, ибо хотя его жесткие косматые волосы напоминали щетину того животного, чьей шкурой он был прикрыт, зато высокий, открытый лоб, широкие скулы, большие блестящие светлые глаза и орлиный нос говорили о мужестве и великодушных порывах. Но и эти сравнительно благообразные черты были изуродованы распутством, пьянством и беспрестанными вспышками бешенства, наложившими на его лицо отпечаток, совершенно не соответствовавший тому грубому благородству, которое оно могло бы выражать. Щеки, а еще сильнее веки его припухли, а глаза потускнели и налились кровью, что придавало его лицу сходство со зверем, на которого страшный барон так желал походить. Но по какому-то странному противоречию де ла Марк, старавшийся всеми средствами придать себе как можно больше сходства с диким вепрем и так гордившийся своим именем, в то же время всячески скрывал уродство, бывшее первоначальной причиной этого прозвища, для чего отпускал себе бороду. Уродство это заключалось в непомерно толстых губах и сильно развитой, выдающейся верхней челюсти с выступающими вперед зубами, напоминавшими клыки. Вот эта-то особенность лица, придававшая де ла Марку поразительное сходство с диким вепрем, и страсть его к охоте (он охотился всегда в Арденнском лесу) были причиной того, что его прозвали Диким Арденнским Вепрем. Огромная всклокоченная борода нисколько не скрывала его недостатка и не только не смягчала, но делала еще более свирепым выражение его лица.
Его солдаты и начальники сидели за столом вперемежку с льежскими горожанами, среди которых было много людей самого низкого разбора. Особенно выделялся мясник Никкель Блок, поместившийся рядом с самим де ла Марком; он сидел с засученными по локоть рукавами и с руками, забрызганными кровью, а перед ним на столе лежал его огромный окровавленный нож. У большинства солдат, в подражание их вождю, были отпущены бороды, а заплетенные в косички, откинутые назад волосы придавали еще больше свирепости их и без того жестоким лицам. Опьяненные отчасти своим успехом, отчасти обильными возлияниями, они представляли поистине страшное и отталкивающее зрелище. Их разговоры и песни, которые они орали во все горло, не слушая друг друга, были полны таких непристойностей и кощунства, что Квентин от души порадовался царившему в зале шуму, благодаря которому его спутница не могла расслышать и понять отдельных слов.
Следует, однако, заметить, что у большинства льежских бюргеров, пировавших с солдатами де ла Марка, были бледные, испуганные лица, говорившие о том, что и эта пирушка и собутыльники были им совсем не по душе; впрочем, немало было и таких, которые, то ли по недостатку воспитания, то ли потому, что были грубей от природы, видели в этом диком разгуле лишь доказательство молодецкой отваги и старались всячески подражать солдатам, вливая в себя огромными чарами вино и schwarz bier[145], пристрастие к которому было в Нидерландах обычным пороком во все времена.
На столе царил такой же беспорядок, как и среди разношерстной пирующей компании. Рядом с изящной серебряной посудой епископа и священными сосудами (де ла Марк мало заботился о том, что его могли обвинить в святотатстве) стояли простые глиняные и оловянные кружки, роговые и кожаные кубки и другие дешевые сосуды.
Здесь мы должны описать еще одну ужасную подробность этого пира и затем предоставим воображению читателя дополнить картину. Один из грубых, распущенных солдат де ла Марка, не найдя себе места за столом (это был ландскнехт, проявивший в тот вечер особенную храбрость при взятии замка), дерзко завладел большим серебряным кубком, заявив, что хочет этим вознаградить себя за то, что не может принять участие в общем веселье. Эта смелая выходка, характерная для поведения солдат де ла Марка, так рассмешила их вождя, что он долго трясся от хохота; но, когда другой солдат, не отличавшийся особой храбростью в бою, осмелился было повторить то же, де ла Марк мгновенно положил конец шутке, которая иначе вскоре привела бы к тому, что его стол был бы очищен от всего, что было на нем ценного.
– Ого! Гром и молния! – воскликнул он. – Тот, кто не осмеливается быть мужчиной перед лицом врага, не имеет права позволять себе дерзости с товарищами! Как, бесстыдный нахал, не ты ли, чтобы войти в замок, ждал, пока откроют ворота и спустят мосты, в то время как Конрад Хорст прокладывал себе путь через стены и рвы! А теперь ты смеешь ему подражать!.. Прицепить его к оконной решетке, и пусть отбивает такт ногами, пока мы будем пить за благополучное путешествие его души к дьяволу!
В тот же миг приговор был приведен в исполнение: не прошло и минуты, как несчастный уже болтался в петле и корчился в предсмертных судорогах. Когда Квентин и его спутники вошли в зал, труп еще висел на окне, освещенный светом месяца, и отбрасывал на пол тень, хотя и бледную, но достаточно четкую, чтобы понять, какой страшный предмет она обрисовывала.
Когда имя синдика Павийона стало переходить из уст в уста на этом шумном сборище, он сделал отчаянное усилие, чтобы придать себе вид спокойного достоинства, подобающий его сану и положению; но одного взгляда на то, что творилось вокруг него, и в особенности на страшный предмет за окном, было достаточно, чтобы лишить его мужества, несмотря на подбадривание Петера, с волнением шептавшего ему на ухо:
– Смелей, смелей, хозяин, не то мы пропали! Впрочем, синдику все же удалось взять себя в руки, и он, стараясь сохранить достоинство, обратился к присутствующим с краткой речью и поздравил как солдат де ла Марка, так и добрых льежских горожан с их общей победой.
– Ну да, конечно, «мы вместе затравили зверя», как сказала болонка волкодаву! – промолвил насмешливо де ла Марк. – Но что я вижу, сеньор бургомистр! Вы точно Марс, являетесь к нам с красавицей! Кто эта прелестная незнакомка? Долой, долой покрывало! Нынче ночью ни одна женщина не смеет считать собственностью свою красоту!
– Это моя дочь, благородный вождь, – ответил Павийон, – и я как милости прошу для нее вашего разрешения не поднимать покрывала. Таков обет, который она дала блаженной памяти Трем Царям.
– Я сниму с нее этот обет, – сказал де ла Марк. – Одним ударом ножа я посвящу себя в епископы Льежа, а один живой епископ стоит, надеюсь, трех мертвых царей.
Присутствующие заволновались; послышался ропот, ибо не только граждане Льежа, но даже многие из солдат самого де ла Марка, не признававшие ничего святого, все-таки чтили Трех Кельнских Царей, как их обыкновенно называли.
– Впрочем, я не хотел оскорбить своими словами блаженной памяти трех святых, – сказал де ла Марк, – но я решил стать епископом и хочу, чтобы все это знали. Государь, соединяющий в своих руках власть светскую и духовную – власть карать и миловать, – что может быть удобнее для такой шайки разбойников, как вы? Кто другой решится дать вам отпущение грехов?.. Но что же вы стоите, благородный бургомистр? Подойдите поближе, сядьте возле меня – я сейчас покажу вам, как я умею освобождать нужные мне места… Привести сюда нашего предшественника – епископа!
В зале началось движение. Воспользовавшись этим, Павийон поблагодарил де ла Марка за оказанную ему честь и поместился подальше от него, на нижнем конце стола. Вся свита синдика последовала за ним по пятам, как стадо баранов, которое, завидев чужую собаку, теснится к своему вожаку, считая его опытнее и смелее себя. На том же конце стола, где они поместились, сказал красивый юноша, почти мальчик – как говорили, побочный сын де ла Марка, которого он любил и к которому относился подчас даже с нежностью. Мать этого мальчика, красавица, возлюбленная де ла Марка, пала от его руки; он убил ее в припадке пьяной злобы или ревности и оплакивал ее смерть, насколько такой изверг способен что-либо оплакивать. Быть может, это и было причиной его привязанности к сыну. Квентин, знавший все эти подробности от старика настоятеля, сел насколько мог ближе к юноше, решив, что он может пригодиться ему либо как защитник, либо как заложник, если все другие пути к спасению будут отрезаны.
В то время как все застыли, напряженно ожидая исполнения приказания де ла Марка, один из спутников Павийона шепнул Петеру:
– Кажется, хозяин сказал, что эта красотка – его дочка? Но это совсем не наша Трудхен! Трудхен будет дюйма на два пониже, притом же эта – черноволосая.
Видишь, вон из-под ее покрывала выглядывает прядка волос. Клянусь святым Михаилом с нашей рыночной площади, это все равно что назвать черную кожу белой кожей теленка!
– Потише, потише! Тебе что за дело, если хозяину взбрело в голову поживиться дичинкой епископа без ведома нашей хозяйки? Не нам с тобой шпионить за ним, – довольно удачно нашелся Петер.
– Разумеется, нет, братец, – ответил тот, – только я никогда бы не подумал, что он, в его годы, способен пускаться на такие дела… Черт возьми, однако, какая пугливая козочка! Вишь, как прячется за чужие спины, чтоб ее не сглазили солдаты… Но постой, что это они собираются делать с бедным старым епископом?
В эту минуту солдаты де ла Марка втащили Льежского епископа, Людовика Бурбона, в зал его собственного дворца. Его растерзанный вид, всклокоченные волосы и борода красноречиво говорили о том, как они с ним обращались; в насмешку над его высоким духовным саном на него было наскоро накинуто епископское облачение. По счастью, как подумал Квентин, графиня Изабелла сидела так, что не могла видеть происходившей сцены; увидев своего доброго покровителя в таком ужасном положении, она бы, пожалуй, невольно выдала себя и погубила все дело. И молодой человек поспешил стать перед ней таким образом, чтоб совсем загородить от нее происходившее и защитить ее от посторонних взглядов.
Последовавшая сцена была коротка и ужасна. Когда несчастного прелата подтащили к ногам свирепого вождя, старик, всю жизнь отличавшийся добрым и мягким характером, в эту страшную минуту выказал мужество и достоинство, присущие тому высокому роду, из которого он происходил. Взгляд его был спокоен и решителен; осанка и движения, когда наконец грубые руки солдат выпустили его, были исполнены величия венценосца и кротости христианского мученика. Сам де ла Марк был поражен твердостью своего пленника и, вспомнив о благодеяниях, оказанных ему этим человеком, на минуту смутился и потупил глаза, но, осушив залпом большой кубок вина, он снова с дерзким высокомерием взглянул на несчастного епископа.
