1 2 3 4 5 6 7
— Что ты, это будет стоить уйму денег.
Об этом Филип уже думал. Поездка обошлась бы ему по меньшей мере в двадцать пять фунтов. Для него это была большая сумма. Но на Милдред он готов был истратить все, до последнего гроша.
— Ерунда! Скажи, родная, что ты поедешь!
— Еще что! Я и не подумаю ехать с холостым мужчиной, раз он мне не муж. Как ты смеешь даже заикаться об этом?
— Какая разница?
Он стал распространяться о великолепии рю де ла Пэ и блеске «Фоли Бержер». Он описал магазины «Лувр» и «Бон Марше». Он рассказал ей о различных кабаре, посещаемых иностранными туристами. Он расписал ярчайшими красками те стороны Парижа, которые сам ненавидел. Он умолял ее с ним поехать.
— Послушай, — сказала она, — ты говоришь, что меня любишь, но, если бы ты действительно меня любил, ты бы на мне женился. А ведь ты даже ни разу не сделал мне предложения.
— Ты же знаешь, что мне еще не по средствам жениться. В конце концов я только на первом курсе и целых шесть лет не буду зарабатывать ни гроша.
— А я тебя и не упрекаю. Я бы все равно за тебя не пошла, хоть ты тут ползай передо мной на коленях.
Он не раз уже думал, не жениться ли ему на ней, но эта мысль приводила его в ужас. В Париже он пришел к убеждению, что брак — смешной мещанский пережиток. К тому же он знал, что постоянная связь с этой женщиной будет его гибелью. Он был полон предрассудков своего класса, и его ужасала мысль о женитьбе на официантке. Жена из простонародья помешает ему получить приличную практику. Наконец, денег у него было в обрез, он едва дотянет до получения диплома; он не мог бы содержать жену, даже если бы они условились не иметь детей. Он вспомнил Кроншоу, привязанного к вульгарной девке, и содрогнулся. Он представлял себе, во что превратится Милдред с ее жеманными манерами и пошленькой душой; нет, жениться на ней просто невозможно. Но все это он решал рассудком; чувство же подсказывало ему, что он должен получить ее любой ценой, и, если не сможет этого добиться без брака, он женится на ней, будь что будет. Пусть дело кончится катастрофой — ему все равно. Когда у него появлялась какая-нибудь мысль, она завладевала им целиком, ни о чем другом он не мог думать; к тому же он отлично умел убеждать себя в правильности того, чего ему хотелось. Один за другим он отбрасывал все разумные аргументы против этого брака. С каждым днем он все больше привязывался к ней; неудовлетворенное чувство делало его злым и раздражительным.
«Ну, если я на ней женюсь, тут уж я заставлю ее заплатить за все мучения, которые от нее терплю», — говорил он себе. Наконец он почувствовал, что не может больше этого вынести. Однажды вечером после обеда в маленьком ресторанчике в Сохо, где они теперь часто бывали, он сказал:
— Послушай, ты серьезно сказала на днях, что не выйдешь за меня замуж, даже если я попрошу?
— Ну да, а что?
— Я не могу жить без тебя. Я хочу, чтобы ты была со мной все время. Я старался в себе это подавить, но не смог. Теперь уж я и бороться перестал: видно, это на всю жизнь. Я хочу, чтобы ты стала моей женой.
Она начиталась достаточно романов, чтобы знать, как подобает отвечать в таких случаях.
— Я, конечно, очень благодарна тебе, Филип. Твое предложение для меня — большая честь.
— Не болтай чепухи Ты выйдешь за меня замуж?
— А ты уверен, что мы будем счастливы?
— Нет. Ну и что из этого?
Слова вырвались у него против воли. Они ее удивили.
— Вот чудак! Зачем тогда ты хочешь на мне жениться? К тому же ты сказал, что тебе это не по карману.
— У меня еще осталось около тысячи четырехсот фунтов. Вдвоем жить не дороже, чем одному. Нам хватит моих денег, пока я не получу диплома и не пройду практики в госпитале, а потом я наймусь к кому-нибудь ассистентом.
— Значит, ты еще целых шесть лег ничего не будешь зарабатывать? И пока что нам придется жить на четыре фунта в неделю?
— Нет, на три, не больше. Мне надо платить за учение.
— А сколько ты будешь получать, работая ассистентом?
— Три фунта в неделю.
— Да неужели тебе надо зубрить все эти годы да еще и потратить весь твой капитал на то, чтобы в конце концов зарабатывать три фунта в неделю? Мне ведь будет житься не лучше, чем сейчас.
Он помолчал.
— Другими словами, ты за меня не пойдешь? — спросил он хриплым голосом. — А вся моя любовь, стало быть, для тебя ровно ничего не значит?
— В таких делах надо думать раньше всего о себе. Я, конечно, не прочь выйти замуж, но зачем мне это делать, если я буду жить не лучше, чем сейчас? На кой мне это нужно?
— Ты бы так не рассуждала, если бы я тебе нравился.
— Может быть.
Филип замолчал. Он выпил залпом стакан вина, чтобы проглотить комок, подступивший к горлу.
— Посмотри на ту девушку. Которая идет к выходу, — сказала Милдред. — Она купила горжетку в магазине «Бон Марше» в Брикстоне. Я видела ее на витрине, когда проходила мимо.
Филип мрачно улыбнулся.
— Чего ты смеешься? — спросила она. — Ей-Богу, правда. Я еще тогда сказала тете, что ни за что не куплю чего-нибудь с витрины: охота, чтобы каждый знал, сколько ты заплатила.
— Я тебя понять не могу. Ты разбиваешь мне сердце и тут же порешь всякую чушь, которая не имеет никакого отношения к нашему разговору.
— Как тебе не стыдно, — ответила она обиженно. — Разве я могла не обратить внимания на эту горжетку, если я еще тогда сказала тете…
— Наплевать мне, что ты сказала тете… — нетерпеливо прервал ее Филип.
— Не смей выражаться! Ты же знаешь, как я этого не люблю.
Филип усмехнулся, но в глазах у него было бешенство. Он помолчал. Он смотрел на нее, насупившись. Он ненавидел, презирал и любил ее.
— Если бы у меня была хоть капля здравого смысла, я бы никогда с тобой больше не встречался, — сказал он наконец. — Знала бы ты, как я себя проклинаю за то, что полюбил тебя.
— С твоей стороны не очень-то красиво мне это говорить, — ответила она, надув губы.
— Да, красоты тут мало, — рассмеялся он. — Пойдем в театр.
— Ну и чудак же ты, смеешься всегда не к месту. Я тебя потому и понять не могу. А если тебе со мной плохо, зачем идти в «театр? Я могу поехать домой.
— Затем, что с тобой мне не так плохо, как без тебя.
— Интересно все-таки, что ты обо мне думаешь на самом деле?
Он громко рассмеялся.
— Милая, если бы ты знала это, ты бы со мной больше никогда и разговаривать не стала.
63
В конце марта Филип провалился на экзамене по анатомии. Они готовились к нему вместе с Дансфордом по скелету, который купил Филип, задавая друг другу вопросы до тех пор, пока оба не выучили каждую связку, каждое утолщение и каждую впадину в человеческих костях. Но в экзаменационном зале Филипа вдруг охватила паника, и он не смог ответить на заданные вопросы, боясь, что ответит неверно. Он сразу понял, что провалился, и даже не дал себе труда пойти на следующий день в институт, чтобы это проверить. Вторичный провал окончательно зачислил Филипа в группу тупиц и лентяев его курса.
Но это его мало трогало. Он думал о другом. Он говорил себе, что Милдред — все-таки женщина, надо только ее разбудить; у него была своя теория, он считал, что женщина распутна по самой своей природе и что настойчивость в конце концов всегда победит. Весь вопрос заключался в том, чтобы дождаться своего часа, сдерживать раздражение, обезоружить ее мелкими знаками внимания, воспользоваться минутой физической усталости, которая всегда размягчает волю, превратить себя в прибежище от мелких огорчений, связанных с ее работой. Он рассказывал Милдред о связях своих парижских друзей с веселыми подружками. Жизнь, которую он описывал, была полна очарования, озорства, в ней не было и тени скотской грубости. Вплетая в свои воспоминания приключения Мими, Родольфа, Мюзетты и остальных героев Мюрже, он поведал Милдред повесть о беззаботной нищете, которую скрашивали песни и смех, о не признанной законом любви, которую возвышали красота и молодость. Он никогда не нападал на ее предрассудки, но пытался их победить, убеждая ее, что все это нравы глухой провинции. Он не позволял себе принимать близко к сердцу ее невнимание или сердиться на ее равнодушие. Он знал, что она с ним скучает; сделав над собой усилие, старался ей во всем угождать и всячески ее развлекал; не позволял себе раздражаться, никогда ни о чем не просил, не жаловался, никогда ее не бранил. Когда она не приходила на свидание, он встречал ее на следующий день с улыбкой; если же она начинала извиняться, он отвечал, что все это не имеет никакого значения. Теперь он никогда не показывал виду, что она заставляет его страдать. Он понимал, что его болезненная страсть ей в тягость, и стал тщательно скрывать малейшее проявление чувства, которое могло быть ей неприятно. Он вел себя героически.
Хотя Милдред никогда не упоминала о происшедшей в нем перемене — она, видно, и не очень-то ее сознавала, — эта перемена все же на нее подействовала: Милдред стала с ним доверчивее, рассказывала ему о своих маленьких обидах — а она постоянно бывала обижена — то на заведующую кафе, то на одну из официанток, то на свою тетку. Она стала разговорчивее, и, хотя ее болтовня не касалась ничего, кроме мелких повседневных дел, Филипу не надоедало ее слушать.
— Когда ты ко мне не пристаешь со своей любовью, ты мне нравишься, — сказала она ему как-то раз.
— Ну, это ты мне польстила, — рассмеялся он.
Милдред было невдомек, как опечалили Филипа ее слова и каких усилий стоил ему этот беспечный ответ.
— Если тебе так уж хочется меня поцеловать, что ж, пожалуйста, — сказала она в другой раз. — Меня от этого не убудет, а тебе — удовольствие.
Порой она даже сама просила его пойти с ней поужинать, и это приводило его в умиление.
— Я бы ни с кем другим себе этого не позволила, — говорила она извиняющимся тоном. — Но с тобой можно.
— Вот спасибо, — улыбался он.
Однажды вечером, в конце апреля, она попросила его пойти с ней куда-нибудь поесть.
— Хорошо, — сказал он. — А куда бы тебе хотелось сходить потом?
— Давай никуда не пойдем. Посидим, поболтаем. Ты не возражаешь?
— Конечно, нет.
Ему показалось, что она понемножку начинает к нему привязываться. Три месяца назад мысль о вечере, проведенном с ним наедине, нагнала бы на нее смертельную тоску. День был ясный, и весна вселяла в Филипа бодрость. Он уже привык довольствоваться малым.
— Послушай, — сказал он, когда они ехали на империале конки (она сама настояла, что надо быть поэкономнее и не брать извозчика), — вот будет чудесно, когда настанет лето! Мы каждое воскресенье сможем проводить на Темзе. Возьмем с собою завтрак и устроим пикник.
Она слегка улыбнулась, и, осмелев, он взял ее за руку. Она ее не отняла.
— Мне кажется, что ты ко мне и в самом деле немножко привыкла, — улыбнулся он.
— Глупый, сам знаешь, что ты мне нравишься. А не то стала бы я с тобой ходить.
В маленьком ресторане в Сохо их уже знали как завсегдатаев, и, когда они вошли, patronne[92] встретила их с улыбкой. Официант подобострастно поклонился.
— Давай сегодня закажу обед я, — предложила Милдред.
Филипу казалось, что сегодня она еще прелестнее, чем обычно, он протянул ей меню, и она заказала свои любимые блюда. Выбор был невелик, и они уже по многу раз перепробовали все, что мог предложить ресторан. Филипу было весело. Он глядел ей в глаза и любовался нежным овалом ее бледного лица. После обеда Милдред взяла сигарету. Курила она очень редко. «Неприлично, когда дама курите — постоянно твердила она.
Слегка запнувшись, Милдред спросила:
— Ты удивился, когда я сегодня напросилась с тобой поужинать?
— Сама знаешь, какое это для меня удовольствие.
— Мне надо тебе что-то сказать, Филип.
Он посмотрел на нее, сердце его упало, но он прошел хорошую школу.
— Валяй, — сказал он, улыбаясь.
— А ты обещаешь быть умницей? Дело в том, что я выхожу замуж.
— Да ну! — сказал Филип.
Это единственное, что он смог вымолвить. Он не раз думал о такой возможности и о том, как он тогда поступит и что скажет. Он смертельно страдал, представляя себе свое отчаяние, ярость, которая его охватит, мысли о самоубийстве; но, может быть, он слишком ясно предвидел все это — во всяком случае, теперь он чувствовал просто слабость, как во время тяжкой болезни, когда жизненная энергия уходит и больному становится безразличен исход его недуга: ему хочется только одного — покоя.
— Понимаешь, годы идут, — сказала она. — Мне уже двадцать четыре, пора устраивать свою жизнь.
Он молчал и машинально глядел на хозяйку за стойкой, потом перевел глаза на красное перо на шляпке одной из обедавших дам. Милдред даже обиделась.
— Ты бы мог меня поздравить, — сказала она.
— Поздравить? Мне все еще не верится, что это правда. Я так часто об этом думал. Вот смешно, что я так обрадовался, когда ты позвала меня пообедать. За кого же ты выходишь замуж?
— За Миллера, — ответила она, порозовев.
— За Миллера? — закричал пораженный Филип. — Но ты же не видала его несколько месяцев!
— Он завтракал у нас на прошлой неделе и сделал мне предложение. Он очень хорошо зарабатывает. Семь фунтов в неделю, и у него прекрасные виды на будущее.
Филип снова замолчал. Он вспомнил, что ей всегда нравился Миллер; он умел ее развлечь, а то, что он был иностранцем, окружало его каким-то экзотическим ореолом.
— Видимо, этого надо было ожидать, — сказал он наконец. — Ты должна принять предложение самого выгодного покупателя. Когда свадьба?
— В будущую субботу. Я уже заявила в кафе об уходе.
У Филипа сжалось сердце.
— Так скоро?
— Мы поженимся гражданским браком. Эмиль считает, что так лучше.
Филип почувствовал страшную усталость. Ему захотелось поскорее от нее уйти и сразу же лечь в постель Он попросил счет.
— Я посажу тебя на извозчика и отправлю на вокзал. Тебе вряд ли придется долго ждать поезда.
— А разве ты со мной не поедешь?
— Пожалуй, нет, если ты не возражаешь.
— Как хочешь, — ответила она надменно. — Значит, увидимся завтра, ты ведь придешь пить чай?
— Нет, лучше сразу поставить точку. Зачем мне зря себя мучить? Кучеру я заплатил.
Он кивнул ей и заставил себя улыбнуться, потом сел на конку и поехал домой. Прежде чем лечь в постель, он выкурил трубку, но глаза его слипались. Он не чувствовал боли. Он заснул тяжелым сном, как только голова его коснулась подушки.
64
Но около трех часов ночи Филип проснулся и больше не мог заснуть. Его не оставляла мысль о Милдред. Как ни старался он о ней не думать, пересилить себя он не мог. Он все твердил и твердил себе, пока голова не пошла кругом: она должна была выйти замуж; девушкам, зарабатывающим себе на жизнь, нелегко живется; нашелся человек, который берется создать ей домашний уют, нечего порицать ее за то, что она согласилась. Он признавал, что с ее точки зрения было бы безумием выйти замуж за него, Филипа: только любовь — может скрасить бедность, а ведь она его не любит. Это не ее вина; это — просто факт, с которым надо считаться, как со всяким фактом. Филип пытался рассуждать хладнокровно. Он объяснял себе, что, по сути дела, чувство его родилось из раненого тщеславия и тщеславие же было главной причиной его мучений. Он презирал себя не меньше, чем ее. Потом он стал строить планы на будущее, все те же всегдашние свои планы, которые перемежались с воспоминаниями о том, как он целовал ее нежные бледные щеки и как певуче звучал ее голос. Впереди у него было много работы — летом предстоял экзамен по химии, не считая двух переэкзаменовок. Он отдалился от своих товарищей по институту, но сейчас ему нужно было их общество. По счастливому стечению обстоятельств неделю назад ему написал Хейуорд — он сообщал, что будет проездом в Лондоне, и пригласил его пообедать; но Филип, боясь, что это помешает его встрече с Милдред, ответил отказом. Хейуорд собирался провести здесь весну, и Филип решил написать ему сам.
Он обрадовался, когда пробило восемь часов и можно было встать с постели. Он был бледен и чувствовал себя разбитым. Но он принял ванну, оделся, позавтракал, и у него стало легче на душе — боль несколько утихла. Ему не хотелось идти в это утро на лекции; вместо этого он отправился в универсальный магазин, чтобы купить Милдред свадебный подарок. После долгих колебаний он остановился на дорожном несессере. Он стоил двадцать фунтов, и это было много больше того, что он мог себе позволить, зато подарок был кричащий и безвкусный. Филип знал, что она тут же позаботится выяснить, сколько он стоит, и находил горькое удовлетворение в том, что выбрал подарок, который ей понравится и в то же время будет выражать его презрение.
Филип с тревогой ждал дня свадьбы Милдред; он боялся, что ему предстоит пережить нечеловеческие муки, и обрадовался, получив в субботу утром письмо от Хейуорда, в котором тот писал, что сегодня приезжает и зайдет за Филипом, чтобы тот помог ему найти квартиру. Желая отвлечься от своих мыслей, Филип взял расписание, выяснил, когда приходит поезд Хейуорда, и отправился на вокзал. Встреча приятелей была восторженной. Оставив багаж в камере хранения, они весело отправились в путь. Хейуорд предложил — это было так на него похоже — прежде всего провести часок в Национальной галерее; он уже давно не видел картин, и ему нужно на них поглядеть, чтобы вернуть себе вкус к жизни. Филип долгое время не встречался с людьми, с которыми можно было поговорить об искусстве или книгах. Со времени их парижской встречи Хейуорд увлекся новейшей французской поэзией, а во Франции такое изобилие поэтов, что он без труда мог рассказать Филипу о нескольких новых гениях. Они бродили по Национальной галерее, показывая друг другу свои любимые картины; от одной темы они перескакивали к другой; беседа становилась все более оживленной. Солнце сияло, и воздух дышал приятным теплом.
— Давай посидим в Гайд-парке, — предложил Хейуорд. — Квартиру поищем после завтрака.
В парке царила весна. День был удивительный, невольно сердце радовалось тому, что живешь на свете. Молодая зелень деревьев нежно вырисовывалась на фоне неба, а по небу — бледному, прозрачно-голубому — были раскиданы легкие, пушистые облачка. За зеркальной гладью пруда высилась серая громада казарм конной гвардии. Чинное изящество раскинувшегося перед ними пейзажа дышало прелестью картин восемнадцатого века. Впрочем, парк напоминал не Ватто, чьи ландшафты полны такой идиллии, какую увидишь разве только во сне, а скорее более прозаического Жана-Батиста Патера. На душе у Филипа было легко. Он понял то, о чем прежде только читал: искусство (а он воспринимал природу как художник) способно утолять душевные муки.
Они зашли позавтракать в итальянский ресторан и заказали fiachetto[93] кьянти. Увлеченные беседой, они засиделись за столом. Они вспоминали своих гейдельбергских знакомых, говорили о парижских друзьях Филипа, о книгах, картинах, о нравах и о жизни; вдруг Филип услышал, как часы пробили три, и вспомнил, что Милдред уже замужем. Он почувствовал, как его, словно ножом, резануло по сердцу, и с минуту не слышал, что говорил ему Хейуорд. Филип налил себе еще кьянти. Он не привык к вину, и хмель ударил ему в голову. Зато сейчас у него было легко на душе. Его ум так долго бездействовал, что беседа привела его в возбуждение. Филип был рад поговорить с человеком, который жил теми же интересами, что и он сам.
— Послушай, — сказал он, — не будем тратить этот великолепный день на поиски квартиры. Переночуешь у меня. А квартиру найдешь завтра или в понедельник.
— Хорошо. Что же мы будем делать? — откликнулся Хейуорд.
— Давай сядем на пароход и поедем в Гринвич.
Эта мысль понравилась Хейуорду, и они, взяв извозчика, отправились к Вестминстерскому мосту. Там они как раз поспели на отходивший пароходик.
— Помню, — сказал Филип с улыбкой, — когда я приехал в Париж, кто-то, кажется Клаттон, произнес длинную речь о том, что красотой наделяют действительность художники и поэты. Они творят красоту. По существу, между колокольней Джотто и фабричной трубой нет никакой разницы. Но прекрасные произведения обогащаются тем чувством, которое они вызывают в последующих поколениях. Вот почему старые вещи прекраснее современных. «Ода о греческой урне»[94] сегодня прелестнее, чем тогда, когда ее сочинили, потому что целое столетие ее читали несчастные влюбленные и находили утешение в ее строках.
Филип предоставил Хейуорду самому догадываться, какой из проплывавших мимо парохода пейзажей навеял ему эти мысли, — ему было так приятно, что собеседнику ничего не нужно разжевывать. Его глубоко волновало, что он вырвался из той жизни, которую так долго вел. Висевшее над Лондоном нежное марево окрашивало серые камни зданий в мягкие оттенки пастели; очертания верфей и складов могли по четкости и изяществу линий поспорить с японской гравюрой. Они плыли вниз по течению: великолепная река — символ обширной империи, — полная движения и жизни, все шире расступалась перед ними; Филип с благодарностью думал о художниках и поэтах, открывших столько красоты в том, что его окружало. Перед ними раскинулся лондонский порт; кто может описать его величие? При виде его загорается воображение — столько образов населяют эту широкую протоку: доктор Джонсон и рядом с ним Босуэлл[95], а вот и старик Пепис[96] вступает на борт военного корабля; тут оживает пышный карнавал английской истории с ее романтикой и дерзаниями. Филип повернулся к Хейуорду, глаза его блестели.
— Милый Чарльз Диккенс, — прошептал он, смеясь над собственным волнением.
— А ты не жалеешь, что бросил живопись? — спросил Хейуорд.
— Нет.
— Значит, тебе нравится медицина?
— Ничуть, но ничего другого мне не подвернулось. Нудная зубрежка в первые два года учения ужасно меня угнетает, и, к несчастью, у меня, по-видимому, нет особой склонности к наукам.
— Но не можешь же ты снова менять профессию!
— Конечно, нет. Я доведу это дело до конца. Наверно, медицина станет интереснее, когда я перейду в больницу на практику. Меня, кажется, больше всего на свете интересуют люди. И, пожалуй, медицина — единственная профессия, которая дает тебе независимость. Ты носишь знания у себя в голове; с ящиком инструментов и небольшим запасом лекарств можно найти работу повсюду.
— Разве ты не собираешься обзавестись частной практикой?
— Во всяком случае, не скоро, — ответил Филип. — Как только я пройду практику в больнице, поступлю на судно; мне хочется повидать Восток — Малайский архипелаг, Сиам, Китай и прочие страны, — а потом возьмусь за любую работу, какая попадется. Что-нибудь всегда подвернется — ну, например, холерная, эпидемия в Индии. Мне не хочется сидеть на одном месте. Я мечтаю повидать мир. Для бедняка единственный способ увидеть мир — это сделаться врачом.
Пароход подошел к Гринвичу. Над рекой величественно высилось благородное здание, построенное Иниго Джонсом.
— Погляди, вот, должно быть, то место, где бедный Джек нырял в реку за медяками, — сказал Филип.
Они стали бродить по парку. Там играли оборванные дети, и воздух звенел от их крика; на солнышке грелись старые моряки. Казалось, все здесь было, как сто лет назад.
— Жаль, что ты потерял два года в Париже, — сказал Хейуорд.
— Потерял? Погляди на движения этого ребенка, на узоры, которые чертит на земле солнце, пробиваясь сквозь листву, на небо… Знаешь, я никогда бы по-настоящему не увидел этого неба, если бы не два года в Париже.
Хейуорду показалось, что голос у Филипа дрогнул, и он поглядел на него с изумлением.
— Что с тобой?
— Ничего. Извини мою дурацкую чувствительность, но за последние полгода я так изголодался по красоте.
— Ну, ты меня удивил. Ведь раньше ты был таким сухарем…
— Черт побери, я вовсе не хотел тебя удивлять, — рассмеялся Филип. — Пойдем-ка пить самый что ни на есть прозаический чай.
65
Приезд Хейуорда был для Филипа спасением. С каждым днем он все меньше думал о Милдред. Прошлое он вспоминал с брезгливостью. Ему было непонятно, как мог он поддаться такому позорному чувству; он думал о Милдред с жгучей ненавистью; из-за нее он перенес столько унижений. Теперь он помнил только недостатки ее характера и внешности; его пробирала дрожь при одной мысли о былых отношениях с ней.
«Все это из-за моего проклятого слабодушия», — говорил он себе. Его любовная история напоминала неприличную выходку, учиненную при всем честном народе; она уже непоправима, и единственное средство — поскорее о ней забыть. А в этом ему помогала ненависть к пережитому позору. Он был как змея, сбросившая кожу, и с гадливостью озирался на старую оболочку. Его радовало, что он снова стал самим собой; он видел, сколько радости упустил в жизни, пока был погружен в безумие, именуемое любовью. Нет, с него хватит; если любовь такова, он больше не желает любить. Он поделился с Хейуордом кое-чем из того, что ему пришлось пережить.
— Помнишь, это, кажется, Софокл молился о том, чтобы поскорее настал час, когда он освободится от хищного зверя — страсти, пожирающей его сердце?
В самом деле, Филип словно родился заново. Он вдыхал весенний воздух, будто никогда им раньше не дышал, и получал ребяческое удовольствие от всего, что происходит на свете. Пору своих безумств он называл полугодом каторги.
Не прошло и нескольких дней после приезда Хейуорда в Лондон, как Филип получил приглашение из Блэкстебла на выставку картин из одной частной коллекции. Он взял с собой Хейуорда и, просматривая каталог, заметил, что на выставке есть картина Лоусона.
— Наверно, это он прислал приглашение, — сказал Филип. — Давай поищем его, он, должно быть, стоит возле своей картины.
Картина — портрет Рут Чэлис в профиль — была повешена в дальнем углу, и Лоусон действительно оказался неподалеку от нее. В светской толпе, собравшейся на вернисаж, художник в своей широкополой мягкой шляпе и просторном светлом костюме выглядел немножко растерянным. Он радостно поздоровался с Филипом и, как всегда словоохотливо, сообщил, что переселился в Лондон, что Рут Чэлис — потаскушка, что он снял мастерскую (с Парижем покончено), что ему заказали портрет, а им нужно пообедать вместе и наговориться всласть, как в былые дни. Филип напомнил ему, что он уже знаком с Хейуордом, и его позабавило впечатление, которое тот произвел на Лоусона своим элегантным костюмом и изысканными манерами. Хейуорд был здесь в своей стихии — не то что в убогой маленькой мастерской Лоусона и Филипа в Париже.
За обедом Лоусон продолжал рассказывать новости. Фланаган вернулся в Америку. Клаттон исчез. Он пришел к убеждению, что нельзя ничего создать, пока живешь в атмосфере искусства, среди художников, — надо спасаться бегством. Чтобы облегчить себе этот шаг, он перессорился в Париже со всеми. У него развилась страсть резать всем в глаза правду-матку, и это помогло его друзьям стойко перенести известие о том, что Клаттон намерен отрясти прах французской столицы от ног своих и переселиться в маленький городок на севере Испании, приглянувшийся ему из окна поезда по пути в Барселону. Он живет сейчас в этом городке отшельником.
— Интересно, выйдет ли из него толк, — сказал Филип.
Судорожные попытки Клаттона выразить нечто самому ему неясное, дремлющее в его сознании сделали художника угрюмым и раздражительным; Филипа занимала психологическая сторона вопроса. Он смутно чувствовал, что и сам находится в таком же положении, только ищет смысла не в искусстве, а в собственной жизни. Ему приходится выражать свое «я» поступками, образом действий, и он не знает, как ему быть.
Впрочем, Филипу некогда было додумать эту мысль до конца — Лоусон пространно поведал ему повесть о своих отношениях с Рут Чэлис. Она бросила его ради юного студента, только что приехавшего в Париж из Англии, и вела себя непристойно. Лоусон полагал, что кому-нибудь следовало бы вмешаться и спасти этого молодого человека. Она его погубит. Насколько понимал Филип, Лоусон был огорчен главным образом тем, что разрыв произошел в разгар его работы над ее очередным портретом.
— Женщинам не дано понимать искусство, — сказал он. — Они только прикидываются, будто его понимают. — Но он рассудительно добавил: — Как бы то ни было, я выжал из нее четыре портрета, и еще не известно, как получился бы пятый.
Филип позавидовал легкости, с какой художник относился к своим романам. Он не без приятности провел полтора года, бесплатно получил превосходную натурщицу и расстался с ней в конце концов без особой горечи.
— А что слышно о Кроншоу? — спросил Филип.
— Ну, он человек конченый, — с жестоким легкомыслием молодости ответил Лоусон. — Протянет не больше шести месяцев. Прошлой зимой он схватил воспаление легких и провалялся семь недель в английской больнице. Когда он оттуда вышел, врачи сказали, что его единственное спасение — бросить пить.
— Бедняга, — улыбнулся трезвенник Филип.
— Некоторое время Кроншоу крепился. Он все-таки продолжал посещать «Клозери де лила» — без этого он не мог обойтись, — но пил там горячее молоко avec de la fleur d'oranger[97] и стал чертовски скучен.
— Ты, наверное, так ему и сказал?
— Ну, он сам это знает. Недавно снова запил. Говорит, что слишком стар и не может начинать все сначала. Не хочет прозябать пять лет, предпочитает счастливо прожить полгода и умереть. К тому же он последнее время, кажется, очень нуждается. Понимаешь, пока он был болен, он ни гроша не зарабатывал и его девка отравляла ему существование.
— Помню, как он меня поразил, когда я с ним познакомился, — сказал Филип. — Мне он показался человеком необыкновенным. Противно, что в жизни преуспевает только пошлая мещанская добродетель.
— Да нет, Кроншоу — подонок. Ему на роду было написано умереть под забором, — изрек Лоусон.
Филипа огорчило, что Лоусон сказал это без всякого сожаления. В жизни что посеешь, то и пожнешь, но ведь вся ее трагедия заключается в неумолимости, с какой следствие вытекает из причины.
— Ах, я совсем забыл, — сказал Лоусон. — Сразу после твоего отъезда Кроншоу прислал тебе подарок. Я думал, что ты вернешься, и не стал его пересылать, да к тому же он, по-моему, и не стоил того, чтобы отправлять его по почте; но я получу его вместе с моими вещами, и, если хочешь, зайди за ним ко мне в мастерскую.
— А что это такое?
— Да какой-то ветхий коврик. Ему, наверное, грош цена. Я даже спросил Кроншоу, какого черта он прислал тебе такую рвань. По его словам, он увидел его в какой-то лавчонке на рю де Ренн и купил за пятнадцать франков. Это как будто персидский ковер. Он сказал, что ты спрашивал его о смысле жизни и вот его ответ. Но он был пьян в стельку.
Филип рассмеялся.
— Ах да, понял. Я его возьму. Это была одна из любимых загадок Кроншоу. Он говорил, что я сам должен найти разгадку, не то ответ будет бессмысленным.
66
Занятия шли у Филипа легко. Дел у него было по горло: в июле ему предстояло держать экзамен по трем предметам — два из них он раньше провалил, — но он был доволен жизнью. У него появился новый друг. В поисках натурщицы Лоусон нашел актрису, игравшую маленькие роли в каком-то театре; собираясь уговорить ее позировать, он пригласил ее в одно из воскресений пообедать. Для приличия она привела с собой приятельницу, и Филипу, которого пригласили четвертым, было поручено эту подругу занимать. Задача была нетрудная — приятельница оказалась забавной болтушкой с острым язычком. Миссис Несбит пригласила Филипа к ней зайти; ее квартирка находилась на Винсент-стрит, она всегда бывала часов в пять дома. Он пошел, остался доволен приемом и зачастил к ней. Миссис Несбит была миниатюрная женщина лет двадцати пяти, с привлекательным, хоть и некрасивым, скуластым личиком — на нем живо блестели глаза и весело улыбался большой рот. Лицо было ярким и напоминало портреты современных французских художников: кожа была необычайно белая, щеки — очень румяные, густые брови и иссиня-черные волосы. Все это создавало странное, но скорее приятное впечатление некоторой неестественности. Она развелась с мужем и зарабатывала на жизнь себе и ребенку сочинением бульварных романов. Несколько издателей специализировались на выпуске такого рода макулатуры, и заказов у нее было хоть отбавляй. Оплачивалась работа плохо, миссис Несбит получала пятнадцать фунтов за повесть в тридцать тысяч слов, но была довольна.
— В конце концов, — говорила она, — читателю это стоит всего два пенса, а он любит перечитывать одно и то же. Я просто меняю имена, вот и все. Когда мне это надоедает, я вспоминаю про счет из прачечной, квартирную плату или о том, что нужно купить ботиночки ребенку, и снова берусь за перо.
Кроме того, она подрабатывала в разных театрах на выходах, когда там нужны были статистки, — это давало ей от шестнадцати шиллингов до гинеи в неделю. К концу дня она валилась с ног от усталости и засыпала мертвым сном. Она никогда не унывала. У нее было острое чувство юмора, и она умела посмеяться даже над неприятностями. Иногда ее дела принимали совсем плохой оборот, у нее не было ни гроша в кармане; тогда ее скудные пожитки перекочевывали в ломбард, а сама она сидела на хлебе с маслом, пока не возвращалось благоденствие. Хорошее настроение никогда ее не покидало.
Филипу была незнакома такая беззаботная, необеспеченная жизнь, и миссис Несбит очень его смешила, забавно описывая свою борьбу за существование. Он спросил ее, почему она не пытается заняться настоящей литературой, но она знала, что у нее нет таланта, а то чтиво, которое она мастерила не покладая рук, сносно оплачивалось, к тому же ни на что другое она не была способна. Никаких надежд на лучшее будущее она не питала. Не было у нее и родственников, а все друзья нуждались не меньше ее самой.
— Я не задумываюсь о будущем, — говорила она. — Если у меня хватает денег на квартирную плату и сверх того остается немножко на еду, значит, мне не о чем беспокоиться. Стоит ли жить на свете, если будешь думать не только о сегодняшнем, но и о завтрашнем дне? Когда дела идут из рук вон плохо, всегда что-нибудь подвернется.
Вскоре Филип привык заходить к ней пить чай каждый день, а для того чтобы его посещения ее не обременяли, всякий раз приносил с собой либо пирог, либо фунт масла, либо пакетик чаю. Они стали называть друг друга по именам. Он не был избалован женским сочувствием и охотно рассказывал ей о всех своих злоключениях. Когда Филип бывал у нее, он не замечал, как бежит время. Он не скрывал, что восхищается ею. Она была отличным товарищем. Помимо воли он сравнивал ее с Милдред; упрямство и тупость одной, не проявлявшей ни малейшего интереса к чему бы то ни было, выходящему за пределы узкого круга ее представлений, были так не похожи на отзывчивость и живой ум другой. Ему становилось страшно при одной мысли, что он мог связать себя на всю жизнь с такой женщиной, как Милдред. Однажды вечером он рассказал Норе всю историю своей любви. Нельзя сказать, чтобы эта история его украшала, — и тем приятнее ему было встретить трогательное сочувствие.
— Кажется, вам повезло, что вы от всего этого избавились, — сказала она, когда он кончил.
У нее была смешная привычка склонять голову набок, как это делают маленькие лохматые щенки. Она сидела на стуле и шила — ей некогда было бездельничать, — а Филип уютно примостился у ее ног.
— Я даже сказать вам не могу, как я рад, что все это позади, — вздохнул он.
— Бедняжка, вам, видно, здорово досталось, — прошептала она и сочувственно положила ему руку на плечо.
Он поцеловал ее руку, но она ее отдернула.
— Зачем это? — спросила она, покраснев.
— А вы возражаете?
Она посмотрела на него искрящимися от смеха глазами, потом улыбнулась.
— Нет, — сказала она.
Он привстал на колени и приблизил к ней свое лицо. Она твердо посмотрела ему прямо в глаза, и ее крупный рот дрогнул в улыбке.
— Ну и что? — спросила она.
— А знаете, вы молодец. Я вам так благодарен за ваше отношение ко мне. Вы мне ужасно нравитесь.
— Не будьте идиотом, — сказала она.
Филип взял ее за локти и привлек к себе. Не сопротивляясь, она чуть наклонилась вперед, и он поцеловал ее яркие губы.
— Зачем это? — снова спросила она.
— Потому, что это приятно.
Она не ответила, но в ее глазах мелькнула нежность, и она ласково провела рукой по его волосам.
— Понимаете, ужасно глупо, что вы так себя ведете. Мы были такими хорошими друзьями. Почему бы нам не остаться ими по-прежнему.
— Если вы действительно хотите воззвать к моему лучшему «я», — возразил Филип, — вам не следовало бы меня гладить.
Она тихонько засмеялась, но продолжала его гладить.
— Я себя очень плохо веду, да? — сказала она.
Филип удивился, ему стало немножко смешно, он заглянул ей в глаза и вдруг увидел там нежность и предательскую влагу; их выражение его тронуло. Он почувствовал волнение, и у него тоже навернулись слезы.
— Нора, неужели вы меня любите? — спросил он, сам себе не веря.
— Такой умный мальчик, а задает такие глупые вопросы.
— Хорошая вы моя, мне ведь и в голову не приходило, что вы можете меня полюбить.
Он прижал ее к себе и поцеловал, а она смеялась, краснела и плакала.
Выпустив ее, он отодвинулся, сел на корточки и посмотрел на нее с удивлением.
— Ах, будь я проклят! — сказал он.
— За что?
— Опомниться не могу.
— От удивления или от радости?
— От счастья! — воскликнул он чистосердечно. — И от гордости, и от восторга, и от благодарности.
Он взял ее руки и покрыл поцелуями. Для Филипа начались счастливые дни, которым, казалось, не будет конца. Они стали любовниками, но остались друзьями. В чувстве Норы к Филипу было немало материнского: ей нужно было кого-нибудь баловать, бранить, с кем-нибудь нянчиться; она была человек семейственный и получала удовольствие от того, что заботилась о его здоровье и о его белье. Его хромота, доставлявшая ему столько огорчений, вызывала у нее жалость, и эта жалость проявлялась в нежности. Она была молода, сильна и здорова, и отдавать свою любовь ей казалось вполне естественным. У нее был веселый и жизнерадостный нрав.
Филип ей нравился, потому что он смеялся вместе с нею над всем, что казалось ей смешным, а больше всего он нравился ей потому, что он был он.
Когда она ему это сказала, Филип весело ответил:
— Глупости. Я нравлюсь тебе потому, что я человек молчаливый и никогда не мешаю тебе болтать.
Филип совсем не был в нее влюблен. Она ему очень нравилась, ему приятно было проводить с ней время, его развлекали и занимали ее разговоры. Она вернула ему веру в себя и залечила раны его души. Ему необычайно льстило, что она его любит. Его восхищали ее мужество, ее оптимизм, дерзкий вызов, который она бросала судьбе; у нее была своя маленькая философия, бесхитростная и практичная.
— Знаешь, я не верю в церковь, священников и все такое прочее, — говорила она. — Но я верю в Бога и думаю, что он на многое посмотрит сквозь пальцы, если только ты не ноешь и по мере сил помогаешь слабому. И еще я думаю, что люди, как правило, — очень хорошие, и мне жаль тех, про кого это не скажешь.
— А как насчет загробной жизни? — спросил Филип.
— Я, конечно, ничего про нее не знаю наверняка, — улыбнулась она, — но надеюсь на лучшее. Во всяком случае, там не придется платить за квартиру и писать бульварные романы.
Она обладала чисто женским умением тонко польстить. По ее словам, Филип совершил мужественный поступок, бросив Париж, когда убедился, что великий художник из него не получится. Сам он так и не мог решить до конца, был ли этот поступок продиктован мужеством или слабодушием, и ему было приятно сознавать, что она считала его героическим. Нора рискнула заговорить с ним и о том, что обходили молчанием все его друзья.
— Очень глупо с твоей стороны так переживать свою хромоту, — сказала она. Увидев, что он густо покраснел, она все-таки продолжала: — Знаешь, люди куда меньше это замечают, чем тебе кажется. Они обращают на это внимание только при первом знакомстве.
Он молчал.
— Ты на меня сердишься?
— Нет.
Она обняла его за шею.
— Пойми, я говорю об этом только потому, что люблю тебя. Я не хочу, чтобы ты из-за этого себя мучил.
— Ты можешь говорить мне все, что тебе вздумается, — ответил он с улыбкой. — Эх, если бы я мог хоть как-нибудь показать, до чего я тебе благодарен!
Ей удалось прибрать его к рукам и в других отношениях. Она не давала ему ворчать и смеялась над ним, когда он сердился. Благодаря ей он стал куда приветливее.
— Ты умеешь заставить меня делать все, что ты хочешь, — сказал он ей как-то раз.
— А тебе это неприятно?
— Ничуть, я и хочу делать то, что тебе нравится.
У него хватало здравого смысла, чтобы понимать, как ему повезло. Он считал, что она дает ему все, что может дать жена, и в то же время не лишает его свободы; она была самым очаровательным другом, какого можно пожелать, и понимала его лучше любого мужчины. Их любовные отношения были крепким звеном в их дружбе, не больше. Они ее дополняли, но отнюдь не были самым для них главным. И потому, что желание Филипа было удовлетворено, он сделался уравновешеннее, уступчивее. Он чувствовал себя в ладу с самим собой. Иногда он вспоминал ту пору, когда был одержим безобразной, унизительной страстью, и сердце его наполнялось ненавистью к Милдред и отвращением к себе.
Приближались экзамены — они волновали Нору не меньше, чем его самого. Он был польщен и растроган ее вниманием. Она взяла с него слово, что он сразу же явится к ней и сообщит результаты. На этот раз он благополучно сдал все три экзамена, и, когда пришел ей об этом сказать, она вдруг расплакалась.
— Ах, как я рада, я так беспокоилась!
— Дурочка, — рассмеялся он, но и его самого душили слезы. Таким отношением дорожил бы кто угодно.
— Ну, а что ты станешь делать теперь? — спросила она.
— Теперь я с чистой совестью могу отдохнуть. Я свободен до начала зимней сессии в октябре.
— Наверное, поедешь к дяде в Блэкстебл?
— И не подумаю. Останусь в Лондоне и буду тебя развлекать.
— Я бы предпочла, чтобы ты уехал.
— Почему? Я тебе надоел?
Она рассмеялась и положила руки ему на плечи.
— Потому, что тебе много пришлось поработать. Посмотри на себя — ты совсем извелся. Тебе нужны свежий воздух и покой. Пожалуйста, поезжай.
Он помедлил, глядя на нее с нежностью.
— Знаешь, я не поверил бы, что это искренне, если бы это была не ты. Ты думаешь только обо мне. Не пойму, что ты во мне нашла.
— Ты, видно, решил дать мне хорошую рекомендацию и деньги за месяц вперед, — весело рассмеялась она.
— Я напишу в рекомендации, что ты внимательна, добра, нетребовательна, никогда не волнуешься из-за пустяков, ненавязчива и тебе легко угодить.
— Все это чепуха, — сказала она, — но я тебе открою тайну: я одна из тех редких женщин, для кого жизненный опыт не проходит даром.
67
Филип с нетерпением ожидал возвращения в Лондон. За два месяца, которые он провел в Блэкстебле, он часто получал письма от Норы. Это были длинные послания, написанные размашистым, крупным почерком, в которых она с юмором описывала маленькие события повседневной жизни: семейные неприятности домохозяйки, дававшие ей богатую пищу для насмешек; комические происшествия на репетициях — она была статисткой в одном из популярных спектаклей сезона; наконец, забавные приключения с издателями ее романов. Филип много читал, купался, играл в теннис, катался на парусной лодке. В начале октября он вернулся в Лондон и стал готовиться к очередным экзаменам. Ему хотелось поскорее их сдать, — ими кончалась самая скучная часть учебной программы, и студент переходил на практику в больницу, имел дело уже не только с учебниками, но и с живыми людьми. С Норой Филип встречался ежедневно.
Лоусон провел лето в Пуле — он привез целую папку эскизов пристани и пляжа. Он получил несколько заказов на портреты и собирался пожить в Лондоне, пока его не выгонит из города плохое освещение. Хейуорд тоже был в Лондоне: он рассчитывал провести зиму за границей, но из лени с недели на неделю откладывал отъезд.
За последние годы Хейуорд оброс жирком — прошло пять лет с тех пор, как Филип познакомился с ним в Гейдельберге, — и преждевременно облысел. Он это очень переживал и отрастил длинные волосы, чтобы прикрывать просвет на макушке. Единственное его утешение было в том, что лоб у него теперь стал, как у мыслителя. Голубые глаза выцвели, веки стали дряблыми, а рот, потеряв сочность, — бледным и слабовольным. Он все еще, хоть и с меньшей уверенностью, разглагольствовал о том, что собирается совершить в туманном будущем, но понимал, что друзья уже в него не верят. Выпив две-три рюмки виски, он впадал в меланхолию.
— Я неудачник, — бормотал он, — и не гожусь для жестокой борьбы за существование. Все, что я могу сделать, — это отойти в сторону и предоставить грубой толпе топтать друг друга из-за благ мирских.
Он давал понять, что быть неудачником — куда более возвышенная и благородная позиция, чем преуспевать. Он намекал, что его отчужденность от жизни вызвана отвращением ко всему пошлому и низменному. Особенно красиво говорил он о Платоне.
— А я думал, что ты уже перерос увлечение Платоном, — нетерпеливо сказал ему как-то Филип.
— Почему? — спросил Хейуорд, подняв кверху брови.
Он не склонен был об этом рассуждать. Хейуорд обнаружил, что куда выгоднее порой гордо промолчать.
— Не вижу смысла в том, чтобы снова и снова перечитывать одно и то же, — говорил Филип. — Это только один из видов безделья, и притом утомительный.
— Неужели ты так убежден в своей гениальности, что при первом же чтении постигаешь глубочайшие мысли философа?
— А я и не желаю их постигать, я не критик. Я интересуюсь философом не ради него, а ради себя.
— Зачем же ты тогда читаешь вообще?
— Отчасти для удовольствия — это вошло у меня в привычку, и мне так же не по себе, когда я ничего не читаю, как и когда я не курю, — отчасти же, чтобы лучше узнать самого себя. Когда я читаю книгу, я обычно всего лишь пробегаю ее глазами, но иногда мне попадается какое-нибудь место, может быть, одна только фраза, которая приобретает особый смысл для меня лично и становится словно частью меня самого; и вот я извлек из книги все, что мне было полезно, а ничего больше я не мог бы от нее получить, даже если перечел бы ее раз десять. Видишь ли, мне кажется, что каждый человек — точно нераскрывшийся бутон; то, что он читает или делает, по большей части не оказывает на него никакого воздействия; но кое-что приобретает для каждого из нас особое значение и словно развертывает в тебе лепесток; вот так один за другим раскрываются лепестки бутона и в конце концов расцветает цветок.
Филипу самому не нравилась эта метафора, но он не знал, как иначе объяснить то, что чувствует, но пока еще смутно себе представляет.
— Ты хочешь что-то совершить, ты хочешь кем-то стать, — пожал плечами Хейуорд. — Ах, как это вульгарно!
Теперь Филип хорошо знал цену Хейуорду. Он был безволен, кокетлив и так тщеславен, что надо было все время следить за собой, как бы не задеть его самолюбия; в его сознании лень безнадежно перепуталась с идеализмом, и он сам не мог их разделить. Однажды в мастерской Лоусона он встретил журналиста, которого очаровала беседа с ним; неделю спустя редактор одной газеты прислал ему письмо, предлагая написать критическую статью. Целых двое суток Хейуорда раздирали сомнения. Он так долго говорил о том, что намерен заняться журналистикой, что у него не хватало духу сразу же ответить отказом, но мысль о какой бы то ни было работе приводила его в ужас. В конце концов он отклонил предложение и вздохнул свободно.
— Это помешало бы моим основным занятиям, — сказал он Филипу.
— Каким занятиям? — безжалостно спросил Филип.
— Моей духовной жизни, — гласил ответ.
Потом он принялся с пафосом разглагольствовать о женевском профессоре Амиэле, чьи таланты сулили блестящее будущее, но так никогда и не проявились; только после его смерти была обнаружена причина и в то же время оправдание его неудач: гениальный дневник, который нашли в его бумагах. При этом Хейуорд загадочно улыбался.
Впрочем, Хейуорд все еще мог увлекательно рассказывать о книгах; он обладал изысканным вкусом и тонко судил о литературе; он питал также неиссякаемый интерес к чужим мыслям, что делало его занимательным собеседником. По существу, мысли эти были ему глубоко безразличны — они никогда не оказывали на него ни малейшего воздействия; он обращался с ними, как с фарфоровыми безделушками, выставленными в аукционном зале: он вертел их в руках, любуясь формой и покрывавшей их глазурью, прикидывал в уме, сколько они должны стоить, потом, положив на место, тут же о них забывал.
Но именно Хейуорду суждено было сделать важнейшее открытие. Как-то вечером после соответствующей подготовки он повел Филипа и Лоусона в некий кабачок на Бик-стрит, примечательный не только сам по себе и своей историей (он был овеян воспоминаниями о знаменитостях восемнадцатого века и будоражил романтическое воображение), но и лучшим в Лондоне нюхательным табаком, а самое главное — своим пуншем. Хейуорд ввел приятелей в большую, длинную комнату с остатками былой роскоши и огромными изображениями обнаженных женщин на стенах: это были монументальные аллегории, написанные учениками Гейдона, но табачный дым, газ и лондонские туманы углубили их тона, и они стали похожи на картины старых мастеров. Темные панели, потускневшая массивная позолота карниза, столы красного дерева — все это создавало атмосферу роскоши и комфорта, а обитые кожей сиденья вдоль стен были мягкими и удобными. Прямо против входной двери красовалась на столе голова барана — в ней-то и держали знаменитый нюхательный табак.
Приятели заказали пунш. Они стали его пить. Это был горячий ромовый пунш. Перо дрогнуло бы перед попыткой описать его совершенство; такая задача не под силу трезвому словарю и скупым эпитетам этой повести — возбужденное воображение ищет возвышенных слов, цветистых, диковинных оборотов. Пунш зажигал кровь и прояснял голову; он наполнял душу блаженством, настраивал мысли на остроумный лад и учил ценить остроумие собеседника; в нем была неизъяснимая гармония музыки и отточенность математики. Только одно из его качеств можно было выразить сравнением: он согревал, как теплота доброго сердца; но его вкус и его запах невозможно описать словами. Если бы за это взялся Чарльз Лэм, он бы со своим безупречным тактом мог нарисовать очаровательные картины нравов своего времени; или лорд Байрон, посвятив ему станс в «Дон Жуане» и добиваясь недостижимого, может, и достиг бы подлинного величия; Оскар Уайльд, рассыпая самоцветы Исфахана по византийской парче, наверно, сумел бы создать образы, полные чувственной красоты. В поисках сравнений ум бродил между видениями пиров Элагабала, утонченными мелодиями Дебюсси и пряным ароматом сундуков, где хранятся старинные наряды, кружевные брыжи, короткие панталоны, камзолы давно минувших дней; сюда надо добавить едва уловимое дыхание ландышей и запах острого сыра…
Хейуорд открыл кабачок с этим бесценным напитком, встретив на улице человека по фамилии Макалистер, с которым он учился в Кембридже; то был биржевой маклер и философ. Он посещал этот кабачок раз в неделю; вскоре Филип, Лоусон и Хейуорд стали встречаться здесь в вечерние часы каждый вторник. Мода изменчива, и в кабачке теперь бывало немного посетителей, что оказалось на руку любителям застольной беседы. У Макалистера, широкого в кости и приземистого для своей комплекции, были крупное мясистое лицо и мягкий голос. Последователь Канта, он судил обо всем с точки зрения чистого разума и страстно любил развивать свои теории. Филип слушал его с живым интересом. Он давно пришел к убеждению, что ничто не занимает его так, как метафизика, но не был уверен в ее пользе для житейских дел. Скромная философская система, которую он выработал, размышляя в Блэкстебле, не очень-то помогла ему во время его увлечения Милдред. Он сомневался, что рассудок может быть хорошим пособником в жизни. Похоже было на то, что жизнь течет сама по себе. Он ясно помнил, как властно владело им чувство и как он был бессилен против него, словно привязан к земле канатом. В книгах можно было вычитать много мудрых мыслей, но судить он умел только по собственному опыту (и не знал, отличается ли он в этом отношении от других). Решаясь на какой-нибудь шаг, он не взвешивал «за» и «против», не подсчитывал будущей выгоды или убытка — его неудержимо влекло куда-то, и все. Он жил не отдельной частицей своего «я», а всем своим существом в целом. Сила, во власти которой он находился, не имела, казалось, ничего общего с рассудком; рассудок его только указывал ему способ добиться того, к чему стремилась его душа.
Макалистер напомнил ему о категорическом императиве.
— «Действуй так, чтобы каждый твой шаг был достоин стать правилом поведения для всех людей».
— По-моему, это полнейшая чепуха, — сказал Филип.
— Вы смельчак, если отзываетесь так об одном из тезисов Иммануила Канта, — возразил Макалистер.
— Почему? Слепое преклонение перед чужим авторитетом сводит человека на нет; на свете и так слишком много идолопоклонства. Кант выводил свои законы не потому, что они были непреложной истиной, а потому, что он был Кантом.
— Ну, а почему вы возражаете против категорического императива?
(Они спорили с такой горячностью, словно на весы была брошена судьба целых империй.)
— Закон этот предполагает, что человек может избрать свой жизненный путь усилием воли. И что лучший путеводитель — человеческий разум. Но чем веления разума лучше приказа наших страстей? Просто власть их различна, вот и все.
— Вам, кажется, нравится быть рабом своих страстей.
— Я раб своих страстей поневоле, мне это вовсе не нравится, — рассмеялся Филип.
Говоря это, он вспомнил горячечное безумие, которое толкало его к Милдред. Он вспомнил, как бунтовал против своей одержимости и как болезненно ощущал свое падение.
«Слава Богу, теперь я от всего этого освободился», — подумал он.
Но даже теперь он не был уверен, что не обманывает себя. Когда он находился во власти страстей, он чувствовал в себе необыкновенную силу, мозг его работал с удивительной ясностью. Он жил куда полнее в напряжении всех душевных сил, а это делало его нынешнее существование чуть-чуть бесцветным. Бурное, всепоглощающее ощущение жизни вознаграждало его за непереносимые страдания.
Впрочем, неосторожное заявление Филипа вовлекло его в спор о свободе воли, и Макалистер, обладавший обширными познаниями, приводил один аргумент за другим. У него была врожденная любовь к диалектике, и он вынуждал Филипа противоречить самому себе; он загонял его в угол, откуда тому удавалось спастись только ценой тяжелых уступок; Макалистер опрокидывал его логикой и добивал авторитетами.
Наконец Филип признал:
— Я ничего не знаю о других людях. Могу сказать только о себе. Иллюзия, что воля моя свободна, так сильно во мне укоренилась, что я не в состоянии от нее избавиться, хотя и подозреваю, что это только иллюзия. Однако эта иллюзия является одним из сильнейших стимулов всех моих поступков. Прежде чем что-нибудь совершить, я чувствую, что у меня есть выбор, и это влияет на каждый мой шаг; но потом, когда поступок уже совершен, я прихожу к убеждению, что он был неизбежен с самого начала.
— Какой же ты отсюда делаешь вывод? — спросил Хейуорд.
— А только тот, что всякие сожаления бесполезны. Снявши голову, по волосам не плачут, ибо все силы мироздания были обращены на то, чтобы эту голову снять.
68
Как-то утром, вставая с постели, Филип почувствовал головокружение; он снова лег и понял, что заболел. Руки и ноги ныли, его знобило. Когда хозяйка принесла ему завтрак, он крикнул ей в открытую дверь, что ему нехорошо, и попросил чашку чаю с гренком. Через несколько минут кто-то постучал в дверь и вошел Гриффитс. Они жили в одном доме уже больше года, но знакомство их ограничивалось тем, что они кивали друг другу, встречаясь на лестнице.
— Я слышал, вам нездоровится, — сказал Гриффитс. — Вот и решил зайти взглянуть, что с вами.
Филип, сам не зная почему, покраснел и стал уверять, что все это пустяки. Через часок-другой он будет на ногах.
— Лучше дайте мне измерить вам температуру, — сказал Гриффитс.
— Ей-Богу же, это ни к чему, — с раздражением ответил Филип.
— Не упрямьтесь.
Филип сунул градусник в рот. Весело болтая, Гриффитс присел на край постели, потом вынул градусник и поглядел на него.
— Послушайте, дружище, вам надо полежать в кровати, а я приведу старика Дикона, пусть он вас осмотрит.
— Чепуха, — сказал Филип. — Ничего со мной не сделается. Не беспокойтесь обо мне.
— Какое тут беспокойство? У вас температура, и вам надо полежать. Верно?
У него была какая-то подкупающая манера говорить — озабоченный и в то же время мягкий тон. Филипу сосед показался чрезвычайно милым.
— Вы умеете найти подход к больному, — пробормотал Филип с улыбкой, закрывая глаза.
Гриффитс взбил его подушку, ловко расправил простыни и подоткнул одеяло. Он вышел в гостиную, поискал сифон с содовой водой и, не найдя его, принес сифон из своей квартиры. Затем он опустил штору.
— Теперь засните, а я приведу старика, как только он кончит обход.
Филипу показалось, что прошло несколько часов, прежде чем Гриффитс появился снова. Голова у Филипа раскалывалась, отчаянно ныли руки и ноги, он готов был расплакаться. Наконец в дверь постучали и явился Гриффитс — здоровый, сильный и веселый.
— Вот и доктор Дикон, — сказал он.
Врач подошел к постели — это был немолодой, спокойный человек, — Филип видел его в больнице. Он задал несколько вопросов, быстро осмотрел больного и поставил диагноз.
— Ну, а вы что скажете? — с улыбкой спросил он Гриффитса.
— Грипп.
— Совершенно верно.
Доктор Дикон оглядел убогую меблированную комнату.
— А вы не хотите лечь в больницу? Вас поместят в отдельную палату, и за вами будет лучший уход, чем тут.
— Я предпочитаю полежать дома, — сказал Филип.
Ему не хотелось трогаться с места, к тому же он всегда чувствовал себя стесненно в новой обстановке. Ему неприятно было, что вокруг него станут хлопотать сестры, и его пугала унылая чистота больницы.
— Я за ним поухаживаю, — сразу же вызвался Гриффитс.
— Что ж, хорошо.
Он выписал рецепт, сказал, как принимать лекарство, и ушел.
— Ну, теперь извольте слушаться, — сказал Гриффитс. — Я ваша дневная и ночная сиделка.
— Это очень мило с вашей стороны, но мне, право же, ничего не нужно, — сказал Филип.
Гриффитс положил руку ему на лоб. Это была крупная прохладная сухая рука, Филипу было приятно ее прикосновение.
— Я только схожу в нашу больничную аптеку и сразу же вернусь.
Немного спустя он принес лекарство и дал Филипу. Потом поднялся наверх за своими книгами.
— Вам не помешает, если я буду заниматься у вас в гостиной? — спросил он, вернувшись. — Я оставлю дверь открытой, и вы сможете меня позвать, если вам что-нибудь понадобится.
В сумерки, очнувшись от тяжелого забытья, Филип услышал в гостиной голоса. Какой-то приятель Гриффитса зашел его проведать.
— Послушай, ты ко мне сегодня вечером не приходи, — услышал он голос соседа.
Через несколько минут еще кто-то появился в гостиной и выразил удивление, застав Гриффитса в чужой квартире. Филип расслышал, как тот объясняет:
— Присматриваю тут за одним студентом второго курса, это его комната. Бедняга заболел гриппом. Вечером, старина, в карты играть не будем.
Когда Гриффитс остался один, Филип его окликнул.
— Послушайте, вы, кажется, откладываете из-за меня вашу вечеринку? — спросил он.
— Да вовсе не из-за вас. Мне надо подучить кое-что по хирургии.
— Не надо откладывать вечеринку. Ничего со мной не сделается. Вы обо мне не беспокойтесь.
— Ладно, ладно.
Филипу стало хуже. К ночи он начал бредить. Очнувшись под утро от беспокойного сна, он увидел, как Гриффитс встал с кресла, опустился на колени и рукой подкладывает в огонь уголь. Он был в халате, надетом Поверх пижамы.
— Что вы здесь делаете? — спросил Филип.
— Я вас разбудил? А ведь старался протопить камин как можно тише.
— Почему вы не спите? Который час?
— Около пяти Решил возле вас подежурить. Перенес сюда кресло, побоялся лечь на матраце: вы бы меня и пушками не разбудили, если бы вам что-нибудь понадобилось.
— Зря вы так обо мне хлопочете, — простонал Филип. — А что, если вы заразитесь?
— Тогда вы поухаживаете за мной, старина, — сказал Гриффитс, заливаясь смехом.
Утром Гриффитс поднял штору. После ночного дежурства он выглядел бледным и утомленным, но настроение у него было отличное.
— Теперь я вас умою, — весело сказал он Филипу.
— Я могу умыться сам, — сказал сконфуженный Филип.
— Чепуха. Если бы вы лежали в больнице, вас умывала бы сиделка, а чем я хуже сиделки?
Филип был слишком слаб, чтобы сопротивляться, — он позволил Гриффитсу обтереть ему лицо, руки, ноги, грудь и спину. Тот делал это с милой заботливостью, не переставая добродушно болтать; потом он переменил ему простыню — совсем как это делают в больнице, — взбил подушку и поправил одеяло.
— Видела бы меня сейчас сестра Артур! — сказал он. — Вот бы ахнула… Дикон придет проведать вас утром.
— Не понимаю, отчего вы со мной так возитесь, — сказал Филип.
— Для меня это хорошая практика. Так интересно иметь своего пациента.
Гриффитс подал ему завтрак, а потом пошел одеться и поесть. Около десяти часов он вернулся с гроздью винограда и букетиком цветов.
— Вы необычайно добры, — сказал ему Филип.
Он провалялся в постели пять дней.
Нора и Гриффитс ухаживали за ним поочередно. Хотя Гриффитс был ровесником Филипа, он усвоил по отношению к нему шутливый отеческий тон. Он был заботлив, ласков и умел ободрить больного; но самым большим его достоинством было здоровье, которым, казалось, он наделял каждого, кто с ним соприкасался. Филип не помнил материнской ласки, и у него не было сестер, его никто не баловал в детстве, поэтому его особенно трогала женственная мягкость этого большого и сильного парня. Он стал поправляться. Теперь Гриффитс сидел праздно в его комнате и занимал его забавными рассказами о своих любовных похождениях. Гриффитс любил поволочиться, у него бывало по три, по четыре любовных приключения сразу, и его повесть об уловках, к которым приходилось прибегать во избежание скандала, можно было слушать, не уставая. У него был дар окружать все, что с ним происходило, романтическим ореолом. Обремененный долгами, заложив все свои хоть сколько-нибудь ценные пожитки, он умел оставаться веселым, щедрым и расточительным. Он был по натуре искателем приключений. Ему нравились люди сомнительных профессий, с темным прошлым, а его знакомства с подонками общества — завсегдатаями лондонских кабачков — были необычайно обширны. Женщины легкого поведения относились к нему по-дружески, делились с ним своими горестями, радостями и невзгодами; шулера, зная о его безденежье, угощали его обедом и одалживали пятифунтовые ассигнации. Он не раз проваливался на экзаменах, но бодро переносил свои неудачи и так мило умел выслушивать родительские назидания, что его отец — врач, практиковавший в Лидсе, — не мог рассердиться на сына всерьез.
— В науках я ни бум-бум, — весело признавался он, — да и сидеть за книгами — для меня мука.
Жизнь казалась ему сплошным праздником. И все-таки было видно, что, перебесившись и получив наконец диплом, он будет преуспевающим врачом с большой частной практикой. Одно его обаяние само по себе могло излечивать больных.
Филип боготворил его, как боготворил когда-то в школе своих стройных, рослых и веселых однокашников. Когда он поправился, они с Гриффитсом уже были закадычными друзьями; Филип радовался, что Гриффитс, по-видимому, любит бездельничать у него в комнате, весело болтая, отрывая его от занятий и куря одну за другой бесчисленные сигареты. Иногда Филип брал его с собой в кабачок на Бик-стрит. Хейуорд считал Гриффитса болваном, но Лоусон признавал его обаяние и рвался писать с него портрет: синие глаза, белая кожа и вьющиеся волосы делали его необычайно живописным. Часто приятели спорили о вещах, о которых Гриффитс не имел представления, и тогда он спокойно сидел с добродушной усмешкой на своем привлекательном лице, справедливо полагая, что его присутствие может украсить любое общество.
Когда он узнал, что Макалистер — биржевой маклер, он стал выспрашивать у него, как заработать деньги, и тот со своей тихой улыбкой рассказал, каким бы он стал богачом, купи он в такое-то время такие-то акции. У Филипа текли слюнки — он так или иначе тратил больше, чем хотел, и ему было бы очень кстати подзаработать хоть немного денег тем легким способом, о котором говорил Макалистер.
— Как только услышу о каком-нибудь выгодном дельце, тут же вам скажу, — говорил маклер. — Порой деньги сами плывут в руки. Надо только дождаться своей фортуны.
Филип думал, как было бы здорово разбогатеть фунтов на пятьдесят и подарить Норе меховые вещи, без которых она так мерзла зимой. Он заглядывал в витрины на Риджент-стрит и выбирал ей то, что можно было купить на эти деньги. Она заслуживала самого дорогого подарка. С ней он чувствовал себя таким счастливым.
69
Как-то днем он забежал из больницы домой, чтобы умыться и привести себя в порядок, прежде чем пойти, как всегда, пить с Норой чай; он сунул ключ в скважину, но хозяйка открыла ему сама.
— Вас ожидает какая-то дама, — сообщила она.
— Дама? — воскликнул Филип.
Он был очень удивлен. Это могла быть только Нора, и он не понимал, что ее сюда привело.
— Я, конечно, не должна была ее пускать, да только она приходила раза три уже и так расстраивалась, что вас не застала; я разрешила ей у вас посидеть.
Хозяйка продолжала еще что-то объяснять, но он пробежал мимо нее к себе в комнату. Сердце его замерло: это была Милдред. Она сидела, но сразу же поднялась, как только он вошел. Однако она не двинулась ему навстречу и не произнесла ни слова. Филип был поражен; он едва сознавал, что говорит.
— Какого черта тебе здесь надо? — спросил он.
Милдред ничего не ответила, но из глаз у нее сразу покатились слезы. Она даже не закрыла лицо руками, они были вяло опущены вдоль тела. Вид у нее был, словно у пришедшей наниматься горничной. Выражение лица было униженное. Филип сам не понимал, какие в нем борются чувства. Ему хотелось повернуться и выбежать из дома.
— Вот не думал, что снова тебя увижу, — произнес он наконец.
— Лучше бы я умерла, — захныкала она.
Филип не предложил ей сесть. В эту минуту он думал только о том, как бы взять себя в руки. Колени его дрожали. Он поглядел на нее и застонал от отчаяния.
— Что случилось?
— Он меня бросил — Эмиль…
Сердце Филипа отчаянно забилось. Он понял, что любит ее по-прежнему. Он и не переставал ее любить. Милдред стояла перед ним униженная, беспомощная; ему так хотелось обнять ее и покрыть поцелуями мокрое от слез лицо. Господи, какой бесконечной была разлука! Как только он мог ее вынести!
— Да ты садись. А ну-ка я дам тебе чего-нибудь выпить.
Филип пододвинул ей кресло поближе к огню, и она села. Он разбавил виски содовой, и, все еще всхлипывая, Милдред выпила. Она смотрела на него огромными грустными глазами. Под ними залегли большие черные тени. Она побледнела и похудела с тех пор, как он в последний раз ее видел.
— Зря я не вышла за тебя замуж, когда ты мне предлагал, — сказала она.
Филип не понимал, почему его словно обдало жаром от этих слов. Он не мог к ней не подойти. Он положил ей руку на плечо.
— Какая обида, что тебе так не повезло.
Она прислонила голову к его груди и разразилась истерическим плачем. Шляпа ей мешала, и она ее сняла. Ему и в голову не приходило, что она может так плакать. Он целовал ее без конца. Казалось, что ей от этого становится чуточку легче.
— Ты ко мне всегда хорошо относился, Филип, поэтому я решила прийти к тебе.
— Расскажи, что случилось.
— Ох, не могу, не могу! — зарыдала она, вырываясь.
Он упал возле нее на колени и прижался щекой к ее щеке.
— Ты же знаешь, что можешь сказать мне все на свете! Разве я стану тебя осуждать?
Мало-помалу она рассказала ему всю историю. Временами она так всхлипывала, что он с трудом разбирал слова.
— В прошлый понедельник он поехал в Бирмингем и пообещал, что вернется в четверг, но так и не приехал; не было его и в пятницу; я ему тогда написала письмо, чтобы узнать, в чем дело, но он не ответил Тогда я написала ему опять, что, если он тут же не пришлет ответ, я поеду к нему в Бирмингем, но сегодня утром я получила письмо от его поверенного, что не имею на него никаких прав и что, если я вздумаю его преследовать, он будет вынужден подать на меня в суд.
— Какая ерунда! — воскликнул Филип. — Разве можно так обращаться с женой? Вы что, поссорились?
— Ох да, мы поругались в то воскресенье, и он сказал, что я ему осточертела, но он и раньше это говорил и все-таки возвращался. Я не думала, что он всерьез. Он так перепугался, когда я ему сказала, что у меня будет ребенок. Я ведь скрывала это от него, пока было можно. А потом уж пришлось сказать, ничего не поделаешь. Он говорит, что это моя вина и надо было вовремя принять меры. Если бы ты только слышал, чего он мне наговорил! Но я давно поняла, что он совсем не джентльмен. Бросил меня без гроша. И за комнату не заплатил, а чем же мне было платить, раз у меня нет денег? Хозяйка так ругалась, можно было подумать, что я ее обокрала.
— Вы же хотели снять квартиру.
— Он мне вначале это обещал, но кончилось дело тем, что мы сняли меблированные комнаты в Хайбэри. Уж такой сквалыга! Говорил, что я сорю деньгами, а сорить-то было нечем!
У нее была удивительная способность путать главное со всякой ерундой. Филип ничего не понимал. Во всей этой истории было что-то странное.
— Да разве может человек вести себя так подло!
— Ты его не знаешь. Я теперь к нему не вернусь, даже если он станет ползать передо мной на коленях! Дура, зачем только я с ним связалась. И денег он куда меньше зарабатывал, чем хвастал. Врал как сивый мерин!
Надо было что-то предпринять. Его так глубоко тронуло ее горе, что о себе он не думал.
— Хочешь я съезжу в Бирмингем? Постараюсь его найти и вас помирить.
— Ну, на это нечего рассчитывать. Я его теперь знаю, он ни за что не вернется.
— Но он должен о тебе позаботиться. От этого ему не увильнуть. Правда, я в таких делах плохо разбираюсь, лучше тебе посоветоваться с адвокатом.
— А как я это сделаю, у меня же нет денег.
— Я тебе дам. Нет, лучше напишу записку знакомому адвокату — помнишь, тому спортсмену, который был душеприказчиком у моего отца. Хочешь сходим вместе хоть сейчас? Он, наверное, у себя в конторе.
— Нет, лучше дай мне к нему письмо. Я схожу сама.
Она немножко успокоилась. Филип написал записку. Но тут он вспомнил, что у нее не было денег. На счастье он только вчера взял деньги в банке и мог дать ей пять фунтов.
— Спасибо, Филип, это очень мило с твоей стороны.
— Я рад, что могу хоть чем-нибудь тебе помочь.
— Ты до сих пор меня любишь?
— Так же, как раньше.
Она подставила ему губы, и он их поцеловал. В ее движении была покорность, которой он никогда прежде не замечал. За это стоило заплатить любыми муками.
Она ушла, и тут только Филип увидел, что Милдред пробыла у него два часа. Он был так счастлив, что не заметил, как пролетело время.
— Бедняжка, бедняжка, — шептал он, и сердце его было переполнено такой невыразимой нежностью, какой он еще никогда не чувствовал.
Он не вспомнил о Норе до восьми часов, пока от нее не пришла телеграмма. Еще не распечатав ее, он уже понял, от кого эта телеграмма.
«ЧТО-НИБУДЬ СЛУЧИЛОСЬ? НОРА».
Филип не знал, что ему ответить, что ему делать вообще. Он мог бы зайти за ней после спектакля, где у нее была выходная роль, и проводить домой, как это часто делал, но вся душа его против этого восставала: он не в силах встретиться с ней сегодня вечером. Он подумал было написать ей, но ему трудно было заставить себя обратиться к ней с обычным «Дорогая моя Нора». Наконец он решил дать телеграмму.
«ПРОСТИ. НЕ СМОГ ПРИЙТИ. ФИЛИП».
Он представил себе ее лицо. Какая у нее некрасивая мордочка с этими широкими скулами и слишком ярким румянцем! И кожа ужасно шершавая, б-р-р! Филип понимал, что после телеграммы ему придется что-то придумать, но торопиться с этим ему не хотелось.
На следующий день он протелеграфировал опять:
«СОЖАЛЕЮ. ПРИЙТИ НЕ МОГУ. НАПИШУ»
Милдред сказала, что будет в четыре, а ему не хотелось говорить, что в это время он занят. В конце концов важнее всего она. Он ждал ее с нетерпением. Он не отходил от окна и сам отворил ей входную дверь.
— Ну как? Была у Никсона?
— Да. Он сказал, что ничего не выйдет. Помочь тут ничем нельзя. Придется мне с этим смириться.
— Но это невозможно! — воскликнул Филип.
Она устало опустилась на стул.
— Никсон тебе объяснил, почему ничего не выйдет?
Милдред протянула ему измятое письмо.
— Вот твое письмо. Я его никуда не носила. Вчера я не решилась тебе сказать, не могла. Эмиль на мне так и не женился. Он не мог. У него уже есть жена и трое детей.
Филип вдруг почувствовал мучительную ревность. Боль была почти нестерпимой.
— Вот почему я не могла вернуться к тетке. Мне не к кому идти, кроме тебя.
— Но почему ты к нему пошла? — тихо спросил Филип, стараясь, чтобы голос у него не дрогнул.
— Почем я знаю? Сначала я и не подозревала, что он женатый, а когда он мне сказал, тут я ему выложила все, что о нем думаю. Потом я его не видела несколько месяцев. Но стоило ему прийти в кафе и попросить меня — уж я и не знаю, что со мною стряслось. Я вдруг почувствовала, что все равно ничего не поделаешь. Я должна была к нему пойти.
— Ты его любила?
— Не знаю. Мне с ним всегда было весело. И что-то в нем есть такое… он сказал, что я не пожалею, пообещал давать мне семь фунтов в неделю, рассказывал, будто сам зарабатывает пятнадцать, но все это было вранье, вовсе он столько не зарабатывал! А мне так осточертело каждое утро ходить на работу, да и с теткой мы не очень-то ладили; она все норовила обращаться со мной, как с прислугой, говорила, что я сама должна убирать свою комнату, никто-де за меня убирать не станет! Ох, лучше бы я его не видела! Но, когда он пришел в кафе и позвал меня, я почувствовала, что ничего не могу с собой поделать.
Филип отошел от нее, сел у стола и опустил голову на руки. Он чувствовал себя страшно униженным.
— Ты на меня сердишься? — спросила она жалобно.
— Нет, — сказал он, подняв голову, но глядя мимо нее. — Мне только очень больно.
— Почему?
— Ну как же, ведь я был так безумно в тебя влюблен. Я делал все, чтобы и ты хоть немножко меня полюбила. Мне казалось, что ты просто не способна любить кого бы то ни было. И страшно подумать, что ты готова была пожертвовать всем ради этого хама. Не понимаю, что ты в нем нашла.
— Мне самой обидно, что так получилось. Если бы ты знал, как я потом каялась, ей-Богу же, правда!
Он подумал об Эмиле Миллере с его одутловатым землистым лицом, светлыми бегающими глазами, о всей его вульгарной фатоватой внешности — он всегда носил ярко-красные вязаные жилеты. Филип вздохнул. Милдред встала и подошла к нему. Она обвила рукой его шею.
— Я никогда не забуду, что ты предложил мне выйти за тебя замуж, Филип.
Он взял ее руку и поглядел ей в лицо. Она нагнулась и поцеловала его.
— Филип, если ты все еще хочешь, я теперь на все согласна. Я ведь знаю, что ты настоящий джентльмен, в полном смысле этого слова.
Сердце у него замерло. Ему стало почему-то противно.
— Спасибо, но теперь я не могу.
— Ты меня больше не любишь?
— Нет, люблю всей душой.
— Так почему же нам не пожить в свое удовольствие, раз есть возможность? Теперь-то уж все равно…
Он высвободился из ее рук.
— Ты ничего не понимаешь. Я умирал от любви к тебе с первого раза, как тебя увидел, но теперь… этот тип… К несчастью, у меня есть воображение. От мысли о том, что между вами было, меня начинает мутить.
— Вот дурачок, — сказала она.
Он снова взял ее руку и улыбнулся.
— Ты только не думай, что я не хочу. Ты и представить себе не можешь, как я тебе благодарен, но, понимаешь, тут я с собой совладать не могу.
— Да, ты мне настоящий друг.
Они продолжали свой разговор, и незаметно между ними возникла та близость, которой он так дорожил в прежние времена. Наступил вечер. Филип предложил ей вместе пообедать и сходить в мюзик-холл. Ее пришлось уговаривать: ей ведь казалось, что положение обязывает, а в таком бедственном состоянии, как у нее, женщине неприлично развлекаться. Наконец Филип упросил ее пойти, чтобы доставить ему удовольствие, а коль скоро она могла рассматривать свой поступок как акт самопожертвования, она быстро согласилась. В ней появилась какая-то непривычная, трогавшая Филипа чуткость. Она попросила его свести ее в тот маленький ресторанчик в Сохо, где они так часто бывали; он был бесконечно ей признателен — ведь ее просьба говорила о том, что с этим местом и у нее связаны счастливые воспоминания. Во время обеда она развеселилась. Бургундское из кабачка на углу согрело ее, и она забыла, что ей полагается сохранять постный вид. Филип решил, что теперь самое время поговорить с ней о будущем.
— У тебя, наверное, нет ни гроша за душой? — спросил он, выбрав подходящую минуту.
— Только то, что ты мне вчера дал, но мне пришлось заплатить три фунта хозяйке.
— Ну что ж, тогда я, пожалуй, дам тебе хотя бы еще десять фунтов. Я схожу к моему адвокату и попрошу его написать Миллеру. Раскошелиться мы его заставим. В этом я уверен. Если мы получим от него хотя бы сто фунтов, ты сможешь протянуть, пока родится ребенок.
— Не возьму я от него ни гроша! Лучше с голоду помру…
— Но ведь это чудовищно — он довел тебя до такой беды и бросил!
— У меня тоже есть самолюбие.
Филип чувствовал себя немножко неловко. Для того чтобы ему хватило денег до получения диплома, ему надо было соблюдать строгую экономию. К тому же следовало оставить хоть небольшую сумму на тот год, который он собирался проработать ординатором в отделении терапии и хирургии — либо у себя, либо в какой-нибудь другой больнице. Но Милдред столько рассказывала ему о скупости Эмиля, что он не хотел спорить с ней из-за денег, боясь, что она и его обвинит в недостатке щедрости.
— От него не возьму ни единого гроша. Лучше пойду с протянутой рукой. Я бы уже давно подыскала себе работу, да только боюсь, как бы мне это не повредило в моем положении. Ничего не поделаешь, приходится думать о своем здоровье, правда?
— Ну, теперь тебе тревожиться нечего, — сказал Филип. — Я обеспечу тебя всем необходимым, пока ты не сможешь работать снова.
— Я так и знала, что могу на тебя положиться. И Эмилю сказала, пусть не думает, что мне не к кому пойти! Я ему всегда говорила, что ты — настоящий джентльмен, в полном смысле слова.
Постепенно Филип узнал, как произошел разрыв. Жена этого типа, видимо, проведала об интрижке, которую тот завел во время своих наездов в Лондон, и пошла к хозяину фирмы, в которой служил Эмиль. Она грозила разводом, и фирма заявила, что Миллер будет уволен, если жена выполнит свою угрозу. Он был страстно привязан к детям и не мог допустить мысли о том, что его с ними разлучат. Когда перед ним встал выбор между женой и любовницей, он выбрал жену. Боясь связать себя еще сильнее, Миллер настаивал, чтобы у них ни под каким видом не было детей, и, когда Милдред уже больше не могла скрывать, что у нее будет ребенок, и сообщила ему об этом, Миллера охватил ужас. Воспользовавшись какой-то размолвкой, он ее бросил без всяких церемоний.
— Когда, по-твоему, ты должна родить? — спросил Филип.
— В начале марта.
— Через три месяца.
Надо было решить, что делать дальше. Милдред заявила, что ни за что не останется в своих комнатах в Хайбэри, и Филипу тоже казалось удобным, чтобы она жила к нему поближе. Он пообещал присмотреть завтра что-нибудь подходящее. Она заявила, что ей хотелось бы поселиться на Воксхолл-Бридж-роуд.
— И недалеко будет ехать.
— Куда?
— Да ведь я проживу на квартире месяца два, не больше, а потом мне надо лечь в родильный приют. Я знаю одно очень приличное заведение, куда не пускают всякую шушеру и берут всего четыре гинеи без всяких накидок. Ну, конечно, за врача платишь отдельно, но это все. Там лежала одна моя приятельница, а хозяйка лечебницы — леди с головы до ног. Я ей скажу, что мой муж — офицер, служит в Индии, а я по состоянию здоровья приехала рожать в Лондон.
Филип с трудом верил своим ушам. Тонкие черты лица и нежная кожа придавали ей такой бесстрастный, такой девственный вид. Когда он думал о пылавших в ней страстях, сердце его невольно сжималось. Кровь молоточками била в висках.
70
Вернувшись к себе, Филип рассчитывал получить письмо от Норы, но его не было; он ничего не получил и на другое утро. Ее молчание раздражало и в то же время пугало его. Когда он был в Лондоне, они виделись ежедневно; ей должно показаться странным, что он пропустил целых два дня и никак не объяснил своего отсутствия; неужели она случайно встретила его где-нибудь с Милдред? Ему было неприятно думать, что она обижена или огорчена, и он решил зайти к ней после обеда. Он уже чуть ли не был готов обвинять ее в том, что связался с нею. Мысль, что отношения эти могут продолжаться, была ему теперь противна.
Он нашел для Милдред две комнаты во втором этаже дома на Воксхолл-Бридж-роуд. Там было шумно, но он знал, что она любит уличный грохот.
— «Терпеть не могу, когда улица похожа на кладбище: целый день живой души за окном не увидишь, — говорила она. — То ли дело, когда все кругом кипит!»
Потом Филип вынудил себя пойти на Винсент-сквер. Он с трепетом позвонил, зная, что его ожидает. Ему было не по себе из-за того, что он так обошелся с Норой; его страшили ее упреки; он знал, что характер у нее вспыльчивый, а он не выносил скандалов; может быть, самое лучшее — это сказать ей откровенно, что вернулась Милдред и он ее по-прежнему любит; ему страшно жаль, что так получилось, но увы! С Норой его больше ничего не связывает, однако он тут же представил себе, как ей будет горько, — она ведь его любит; прежде ему это льстило, он ей был так благодарен, а теперь он не мог подумать без ужаса о том, чтобы продолжать с ней связь. Но она не заслуживает того, чтобы он заставил ее страдать. Филип спрашивал себя, как она его встретит, и, подымаясь по лестнице, гадал, что она ему сейчас скажет. Он постучал в дверь. Чувствуя, что он очень бледен, Филип не знал, как ему скрыть волнение.
Нора что-то усердно писала, но поспешно вскочила, как только он вошел.
— Я узнала твои шаги! — воскликнула она. — Где ж это ты припадал, негодный мальчишка?
Нора весело подбежала и обняла его за шею. Она была очень рада его видеть. Он тоже поцеловал ее, а потом, желая выиграть время, заявил, что до смерти хочет чаю. Нора помешала огонь в камине, чтобы чайник поскорее вскипел.
— Я был ужасно занят, — не очень уверенно промямлил Филип.
Она принялась болтать с обычной своей живостью; рассказала о заказе на повестушку, полученном от издательства, для которого еще ни разу не писала. Ей било обещано за нее целых пятнадцать гиней!
— Деньги эти все равно что с неба упали. Знаешь, что мы на них сделаем? Устроим маленькую прогулку. Давай проведем день в Оксфорде. Мне так хочется поглядеть университет.
Он всматривался в ее лицо, нет ли в глазах хотя бы тени упрека, но взгляд у нее был такой же открытый и веселый, как всегда; она была счастлива, что его видит. Сердце у него упало. Он не решался сказать ей все начистоту. Она поджарила хлеб, нарезала маленькими кусочками и стала кормить его, как ребенка.
— Ну как, звереныш, сыт? — спросила она.
Он, улыбаясь, кивнул, и она зажгла ему сигарету. Потом по своей привычке уселась к нему на колени. Она была очень маленькая и совсем ничего не весила. Прижавшись к его плечу, Нора сладко вздохнула.
— Ну, скажи мне что-нибудь хорошее, — шепнула она.
— Что тебе сказать?
— Сделай усилие и выдумай, будто я тебе нравлюсь.
— Ты же знаешь, что этого мне не надо выдумывать.
У него не хватило духу сказать ей в эту минуту правду. Он не станет ее расстраивать хотя бы сегодня; лучше, пожалуй, написать. Так будет легче. Он не сможет вынести ее слез. Она заставила его себя поцеловать, и, целуя ее, он думал о Милдред, о бледном рте Милдред, о ее тонких губах. Воспоминание о Милдред было неотступным и куда более осязаемым, чем простое воспоминание; ее образ поглощал все его мысли.
— Ты сегодня какой-то тихий, — сказала Нора.
Ее любовь поболтать была у них предметом постоянных шуток; он ответил:
— Ты никогда не даешь мне вставить словечко, вот я и разучился разговаривать.
— Но ты и не слушаешь, а это уже некрасиво.
Он слегка покраснел, испугавшись, не догадывается ли она о его тайне, и смущенно отвел глаза. Сегодня ее легкое тело казалось ему тяжким грузом; ему было неприятно даже ее прикосновение.
— У меня затекла нога, — сказал он.
— Прости ради Бога! — воскликнула она и вскочила. — Если я не отучусь от привычки сидеть у мужчин на коленях, мне придется подумать о том, как сбавить вес.
Он старательно притоптывал, делая вид, будто разминает замлевшую ногу. Потом подошел к огню, чтобы она не смогла опять к нему сесть на колени. Слушая ее веселый щебет, он думал, что Милдред не стоит ее подметки: Нора умела его развеселить, с ней занятно разговаривать, она умнее и куда лучше как человек. Нора — хорошая, смелая и честная женщина, а Милдред, как ни горько в этом признаться, не заслуживает ни одного доброго слова. Если у него есть хоть капля здравого смысла, он останется с Норой, с ней ему будет куда лучше. К тому же она его любит, а Милдред только признательна ему за помощь. Но, что ни говори, главное — это любить самому, а не быть любимым, и его всем существом тянуло к Милдред. Десять минут, проведенных с нею, ему куда дороже целого дня с Норой; поцелуй холодных губ Милдред ему нужнее, чем все, что может дать ему Нора.
— Ничего не могу с собой поделать, — думал он. — Она меня просто приворожила.
Ему было все равно, что она бессердечна, развратна и глупа; его не пугала ни ее жадность, ни ее пошлость — он ее любил. Лучше какие угодно мучения с ней, чем счастье с другой.
Когда он собрался уходить, Нора спросила, словно невзначай:
— Ну а как же завтра, я тебя увижу?
— Да, — ответил он.
Он знал, что не сможет прийти, потому что должен помочь Милдред перебраться на новую квартиру, но у него не хватило мужества сказать «нет». Он решил, что пошлет телеграмму. Милдред утром посмотрела комнаты, осталась ими довольна, и после обеда Филип поехал с ней в Хайбэри. У нее были сундук для платьев, другой сундук для всякой всячины: подушечек, платков, которыми она покрывала абажуры, рамочек — это, по ее мнению, придавало комнатам уют — и, кроме того, две или три большие коробки, но весь ее багаж в общем поместился на крыше кареты. Когда они проезжали по Виктория-стрит, Филип забился в самую глубь экипажа, чтобы его не заметила Нора, если бы она случайно попалась им навстречу. Он не успел дать телеграмму и не мог ее послать из почтовой конторы на Воксхолл-Бридж-роуд, потому что ее удивило бы, как он попал в этот район, а если уж он туда попал, то почему не зашел на соседнюю площадь, где она жила. Он решил, что лучше, пожалуй, все-таки зайти к ней хоть на полчаса, однако эта необходимость раздражала его; он злился на Нору за то, что она вынуждала его идти на пошлые и унизительные увертки. Зато он был счастлив, что рядом с ним Милдред. Ему нравилось разбирать вместе с ней вещи, и он испытывал пленительное чувство обладания, устраивая ее на этой квартире, — ведь это он выбрал ее и за нее платил. Он не разрешал Милдред утомляться. Помогать ей доставляло ему удовольствие, а она отнюдь не стремилась делать сама то, что за нее соглашались делать другие. Он распаковал и развесил ее платья. Так как она, видимо; не собиралась никуда выходить, Филип подал ей комнатные туфли и снял с нее ботинки. Услуживать ей было для него наслаждением.
— Ты меня портишь, — сказала она, ласково ероша его волосы, когда он стоял перед ней на коленях и расстегивал ботинки.
Он схватил ее руки и стал целовать.
— Какое счастье, что ты здесь, со мной!
Он разложил по местам подушечки и расставил фотографии. У нее было несколько ваз из зеленой глины.
— Я тебе принесу цветов, — сказал Филип.
Он с гордостью оглядел комнату.
— Раз я больше никуда сегодня не выйду, дай-ка я надену пеньюар, — сказала она, — ну-ка, расстегни мне сзади платье.
Она спокойно повернулась к нему спиной, словно он был женщиной. Да как мужчина он для нее и не существовал. А его сердце переполнилось благодарностью — ведь такая просьба была признанием близости. Он расстегнул крючки неловкими пальцами.
— Первый раз, когда я увидел тебя в кафе, мне и в голову не могло прийти, что я когда-нибудь стану расстегивать тебе платье, — сказал он с деланным смехом.
— Да ведь кому-нибудь надо же его расстегнуть.
Она вышла в спальню и накинула бледно-голубой пеньюар, отделанный массой дешевых кружев. Тогда Филип усадил ее на диван и приготовил чай.
— К великому сожалению, я не смогу выпить с тобой чаю, — сказал он огорченно. — У меня тут неподалеку одно ужасно противное дело. Но через полчаса я вернусь.
Он боялся, что она вдруг спросит, какое у него дело, но Милдред не проявила ни малейшего интереса. Когда Филип платил за комнаты, он заказал обед на двоих и намеревался спокойно провести с ней вечер. Ему так не терпелось поскорее вернуться, что он сел в трамвай, который шел по Воксхолл-Бридж-роуд. