1 2 3 4 5 6 7
Он чуть было не налетел на меня, но каким-то шестым чувством почувствовал, что я остановился, и крикнул на ходу:
— Сюда, направо, только на цыпочках. Теперь мы должны исчезнуть.
Я бежал, шаг в шаг за Сергеем, вскоре мы догнали остальных.
Лесник шепотом окликнул их, Кривой, тоже шепотом, отозвался. Мы остановились.
Мы отошли от входа в этот второстепенный штрек метров на сто, и я увидел, как в его отверстии промелькнул факел — преследователи бежали мимо, по главному туннелю.
— Вы что, здесь были раньше? — спросил я лесника тихо.
— Чего я здесь не видал? — спросил он.
— А как знали?
— Раньше обсудили, в камере. Кривой здесь бывал. А вообще-то отсюда не возвращаются.
— Знаю, — сказал я.
— Поглядел?
— Поглядел.
— Наверное, даже больше меня видел. Я-то все больше понаслышке.
Мы пошли дальше.
Я не сразу догадался, что мы вышли на склон — ночь стала темной, луна зашла, и только по внезапной волне свежего воздуха я понял, что мы покидаем гору.
Я остановился, пока мимо проходили остальные. Поглядел на небо. И подумал, что, может быть, больше никогда не увижу этого звездного неба! Ни одного знакомого созвездия я не нашел.
Мы шли очень медленно, куда медленней, чем если бы оставались вдвоем с лесником. Мне хотелось припустить вперед — ведь впереди была еще река, потом открытая пустошь. А приходилось идти сзади плетущихся крестьян и ничего другого не оставалось.
Нам дали передышку — ровно настолько, что мы успели спуститься с горы к реке ниже моста, примерно там, где я через нее перебирался. Но к сожалению, нас увидели раньше, чем мы смогли затаиться в прибрежных кустах. Стрела на излете воткнулась в землю рядом со мной.
Мне казалось, что я давно, много дней, месяцев, иду по этому миру — и, в сущности, какая разница, параллельный он или фридмановский, заключенный в электрон. Он живой, в нем убивают, мучают и даже живут. И я в нем живу. И лесник.
В кустах произошла задержка — пленники не решались ступить в воду. Сквозь листву угадывался мост, и по нему уже бежали черные фигурки — нас могли отрезать от леса.
— Тут глубоко, — сказал я. — За островом мельче.
— Знаю, — сказал лесник. — Многие плавать не умеют. Говорил я Кривому — к мосту надо бежать. Сбили бы караул. Ты, может, эту банку с головы стянешь? А то перевернет тебя, как корабль в бурю.
— Ее не снимешь.
Кривой, ругаясь, размахивая руками, загонял в воду крестьян. Лесник присоединился к нему. От горы уже подбегали солдаты — стрелы начали ложиться среди нас.
— Топор не бросай! — крикнул мне лесник. — Если тяжело, Кривому отдай.
— Не тяжело.
— Тогда плыви впереди. Если кто из солдат на тот берег прибежит, круши, не стесняйся.
Я прыгнул в воду, ухнул по пояс, потом по грудь. Но на этот раз мне не надо было беречь ружье и я знал, что в пяти шагах будет мелко. Когда я выбрался на берег острова, в затылок ударила стрела — я так и клюнул головой вперед. Муравьиный шлем меня на этот раз спас. Я оглянулся. На середине протоки покачивались несколько голов. Я поспешил дальше. В шлеме, с топором, я чувствовал себя уверенней. Но никто меня не встретил. Голоса стражников звучали неподалеку, им ответил крик с того берега. Где же наши?
Первым вышел Кривой, он нес в одной руке копье, другой поддерживал совершенно обессилевшего человека. Человек попытался сесть на траву, но Кривой зашипел на него, сунул в руку копье и снова побежал к воде, чтобы помочь еще одному беглецу.
К тому времени, когда на берег вышел лесник — а он замыкал наш отряд, сюда перебралось человек шесть-семь.
Впереди, на полпути к лесу стояла стена тумана — белого, густого, спасительного. Но тут нас настигли стражники, бежавшие по берегу.
Не знаю, убил ли я кого-нибудь, ранил ли в той короткой схватке на берегу и потом на пути к пустоши. Я махал топором, бежал, снова махал, был треск металла, крики, но люди в муравьиных шлемах, возникавшие и пропадавшие в ночи, казались фантомами, безликими, бестелесными и неуязвимыми.
Мы скрылись в глубине леса, в густом ельнике. Уже светало. На ходу я несколько раз засыпал, но продолжал идти, в дремоте различая перед собой широкую спину Кривого, даже видя короткие сбивчивые сны, действие которых происходило в лаборатории. В них я доказывал кому-то, что свободная поверхностная энергия планеты, сконцентрированная в точке искривления пространства, способна создать переходный мост между мирами, а на меня показывали пальцами и укоряли в необразованности.
Мы сидели в густом ельнике. Где-то неподалеку контрабасами гудели трубы, муравейник переполошился. Кривой вывел нас к зарослям, оттуда лесник знал тропку домой. В деревню возвращаться было нельзя, там наверняка ждут. Кривой и его люди уходили в дальний лес, к тем своим товарищам, что не пришли вчера, когда крестьяне из соседних деревень решили напасть на гору и освободить своих. Лесник и ездил к ним, чтобы отговорить от нападения малыми силами, обреченного на поражение еще до его начала. На прощание Кривой начал просить ружье. Лесник не дал. Отговорился тем, что нет патронов. Кривой насупился.
— Я скоро вернусь, — сказал лесник.
— Куда? Некуда тебе возвращаться. В деревне никого нет. Агаш я с собой уведу. В дальний лес.
Мы попрощались.
Я шел за лесником по узкой тропке, он отводил ветки, чтобы не стегали по лицу.
— Дай ему ружье, — ворчал лесник. — У меня одно. Сам как без него обойдусь? А они все равно стрелять не умеют. Да и патронов нет…
Лесник оправдывался перед самим собой. Я молчал.
— А возвращаться мне сюда и в самом деле не к кому. До дальнего леса три дня ходу. Я там и не бывал. А здесь все опустошенное… Неудачный для тебя выход получился.
— Мы вернемся, Сергей Иванович, — сказал я. — Подумаем, как это лучше сделать. Обязательно.
Солнце уже поднялось, в шлеме было жарко, но я его не снимал, а лесник не возражал, сказал, что, если нас увидят, лучше, если я буду в шлеме. Топор оттягивал плечо.
— Долго идти? — спросил я.
— Через час будем. Пить хочется.
— А я уже, знаете, ничего не хочу.
— Дурак, — сказал он незло. Вдруг он обернулся.
Он улыбался. Как будто поднатужился, сбросил разочарование, усталость, горечь. И голос его звучал почти весело: — Молодой еще… Мне бы с Кривым уйти, в лес. Организация им нужна. Уж очень отсталые. Так ведь они никогда от горы не отделаются. Может, насовсем вернуться?
— Не спешите, — сказал я.
— Я не спешу. Видишь же, домой иду. Маша там с ума посходила. Вторые сутки… — Он опять обернулся и подмигнул мне. — А ведь меня боялись. Специально охотились. Слухи ходили, что я принц переодетый и с нечистой силой в друзьях… Вернусь. А то ведь как бараны, ну, честное слово, как бараны.
И он пошел быстрее, словно спешил обернуться поскорее и заняться здешними делами — всерьез.
— А Маша? — спросил я.
— Машу тебе оставлю, — сказал лесник. — Не бросишь?
Я не ответил.
Когда мы проходили открытой поляной, увидели слева столб дыма.
— Деревню жгут, — сказал лесник. — Как бы не нашу. Кривой-то тетку Агаш вывести должен.
Я представил себе, как загораются сухие хижины. Каждая коническая соломенная крыша становится круглым костром.
Далеко, метрах в полустах, дорогу перебежал некул. Я успел хорошо разглядеть его крепкое мохнатое горбатое тело на длинных, как у борзой, тонких ногах.
— Видели?
— Стрелять не хочу без нужды, — сказал лесник. — Могут услышать. Я так думаю, он не за нами охотится. У них теперь жратвы будет достаточно — спешит туда, к горе.
— Вы думаете, что они могут нас здесь подстерегать?
— Вряд ли. Но чем черт не шутит? Последнее дело других дураками считать. Они же знают, откуда я в деревню приходил.
Эта мысль казалась мне почти нелепой, принадлежащей к другому слою сна — к ночной части кошмара. Здесь не должно быть стражников, они исчезают утром.
Мы попали в засаду у самой двери в наш мир.
Стражники не осмелились к нам приблизиться, только окликнули издали: не были уверены, кто я такой. Мы побежали. До раздвоенной сосны было метров триста, но лесник вел не прямо к ней, а кустами немного в сторону. Даже успел крикнуть:
— К нам не выведи, путай их!
Стражники стреляли из луков. Стрела вонзилась в спину лесника у меня на глазах. Он продолжал бежать, плутая между стволов, а черное оперенье стрелы, как украшение, покачивалось за спиной. Когда Сергей Иванович упал, стражники уже потеряли нас из виду, в чащу они не пошли.
Другая стрела прошила мне рукав, оцарапала локоть, повисла, запутавшись, в ткани рубахи. Я остановился, чтобы выдернуть ее. Вот в этот момент лесник и упал.
— Что с вами?
Он лежал, прижавшись щекой к выгоревшей желтой траве и шепнул мне:
— Тихо.
Я дотронулся до стрелы, хотел выдернуть ее, но вспомнил, какие у стрел зазубренные, словно гарпуны, наконечники.
— Глубоко сидит, — прохрипел лесник. — Глубоко, до самого сердца. — В углу рта показалась капелька крови. — …Не тяни… обломай…
Кто-то вышел на полянку. Я обернулся, шаря рукой по земле, где обронил топор, но не успел. Тяжелый удар пришелся по шлему и плечу. Я не потерял сознания, но упал, и боль была такой, что мне почудилось, я никогда уже не смогу вдохнуть воздух… Мне показалось, что я все-таки поднимаюсь, чтобы защитить лесника, потому что нельзя нам погибать здесь, в шаге от дома…
И тут я увидел, что над лесником склонилась Маша. Она гладила его по щеке, шептала что-то не по-русски и еще не сообразив, что это она ударила меня, приняв за стражника, я понял, что Сергей умер — столько горя было в ее узких дрожащих плечах.
Почему-то, прежде чем подняться, подойти к ней, я принялся стаскивать муравьиный шлем, чуть не оторвал себе ухо, но все это было неважно, и неважно было, что не слушается рука и кружится голова, — я поднялся на колени и подполз к Маше. Она только мельком взглянула на меня.
— Скорей, — сказал я. — Они могут найти нас… Скорей.
Я не хотел думать, что лесник умер, — понимание этого отступало перед необходимостью как можно скорей перенести его обратно, домой. Если мы это сделаем, то все обойдется…
Я обломал стрелу у самой гимнастерки, мокрой от крови. Мы тащили Сергея лицом книзу, ни у меня, ни у Маши не оставалось сил, чтобы поднять его. Нам пришлось раза два останавливаться, чтобы отыскать дверь, и у меня тряслись руки от страха, что мы ничего не сможем сделать.
И когда мы, выбившись из сил, упали у самого шалаша, лесник сказал тихо, но четко:
— Ружье не оставляй.
— Господи, — ахнула Маша. — Какое ружье… какое еще ружье…
А я заставил себя подняться, пробежать по смятой траве к тому месту, где упал лесник, нашел ружье, взял почему-то и топор с двумя лезвиями, а когда вернулся, Маша уже наполовину втащила Сергея в шалаш, и я неловко, стараясь не упасть, помог ей протолкнуть его и самой втиснуться в черную завесу, бесконечную и краткую, и возвратить Сергея к себе, к болоту, соснам. Я знал, что если все это не сон, то там, у себя, я уже не смогу сделать ни шага, что Маше одной придется бежать по лесу, потом к дороге, в больницу, к врачу, и она может не успеть.
РАССКАЗЫ
Летнее утро
Я был немного простужен. Не болен, а так, простужен. Проснулся ночью от собственного кашля, а заснуть снова не смог.
Четыре часа. За окном светло. В парке, за домами, трудится соловей, а с балкона его перебивают воробьи. Перистые рассветные облака висят на жемчужном небе, и все вокруг нарисовано сильно размытой акварелью.
Мне захотелось курить. Глупая история: вроде бы выспался, хотя спал всего три часа. Я встал, выбрался на кухню и закурил там, стоя у окна.
Лето началось поздно. Июнь, а еще не отцвели одуванчики, серыми вязаными шапочками распускаются под окном, тополиный пух, словно выпущенный ими, поднимается вверх и застывает в воздухе. А зелень совсем свежая — дожди каждый день.
Скоро встанет солнце, разгонит акварельную нежность, придаст предметам объемы и вес. Все станет проще.
У леса на горизонте беззвучно тянется поезд. Оттуда, от сортировочной доносится четкий голос диспетчера.
Куда идет поезд? Можно различить платформы и бурые товарные вагоны, аккуратные и миниатюрные, словно в детской железной дороге. Легко представить, как поезд прогромыхивает сейчас мимо спящей пригородной платформы, доски которой еще влажны от ночного ливня, где пахнет мокрой листвой, а по близкой улице шуршит машина — везет молоко. Странно даже, как отчетливо я представил себе все это, хотя мне никогда не приходилось встречать рассвет на пригородной платформе.
А поезд уже набирает скорость, стараясь разбудить привыкшие к такому шуму дачные поселки, спящие среди пригородных лесков. Выгоняют коров, и петухи провожают их отчаянными воплями, словно прощаются навечно.
Я решил было лечь, но закашлялся снова. Надо выпить воды.
Кран выбросил тугую, прямую, как палка, струю, струя разбилась о немытую посуду, и звук получился многообразным — в такое беззвучное время улавливаешь тончайшие оттенки шумов — пока они не задушены, не порабощены общим, неясным и скучным шумом дневного города.
А спать совсем не хотелось. И нелепо было стоять посреди кухни в трусах, любуясь пейзажем, а в то же время уговаривать себя вернуться в постель и проворонить это утро, забыть о нем, не ощутить вдоволь его ласковое одиночество.
Я, стараясь не шуметь, не приближать дня, оделся. Ботинки оглушительно нажали на паркет, а дверь шкафа, когда я полез туда за чистой рубашкой, взвизгнула: вещи в квартире не согласны были беречь утро, им чужда экологическая проблема: я и окружающая среда. Они не виноваты, у них нет глаз, чтобы разглядеть акварельность неба.
Пора уходить. А почему бы и нет? Сегодня воскресенье, мой день, который я намерен был, не будь этой счастливой случайности, провести бессмысленно, за видимостью дел или отдыха и упустить облака, отчаянное соревнование между соловьем и воробьями, для которых его изысканная музыка — пустая забава, а тут надо детей кормить, червяка ловить, отношения с соседями выяснять.
И так я проникся сочувствием к воробьиным проблемам, что спохватился, лишь очутившись на лестнице, тихо и осторожно поворачивая ключ в двери.
Разумеется, я не стал вызывать лифт. Нетрудно представить, как он загремит, зажужжит, карабкаясь на восьмой этаж, проклиная смазку и нахально хлопая дверьми, чтобы весь мир знал, с какой рани ему приходится трудиться.
Я бежал по лестнице, а за окнами лестничной клетки поочередно возникали ветви высокого тополя, растущего у подъезда, и сквозь них различно гляделось длинное розовое облако. Запах влажной листвы, влетевший в распахнутое окно, родил во мне странное ощущение: словно удалось нечто важное, к чему стремился давно, словно во сне пришло решение неразрешимой задачи или был среди ночи телефонный звонок и долгожданный голос…
Шварк, шварк — широкими мазками метла дворничихи закрашивает невидимой краской серый холст асфальта. Это тоже рассветный звук — днем его не бывает.
Я шел по мостовой, и мои шаги были гулкими, как удары сердца.
Почему люди не выходят из домов на рассвете, чтобы увидеть, как встает солнце? Неужели для этого нужно внезапное пробуждение, случайность? Неужели никто не догадывается о величине потери? Как славно догадаться и теперь не спешить, впитывать каждый шепот ветра в листве, следить взглядом за черной молнией стрижа, слушать гудение редкого городского шмеля.
По улице ехала машина. Медленно, словно гордясь тем, что тоже догадалась выбраться до солнца. Поливальная машина. Мне захотелось увидеть, как первые лучи солнца пронзят сверкающие веера воды, но не идти же вслед за машиной — тем более, что к остановке подходит троллейбус; Совершенно пустой первый троллейбус, специально вышедший на линию, чтобы покатать меня по городу.
Я уселся у окна, и троллейбус, мягко двинувшись с места, сразу попал под струю воды, а сама машина за окном, сквозь струи, катящиеся по стеклу, казалась мягкой и текучей, словно на картине Сальватора Дали. А в троллейбусе запахло водой, как будто он шел по берегу большого озера.
В троллейбус вбежала девушка. Она была рада, что троллейбус забрал ее, и я был щедр, не стал с ней спорить, когда она крикнула водителю: «Спасибо». Ведь девушка не знает, что это мой троллейбус, я его первым занял.
Девушка села через проход от меня, и я видел ее, словно сквозь увеличительное стекло. На ухо легла прядь темных волос, каждый волосок блестит по-своему, а на шее у нее маленькая родинка, и брови подбриты слишком тонко, хотя я не буду осуждать мою спутницу — она прекрасна, добра и умна, ей не спится на рассвете… Девушка почувствовала мой взгляд, быстро обернулась, и я улыбнулся ей, чтобы показать, как славно нам с ней обладать общей тайной.
Троллейбус широко — вся набережная в его распоряжении — развернулся к Киевскому вокзалу, и водитель сообщил нам, что это конечная остановка. Я согласился с водителем — второе действие нашего спектакля должно проходить в иных декорациях, в каких — мы придумаем. Почему бы девушке не подсказать мне, что следует делать дальше?
Я не спешил пересекать площадь, я смотрел, как девушка бежит через ее широкое русло, как тускло, но не зло светится в тени вокзала ее красная, пузатая сумка. Я даже могу точно сказать, что там, — пудра, помада, тетрадка с конспектом, интересная книга, кошелек с деньгами, недоеденная шоколадка в серебряной фольге, косынка, записная книжка, складной зонтик, яблоко — тысяча вещей, и все нужные.
Первый луч солнца дотянулся до башни вокзала, высветил часы. Уже пять. Кончилась воробьиная ночь. Теперь-то день начнет набирать скорость. Но мне не жалко, что он наступил. Мое путешествие продолжается. Два парня с транзисторами вышли из вокзала. Совсем не ценя сдержанности утра, они настроились на разные станции — еще одно соревнование соловья с воробьем, лишь менее оправданное и благозвучное.
Мне не хочется возвращаться домой. Я хочу на пустую пригородную платформу. Вот где я еще не бьл и должен побывать, чтобы утро стало еще богаче и многообразнее. А как будет называться та станция? Разве не чудесно, что я этого не знаю? Я выйду на той, которая мне понравится. Праздник так праздник.
А где девушка? Жаль, что я ее упустил. Хотя, вернее всего, наш путь схож — метро еще закрыто, кроме моего, специального троллейбуса, другие пока не спешат заняться делом, да и некого им здесь перевозить.
Но на платформе, куда я выбрался, купив в автомате билет на всю оказавшуюся в кармане мелочь, народ был. Деловой в основном народ, труженики выходного дня. Рыбаки, опоздавшие к субботнему лову, — жены их, что ли, не пустили? Дачный муж с объемистой сумкой — наверное, поклялся семье, что присоединится к ней в субботу, да задержался, а теперь вскочил спозаранку, движимый раскаянием. Железнодорожники, едущие с ночной смены домой, мужчина с телевизором, бабушки в черных платках — спешат в излюбленную пригородную церковь. Такой вот народ, случайный, неконтактный и большей частью невыспавшийся.
А девушку я увидел, как только вошел в прохладный, выветрившийся за ночь, неуютный еще вагон. Она сидела спиной ко мне — и виден завиток над ухом и красный ремень сумки через плечо. Я прошел через полупустой вагон так, чтобы сесть напротив, но не рядом и не показаться назойливым. Случайно сел человек напротив — мы оба ехали на вокзал и оба случайно оказались в одном вагоне. Разве так не бывает?
Ну, поехали скорей, торопил я электричку. Смотри, соседний поезд уже двинулся, я мог бы сесть в него, но поверил тебе, а ты медлишь.
Не то пьяный, не то спящий на ходу старик вошел в вагон, доплелся до моей скамьи и уселся рядом. И сразу заснул, стараясь привалиться ко мне: так ему было удобнее. Я осторожно выбрался из-под старика, перебрался на другую скамью, ничуть не расстроенный этим маленьким событием. Девушка видела мою борьбу с соседом, улыбнулась мне как старому знакомому. Вот за это спасибо. И поезд собрался, наконец, с духом, дернулся, пополз по путям прочь от города.
Вон там, за семейкой панельных девятиэтажных башен, стоящих на откосе, как подберезовики, мой институт. Он сейчас заперт а сторож за стеклянной дверью, конечно, дремлет. Милейший старик, убежден, что мы тайком питаемся лягушками, мышами, морскими свинками и всей той живностью, которая в невероятных для иной версии количествах поступает к нам, чтобы пожертвовать жизнью ради науки. Старик как-то спросил меня, как они, лягушки, вкусные? А я ответил, что вкусные, как цыплята, чем не вызвал в нем желания откушать такого лакомства, но утвердил в подозрениях. Мы для старика — несерьезный народ, и, наверно, погляди он на то, чем мы занимаемся, бессмысленно жестокий. Стоит ли ради маленького шажка в тайны мозга уничтожать такое количество живых тварей? Я не могу ответить на этот вопрос. Я не задавал его себе до сегодняшнего утра.
А вот и первая платформа — еще городская и уже не пустая. Отсюда можно увидеть мой дом — увидеть, да, но вот различить его среди десятка подобных на горизонте…
Наконец-то разогнался наш поезд. То стадо, которое я видел из окна моего дома, пока я ехал, успело дойти до поляны и теперь на холодке коровы с аппетитом завтракают, выбирая травинки посвежей… У меня возникло ощущение неразрывного единства меня с окружающим миром, сознание того, что я необходим и неотделим от него, без меня мир был неполон, несовершенен хотя бы потому, что не мог бы во мне отражаться.
Нет, познание не жестоко, оно органично для человека. Ведь не жесток же лев, убивающий антилопу ради продолжения своего рода. Несчастные кролики — те же, жертвы, вызванные не жестокостью, а необоримым, заложенным в нас желанием узнать все, узнать, увидеть, понять функции сознания, механизм нашего мира, понять, наконец, как и почему случилось, что я встал сегодня на рассвете и ощутил это утро и счастье принадлежности к нему.
Платформы, у которых тормозила электричка либо проскакивала их, чуть замедлив ход, были пустыни. И никто не входил в вагон и не покидал его. Те десять или пятнадцать человек, которые растворились в вагоне, не нарушая его пустоты, словно кдали какого-то сигнала, чтобы покинуть его вот так, всем вместе встать и уйти, завершив этим непрочный и недолгий союз с электричкой и забыв о путешествии, которое когда-то, скажем, пятьсот лет назад, было бы исключительным, долгим, достойным рассказов и воспоминаний.
Девушка достала из красной сумки растрепанную книгу — люди, ездящие в электричках, любят толстые романы — как сезонные билеты, — чтобы хватило на месяц. Она загадочна — эта девушка. Я никак не пойму, куда и зачем она едет. А может быть, просто отвергаю элементарные объяснения.
Электричка остановилась у мокрой, ярко освещенной косым, холодным еще солнечным светом платформы. Вдруг я испугался — не здесь ли я хотел сойти? Хотя, впрочем, какая разница? Я сойду вместе с той девушкой и узнаю, куда и почему собралась она в такую рань.
С другой стороны, старый сторож прав, осуждая нас. Мы мальчишки, которым достался паровозик, и для того, чтобы узнать, почему крутятся колеса, мы, недолго думая, разламываем его на составные части — ни паровозика, ни истины. Нам кажется, что мы не можем обойтись без вивисекции, хотя это говорит никак не в нашу пользу. Что толку, что мы потом поставим памятник собаке, — ее-то нет, и без нее мир тоже обеднел. Но мы не можем встать на все возможные точки зрения — тогда мы остановимся, подобно буриданову ослу, между двумя кормушками. Лучше надеяться на то, что, разгадав сущность мышления, научившись читать мозг, как напечатанную книгу, научившись слушать мысли, мы поможем и нашим меньшим братьям. Поможем ли или поспешим дальше?
Надо же так, чтобы девушка поднялась именно сейчас, когда поезд подползает к подмосковному городку, к бетонным платформам с ажурными переходами. Я же не хочу здесь сходить!
Я поднялся. Пойти следом? Но ведь девушка не войдет в палисадник спящего в сирени домика, не запрыгает, узнав ее, белый пес.
— До свидания, — сказал я девушке, но она не услышала. Она уже забыла о том, как мы ехали с ней по жемчужному рассвету.
Вагон почти опустел. Я вышел на площадку, закурил. Мне скоро сходить. Если я проведу еще полчаса в этом вагоне, то потеряю свободу путешествия — я превращусь в туриста за границей, мечущегося в последний день по магазинам, чтобы обеспечить сувенирами родственников и любимого начальника.
Я сошел на следующей платформе.
И правильно сделал.
Это была именно та, привидевшаяся мне на рассвете платформа, деревянная, мокрая от дождя и росы, в брызгах солнца, упавших на доски сквозь листву. Сосны поскрипывали под ветром, и этот скрип был основным звуком здесь после того, как растворился стук колес электрички. На досках платформы лежал белый пион — кто-то, спеша в последний поезд, обронил его и не заметил в темноте. Я не стал поднимать пион, потому что он был красив именно так: на серых досках черно-зеленые сочные листья и белое жабо цветка.
Дорожка за платформой была песчаная, впитавшая влагу, хрустящая, словно там, за соснами, должны начаться дюны и море.
Дачный поселок спал. На клумбе возились белые курицы, разрушая вчерашние усилия цветовода, щенок на слишком толстой цепи, доставшейся ему в наследство от крупного предшественника, подбежал к забору и неуверенно тявкнул, чтобы я не заподозрил его в постыдной лени. Цепь оглушительно загремела. В огороде следующего домика стоял с лейкой в руке пожилой мужчина в армейских галифе, майке и соломенной шляпе. Я знал, что долгие годы военной службы его преследовала эта желанная картинка: раннее утро, он с лейкой в руках, тапочки на босу ногу и скрип сосен. Он даже торопил свою нелегкую, бродячую военную жизнь, чтобы приблизить старость… А может быть, я несправедлив к отставнику. Может быть, это великий милицейский детектив, который разводит розы, ожидая, что со следующей электричкой к нему приедут три майора: «Выручи, Иван Порфирьевич, загадочное преступление в Малаховке».
Я шел все дальше от станции, заглядывая за заборы — вернейший показатель характера и имущественного состояния дачевладельца: где же тот дом, в котором я хотел бы проснуться утром и прислушаться к затерянным где-то в детстве звукам — жужжанию пчелы, звону чашек на веранде, скрипу колодезного ворота?
Если счастье — это неуловимое, неизвестно как возникающее состояние, совсем необязательно связанное с большими событиями или радостями, я был счастлив.
А вот и дом.
Его давно надо отремонтировать. Веранда осела, чуть прогнулась крыша, и старые яблони уперлись в стену корявыми ветвями. На краю колодезного сруба стоит гнутое, блестящее ведро, а вокруг колодца, сквозь редкую светло-зеленую траву виден желтый слой сосновых игл.
Я толкнул калитку. Она заскрипела, и закачался ветхий, подгнивший у земли забор. «Надо поставить новые столбы, — подумал я, — первым делом надо будет поставить столбы».
В доме, наверно, еще спят, хотя нет, дверь на веранду раскрыта, а из трубы идет легкий душистый — его запах долетает до забора — дымок.
Я извинюсь, спрошу, не сдают ли здесь комнату. Или скажу, что когда-то, лет тридцать назад, мальчишкой, жил здесь… скажу что-нибудь, меня не выгонят.
Кусты недавно отцветшей сирени были мокрыми от росы, и приходилось наклоняться, чтобы не промокнуть. Майский жук тяжело взлетел с куста, ударил меня в плечо и радужной пулей ушел вверх. Лепестки сирени еще лежали на траве.
Я поднялся по скрипучим серым ступенькам на веранду и остановился перед дверью.
— Есть здесь кто-нибудь?
Я сказал это тихо, чтобы не беспокоить тех, кто еще спит, и себя же, который много лет назад лежал на неудобной узкой кровати, глядя, как луч солнца высвечивает сучки в бревнах стены и завитки пакли между ними.
— Заходи, — сказали изнутри.
На веранду вышел знакомый человек.
— Мы ждали тебя, — сказал он.
— Доброе утро, — сказал я. — Извини.
— Я же говорю, что мы ждали тебя.
— А я проснулся, спать хотелось, вышел из дому, сел в первую попавшуюся электричку и приехал.
— Ты знал, куда едешь?
— Я же тут никогда не был. Мне просто показалось, что я здесь жил много лет назад.
— Заходи в комнату. Погляди.
…Они смогли перетащить сюда всю установку. Удивительно, сколько приборов может уместиться в небольшой комнате. Пчела летала над серым пультом, прислушивалась к жужжанию и жужжала в ответ, — может быть, заподозрила родственную душу в машине?
— Зачем вы все это сюда притащили?
Я в общем ничего не имел против того, что попал именно к своим, к знакомым, к сослуживцам, таким же, как я, вивисекторам и мучителям лягушек. Совпадение не удивляло меня, потому что из совпадений состоит вся жизнь, а сегодня они тем более приемлемы и понятны.
— Ты не понял?
— Ничего не хочу понимать, — сказал я. — У вас найдется чашка чаю?
— Разумеется, сейчас все сядем и напьемся чаю. С вареньем. Мы всю ночь не спали.
— Что за праздник?
— Твой приход.
— Это не ваш праздник, а мой.
— Кто спорит?
Директор института положил мне на плечо мягкую, дедушкину руку. Он подошел сзади, я его не сразу увидел. В комнате набралось уже человек пять. Они улыбались, как шалуны, которым удалось подложить нелюбимому учителю лягушку в портфель, а тот, болезный, сунул в портфель руку именно перед тем, как вызвать к доске двоечника.
— Ну и как? — спросил меня директор. — Нас можно поздравить?
— Нас?
— И тебя в том числе. Ты не понял, как здесь очутился?
— Потому что мне хотелось.
— Потому что нам удалось настроиться на твои биоволны и дать постоянный сигнал. Ты шел сюда, потому что мы тебя звали.
— Жаль, — сказал я.
Они ждали другой реакции. Наверно, смеси восторга и недоверия.
— Ты не веришь?
Я уже верил. Но я не мог рассказать им о рассвете, девушке с красной сумкой, отставном полковнике, скрипе сосен и пионе на мокрых досках.
— Ты куда?
— Не писать же мне здесь заявление об уходе.
— Не кривляйся, — сказал директор. — Мы не могли тебя предупредить. Опыт был бы нечистый.
— Я не об этом. Я о кроликах.
— О каких кроликах?
— И о морских свинках. Мне их жалко. Я сменю работу.
Я ушел, оставив их в искреннем недоумении. Я незаслуженно испортил им праздник, хоть не мстил им и даже не был обижен. Просто они не могли бы меня понять, а мне хотелось сохранить хоть клочки этого моего утра.
— Да погоди же! — кричали от калитки. — Ты же сам потратил на эту работу несколько лет. Это твоя работа. Мы думали, как ты будешь рад!
Я ничего не ответил.
На платформе все еще было пусто. Рано же, шесть утра. Для полноты картины не хватало, чтобы пион был растоптан, — красочная деталь для сентиментального рассказа. А пион лежал, грелся на солнце, сосны шумели, ничего не изменилось. И я не знал, то ли дожидаться электричку, то ли вернуться в тот дом среди старых яблонь и сосен, ведь там уже сели пить чай, дружно хохочут, вспоминая, как я поднимался на веранду, а потом бежал с непонятной им, смешной обидой…
Диалог об Атлантиде
Платон собрался работать. Для этого он сделал то, что делали другие писатели и ученые как до него, так и после. Сказал рабу, чтобы на ареопаг его ни в коем случае не звали, даже если персы нападут, послал мальчика в редакцию с обещанием сдать рукопись к вечеру, посмотрел на небо, пересчитал чаек и мысленно сравнил их с крикливыми критиками. Потом снял с вожделенного запыленного папируса тяжелую раковину и окунул пеликанье перо в чернильницу с надписью: «От друзей и сотрудников в день тридцатилетия научной и общественной деятельности».
Тут вошла невестка и сказала:
— Платон, я к косметичке. Жена Аристотеля устроила.
— Иди, — сказал сухо великий ученый, у которого с Аристотелем были давние счеты.
— Мне Крития не с кем оставить, — сказала невестка.
— А рабыни на что?
— У них выходной, — сказала невестка. — Ты же знаешь, какая я добрая.
— Тогда отложи визит к косметичке, — сказал Платон, любовно разглаживая папирус.
— Нельзя, — вздохнула невестка. — Она знает секрет вечной молодости. Ее уже в Рим переманивают.
— В этот ничтожный городишко?
— А одна пророчица сказала, что Рим будет центром крупной империи.
— Вот уж чепуха! — возмутился Платон. — Твоя пророчица ничего не смыслит в экономике. Рим стоит в стороне от торговых путей.
— Так посидишь с Критием? Я недолго.
— А работать кто будет? — отважился Платон на безнадежный бунт.
Невестка ушла.
На террасу вышел сорванец Критий. Платон редко вспоминал о его существовании, лишь порой беспокоился, не упал бы мальчик со скалы. Он оттаскивал Крития от перил и рассказывал ему сказку о мальчике Икаре, который не послушался папу Дедала и утонул.
Сорванец подошел к деду, потрогал пальцем раковину и сказал:
— Дай. Я из нее лодку сделаю. Поплыву в Иберию.
— Раковина утонет, — сказал Платон. — Каждое тело теряет в своем весе столько, сколько весит вытесненная им жидкость. Вода весит меньше, чем раковина.
— Много знаешь, — презрительно сказал Критий. — А в солдаты тебя не возьмут.
— Это клевета! — ответил Платон. — Я сражался под Коринфом.
— Все равно отдай. А то буду кричать, что ты меня бьешь.
— Не могу. Она принадлежит к неизвестному науке виду.
— Тем более.
— Она хранит в себе великую тайну.
— Тайну? — Критий заинтересовался. — Расскажи.
— Дело в том… — Платон никак не мог придумать достаточно интересную тайну. — Дело в том… Эта раковина — единственное, что осталось от великой страны.
— А где страна?
— Где? Конечно, утонула в море.
Платон вздохнул с облегчением. Первый шаг сделан.
— Вся утонула?
— Вся.
— Почему?
— Это было очень давно. — Платон тщетно надеялся, что такой ответ удовлетворит сорванца.
— А если давно, откуда ты знаешь?
— Мне один египетский жрец рассказывал.
— А ему?
— Его дедушка.
— Египетский дедушка?
— Конечно, египетский.
— А что ему рассказывал дедушка?
Критий кинул вызов воображению Платона. Ученый не желал сдаваться.
— Он ему рассказывал о том, как бог Посейдон влюбился в тамошнюю девушку и поселился с ней на большой горе. У них родилось пять пар близнецов, как у твоей тети.
— У тети только пара близнецов, они не рождались, а их принес аист.
— Правильно, — спохватился Платон. — Посейдону близнецов тоже принесли аисты. Целая стая аистов. Близнецы стали царями и правили этой страной по очереди.
— Они были сильные?
— Сильные, как Атлант. Тебе мама про него рассказывала?
— Мне про него мальчишки рассказывали. Он держит небо. Дедушка, а кто держит небо, когда Атлант ходит в уборную?
Платон растерялся. Этого он не знал.
— Неважно, — отрезал он и поспешил с продолжением рассказа. — Так вот, страна эта называлась Атлантидой.
— Атлант там небо держал?
— Там, там.
— А он волков боялся?
— Волков? Конечно, боялся.
— А близнецы боялись?
— Критий, ты мне мешаешь. Не перебивай. А то я все забуду.
— Дедушка, а что такое склеротик?
— Ты откуда знаешь это слово?
— Мама говорила. — Критий смотрел на дедушку невинными черными глазами, и Платон не решился спросить, по какому случаю мама употребила это слово. Он продолжал:
— Конечно. Посейдон боялся волков. Он даже окружил свою гору каналом, круглой рекой, чтобы волк не скушал его близнецов.
— А если волк перепрыгнет через реку?
— Тогда Посейдон вырыл еще один канал.
— А если волк…
— Он построил еще один канал, и перестань меня перебивать.
Незаметно для себя Платон увлекся. Его давно интересовала проблема идеального общественного устройства. Он излагал Критию свои взгляды на социально-экономическую структуру Атлантиды и не заметил, что Критию стало скучно и он унес драгоценную раковину.
— И вот тогда, — закончил свой рассказ Платон, — боги разозлились и наслали на Атлантиду извержение вулкана, наводнение и прочие бедствия. Должен сказать тебе, мальчик, что я пессимистически отношусь к перспективе создания идеального государства. Так в один прекрасный день раздалось: бух!
— Бух! — весело отозвался Критий от перил.
Он сбросил раковину вниз и обрадовался, увидев, какой фонтан брызг она подняла.
— Что ты наделал! — вскочил Платон. — Что натворил!
— Пускай ничего не останется от Атлантиды. Все равно ты все придумал. Три канала и пять пар близнецов! Надо же так наврать! И не бей меня, я маме скажу!
— Я никогда не бью детей, — сказал великий ученый. — И вообще, не мешай мне работать. Я тебе не нянька! Всыплю по первое число, тогда посмотрим, у кого из нас склероз!
Критий понял, что шутки кончились, тихо заныл и пошел ловить бабочек.
Когда через час издательский раб пришел за рукописью, перед Платоном уже лежал свиток, исписанный неразборчивым почерком великого человека. У ног философа дремал Критий, которому снился волк, подкрадывающийся к близнецам.
— Возьми и вели ставить в номер, — сказал рабу Платон.
Невестка вернулась только к вечеру. Ученый сам накормил и уложил спать сорванца…
Через много лет растолстевший бородатый Критий рассказывал друзьям и собутыльникам:
— Я как махну эту ракушку через перила, старик как завопит: «Стой! И так ничего от Атлантиды не осталось!» А я ему: «Молчи, дед, у тебя склероз». Он озлился и написал про Атлантиду.
Друзья смотрели на Крития с жалостью и не верили ни единому его слову. Они снаряжали корабль на поиски исчезнувшего материка.
Вячик, не двигай вещи!
1
Мать пришла проводить Вячеслава на аэродром и держалась корректно. Вячик опасался не слез, не тревожных слов, а указаний, которые она не сделала дома и могла изложить здесь, в группе туристов, которые пока что присматривались друг к другу, выбирая себе партнеров или приятелей на время поездки в Англию.
Мать держала в руке скрученный журнал с латинским названием, потому что всегда помнила, что должна производить впечатление деловой, современной и умной женщины. Все это и так было понятно с первого взгляда, журнал был перебором.
Вячеслав проследил за взглядом матери. Особенно доставалось от него женщинам, одну из которых, худенькую шатенку, мать пронзила взглядом насквозь.
— Я подумала, — произнесла мать, — о той легкости, с которой завязываются в наши дни интимные отношения в среде молодежи. Мне приходилось наблюдать на Южном берегу Крыма, как внешне добропорядочными девушками овладевает какое-то специфическое курортное остервенение. Нет, я не ханжа…
Шатенка была причесана на прямой пробор и напомнила Вячику девушек с акварелей пушкинских времен. Слово «остервенение» с ней никак не вязалось.
— Ты меня не слушаешь? — спросила мать. — Ты не забыл ключ? Может случиться, что я буду на конференции, когда ты вернешься.
Фраза была сказана слишком громко, в расчете на аудиторию. Аудитория не обратила на фразу внимания.
2
Люда работала в библиотеке, была моложе Вячика на тринадцать лет и в начале зарубежного путешествия ее смущали робкие знаки внимания старшего экономиста. Может, даже не сами знаки, а ирония, с которой относились к ним окружающие.
От смущения Люда была с Вячиком суха и официальна, пока однажды в автобусе не зашел разговор о книге Маркеса и Вячик в споре оказался союзником Люды. А вскоре у Вячика обнаружились два достоинства, занимавшие верхние ступеньки на шкале моральных ценностей Люды: он был добрым и начитанным. Люда перестала его чураться.
А Вячиком овладела непривычная говорливость. Ему хотелось, чтобы Люда знала о нем все, начиная с воспоминаний о раннем детстве. Он не сразу сообразил, что происходило это оттого, что Люда была идеальной слушательницей, заинтересованной и благожелательной.
И ничто не предвещало (так казалось Люде) каких бы то ни было перемен в этих ровных отношениях.
Как-то вечером они стояли на берегу Темзы. В спину им косились печальные граждане города Кале с одним большим городским ключом на всех — творение великого скульптора Родена. Темза была неширока, другой, правда, они и не ждали, а на том берегу тянулись здания с открытки, купленной Вячиком еще в аэропорту.
— Вы не замужем? — спросил неожиданно для себя Вячик.
— Я раздумала, — сказала Люда. — Он хороший человек, но у нас с ним совершенно разные интересы.
Вячик с грустью подумал, что Люда еще очень молода и потому может судить и решать так категорично. С возрастом жизнь усложняется.
— Наверно, вам не следовало задавать такого вопроса, — сказала Люда.
— Почему?
— Это вмешательство в мою личную жизнь, — Люда вдруг улыбнулась и добавила: — Смотрите, какой смешной пароходик! Очень древний. Я же не спрашивала, почему вы не женаты.
— В этом нет тайны, — сказал Вячик, любуясь ее строгим, четким профилем. — Я привык жить с мамой.
Люда обернулась к нему, и тонкие высокие брови удивленно приподнялись.
— Понимаете, мама не представляет себе иной жизни. Она давно рассталась с отцом, я у нее единственный сын, единственно по-настоящему близкий человек.
— А дальше как? — вопрос вырвался у Люды непроизвольно. Ей не хотелось допрашивать Вячика.
— Дальше? — Вячик пожал плечами. — Не знаю.
— Знаете, что я думаю? — сказала Люда, помолчав. — Вы, наверное, никогда еще не любили изо всей силы. А если это произойдет, вашей маме придется смириться.
— Сомневаюсь, — сказал Вячик. — Мама никогда не смирялась.
В последнюю ночь в Лондоне Вячик принялся писать стихи. Для того чтобы не разбудить Завадовского, жившего с ним в одном номере, Вячик ушел в ванную, где искал рифмы, сидя на эмалевом бортике и опершись спиной о горячую трубу. Как назло, Завадовский среди ночи проснулся и, сонный, ворвался в ванную. Вячикина пижама была распахнута, обнажая подушечный живот, грудь, гладко переходящую в округлые плечи. Вячик не сразу опомнился. Его толстые пальцы крыльями синицы, закрывающей детей от коршуна, метались по листу блокнота.
Завадовский, несмотря на клятвенные обещания, не удержался, назавтра же поделился с остальными своим открытием. За обедом Мария Петровна, пожилая дама, невзлюбившая Люду, попросила Вячика прочесть стихи. Вячик ушел из-за стола, не доев желе, а Люда, поняв, в чем дело, тихо заплакала и ушла тоже. Завадовский не рад был, что затеял эту историю. Люда разыскала Вячика в баре гостиницы, где тот истратил половину своей валюты на три стаканчика виски.
Это происшествие изменило отношение Люды к Вячику. Не столько из-за самого факта поэтических упражнений старшего экономиста, хотя Люде это польстило, сколько потому, что Вячик пострадал и был унижен из-за своих к Люде чувств.
Вячик заподозрил в поведении Люды жалость, а мама всегда учила его отвергать это чувство как позорное. Но так как в течение оставшейся недели вся группа, за немногим понятным исключением, взяла за обычай опекать их и всегда получалось, что они оказывались на соседних местах в автобусах или за столом, то Вячик несся, почти не сопротивляясь, в быстром и сладостном потоке странного безвременья.
3
Они гуляли вечером по Ливерпулю, городу, не предназначенному для романтических прогулок, замкнутому и занятому собственными делами, и оттого, что прочим людям не было до них дела, ощущали единение душ, редкое даже у людей, знающих друг друга давно и близко.
И вдруг Вячик ощутил приближение этого чувства.
Он не был уверен, правильно ли угадал его, потому что в нем в тот момент уживалось столько разных чувств, что даже дрожали пальцы. Но признаки совпадали. То же состояние эйфории, счастливой отрешенности от забот и щекотного предчувствия того, что через минуту, час, день все будет так же хорошо. Или еще лучше.
— Я бы сейчас мог что-то сделать, — сказал Вячик торжественно.
Люда не ответила. Но неожиданно остановилась. Они стояли у витрины, в которой изгибалась изможденная девушка в норковой шубе, любуясь своими изящными, умело раскрашенными гипсовыми пальцами. Небо над улицей было зеленым, и Вячику вдруг показалось, что они в воде, а Люда — русалочка, печальная и беззащитная.
— Я знаю, — сказала Люда. — Я вас понимаю.
— Нет, я не о том, — Вячику очень хотелось, чтобы Люда поняла его правильно. — Я не вообще, а об особом чувстве. Мама даже хотела отвести меня к психиатру.
Люда подняла брови. Вячик смешался и неожиданно спросил:
— Вам бы хотелось такую шубу?
— Нет, — сказала Люда, все еще глядя в упор на Вячика. В ее зрачках отражались искорки — огни реклам. Люда дотронулась до его руки, и Вячик замер, борсь спугнуть ее пальцы.
— Ты знаешь, — сказал он очень тихо, — у меня так бывает, когда эмоциональный подъем. — Вячик другой рукой снял очки и сунул их в нагрудный карман. Люда убрала руку.
— Вы почему сняли очки? — спросила она.
— Очки? Ах, да. — Очки тут же вернулись на место. — А что?
— У вас был такой вид, будто вы хотели меня поцеловать.
— Ой, нет, ни в коем случае! — поспешил ответить Вячик.
— Я так и не подумала, — строго сказала Люда.
Что-то он забыл. Что-то потерялось за эти минуты. И не только в нем, в Вячике, но и в Люде. Люда сказала:
— Уже поздно. Пора в гостиницу. Может быть, вернемся?
Вячику надо было сказать «нет», потому что в вопросе не было уверенности и желания вернуться. Но он послушно кивнул головой, и они пошли к гостинице.
— А почему вы рассказали о психиатре? — спросила вдруг Люда минут через пять. И Вячик, который думал, что Люда сердита на него за то, что он чуть было не поцеловал ее на улице, у витрины, обрадовался вопросу.
— Мама очень хочет, чтобы я был солидным, — сказал Вячик. — И когда она узнала, что я могу так поступать с вещами, она испугалась, что это ненормально.
4
Тогда, года два назад, он сдал последний кандидатский экзамен и была очень хорошая погода. Даже такого сочетания порой достаточно для счастья. Вячик возвращался домой и понимал, что он всесилен. «Я, наверное, могу летать», — сказал он себе, сворачивая в переулок. И даже поднял руки, словно примеряясь, но руки прорезали воздух и вернулись к бокам. Нет, летать он не мог. И тогда он увидел спичечный коробок, лежавший шагах в трех на тротуаре. Остановился, потому что его новая сила была каким-то образом связана с тем спичечным коробком. Коробок был белый с красной надписью «Гигант». Надо убрать коробок с тротуара, понял Вячик, но подходить к коробку и наклоняться было слишком просто. Тогда он приказал коробку уйти с дороги. Коробок не хотел слушаться. Пришлось напрячься и даже снять очки, которые мешали приказывать. Борьба с коробком продолжалась минуты две, и прохожие с удивлением оглядывались на высокого сутулого мужчину, который стоял на тротуаре, вперив взгляд в некую точку впереди, и делал непроизвольные движения корпусом. Коробок готов был уже подчиниться, но тут шедший навстречу мальчишка наподдал его ногой и тот отлетел в сторону. Вячик проследил глазами за полетом коробка и в этот момент понял, что, лишенный поддержки, тот теперь в его власти — он перехватил в воздухе его взглядом и заставил, изменив направление полета, опуститься в урну, стоявшую у стены дома.
— Вот так-то, — сказал он мальчишке, но мальчишка не услышал.
— Мама, — сказал он, придя домой, — я обнаружил в себе редкое свойство.
— Как экзамен? — спросила мама. — Я уже два раза звонила в институт, но на кафедре никто не подходит. Удивительно легкомысленное отношение к своим обязанностям.
— С экзаменом все хорошо. А что ты думаешь об управлении вещами на расстоянии?
Мать поцеловала Вячика в лоб, для этого ему даже не пришлось наклоняться — они с матерью были одного роста.
— Сущность твоей специальности, — сказала она, направляясь на кухню, чтобы разогреть обед, — экономики, заключается в умении управлять вещами на расстоянии. Власть над производственными силами общества…
— Я мысленно могу передвигать предметы, — сказал Вячик. — Хочешь покажу?
Его все еще не покидало волнение счастливого свойства, заставлявшее сжиматься сердце и требовавшее немедленных действий.
— Ты волнуешься? — спросила мать. — Разумеется, ты истратил немало нервной энергии.
— На улице я увидел спичечный коробок, — сказал Вячик. — В трех метрах от меня. И я изменил направление его полета.
— Вячик! — сказала мама. — Где у нас лежит элениум?
— Мама!
— Ты знаешь, как меня беспокоит твое психическое состояние. Именно психические сдвиги были первопричиной моего разрыва с твоим отцом.
Вячик вздохнул. У отца, насколько Вячик знал, с психикой все было в порядке. У отца была другая семья, двое детей, он присылал поздравления Вячику ко всем праздникам и подарки ко дню рождения.
Счастливое состояние постепенно испарялось. Мама шуршала в аптечке, разыскивая элениум. Вячик постарался поднять спичечный коробок, лежащий на плите, тот дрогнул, шевельнулся, но не поднялся.
— Телекинез осужден наукой, — сказала мама, разрывая целлофановую обертку лекарства. — Прими таблетку и тебе полегчает. В ином случае придется показать тебя психиатру.
Вячик, разумеется, принял таблетку.
5
— А сейчас вы могли бы что-нибудь сдвинуть? — спросила Люда. Они уже вернулись к гостинице.
— Не знаю, — сказал Вячик. — К этому должно быть специальное настроение.
— И сейчас его нет?
— Оно было там, у магазина.
— И что случилось?
— Не знаю. Что-то случилось.
— Да, — согласилась Люда. — Что-то случилось.
В последующие дни им не удавалось остаться вдвоем, и ворошение в груди, сладко мучившее Вя-чика при виде Люды, не находило выхода. Перед отъездом английские коллеги давали в честь группы ужин. Мария Петровна сказала благодарственную речь минут на двадцать.
— Завтра, — сказал Вячик, — будем в Москве.
— Да, — сказала Люда. — Я была рада с вами познакомиться.
— Мы в Москве встретимся? — спросил Вячик.
— А зачем? Это никому не нужно.
— Как так зачем? — И Вячик не придумал причин для встречи.
Ночь в комнате, где жили Завадовский с Вячиком, прошла печально. Вячик сидел там в полном одиночестве, скрывшись от спутников, которые отправились бродить по ночному городу, размышляя о том, что жизнь может завершиться и к тридцати пяти годам. Скоротечность и продолжительность ее зависит от случайных причин, которые складываются в общую модель неудачи.
6
Утром Вячик с Завадовским чуть не проспали отъезд и пришлось собираться в страшной спешке. В голове и груди была пустота, столь обширная и гулкая, что Вячика можно было засыпать зерном, как элеватор.
Вся группа уже ждала в автобусе, и дамы встретили их укорами.
Место рядом с Людой пустовало, но Вячик не прошел туда, а примостился рядом с водителем. Он старался вспомнить, как звучит на латинском языке выражение: «Так проходит земная слава», но не вспомнил.
Отстраненное одиночество Вячика прервалось в зале ожидания, потому что Люда подошла к нему и сообщила:
— Мне жалко, что так произошло. Извините меня.
Люда еле доставала ему до плеча, голос ее сорвался.
— Я ночью ревела, — сказала она. — Вообще-то я плакса.
— Я не знал, — сказал Вячик тихо.
— Возьмите мой рабочий телефон, — сказала она. — Если хотите.
— Конечно, — сказал Вячик. — Когда я отпечатаю фотографии, я обязательно вам позвоню.
Объявили посадку.
Они сидели рядом.
— Мне сейчас лучше, — призналась Люда, когда самолет выруливал на взлетную полосу.
— Ты не понимаешь, — сказал Вячик. — Ты не понимаешь, что я сейчас для тебя все могу сделать.
Это чувство поднялось к самому горлу. Вячик запрокинул голову, чтобы не захлебнуться в нем.
Власть Вячика над предметами, над всем миром была настолько велика, что он одним ударом мог бы обрушить в Темзу Вестминстерское аббатство или повернуть течение Нила. И как назло под руками не было ни одного предмета, которым можно было бы манипулировать без боязни кого-то обидеть или задеть.
Самолет замер, ожидая сигнала на взлет. Двигатели ревели приглушенно, набирая силу, чтобы взвыть на бегу. Вячик представил себе серебряную протяженность машины, завершенную плавником стабилизатора. Он осторожно взялся за стабилизатор и, приподняв самолет, повел его вокруг оси.
Кто-то в салоне ахнул.
Люда поглядела на Вячика и увидела, что в его мягком, мясистом лице прорезались твердые скулы, и напряжение, владевшее Вячиком, было столь велико, что Люде схватило сердце.
— Вячик, — прошептала она, кладя руку ему на колено. — Вячик, не надо. Я вам верю.
Но Вячик все-таки повернул самолет на триста шестьдесят градусов, поставил на место, только потом открыл глаза, улыбнулся и накрыл ладонью тонкую руку Люды.
Взлет задержали, пока выясняли, что случилось с машиной. Люда делала вид, что сердится на Вячика, хотя ей было лестно, что ради нее совершаются такие безобразия.
— Только чтобы в воздухе — умоляю, не надо, — сказала Люда.
— В воздухе я, наоборот, не дам упасть, — убежденно сказал Вячик. — Со мной можно даже без мотора летать. Удержу.
— Спасибо, — прошептала Люда.
Пока летели до Москвы, Вячик и в самом деле вел себя пристойно. Он позволял себе лишь небольшие проступки: когда стюардесса разносила лимонад, он заставил стаканчик вспорхнуть с подноса и опуститься Люде в руки. К счастью, стюардесса была занята и не обратила на это внимания.
— Вячик, — сказала Люда. — Вы же обещали.
7
Мама не встречала Вячика в Шереметьеве. Наверное, сидела на конференции и благородно страдала, разрываясь между любовью и долгом и ставя долг чуть-чуть выше любви. Люду тоже никто не встретил, и Вячик, благодарный конференции, отвез Люду домой, продлив тем минуты молчаливого счастья.
Дома мамы тоже не оказалось. Только записка, в которой перечислялось, что есть на первое, что на второе, откуда достать компот. В записке выражалась надежда, что полет прошел нормально и поездка в Великобританию дала сыну многое с познавательной точки зрения. Вячик улыбался, читая записку: мать бывает порой умилительна. Он выложил на стол желтый английский портфель — подарок для мамы, единственную свою покупку, и направился на кухню, чтобы заняться обедом. И тут он сообразил, что, пользуясь своими способностями, сможет революционизировать скучный процесс приготовления пищи.
Вячик перетащил из комнаты в кухню кресло, поставил его у двери и удобно устроился в нем. Жаль, Люды нет — она бы оценила то, что он намерен предпринять. У нее есть чувство юмора, которого так не хватает маме. Зато у той кое-каких иных качеств в избытке.
Сначала Вячик сосредоточился на мысленном действии и, не покидая кресла, заставил открыться дверь холодильника. Там на второй полке должна стоять кастрюля с супом. Поставим ее на плиту. Нет, сначала мы плиту разожжем. Это оказалось делом сложным и требующим сноровки. Во-первых, спички тут же высыпались из раскрытого на расстоянии коробка, собирать их по полу Вячик не стал, а выбрал одну, самую красивую, и раз двадцать заставлял ее чиркать, пока она не зажглась. Это поглотило столько энергии, что Вячик утомился и, чтобы восстановить силы, вызвал в памяти образ Люды. Подкрепившись таким образом, Вячик зажег другую спичку, но оказалось, что он забыл повернуть кран газовой плиты. В следующей попытке он сначала открыл кран, но к тому времени, как удалось зажечь спичку, кухня так наполнилась газом, что вместо того, чтобы ставить суп на плиту, пришлось открывать форточку.
Газ горел, холодильник был распахнут, но кастрюли с той точки, откуда Вячик руководил вещами, не было видно. Он мысленно заставил все предметы, стоявшие на второй полке холодильника, медленно двинуться к дверце, но прежде чем показался белый бок кастрюли, на пол вывалилась банка со сметаной, два огурца, и, что самое обидное, незакрытая бутылка с подсолнечным маслом.
Подобрав ноги, чтобы не наступить в смесь сметаны и масла, ручейком подобравшуюся к его ботинкам, Вячик поставил суп на плиту. Да, мама велела заправить суп вермишелью. Где же вермишель? Обычно она стоит на верхней полке над плитой. Открыть полку труда не составило. Вот и белый пакет. Умело маневрируя пакетом, Вячик заставил его в полете медленно накрениться и ссыпать содержимое в кастрюлю. К сожалению, только тогда Вячик догадался, что достал не вермишель, а соль. Пришлось поставить соль на место, хотя к тому времени вся плита вокруг кастрюли была покрыта серебристым инеем, а крупицы, попавшие в огонь, вспыхивали синими искорками. Поразмыслив немного, стоит ли заправлять суп, раз уж он пересолен, Вячик все-таки решил довести дело до конца, отыскал на полке пакет с вермишелью, но когда сыпал ее в суп, промахнулся, и вермишель в основном оказалась на полу.
Эта неудача Вячика вовсе не расстроила. Можно было поджарить котлеты. Он сдвинул кастрюлю с супом, чтобы освободить конфорку, кастрюля чуть было не опрокинулась, но отчаянным усилием Вячик удержал в ней остатки супа и поставил кастрюлю в мойку. Смешанный поток масла, сметаны, вермишели, бульона уже протек под креслом и длинным языком уполз в коридор.
Вячик почему-то развеселился. Усилием мысли он, вытащив из холодильника и поставив на пол тарелку с котлетами, стал метать их оттуда на сковородку. Не всегда удачно. Одна котлета, к примеру, ударилась в стену и приклеилась к ней. Еще две упали за плиту. Зато три остальные попали куда следует, и Вячик принялся искать в холодильнике сливочное масло, чтобы котлеты не пригорели.
— Вячик, — сказала мама. Она уже минут пять стояла сзади, но Вячик, в азарте созидания, ее не заметил. — Вячик, перестань двигать вещи.
— Мама, — обрадовался Вячик, — ты видела, как я это делаю?
— К сожалению, да, — сказала мама. Она проникла в кухню, стараясь не ступить в лужу, и первым делом почему-то стала ножом соскабливать с кафеля приклеившуюся котлету. — Сейчас же прекрати это безобразие.
— Мама, это все пустяки, — сказал Вячик. — Мы уберем в пять минут. Но ведь ты не будешь теперь возражать?
— Против чего?
— Против существования телекинеза.
— Нет, милый, буду, — сказала мама. — Кстати, большое спасибо за чудесный портфель. Мне приятно, что ты обо мне тоже иногда думал.
— Почему иногда? — Вячик оттащил кресло из кухни и достал половую тряпку.
— Кстати, — сказала мама, — ты совершаешь ошибку.
— О чем ты говоришь, мама?
— Я уже звонила Марии Петровне…
— Ах, уже…
Кухня являла собой прискорбное зрелище плодов мальчишеского хулиганства. Вячик отметил это с некоторым удивлением, словно сам не имел к тому отношения.
— У меня вызывает отвращение тот цинизм, с которым эта юная особа пыталась тебя окрутить.
— Мама, перестань, ради бога! Мне уже не десять лет…
— Ему не десять лет, — повторила мама сурово и обвела рукой кухню. — Ему не десять лет…
— Но неужели ты не видишь, что я все это сделал на расстоянии? Не двигаясь с места?
— Любое достижение человеческого разума, — сказала мама, — имеет смысл лишь в случае, если оно может принести пользу человечеству в целом. И полагаю, что она в самом деле полностью закружила твою, к сожалению, нестойкую голову…
— Но ты же видела!
— Надеюсь, что ты никогда больше не будешь этим заниматься.
Вячик махнул рукой и ушел из кухни. Он с грустью подумал о том, что все его споры с мамой кончаются тем, что он машет рукой и уходит.
Вернувшись в комнату, Вячик с неприязнью поглядел на самоуверенный портфель, расположившийся на столе, велел ему убраться со стола, но портфель, конечно, не послушался. Вячик присел на корточки перед чемоданом, вытащил из него горсть фотографических кассет. Он же обещал Люде!
— Мама! — крикнул он. — Я пойду сдам пленки проявить.
— Что за спешка?
— Я восемь пленок в Англии отснял.
— Архитектурные достопримечательности?
— Там все есть. И достопримечательности и люди…
— Еще чего не хватало! В день приезда из-за рубежа! Ты никуда не пойдешь!
Мать всегда поощряла увлечение Вячика фотографией. Но не сейчас. У нее были все основания полагать, что Вячика в данный момент волнуют не исторические памятники Лондона, а физиономия той особы. А это следовало пресечь.
— Я пошел, — сказал Вячик. И настроение сразу исправилось. В бунте самое трудное — начало.
Мать не ответила, и ее молчание было красноречивей гневного монолога.
На лестнице Вячика встретила соседка и вместо того, чтобы поздороваться, прижалась к стене. Вячик не заметил ее. Он отстраненно улыбался. А перед ним в воздухе, подобно птичьей стайке, плыли восемь фотографических кассет.
Письма разных лет
1
18 января 1978 г. Москва
Дорогой Виктор Сергеевич!
Я давно не писала Вам, не от лени, а потому, что было некогда. Мы все трудимся (меньше, чем хотелось бы) и суетимся (больше, чем хотелось бы). К тому же осень у меня получилась неудачная. Мама на два месяца слегла с воспалением легких, потом свалился сын с жестоким гриппом, лучшая подруга разводилась с мужем и вела со мной многочасовые беседы о том, что все мужики — сволочи (я это подозревала и раньше, но не могла сформулировать). Так что из лаборатории я неслась по магазинам и аптекам, затем принималась врачевать моих болезных. А когда всех утешишь и освободишься, возникает ощущение, что в глаза тебе вставили спички — мечтаешь, как бы поспать хотя бы часов шесть. Но надо садиться за работу — в основном, пустяковую — рецензию создать, прочесть чью-то диссертацию или готовить годовой отчет…
Меня заставил «взяться за перо» странный феномен, который я наблюдала в последние дни. И тут я жду Вашего просвещенного мнения.
Сначала я решила, что у меня начались галлюцинации… Нет, так Вы ничего не поймете. Следует изложить предысторию проблемы.
Три года назад мой муж был в Индии. Там он, движимый не столько прихотью, сколько желанием не отстать от товарищей, приобрел у охотников двух лемуров. Привез он их в черных мешочках в карманах плаща. Лемуры смирились с таким унижением и вели себя на таможне смирно.
Поначалу эти зверьки меня умилили. Очевидно, природа специально сделала их такими, лишив прочих средств защиты от хищников. Я допускаю, что при виде тонкого лори (к этому виду относились наши жильцы) сжимается даже задубелое сердце тигра.
Представьте себе существо размером с белку без хвоста, покрытое густой короткой серой шерстью, с тонкими, паучьими ручками и ножками (именно ручками и ножками, потому что у лориков совершенно человеческие пальцы, с ноготками в квадратный миллиметр). Основное место на их курносых физиономиях занимают громадные карие глаза, полные такой укоризны и покорного страха, что гости, поглядев на наших пленников, тут же понимают, что только крайне жестокий, отвратительный человек может содержать этих крошек в неволе. Жалкие оправдания моего мужа, уверяющего, что купил он лориков у охотников, которые ловят их, чтобы снимать шкурки (так называемый мех «обезьяна»), что мы их кормим, держим в тепле и так далее, только усугубляли неприязнь к нашему семейству.
В общежитии эти трогательные крошки совсем не так очаровательны. День они проводят в сладком сне, а с наступлением темноты выбираются из клетки и начинают бродить по дому либо повисают в фантастических позах на шторах или люстре. Ни в какие контакты с нами, их хозяевами, они вступать не желают. Никаких поглаживаний или прикосновений не выносят. Зубы у них острые, мелкие и многочисленные, к тому же на них всегда остается пища и укусы лориков не заживают неделями. Не зря индусы в Майсоре считают их ядовитыми. Никакой благодарности к людям они не испытывают, никого не узнают — а стоило бы. Ведь все наше свободное время мы проводили на птичьем рынке или в кабинетах директоров зоомагазинов (с приношениями) — эти крошки питаются лишь живыми насекомыми, а попробуй обеспечить их живыми насекомыми в Москве в разгар зимы. Тараканы, правда, дома вывелись, но мучные черви, расползались по квартире, а в укромных уголках стрекотали разбежавшиеся сверчки. Притом лорики патологически трусливы, и даже я, отлично изучив их эгоистические характеры и спесь, происходящую от сознания того, что они — самые древние млекопитающие Земли, зачастую терялась, встретившись с ними взглядом. Они делали вид, что знают: я их специально откармливаю, чтобы сожрать. Если не сегодня, то на той неделе. Наконец, последняя беда — мы даже не могли вечерами вместе куда-нибудь пойти. Кто-то должен был дежурить дома, чтобы проводить вечернюю кормежку, после которой они разбегались по комнатам, поливая полюбившиеся им предметы едкой мочой и посыпая пол козьими орешками. Сидишь, читаешь вечером, а краем глаза видишь, как беззвучно, тенью, скользит по полу паук, приподняв шерстяную попку. И сам на тебя косит глазом. Знает, ведь второй год вместе живем, что я не трону, но стоит пошевелить головой, как он замирает в диком ужасе, а затем, избрав оптимальный вариант спасения, несется за штору…
А в прошлом году мы не выдержали. После некоторых (до определенной степени лицемерных) переживаний, мы согласились отдать их одной милой одинокой девушке лет пятидесяти, которая живет в отдельной квартире с кошкой, собакой и тремия своими лемурами. Причем живет она не в Москве, а в Киеве. Сначала мы даже скучали по лорикам, и я как-то полгода назад согласилась на совершенно ненужную и муторную командировку в Киев для того, чтобы увидеться с лемурами. Один из них умер за это время. Второй меня не узнал, хотя опасливо принял из моих пальцев жирного мучного червя — скромный дар московских друзей.
Простите, Виктор Сергеевич, что забыла о краткости — сестре эпистолярного жанра, а написала эссе на тему «Содержание тонких лори в домашних условиях». Все. Перехожу к делу, то есть к галлюцинациям.
Несколько ночей назад я сидела на диване, читая слабую диссертацию и размышляя о том, как бы отказаться ее оппонировать, не обидев смертельно автора, и вдруг краем глаза, словно в добрые старые времена, увидела медленно бредущего через комнату лорика. Лорик заметил мой взгляд, замер, прижав к груди уложенную в кулачок ручку, сжался от ужаса. И исчез. Я протерла глаза, поняла, что заработалась, замоталась и еще немного — придется идти к психиатру. Прошло еще два дня. И снова. Ночь, я сижу на диване, а посреди комнаты (на этот раз я почему-то глядела именно в ту точку) возникает лорик, априори перепуганный, и хлопает глазищами. Я вижу его совершенно явственно, до последней шерстинки. Расстояние от силы два метра. В ужасе, что его застукали, лорик пускает лужицу и растворяется в воздухе. Еще одна галлюцинация? Как бы не так! Лужица-то осталась. Клянусь всем святым, лужица осталась! Я ее вытерла тряпкой и только потом поняла, что это все сверхъестественно.
Вот тогда я и решилась Вам написать. Вы всегда были терпимы к странностям человеческого существования и по крайней мере искали рациональное объяснение иррациональным явлениям. Вам кое-что удавалось.
Пожалуйста, дорогой Виктор Сергеевич, не оставьте меня своими молитвами, бросьте снисходительный профессорский взгляд на мою жалкую судьбу и подумайте, что бы это могло быть?
Кстати, я не удержалась, позвонила в Киев, новой владелице лориков. Та мне с прискорбием сообщила, что наш последний лемур умер за неделю до описанных мною событий. То есть вернуться домой, подобно заблудившейся кошке, он не мог.
Остаюсь Ваша преданная ученица
Лера.
2
19 января 1978 г. Москва
Дорогая Римма!
Все собиралась тебе написать, но ужасно много работы. Наша зав. лабораторией, Калерия Петровна, я тебе о ней писала, совершенно посходила с ума. Нет, лучше работать под руководством мужчины, современные мужчины куда мягче, и отзывчивей, а я к тому же умею с ними обращаться. Но в других отношениях наша Калерия не самый худший вариант. Несмотря на свой пожилой возраст и плохую прическу, она за собой следит и некоторым еще нравится. Но какой ужас дожить до тридцати с лишним лет и так ничего в жизни и не увидеть! Ну ладно, хватит о работе. Ты меня спрашивала, как складываются мои отношения с Саней Добряком. Отвечаю: сложно. И по моей вине. Я недостаточно к нему внимательна и даже позволяю насмехаться, чего он не выносит. Позавчера я разрешила ему пригласить меня в кино, а там встретился некий В. (так, случайность моей бурной молодости). Он со мной поздоровался, а у меня не было причины его игнорировать. Саня взбеленился и всю дорогу до дома дулся. Какая-то достоевщина! Разве я виновата в моей внешней привлекательности? Чтобы его еще позлить, я не разрешила ему меня поцеловать на прощание. Теперь он со мной не разговаривает. Конечно, я могу вернуть наши отношения в норму одним взглядом, но не собираюсь этого делать. В принципе он должен помнить, что существует масса претендентов на мою душу. Ты меня понимаешь?
Как твои дела? Я вчера по телеку смотрела, что у вас жуткая погода, боюсь, как бы не случилось снова наводнения. Хотя это, наверное, очень интересно — наводнение? Мы бы с тобой гоняли на катере по улицам и спасали женщин и детей. У вас столько моряков, что я иногда тебе завидую, хотя у меня больше склонности к ученым. В них, даже в начинающих, как Саня, есть серьезность и внутренний ум.
Прости, что кончаю писать, — пришла Калерия, не выспалась, глаза опухли, наверное, опять ночью трудилась — нелегко женщине в науке! Сейчас она уже глядит на меня косо — чего я не работаю? Сейчас, моя дорогая начальница, сейчас…
Целую, напишу скоро продолжение, твоя верная подруга
Тамара.
3
Ленинград, 24 января 1978 г
Дорогая Лера!
Порой мне трудно представить себе, как Вы там руководите лабораторией, пишете докторскую, делaете открытия… Вы для меня (стойкость стереотипов родительского восприятия) всегда девчушка, впервые накрасившая глазки и этим начавшая новую, студенческую жизнь. Вы сейчас возмутитесь и скажете, что и сегодня Вы не стары, по-прежнему красивы, вернее куда как красивее — женщины Вашего типа расцветают к тридцати годам.
Письмо меня Ваше обрадовало и позабавило. Вы очень мило описали этих лемуров, я даже залез в Брема, но тот о них знал немного. Зато у Даррелла я нашел описание подобного зверюшки. Даррел пишет, что тонкие лори в настоящее время очень редки и напоминают ему боксеров, потерпевших вчера сокрушительное поражение на ринге. Эффект этот достигается темным ободком шерсти вокруг глаз и общим скорбным выражением физиономии.
Знаете, Лерочка, я глубоко убежден в трезвости и устойчивости Вашей психики. Так что давайте отложим галлюцинации в сторону, тем более, что Вы сами в это не верите, к тому же галлюцинации не дают луж на паркете.
Разумеется, можно придумать целый ряд внешне соблазнительных гипотез этого явления, в основном оптического характера, однако меня самого более иных гипотез греет собственная давнишняя мыслишка. Она почти вымерла во мне за неимением к ней подтверждающих фактов, но вот Вы написали — что-то щелкнуло в мозгу и пошли крутиться колесики…
Когда-то, очень давно, я натолкнулся в записках одного натуралиста, работавшего с пресмыкающимися в Африке, на описание странного феномена. Ему приходилось наблюдать странное свойство одного из видов (весьма древних) эндемичной и крайне редкой ящерицы, объяснения которому не нашлось. В случае крайней опасности ящерица исчезает, практически растворяется в воздухе и возникает вновь через несколько секунд (или минут). Никто, разумеется, не обратил внимания на эту чушь, и прошла она незамеченной, а сам наблюдатель, по-моему, не настаивал на своем открытии. Да и книжку ту я давным-давно потерял при бесконечных переездах. Но тогда я задумался — что же случается с ящерицами при условии, если они в самом деле исчезают. Значит, они перемещаются. Куда? Давайте, сказал я сам себе, пофантазируем. Есть два пути перемещения — в пространстве и во времени. И еще неизвестно, какой из путей более антинаучен. Ящерицы, помню, исчезали из клетки или террариума; то есть преодолевали неодолимую для них преграду, причем мгновенно. Возникали же вновь внутри этой клетки. И тоже мгновенно… Нигде в окрестностях клетки они не наблюдались. И знаете, Лерочка, мне тогда больше понравилась вот такая мысль: а что, если эволюция когда-то, не подумавши толком, снабдила некоторых из беззащитных своих созданий таким механизмом спасения от опасности? Она ведь очень изобретательна, эта эволюция! Допустим, существует некоторая корреляция между уровнем нервного состояния особи — степенью опасности и физическим выражением этого эскапизма? В мгновение смертельной угрозы особь совершает мгновенный переход по оси времени, скажем, перемещается в будущее. Преследователь теряет жертву из виду, удаляется по своим делам, и тогда она благополучно возвращается на место. Невероятно? Да, я тоже так подумал. А подумавши, перешел к иным, куда более вероятным проблемам. Хотя и планировал потратить какое-то время на проверку своей сумасшедшей гипотезы.
Я даже хотел поискать себе подопытных кроликов каких-то существ, давно застывших в эволюции — реликтов животного мира, притом не имеющих сильных челюстей… Кстати, лемур, точнее тонкий лори — идеальный объект для таких опытов. Почему он не вымер, почему он не съеден поголовно за последние несколько миллионов лет? Бегать быстро он не умеет, огрызнуться толком не умеет, днем вообще плохо видит и полностью беззащитен… и так далее.
И вот, представьте себе, проходит много лет, и я получаю письмо от бывшей любимой ученицы, которая, оказывается, наблюдала явление, в чем-то схожее с тем, над которым я рызмышлял. Только на другом конце «телефонной линии». У Вас лемур, которого уже давно нет, возникает. Возникает реально. И исчезает. Соблазнительное подтверждение сумасшедшей гипотезе (за неимением иных подтверждений).
Передавайте приветы Вашему уважаемому семейству. Надеюсь увидеть Вас в Питере на биофизической конференции в марте. Найдется у Вас неделя? Тогда уж не забудьте, посетите мою берлогу.
Ваш
В. Кострюков.
4
12 апреля 1978 г
|
The script ran 0.011 seconds.