– Людовик Бурбон, – так начал свою речь свирепый воин, сжимая кулаки, стискивая зубы и тяжело переводя дух, – я предлагал тебе мою дружбу, но ты отверг ее. Чего бы ты не дал теперь, чтоб все было иначе!.. Никкель, приготовься.
Мясник поднялся с места, взял свой топор и, обойдя де ла Марка сзади, стал подле него со своим страшным оружием в поднятой мускулистой руке.
– Взгляни на этого человека, Людовик Бурбон, – продолжал де ла Марк, – и скажи, какие условия ты можешь нам предложить, чтобы спастись в этот грозный час.
Епископ поднял грустный, но бесстрашный взгляд на грязного слугу, готового исполнить волю тирана, и с твердостью ответил:
– Выслушай меня, Гийом де ла Марк, и вы все, добрые люди, если здесь найдется хоть один человек, достойный назваться этим именем, – выслушайте, какие условия я могу предложить этому негодяю. Гийом де ла Марк, ты поднял мятеж в имперском городе, ты силой захватил замок князя Священной Германской империи, перебил его слуг, разграбил его имущество, оскорбил его священную особу. За это ты подлежишь имперскому суду и заслуживаешь быть объявленным вне закона и стать изгнанником, лишенным всех прав состояния. Но ты сделал не только это – ты сделал больше. Ты преступил не только законы человеческие, за что заслуживаешь человеческой казни, – ты преступил законы божеские: ты вломился в храм господень, наложил руки на служителя церкви, осквернил святилище кровью и грабежом, ты совершил святотатство…
– Кончил ли ты? – в бешенстве перебил его де ла Марк, топнув ногой.
– Нет, – ответил прелат, – я еще не сказал тебе условий, которых ты требовал от меня.
– Так продолжай, – сказал де ла Марк, – да смотри, чтобы конец понравился мне больше начала, не то горе твоей седой голове! – И он откинулся на спинку кресла, заскрежетав зубами, особенно сильно напоминая в эту минуту дикого зверя, чье имя он носил.
– Я перечислил твои преступления, – продолжал епископ со спокойной решимостью, – теперь выслушай условия, которые я как милосердный государь, как христианин и духовный отец, забывая все личные обиды и прощая все оскорбления, могу тебе предложить. Брось свой предводительский жезл, распусти войско, освободи пленных, возврати награбленную добычу, раздай свое имущество тем, кого ты сделал сиротами и вдовами, надень на себя власяницу, посыпь голову пеплом, возьми в руку посох и босой ступай в Рим… Мы же со своей стороны обещаем тебе лично ходатайствовать перед Ратисбонским имперским сеймом за твою жизнь и перед нашим святым отцом папой за твою грешную душу!
В то время как Людовик Бурбон произносил свою речь таким повелительным тоном, словно это он сидел на епископском троне, а у его ног валялся преступник, на коленях вымаливающий прощение, де ла Марк, изумление которого мало-помалу уступало место бешенству, медленно приподнимался в своем кресле, и, когда епископ умолк, он только взглянул на Никкеля Блока и молча поднял указательный палец. В тот же миг разбойник нанес удар, как будто на бойне, и епископ без стона, без крика упал мертвый к подножию собственного трона. Льежские горожане, совершенно не подготовленные к такой ужасной развязке и ожидавшие, напротив, что переговоры окончатся мирным соглашением, вскочили со своих мест, как один человек, с громкими криками ужаса и негодования.
Но громовой голос де ла Марка покрыл весь этот шум.
– Молчать, вы, льежские свиньи! – крикнул он грозно, потрясая кулаком. – Как вы смеете восставать против Дикого Арденнского Вепря! Вам только впору валяться в грязи Мааса! Эй вы, кабанье отродье (кличка, которой он сам и многие другие часто называли его солдат), покажите-ка ваши клыки этим фламандским свиньям!
В один миг все солдаты де ла Марка были на ногах; а так как они сидели вперемежку со своими недавними союзниками, быть может предвидя возможность такого случая, то каждый схватил за шиворот своего ближайшего соседа, и все обнажили кинжалы, ярко сверкнувшие при свете месяца и факелов. Оружие было занесено, но никто не наносил удара – может быть, потому, что жертвы были слишком поражены, чтобы защищаться, а может быть, и потому, что де ла Марк и не собирался проливать кровь и хотел только попугать своих миролюбивых союзников.
Но тут мужество Квентина Дорварда, решительного и смелого не по летам и вдобавок побуждаемого в эту минуту чувством, которое придает человеку силу и отвагу, дало совершенно неожиданный поворот всему делу. По примеру солдат де ла Марка Квентин, в свою очередь, бросился на сына Дикого Вепря – Карла Эберсона и, легко одолев его, приставил к его горлу кинжал с громким криком:
– Так вот какую игру вы затеяли! Тогда и я буду играть!
– Стой! Стой! – закричал де ла Марк. – Это шутка… я пошутил! Неужели вы думаете, что я могу обидеть моих добрых друзей и союзников – льежских граждан! Прочь руки, ребята, и по местам!.. Да убрать отсюда эту падаль, чуть было не вызвавшую ссору между друзьями, – добавил он, толкнув ногой тело епископа. – Выпьем за примирение и зальем вином воспоминание о глупой размолвке!
Приказание было тотчас исполнено, но горожане и солдаты все еще стояли, нерешительно поглядывая друг на друга, словно сомневались, друзья они или враги. Квентин Дорвард поспешил воспользоваться этой минутой.
– Выслушайте меня вы, Гийом де ла Марк, и вы, граждане Льежа! – сказал он. – А вы, молодой человек, стойте смирно, – добавил Квентин, обращаясь к юноше, сделавшему было попытку вырваться из его рук. – Я не причиню вам вреда, пока не услышу какой-нибудь новой неуместной шутки!
– Да сам-то ты кто такой, черт тебя побери, – воскликнул изумленный де ла Марк, – что осмеливаешься ставить условия и брать заложников в присутствии того, кто сам веем приказывает и никому не уступает?
– Я слуга Людовика, короля французского, – ответил смело Квентин, – стрелок его шотландской гвардии, как вы могли догадаться по моему говору и костюму. Я прислан сюда, чтобы наблюдать и донести обо всем, что здесь происходит, королю, и, к удивлению, вижу, что вы поступаете скорее как язычники, чем как христиане; как безумные, а не как люди в здравом уме. Войско Карла Бургундского не замедлит выступить против вас, и, если вы рассчитываете на поддержку Франции, вы должны вести себя иначе. А вам, граждане Льежа, мой совет разойтись по домам. Того же, кто станет препятствовать вашему свободному выходу из Шонвальда, я объявлю врагом моего государя, его величества милостивого короля Франции!
– Франция и Льеж! Франция и Льеж! – закричали спутники Павийона, и крик этот подхватили многие другие горожане, которые снова воспрянули духом благодаря смелой речи Квентина.
– Франция и Льеж! Да здравствует храбрый стрелок! Мы будем жить и умрем вместе с ним!
Глаза де ла Марка сверкнули, а рука сжала кинжал, как будто он хотел метнуть его в сердце смелого оратора; но, оглянувшись кругом, он прочел во взглядах своих солдат нечто такое, перед чем даже он должен был отступить. Многие из них были французы, и все они знали о поддержке людьми и деньгами, которую получал их начальник от французского короля; к тому же многие были возмущены совершенным на их глазах святотатственным убийством. Имя Карла Бургундского, который, как все знали, придет в сильнейшее негодование, услышав о происшествиях этой ночи, прозвучало для них страшной угрозой, а неосторожность де ла Марка, чуть было не поссорившегося со своими союзниками и вдобавок готового возбудить недовольство французского короля, так их встревожила, что с них даже хмель соскочил. Одним словом, взглянув вокруг, де ла Марк убедился, что если бы в настоящую минуту он решился на новое насилие, то не встретил бы поддержки даже со стороны своих солдат; поэтому, стараясь придать своему лицу и голосу более мягкое выражение, он заявил, что если и обидел своих друзей, льежских горожан, то сделал это без всякого умысла, и что, разумеется, они вольны выйти из Шонвальда, когда им вздумается, хотя он надеется, что они не откажутся от участия в празднестве в честь общей победы. К этому он добавил (с не свойственной ему сдержанностью), что он готов хоть завтра вступить в переговоры о дележе добычи и принятии мер для общей обороны. «Надеюсь, – закончил он свою речь, – что господин шотландец, во всяком случае, не откажется принять участие в нашей пирушке в Шонвальде».
Поблагодарив за оказанную ему честь, молодой шотландец заявил, что его решение зависит от господина Павийона, к которому, собственно, и направил его французский король, но что, разумеется, он воспользуется случаем посетить де ла Марка в первый же раз, как господин синдик отправится в его лагерь.
– Если ваше решение, как вы говорите, зависит от меня, – поспешил во всеуслышание заявить почтенный синдик, – вам придется немедленно оставить Шонвальд, а если вы намерены вернуться в этот замок не иначе, как в моем обществе, то вряд ли вы его скоро увидите.
Последнюю часть фразы честный горожанин пробормотал вполголоса, боясь последствий, которые могли навлечь на него эти слова, если бы они были услышаны, но все-таки не в силах промолчать.
– Держитесь поближе ко мне, мои молодцы, храбрые кожевники, – обратился он к своей страже, – и мы постараемся как можно скорее выбраться из этого разбойничьего вертепа.
Большинство граждан Льежа, по-видимому, вполне разделяло мнение своего синдика, и вряд ли они так искренне радовались тогда, когда с торжеством входили в Шонвальдский замок, как теперь, когда надеялись выбраться из него подобру-поздорову. Они вышли из замка без всякой помехи, и радости Квентина не было пределов, когда наконец грозные стены Шонвальда остались позади.
В первый раз с той минуты, как они вошли в страшный зал, Квентин решился спросить графиню, как она себя чувствует.
– Хорошо, хорошо! – с лихорадочной поспешностью ответила она. – Но, ради бога, не останавливайтесь, не спрашивайте!.. Не будем терять времени на разговоры… Бежим, бежим!
Она хотела ускорить шаг, но, если бы Дорвард не поддержал ее, она упала бы от изнеможения. С нежностью матери, спасающей своего ребенка, молодой шотландец поднял на руки драгоценную ношу, и в ту минуту, когда рука испуганной Изабеллы, забывшей обо всем, кроме желания спастись, обвилась вокруг его шеи, он подумал, что не согласился бы избежать ни одной из тех опасностей, которым подвергался в эту ночь, если такова была награда.
Почтенного бургомистра, в свою очередь, поддерживали и тащили под руки его верный советчик Петер и еще другой из его молодцов. Так, задыхаясь от быстрого бега, они добрались до берега реки, встречая по дороге толпы горожан, горевших нетерпением узнать подробности осады и удостовериться, насколько справедливы были уже успевшие распространиться слухи о том, будто победители перессорились между собой.
Наскоро отвечая им, чтобы удовлетворить их любопытство, беглецы стараниями Петера и нескольких его товарищей достали наконец лодку и таким образом получили возможность хоть немного отдохнуть, что было необходимо не только Изабелле, все еще лежавшей почти без чувств на руках своего избавителя, но и почтенному бургомистру, который, поблагодарив в нескольких прерывистых словах Дорварда, слишком занятого своими мыслями, чтобы отвечать, завел, обращаясь к Петеру, длинную речь о своем мужестве и великодушии, а также и об опасностях, которым он постоянно подвергал себя из-за своих добродетелей.
– Ах, Петер, Петер, – говорил жалобным голосом честный бюргер, – если бы не мое горячее сердце, разве бы я затеял этот спор о десятине, которую все мои сограждане платят беспрекословно? Если бы не мое храброе сердце, разве бы я попал в эту битву при Сен-Троне, когда какой-то солдат столкнул меня копьем в грязный ров, откуда, несмотря на все мои усилия, я не мог выбраться до самого конца сражения? Да и сегодня, Петер, что, как не моя храбрость, заставила меня надеть эту тесную броню, в которой я бы непременно задохся, если б меня не спас этот молодой человек, умеющий так прекрасно драться и кому я от всей души желаю успеха… А уж моя доброта, Петер, положительно сделала меня нищим… то есть… я хотел сказать… могла бы сделать нищим, если б я не стоял так крепко на ногах, и одному богу известно, сколько еще бед она на меня навлечет со всеми этими дамами, графинями и их тайнами! Мне сдается, Петер, что это может стоить половины моего состояния, да еще головы в придачу!
Тут Квентин не мог больше молчать и, обратившись к почтенному синдику, поспешил его уверить, что молодая дама, которая находится под его покровительством, непременно отблагодарит и вознаградит его за все понесенные им из-за нее убытки и хлопоты.
– Очень вам благодарен, господин стрелок, очень вам благодарен! – ответил горожанин. – Но кто вам сказал, позвольте спросить, что я желаю вознаграждения за то, что исполнил долг честного человека? Я только выражаю свое сожаление по поводу угрожающих мне опасностей и потерь и, надеюсь, имею право говорить об этом со своим помощником, никого не оскорбляя.
Из этих слов Квентин заключил, что его новый друг был из того многочисленного рода благодетелей, которые вознаграждают себя за свои добрые дела бесконечными жалобами, с единственной целью поднять цену оказанных ими услуг. Поэтому он благоразумно промолчал и предоставил почтенному синдику разглагольствовать сколько его душе угодно и до самого дома расписывать опасности и потери, которым его подвергали заботы об общественном благе и бескорыстная любовь к ближнему.
А дело было просто в том, что честный горожанин решил, что он сделал большой промах, позволив молодому чужестранцу разыграть первую роль в критическую минуту в Шонвальдском замке. Правда, вначале он искренне обрадовался результату вмешательства Квентина, но, поразмыслив, пришел к заключению, что это вмешательство подрывало его собственное влияние, и теперь, чтобы поднять свой авторитет, преувеличивал свои права на благодарность и своей родины и своих друзей, а главное, графини де Круа и ее молодого защитника.
Но когда лодка причалила к саду синдика и он с помощью Петера выбрался на берег, близость домашнего очага, казалось, сразу успокоила в нем зависть, оскорбленное самолюбие и все горькие чувства: так быстро недовольный, мрачный синдик превратился в честного, добродушного и гостеприимного хозяина. Он громко позвал Трудхен, которая тотчас явилась на его зов, ибо страх и тревога изгнали сон из стен Льежа в ту памятную ночь. Отец поручил попечениям дочери прелестную полубесчувственную незнакомку, и Трудхен, тронутая ее красотой и беспомощностью, принялась ухаживать за ней с чисто сестринской нежностью и любовью.
Несмотря на поздний час и видимую усталость синдика, Квентину едва ли удалось бы отделаться от приглашения распить с хозяином бутылочку превосходного старого вина, ровесника Азенкурской битвы, если бы не вмешательство хозяйки дома, которую вызвал из ее комнаты громкий голос мужа, требовавший ключ от погреба. Фрау Павийон была живая, кругленькая женщина, по всей вероятности весьма привлекательная в свое время, но уже много лет отличавшаяся остреньким красным носом, пронзительным голосом и твердым убеждением, что, каков бы ни был авторитет почтенного синдика вне дома, у себя он должен подчиняться строгой домашней дисциплине.
Как только хозяйка вникла в сущность спора, происходившего между ее мужем и гостем, она объявила коротко и ясно, что Павийон не только не нуждается в подкреплении, но и так уже хватил через край, и, вместо того чтобы, по его требованию, выбрать ключ от погреба из толстой связки, висевшей на серебряной цепочке у ее пояса, без долгих церемоний повернулась к нему спиной и повела гостя в отведенную для него чистенькую и веселую комнатку, обставленную такими удобствами, каких Квентин не видывал во всю свою жизнь, – настолько богатые фламандцы той эпохи превосходили не только бедных и невежественных шотландцев, но даже самих французов во всем, что касалось домашнего уюта.
Глава 23. БЕГСТВО
И если ты велишь,
То с кем угодно я бороться буду
И одержу победу.
Иди,
И, вдохновленный вновь, пойду я
Следом,
Не знаю для чего.
«Юлий Цезарь»
Несмотря на радость, страх, сомнение и тревогу, волновавшие Квентина, усталость взяла свое: он уснул как убитый и проснулся только на следующий день поздно утром, когда к нему в комнату с озабоченным видом вошел его хозяин.
Он сел у постели гостя и завел длинную и довольно запутанную речь о семейных обязанностях женатого человека, особенно распространяясь о власти главы дома и о том, что муж обязан выдерживать характер во всех разногласиях с женой. Квентин слушал с возрастающей тревогой. Ему было небезызвестно, что мужья, подобно многим воюющим державам, часто стараются распевать Те Deum[146] с единственной целью скрыть свое поражение. Поэтому, чтобы удостовериться, насколько его догадка близка к истине, Квентин выразил надежду, что «они не обеспокоили своим присутствием хозяйку дома».
– Нет, нет, нисколько! – ответил бургомистр. – Нет женщины, которую было бы труднее захватить врасплох, чем матушку Мабель. Она всегда рада друзьям… у нее всегда, благодарение богу, найдется для гостя готовая комната… всегда припасено, чем его угостить. Нет женщины в мире радушнее ее… Одно досадно, что у нее такой странный характер.
– Одним словом, наше пребывание здесь ей неприятно, не так ли? – сказал Квентин и, вскочив с постели, стал торопливо одеваться. – Если бы я был уверен, что леди Изабелла может пуститься в дорогу после всех ужасов вчерашней ночи, мы ни на минуту долее не стали бы стеснять вас своим присутствием.
– Точь-в-точь то же самое сказала молодая барышня матушке Мабель, – заметил Павийон. – И если б вы могли видеть, как при этом вспыхнуло ее личико, ну, право, простая молочница, пробежавшая на коньках от деревни до рынка пять миль против ветра, могла бы назваться лилией в сравнении с ней в эту минуту. Что же тут удивительного, если матушка Мабель и приревновала меня немного, бедняжка?
– Да разве леди Изабелла уже вышла из своей комнаты? – спросил Квентин, продолжая одеваться с еще большей поспешностью.
– Как же, – отвечал Павийон, – и ждет вас с нетерпением, чтобы сговориться насчет дороги… раз уж вы оба решили ехать. Надеюсь, однако, что вы сначала позавтракаете?
– Ах, зачем вы мне раньше этого не сказали! – воскликнул с досадой Квентин.
– Полегче, полегче! Я и то, кажется, слишком поторопился, если это вас так взволновало, – ответил бургомистр. – А я хотел было переговорить с вами еще кое о чем, да только вряд ли вы будете теперь в состоянии выслушать меня терпеливо.
– Говорите, сударь, говорите, но только скорей! Я вас слушаю.
– Ладно, – сказал бургомистр. – Всего одно слово. Дело в том, что Трудхен, которая так горюет по случаю разлуки с хорошенькой барышней, словно она ей родная сестра, советует вам переодеться в дорогу, так как в городе ходят слухи, что дамы де Круа путешествуют под видом пилигримок в сопровождении стрелка шотландской гвардии французского короля. Говорят, будто вчера, когда мы вышли из Шонвальдского замка, какой-то цыган привел одну из них к Гийому де ла Марку и уверил его, что у вас не было никаких поручений ни к нему, ни к добрым льежским гражданам, а что вы просто похитили молодую графиню и путешествуете с нею в качестве ее возлюбленного. Все эти новости пришли сегодня утром из Шонвальда и были переданы мне и другим членам совета. Теперь мы не знаем, как нам быть, ибо хотя мы и держимся того мнения, что Гийом де ла Марк поступил вчера слишком круто как с бедным епископом, так и с нами, но все же считаем его неплохим малым – разумеется, когда он не пьян. Притом он единственный человек, который может вести нас против герцога Бургундского, а при настоящем положении дел я и сам начинаю подумывать, что нам надо держаться де ла Марка: мы слишком далеко зашли, чтобы отступать.
– Ваша дочь права, – сказал Квентин, не пытаясь ни возражать, ни уговаривать почтенного синдика, ибо видел, что решение его, принятое отчасти в угоду жене, отчасти из политических расчетов, все равно останется неизменным. – Она дала прекрасный совет. Мы должны ехать переодетыми – и сейчас же. Надеюсь, мы можем рассчитывать, что вы нас не выдадите и достанете нам все необходимое для побега?
– С радостью, с радостью! – ответил честный горожанин, в глубине души не очень довольный своим поведением и потому хватаясь за эту возможность хоть немного загладить свою вину. – Я никогда не забуду, что вы дважды спасли мне жизнь в эту ужасную ночь: во-первых, освободив меня от проклятой брони и, во-вторых, выручив из еще худшей беды. Ведь этот Вепрь со своим выводком – сущие дьяволы, а не люди. Я буду вам верен, как нож черенку, – так говорят наши ножовщики, лучшие в мире мастера своего дела… А, да вы уже готовы! Так пойдемте, и я сейчас докажу, как я вам доверяю!
Синдик повел гостя из спальни прямо в контору, где он вел свои торговые дела. Плотно притворив за собой дверь и заботливо оглядевшись, он отпер сводчатый потайной чулан, скрытый под обоями, где у него стояло несколько железных сундуков. Отомкнув один из них, наполненный гульденами, он предложил Квентину взять столько денег, сколько тот найдет нужным на покрытие дорожных издержек его самого и его спутницы.
Так как деньги, которыми Квентина снабдили в Плес-си, были уже на исходе, то он не задумываясь взял двести гульденов. Этим он снял большую тяжесть с души Павийона, смотревшего на невыгодную сделку, в которой он добровольно стал кредитором, как на возмездие, искупавшее до некоторой степени недостаток его радушия, вызванный личными соображениями и расчетами.
Тщательно заперев комнату, где хранились его сокровища, богач фламандец повел своего гостя в приемную; там они нашли графиню, уже переодетую в костюм фламандской девушки из зажиточной семьи. Изабелла была еще немного бледна после всех потрясений вчерашней ночи, но, по-видимому, бодра и телом и духом. В комнате не было никого, кроме нее и Трудхен, заботливо оправлявшей на ней платье и учившей ее, как себя держать, чтобы не возбудить подозрений. Увидев Квентина, молодая графиня протянула ему руку, которую он почтительно поцеловал, и сказала:
– Сеньор Квентин, мы должны оставить наших здешних друзей, чтобы не навлечь на них несчастье, которое преследует меня с самой смерти моего отца. Вы должны будете переменить платье и ехать со мной, если вам еще не наскучило быть защитником такого несчастливого существа, как я.
– Мне… мне наскучило быть вашим защитником… служить вам! Да я готов следовать за вами хоть на край света! Но вы-то сами в состоянии вынести все трудности предстоящего пути? Способны ли вы после всех ужасов вчерашней ночи…
– Не напоминайте мне о них, – ответила графиня. Они, как страшный сон, оставили во мне лишь смутное воспоминание… Спасся ли добрый епископ?
– Я надеюсь, что он теперь на свободе, – ответил Квентин, делая знак Павийону, собиравшемуся было начать рассказ об ужасной смерти епископа.
– Нельзя ли нам присоединиться к нему? Собрал ли он свое войско? – спросила графиня.
– Теперь вся его надежда на небеса, – ответил Квентин, – но, куда бы вы ни вздумали направиться, я готов всюду сопровождать и охранять вас.
– Мы еще все это обсудим, – сказала Изабелла. И, помолчав немного, прибавила:
– Я выбрала бы монастырь, но, боюсь, он будет недостаточной защитой против тех, кто преследует меня.
– Гм, гм… Я бы вам не советовал скрываться в монастыре, по крайней мере в окрестностях Льежа, – заметил синдик. – Хотя Арденнский Вепрь, бесспорно, храбрый вождь, верный союзник и старый друг нашего города, но нрав у него крутой, и, по правде говоря, он в грош не ставит все эти святые обители да монастыри – и мужские и женские. Люди говорят, будто десятка два монахинь, то есть бывших монахинь, повсюду следуют за ним в его походах…
– Идите же и готовьтесь в путь, сеньор Дорвард, – сказала Изабелла, прерывая эти подробности. – Я вверяю себя вашей чести.
Как только синдик и Квентин вышли из комнаты, Изабелла принялась расспрашивать Гертруду о дорогах и об опасностях, которые могут им встретиться в пути, и проявила при этом такую ясность ума и столько самообладания, что фламандка не могла удержаться от возгласа:
– Я, право, дивлюсь вам, сударыня! Толкуют о твердости духа мужчин, но ваша твердость и самообладание мне кажутся просто невероятными!
– Нужда научит всему, мой дружок. Нужда – мать смелости, – ответила графиня. – Не так давно я падала в обморок при виде капли крови или пустой царапины. С тех пор – я смело могу сказать – вокруг меня лились потоки крови, и я ни разу не только не лишилась чувств, но даже не растерялась… Не думайте, однако, что это было легко, – продолжала графиня, положив на плечо Гертруды свою дрожащую руку, хотя голос ее был по-прежнему тверд. – Мое сердце можно было бы теперь сравнить с крепостью, осажденной многочисленным неприятелем: спасение ее гарнизона зависит только от его собственной смелости и решительности. Будь мое положение менее опасно и не будь я уверена, что единственное для меня средство спастись от участи, худшей, чем смерть, – это сохранить твердость и самообладание, я бы бросилась к вам на шею, Гертруда, и облегчила бы свою наболевшую грудь таким потоком горьких слез, какой никогда еще не вырывался из растерзанного женского сердца.
– Ах нет, не плачьте, сударыня! – воскликнула растроганная фламандка. – Мужайтесь! Положитесь на бога, молитесь, и если небо когда-либо посылало человеку спасителя на краю гибели, так этот храбрый молодой шотландец спасет вас от беды. Есть и у меня один человек, на кого я вполне могу положиться, – добавила Гертруда, вся вспыхнув, – только вы ничего не говорите отцу. Я сказала моему жениху, Гансу Гловеру, чтоб он ждал вас у восточных ворот и не смел являться ко мне на глаза иначе, как с известием, что вы благополучно переехали нашу границу.
Графиня могла отблагодарить добрую девушку только нежным поцелуем, который та возвратила ей с не меньшей нежностью, причем заметила, улыбаясь:
– Уж если две девушки со своими дружками не сумеют устроить побег с переодеванием, так, значит, весь свет перевернулся и стал совсем не таким, каким был прежде, как говорят.
Простодушный намек молоденькой фламандки вызвал яркую краску на бледных щеках Изабеллы, и нельзя сказать, чтобы смущение ее уменьшилось, когда в комнату неожиданно вошел Дорвард. Он был уже в полном костюме зажиточного фламандского горожанина, любезно подаренном ему Петером, который поспешил выразить свою благодарность и участие к молодому шотландцу, отдав ему свое воскресное платье, причем поклялся, что пусть его дубят и вытягивают, как воловью кожу, и тогда из него не вытянут тайны молодой парочки. У дверей благодаря заботливости матушки Мабель уже стояла совсем готовая в путь пара прекрасных лошадей. Почтенная хозяйка, в сущности, ровно ничего не имела ни против графини, ни против ее провожатого; она хлопотала только о своем благополучии и если хотела от них избавиться, то лишь потому, что их присутствие грозило бедой ее дому. Она стояла в дверях, пока беглецы садились на лошадей, и объяснила им, что Петер проводит их до восточных ворот, но будет идти поодаль, как будто не имеет с ними ничего общего, и с нескрываемой радостью смотрела им вслед, когда они наконец выехали за ворота.
Как только гости скрылись из виду, почтенная женщина воспользовалась удобным случаем и прочитала Трудхен длинное нравоучение о том, как глупо набивать себе голову романами, из-за которых нынче знатные дамы, вместо того чтобы тихо и скромно заниматься домашним хозяйством, как подобает порядочной женщине, скачут верхом Очертя голову, словно какие-нибудь искательницы приключений, в сопровождении каких-то шалопаев-пажей, пьяных оруженосцев или распутных иноземных стрелков, с риском для собственного здоровья и в ущерб своему карману и репутации.
Гертруда выслушала нотацию молча, не возражая ни слова, но, принимая во внимание ее характер, мы далеко не уверены, что она вывела из нее то практическое заключение, которое имела в виду ее мать.
Между тем наши путники доехали до восточных ворот, миновав несколько улиц, кишевших народом; но, к счастью, все были слишком озабочены вчерашними событиями и новостями дня, чтобы обращать внимание на молодую чету, в наружности которой не было ничего замечательного. Стража сейчас же их пропустила, взглянув на пропуск за подписью Руслера, врученный им Павийоном, и они наскоро, но дружески простились с Петером Гейслером, обменявшись с ним пожеланиями всяких благ. Как только они очутились за городскими воротами, к ним подъехал статный молодой парень на добром сером коне и назвался Гансом Главером, женихом Трудхен Павийон. Это был приятный молодой фламандец, не слишком умный, но добродушный и веселый, едва ли достойный, как невольно подумала Изабелла, быть мужем великодушной Гертруды. Впрочем, он, видимо, всей душой был готов им помочь, желая, вероятно, в точности выполнить приказание невесты. Почтительно поклонившись Изабелле, он спросил ее по-фламандски, куда она прикажет себя вести.
– Покажите нам дорогу к ближайшему городу на границе Брабанта, – ответила графиня.
– Так, значит, вы уже решили, куда мы направимся? – спросил Квентин, подъезжая к ней. Он задал этот вопрос на французском языке, которого проводник не понимал.
– Да, решила, – ответила девушка. – В моем положении я должна стараться сократить по возможности наш путь, хотя бы это грозило мне заточением.
– Заточением?! – воскликнул Квентин.
– Да, мой друг, заточением. Но я постараюсь, чтобы вам не пришлось разделить мою участь.
– Ах, не говорите… не думайте обо мне! – воскликнул Квентин. – Только бы видеть вас в безопасности, а там не все ли равно, что будет со мной!
– Не так громко, не так громко, мой друг, – сказала Изабелла. – Смотрите, наш проводник настолько скромен, что и так уж отъехал вперед.
И действительно, добродушный фламандец, входя в положение молодой четы и боясь стеснить ее своим присутствием, поспешил удалиться на приличное расстояние, как только увидел, что Квентин приблизился к девушке.
– Да… – продолжала Изабелла, убедившись, что никто не может их услышать, – да, мой друг, мой защитник, – я не стыжусь вас так называть, и чего мне стыдиться, когда само небо послало мне вас! – вам я должна сказать, что решила вернуться на родину, явиться с повинной к герцогу Бургундскому и положиться на его великодушие. Я сделала большую ошибку, что послушалась совета, хотя и данного мне с добрым намерением, и решилась бежать из Бургундии и отдаться под покровительство этого лицемера Людовика Французского.
– Значит, вы собираетесь стать невестой графа Кампо-Бассо, этого недостойного фаворита Карла? – спросил Квентин, и в намеренно небрежном тоне этого вопроса звучало затаенное страдание, какое слышится в голосе осужденного на смерть преступника, когда он, стараясь казаться твердым, спрашивает, получен ли его приговор.
– Нет, нет, Дорвард, всей своей властью герцог Бургундский не может принудить к такой низости девушку из дома де Круа! – сказала леди Изабелла, выпрямляясь в своем седле. – Герцог может захватить мои земли, мой замок, может заточить меня в тюрьму или в монастырь, но не больше. А я согласна даже на худшее, но никогда не отдам своей руки Кампо-Бассо.
– На худшее?! – воскликнул Квентин. – Да что же может быть хуже бедности и тюрьмы? О, подумайте, пока еще есть время, пока вы свободны и рядом есть человек, готовый с опасностью для жизни сопровождать вас в Англию, в Германию, даже в Шотландию, где вы, наверно, найдете великодушных покровителей… Подумайте и не принимайте столь поспешного решения расстаться со свободой – лучшим даром небес! Послушайте, что говорит о ней поэт моей родины:
Всегда свобода благородна –
Тот счастлив, кто живет свободно;
Свобода радость нам дает –
Свободный весело живет,
А словом «рабство» мы назвали
Смесь горя, нищеты, печали.
Изабелла с печальной улыбкой выслушала эту горячую проповедь в честь свободы и после минутного молчания отвечала:
– Свобода – это достояние мужчины. Женщина же всегда нуждается в покровителе, потому что природа создала ее неспособной защитить себя. А где же мне искать защиты? У этого сластолюбца Эдуарда Английского? Или в Германии, у пьяницы Венцеслава?.. Вы говорите – в Шотландии… Ах, Дорвард, будь я вашей сестрой и если б вы могли дать мне приют в одной из ваших тихих долин, среди гор, которые вы с такой любовью описываете и где бы я из милости или на оставшиеся у меня немногие драгоценности могла вести мирную жизнь, позабыв о грозившей мне судьбе… Если бы вы могли мне обещать покровительство какой-нибудь почтенной женщины, вашей соотечественницы, или какого-нибудь шотландского барона, чье сердце было бы так же верно, как его меч, тогда другое дело: такая будущность стоила бы того, чтобы ради нее я пренебрегла мнением света и пустилась в далекий и опасный путь.
В голосе графини Изабеллы, когда она высказывала это признание, слышалась робкая нежность, и сердце Квентина затрепетало от радости. С минуту он был в нерешимости, что ему ответить; но, наскоро перебрав в уме все, что мог предложить ей в Шотландии, он пришел к печальному заключению, что с его стороны было бы нечестно и жестоко указывать ей путь, который он был не в состоянии сделать для нее безопасным.
– Графиня, – сказал он наконец, – я поступил бы против рыцарской чести и совести, если бы одобрил этот план и уверил вас, что могу найти для вас в Шотландии какую-нибудь иную защиту, кроме верной руки вашего покорного слуги. Я даже не знаю, остался ли на моей родине хоть один человек, в чьих жилах течет моя кровь. Рыцарь Иннерквэрити напал ночью на наш замок и перерезал всех моих родных. Вернись я в Шотландию, я не встречу там никого, кроме многочисленных и могущественных врагов, а я одинок и бессилен против них. Если бы даже сам король захотел восстановить мои права, он не решился бы ради такого бедняка, как я, вызвать недовольство могущественного вождя пятисот всадников.
– Увы, – сказала графиня, – значит, на свете нет уголка, где люди жили бы, не зная притеснений, если даже в ваших диких горах, где так мало соблазнов для корыстных людей, свирепствует такой же необузданный произвол, как и в наших богатых, плодоносных равнинах!
– Да, это печальная истина, которую я не смею оспаривать, – сказал Квентин. – Из одной только жажды мести и крови наши враждующие кланы истребляют друг друга. Огилви так же неистовствуют в Шотландии, как де ла Марк со своими разбойниками – здесь.
– Значит, нечего больше и говорить о Шотландии, – сказала Изабелла с искренним или притворным равнодушием, – не будем возвращаться к этому вопросу… Впрочем, я и заговорила-то о Шотландии в шутку, только чтобы вас испытать и убедиться, будете ли вы настолько пристрастны, что поручитесь за верность убежища в самом беспокойном из европейских государств. Теперь я вижу, что на вас можно вполне положиться даже в таком деле, где затронуто самое дорогое для вас чувство – любовь к родине. Итак, решено: я сдаюсь первому благородному вассалу герцога Карла, которого встречу, и отдаю себя под его покровительство.
– А отчего бы вам не вернуться в ваши собственные владения, в ваш укрепленный замок, как вы сами говорили тогда, в Type? – спросил Квентин. – Отчего не собрать вассалов вашего отца и не заключить с герцогом договор, вместо того чтобы сдаваться ему? Уж конечно, нашлись бы смелые люди, готовые сражаться за вас. По крайней мере я знаю одного, который с радостью положит за вас свою жизнь!
– Увы, – сказала Изабелла, – этот план, придуманный хитрым Людовиком и имевший целью, как и все его планы, лишь его собственную выгоду, теперь неисполним благодаря двойной измене Замета Мограбина, выдавшего герцогу замыслы французского короля. Тогда же мой родственник был заключен в тюрьму, а в моих замках поставлены гарнизоны. Нет, такого рода попытка с моей стороны только навлекла бы месть-герцога Карла на моих верных вассалов, а я не хочу быть причиной нового кровопролития, да еще по такому ничтожному поводу. Нет, я твердо решила покориться моему законному государю во всем, кроме моей личной свободы, свободы выбора; тем более что и моя родственница, графиня Амелина, хотя она-то и убедила меня бежать, вероятно, уже сделала этот благоразумный шаг.
– Ваша родственница! – повторил Квентин, у которого эти слова вызвали воспоминания о событиях, не известных молодой графине и вытесненных из его собственной памяти последующими происшествиями.
– Да, моя тетка, графиня Амелина де Круа… Вы о ней что-нибудь знаете? – спросила Изабелла. – Я надеялась, что она уже находится под защитой бургундского знамени… Но вы молчите… Значит, вам что-нибудь известно о ней?
Этот вопрос звучал такой тревогой, что Квентин был принужден сообщить молодой графине кое-что из того, что ему было известно о судьбе графини Амелины. Он рассказал, как получил приказание графини помогать ей в побеге из Шонвальда, в котором, как он был уверен, принимали участие они обе, рассказал о своем открытии, сделанном уже тогда, когда беглецы добрались до леса, о своем возвращении в замок и о том, как ему наконец удалось разыскать ее. Изабеллу. Но он ни словом не заикнулся ни о надеждах, которые графиня Амелина возлагала на него, покидая Шонвальд, ни о дошедшем до него слухе, будто графиня попала в руки Гийома де ла Марка. Скромность не позволяла ему упомянуть о первом, а заботливое внимание к чувствам его спутницы, особенно в такую минуту, когда ей нужны были все ее силы и присутствие духа, заставило его умолчать о втором, тем более что оно было пока только слухом.
Но даже и в таком виде рассказ Квентина поразил графиню Изабеллу, и после продолжительного молчания она произнесла наконец сухо и холодно:
– Итак, вы покинули мою бедную родственницу в лесу, на произвол негодяя цыгана и изменницы служанки! Бедная тетушка! А она еще так превозносила вашу преданность!
– Но поступи я иначе, графиня, – возразил Квентин, оскорбленный этим незаслуженным упреком, – какая участь постигла бы ту, которой я более всего предан? Если бы я не оставил графиню Амелину во власти тех, кому она сама же доверилась, графиня Изабелла была бы в настоящую минуту во власти Гийома де ла Марка, Дикого Арденнского Вепря.
– Вы правы, – мягко сказала Изабелла, – и я, кого вы охраняете с беззаветной преданностью, отплатила вам низкой неблагодарностью. Но мне так жаль бедную тетушку! А все эта негодная Марта, которая пользовалась у нее полным доверием! Ведь это Марта свела ее с Заметом и Хайраддином, которые совсем вскружили ей голову своей ворожбой, а хитрая служанка, пользуясь этим, внушила ей… право, я не знаю, как мне и выразиться… внушила ей ложные надежды на любовь и замужество, что уже совсем не пристало тете в ее годы. Я убеждена, что все это с самого начала было делом Людовика Французского, окружившего нас изменниками, чтобы заставить искать покровительства у французского двора, или, вернее, отдаться в его руки. И, когда мы сделали эту неосторожность, как бессовестно, как не по-королевски, не по-рыцарски, как бесчестно он с нами поступил! Да вы и сами это знаете, Квентин… Но бедная, бедная моя тетушка! Как вы думаете, что ее ждет?
Стараясь ободрить молодую девушку надеждой, которую он едва ли разделял, Квентин стал говорить о том, что преобладающая страсть цыганского племени – жадность, и, следовательно, Хайраддину не было никакого смысла убивать графиню Амелину или вообще дурно с ней обращаться; напротив, ему было выгодней обходиться с ней как можно лучше, ибо он мог тогда получить хороший выкуп или награду. К тому же и Марта намерена была, по-видимому, взять графиню Амелину под свое покровительство.
Чтобы отвлечь графиню Изабеллу от печальных мыслей, Квентин рассказал ей со всеми подробностями, как ему удалось открыть измену Хайраддина во время ночевки возле Намюра, и высказал подозрение, что все это было заранее задумано королем Людовиком, вошедшим в соглашение с де ла Марком. Выслушав этот рассказ, Изабелла содрогнулась от ужаса, но сейчас же овладела собой и сказала:
– Мне стыдно, что я осмелилась хоть на минуту усомниться в небесном покровительстве и поверить возможности успеха такого низкого, злодейского замысла. Ведь есть же на небесах милосердный господь, который видит людские страдания и не допустит такого позорного дела! Нет, бояться таких вещей просто грешно, они должны внушать только одно отвращение. Но теперь я понимаю, отчего эта коварная Марта так старалась посеять раздор между мной и тетушкой, зачем она вечно льстила в глаза каждой из нас и в то же время всячески старалась восстановить нас друг против друга. Но все-таки я бы никогда не поверила, что она сможет уговорить тетю, которая, казалось, так горячо меня любила, бросить меня одну в Шонвальде в минуту такой страшной опасности.
– Да разве графиня Амелина не предупредила вас о своем бегстве? – спросил Квентин.
– Ни одним словом, – ответила Изабелла. – Она сказала только, что Марта сообщит мне нечто очень важное. Но, по правде сказать, все эти таинственные свидания с негодяем Хайраддином, с которым у нее и в тот день было долгое совещание, совсем вскружили голову бедной тетушке, и она говорила тогда такие странные вещи, что… Одним словом, видя, в каком она состоянии, я не хотела спрашивать у нее объяснений. Но все-таки это было очень жестоко с ее стороны.
– Нет, графиня, я должен сказать, что вы заблуждаетесь, обвиняя вашу тетушку в жестокости, – возразил Квентин. – В такую страшную минуту и в такой темноте, как в ту ночь, легко было ошибиться; я думаю, она была так же твердо уверена, что вы с нею, как и я, обманутый фигурой и костюмом Марты, был убежден, что нахожусь в обществе обеих графинь де Круа, особенно той, – добавил он решительно, хотя и тихим голосом, – без которой никакие сокровища в мире не заставили бы меня покинуть Шонвальд.
Изабелла слегка отвернулась, делая вид, что не замечает горячего тона последних слов своего спутника. Но, когда он опять заговорил – на этот раз о низкой политике Людовика, – она снова повернулась к нему, и они принялись обсуждать подробности последних событий. Вскоре они пришли к заключению, что оба брата цыгана была пособниками Марты и все трое были тайно подосланы коварным французским королем, причем старший из братьев, Замет, с обычным вероломством своего племени, хотел сыграть двойную игру и был за это наказан. Молодые люди до того увлеклись откровенными разговорами, что позабыли всю странность своего положения и все опасности дороги. Так они продолжали свой путь в течение нескольких часов, останавливаясь лишь изредка, чтобы дать передохнуть лошадям, подле какой-нибудь уединенной хижины или деревни по указанию Ганса Гловера, который все время вел себя как самый рассудительный и порядочный человек.
Между тем искусственная преграда, разделявшая влюбленных (теперь мы имеем право их так называть), мало-помалу исчезала благодаря обстоятельствам, в которые они были поставлены; если графиня могла похвалиться более высоким званием и, владея замком, была несравненно богаче Квентина, все достояние которого заключалось в его мече, то в настоящую минуту она была так же бедна, как и он, а ее безопасность, честь и жизнь целиком зависели от его присутствия духа, храбрости и верности. Они ни единым словом не обмолвились о любви, хотя сердце молодой девушки было преисполнено такой горячей благодарности и доверия к юноше, что она простила бы ему самое смелое признание; но застенчивость и рыцарские чувства удерживали Квентина от всякого намека на любовь, который мог быть понят ею как попытка воспользоваться ее беспомощным положением. Итак, они не говорили о любви, но оба непрестанно думали о ней. Между ними установились такие отношения, когда чувство легче понимается, чем высказывается; отношения, которые, при всей своей неопределенности, допускают некоторую свободу обращения и доставляют человеку лучшие минуты в жизни, хотя за ними иной раз следуют разочарование, измена и муки обманутых надежд и неразделенной любви.
Было два часа пополудни, когда наших путников встревожило донесение проводника: с перепуганным, бледным лицом он объявил, что за ними гонятся черные рейтары де ла Марка. Эти солдаты или, вернее, разбойники набирались в округах Нижней Германии и во всем походили на ландскнехтов, если не считать того, что последние действовали и как легкая кавалерия. Чтобы оправдать свое наименование черных всадников и внушить больше страха врагам, черные рейтары обыкновенно разъезжали на вороных лошадях и мазали свои доспехи черной краской, после чего их лица и руки зачастую тоже становились черными. По безнравственности и жестокости черные рейтары могли смело соперничать со своими пешими собратьями – ландскнехтами.
Оглянувшись назад и увидев вдали на ровной дороге приближающееся облако пыли, впереди которого действительно неслись во всю прыть два-три черных всадника, Квентин сказал своей спутнице:
– Дорогая Изабелла, у меня нет другого оружия, кроме меча. Я не могу сразиться за вас, но я буду сопровождать вас в вашем бегстве. Если нам удастся достигнуть леса, прежде чем они нас нагонят, мы можем спастись.
– Пусть будет по-вашему, мой единственный друг, – ответила Изабелла, пуская свою лошадь в галоп. – А ты, дружок, – добавила она, обращаясь к Гансу Гловеру, – ступай другой дорогой. Тебе незачем из-за нас подвергать опасности свою жизнь.
Но честный фламандец только покачал головой на это великодушное предложение и ответил: «Nein, nein, das geht nichts»[147], после чего все трое понеслись к лесу с такой скоростью, на какую только были способны их усталые лошади; но, увидев, что они поскакали, черные рейтары, в свою очередь, пустили вскачь своих коней. Однако, несмотря на то что лошади беглецов были сильно измучены, им удалось далеко опередить своих преследователей, на которых были тяжелые доспехи, и им оставалось уже не более четверти мили до опушки, как вдруг из лесу выехал отряд вооруженных людей под рыцарским знаменем и поскакал им наперерез.
– Судя по блестящим латам, это, должно быть, бургундцы, – сказала Изабелла. – Но кто бы они ни были, лучше сдаться им, чем безбожным злодеям, которые гонятся за нами.
Минуту спустя, взглянув на развевающееся знамя, она воскликнула:
– Я узнаю это знамя! Видите сердце, пронзенное стрелой? Это знамя благородного бургундца, графа Кревкера! Я сдамся ему!
Квентин Дорвард вздохнул, но другого выбора не было. А как бы он был счастлив минуту назад, если б мог купить спасение Изабеллы даже гораздо более дорогой ценой! Вскоре они съехались с отрядом Кревкера, остановившимся при виде скакавших навстречу черных всадников. Графиня объявила, что желает говорить с начальником отряда. И в то время как Кревкер с недоумением смотрел на нее, она сказала:
– Благородный граф. Изабелла де Круа, дочь вашего старого товарища по оружию, графа Рейнольда де Круа, сдается вам и просит вашей защиты для себя и своих провожатых!
– Я готов вам служить, прелестная родственница, против всех и вся, кроме моего законного государя, герцога Бургундского. Но теперь не время разговаривать. Эти грязные негодяи остановились, как будто хотят на нас напасть… Клянусь святым Георгием Бургундским, эти наглецы намерены идти против знамени Кревкера! Неужели они воображают, что мы с ними не справимся? Дамиен, мое копье! Знамя вперед, копья наперевес, Кревкер, в атаку! – прокричал граф и с этим военным кличем своего дома помчался во главе маленького отряда навстречу черным рейтарам.
Глава 24. ПЛЕН
Я пленник ваш.
Со мною поступайте,
Как ваше благородство вам велит,
И помните: случайности войны
Когда-нибудь и вас поставить могут
В ряды печальных пленных.
Неизвестный автор
Схватка между черными рейтарами и бургундцами длилась очень недолго, и черные всадники были обращены в бегство благодаря лучшим коням, лучшему вооружению и боевому порядку отряда Кревкера. Не прошло и пяти минут, как граф де Кревкер, обтирая окровавленный меч о гриву коня, уже возвращался к опушке леса, откуда Изабелла наблюдала за сражением. Часть его отряда следовала за ним, другая бросилась в погоню за неприятелем.
– Стыд и срам, что оружие рыцарей и дворян оскверняется кровью этих грязных свиней, – сказал граф.
С этими словами он вложил меч в ножны и продолжал:
– Ваша родина встретила вас довольно сурово, прекрасная кузина, но странствующие принцессы должны быть готовы ко всяким приключениям. Хорошо еще, что я подоспел вовремя, потому что, могу вас уверить, черные всадники питают так же мало уважения к графской короне, как и к чепцу простой крестьянки, а ваша свита едва ли была бы в состоянии вас защитить.
– Граф, – сказала Изабелла, – позвольте мне спросить вас без всяких предисловий: должна ли я считать себя пленницей и куда вы думаете меня отвезти?
– Вы сами знаете, неразумное дитя, как бы я вам ответил, будь на то моя воля. Но в последнее время вы и ваша сумасбродная сваха-тетушка так широко расправили крылышки, что, боюсь, теперь вам придется на время сложить их и даже посидеть в клетке. Я же, со своей стороны, считаю своим долгом – печальным долгом, поверьте! – доставить вас в Перонну, ко двору герцога Карла. Я сдам начальство над этим отрядом моему племяннику, графу Стефану, а сам буду вас сопровождать, так как думаю, что в ваших переговорах с герцогом вам понадобится посредник… Надеюсь, этот молодой повеса справится со своими обязанностями…
– С вашего позволения, дядюшка, – перебил его граф Стефан, – если вы сомневаетесь в моей способности командовать воинами, отчего бы вам самому не остаться при отряде? А я стал бы слугой и защитником графини Изабеллы де Круа.
– Конечно, племянничек, твоя поправка к моему плану очень недурна, – ответил де Кревкер, – но пусть уж будет так, как я решил. Только потрудись хорошенько запомнить, что твои обязанности будут заключаться отнюдь не в охоте на этих черных свиней – занятие, к которому ты, кажется, почувствовал особое призвание, – а в том, чтобы собрать и привезти мне точные сведения о положении дел в Льежском округе, откуда до нас стали доходить такие странные слухи. Пусть человек десять едут за мной, остальные же вместе со знаменем останутся под твоим начальством.
– Еще минуту, кузен Кревкер, – сказала графиня Изабелла. – Разрешите мне, становясь вашей пленницей, хотя бы выговорить свободу для тех, кто делил со мной мою злую судьбу. Позвольте этому молодцу, моему верному провожатому, беспрепятственно вернуться в свой родной город Льеж.
Граф де Кревкер бросил проницательный взгляд на честное круглое лицо Ганса Гловера и сказал:
– Парень, кажется, в самом деле безобидный. Он может доехать с отрядом моего племянника до того места, где они остановятся, а там пусть отправляется на все четыре стороны.
– Не забудь передать мой привет доброй Гертруде, – сказала графиня, обращаясь к проводнику, и, сняв с шеи нитку жемчуга, подала ему со словами:
– Попроси ее принять эту вещь на память о ее несчастном друге.
Честный Ганс взял жемчуг и, отвесив неуклюжий поклон, с искренней признательностью поцеловал прекрасную руку графини, нашедшей средство с такой деликатностью отблагодарить его за оказанную услугу.
– Гм, гм… Сувениры и знаки дружбы! – пробормотал Кревкер. – Ну-с, нет ли у вас еще каких просьб, прекрасная кузина? Говорите скорей, время ехать!
– Только одна, – сказала графиня, смутившись. Будьте благосклонны к этому… к этому молодому дворянину.
– Гм… – снова протянул граф, бросая на Квентина такой же проницательный взгляд, каким он удостоил Ганса Гловера, но на этот раз, по-видимому, остался гораздо менее доволен результатом осмотра. – Гм… да! Это клинок другого закала… А позвольте вас спросить, прелестная кузина, – продолжал он, передразнивая замешательство Изабеллы, – чем, собственно, этот… этот слишком молодой дворянин заслужил с вашей стороны такое внимание?
– Он спас мою жизнь и честь, – сказала графиня, краснея от стыда и досады.
Квентин тоже весь вспыхнул, но то была краска негодования; тем не менее он благоразумно сдержался, боясь еще больше испортить дело.
– Жизнь и честь? – повторил граф де Кревкер. – Вот как! Гм… да! А по-моему, прекрасная кузина, вам не следовало ставить себя в такое положение, которое налагает на вас подобные обязательства по отношению к этому… слишком молодому дворянину… Но что было, то было. Пусть этот юноша, если звание ему дозволяет, сопровождает нас, я о нем позабочусь. Только предупреждаю, что на будущее время я буду сам охранять вашу жизнь и честь, а для молодого дворянина постараюсь найти более подходящее занятие, чем обязанность телохранителя при странствующих девицах!
– Позвольте заметить вам, граф, – сказал Квентин, не в силах доле молчать, – чтобы впоследствии вам не пришлось пожалеть о вашем пренебрежительном отношении к совершенно чужому и неизвестному вам человеку, что мое имя Квентин Дорвард и что я стрелок шотландской гвардии, в которую, как вам известно, принимают только дворян и вообще людей благородного происхождения.
– Целую ваши руки и благодарю за ценные сведения, господин стрелок, – ответил граф Кревкер тем же насмешливым тоном. – Не будете ли вы так добры выехать со мной вперед?
В то время как Квентин исполнял приказание графа, имевшего в настоящую минуту если не право, то власть приказывать ему, он заметил, что леди Изабелла смотрит ему вслед с такой тревогой и нежным участием, что на глазах у него невольно выступили слезы. Но он вовремя вспомнил, что должен показать себя мужчиной в глазах Кревкера, который лучше, чем любой французский или бургундский рыцарь, был способен поднять на смех всякий намек на любовь и любовные страдания. Поэтому он решил, не дожидаясь вопросов со стороны графа, начать с ним разговор таким тоном, который показал бы ему, что он, Квентин, заслуживает лучшего обращения и большего уважения, чем то, какое граф, по-видимому, намеревался оказывать ему, задетый, быть может, открытием, что какой-то ничтожный шотландский стрелок удостоился доверия его знатной богачки кузины.
– Граф де Кревкер, – сказал Квентин сдержанно, но решительно, – позвольте мне вас спросить, прежде чем мы начали разговор: свободен ли я или должен считать себя вашим пленником?
– Тонкий вопрос, – заметил граф, – на который я могу, в свою очередь, ответить только вопросом. Как вы полагаете, воюют теперь между собой Франция и Бургундия или находятся в мире?
– Во всяком случае, граф, вам это лучше знать, чем мне, – ответил Квентин. – Я давно уже оставил французский двор и с тех пор не имел оттуда известий.
– Вот видите, как легко задавать вопросы и как трудно на них отвечать, – сказал граф. – Знайте же, что я и сам не могу решить эту загадку, хотя и провел при дворе герцога в Перонне всю последнюю неделю и даже больше. А так как от решения ее зависит, будете ли вы свободным человеком или нет, то в настоящую минуту я должен считать вас своим пленником. Тем не менее, если вы были действительно полезны моей родственнице, если вы служили ей верой и правдой и если вы чистосердечно ответите на вопросы, которые я вам сейчас предложу, ваше положение улучшится.
– Графиня де Круа может быть лучшим судьей в том, насколько я был ей полезен, и потому прошу вас спросить об этом ее. Что же касается правдивости моих ответов, то вы будете судить о них сами, когда предложите мне ваши вопросы.
– Ого, как гордо! – пробормотал граф. – Совсем как подобает молодчику, который носит на шляпе бант своей дамы и считает необходимым говорить со всеми свысока, из почтения к драгоценному обрывку шелка и мишуры.
Прекрасно, молодой человек! Надеюсь, вы можете без всякого ущерба для вашего достоинства ответить мне, давно ли вы состоите при особе леди Изабеллы де Круа.
– Граф де Кревкер, – сказал Квентин, – если я и отвечаю на вопросы, задаваемые таким недопустимым тоном, то только потому, что боюсь, как бы мое молчание не было истолковано в оскорбительном смысле для той, которую мы оба должны уважать. Я сопровождаю леди Изабеллу со дня ее отъезда из Франции во Фландрию.
– Ого! Другими словами, с тех самых пор, как она бежала из Плесси-ле-Тур? И как стрелок шотландской гвардии вы сопровождаете ее, конечно, по особому приказанию короля Людовика?
Хотя Квентин не чувствовал себя обязанным французскому королю, который, замышляя отдать графиню Изабеллу во власть Гийома де ла Марка, рассчитывал, по всей вероятности, что молодой шотландец будет убит, защищая ее, юноша все же считал себя не вправе обмануть доверие Людовика (искреннее или притворное, все равно) и потому ответил, что для него было достаточно приказаний его ближайшего начальника и что он ни о чем больше не расспрашивал.
– Довольно и этого, – сказал граф. – Все мы знаем, что король не позволит начальникам своей стражи рассылать стрелков рыскать по белу свету в качестве телохранителей, сопровождающих странствующих принцесс, если у него нет при этом какой-нибудь политической цели. Да, трудненько теперь будет королю Людовику утверждать, что он ничего не знал о бегстве дам де Круа, после того как станет известно, что их сопровождал стрелок его гвардии! Куда же, позвольте спросить, господин стрелок, был направлен ваш путь?
– В Льеж, граф, – ответил Квентин, – ибо дамы хотели отдаться под покровительство покойного епископа.
– Покойного? – воскликнул граф де Кревкер. – Разве Людовик де Бурбон умер? Герцог ничего не знал о его болезни… Когда же и от чего он скончался?
– Он покоится в кровавой могиле, граф, если только убийцы погребли его останки.
– Убийцы! Пресвятая матерь! Но это невозможно, молодой человек!
– Я собственными глазами видел, как совершилось это злодейство, видел и много других ужасов, граф.
– Видел! И не защитил доброго прелата! – воскликнул граф. – Вы должны были поднять весь замок против убийц! Да знаете ли вы, что видеть такое преступление и не воспрепятствовать ему – это гнусное святотатство?
– Короче говоря, граф, – сказал Дорвард, – прежде чем совершилось это убийство, замок был осажден и взят злодеем де ла Марком с помощью восставших жителей Льежа.
– Я поражен как громом! – сказал Кревкер. – Льеж восстал! Шонвальд взят! Епископ убит! О вестник несчастья! Никто еще никогда не приносил столько горестных новостей! Говори: знал ты о восстании, о приступе, об этом убийстве? Говори! Ты стрелок любимой гвардии Людовика, а все это дело его рук: он, и никто другой, направил эту стрелу. Говори же или я велю разорвать тебя на части дикими лошадьми!
– Если даже вы это сделаете, граф, вы и тогда не вырвете у меня признаний, недостойных чести шотландского дворянина. Я знал об этих злодействах не более вас. Я так далек от участия в них, что боролся бы со злодеями до последнего издыхания, будь у меня хоть на какие-нибудь средства для борьбы. Но что я мог сделать? Их были сотни, а я один. Главной моей заботой было спасти графиню Изабеллу, что, к счастью, мне удалось. И все-таки, будь я поближе к тому месту, где бедный старик был так бесчеловечно убит, я отстоял бы его седую голову или отомстил за нее. Во всяком случае, я громко выразил свое негодование и этим предупредил дальнейшие ужасы.
– Я верю тебе, юноша, – сказал граф. – Ты не в том возрасте и не такая у тебя натура, чтобы тебе можно было поручить подобное кровавое дело, хоть ты и достаточно навострился по части охраны дам… Но бедный, бедный благородный епископ! Убит в своем собственном мирном жилище, где он так часто принимал странников с истинно христианским милосердием и княжеской щедростью! Убит чудовищем, кровожадным злодеем, не побоявшимся осквернить дом, где он вырос, не побоявшимся обагрить руки кровью своего благодетеля! Но или я не знаю Карла Бургундского, или его месть не замедлит разразиться так же неумолимо и жестоко, как жестоко и бесчеловечно было само преступление. Нет, я не хочу сомневаться в правосудии божьем! Если же убийца не будет наказан… – Тут граф выхватил меч, ударил себя в грудь обеими руками в железных рукавицах с такой силой, что зазвенела кольчуга, потом поднял их к небу и торжественно продолжал:
–..Тогда я, Филипп Кревкер де Корде, даю клятву милосердному богу, святому Ламберту и Трем Кельнским Царям, что у меня не будет других помыслов, кроме мщения за смерть благородного Людовика де Бурбона! Я отомщу его убийцам, где бы я их ни нашел – в лесу или в поле, в городе или в селении, в горах или в долине, при королевском дворе или в храме господнем! Обрекаю на это все мое достояние, мои земли и замки, друзей и вассалов, мою жизнь и честь! И да помогут мне бог, святой Ламберт Льежский и Трое Кельнских Царей!
Облегчив свою душу этой клятвой, граф де Кревкер мало-помалу опомнился от изумления и ужаса, в который привел его страшный рассказ о трагедии, разыгравшейся в Шонвальде, и принялся расспрашивать Квентина о подробностях ужасного злодеяния, которые Дорвард, не имевший ни малейшего желания выгораживать де ла Марка, передал графу с полной откровенностью.
– Но эти слепцы, эти непостоянные, вероломные твари, эти льежцы, – в бешенстве воскликнул Кревкер, – как они могли, как решились вступить в союз с таким беспощадным разбойником и убийцей! Как они осмелились умертвить своего законного государя!
Здесь Дорвард поспешил сообщить разгневанному бургундцу, что жители Льежа, или по крайней мере лучшие из них, хоть и возмутились против своего епископа, но не имели, по-видимому, намерения содействовать гнусному замыслу де ла Марка; что, напротив, если бы это было в их власти, они бы никогда не допустили этого убийства и были поражены ужасом, когда оно совершилось.
– Не говори ты мне об этом лживом, подлом сброде! – воскликнул Кревкер. – Когда они восстали против государя, единственный недостаток которого заключался в том, что он был слишком добрым господином для этих неблагодарных рабов, когда с оружием в руках они ворвались в его мирный дом, что они могли замышлять, если не убийство? Когда они вступили в союз с Диким Арденнским Вепрем, известнейшим злодеем во всей Фландрии, что другое могли они иметь в виду, кроме убийства, которое он сделал своим ремеслом? И наконец, не сам ли ты сказал, что убийство совершено рукою одного из этих мерзавцев?.. Нет, я еще надеюсь увидеть при свете их собственных пылающих домов каналы их города, переполненные кровью!.. Убить – и кого же? Такого доброго, такого великодушного, благородного человека! Другие ленники бунтуют от бедности, из-за тяжелых налогов, а эти наглецы просто бесятся с жиру!
И граф снова отпустил поводья своего коня и в отчаянии заломил руки в стальных, негнущихся рукавицах. Квентин понимал, что горе Кревкера еще усиливалось благодаря его старой дружбе с епископом, и потому молчал, уважая его скорбь, которую боялся растравить каким-нибудь неуместным замечанием, а смягчить все равно был не в силах.
Но граф вновь и вновь возвращался к этой тягостной теме, засыпая Квентина вопросами о смерти епископа и взятии Шонвальда; вдруг, словно что-то припомнив, он спросил, что сталось с графиней Амелиной и почему ее нет с племянницей.
– Я спрашиваю о ней не потому, – добавил граф с презрением, – что считал бы ее отсутствие большой потерей для графини Изабеллы, ибо хоть она ей и тетка и, в сущности, добрая женщина, но нигде, никогда, я думаю, не сыскать такой сумасбродной дуры! Я убежден, что ее племянница, которую я считал всегда скромной и порядочной девушкой, никогда не решилась бы на этот дурацкий побег из Бургундии во Францию, если бы не ее взбалмошная, безмозглая старая тетка, которая только и думает, как бы ей кого-нибудь сосватать или самой выскочить замуж!
Какая возмутительная речь для слуха влюбленного! Бедный юноша! Быть принужденным выслушивать подобные вещи, сознавая, как смешна и бесполезна была бы всякая попытка с его стороны убедить графа, хотя бы с оружием в руках, что он совершает преступление, говоря о графине Изабелле, об этой жемчужине ума и красоты, только как о скромной, порядочной девушке. Подобные качества можно найти и у какой-нибудь загорелой крестьянки, погоняющей на пашне волов своего отца! И как только осмелился граф допустить, будто она могла поддаться влиянию своей сумасбродной, взбалмошной тетки! Нет, такая клевета не должна пройти ему безнаказанно! Но открытое, хотя и строгое лицо де Кревкера и явное презрение его к тем чувствам, которые наполняли сердце молодого человека, заставили Квентина сдержаться; не потому, что он испугался военной славы графа – напротив, эта слава могла бы только возбудить в нем желание помериться с ним силами, – но из боязни показаться смешным, ибо насмешка – самое страшное оружие для всех энтузиастов, оружие, которое не только удерживает их от многих нелепостей, но подчас душит даже и благородные порывы.
Под влиянием этого страха вызвать не гнев, а насмешку Квентин, хотя и с горечью в сердце, отвечая графу, ограничился довольно бессвязным рассказом о бегстве леди Амелины из Шонвальда в самом начале осады. Впрочем, он и не мог рассказать об этом событии более обстоятельно, не выставив в смешном виде близкую родственницу Изабеллы, а может быть, и себя самого в качестве предмета ее запоздалых надежд. В заключение своей запутанной речи он рассказал о дошедшем до него слухе, будто бы графиня Амелина попала в руки Гийома де ла Марка.
– Надеюсь, что святой Ламберт внушит ему мысль жениться на ней, – сказал Кревкер, – и, кажется, он вполне на это способен ради ее мешков с деньгами, точно так же как способен перерезать ей горло, когда он ими завладеет или когда содержимое их истощится.
Затем граф принялся выпытывать у Квентина подробности путешествия двух дам: он расспрашивал, как они себя держали в дороге, где останавливались, кто их сопровождал, в каких отношениях они были с ним самим во время пути и так далее, так что, отвечая на эти щекотливые вопросы, оскорбленный и раздосадованный юноша не мог скрыть своего смущения от опытного воина и придворного, который резко оборвал свой допрос и отъехал от Квентина, заметив на прощанье:
– Гм, да… так оно и есть, как я думал, во всяком случае с одной стороны. Надеюсь, что хоть та, другая, не потеряла рассудка… Позвольте вас просить пришпорить коня, господин стрелок, и выехать вперед, пока я переговорю с графиней Изабеллой. Кажется, я узнал от вас достаточно, чтобы беседовать с ней обо всех этих прискорбных обстоятельствах, не тревожа ее деликатности, хотя, быть может, мне и пришлось слегка задеть ваши чувства… Еще минуту, молодой человек… одно слово, прежде чем мы расстанемся. Мне кажется, вы совершили весьма счастливое путешествие по волшебной стране грез, полное героических приключений, розовых надежд и несбыточных мечтаний, вроде путешествия по заколдованному саду феи Морганы[148]. Забудьте же все это, юный воин, – добавил он, похлопывая Квентина по плечу, – забудьте странствующую красавицу и вспоминайте об этой даме как о высокородной графине де Круа. И даю вам слово, что ее друзья – за одного по крайней мере я ручаюсь, – в свою очередь, будут помнить только оказанные ей вами услуги и забудут, о какой недостижимой награде вы имели смелость мечтать.
Взбешенный тем, что ему не удалось скрыть от проницательности Кревкера свои чувства, над которыми тот, видимо, только смеялся, Квентин ответил с негодованием:
– Господин граф, когда мне понадобится ваш совет, я сам его спрошу! Когда я буду нуждаться в вашей помощи, тогда вы будете иметь возможность оказать мне ее или отказать в ней. И, когда я стану дорожить вашим мнением обо мне, тогда вы мне его и сообщите.
– Так, так! – воскликнул граф. – Я очутился между Амадисом и Орианой[149]. Теперь мне остается только ждать вызова!
– Вы говорите об этом, граф, как о чем-то невозможном, а между тем, когда я скрестил копье с герцогом Орлеанским, я мог пролить кровь лучшую, чем кровь Кревкеров… Когда я обменялся ударами меча с Дюнуа, моим противником был лучший воин Франции!
– Да просветит небо твой разум, милый друг! – ответил Кревкер, продолжая смеяться над влюбленным рыцарем. – Если ты говоришь правду, тебе выпала редкая удача в этом мире. И, право, если провидению было угодно послать тебе такие испытания, прежде чем у тебя выросла борода, ты сойдешь с ума от тщеславия раньше, чем станешь мужчиной. Меня же рассердить ты не можешь, а можешь только рассмешить. Поверь мне, что если даже ты и сражался с принцами и спасал графинь по какому-нибудь капризу судьбы, которая любит шутить, то это еще не значит, чтобы ты был ровней своим случайным противникам или еще более случайной спутнице. Я понимаю, что ты, как всякий юноша, начитавшийся романов, размечтался и вообразил себя паладином[150]; но ты не должен сердиться на друга, который, желая тебе добра, встряхнул тебя за плечи и разбудил от сладких грез, хотя бы он сделал это несколько сурово и грубо.
– Граф де Кревкер, моя семья… – начал было Квентин.
– Я не о семье говорю, – перебил его граф, – я говорю о звании, о состоянии и о высоком положении, которые ставят непреодолимые преграды между людьми различных слоев общества. Что же касается рождения, то все мы происходим от Адама и Евы.
– Господин граф, – повторил Квентин, – мои предки, Дорварды из Глен-хулакина…
– Ну, – сказал граф, – если твои предки древнее Адама, значит и толковать больше не о чем! Доброго вечера!
Он осадил коня и подождал графиню, которой намеки и советы графа, при всем его доброжелательстве, были, если возможно, еще более неприятны, чем Квентину. А Квентин ехал впереди, бормоча про себя: «Холодный, гордый, высокомерный наглец! Хотел бы я, чтобы первый шотландский стрелок, у которого будет в руках мушкетон, не отпустил бы тебя так легко, как я!». К вечеру путники прибыли в город Шарлеруа на Самбре, где граф де Кревкер решил оставить Изабеллу, которая после всех пережитых ею волнений и испытаний и после почти пятидесяти миль безостановочного пути была не в состоянии ехать дальше, не рискуя повредить своему здоровью. Граф передал ее, совершенно разбитую и духом и телом, на попечение настоятельницы женского цистерцианского монастыря в Шарлеруа, почтенной дамы, родственницы обеих семей – Кревкеров и де Круа, на благоразумие и доброту которой он мог вполне положиться.
Сам Кревкер остановился в городе лишь для того, чтобы дать указания о соблюдении строжайшей бдительности начальнику небольшого бургундского гарнизона, занимавшего город, и приказать, чтобы на все время пребывания в монастыре графини Изабеллы де Круа туда была поставлена почетная стража: официально – для обеспечения ее безопасности, но в действительности, вероятно, чтобы предупредить всякую попытку к бегству. Граф заявил, что причиной его распоряжения о строгой охране были дошедшие до него слухи о каких-то беспорядках в Льежском, округе. Но он решил сам отвезти герцогу Карлу страшную весть о мятеже и убийстве епископа во всех ее ужасающих подробностях. Поэтому, раздобыв свежих лошадей для себя и своей свиты, он немедленно выехал дальше, решив сделать безостановочный переезд до Перонны. Квентину Дорварду он объявил, что берет его с собой, причем насмешливо извинился, что лишает его приятного общества.
– Надеюсь, впрочем, – добавил граф, – что вы, как истинный рыцарь и кавалер, во всяком случае предпочтете прогулку при луне такому прозаическому времяпрепровождению, как сон, который может доставить удовольствие только простому смертному.
Квентин, уже и без того огорченный разлукой с Изабеллой, готов был ответить на эту насмешку негодующим вызовом; но, зная, что граф только посмеется над его гневом и ответит презрением на вызов, решил дождаться более удобного времени и воспользоваться первым случаем, чтобы потребовать удовлетворения у этого гордого рыцаря, которого он ненавидел теперь почти так же, как Дикого Арденнского Вепря, хотя и по совершенно иным причинам. Итак, за неимением другого выхода, он должен был сопровождать Кревкера, и небольшой отряд с величайшей поспешностью выехал из Шарлеруа по дороге в Перонну.
Глава 25. НЕЖДАННЫЙ ГОСТЬ
Все наши свойства сотканы непрочно –
Изъян в материи всегда найдется:
Подчас храбрец пугается собаки
И мудрый так себя ведет, что стыдно
И слабоумному глядеть на это,
А ловкачи так часто попадают
В расставленные ими же ловушки.
Старинная пьеса
|
The script ran 0.031 seconds.