Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Вальтер Скотт - Айвенго [1819]
Язык оригинала: BRI
Известность произведения: Высокая
Метки: adventure, adv_history, Драма, История, Приключения, Роман

Аннотация. В сложное для Англии время молодой рыцарь Айвенго тайком возвращается из крестового похода домой: король Ричард Львиное Сердце взят в плен, а его брат принц Джон сеет смуту по всей стране и намеревается захватить престол. Айвенго копьём и мечом защищает свою честь и права, свою возлюбленную прекрасную леди Ровену. На помощь ему приходят сам король, сбежавший из плена, и легендарный разбойник Робин Гуд.

Аннотация. Роман «Айвенго» – одно из лучших произведений знаменитого писателя Вальтера Скотта. Этот роман был создан более ста восьмидесяти лет назад, а события, о которых в нем рассказано, происходили в XII столетии. Однако и сейчас «Айвенго» вызывает живой интерес у читателей многих стран мира. Роман знакомит с историей, помогает понять особенности жизни и нравов людей в далекие времена. В сложное для Англии время молодой рыцарь Айвенго тайком возвращается из крестового похода домой: король Ричард Львиное Сердце взят в плен, а его брат принц Джон сеет смуту по всей стране и намеревается захватить престол. Айвенго копьём и мечом защищает свою честь и права, свою возлюбленную прекрасную леди Ровену. На помощь ему приходят сам король, сбежавший из плена, и легендарный разбойник Робин Гуд.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 

Мерцанием свечей озарены! Но в сумраке высоких этих сводов Мне слышится времён далёких шёпот, Как будто медлящие голоса Тех, кто давно в своих могилах спит. «Орра», трагедия Пока принимались все эти меры для освобождения Седрика и его спутников, вооружённый отряд, взявший их в плен, спешил к укреплённому замку, где предполагалось держать их в заключении. Но вскоре наступила полная темнота, а лесные тропинки были, очевидно, мало знакомы похитителям. Несколько раз они останавливались и раза два поневоле возвращались назад. Летняя заря занялась, прежде, чем они попали на верную дорогу, но зато теперь отряд продвигался вперёд очень быстро. В это время между двумя предводителями происходил такой разговор: – Тебе пора уезжать от нас, сэр Морис, – говорил храмовник рыцарю де Браси. – Для того чтобы разыграть вторую часть нашей мистерии, ведь теперь ты должен выступать в роли освободителя. – Нет, я передумал, – сказал де Браси. – Я до тех пор не расстанусь с тобой, пока добыча не будет доставлена в замок Фрон де Бефа. Тогда я предстану перед леди Ровеной в моём настоящем виде и надеюсь уверить её, что всему виной сила моей страсти. – А что заставило тебя изменить первоначальный план, де Браси? – спросил храмовник. – Это тебя не касается, – отвечал его спутник. – Надеюсь, однако, сэр рыцарь, – сказал храмовник, – что такая перемена произошла не от того, что ты заподозрил меня в бесчестных намерениях, о которых тебе нашёптывал Фиц-Урс? – Что я думаю, то пусть остаётся при мне, – отвечал де Браси. – Говорят, что черти радуются, когда один вор обокрадет другого. Но всем известно, что никакие черти не в силах помешать рыцарю Храма поступить по-своему. – А вождю вольных наёмников, – подхватил храмовник, – ничто не мешает опасаться со стороны друга тех обид, которые он сам чинит всем на свете. – Не будем без пользы упрекать друг друга, – отвечал де Браси. – Довольно того, что я имею понятие о нравственности рыцарей, принадлежащих к ордену храмовников, и не хочу дать тебе возможность отбить у меня красавицу, ради которой я пошёл на такой риск. – Пустяки! – молвил храмовник. – Чего тебе бояться? Ведь ты знаешь, какие обеты налагает наш орден! – Ещё бы! – сказал де Браси. – Знаю также, как эти обеты выполняются. Полно, сэр рыцарь. Все знают, что в Палестине законы служения даме подвергаются очень широкому толкованию. Говорю прямо: в этом деле я не положусь на твою совесть. – Так знай же, – сказал храмовник, – что я нисколько не интересуюсь твоей голубоглазой красавицей. В одном отряде с ней есть другая, которая мне гораздо больше нравится. – Как, неужели ты способен снизойти до служанки? – сказал де Браси. – Нет, сэр рыцарь, – отвечал храмовник надменно, – до служанки я не снизойду. В числе пленных есть у меня добыча, ничем не хуже твоей. – Не может быть. Ты хочешь сказать – прелестная еврейка? – сказал де Браси. – А если и так, – возразил Буагильбер, – кто может мне помешать в этом? – Насколько мне известно, никто, – отвечал де Браси, – разве что данный тобою обет безбрачия. Или просто совесть не позволит завести интригу с еврейкой. – Что касается обета, – сказал храмовник, – наш гроссмейстер освободит от него, а что касается совести, то человек, который собственноручно убил до трехсот сарацин, может и не помнить свои мелкие грешки. Ведь я не деревенская девушка на первой исповеди в страстной четверг. – Тебе лучше знать, как далеко простираются твои привилегии, – сказал де Браси, – однако я готов поклясться, что денежные мешки старого ростовщика пленяют тебя гораздо больше, чем чёрные очи его дочери. – То и другое привлекательно, – отвечал храмовник. – Впрочем, старый еврей лишь наполовину моя добыча. Его придётся делить с Реджинальдом Фрон де Бефом. Он не позволит нам даром расположиться в своём замке. Я хочу получить свою долю в этом набеге и решил, что прелестная еврейка будет моей нераздельной добычей. Ну, теперь ты знаешь мои намерения, значит можешь придерживаться первоначального плана. Сам видишь, что тебе нечего опасаться моего вмешательства. – Нет, – сказал де Браси, – я всё-таки останусь поближе к своей добыче. Всё, что ты говоришь, вполне справедливо, но меня беспокоит разрешение гроссмейстера, да и те особые привилегии, которые даёт тебе убийство трехсот сарацин. Ты так уверен, что тебе всё простится, что не станешь церемониться из-за пустяков. Пока между рыцарями происходил этот разговор, Седрик всячески старался выпытать от окружавшей его стражи, что они за люди и с какой целью совершили нападение. – С виду вы англичане, – говорил он, – а между тем накинулись на своих земляков, словно настоящие норманны. Если вы мне соседи, значит мои приятели: кто же из моих английских соседей когда-либо враждовал со мной? Говорю вам, иомены: даже те из вас, которые запятнали себя разбоем, пользовались моим покровительством; я жалел их за нищету и вместе с ними проклинал их притеснителей, бессовестных дворян. Что же вам нужно от меня? Зачем вы подвергаете меня насилию? Что же вы молчите? Вы поступаете хуже, чем дикие звери; неужели же вы хотите уподобиться бессловесным скотам? Но все эти речи были напрасны. У его стражи было много важных причин не нарушать молчания, а потому он не мог донять их ни гневом, ни уговорами. Они продолжали всё так же быстро везти его вперёд, пока впереди, в конце широкой аллеи, не возник Торкилстон – древний замок, принадлежавший в те времена Реджинальду Фрон де Бефу. Этот замок представлял собою высокую четырехугольную башню, окружённую более низкими постройками и обнесённую снаружи крепкой стеной. Вокруг этой стены тянулся глубокий ров, наполненный водой из соседней речушки. Фрон де Беф нередко враждовал со своими соседями, а потому позаботился прочнее укрепить замок, построив во всех углах внешней стены ещё по одной башне. Вход в замок, как во всех укреплениях того времени, находился под сводчатым выступом в стене, защищённым с обеих сторон маленькими башенками. Как только Седрик завидел очертания поросших мхом зубчатых серых стен замка, высившихся над окружавшими их лесами, ему всё сразу стало понятно. – Понапрасну я обидел воров и разбойников здешних лесов, – сказал он, – подумав, что эти бандиты могут принадлежать к их ватаге… Это всё равно что приравнять лисиц наших лесов к хищным волкам Франции. Говорите, подлые собаки, чего добивается ваш хозяин: моей смерти или моего богатства? Должно быть, ему обидно, что ещё осталось двое саксов, я да благородный Ательстан, владеющих земельными угодьями в этой стране. Так убейте же нас и завершите тем своё злодейство. Вы отняли наши вольности, отнимите и жизнь. Если Седрик Сакс не в силах спасти Англию, он готов умереть за неё. Скажите вашему бесчеловечному хозяину, что я лишь умоляю его отпустить без всякой обиды леди Ровену. Она женщина; ему нечего бояться её, а с нами умрут последние бойцы, которые имеют дерзость за неё заступаться. Стража на эту речь отвечала молчанием; к тому времени они остановились перед воротами замка. Де Браси трижды протрубил в рог. Тогда стрелки, высыпавшие на стены при их приближении, поспешили сойти вниз, опустить подъёмный мост и впустить отряд в замок. Стража заставила пленников сойти с лошадей и отвела их в зал, где им был предложен завтрак; но никто, кроме Ательстана, не притронулся к нему. Впрочем, потомку короля-исповедника тоже не дали времени основательно заняться поданными яствами, так как стража сообщила ему и Седрику, что их поместят отдельно от леди Ровены. Сопротивляться было бесполезно. Их заставили пройти в большую комнату, сводчатый потолок которой, опиравшийся на неуклюжие саксонские колонны, придавал ей сходство с трапезными залами, какие и теперь ещё можно встретить в наиболее древних из наших монастырей. Потом леди Ровену разлучили и с её служанками и проводили – очень вежливо, но не спросив о её желании, – в отдельную комнату. Такой же сомнительный почёт был оказан и Ревекке, невзирая на мольбы её отца. Старик в отчаянии предлагал даже деньги, лишь бы дочери дозволено было оставаться при нём. – Нечестивец, – ответил ему один из стражей, – когда ты увидишь, какая берлога тебе приготовлена, так сам не захочешь, чтобы дочь оставалась с тобой! И без дальнейших разговоров старого Исаака потащили в сторону от остальных пленных. Всех слуг тщательно обыскали, обезоружили и заперли в особом помещении. Леди Ровену лишили даже присутствия её служанки Эльгиты. Комната, куда заключили обоих саксонских вождей, в то время служила чем-то вроде караульного помещения, хотя в старину это был главный зал. С тех пор она получила менее важное назначение, потому что нынешний владелец, в числе других пристроек, возводимых ради большего удобства, безопасности и красоты своего баронского жилища, построил себе новый великолепный зал, сводчатый потолок которого поддерживался лёгкими и изящными колоннами, а внутренняя отделка свидетельствовала о большом искусстве в деле украшений и орнаментов, вводимых норманнами в архитектуру. Исполненный гневных размышлений о прошедшем и настоящем, Седрик взволнованно шагал взад и вперёд по комнате; между тем Ательстан, которому природная апатия заменяла терпение и философскую твёрдость духа, равнодушно относился ко всему, кроме мелких лишений. Но и они так мало его тревожили, что он большей частью молчал, лишь изредка отзывался на возбуждённые и пылки речи Седрика. – Да, – говорил Седрик, рассуждая сам с собой, но в то же время обращаясь и к Ательстану, – в этом самом зале пировал мой дед с Торкилем Вольфгангером, который угощал здесь доблестного и несчастного Гарольда. Гарольд шёл тогда воевать с норвежцами, ополчившимися против него под предводительством бунтовщика Тости. В этом самом зале Гарольд принял посла своего восставшего брата и дал тогда посланнику такой благородный ответ! Сколько раз, бывало, отец с восторгом рассказывал мне об этом событии! Посланец от Тости был введён в зал, переполненный именитыми саксонскими вождями, которые распивали красное вино, собравшись вокруг своего монарха. – Я надеюсь, – сказал Ательстан, заинтересованный этой подробностью, – что в полдень они не забудут прислать нам вина и какой-нибудь еды. Поутру мы едва успели дотронуться до завтрака. Притом же пища не идёт мне впрок, если я за неё принимаюсь тотчас после верховой езды, хотя лекари и уверяют, что это очень полезно. Седрик не обратил внимания на эти замечания и продолжал свой рассказ: – Посланец от Тости прошёл через весь зал, не боясь хмурых взоров, устремлённых на него со всех сторон, и, остановившись перед троном короля Гарольда, отвесил ему поклон. «Поведай, государь, – сказал посланец, – на какие условия может надеяться брат твой Тости, если сложит оружие и будет просить у тебя мира?» «На мою братскую любовь, – воскликнул великодушно Гарольд, – и на доброе графство Нортумберлендское в придачу!» «А если Тости примет такие условия, – продолжал посланец, – какие земельные угодья даруешь ты его верному союзнику Хардраду, королю норвежскому?» «Семь футов английской земли! – отвечал Гарольд, пылая гневом. – А если правда, что этот Хардрад такого богатырского роста, мы можем прибавить ещё двенадцать дюймов». Весь зал огласился восторженными кликами, кубки и рога наполнились вином; вожди пили за то, чтобы норвежец как можно скорее вступил во владение своей «английской землёй». – И я бы с величайшим удовольствием выпил с ними, – сказал Ательстан, – потому что у меня пересохло во рту, даже язык прилипает к небу. – Смущённый посланец, – продолжал Седрик с большим воодушевлением, хотя слушатель не проявлял никакого интереса к рассказу, – ретировался, унося с собой для Тости и его союзника зловещий ответ оскорблённого брата. И вот тогда башни Йорка и обагрённые кровью струи Дервента сделались свидетелями лютой схватки, во время которой, показав чудеса храбрости, пали и король норвежский и Тости, а с ними десять тысяч лучшего их войска. И кто бы подумал, что в тот самый день, когда одержана была это великая победа, тот самый ветер, что развевал победные саксонские знамёна, надувал и норманские паруса, направляя их суда к роковым берегам Сассекса! Кто бы подумал, что через несколько дней сам Гарольд лишится своего королевства и получит взамен столько английской земли, сколько назначил в удел своему врагу норвежскому королю! И кто бы подумал, что ты, благородный Ательстан, ты, потомок доблестного Гарольда, и я, сын одного из храбрейших защитников саксонской короны, попадём в плен к подлому норманну, и что нас будут держать под стражей в том самом зале, где наши отцы задавали столь блестящие и торжественные пиры! – Да, это довольно печально, – отозвался Ательстан. – Надеюсь, что нам назначат умеренный выкуп. Во всяком случае, едва ли они имеют в виду морить нас голодом. Однако полдень уже, наверно, настал, а я не вижу никаких приготовлений к обеду. Посмотрите в окно, благородный Седрик, и постарайтесь угадать по направлению солнечных лучей, близко ли к полудню. – Может быть, и близко, – отвечал Седрик, – но, глядя на эти расписные окна, я думаю совсем о другом, а не о наших мелких лишениях. Когда пробивали это окно, благородный друг мой, нашим доблестным предкам было неизвестно искусство выделывать стёкла, а тем более их окрашивать. Гордый отец Вольфгангера вызвал из Нормандии художника, дабы украсить этот зал новыми стёклами, которые окрашивали золотистый свет божьего дня всякими причудливыми цветами. Чужестранец явился сюда нищим бедняком, низкопоклонным и угодливым холопом, готовым ломать шапку перед худшим из всей челяди. А уехал он отсюда разжиревший и важный и рассказал своим корыстным соотечественникам о великих богатствах и простодушии саксонских дворян. Это была великая ошибка, Ательстан, ошибка, издавна предвиденная теми потомками Хенгиста и его храбрых дружин, которые преднамеренно хранили и поддерживали простоту старинных нравов. Мы принимали этих чужестранцев с распростёртыми объятиями. Они нам были и друзья и доверенные слуги, мы учились у них ремёслам, приглашали их мастеров. В конце концов мы стали относиться с пренебрежением к честной простоте наших славных предков; норманское искусство изнежило нас гораздо раньше, чем норманское оружие нас покорило. Лучше было бы нам жить мирно и свободно, питаться домашними яствами, чем привыкать к заморским лакомствам, пристрастие к которым связало нас по рукам и по ногам и предало в неволю иноземцу! – Мне теперь и самая простая пища показалась бы лакомством, – сказал Ательстан. – Я удивляюсь, благородный Седрик, как это вы так хорошо помните прошлое и в то же время забываете, что пора обедать! – Только понапрасну теряешь время, – пробормотал про себя Седрик с раздражением, – если говоришь ему о чём-либо, кроме еды! Как видно, душа Хардиканута поселилась в нём. Он только и думает, как бы попить да поесть. Увы, – продолжал он, с сожалением глядя на Ательстана, – как жаль, что такой вялый дух обитает в столь величественной оболочке! И надо же, чтобы великое дело возрождения Англии зависело от работы такого скверного рычага! Если он женится на Ровене, её возвышенный дух ещё может пробудить в нём лучшие стороны его натуры… Но какая тут свадьба, когда все мы – и Ровена, и Ательстан, да и сам я – находимся в плену у этого грубого разбойника!.. Быть может, потому он и постарался захватить нас, что опасается нашего влияния и чувствует, что, пока мы на свободе, власть, неправедно захваченная его соплеменниками, может уйти из их рук. Пока Сакс предавался таким печальным размышлениям, дверь их тюрьмы распахнулась и вошёл дворецкий с белым жезлом в руке – знаком его старшинства среди прочей челяди. Этот важный слуга торжественным шагом вступил в зал, а за ним четверо служителей внесли стол, уставленный кушаньями, вид и запах которых мгновенно изгладили в душе Ательстана все предыдущие неприятности. Слуги, принёсшие обед, были в масках и в плащах. – Это что за маскарад? – сказал Седрик. – Не воображаете ли вы, что мы не знаем, кто забрал нас в плен, раз мы находимся в замке вашего хозяина? Передайте Реджинальду Фрон де Бефу, – продолжал он, пользуясь случаем начать переговоры, – что единственной причиной совершённого над нами насилия мы считаем противозаконное желание обогатиться за наш счёт. Скажите ему, что мы готовы так же удовлетворить его корыстолюбие, как если бы мы имели дело с заправским разбойником. Пусть назначит выкуп за наше освобождение, и если он не превысит наших средств, мы ему заплатим. Дворецкий вместо ответа только кивнул головой. – И ещё передайте Реджинальду Фрон де Бефу, – сказал Ательстан, – что я посылаю ему вызов на смертный бой и предлагаю биться пешим или конным в любом месте через восемь дней после нашего освобождения. Если он настоящий рыцарь, то он не дерзнёт отложить поединок или отказаться дать мне удовлетворение. – Передам рыцарю ваш вызов, – отвечал дворецкий, – а пока предлагаю вам откушать. Вызов, посланный Ательстаном, произнесён был недостаточно внушительно: большой кусок, который он усердно прожёвывал в это время, усиливал его природную медлительность и значительно ослаблял впечатление от его гордой речи. Тем не менее Седрик приветствовал её как несомненный признак пробуждения воинственного духа в своём спутнике, равнодушие которого начинало его бесить, невзирая на всё почтение, какое он питал к высокому происхождению Ательстана. Зато теперь, в знак полного одобрения, он принялся от всей души пожимать ему руку, но немного огорчился, когда Ательстан сказал, что «готов сразиться хоть с дюжиной таких молодцов, как Фрон де Беф, лишь бы поскорее выбраться из этого замка, где кладут в похлёбку так много чесноку». Не обратив внимания на то, что Ательстан вернулся к прежнему безучастию и обжорству, Седрик занял место против него и вскоре доказал, что хотя и мог ради помыслов о бедствиях родины забывать о еде, но за столом с яствами проявлял отличный аппетит, унаследованный им от саксонских предков. Не успели пленники хорошенько насладиться завтраком, как внимание их было отвлечено от этого важного занятия звуками рога, раздавшимися перед воротами замка. Звуки эти трижды повторили вызов, и притом с такой силой, как будто трубивший в рог был сказочный рыцарь, остановившийся перед заколдованным замком И желавший снять с него заклятие, чтобы стены, башни, зубцы и бойницы исчезли, подобно утреннему туману. Саксы встрепенулись, вскочили с мест и поспешили к окну, но ничего не увидели, потому что окна выходили во двор замка. Однако, судя по тому, что в ту же минуту в замке поднялась суматоха, было ясно, что произошло какое-то важное событие. Глава XXII О дочь моя! Мои дукаты! Дочь!.. Дукаты христианские мои! Где суд? Закон? О дочь моя… дукаты! «Венецианский купец» Предоставим саксонским вождям вернуться к прерванному завтраку, как только их неудовлетворённое любопытство позволит им отдаться зову не утолённого ещё голода, и посмотрим на ещё более несчастного пленника – Исаака из Йорка. Бедного еврея втолкнули в тюремный подвал замка, находившийся глубоко под землёй, глубже, чем дно окружающего рва, и потому там было очень сыро. Свет проходил туда лишь через одно или два небольших отверстия, до которых пленник не мог достать рукой. Даже в яркий полдень эти дыры пропускали очень мало света, и задолго до захода солнца в подвале становилось темно. Цепи и кандалы, оставшиеся от прежних узников, висели по стенам темницы. В кольцах одних кандалов торчали две полуразрушенные кости человеческой ноги, словно здесь один из заключённых успел не только умереть, но и превратиться в скелет. В одном конце этого зловещего подземелья находился широкий очаг, над которым была укреплена заржавевшая железная решётка. Весь вид темницы мог привести в трепет и более храброго человека, чем Исаак. Однако теперь, перед лицом действительной опасности, он был гораздо спокойнее, нежели раньше, когда находился во власти воображаемых ужасов. Любители охоты утверждают, что заяц испытывает большие мучения, пока собаки гонятся за ним, нежели тогда, как попадает им в зубы. Вероятно, и евреи, которым приходилось всегда чего-нибудь опасаться, привыкали к мысли о мучениях, каким их могут подвергнуть, так что какое бы испытание ни предстояло им в действительности, оно не явилось бы для них неожиданностью. А именно неожиданность и заставляет людей терять голову. К тому же Исаак не первый раз попадал в опасное положение. Он был уже довольно опытен и надеялся, что и теперь ему удастся вывернуться из беды, подобно тому как добыча иногда ускользает из рук охотника. Но превыше всего его поддерживало непреклонное упорство его племени и та твёрдая решимость, с которой дети Израиля переносили жесточайшие притеснения властей и насильников, лишь бы не дать своим мучителям того, что те желали от них получить. В этот час пассивного сопротивления, закутавшись в плащ, чтобы защититься от сырости, Исаак сидел в одном из углов подземелья. Вся его фигура, сложенные руки, растрёпанные волосы и борода, меховой плащ и высокая жёлтая шапка при тусклом и рассеянном свете могли бы послужить отличной моделью для Рембрандта. Так, не меняя позы, просидел Исаак часа три сряду. Вдруг на лестнице, ведшей в подземелье, послышались шаги. Заскрипели отодвигаемые засовы, завизжали ржавые петли, низкая дверь отворилась, и в темницу вошёл Реджинальд Фрон де Беф в сопровождении двух сарацинских невольников Буагильбера. Фрон де Беф, человек высокого роста и крепкого телосложения, вся жизнь которого проходила на войне или в распрях с соседями, не останавливался ни перед чем ради расширения своего феодального могущества. Черты его лица вполне соответствовали его характеру, выражая преимущественно жестокость и злобу. Многочисленные шрамы от ран, которые на лице другого человека могли бы возбудить сочувствие и почтение, как доказательства мужества и благородной отваги, его лицу придавали ещё более свирепое выражение и увеличивали ужас, который оно внушало. На грозном бароне была надета плотно прилегавшая к телу кожаная куртка, поцарапанная панцирем и засаленная. У него не было иного оружия, кроме кинжала за поясом, уравновешивавшего связку тяжёлых ключей с другой стороны. Чернокожие невольники, пришедшие вместе с бароном, были не в обычном роскошном одеянии, а в длинных рубашках и штанах из грубого холста. Рукава у них были засучены выше локтей, как у мясников, когда они принимаются за дело на бойне. Оба держали в руках по корзинке. Войдя в темницу, они стали по обеим сторонам двери, которую Фрон де Беф собственноручно накрепко запер. Приняв такие меры предосторожности, он медленной поступью прошёл через весь подвал к Исааку, пристально глядя на него. Этим взглядом он желал отнять у еврея волю – так иные звери, как говорят, парализуют свою добычу. И точно, можно было подумать, что глаза барона имеют подобную силу над несчастным пленником. Иссак сидел неподвижно, раскрыв рот, и с таким ужасом глядел на свирепого рыцаря, что всё тело его как бы уменьшилось в объёме под этим упорным зловещим взглядом лютого норманна. Несчастный Исаак был не в состоянии не только встать и поклониться – он не мог даже снять шапку или выговорить хотя бы слово мольбы: он был убеждён в том, что сейчас начнутся пытки и, быть может, его умертвят. Величавая фигура норманна всё росла и росла в его глазах, как вырастает орёл в ту минуту, как перья его становятся дыбом и он стремглав бросается на беззащитную добычу. Рыцарь остановился в трех шагах от угла, где несчастный еврей съёжился в комочек, и движением руки подозвал одного из невольников. Чернокожий прислужник подошёл, вынул из своей корзинки большие весы и несколько гирь, положил их к ногам Фрон де Бефа и снова отошёл к двери, где его сотоварищ стоял всё так же неподвижно. Движения этих людей были медленны и торжественны, как будто в их душах заранее жило предчувствие ужасов и жестокостей. Фрон де Беф начал с того, что обратился к злополучному пленнику с такой речью. – Ты, проклятый пёс! – сказал он, пробуждая своим низким и злобным голосом суровые отголоски под сводами подземелья. – Видишь ты эти весы? Несчастный Исаак только опустил голову. – На этих самых весах, – сказал беспощадный барон, – ты отвесишь мне тысячу фунтов серебра по точному счёту и весу, определённому королевской счётной палатой в Лондоне. – Праотец Авраам! – воскликнул еврей. – Слыханное ли дело назначать такую сумму? Даже и в песнях менестрелей не поётся о тысяче фунтов серебра… Видели ли когда-нибудь глаза человеческие такое сокровище? Да в целом городе Йорке, обыщи хоть весь мой дом и дома всех моих соплеменников, не найдётся и десятой доли того серебра, которое ты с меня требуешь! – Я человек разумный, – отвечал Фрон де Беф, и если у тебя недостанет серебра, удовольствуюсь золотом. Из расчёта за одну монету золотом шесть фунтов серебра, можешь выкупить свою нечестивую шкуру от такого наказания, какое тебе ещё и не снилось. – Смилуйся надо мною, благородный рыцарь! – воскликнул Исаак. – Я стар, беден и беспомощен! Недостойно тебе торжествовать надо мной. Не великое дело раздавить червяка. – Что ты стар, это верно, – ответил рыцарь, – тем больше стыда тем, кто допустил тебя дожить до седых волос, погрязшего по уши в лихоимстве и плутовстве. Что ты слаб, это также, быть может, справедливо, потому что когда же евреи были мужественны или сильны? Но что ты богат, это известно всем. – Клянусь вам, благородный рыцарь, – сказал Исаак, – клянусь всем, во что я верю, и тем, во что мы с вами одинаково веруем… – Не произноси лживых клятв, – прервал его норманн, – и своим упорством не предрешай своей участи, а прежде узнай и зрело обдумай ожидающую тебя судьбу. Не думай, Исаак, что я хочу только запугать тебя, воспользовавшись твоей подлой трусостью, которую ты унаследовал от своего племени. Клянусь тем, во что ты не веришь, – тем евангелием, которое проповедует наша церковь, теми ключами, которые даны ей, чтобы вязать и разрешать, что намерения мои твёрды и непреложны. Это подземелье – не место для шуток. Здесь бывали узники в десять тысяч раз поважнее тебя, и они умирали тут, и никто об этом не узнавал никогда. Но тебе предстоит смерть медленная и тяжёлая – по сравнению с ней они умирали легко. Он снова движением руки подозвал невольников и сказал им что-то вполголоса на их языке: Фрон де Беф побывал в Палестине и, быть может, именно там научился столь варварской жестокости. Сарацины достали из своих корзин древесного угля, мехи и бутыль с маслом. Один из них высек огонь, а другой разложил угли на широком очаге, о котором мы говорили выше, и до тех пор раздувал мехи, пока уголья не разгорелись докрасна. – Видишь, Исаак, эту железную решётку над раскалёнными угольями? – спросил Фрон де Беф. – Тебя положат на эту тёплую постель, раздев догола. Один из этих невольников будет поддерживать огонь под тобой, а другой станет поливать тебя маслом, чтобы жаркое не подгорело. Выбирай, что лучше: ложиться на горячую постель или уплатить мне тысячу фунтов серебра? Клянусь головой отца моего, иного выбора у тебя нет. – Невозможно! – воскликнул несчастный еврей. – Не может быть, чтобы таково было действительное ваше намерение! Милосердный творец никогда не создаст сердца, способного на такую жестокость. – Не верь в это, Исаак, – сказал Фрон де Беф, – такое заблуждение – роковая ошибка. Неужели ты воображаешь, что я, видевший, как целые города предавали разграблению, как тысячи моих собратий христиан погибали от меча, огня и потопа, способен отступить от своих намерений из-за криков какого-то еврея?.. Или ты думаешь, что эти чёрные рабы, у которых нет ни роду, ни племени, ни совести, ни закона, ничего, кроме желания их владыки, по первому знаку которого они жгут, пускают в ход отраву, кинжал, верёвку – что прикажут… Уж не думаешь ли ты, что они способны на жалость? Но они не поймут даже тех слов, которыми ты взмолился бы о пощаде! Образумься, старик, расстанься с частью своих сокровищ, возврати в руки христиан некоторую долю того, что награбил путём ростовщичества. Если слишком отощает от этого твой кошелёк, ты сумеешь снова его наполнить. Но нет того лекаря и того целебного снадобья, которое залечило бы твою обгорелую шкуру и мясо после того, как ты полежишь на этой решётке. Соглашайся скорее на выкуп и радуйся, что так легко вырвался из этой темницы, откуда редко кто выходит живым. Не стану больше тратить слов с тобою. Выбирай, что тебе дороже: твоё золото или твоя плоть и кровь. Как сам решишь, так и будет. – Так пусть же придут мне на помощь Авраам, Иаков и все отцы нашего племени, – сказал Исаак. – Не могу я выбирать, и нет у меня возможности удовлетворить ваши непомерные требования. – Хватайте его, рабы, – приказал рыцарь, – разденьте донага, и пускай отцы и пророки его племени помогают ему, как знают! Невольники, повинуясь скорее движениям и знакам, нежели словам барона, подошли к Исааку, схватили несчастного, подняли с полу и, держа его под руки, смотрели на хозяина, дожидаясь дальнейших распоряжений. Бедный еврей переводил глаза с лица барона на лица прислужников, в надежде заметить хоть искру жалости, но Фрон де Беф взирал на него с той же холодной и угрюмой усмешкой, с которой начал свою жестокую расправу, тогда как в свирепых взглядах сарацин, казалось, чувствовалось радостное предвкушение предстоящего зрелища пыток, а не ужас или отвращение к тому, что они будут их деятельными исполнителями. Тогда Исаак взглянул на раскалённый очаг, над которым собирались растянуть его, и, убедившись, что его мучитель неумолим, потерял всю свою решимость. – Я заплачу тысячу фунтов серебра, – сказал он упавшим голосом и, несколько помолчав, прибавил: – Заплачу… Разумеется, с помощью моих собратий, потому что мне придётся, как нищему, просить милостыню у дверей нашей синагоги, чтобы собрать такую неслыханную сумму. Когда и куда её внести? – Сюда, – отвечал Фрон де Беф, – вот здесь ты её и внесёшь весом и счётом, вот на этом самом полу. Неужели ты воображаешь, что я с тобой расстанусь прежде, чем получу выкуп? – А какое ручательство в том, что я получу свободу, когда выкуп будет уплачен? – спросил Исаак. – Довольно с тебя и слова норманского дворянина, ростовщичья душа, – отвечал Фрон де Беф. – Честь норманского дворянина чище всего золота и серебра, каким владеет твоё племя. – Прошу прощения, благородный рыцарь, – робко сказал Исаак, – но почему же я должен полагаться на ваше слово, когда вы сами ни чуточки мне не доверяете? – А потому, еврей, что тебе ничего другого не остаётся, – отвечал рыцарь сурово. – Если бы ты был в эту минуту в своей кладовой, в Йорке, а я пришёл бы к тебе просить взаймы твоих шекелей, тогда ты назначил бы мне срок возврата ссуды и условия обеспечения. Но здесь моя кладовая. Тут ты в моей власти, и я не стану повторять условия, на которых возвращу тебе свободу. Исаак испустил горестный вздох. – Освобождая меня, – сказал он, – даруй свободу и тем, которые были моими спутниками. Они презирали меня, как еврея, но сжалились над моей беспомощностью, из-за меня замешкались в пути, а потому и разделили со мной постигшее меня бедствие; кроме того, они могут взять на себя часть моего выкупа. – Если ты разумеешь тех саксонских болванов, то знай, что за них истребуют иной выкуп, чем за тебя, – возразил Фрон де Беф. – Знай своё дело, а в чужие дела не суйся. – Стало быть, – сказал Исаак, – ты отпускаешь на свободу только меня да моего раненого друга? – Уж не должен ли я, – воскликнул Фрон де Беф, – два раза повторять сыну Израиля, чтобы он знал своё дело, а в чужие не вмешивался? Твой выбор сделан, тебе остаётся лишь уплатить выкуп, да поскорее. – Послушай, – обратился к нему еврей, – ради того, чтобы добыть этот самый выкуп, который ты с меня требуешь вопреки своей… Тут он запнулся, опасаясь раздражить сердитого норманна. Но Фрон де Беф рассмеялся и сам подсказал ему пропущенное слово: – Вопреки моей совести, хотел ты сказать, Исаак? Что же ты запнулся? Я тебе говорил, что я человек рассудительный и легко переношу упрёки проигравшей стороны, даже если проигравший – еврей. А ты не был так терпелив, Исаак, в ту пору, как подавал жалобу на Жака Фиц-Доттреля за то, что он обозвал тебя кровопийцей и ростовщиком, когда ты довёл его до полного разорения. – Клянусь талмудом, – вскричал еврей, – ваша милость заблуждается: Фиц-Доттрель замахнулся на меня кинжалом в моей собственной комнате за то, что я попросил его возвратить занятые у меня деньги. Срок уплаты долга наступил ещё на пасху. – Ну, это мне всё равно, – сказал Фрон де Беф, – для меня интереснее узнать, когда я получу своё серебро. Когда ты мне доставишь шекели, Исаак? – Пусть дочь моя Ревекка поедет в Йорк, – отвечал Исаак, – под охраной ваших служителей, благородный рыцарь, и так скоро, как только всаднику возможно воротиться оттуда обратно, деньги будут доставлены сюда, и вы сможете взвесить и смерить их вот тут, на полу. – Твоя дочь? – молвил Фрон де Беф, как будто с удивлением. – Клянусь, Исаак, жаль, что я этого не знал. Я думал, что эта чернобровая девушка – твоя наложница, и по обычаю древних патриархов, подавших нам такой пример, приставил её служанкой к сэру Бриану де Буагильберу. Вопль, вырвавшийся из груди Исаака при этих словах рыцаря, отозвался во всех углах свода и так изумил обоих сарацин, что они невольно выпустили из рук несчастного еврея. Он воспользовался этим, бросился на пол и обхватил колени Реджинальда Фрон де Бефа. – Сэр рыцарь, – сказал он, – бери всё, что потребовал, бери вдесятеро больше, разори меня, доведи до нищеты. Нет! Порази меня своим кинжалом, изжарь на этом огне, но только пощади дочь мою, отпусти её с честью, без обиды. Заклинаю тебя тою женщиной, от которой ты рождён, пощади честь беззащитной девушки! Она живой портрет моей умершей Рахили, последний оставшийся мне залог её любви, а их было у меня шестеро! Не лишай одинокого вдовца его единственной отрады. Неужели ты хочешь, чтобы родной отец пожалел, что единственная дочь его не лежит рядом с матерью в склепе наших предков? – Жаль, – молвил норманн, в самом деле как будто тронутый, – жаль, что я не знал об этом прежде. Я думал, что ваше племя ничего не любит, кроме своих мешков с деньгами. – Не думай о нас так низко, хоть мы и евреи, – сказал Исаак, спеша воспользоваться минутой кажущегося сочувствия. – Ведь и загнанная лисица и замученная дикая кошка любят своих детёнышей, так же и притеснённые, презираемые потомки Авраамовы любят детей своих. – Положим, что и так, – сказал Фрон де Беф, – вперёд я буду знать это, Исаак, ради тебя. Но теперь уже поздно. Я не могу изменить того, что случилось или должно случиться. Я уже дал слово своему товарищу по оружию, а слову своему я не изменю и для десяти евреев с десятью еврейками в придачу. К тому же почему ты думаешь, что с девушкой приключится беда, если она достанется Буагильберу? – Неминуемо приключится! – воскликнул Исаак, ломая себе руки в смертельной тоске. – Чего же иного ждать от храмовника, как не жестокости к мужчинам и бесчестья для женщин? – Нечестивый пёс, – сказал Фрон де Беф, сверкнув глазами и, быть может, радуясь найти предлог для гнева, – не смей поносить священный орден рыцарей Сионского Храма! Придумывай способ уплатить мне обещанный выкуп, не то я сумею заткнуть твою глотку! – Разбойник, негодяй! – вскричал еврей, невзирая на свою полную беспомощность, будучи не в силах удержать страстного порыва. – Ничего тебе не дам! Ни одного серебряного пенни не увидишь от меня, пока не возвратишь мне дочь честно и без обиды! – В уме ли ты, еврей? – сурово сказал норманн. – Или твоя плоть и кровь заколдованы против калёного железа и кипящего масла? – Мне всё равно! – воскликнул Исаак, доведённый до отчаяния поруганным чувством родительской любви. – Делай со мной что хочешь. Моя дочь – поистине кровь и плоть моя, она мне в тысячу раз дороже моего тела, которое ты угрожаешь истерзать. Не видать тебе моего серебра! Ни одной серебряной монетки не дам тебе, назарянин, хотя бы от этого зависело спасение твоей окаянной души, осуждённой на гибель за преступления. Бери мою жизнь, коли хочешь, а потом рассказывай, как еврей, невзирая ни на какие пытки, сумел досадить христианину. – А вот посмотрим, – сказал Фрон де Беф. – Клянусь благословенным крестом, которого гнушается твоё проклятое племя, ты у меня отведаешь и огня и острой стали. Раздевайте его, рабы, и привяжите цепями к решётке. Несмотря на слабое сопротивление старика, сарацины сдёрнули с него верхнее платье и только что собрались совсем раздеть его, как вдруг раздались звуки трубы, которые трижды повторились так громко, что проникли даже в глубины подземелья. В ту же минуту послышались голоса, призывавшие сэра Реджинальда Фрон де Бефа. Не желая, чтобы его застали за таким бесовским занятием, свирепый барон дал знак невольникам снова одеть еврея и вместе с прислужниками ушёл из темницы, предоставив Исааку или благодарить бога за своё спасение, или же оплакивать судьбу своей дочери, в зависимости от того, чья участь его больше тревожила – своя ли собственная или дочерняя. Глава XXIII Но если трогательность нежных слов Не может вас ко мне расположить, Тогда – как воин, а не как влюблённый — Любить меня вас я заставлю силой. «Два веронца» Комната, в которую привели леди Ровену, была убрана с некоторой претензией на роскошь; помещая её здесь, желали, по-видимому, выказать ей особое уважение по сравнению с остальными пленниками. Но жена барона Фрон де Бефа, жившая в этой комнате, умерла очень давно, и немногие украшения, сделанные по её вкусу, успели обветшать. Обивка стен местами порвалась и висела клочьями, кое-где она поблекла от солнца и истлела от времени. Но как ни заброшена была эта комната, она была единственной, которую нашли подходящей для саксонской наследницы. Тут и оставили её размышлять о своей судьбе, пока актёры, игравшие в этой зловещей драме, готовились к исполнению своих ролей. Эти роли были распределены на совещании, происходившем между Реджинальдом Фрон де Бефом, де Браси и храмовником. Они долго и горячо спорили о тех выгодах, которые каждый из них хотел извлечь для себя из этого дерзкого набега, и наконец решили участь своих несчастных пленников. Около полудня де Браси, ради которого и был затеян набег, явился выполнять задуманное намерение, то есть добиваться руки и приданого леди Ровены. Было видно, что он не всё время потратил на совещание со своими союзниками, так как успел нарядиться по последней моде того времени. Зелёный кафтан и маска были отложены в сторону. Длинные, густые волосы его обильными локонами ниспадали на богатый плащ, обшитый мехом. Бороду де Браси сбрил начисто. «Камзол его спускался ниже колен, а пояс с прицепленной к нему тяжёлой саблей был вышит золотом и застёгнут золотой пряжкой. Мы уже имели случай упоминать о нелепой модной обуви того времени, а носки башмаков Мориса де Браси, загнутые вверх и скрученные наподобие бараньих рогов, могли бы взять первый приз на состязании в нелепости костюма. Таков был изысканный наряд тогдашнего щёголя. Впечатление усиливалось красивой наружностью рыцаря, осанка и манеры которого представляли смесь придворной любезности с военной развязностью. Он приветствовал Ровену, сняв перед ней свой бархатный берет, украшенный золотым аграфом с изображением архангела Михаила, поражающего дьявола. В то время он грациозным движением руки пригласил её сесть. Так как леди Ровена продолжала стоять, рыцарь снял перчатку с правой руки, намереваясь подвести её к креслу. Но леди Ровена жестом отклонила эту любезность и сказала: – Если я нахожусь в присутствии моего тюремщика, сэр рыцарь, – а обстоятельства таковы, что я не могу думать иначе, – то узнице приличнее стоя выслушать свой приговор. – Увы, прелестная Ровена, – отвечал де Браси, – вы находитесь в присутствии пленника ваших прекрасных глаз, а не тюремщика. Это де Браси должен получить приговор. – Я не знаю вас, сэр, – заявила она, выпрямляясь с гордым видом оскорблённой знатной красавицы, – я не знаю вас, а дерзкая фамильярность, с которой вы обращаетесь ко мне на жаргоне трубадура, не оправдывает разбойничьего насилия. – Твои прелести, – продолжал де Браси в том же тоне, – побудили меня совершить поступки, недостаточно почтительные по отношению к той, кого я избрал царицей моего сердца и путеводною звездой моих очей. – Повторяю вам, сэр рыцарь, что я не знаю вас, и напоминаю вам, что ни один мужчина, носящий рыцарскую цепь и шпоры, не должен позволять себе навязывать своё общество беззащитной даме. – Что я вам незнаком, в том действительно заключается моё несчастье, – сказал де Браси, – однако позвольте надеяться, что имя де Браси небезызвестно, оно звучит иногда в песнях и речах менестрелей и герольдов, восхваляющих рыцарские подвиги на турнирах или на поле битв. – Так и предоставь менестрелям и герольдам восхвалять тебя, сэр рыцарь, – сказала Ровена. – Им это приличнее, чем тебе самому. Скажи мне, кто из них увековечит в песне или в записях турниров достопамятный подвиг нынешней ночи – победу, одержанную над стариком и горстью робких слуг, а также и добычу, доставшуюся победителю, – несчастную девушку, против воли увезённую в разбойничий замок? – Вы несправедливы, леди Ровена, – сказал рыцарь, смутившись и принимая свой обычный тон, – вы сами бесстрастны и потому не находите оправдания пылкой страсти другого человека, хотя бы она была вызвана вашей красотой. – Прошу вас, сэр, – сказала Ровена, – прекратить эти речи! Они приличны странствующим менестрелям, но вовсе не подходят рыцарям и дворянам… Я в самом деле принуждена сесть, потому что вы, по-видимому, никогда не кончите произносить такие пошлости, каких и у всякого уличного певца хватит до самого рождества. – Гордая девица, – с досадой сказал де Браси, – видя, что на все его изысканные любезности она отвечает пренебрежением, – гордая девица, я тебе докажу, что и моя гордость не меньше твоей. Знай же, что я заявил претензии на твою руку тем способом, какой наиболее соответствует твоему нраву. При твоём характере тебя легче покорить с оружием в руках, чем светскими обычаями и учтивыми речами. – Когда учтивые слова прикрывают грубые поступки, – сказала Ровена, – они похожи на рыцарский пояс на подлом рабе. Я не удивлюсь, что сдержанность так трудна для вас. Вам было бы лучше сохранить одежду и речь разбойника, чем скрывать воровские дела под личиной деликатных манер и любезных фраз. – Твой совет хорош, – сказал норманн, – и на том смелом языке, который оправдывает смелое дело, я скажу тебе: или ты вовсе не выйдешь из этого замка, или выйдешь супругой Мориса де Браси. Я не привык к неудачам в своих предприятиях, а для норманского дворянина нет надобности оправдываться перед саксонской девицей, которой он делает честь, предлагая ей свою руку. Ты горда, Ровена, но тем более ты годишься мне в жёны. И каким иным способом можешь ты достигнуть высших почестей, как не союзом со мною? Как иначе избавишься ты от жизни в жалком деревенском сарае, где саксы спят вповалку со своими свиньями, составляющими всё их богатство? Как займёшь иначе подобащее тебе почётное положение среди того общества, в котором собралось все, что есть в Англии могущественного и прекрасного? – Сэр рыцарь, – отвечал Ровена, – тот сарай, о котором вы упомянули с таким презрением, с младенчества служил мне надёжным приютом. Поверьте, что если я когда-нибудь его покину, то не иначе, как с таким человеком, который не станет презрительно отзываться о жилище, где я выросла и воспитывалась. – Я угадываю вашу мысль, леди, – сказал де Браси, – хотя вы, может быть, думаете, что выразились слишком неясно для моего понимания. Но не воображайте, что Ричард Львиное Сердце когда-либо займёт свой трон. Ещё менее того вероятно, чтобы его любимчик Уилфред Айвенго подвёл вас к его трону и представил ему вас как свою супругу. Другой претендент на вашу руку, возможно, испытывал бы чувство ревности, но на моё решение не может повлиять мысль об этой ребяческой и безнадёжной страсти. Знайте, леди, что этот соперник находится в моей власти. От меня зависит выдать тайну его пребывания в этом замке Реджинальду Фрон де Бефу, а если барон узнает об этом, его ревность будет иметь худшие последствия, чем моя. – Уилфред здесь? – молвила Ровена презрительно. – Это так же справедливо, как то, что Фрон де Беф – его соперник. Де Браси с минуту пристально смотрел на неё. – Ты в самом деле не знала об этом? – спросил он. – Разве ты не знала, что в носилках Исаака везли Уилфреда Айвенго? Нечего сказать, приличный способ передвижения для крестоносца, взявшегося завоевать своею доблестной рукой святой гроб! – И он презрительно рассмеялся. – Да если бы он и был здесь, – сказала Ровена, принуждая себя говорить равнодушно, хотя вся дрожала от охвативших её мучительных опасений, – в чём же он может быть соперником барону Фрон де Бефу? Чего ему бояться, помимо кратковременного заключения в этом замке, а потом приличного выкупа, как водится между рыцарями? – Неужели же и ты, Ровена, – сказал де Браси, – подобно всем женщинам, думаешь, что на свете не бывает иного соперничества, кроме как из-за ваших прелестей? Неужели ты не знаешь, что честолюбие и корысть порождают не меньшую ревность, чем любовь? Наш хозяин Фрон де Беф будет отстаивать свои права на богатое баронское поместье Айвенго с таким же рвением, как если бы дело шло о любви какой-нибудь голубоглазой девицы. Но взгляни благосклонно на моё сватовство, и раненому рыцарю нечего будет опасаться Реджинальда Фрон де Бефа, или тебе придётся его оплакивать, потому что он в руках человека, никогда не ведавшего жалости. – Спаси его, ради господа бога! – молвила Ровена, теряя всю свою твёрдость и холодея от ужаса при мысли об опасности, угрожающей её возлюбленному. – Это я могу сделать и сделаю, – сказал де Браси. – Когда Ровена согласится стать женою де Браси, кто же осмелится подвергнуть насилию её родственника, сына её опекуна, товарища её детства? Но только твоя любовь может купить ему моё покровительство. Я не такой глупец, чтобы спасать жизнь или устраивать судьбу человека, который может стать моим счастливым соперником. Употреби своё влияние на меня в его пользу, и он будет спасён. Но если ты не захочешь так поступить, Уилфред умрёт, а ты от этого не станешь свободнее. – В холодной откровенности твоих речей, – сказала Ровена, – есть что-то, что не вяжется с их ужасным смыслом. Я не верю, чтобы твои намерения были так жестоки или твоё могущество было так велико. – Ну, льсти себя такой надеждой, пока не убедишься в противном, – сказал де Браси. – Твой возлюбленный лежит раненый в стенах этого замка. Он может оказаться помехой для Фрон де Бефа в притязаниях на то, что для Фрон де Бефа дороже чести и красоты. Что ему стоит одним ударом кинжала или дротика прикончить соперника? И даже если бы Фрон де Беф не решился на такое дело, стоит лекарю ошибиться лекарством или служителю выдернуть подушку из-под головы больного, и дело обойдётся без кровопролития. Уилфред теперь в таком положении, что и от этого может умереть. Седрик тоже. – И Седрик тоже… – повторила Ровена. – Мой благородный, мой великодушный опекун! Я заслужила постигшее меня несчастье, если могла позабыть о судьбе Седрика, думая о его сыне! – Судьба Седрика также зависит от твоего решения, – сказал де Браси, – советую тебе хорошенько подумать об этом. До сих пор Ровена выдерживала свою роль с непоколебимой стойкостью, потому что не считала опасность ни серьёзной, ни неминуемой. От природы она была кротка и застенчива, что физиономисты считают неразлучным с белизною кожи и светло-русыми волосами. Однако благодаря условиям воспитания характер её изменился Она привыкла к тому, что все, даже Седрик (державший себя довольно деспотично по отношению к другим), преклонялись перед её волей, и приобрела тот сорт мужества и самоуверенности, который развивается от постоянного почтения и внимательности со стороны всех окружающих. Она не представляла себе, как можно противиться её воле или не исполнять её просьб и желаний. Но под её величавой самоуверенностью скрывалась мягкая и нежная душа. Поэтому, когда леди Ровену постигла беда, угрожавшая ей самой, её возлюбленному и её опекуну, когда её воля столкнулась с волей сильного, решительного и бесчестного человека, притом имеющего власть над ней и решившегося воспользоваться своим могуществом, она упала духом и растерялась. Она обвела глазами вокруг себя, как бы ища помощи, издала несколько прерывистых восклицаний, потом подняла сжатые руки к небу и разразилась горькими слезами. Нельзя было видеть горе этого прелестного создания и не тронуться таким зрелищем. Де Браси был тронут, хотя ощущал гораздо больше смущения, чем сочувствия. Он зашёл так далеко, что отступать было уже поздно; однако ж Ровена была в таком состоянии, что ни уговорами, ни угрозами нельзя было на неё подействовать. Он ходил взад и вперёд по комнате, тщетно стараясь успокоить перепуганную девушку и раздумывая, что же ему теперь делать. «Если, – думал он, – я позволю себе растрогаться слезами этой девицы, как я возмещу себе утрату всех блестящих надежд, ради которых я пошёл на такой риск? Вдобавок, будут смеяться принц Джон и его весёлые приспешники. Но я чувствую, что не гожусь для взятой на себя роли. Не могу равнодушно смотреть на это прелестное лицо, искажённое страданием, на чудесные глаза, утопающие в слезах. Уж лучше бы она продолжала держаться всё так же высокомерно, или я имел бы побольше той выдержки и жестокости, что у барона Фрон де Бефа». Волнуемый этими мыслями, он только пытался утешить Ровену уверениями, что пока ещё нет никаких оснований для такого отчаяния. Но эти речи внезапно были прерваны громкими звуками охотничьего рога, в ту же минуту встревожившими и других обитателей замка, помешав им выполнить их различные корыстные или распутные планы. Де Браси пришлось покинуть красавицу и поспешить в общий зал. Впрочем, он едва ли сожалел об этом, так как его беседа с леди Ровеной приняла такой оборот, что ему было одинаково трудно как продолжать настаивать на своём, так и отказаться от своих намерений. Здесь мы считаем не лишним оговориться и привести доводы более серьёзные, нежели сцепление чисто романических событий, в подтверждение того, что представленное нами печальное состояние нравов того времени нимало не преувеличено нами. Прискорбно думать, что храбрые бароны, боровшиеся из-за английских вольностей с представителями коронной власти, те самые бароны, которым мы обязаны существованием этих вольностей, были сами по себе жесточайшими притеснителями и запятнали себя такими крайностями деспотизма, которые были противны не только английским законам, но и велениям самой природы и простого человеколюбия. Но, увы, стоит нам привести хоть одну из многочисленных страниц труда нашего известного историка Генри, собравшего столько ценного материала из летописей тогдашнего времени, чтобы доказать, что трудно выдумать что-либо мрачнее и ужаснее того, что тогда творилось в действительности. «Саксонская хроника» описывает, какие жестокости учиняли в царствование короля Стефана важные бароны и владельцы замков, которые были все сплошь норманны; это описание служит разительным доказательством того, на какие неистовства были они способны, когда разжигались их буйные страсти: «Они жестоко угнетали бедняков, заставляя строить себе замки; а когда замки были готовы, они наполняли их порочными людьми, скорее дьяволами, которые хватали без разбора мужчин и женщин, в случае если подозревали, что у них есть деньги, ввергали в темницы и подвергали мучениям более лютым, чем те, которые претерпевали святые мученики. Одних они душили, забивая им рот грязью, других вешали за ноги, или за голову, или за большие пальцы, а под ними разводили огонь. Иным обвязывали головы верёвками с узлами и затягивали узлы, пока не лопались черепа; других бросали в подземелья, кишевшие змеями и жабами…» Но мы не будем терзать читателя дальнейшими описаниями этих страшных дел. Другим, пожалуй наиболее сильным, примером того, каковы были горькие плоды завоевания, является следующий исторический факт. Принцесса Матильда, дочь шотландского короля, а впоследствии английская королева, племянница Эдгара Этлинга и мать императрицы германской, следовательно – дочь, супруга и мать коронованных особ, воспитываясь в Англии, принуждена была в ранней молодости постричься в монахини, так как это было для неё единственным средством спастись от распутных преследований норманских дворян. Таково было единственное объяснение, данное ею этому поступку на великом собрании английского духовенства, когда она призвана была заявить, по какой причине приняла монашеский сан. Духовенство признало правильность этой меры, а также и настоятельность причин, её вызвавших, дав, таким образом, несомненное и убедительное подтверждение того, что в то время существовала столь значительная распущенность нравов. Духовенство так и выразилось в своём постановлении: всем известно, что после завоевания Англии королём Вильгельмом его норманские витязи, возгордившись столь великою победой, не признавали никаких законов, исключая своей злой воли, и не только отняли у завоёванных саксов все их земельные угодья и имущество, но посягали на честь их жён и дочерей с самой необузданной наглостью; а потому в то время и вошло в обычай, что женщины и девицы благородных фамилий постригались в монахини, ища защиты в стенах монастырских не по призванию, но единственно ради спасения своей чести от необузданного распутства мужчин. Таковы были развращённость и падение тогдашних нравов, по единодушному свидетельству собравшегося духовенства, как рассказывает летописец Идмер. Считаем излишним приводить дальнейшие доказательства правдоподобности описанных сцен, а также и тех, которые встретятся дальше, хотя мы приняли за основание своего рассказа только те факты, которые передаёт нам менее достоверная саксонская рукопись. Глава XXIV Как лев, я покорю свою невесту. Дуглас Пока описанные нами сцены происходили в различных частях замка, еврейка Ревекка ожидала решения своей участи, запертая в дальней уединённой башне. Сюда привели её двое замаскированных слуг и втолкнули в маленькую комнату, где она очутилась лицом к лицу со старой колдуньей, которая, сидя за пряжей, мурлыкала себе под нос саксонскую песню в такт своему веретену, танцевавшему по полу. При входе Ревекки старуха подняла голову и уставилась на красивую еврейку с той злобной завистью, с какой старость и безобразие, сочетающиеся с болезненным состоянием, взирают на юность и красоту. – Убирайся прочь отсюда, старый сверчок! – сказал один из спутников Ревекки. – Так приказал наш благородный хозяин. Освободи эту комнату для красотки. – Да, – проворчала старуха, – вот как нынче награждают за службу. Было время, когда одного моего слова было достаточно, чтобы лучшего из воинов ссадить с седла и прогнать со службы. А теперь мне приходится убираться по приказу такого, как ты, первого попавшегося слуги! – Нечего разговаривать, Урфрида, – сказал другой, – уходи, вот и всё. Приказы господина надо исполнять быстро. Были и у тебя светлые деньки, а теперь твоё солнце закатилось. Ты теперь всё равно что старая боевая лошадь, пущенная пастись на голый вереск. Хорошо скакала ты когда-то, а нынче хоть рысцой труси, а и то ладно. Ну-ну, пошевеливайся! – Да преследуют вас всегда дурные предзнаменования! Оба вы нечестивые собаки, – сказала старуха, – и схоронят вас на псарне. Пусть демон Зернобок разорвёт меня на куски, если я уйду из своей собственной комнаты, прежде чем допряду эту пряжу! – Сама скажи об этом хозяину, старая ведьма, – отвечал слуга и ушёл вместе со своим товарищем, оставив Ревекку наедине со старухой, которой поневоле навязали её общество. – Какие ещё бесовские дела они затеяли? – говорила старуха, бормоча себе под нос и злыми глазами поглядывая искоса на Ревекку. – Догадаться нетрудно: красивые глазки, чёрные кудри, кожа – как белая бумага, пока монах не наследил по ней своим чёрным снадобьем… Да, легко угадать, зачем её привели в эту одинокую башню: отсюда не услышишь никакого крика, всё равно как из-под земли. Тут по соседству с тобой живут одни совы, моя красавица. На твои крики обратят внимания не больше, чем на их. Чужестранка, кажется, – продолжала она, взглянув на костюм Ревекки. – Из какой страны? Сарацинка или египтянка? Что же ты не отвечаешь? Коли умеешь плакать, небось умеешь и говорить. – Не сердись, матушка, – сказала Ревекка. – Э, больше и спрашивать нечего, – молвила Урфрида. – Лисицу узнают по хвосту, а еврейку – по говору. – Сделай великую милость, – сказала Ревекка, – скажи, чего мне ещё ждать? Меня притащили сюда насильно – может быть, они собираются убить меня за то, что я исповедую еврейскую веру? Коли так, я с радость отдам за неё свою жизнь. – Твою жизнь, милашка! – отвечала старуха. – Что же им за радость лишать тебя жизни? Нет, поверь моему слову, твоей жизни не угрожает опасность. А поступят с тобой, так как поступили когда-то с родовитой саксонской девицей. Неужели же для еврейки будет зазорно то, что считалось хорошим для саксонки? Посмотри на меня: и я была молода и ещё вдвое краше тебя, когда Фрон де Беф, отец нынешнего, Реджинальда, со своими норманнами взял приступом этот замок. Мой отец и его семь сыновей упорно бились, шаг за шагом защищая своё жилище. Не было ни одной комнаты, ни одной ступени на лестницах, где бы не стало скользко от пролитой ими крови. Они пали, умерли все до единого, и не успели тела их остыть, не успела высохнуть их кровь, как я стала презренной жертвой их победителя. – Нельзя ли как-нибудь спастись? Разве нет способов бежать отсюда? – сказала Ревекка. – Я бы щедро – о, как щедро! – заплатила тебе за помощь! – И не думай, – сказала старуха. – Есть только один способ уйти отсюда – через ворота смерти; а смерть долго-долго не открывает их, – прибавила она, качая седой головой. – Но хоть то утешительно, что после нашей смерти другие будут так же несчастны, как были мы. Ну, прощай, еврейка! Что еврейка, что язычница – всё равно! Тебя постигнет та же участь, потому что ты попала во власть людей, которые не ведают ни жалости, ни совести. Прощай! Моя пряжа спрядена, а твоя ещё только начинается. – Постой, погоди, ради бога! – взмолилась Ревекка. – Останься здесь! Брани меня, ругай, только не уходи! Твоё присутствие всё-таки будет мне некоторой защитой! – Присутствие самой матери божьей не защитит тебя, – отвечала старуха, указывая на стоявшее в углу изображение девы Марии. – Вот она стоит, посмотри; узнаешь, спасёт ли она тебя от твоей судьбы. С этими словами она ушла, злорадно усмехаясь, что делало её ещё более безобразной, чем в минуты обычной для неё мрачности. Она заперла за собой дверь, и Ревекка ещё долго слышала, как она бранилась, с трудом спускаясь по крутой лестнице, проклиная каждую ступеньку. Ревекке угрожала гораздо более ужасная участь, чем леди Ровене. Если саксонская наследница могла рассчитывать на некоторую вежливость в обращении, то еврейке не на что было надеяться, кроме крайней грубости. Зато на её стороне были прирождённая сила воли, острый ум и, кроме того, ей уже приходилось бороться с опасностями. С раннего детства она отличалась твёрдой волей, наблюдательностью и острым умом. Роскошь, которой окружал её отец и которую она видела в домах других богатых евреев, не мешала ей ясно понимать, как ненадёжны были условия, в которых они жили. Подобно Дамоклу на знаменитом пиру, Ревекка непрестанно видела среди всей этой пышности меч, висевший на волоске над головами её соплеменников. Такие размышления постепенно привели её к трезвому взгляду на жизнь и смягчили её характер, который при иных условиях мог бы сделаться надменным и упрямым. Пример и наставления отца приучили Ревекку к ровному и учтивому обхождению со всеми. Правда, Ревекка была не в силах подражать его угодливости и низкопоклонству, потому что трусость была чужда её душе. Она держала себя с горделивой скромностью, как бы подчиняясь неблагоприятным обстоятельствам, в которые ставила её принадлежность к презираемому племени, но в то же время она сознавала себя достойной более высокого положения, чем то, на которое позволял ей надеяться деспотический гнёт религиозных предрассудков. Подготовленная таким образом ко всяким неожиданным бедствиям, она не растерялась и в данном случае. Настоящее её положение требовало большого присутствия духа, и она взяла себя в руки. Прежде всего она тщательно осмотрела комнату и поняла, что надеяться на спасение бегством было нечего. Комната не имела никаких тайных дверей и, находясь в уединённой башне с толстыми наружными стенами, по-видимому, не сообщалась с другими помещениями замка. Изнутри дверь не запиралась ни на ключ, ни на задвижку. Единственное окно отворялось на огороженную зубцами верхнюю площадку, что в первую минуту подало Ревекке надежду на возможность бежать отсюда; но она тотчас убедилась, что оттуда не было хода ни в какие другие здания. Эта площадка представляла собою нечто вроде балкона, защищённого парапетом с амбразурами, где можно было поставить несколько стрелков для защиты башни и боковой обороны. Таким образом, Ревекке оставалось только запастись терпением и всю надежду возложить на бога, к чему обычно прибегают выдающиеся и благородные души. Ревекка научилась ошибочно толковать священное писание и превратно понимала обещания, данные богом избранному народу израильскому; но она не ошибалась, считая настоящий период часом их испытания и твёрдо веря в то, что настанет день, когда чада Сиона будут призваны разделять блага, дарованные другим народам. Всё, что творилось вокруг неё, показывало, что их настоящее положение было этим временем кары и всяческих гонений, и главнейшею их обязанностью она считала безграничное терпение и безропотное перенесение всяких зол. И на себя она смотрела как на жертву, заранее обречённую на бедствия, и с ранних лет приучала свой ум к встрече с опасностями, которым, вероятно, суждено ей подвергнуться. Узница вздрогнула и побледнела, когда на лестнице послышались шаги. Дверь тихо растворилась, и мужчина высокого роста, одетый так же, как все бандиты, бывшие причиной её несчастья, медленной поступью вошёл в комнату и закрыл за собой дверь. Надвинутая на лоб шляпа скрывала верхнюю часть его лица. Закутавшись в плащ так, что он прикрывал нижнюю часть лица, он молча стоял перед испуганной Ревеккой. Казалось, он сам стыдился того, что намерен был сделать, и не находил слов, чтобы объяснить цель своего прихода. Наконец Ревекка, сделав над собой усилие, сама решилась начать разговор. Она протянула разбойнику два драгоценных браслета и ожерелье, которые сняла с себя ещё раньше, предполагая, что, удовлетворив его корыстолюбие, она может задобрить его. – Вот возьми, друг мой, – сказала она, – и, ради бога, смилуйся надо мной и моим престарелым отцом! Это ценные вещи, но они ничто в сравнении с тем, что отец даст тебе, если ты отпустишь нас из этого замка без обиды. – Прекрасный цветок Палестины, – отвечал разбойник, – эти восточные перлы уступают белизне твоих зубов. Эти бриллианты сверкают, но им не сравниться с твоими глазами, а с тех пор, как я принялся за своё вольное ремесло, я дал обет всегда ценить красоту выше богатства. – Не бери на душу такого греха, – сказала Ревекка, – возьми выкуп и будь милосерд! Золото тебе доставит всякие радости, а обидев нас, ты будешь испытывать муки совести. Мой отец охотно даст тебе всё, что ты попросишь. И если ты сумеешь распорядиться своим богатством, с помощью денег ты снова займёшь место среди честных людей, сможешь добиться прощения за все прежние провинности и будешь избавлен от необходимости грешить снова. – Хорошо сказано! – молвил разбойник по-французски, очевидно затрудняясь поддерживать разговор, начатый Ревеккой по-саксонски. – Но знай, светлая лилия, что твой отец находится в руках искуснейшего алхимика. Этот алхимик сумеет обратить в серебро и золото даже ржавую решётку тюремной печи. почтенного Исаака выпарят в таком перегонном кубе, который извлечёт всё, что есть у него ценного, и без моих просьб или твоих молений. Твой же выкуп должен быть выплачен красотой и любовью. Иной платы я не признаю. – Ты не разбойник, – сказала Ревекка также по-французски: – ни один разбойник не отказался бы от такого предложения. Ни один разбойник в здешней стране не умеет говорить на твоём языке. Ты не разбойник, а просто норманн, быть может благородного происхождения. О, будь же благороден на деле и сбрось эту страшную маску жестокости и насилия! – Ты так хорошо умеешь угадывать, – сказал Бриан де Буагильбер, отнимая плащ от лица, – ты не простая дочь Израиля. Я назвал бы тебя Эндорской волшебницей, если бы ты не была так молода и прекрасна. Да, я не разбойник, прелестная Роза Сарона. Я человек, который скорее способен увешать твои руки и шею жемчугами и бриллиантами, чем лишить тебя этих украшений. – Так чего ж тебе надо от меня, – сказала Ревекка, – если не богатства? Между нами не может быть ничего общего: ты христианин, я еврейка. Наш союз был бы одинаково беззаконен в глазах вашей церкви и нашей синагоги. – Совершенно справедливо, – отвечал храмовник рассмеявшись. – Жениться на еврейке! Despardieux![17] О нет, хотя бы она была царицей Савской! К тому же да будет тебе известно, прекрасная дочь Сиона, что если бы христианнейший из королей предложил мне руку своей христианнешей дочери и отдал бы Лангедок в приданое, я и туда не мог бы на ней жениться. Мои обеты не позволяют мне любить ни одной девушки иначе, как par amours, – так я хочу любить и тебя. Я рыцарь Храма. Посмотри, вот и крест моего священного ордена. – И ты дерзаешь призывать его в свидетели в такую минуту! – воскликнула Ревекка. – Если я это делаю, – сказал храмовник, – тебе-то какое дело? Ведь ты не веришь в этот благословенный символ нашего спасения. – Я верю тому, чему меня учили, – возразила Ревекка, – и да простит мне бог, если моя вера ошибочна. Но какова же ваша вера, сэр рыцарь, если вы ссылаетесь на свою величайшую святыню, когда собираетесь нарушить наиболее торжественный из ваших обетов. – Ты проповедуешь очень красноречиво, о дочь Сираха! – сказал храмовник. – Но, мой прекрасный богослов, твои еврейские предрассудки делают тебя слепой к нашим высоким привилегиям. Брак был бы серьёзным преступлением для рыцаря Храма, но за мелкие грешки я мигом могу получить отпущение в ближайшей исповедальне нашего ордена. Мудрейший из ваших царей и даже отец его, пример которого должен же иметь в твоих глазах некоторую силу, пользовались в этом отношении более широкими привилегиями, нежели мы, бедные воины Сионского Храма, стяжавшие себе такие права тем, что так усердно защищаем его. Защитники Соломонова храма могут позволять себе утехи, воспетые вашим мудрейшим царём Соломоном. – Если ты только затем читаешь библию и жизнеописания праведников, – сказала еврейка, – чтобы находить в них оправдание своему распутству и беззаконию, то повинен в таком же преступлении, как тот, кто извлекает яд из самых здоровых и полезных трав. Глаза храмовника сверкнули гневом, когда он выслушал этот упрёк. – Слушай, Ревекка, – сказал он, – до сих пор я с тобой обращался мягко. Теперь я буду говорить как победитель. Я завоевал тебя моим луком и копьём, и, по законам всех стран и народов, ты обязана мне повиноваться. Я не намерен уступить ни пяди своих прав или отказаться взять силой то, в чём ты отказываешь просьбам. – Отойди, – сказала Ревекка, – отойди и выслушай меня, прежде чем решишься на такой смертный грех. Конечно, ты можешь меня одолеть, потому что бог сотворил женщину слабой, поручив её покровительству мужчины. Но я сделаю твою низость, храмовник, известной всей Европе. Суеверие твоих собратий сделает для меня то, чего я не добилась бы от их сострадания. Каждой прецептории, каждому капитулу твоего ордена будет известно, что ты, как еретик, согрешил с еврейкой. И те, которые не содрогнутся от твоего преступления, всё-таки обвинят тебя за то, что ты обесчестил носимый тобой крест, связавшись с дочерью моего племени. – Как ты умна, Ревекка! – воскликнул храмовник, отлично сознавая, что она говорит правду: в уставе его ордена действительно существовали правила, запрещавшие под угрозой суровых наказаний интриги вроде той, какую он затеял. И бывали даже случаи, когда за это изгоняли рыцарей из ордена, покрывая их позором. – Ты очень умна, но громко же придётся тебе кричать, если хочешь, чтобы твой голос был услышан за пределами этого замка. А в его стенах ты можешь плакать, стенать, звать на помощь сколько хочешь, и всё равно никто не услышит. Только одно может спасти тебя, Ревекка: подчинись своей судьбе и прими нашу веру. Тогда ты займёшь такое положение, что многие норманские дамы позавидуют блеску и красоте возлюбленной лучшего из храбрых защитников святого Храма. – Подчиниться моей участи! – сказала Ревекка. – Принять твою веру! Да что ж это за вера, если она покровительствует такому негодяю? Как! Ты лучший воин среди храмовников? Ты подлый рыцарь, монах-клятвопреступник и трус! Презираю тебя, гнушаюсь тобою! Бог Авраама открыл средство к спасению своей дочери даже из этой пучины позора! С этими словами она распахнула решётчатое окно, выходившее на верхнюю площадку башни, вспрыгнула на парапет и остановилась на самом краю, над бездной. Не ожидая такого отчаянного поступка, ибо до этой минуты Ревекка стояла неподвижно, Буагильбер не успел ни задержать, ни остановить её. Он попытался броситься к ней, но она воскликнула: – Оставайся на месте, гордый рыцарь, или подойди, если хочешь! Но один шаг вперёд – и я брошусь вниз. Моё тело разобьётся о камни этого двора, прежде чем я стану жертвой твоих грубых страстей. Говоря это, она подняла к небу свои сжатые руки, словно молилась о помиловании души своей перед роковым прыжком. Храмовник заколебался. Его решительность, никогда не отступавшая ни перед чьей скорбью и не ведавшая жалости, сменилась восхищением перед её твёрдостью. – Сойди, – сказал он, – сойди вниз, безумная девушка. Клянусь землёй, морем и небесами, я не нанесу тебе никакой обиды! – Я тебе не верю, храмовник, – сказала Ревекка, – ты научил меня ценить по достоинству добродетели твоего ордена. В ближайшей исповедальне тебе могут отпустить и это клятвопреступление – ведь оно касается чести только презренной еврейской девушки. – Ты несправедлива ко мне! – воскликнул храмовник с горячностью. – Клянусь тебе именем, которое ношу, крестом на груди, мечом, дворянским гербом моих предков! Клянусь, что я не оскорблю тебя! Если не для себя, то хоть ради отца твоего сойди вниз. Я буду ему другом, а здесь, в этом замке, ему нужен могущественный защитник. – Увы, – сказала Ревекка, – это я знаю. Но можно ли на тебя положиться? – Пускай мой щит перевернут вверх ногами, пускай публично опозорят моё имя, – сказал Бриан де Буагильбер, – если я подам тебе повод на меня жаловаться. Я преступал многие законы, нарушал заповеди, но своему слову не изменял никогда. – Ну хорошо, я тебе верю, – сказала Ревекка, спрыгнув с парапета и остановившись у одной из амбразур, или machicolles, как они назывались в ту пору. – Тут я и буду стоять, – продолжала она, – а ты оставайся там, где стоишь. Но если ты сделаешь хоть один шаг ко мне, ты увидишь, что еврейка скорее поручит свою душу богу, чем свою честь – храмовнику. Мужество и гордая решимость Ревекки, в сочетании с выразительными чертами прекрасного лица, придали её осанке, голосу и взгляду столько благородства, что она казалась почти неземным существом. Во взоре её не было растерянности, и щёки не побледнели от страха перед такой ужасной и близкой смертью, напротив – сознание, что теперь она сама госпожа своей судьбы, вызвало яркий румянец на её смуглом лице и придало блеск её глазам. Буагильбер, человек гордый и мужественный, подумал, что никогда ещё не видывал такой вдохновенной и величественной красоты. – Помиримся, Ревекка, – сказал он. – Помиримся, если хочешь, – отвечала она, – помиримся, но только на таком расстоянии. – Тебе нечего больше бояться меня, – сказал Буагильбер. – Я и не боюсь тебя, – сказала она. – По милости того, кто построил эту башню так высоко, по милости его и бога Израилева я тебя не боюсь. – Ты несправедлива ко мне, – сказал храмовник. – Клянусь землёй, морем и небесами, ты ко мне несправедлива! Я от природы совсем не таков, каким ты меня видишь – жестоким, себялюбивым, беспощадным. Женщина научила меня жестокосердию, а потому я и мстил всегда женщинам, но не таким, как ты. Выслушай меня, Ревекка. Ни один рыцарь не брался за боевое копьё с сердцем, более преданным своей даме, чем моё. Она была дочь мелкопоместного барона. Всё их достояние заключалось в полуразрушенной башне, в бесплодном винограднике да в нескольких акрах тощей земли в окрестностях Бордо. Но имя её было известно повсюду, где оружием совершались подвиги, оно стало известнее, чем имена многих девиц, за которыми сулили в приданое целые графства. Да, – продолжал он, в волнении шагая взад и вперёд по узкой площадке и как бы забыв о присутствии Ревекки, – да, мои подвиги, перенесённые мной опасности, пролитая кровь прославили имя Аделаиды де Монтемар от королевских дворов Кастилии и до Византии. А как она мне отплатила за это? Когда я воротился к ней с почестями, купленными ценой собственной крови и трудов, оказалось, что она замужем за мелким гасконским дворянином, неизвестным за пределами его жалкого поместья. А я искренне любил её и жестоко отомстил за свою поруганную верность. Но моя месть обрушилась на меня самого. С того дня я отказался от жизни и всех её привязанностей. Никогда я не буду знать семейного очага. В старости не будет у меня своего тёплого угла. Моя могила останется одинокой, у меня не будет наследника, чтобы продолжать старинный род Буагильберов. У ног моего настоятеля я сложил все права на самостоятельность и отказался от своей независимости. Храмовник только по имени не раб, а в сущности, он живёт, действует и дышит по воле и приказаниям другого лица. – Увы, – сказала Ревекка, – какие же преимущества могут возместить такое полное отречение? – А возможность мести, Ревекка, – возразил храмовник, – и огромный простор для честолюбивых замыслов. – Плохая награда, – сказала Ревекка, – за отречение от всех благ, наиболее драгоценных для человека. – Не говори этого! – воскликнул храмовник. – Нет, мщение – это пир богов. И если правда, как уверяют нас священники, что боги приберегают это право для самих себя, значит они считают это наслаждение слишком ценным, чтобы предоставлять его простым смертным. А честолюбие! Это такое искушение, которое способно тревожить человеческую душу даже среди небесного блаженства. – Он помолчал с минуту, затем продолжал: – Клянусь богом, Ревекка, та, которая предпочла смерть бесчестию, должна иметь гордую и сильную душу. Ты должна стать моей. Нет, не пугайся, – прибавил он, – я разумею моей, но добровольно, по собственному желанию. Ты должна согласиться разделить со мною надежды более широкие, чем те, что открываются с высоты царского престола. Выслушай меня, прежде чем ответишь, и подумай, прежде чем отказываться. Рыцарь Храма теряет, как ты справедливо сказала, свои общественные права и возможность самостоятельной деятельности, но зато он становится членом такой могучей корпорации, перед которой даже троны начинают трепетать. Так одна капля дождя, упавшая в море, становится составной частью того непреодолимого океана, что подтачивает скалы и поглощает королевские флоты. Такова же всеобъемлющая сила нашей грозной лиги, и я далеко не последний из членов этого мощного ордена. Я состою в нём одним из главных командоров и могу надеяться со временем получить жезл гроссмейстера. Рыцари Храма не довольствуются тем, что могут стать пятой на шею распростёртого монарха. Это доступно всякому монаху, носящему верёвочные туфли. Нет, наши тяжёлые стопы поднимутся по ступеням тронов, и наши железные перчатки будут вырывать скипетры из рук венценосцев. Даже в царствование вашего тщетно ожидаемого мессии рассеянным коленам вашего племени не видать такого могущества, к какому стремится моё честолюбие. Я искал лишь родственную мне душу, с кем бы мог разделить свои мечты, и в тебе я обрёл такую душу. – И это говоришь ты женщине моего племени! – воскликнула Ревекка. – Одумайся! – Не ссылайся, – прервал её храмовник, – на различие наших верований. На тайных совещаниях нашего ордена мы смеёмся над этими детскими сказками. Не думай, чтобы мы долго оставались слепы к бессмысленной глупости наших основателей, которые предписали нам отказаться от всех наслаждений жизни во имя радости принять мученичество, умирая от голода, от жажды, от чумы или от дротиков-дикарей, тщетно защищая своими телами голую пустыню, которая имеет ценность только в глазах суеверных людей. Наш орден скоро усвоил себе более смелые и широкие взгляды и нашёл иное вознаграждение за все наши жертвы. Наши громадные поместья во всех королевствах Европы, наша военная слава, гремящая во всех странах и привлекающая в нашу среду цвет рыцарства всего христианского мира, – всё это служит целям, которые и не снились нашим благочестивым основателям, но мы храним это в тайне от тех слабых умов, которые вступают в наш орден на основании старинного устава и пребывают в старых предрассудках, а мы используем их как слепое орудие нашей воли. Но я не стану больше разоблачать перед тобой наши тайны. Я слышу звуки трубы. Быть может, моё присутствие необходимо. Подумай о том, что я сказал тебе. Прощай! Не прошу прощения за то, что угрожал тебе насилием. Благодаря этому я узнал твою душу. Только на пробном камне узнаётся чистое золото. Я скоро вернусь, и мы ещё поговорим. Он прошёл через комнату и стал спускаться по лестнице, оставив Ревекку одну. Даже перед лицом страшной смерти, которой она собиралась себя подвергнуть, не испытывала она такого ужаса, какой ощущала при виде яростного честолюбия отважного злодея, во власть которого попала. Когда она возвратилась в башенную комнату, первым её делом было возблагодарить бога за оказанное ей покровительство, моля его и далее простереть свой покров над нею и её отцом. Ещё одно имя проскользнуло в её молитве: то было имя раненого христианина, которого судьба предала в руки кровожадных людей, личных врагов его. Правда, совесть упрекала её за то, что, даже обращаясь к божеству, она в набожной молитве вспоминала о человеке, с которым ей никогда не суждено было соединиться, о назареянине и враге её веры. Но молитва была уже произнесена, и, каковы бы ни были предрассудки её единоверцев, Ревекка не хотела от неё отказаться. Глава XXV В жизни своей не видел я таких омерзительных каракулей! Тут сам чёрт ногу сломит! «Она уступает, чтобы победить» Войдя в большой зал замка, храмовник застал там де Браси. – Ваши любовные похождения, – сказал де Браси, – вероятно, были прерваны, как и мои, этими оглушительными звуками. Но вы пришли позднее меня и с явной неохотой, из чего я заключаю, что ваше свидание было гораздо приятнее, чем моё. – Значит, вы успешно сватались к саксонской наследнице? – спросил храмовник. – Клянусь костями Фомы Бекета, – отвечал де Браси, – эта леди Ровена, наверно, слышала, что я не выношу женских слёз. – Вот тебе раз! – молвил храмовник. – Предводитель вольной дружины обращает внимание на женские слёзы? Удивительно! Если несколько капель и упадёт на факел любви, пламя разгорится ещё ярче. – Спасибо за несколько капель! – возразил де Браси. – Эта девица пролила столько слёз, что потушила бы целый костёр. Такой скорби, таких потоков слёз не видано со времён святой Ниобы, о которой нам рассказывал приор Эймер. Точно сам водяной бес вселился в прекрасную саксонку. – А в мою еврейку вселился, должно быть, целый легион бесов, – сказал храмовник, – потому что едва ли один бес, будь он хоть сам Аполлион, мог бы внушить ей столько неукротимой гордости, столько решимости. Но где же Фрон де Беф? Этот рог трубит всё громче и пронзительнее. – Он, вероятно, занялся Исааком, – хладнокровно сказал де Браси. – Возможно, что вопли Исаака заглушают рёв этого рога. Ты, я думаю, знаешь по опыту, сэр Бриан, что когда еврей расстаётся со своими сокровищами на таких условиях, какие, вероятно, поставил ему Фрон де Беф, он так кричит, что из-за его визга не услышишь и двадцати рогов с трубой в придачу. Однако пора послать за хозяином. Вскоре подоспел к ним и Фрон де Беф, прервавший свои жестокие занятия. Он слегка замешкался на пути в зал, отдавая необходимые приказания слугам. – Посмотрим, в чём причина такого дьявольского шума, – сказал он. – Вот письмо. Если не ошибаюсь, оно написано по-саксонски. Он смотрел на письмо, вертя его в руках, словно надеясь таким путём добраться до его смысла. Наконец он передал его Морису де Браси. – Не знаю, что это за магические знаки, – сказал де Браси. Он был так же невежествен, как и большинство рыцарей того времени. – Наш капеллан пробовал учить меня писать, – продолжал он, – но у меня вместо букв выходили наконечники копий или лезвия мечей, так что старый поп махнул на меня рукой. – Дайте мне письмо, – сказал храмовник, – мы хоть тем похожи на монахов, что немножко учимся, чтобы осветить знаниями нашу доблесть. – Так мы воспользуемся вашими почтенными познаниями, – сказал де Браси. – Ну, что же говорится в этом свитке? – Это письмо – формальный вызов на бой, – отвечал храмовник. – Но, клянусь вифлеемской богородицей, это самый диковинный вызов, какой когда-либо посылался через подъёмный мост баронского замка, если только это не глупая шутка. – Шутка! – воскликнул Фрон де Беф. – Желал бы я знать, кто отважился пошутить со мной таким образом. Прочти, сэр Бриан. Храмовник начал читать вслух: – «Я, Вамба, сын Безмозглого, шут в доме благородного и знатного дворянина Седрика Ротервудского, по прозванию Сакс, и я, Гурт, сын Беовульфа, свинопас»… – Ты с ума сошёл! – прервал его Фрон де Беф. – Клянусь святым Лукой, здесь так написано, – отвечал храмовник и продолжал: – «… я, Гурт, сын Беовульфа, свинопас в поместье вышеозначенного Седрика, при содействии наших союзников и единомышленников, состоящих с нами заодно в этом деле, а именно: храброго рыцаря, именуемого Чёрный Лентяй, и доброго иомена Роберта Локсли, по прозвищу Меткий Стрелок, объявляем вам, Реджинальд Фрон де Беф, и всем, какие есть при вас сообщники и союзники, что вы без всякой причины и без объявления вражды, хитростью и лукавством захватили в плен нашего хозяина и властелина, означенного Седрика, а также высокорожденную девицу леди Ровену из Харготстандстида, а также благородного дворянина Ательстана Конингсбурского, а также и нескольких человек свободно рожденных людей, находящихся у них в услужении, равно как и нескольких крепостных, также некоего еврея Исаака из Йорка с дочерью, а также завладели лошадьми и мулами; указанные высокорожденные особы, со своими слугами и рабами, лошадьми и мулами, а равно и означенные еврей с еврейкой, ничем не провинились перед его величеством, а мирно проезжали королевской дорогой, как подобает верным подданным короля, а потому мы просим и требуем дабы означенные благородные особы, сиречь Седрик Ротервудский, Ровена из Харготстандстида и Ательстан Конингсбургский со своими слугами, рабами, лошадьми, мулами, евреем и еврейкою, а также всё их добро и пожитки были не позже как через час по получении сего выданы нам или кому мы прикажем принять их в целости и сохранности, не повреждёнными ни телесно, ни в рассуждении имущества их. В противном случае объявляем вам, что считаем вас изменниками и разбойниками, намереваемся драться с вами, донимать осадой, приступом или иначе и чинить вам всякую досаду и разорение. Чего ради и молим бога помиловать вас. Писано накануне праздника Витольда, под большим Сборным Дубом на Оленьем Холме; а писал те слова праведный человек, служитель господа, богоматери и святого Дунстана, причетник лесной часовни, что в Копменхерсте». Внизу документа был нацарапан сначала грубый рисунок, изображавший петушью голову со стоячим гребешком и подписью, что такова печать Вамбы, сына Безмозглого. Крест, начертанный ниже этой почётной эмблемы, обозначал подпись Гурта, сына Беовульфа; затем следовали чётко и крупно написанные слова: «Чёрный Лентяй»; а ещё ниже довольно удачное изображение стрелы служило подписью иомена Локсли. Рыцари выслушали до конца этот необыкновенный документ и в недоумении переглянулись, не понимая, что это значит. Де Браси первый нарушил молчание взрывом неудержимого хохота, храмовник последовал, правда более сдержанно, его примеру. Но Фрон де Беф, казалось, был недоволен их несвоевременной смешливостью. – Предупреждаю вас, господа, – сказал он, – что при настоящих обстоятельствах нам следует серьёзно подумать, что предпринять, а не предаваться легкомысленному веселью. – Фрон де Беф всё ещё не может опомниться с тех пор, как его свалили с лошади, – сказал де Браси. – Его коробит при одном упоминании о вызове, хотя бы этот вызов шёл от шута и от свинопаса. – Клянусь святым Михаилом, – отвечал Фрон де Беф, – было бы гораздо лучше, если бы ты один отвечал за эту затею, де Браси! Эти людишки не дерзнули бы обращаться ко мне с такой наглостью, если бы им на подмогу не подоспели сильные разбойничьи шайки. В этом лесу множество бродяг. Все они на меня злы за то, что я строго охраняю дичь. Я только раз захватил на месте преступления одного парня – у него ещё и руки были в крови – и велел его привязать к рогам дикого оленя. Правда, тот в пять минут разорвал его в клочья. Так вот, с тех пор столько раз стреляли в меня из лука, точно я та мишень, что стояла на днях в Ашби… Эй ты! – крикнул он одному из слуг. – Посылал ли ты узнать, сколько их там собралось? – В лесу по крайней мере двести человек, – отвечал слуга. – Прекрасно! – сказал Фрон де Беф. – Вот что значит предоставить свой замок в распоряжение людей, которые не умеют тихо выполнить своё предприятие! Очень нужно было дразнить этот осиный рой! – Осиный рой? – сказал де Браси. – Просто трутни, у которых и жала нет. Ведь все они – обленившиеся рабы, которые бегут в леса и промышляют грабежом, чтобы не работать. – Жала нет? – возразил Фрон де Беф. – Стрела с раздвоенным концом в три фута длиной, что попадает в мелкую французскую монету, – хорошее жало. – Стыдитесь, сэр рыцарь! – воскликнул храмовник. – Соберём своих людей и сделаем против них вылазку. Один рыцарь и даже один вооружённый воин стоят двадцати таких вояк. – Ещё бы! – сказал де Браси. – Мне совестно выехать на них с копьём. – Это было бы верно, – сказал Фрон де Беф, – будь это турки или мавры, сэр храмовник, или трусливые французские крестьяне, доблестный де Браси, но тут речь идёт об английских иоменах. Единственное наше преимущество – рыцарское вооружение и боевые кони. Но на лесных тропинках от них проку мало. Ты говоришь, сделаем вылазку. Да ведь у нас так мало народу, что едва хватит на защиту замка! Лучшие из моих людей – в Йорке; твоя дружина вся целиком там же, де Браси. В замке едва наберётся человек двадцать, не считая той горстки людей, которые принимали участие в вашей безумной затее. – Ты опасаешься, – спросил храмовник, – что их набралось достаточно, чтобы пойти на приступ замка? – Нет, сэр Бриан, – ответил Фрон де Беф, – у этих разбойников, правда, очень отважный начальник, но без осадных машин, без составных лестниц и без опытных руководителей они ничего не поделают с моим замком. – Разошли гонцов к соседям, – сказал храмовник, – пускай поторопятся на выручку к трём рыцарям, осаждаемым шутом и свинопасом в баронском замке Реджинальда Фрон де Бефа. – Вы шутите, сэр рыцарь! – отвечал барон. – К кому же послать? Мальвуазен, наверно, успел уже отправиться в Йорк со своими людьми, остальные мои союзники – тоже. Да и мне самому следовало бы быть там, если бы не эта проклятая затея. – Так пошли в Йорк отозвать наших людей обратно, – сказал де Браси. – Если эти бродяги не разбегутся, завидя моё знамя и моих стрелков, я скажу, что они храбрейшие из разбойников, когда-либо пускавших стрелы в зелёных лесах. – А кто отвезёт такое письмо? – сказал Фрон де Беф. – Они устроят засады на каждой тропинке, поймают гонца и вытащат у него из-за пазухи письмо… Вот что я надумал, – прибавил он, помолчав немного. – Сэр храмовник, ты умеешь не только читать, но и писать… Лишь бы нам отыскать письменные принадлежности моего капеллана, умершего в прошлом году, в разгар святочного веселья. – Осмелюсь доложить, – вмешался оруженосец, всё ещё стоявший перед хозяином, – старая Урфрида, кажется, хранит их у себя, на память о своём духовнике. Я слышал, как она говорила, будто он был последним человеком, от которого она слыхала такие речи, какие прилично слушать женщинам… – Так ступай и принеси что нужно, Энгельред, – сказал Фрон де Беф, – а ты, сэр храмовник, напиши ответ на их дерзкий вызов. – Я бы предпочёл отвечать им мечом, а не пером, – сказал Буагильбер, – но как хотите, будь по-вашему. Он сел к столу и на французском языке сочинил письмо такого содержания: Сэр Реджинальд Фрон де Беф и благородные рыцари, его единомышленники и союзники, не принимают вызова со стороны рабов, крепостных и беглых людей. Если лицо, именующее себя Чёрным Рыцарем, действительно имеет честь принадлежать к рыцарскому сословию, ему должно быть известно, что он унизил себя подобным союзом и не имеет права требовать уважения со стороны знатных особ благородного происхождения. Что касается пленных, то мы, соблюдая христианское милосердие, просим вас прислать какое-либо духовное лицо, чтобы исповедать их и примирить с богом, ибо мы порешили казнить их сегодня до полудня и выставить их головы на стенах замка, чтобы показать всем, как мы мало считаемся с теми, кто взялся их освобождать. А потому, как уже сказано, просим прислать священника, дабы приготовить их к смерти. Исполнением нашей просьбы вы окажете последнюю услугу в земной их жизни. Сложив это письмо, Фрон де Беф отдал его слуге для вручения гонцу, дожидавшемуся у ворот ответа на принесённое им послание. Иомен, исполнивший это поручение, возвратился в главную квартиру союзников, расположенную под старым, развесистым дубом, на расстоянии трех выстрелов из лука от замка. Здесь Вамба, Гурт, Чёрный Рыцарь и Локсли, а также весёлый отшельник с нетерпением ожидали ответа на свой вызов. Немного дальше виднелось немало отважных иоменов, зелёная одежда и загорелые лица которых показывали, какого рода ремеслом они промышляли. Их собралось уже более двухсот человек, к ним непрестанно присоединялись всё новые и новые отряды. Их вожди только тем и отличались от своих подчинённых, что на шапке у них было по одному перу; во всём остальном они были одеты и вооружены совершенно одинаково с прочими. Помимо этих ватаг на подмогу сходились саксы из ближайших местечек, а также крепостные люди и слуги из обширных поместий Седрика, явившиеся выручать своего хозяина. Они были вооружены по преимуществу вилами, косами, цепами и другими хозяйственными орудиями. Норманны, придерживаясь обычной политики завоевателей, не позволяли побеждённым саксам владеть мечами и копьями. По этой причине саксы были далеко не так страшны для осаждённых, как могли бы оказаться, если принять в расчёт их крепкое телосложение, их многочисленность, а также воодушевление, с которым они взялись постоять за правое дело. Предводителям этого пёстрого войска и было вручено письмо храмовника. Прежде всего отдали его отшельнику, прося прочесть, что там написано. – Клянусь посохом святого Дунстана, – сказал этот почтенный монах, – а этим посохом он собрал такую паству, как ни один святой в раю… Клянусь, что не только не могу прочитать вам то, о чём тут сказано, но не скажу даже, по-французски оно написано или поарабски. С этими словами он передал письмо Гурту, который угрюмо мотнул головой и отдал его Вамбе. Ухмыляясь с таким хитрым видом, какой мог бы быть у обезьяны при подобных обстоятельствах, шут осмотрел все четыре угла бумаги, потом подпрыгнул и отдал письмо Роберту Локсли. – Кабы длинные буквы были луки, а короткие – стрелы, я бы что-нибудь разобрал, – сказал честный иомен. – А теперь я так же не могу понять смысл этих знаков, как подстрелить оленя, который гуляет за двенадцать миль отсюда. – Придётся уж мне послужить вам чтецом, – сказал Чёрный Рыцарь и, взяв письмо из рук Локсли, прочёл его сначала про себя, а потом по-саксонски изложил его содержание своим союзникам. – Казнить благородного Седрика! – воскликнул Вамба. – Клянусь крестом, ты, должно быть, ошибся, сэр рыцарь. – Нет, мой почтенный друг, – отвечал рыцарь, – я вам в точности передал то, что тут написано. – В таком случае, – сказал Гурт, – клянусь святым Фомой, надо взять замок, хотя бы пришлось голыми руками разобрать его по камешку. – Нам с тобой больше и нечем орудовать, – сказал Вамба, – только мои руки вряд ли годятся на это. – Это они так говорят, чтобы выиграть время, – сказал Локсли. – Они не решатся на дело, за которое им придётся отвечать своей головой. – Было бы хорошо, – сказал Чёрный Рыцарь, – если бы кто-нибудь из нас ухитрился проникнуть в замок, чтобы разузнать, как там обстоят дела. Они просят прислать священника для принятия исповеди; по-моему, наш святой отшельник мог бы исполнить эту благочестивую обязанность; заодно он доставил бы нам нужные сведения. – А, чёрт бы тебя побрал с твоими советами! – воскликнул святой пустынник. – Я же тебе говорил, сэр Лентяй, что когда я сбрасываю рясу, вместе с ней снимаю и мой духовный сан, так что вся моя святость и даже латынь пропадают. В зелёном кафтане я скорее способен подстрелить двадцать оленей, чем исповедать одного христианина. – Боюсь, – сказал Чёрный Рыцарь, – что здесь никого не найдётся, кто бы годился на роль отца-исповедника. Все переглядывались между собой и молчали. – Ну, я вижу, – сказал Вамба после короткой паузы, – что дураку на роду написано оставаться в дураках и совать шею в такое ярмо, от которого умные люди шарахаются. Да будет вам известно, дорогие братья и земляки, что до шутовского колпака я носил рясу и до тех пор готовился в монахи, пока не началось у меня воспаление мозгов и осталось у меня ума не больше чем на дурака. Вот я и думаю, что с помощью той святости, благочестия и латинской учёности, которые зашиты в капюшоне доброго отшельника, я сумею доставить как мирское, так и духовное утешение нашему хозяину, благородному Седрику, а также и его товарищам по несчастью. – Как ты думаешь, годится он на это? – спросил у Гурта Чёрный Рыцарь. – Уж право не знаю, – отвечал Гурт. – Если окажется негодным, то это будет первый случай, когда его ум не подоспеет на выручку его глупости. – Так надевай рясу, добрый человек, – сказал Чёрный Рыцарь, – и пускай твой хозяин через тебя пришлёт нам весть о том, как обстоят дела у них в замке. Там, должно быть, мало народу, так что внезапное и смелое нападение может увенчаться полным успехом. Однако время не терпит, иди скорее. – А мы между тем, – сказал Локсли, – так обложим все стены кругом, что ни одна муха оттуда не вылетит без нашего ведома. Ты скажи этим злодеям, друг мой, – продолжал он, обращаясь к Вамбе, – что за всякое насилие, учинённое над пленниками, мы с них самих взыщем вдесятеро. – Pax vobiscum![18] – сказал Вамба, успевший напялить на себя полное монашеское облачение. Произнося эти слова, он принял степенную и торжественную осанку и чинной поступью отправился выполнять свою миссию. Глава XXVI Конь вдруг начнёт плестись рысцой, А клячи вскачь пойдут; Так станет вдруг шутом святой, Монахом станет шут. Старинная песня Когда шут, облачённый в рясу отшельника и препоясанный узловатою верёвкою, появился перед воротами замка Реджинальда Фрон де Бефа, привратник спросил, как его зовут и зачем он пришёл. – Pax vobiscum! – отвечал шут. – Я смиренный монах францисканского ордена, пришёл преподать утешение несчастным узникам, находящимся в стенах этого замка. – Храбрый же ты монах, – сказал привратник, – коли отважился прийти сюда; здесь, за исключением нашего пьяного капеллана, уже двадцать лет не кукарекали такие петухи, как ты. – Уж, пожалуйста, сделай милость, – сказал мнимый монах, – доложи обо мне хозяину замка. Поверь, что он меня примет охотно. А петух так громко закукарекает, что по всему замку будет слышно. – Вот за это спасибо! – сказал привратник. – Но если мне достанется за то, что я покинул сторожку ради твоего поручения, я посмотрю, выдержит ли серая одежда монаха стрелу дикого гуся. С этими словами привратник вышел из башенки и отправился в большой зал замка с небывалым известием, что у ворот стоит святой монах и просит позволения немедленно войти. К немалому его удивлению, хозяин приказал тотчас впустить святого человека, и привратник, поставив часовых охранять ворота, без дальнейших рассуждении отправился исполнять порученное приказание. Всей храбрости и находчивости Вамбы едва хватило на то, чтобы не растеряться в присутствии такого человека, каким был страшный Фрон де Беф. Бедный шут произнёс своё «pax vobiscum», на которое сильно полагался в исполнении своей роли, таким дрожащим и слабым голосом, каким ещё никогда не возглашали этого приветствия. Но Фрон де Беф привык, чтобы люди всякого сословия трепетали перед ним, так что робость мнимого монаха не возбудила в нём никаких подозрений. – Кто ты, монах, и откуда? – спросил он. – Pax vobiscum! – повторил шут. – Я бедный служитель святого Франциска, шёл через эти леса и попал в руки разбойников, как сказано в писании – guidam viator incidit in latrones[19], которые послали меня в этот замок исполнить священную обязанность при двух особах, осуждённых вашим досточтимым правосудием на смерть. – Так, так, – молвил Фрон де Беф. – А не можешь ли ты мне сказать, святой отец, много ли там этих бандитов? – Доблестный господин, – отвечал Вамба, – nomen illis legio – имя им легион. – Ты мне просто скажи, сколько их, монах, не то ни твоя ряса, ни верёвка не защитят тебя. – Увы, – сказал мнимый монах, – cor meum eructavit[20], что значит – я чуть не умер со страху! Но сдаётся мне, что всех – и иоменов и простолюдинов – там наберётся по крайней мере пятьсот человек. – Как! – воскликнул храмовник, в эту минуту вошедший в зал. – Так много слетелось этих ос? Значит, пора передавить их зловредный рой. Он отвёл хозяина в сторону и спросил его: – Знаешь ты этого монаха? – Нет, – отвечал Фрон де Беф, – он не здешний, из дальнего монастыря, и я его не знаю. – В таком случае не передавай ему на словах того, что ты хотел поручить, – сказал храмовник. – Пускай он отнесёт письмо от имени де Браси с приказанием его вольной дружине поспешить сюда. А тем временем, чтобы этот монах не догадался, в чём дело, дозволь ему выполнить свою задачу и приготовить саксонских свиней к бойне. – Хорошо, пусть так и будет, – отвечал Фрон де Беф и велел одному из слуг проводить Вамбу в ту комнату, где содержались Седрик и Ательстан. Между тем нетерпение Седрика всё росло и росло. Он расхаживал из конца в конец по залу с видом человека, который бросается в атаку или берёт приступом крепость. Он то издавал какие-то восклицания, то взывал к Ательстану, который со стоическим хладнокровием ожидал исхода приключения, преспокойно переваривая весьма сытный обед. По-видимому, вопрос, долго ли продлится их тюремное заключение, мало его тревожил: он твёрдо уповал, что, подобно всякому земному злу, когда-нибудь и это кончится. – Pax vobiscum! – молвил шут, войдя к ним. – Да будет над вами благословение святого Дунстана, святого Дениса, святого Дютока и всех святых! – Войди, милости просим, – сказал Седрик мнимому монаху. – Зачем ты пришёл к нам? – Я пришёл приготовить вас к смерти, – отвечал шут. – Не может быть! – воскликнул Седрик, вздрогнув. – Как они ни злобны, как ни бесстрашны, они не осмелятся учинить такую явную и беспричинную расправу. – Увы, – сказал шут, – взывать к их человеколюбию было бы столь же напрасно, как удержать закусившую удила лошадь шёлковой ниткой вместо уздечки. А потому подумай хорошенько, благородный Седрик, а также и вы, доблестный Ательстан, какие прегрешения совершили вы во плоти, ибо сегодня же будете призваны к ответу пред высшее судилище. – Слышишь ты это, Ательстан? – сказал Седрик. – Укрепимся духом для последнего нашего подвига, ибо лучше умереть как подобает мужчинам, нежели жить в неволе. – Я готов, – сказал Ательстан, – выдержать всё, что может придумать их злоба, и пойду на смерть так же спокойно, как пошёл бы обедать. – Так приступим к святому таинству, отец мой, – сказал Седрик. – Погоди минутку, дядюшка, – сказал шут своим обыкновенным голосом, – что это ты больно скоро собрался? Лучше осмотрись хорошенько, прежде чем прыгать во тьму кромешную. – Право, – сказал Седрик, – его голос мне знаком. – То голос вашего верного раба и шута, – отвечал Вамба, сбрасывая с головы капюшон. – Если бы вы раньше послушались моего дурацкого совета, вы бы сюда не попали. Последуйте же хоть теперь совету дурака, и вы недолго тут останетесь. – То есть как же это, плут? – спросил Седрик. – А вот как, – отвечал Вамба. – Надевай эту рясу и верёвку – только в них ведь и заключается мой священный сан – и преспокойно уходи из замка, а мне оставь свой плащ и пояс, чтобы я мог занять твоё место и прыгнуть за тебя, куда придётся. – Тебе занять моё место? – сказал Седрик, удивлённый таким предложением. – Но ведь они тебя повесят, бедный мой дурень! – Пусть делают что хотят, там – как богу угодно, – отвечал Вамба. – Я надеюсь, что Вамба, сын Безмозглого, может висеть на цепи так же важно, как цепь висела на шее у его предка олдермена. – Ну, Вамба, я согласен принять твоё предложение, только с одним условием, – сказал Седрик. – Поменяйся платьем не со мной, а с лордом Ательстаном. – Э нет, клянусь святым Дунстаном, – отвечал Вамба, – это для меня не подходит! Сын Безмозглого согласен пострадать, спасая жизнь сыну Херварда, но какая же мне корысть помирать из-за человека, отец которого не был знаком с моим отцом? – Негодяй, – сказал Седрик, – предки Ательстана были владыками Англии! – Мне всё равно, кем бы они ни были, – возразил Вамба, – но я не желаю, чтобы мне свернули голову ради его предков. А потому, мой добрый хозяин, соглашайтесь скорее на моё предложение либо позвольте мне уйти из этой башни. – Предоставь старому дереву засохнуть, – продолжал Седрик, – лишь бы сохранилась в целости краса всего леса! Спаси благородного Ательстана, мой верный Вамба. Каждый, в ком течёт саксонская кровь, обязан это сделать. Мы с тобой вместе отдадим себя в жертву ярости жестоких притеснителей. А он, освободившись из плена, пробудит дух мести в наших соплеменниках и отплатит за неё врагам. – Ну нет, батюшка, – сказал Ательстан, пожимая ему руку. Каждый раз, когда какие-либо крайние обстоятельства расшевеливали его мысль и деятельность, чувства его и деяния были достойны его высокого происхождения. – Нет, – повторил он. – Я скорее соглашусь целую неделю просидеть в этом зале на хлебе и воде, чем воспользуюсь возможностью спастись, которую придумала преданность слуги для его хозяина. – Вот вы называетесь умными людьми, господа, – сказал шут, – а я слыву дураком. Однако, дядюшка Седрик и братец Ательстан, дурак-то и вынесет решение и тем положит конец всем вашим спорам. Я всё равно что Джонова кобыла, которая никому не даёт на себя садиться, кроме Джона. Я пришёл затем, чтобы спасти своего хозяина. Если он откажется от моей помощи – ну что же, уйду домой, и дело с концом. Преданность нельзя перебрасывать из одних рук в другие, как кольцо или шар в игре. Я согласен болтаться в петле, но не иначе, как вместо моего родового властелина. – Уходите, благородный Седрик, – сказал Ательстан, – не упускайте такого случая. Ваше присутствие там, вне стен этого замка, воодушевит наших друзей и ускорит наше спасение, а если вы останетесь здесь, все мы пропали. – А разве там, за стенами, есть надежда на выручку? – спросил Седрик, взглянув на шута. – И ещё какая надежда! – воскликнул Вамба. – Да будет вам известно, что, натянув мой балахон, вы одеваетесь в мундир полководца. Пятьсот человек собралось под стенами этого замка, и сегодня я был одним из главных предводителей. Моя дурацкая шапка сошла за каску, а погремушка – за маршальский жезл. Вот увидим, много ли они выиграют, сменив дурака на умного человека. Право, я боюсь, как бы они, разжившись премудростью, не потеряли храбрости. Итак, прощай, хозяин, будь милостивее к бедному Гурту и сжалься над его собакой Фангсом, а мой колпак повесь на стену в Ротервуде, в память того, что я отдал свою жизнь за хозяина как верный… дурак. Последнее слово он произнёс как-то двусмысленно – не то серьёзно, не то в шутку. Слёзы выступили на глазах у Седрика. – Память о тебе будет жить, – сказал он, – пока верность и любовь будут в чести в этом мире. Если бы я не думал, что найду средства спасти Ровену и тебя, Ательстан, да и тебя тоже, мой бедный Вамба, я бы не дал уговорить себя на такое дело. Они переоделись, но тут у Седрика возникло новое затруднение. – Я никаких языков не знаю, кроме своего родного наречия да нескольких фраз по-нормански; как же я буду выдавать себя за настоящего монаха? – Вся штука в двух словах, – сказал Вамба. – Что бы ни говорили тебе, отвечай: «Pax vobiscum!» При встрече или прощаясь, благословляя или проклиная, повторяй: «Pax vobiscum!» – и всё тут. Для монаха эти словечки так же необходимы, как помело для ведьмы или палочка для фокусника. Произноси только низким голосом и с важностью: «Pax vobiscum!» – и против этого никто не устоит. Стража ли, привратник, рыцарь или оруженосец, пеший или конный – безразлично: эти слова на всех действуют как заклинание. Если меня завтра поведут вешать (что ещё очень сомнительно), я непременно испытаю силу этих слов на палаче. – Коли так, – сказал Седрик, – я мигом превращусь в монаха. Pax vobiscum! Надеюсь, что запомню этот пароль. Благородный Ательстан, прощай… Прощай и ты, мой бедняга. Сердце у тебя такое, что стоит любой здоровой головы. Я вас выручу либо возвращусь и умру вместе с вами. Державная кровь саксонских королей не прольётся, пока моя собственная кровь ещё течёт в жилах. Не дам волосу упасть с твоей головы, мой добрый слуга, рисковавший своей жизнью, чтобы спасти хозяина, хотя бы пришлось ради этого пожертвовать своей жизнью. Прощай. – Прощайте, благородный Седрик! – сказал Ательстан. – Помните, что монахи никогда не отказываются закусить, если им предложат подкрепить силы. – Прощай, дядюшка! – прибавил Вамба. – Не забывай pax vobiscum. С такими напутствиями Седрик отправился в путь. Ему очень скоро пришлось испробовать силу магических слов, которым научил его шут. Пробираясь низким сводчатым коридором к большому залу, он вдруг увидел перед собой женскую фигуру. – Pax vobiscum! – сказал мнимый монах, пытаясь поскорее пройти мимо. – Et vobis pater reverendissime![21] – ответил ему нежный женский голос. – Я немножко глух, – отвечал Седрик по-саксонски и проворчал себе под нос: – Чёрт бы побрал дурака и его pax vobiscum! В первый раз выстрелил – и сразу же промахнулся. Однако в те времена довольно часто случалось, что духовные лица плохо разумели по-латыни, и собеседница Седрика отлично знала это. – Прошу вас, преподобный отец, – продолжала она уже по-саксонски, – будьте милосердны, навестите раненого пленника и преподайте ему утешение. За это доброе дело ваш монастырь получит щедрое подаяние, какого ещё никогда не получал. – Дочь моя, – отвечал Седрик в великом смущении, – мне нельзя оставаться в этом замке и терять время на исполнение обычных моих обязанностей. Я должен уйти как можно скорее. Жизнь и смерть многих зависит от этого. – Отец мой, молю вас во имя обетов, которые вы на себя приняли, не покиньте несчастного, не откажите ему в своих советах и помощи! – продолжала просительница. – Чтоб меня чёрт побрал и засадил в Ифрин заодно с душами Одина и Тора, – проговорил в раздражении Седрик. Он, вероятно, произнёс бы ещё несколько фраз в том же духе, но их беседа была прервана грубым голосом Урфриды – той старухи, что жила в уединённой башенке. – Что это значит, милочка? – обратилась она к собеседнице Седрика. – Так-то ты платишь мне за мою доброту, за то, что я позволила тебе выйти из темницы? Святого человека довела до того, что он начал ругаться, чтобы избавиться от приставаний еврейки! – Еврейки! – воскликнул Седрик, придираясь к случаю, чтобы как-нибудь улизнуть от обеих. – Дай мне пройти, женщина! Не задерживай меня. Я только что исполнил святой долг и не хочу оскверняться. – Иди сюда, отец мой, – сказала старуха. – Ты не здешний и без провожатого не выберешься из замка. Поди сюда, мне хочется с тобой поговорить. А ты, дочь проклятого племени, ступай к больному и ухаживай за ним, пока я не ворочусь. И горе тебе, если осмелишься ещё раз уйти оттуда без моего разрешения! Ревекка скрылась. Урфрида, уступая её мольбам, позволила ей уйти из башни, а затем приставила её ухаживать за раненым Айвенго. Ревекка хорошо понимала, какая опасность угрожает пленным, и не упускала ни малейшего случая что-нибудь сделать для их спасения. Услышав от Урфриды, что в этот безбожный замок попал священник, она надеялась на его защиту заключённых. Для этого она и поджидала в коридоре мнимого монаха. Но мы видели, что попытка её кончилась неудачей. Глава XXVII «Во всём, что ты б сказать могла, Должны быть грех, печаль и стыд. Известны все твои дела… Но что ж преступница молчит?» «Я стала жертвой новых бед — От них душа ещё мрачней; А у меня и друга нет — Кто б мог внимать тоске моей; Но выслушай – и дай ответ На исповедь моих страстей». Крабб, «Дворец правосудия» Когда Урфрида криками и угрозами прогнала Ревекку обратно в комнату больного, она насильно потащила за собой Седрика в отдельную каморку и, войдя туда, крепко заперла дверь. После этого она достала с полки флягу с вином и два стакана, поставила их на стол и сказала скорее тоном утверждения, чем вопроса: – Ты сакс, отец мой? – заметив, что Седрик не торопится с ответом, она продолжала: – Не спорь, не спорь. Звуки родного языка сладки для моих ушей, хотя и редко я их слышу, разве только из уст жалких и приниженных рабов, на которых гордые норманны возлагают лишь самую чёрную работу в этом доме. А ты сакс, отец, и хотя служитель божий, а всё-таки свободный человек. Приятно мне слушать твою речь. – Разве священники из саков не заходят сюда? – спросил Седрик. – Мне кажется, их долг – утешать отверженных и угнетённых детей нашей земли. – Нет, не заходят, – отвечала Урфрида, – а если и заходят, то предпочитают пировать за столом своих завоевателей, а не слушать жалобы своих земляков. Так по крайней мере говорят о них, сама-то я мало кого вижу. Вот уже десять лет, как в этом замке не бывало ни одного священника, исключая того распутного норманна, который был здесь капелланом и по ночам пьянствовал вместе с Реджинальдом Фрон де Бефом. Но и он давно отправился на тот свет давать богу отчёт в своей пастырской деятельности. А ты сакс, да ещё саксонский священник, и мне нужно задать тебе один вопрос. – Да, я сакс, – отвечал Седрик, – но недостоин звания священника. Отпусти меня, пожалуйста! Клянусь, что я вернусь сюда или пришлю к тебе другого духовника, более меня достойного выслушать твою исповедь. – Погоди ещё немного, – сказала Урфрида, – скоро голос, который ты слышишь, замолкнет в сырой земле. Но я не хочу уходить туда без исповеди в своих грехах, как животное. Так пусть вино даст мне силы поведать тебе все ужасы моей жизни. Она налила себе стакан и с жадностью осушила его до дна, как бы опасаясь проронить хоть одну каплю. Выпив вино, она подняла глаза и проговорила: – Оно одурманивает, но ободрить уже не может. Выпей и ты, отец мой, иначе не выдержишь и упадёшь на пол от того, что я собираюсь рассказать тебе. Седрик охотно отказался бы от такого зловещего приглашения, но её жест выражал такое нетерпение и отчаяние, что он уступил её просьбе и отпил большой глоток вина. Словно успокоенная его согласием, она начала свой рассказ. – Родилась я, – сказала она, – совсем не такой жалкой тварью, какой ты видишь меня теперь, отец мой. Я была свободна, счастлива, уважаема, любима и сама любила. Теперь я раба, несчастная и приниженная. Пока я была красива, я была игрушкой страстей своих хозяев, а с тех пор как красота моя увяла, я стала предметом их ненависти и презрения. Разве удивительно, отец мой, что я возненавидела род человеческий и больше всего то племя, которому я была обязана такой переменой в моей судьбе? Разве хилая и сморщенная старуха, изливающая свою злобу в бессильных проклятиях, может забыть, что когда-то она была дочерью благородного тана Торкилстонского, перед которым трепетали тысячи вассалов? – Ты дочь Торкиля Вольфгангера! – сказал Седрик, пятясь от неё. – Ты… ты родная дочь благородного сакса, друга моего отца и его ратного товарища? – Друг твоего отца! – воскликнула Урфрида. – Стало быть, передо мной Седрик, по прозвищу Сакс, потому что у благородного Херварда Ротервудского только и был один сын, и его имя хорошо известно среди его соплеменников. Но если точно ты Седрик из Ротервуда, что означает твоё монашеское платье? Неужели и ты отчаялся спасти свою родину и в стенах монастыря обрёл пристанище от притеснений? – Всё равно, кто бы я ни был, – сказал Седрик. – Продолжай, несчастная, свой рассказ об ужасах и преступлениях. Да, преступлениях, ибо то, что ты осталась в живых, – преступление. – Да, я преступница, – отвечала несчастная старуха. – Страшные, чёрные, гнусные преступления тяжким камнем давят мне грудь, их не в силах искупить даже огонь посмертных мучений. Да, в этих самых комнатах, запятнанных чистой кровью моего отца и моих братьев, в этом доме я жила любовницей их убийцы, рабой его прихотей, участницей его наслаждений. Каждое моё дыхание, каждое мгновение моей жизни было преступлением. – Несчастная женщина! – воскликнул Седрик. – В то время когда друзья твоего отца, молясь об упокоении души его и всех его сыновей, не забывали в своих молитвах помянуть имя убиенной Ульрики, пока все мы оплакивали умерших и чтили их память, ты жила! Жила, чтобы заслужить наше омерзение и ненависть… Жила в союзе с подлым тираном, умертвившим всех, кто был тебе всего ближе и дороже, с тираном, пролившим кровь младенцев, чтобы не оставить в живых ни одного отпрыска славного и благородного рода Торкиля Вольфгангера. Вот с каким злодеем ты жила… да ещё предавалась наслаждениям беззаконной любви! – В беззаконном союзе – да, но не в любви, – возразила старуха, – скорее в аду есть место для любви, чем под этими нечестивыми сводами. Нет, в этом я не могу упрекнуть себя. Не было минуты, даже в часы преступных ласк, чтобы я не ненавидела Фрон де Бефа и всю его породу. – Ненавидела его, а всё-таки жила! – воскликнул Седрик. – Несчастная! Разве у тебя под рукой не было ни кинжала, ни ножа, ни стилета? Счастье твоё, что тайны норманского замка – всё равно что могильные тайны! Если бы я только представил себе, что дочь Торкиля живёт в гнусном союзе с убийцей своего отца, меч истого сакса разыскал бы тебя и в объятиях твоего любовника! – Неужели действительно ты заступился бы за честь рода Торкиля? – сказала Ульрика (отныне мы можем отбросить её второе имя – Урфрида). – Тогда ты настоящий сакс, каким прославила тебя молва! Даже в этих проклятых стенах, окутанных загадочными тайнами, даже здесь произносили имя Седрика, и я, жалкая и униженная тварь, радовалась при мысли о том, что есть ещё на свете хоть один мститель за наше несчастное племя. У меня тоже бывали часы мщения. Я подстрекала наших врагов к ссорам и во время их пьяного разгула возбуждала среди них смертельную вражду. Я видела, как лилась их кровь, слышала их предсмертные стоны! Взгляни на меня, Седрик, не осталось ли на моём увядшем и гнусном лице каких-нибудь черт, напоминающих Торкиля? – Не спрашивай об этом, Ульрика, – отвечал Седрик с тоской и отвращением. – Так мертвец напоминает живого, когда бес оживляет бездыханный труп, вызывая его из могилы. – Пусть будет так, – ответила Ульрика, – а когда-то это бесовское лицо могло посеять вражду между старшим Фрон де Бефом и его сыном Реджинальдом. То, что потом случилось, следовало бы навеки скрыть под покровом адской тьмы, но я подниму завесу и на мгновение покажу тебе то, от чего мертвецы встают из гробов и громко вопиют. Долго разгоралась глухая вражда между тираном отцом и его свирепым сыном. Долго я тайно раздувала эту противоестественную ненависть. Она вспыхнула в час пьяного разгула, и за своим собственным столом мой обидчик пал от руки родного сына… Вот какие тайны прячутся под этими сводами. Развалитесь на куски, проклятые своды, – продолжала она, подняв глаза вверх, – рухните, стены, и задавите всех, кому известна эта чудовищная тайна! – А ты, преступная и несчастная, – сказал Седрик, – что же сталось с тобой после смерти твоего любовника? – Угадывай, но не спрашивай. Я осталась здесь и жила, пока преждевременная старость не обезобразила моё лицо. И тогда меня стали осыпать обидами и клеймить презрением там, где прежде слушались и преклонялись передо мною. Прежде было широкое поле для моей мстительности и злобы, а тут я была вынуждена ограничить мою месть мелкими кознями раздражённой служанки или пустой бранью беспомощной старухи; с высоты своей одинокой башни обречена была я слушать отголоски пиров, в которых прежде участвовала, или крики и стоны новых жертв насилия! – Ульрика, – сказал Седрик, – мне кажется, что в глубине сердца ты всё ещё не перестала сожалеть об утрате тех радостей, которые покупала ценою злодеяний; как же ты дерзаешь обратиться к человеку, облачённому в эти священные одежды? Подумай, несчастная, если бы сам святой Эдуард явился сюда во плоти, что мог бы он сделать для тебя? Царственный исповедник имел от бога дар исцелять телесные язвы, но язвы души исцеляются одним лишь господом богом. – Погоди, суровый прорицатель! – воскликнула она. – Скажи, что значат новые и страшные чувства, которые с недавних пор стали одолевать меня в моём одиночестве? Почему давно минувшие дела встают передо мною, внушая неодолимый ужас? Какая участь постигнет за гробом ту, которой бог судил пережить на земле столько страданий? Не лучше ли мне обратиться к божествам наших некрещёных предков, к Водену, Герте и Зернебоку, к Мисте и Скогуле, чем переносить те страшные видения, которые терзают меня и наяву и во сне? – Я не священник, – сказал Седрик, с отвращением отшатываясь от неё, – я не священник, хотя и надел монашеское платье. – Монах ты или мирянин, мне всё равно, – ответила Ульрика. – За последние двадцать лет я, кроме тебя, не видала никого, кто бы боялся бога и уважал человека. Скажи, неужели мне нет надежды на спасение? – Я думаю, что тебе пора покаяться, – сказал Седрик. – Прибегни к молитве и покаянию, и дай тебе боже обрести прощение. Но я не могу и не хочу оставаться больше с тобой. – Постой ещё минуту, – сказала Ульрика, – не покидай меня теперь, сын друга моего отца. Иначе тот демон, что управлял моей жизнью, может ввести меня во искушение отомстить тебе за твоё безжалостное презрение. Как ты думаешь, долго ли пришлось бы тебе прожить на свете, если бы Фрон де Беф застал Седрика Сакса в своём замке и в такой одежде? Он и так уже не спускал с тебя глаз, как хищный сокол с добычи. – Что ж, пускай, – сказал Седрик. – Пусть он и клювом и когтями растерзает меня, и всё-таки мой язык не произнесёт ни единого слова лжи. Я умру саксом, правдивым в речах и честным на деле. Отойди прочь! Не прикасайся ко мне и не задерживай меня. Сам Реджинальд Фрон де Беф не так омерзителен для моих глаз, как ты, низкое и развратное существо. – Ну, будь по-твоему, – сказала Ульрика. – Ступай своей дорогой и позабудь в своём высокомерии, что стоящая перед тобой старуха была дочерью друга твоего отца. Иди своим путём. Я останусь одна. Зато и моё мщение будет делом только моих рук. Никто не станет мне помогать, но все услышат о том деянии, на которое я отважусь. Прощай! Твоё презрение оборвало последнюю связь мою с миром. Ведь я надеялась, что мои несчастья смогут пробудить сострадание в моих соплеменниках. – Ульрика, – сказал Седрик, тронутый её словами, – ты так много вынесла и претерпела в этой жизни, так неужели ты будешь предаваться отчаянию именно теперь, когда глаза твои узрели твои преступления, когда тебе необходимо принести покаяние? – Седрик, – отвечала Ульрика, – ты мало знаешь человеческое сердце. Чтобы жить так, как я жила, нужно носить в своей душе безумную жажду наслаждений, мести и гордое сознание своей силы. Напиток, слишком ядовитый для человеческого сердца, но отказаться от него нет силы. Старость не даёт наслаждений, морщинистое лицо перестаёт пленять, а мстительность выдыхается, размениваясь на бессильные проклятия. Тогда-то возникают угрызения совести, а с ними – бесплодные сожаления о прошлом и безнадёжность в будущем. И когда все остальные сильные побуждения покидают нас, мы становимся похожи на бесов в аду, которые могут ощущать угрызения, но не раскаиваться никогда… Для раскаяния здесь нет места… Однако твои речи пробудили во мне новую душу. Правду ты сказал: те, кому не страшна смерть, способны на всё. Ты указал мне средства к отмщению, и будь уверен, что я ими воспользуюсь. Доселе в моей иссохшей груди наряду с мщением боролись ещё другие страсти; отныне оно одно воцарится в ней. Ты сам скажешь потом, что, какова бы ни была жизнь Ульрики, её смерть была достойна дочери благородного Торкиля. Перед стенами этого проклятого замка собралась боевая дружина – ступай, веди их скорее в атаку. Когда же увидишь красный флаг на боковой башне, в восточном углу крепости, наступай смелее – норманнам будет довольно дела и внутри замка, и вы сможете прорваться, невзирая на их стрелы и пращи. Иди, прошу тебя. Выполняй своё назначение, а меня предоставь моей судьбе. Седрик охотно расспросил бы Ульрику подробнее о её планах, но в эту минуту раздался суровый голос Реджинальда Фрон де Бефа: – Куда девался этот бездельник монах? Клянусь богом, я сделаю из него мученика, если он вздумает сеять предательство среди моей челяди! – Какое верное чутьё у нечистой совести! – молвила Ульрика. – Но ты не обращай на него внимания, уходи скорее к своим. Возгласи боевой клич саксов, и пусть они запоют свою воинственную песнь. Моя месть послужит им припевом. Сказав это, она исчезла в боковую дверь, а Реджинальд Фрон де Беф вошёл в комнату. Седрик не без труда принудил себя отвесить гордому барону смиренный поклон, на который тот отвечал небрежным кивком. – Долго же тебя задержали кающиеся грешники, мой отец! Впрочем, тем лучше для них, потому что это их последняя исповедь. Ты приготовил их к смерти? – Я нашёл их, – сказал Седрик, кое-как стараясь изъясняться по-французски, – готовыми к самому худшему исходу, так как они знают, кто их хозяин. – Это что же такое, монах! Твоя речь смахивает на саксонское произношение! – сказал фрон де Беф. – Я воспитывался в обители святого Витольда, что в Бёртоне, – отвечал Седрик. – Вот как, – молвил барон. – Было бы лучше, если бы ты был норманном. Но нечего делать – других гонцов нет. Этот Витольдов монастырь в Бёртоне просто совиное гнездо. Давно пора разорить его до основания. Скоро настанет такое время, что ни ряса, ни кольчуга не спасут сакса. – Да будет воля божия, – проговорил Седрик голосом, дрожавшим от сдержанной ярости, которую Фрон де Беф принял за проявление страха. – Вижу, – сказал он, – что у тебя душа ушла в пятки и ты уже вообразил себе, что наши воины ворвались в вашу трапезную и хозяйничают в ваших погребах. Но окажи мне сегодня услугу, и, что бы ни случилось с остальной братией, обещаю тебе, что ты сможешь жить так же безопасно, как улитка в раковине. – Приказывайте, – сказал Седрик, подавляя волнение. – Так иди за мной, я тебя провожу в боковую калитку. Фрон де Беф крупными шагами пошёл вперёд и по пути стал наставлять мнимого монаха, шедшего за ним следом, как он должен вести себя. – Ты видишь, монах, это стадо саксонских свиней, которые дерзнули окружить мой замок Торкилстон? Наговори им чего хочешь насчёт непрочности этой твердыни или вообще скажи что вздумается, лишь бы они ещё сутки простояли под стенами. А ты между тем снеси это письмо. Однако постой. Скажи, ты умеешь читать? – Нисколько, – отвечал Седрик, – я умею читать только свой требник. Да и то потому, что я знаю наизусть службу господню милостью богородицы и святого Витольда… – Ну, тем лучше. Итак, отнеси это письмо в замок Филиппа де Мальвуазена. Скажи, что письмо от меня, а писал его храмовник Бриан де Буагильбер и что я прошу его как можно скорее отослать это письмо в Йорк. Впрочем, скажи ему, чтобы он не очень беспокоился за нашу судьбу. Стыдно подумать, что мы вынуждены прятаться от горсточки негодяев, которые обычно пускаются бежать, едва заслышат топот наших коней. Я тебе говорю, монах, ухитрись выдумать какой-нибудь предлог, чтобы удержать на месте этих мерзавцев, пока не подоспеют наши сторонники. Моя мстительность пробудилась, а это такой сокол, который не уснёт, пока не насытится добычей. – Клянусь моим святым покровителем, – сказал Седрик с такой силой, какой нельзя было ожидать от смиренного монаха, – клянусь и всеми остальными святыми угодниками, живыми и умершими в Англии, ваши приказания будут исполнены! Ни один сакс не уйдёт из под этих стен, если моё влияние будет в силах удержать их здесь. – Эге, монах, – сказал Фрон де Беф, – ты переменил тон, говоришь твёрдо и смело и сразу так приободрился, словно жаждешь истребления саксонского стада; а между тем ведь эти свиньи тебе сродни! Седрик был не мастер притворяться и от души пожалел, что с ним нет Вамбы, который, наверно, подсказал бы ему подходящий ответ. Но, как гласит старинная поговорка, нужда изощряет ум, а потому он пробормотал, что если люди разбойничают, то церковь предаёт их отлучению, а государство ставит вне закона. – Despardieux, – сказал Фрон де Беф, – ты говоришь сущую правду! Я и забыл, что эти негодяи способны ободрать донага жирного аббата ничуть не хуже своих французских собратьев. Ведь это они, кажется, поймали настоятеля Сент-Ивского аббатства, привязали его к дубу и заставили петь обедню, пока шарили в его сундуках и сумках? Нет, клянусь святой девой, эту штуку проделал Готье из Миддлтона, один из наших соратников. Но те, что ограбили часовню Сент-Би и утащили оттуда чашу, дароносицу и подсвечник, были саксы, не правда ли? – Это были безбожники, – отвечал Седрик. – Да ещё выпили всё вино и пиво, заготовленное для ваших тайных пирушек, когда вы притворяетесь, будто поститесь и молитесь, а сами пьянствуете. Знаешь, ведь твоё дело – отомстить за такое святотатство. – Я и то поклялся отомстить, – проворчал Седрик. – Святой Витольд будет свидетелем моей клятвы. Между тем Фрон де Беф вывел его через калитку ко рву, поперёк которого была перекинута одна доска. Перейдя через ров, они очутились в небольшом барбикене, или внешнем укреплении стены, откуда через хорошо защищённые ворота для вылазок можно было выйти в открытое поле. – Теперь ступай скорее, – сказал Фрон де Беф. – Только исполни моё поручение, и ты увидишь, что мясо саксов будет здесь так же дёшево, как бывает свинина на бойнях в Шеффилде. Да, вот что: ты, кажется, довольно весёлый поп, так приходи после побоища, я тебе выставлю столько мальвазии, что хватит напоить допьяна весь ваш монастырь. – Разумеется, мы ещё встретимся, – ответил Седрик. – А пока вот тебе, – прибавил норманн у последних ворот, сунув в руку Седрика золотую монету. – Но помни: если не выполнишь моего поручения, я с тебя сдеру и рясу и твою собственную шкуру. – Предоставляю тебе и то и другое, – отвечал Седрик, выйдя за ворота и радостно шагая по чистому полю. – Можешь казнить меня, если в следующий раз, когда мы встретимся, я не заслужу от тебя ничего лучшего. Тут он обернулся в сторону замка, швырнул золотую монету и проговорил: – Провалиться бы тебе вместе со своими деньгами, вероломный норманн! Фрон де Беф не расслышал этих слов, но видел сопровождавшее их движение, которое показалось ему подозрительным. – Эй, стрелки, – крикнул он часовым, стоявшим на страже у наружного бастиона, – пустите-ка стрелу вдогонку этому монаху! Нет, стойте, – прибавил он, видя, что они уже натягивают луки. – Не нужно стрелять. Ведь другого гонца нет – приходится верить этому. Я думаю, что он не посмеет меня обмануть. В худшем случае придётся заключить договор с теми саксонскими псами, что сидят у меня на цепи. Эй, Жиль Тюремщик, распорядись, чтобы привели ко мне Седрика Ротервудского и другого болвана, его товарища, Конингсбургского. Как его звать, Ательстаном, что ли? У них такие имена, что норманскому рыцарю и выговорить трудно, и во рту остаётся от них привкус ветчины. Дай-ка мне вина – прополоскать рот после этих имён, как говорит весёлый принц Джон. Подай вино в оружейную и туда же приведи пленных. Приказание было исполнено. Войдя в зал, увешанный множеством всякого оружия, добытого как им самим, так и его отцом, Фрон де Беф застал там обоих саксонских пленных под конвоем четверых его слуг. Вино уже стояло на массивном дубовом столе. Фрон де Беф сначала отпил большой глоток вина, а потом обратился к пленным. Надвинутая на самые глаза шапка Вамбы, его новая одежда и тусклый мерцающий свет, проникавший в зал сквозь цветные стёкла, помешали грозному барону при его недостаточном знакомстве с наружностью Седрика (редко выезжавшего из пределов своего поместья и не водившего приятельских сношений со своими норманскими соседями) заметить, что главный пленник бежал. – Ну, саксонские храбрецы, – сказал Фрон де Беф, – как вам нравится гостить в Торкилстоне? Поняли ли вы теперь, что значит брезговать гостеприимством принца из дома Анжу? Помните, как вы отплатили за любезный приём нашему царственному принцу Джону? Клянусь богом и святым Денисом, если вы не заплатите знатного выкупа, я повешу вас за ноги на железной решётке вот этих самых окон, и вы будете там висеть, покуда коршуны и вороны не превратят вас в скелеты… Говорите, саксонские псы, много ли вы дадите за спасение своей подлой жизни? Что скажете вы, вы из Ротервуда? – Я-то ни копейки не дам, – отвечал бедный Вамба, – а что касается вашего обещания повесить меня за ноги, так это, пожалуй, недурно. У меня, говорят, мозги перевернулись вверх ногами с той минуты, как на меня надели колпак. Так если меня повесят головой ввниз – может, мозги-то и станут опять на место. – Пресвятая Женевьева, – воскликнул Фрон де Беф, – кто это со мной говорит? Он сшиб шапку Седрика с головы шута и при этом заметил на его шее роковой признак рабства – серебряный ошейник. – Жиль! Клеман! Псы окаянные! – крикнул разъярённый норманн. – Кого вы мне привели? – На это, кажется, я могу ответить, – сказал де Браси, только что вошедший в зал. – Это потешный дурак Седрика, тот самый, что так мужественно вступил в состязание с Исааком из Йорка на турнире по вопросу о том, кому занять место почётнее. – Ну, это я за них решу, – сказал Фрон де Беф, – повешу их на одной виселице, и пускай висят рядом, если его хозяин и этот боров из Конингсбурга не выкупят их жизнь дорогой ценой. Но одним выкупом они от меня не отделаются: пусть дадут обязательство увести с собой толпы бродяг, окруживших замок, подпишут отречение от своих прав и вольностей и признают себя нашими вассалами. Пусть они будут счастливы, если при новом положении в стране, которое скоро наступит, мы оставим за ними право дышать… Ступайте, – обратился он к двоим из прислужников, – приведите мне настоящего Седрика. На этот раз я не стану взыскивать с вас за ошибку, потому что, в самом деле, трудно отличить простого дурака от саксонского франклина. – Но ваша рыцарская светлость скоро узнает, что среди нас дураков осталось гораздо больше, чем франклинов, – сказал Вамба. – Что за вздор болтает этот плут? – сказал Фрон де Беф, глядя на слуг, которые, переминаясь с ноги на ногу, робко намекнули, что если это не Седрик, то они не знают, куда он девался. – Господи помилуй! – воскликнул де Браси. – Должно быть, он бежал, переодевшись монахом! – Кой чёрт! – крикнул Фрон де Беф. – Стало быть, я сам проводил ротервудского борова до ворот и своими руками выпустил его из замка! А ты, – обратился он к Вамбе, – своим дурачеством перехитрил идиотов, ещё более безмозглых, чем ты, – я тебя посвящу в монашеский сан! Я велю обрить тебе макушку по всем правилам. Эй, кто там! Содрать ему кожу с головы и выбросить его с башни за стену!.. Ну, шут, посмотрим, как ты дальше будешь шутить! – Благородный рыцарь, ваши поступки лучше ваших слов, – захныкал бедный Вамба, который по привычке острил даже перед смертью. – Коли вы точно нарядите меня в красную шапочку, значит из простого монаха я стану кардиналом. – Бедняга, – молвил де Браси, – он решил до смерти остаться шутом! Фрон де Беф, не казните его, а подарите мне. Пусть он забавляет мою вольную дружину. Что ты на это скажешь, плут? Согласен ты собраться с духом и отправиться со мной на войну? – Пожалуй, только надо у хозяина спроситься, потому что, видишь ли, – сказал Вамба, указывая на свой ошейник, – мне нельзя снять этот воротничок без его разрешения. – Э, норманская пила мигом распилит саксонский ошейник, – сказал де Браси. – Ещё бы, ваша милость, – сказал Вамба, – оттого, должно быть, и пошла у нас пословица: Норманские пилы на наших дубах, Норманское иго на наших плечах, Норманские ложки в английской каше, Норманны правят родиной нашей. Пока все четыре не сбросим долой, Не будет веселья в стране родной[22]. – Хорош же ты, де Браси, – сказал Фрон де Беф, – стоишь и слушаешь дурацкие россказни, когда нам угрожает опасность! Разве ты не видишь, что они нас перехитрили? Ведь по милости того самого шута, с которым ты вздумал потешаться, нам не удалось снестись с нашими союзниками. Чего же нам ждать, кроме близкого штурма? – Так пойдём к бойницам, – сказал де Браси. – Разве ты видел, чтобы я был мрачен перед боем? Позови храмовника, пусть он хоть вполовину так же храбро защищает свою жизнь, как бился во славу своего ордена. Да и ты сам взбирайся на стену. Ручаюсь тебе, что саксонским разбойникам не удастся влезть на стены Торкилстона, так же как и залезть на облака. А если предпочитаешь вступить в переговоры с бандитами, почему бы не воспользоваться посредничеством этого почтенного франклина, который так углубился в созерцание бутылки с вином? Эй, сакс, – продолжал он, обращаясь к Ательстану и протягивая ему кружку, – промочи себе глотку этим благородным напитком, соберись с духом и скажи, что ты нам посулишь за своё освобождение? – То, что я в силах уплатить, – отвечал Ательстан, – лишь бы это не было противно чести и мужеству. Отпусти меня на свободу вместе со всеми моими спутниками, и я дам тысячу золотых выкупа. – И, кроме того, отвечаешь нам за немедленное отступление этого сброда, что толпится вокруг замка, нарушая мир божеский и королевский? – сказал Фрон де Беф. – Насколько это будет в моей власти, – отвечал Ательстан, – постараюсь удалить их и не сомневаюсь, что названый отец мой Седрик поможет мне в этом. – Стало быть, дело улажено, – сказал Фрон де Беф. – Тебя и твоих спутников мы отпустим с миром, а ты за это уплатишь нам тысячу золотых. Сумма довольно незначительная, и ты должен быть нам благодарен, сакс, за то, что мы согласились принять такую безделицу в обмен за ваши особы. Только вот что: эта сделка не касается еврея Исаака. – Ни его дочери, – сказал храмовник, вошедший в зал во время переговоров. – Да они и не принадлежат к компании этого сакса, – сказал Фрон де Беф. – Если бы они были из нашей компании, – сказал Ательстан, – я бы постыдился назваться христианином. Делайте что хотите с этими нечестивцами. – Вопрос о выкупе не касается также и леди Ровены, – сказал де Браси. – Пусть никто не скажет, что я отказался от такой добычи, не успев хорошенько подраться из-за неё. – Наш договор, – вмешался Фрон де Беф, – не касается также и этого проклятого шута. Я оставляю его за собой и намерен показать на нём, каково со мной шутки шутить. – Леди Ровена, – ответил Ательстан с невозмутимым спокойствием, – моя наречённая невеста. Лучше я дам разодрать себя на клочья дикими лошадьми, чем соглашусь расстаться с нею. А невольник Вамба пожертвовал собою для спасения жизни моего названого отца Седрика. Поэтому я скорее сам погибну, чем дозволю нанести ему хотя бы малейшую обиду. – Твоя наречённая невеста? Леди Ровена просватана за такого вассала, как ты? – сказал де Браси. – Ты, кажется, вообразил, сакс, что вернулись времена вашего семицарствия! Знай же, что принцы из дома Анжу не выдают опекаемых ими невест за людей такого низкого происхождения, как твоё. – Мой род, гордый норманн, – отвечал Ательстан, – гораздо древнее и чище, чем у какого-нибудь нищего французика, который только тем и зарабатывает на жизнь, что торгует кровью воров и бродяг, набирая их целыми отрядами под своё бесславное знамя. Мои предки были королями: сильные в бою, мудрые в совете, они всякий день угощали за своим столом больше народу, чем ты водишь за собой. Имена их воспеты менестрелями, законы их были закреплены Советом старейшин. Кости их погребались под пение молитв святыми угодниками, а над прахом их воздвигнуты соборы. – Что, де Браси, попало тебе? – сказал Фрон де Беф, радуясь отповеди, полученной его приятелем. – Сакс отделал тебя довольно метко. – Да, насколько пленник способен попадать в цель, – отвечал де Браси с притворной беззаботностью. – У кого руки связаны, тот и даёт волю своему языку. Но хотя ты и боек на язык, дружок, – продолжал он, обращаясь к Ательстану, – леди Ровена от этого не станет свободнее. Ательстан, только что произнёсший небывало длинную для него речь, ничего не ответил на это замечание. Но тут разговор был прерван приходом слуги, который доложил, что у ворот стоит монах и умоляет впустить его. – Ради святого Беннета, покровителя этой нищей братии, – сказал Фрон де Беф, – желал бы я знать, настоящий ли это монах или опять переодетый обманщик! Обыщите его, рабы, и если окажется, что вас опять надули, я велю вырвать вам глаза, а в раны набить горячих углей. – Я соглашаюсь подвигнуться вашему гневу, милорд, если этот монах ненастоящий, – сказал Жиль. – Ваш оруженосец Джослин узнал его и готов поручиться, что это не кто иной, как отец Амвросий – монах, служащий приору из Жорво. – Впустить его! – приказал Фрон де Беф. – По всей вероятности, он принёс нам вести от своего весёлого хозяина. Должно быть, ныне у чёрта праздник и монахи на время освобождены от своих трудов, судя по тому, что так свободно разгуливают по всему краю. Уведите обратно пленных. А ты, сакс, хорошенько подумай о том, что здесь слышал. – Я требую, – сказал Ательстан, – чтобы меня держали в заключении с почётом и чтобы заботились как следует о моей пище и ночлеге, согласно моему происхождению и правилам обхождения с лицами, подлежащими выкупу. Я заявляю, что тот из вас, кто считает себя старшим, лично ответит мне за посягательство на мою свободу. Я уже посылал тебе вызов через твоего дворецкого, стало быть ты знаешь, чего я требую, и обязан ответить мне. Вот моя перчатка. – Я не отвечаю на вызов своего пленника, – сказал Фрон де Беф, – и ты также не должен отвечать, Морис де Браси. Жиль, – продолжал он, – повесь перчатку Франклина на один из оленьих рогов там, на стене. Пусть она и висит там до тех пор, пока её владелец не будет выпущен на свободу. А тогда, если он вздумает требовать её обратно или скажет, что я противозаконно взял его в плен, клянусь поясом святого Христофора, он будет иметь дело с человеком, который никогда ещё не отказывался идти навстречу врагу, всё равно пешему или конному, одному или сопровождаемому своими вассалами! Саксонских пленных увели прочь и в ту же минуту впустили монаха Амвросия, находившегося в полном смятении. – Вот это настоящий Deus vobiscum![23] – сказал Вамба, проходя мимо духовного лица. – А все остальные были фальшивые. – Мать пресвятая, – сказал монах, озираясь на собравшихся рыцарей, – наконец-то я в безопасности и среди настоящих христиан! – В безопасности – это верно, – сказал де Браси, – а что до настоящих христиан, то вот тебе могущественный барон Реджинальд Фрон де Беф, который чувствует глубочайшее омерзение ко всем евреям. А это добрый рыцарь Храма, Бриан де Буагильбер, беспощадный истребитель сарацин. Коли это плохие христиане – уж не знаю, каких тебе ещё надо! – Вы друзья и союзники преподобного отца нашего во Христе, приора Эймера из аббатства Жорво, – сказал монах, не замечая иронии в ответе де Браси, – и по рыцарскому обету и по христианскому милосердию ваш долг – выручить его, ибо, как говорит блаженный Августин в своём трактате De Civitate Dei…[24] – К чёрту всё это! – прервал его Фрон де Беф. – Скорее скажи, в чём дело, монах! Нам некогда слушать тексты из писаний святых отцов. – Sancta Maria![25] – воскликнул отец Амвросий. – Как быстро эти грешные миряне приходят в раздражение! Но да будет вам известно, храбрые рыцари, что некие лютые злодеи, позабывшие страх божий и уважение к церкви и не убоявшиеся велений святого папского престола – si quis suadente Diabolo…[26] – Слушай-ка, отче, – сказал храмовник, – всё это мы сами знаем или наперёд угадываем. Скажи-ка лучше прямо, что сталось с твоим хозяином: не в плену ли он, и если в плену, то у кого?

The script ran 0.028 seconds.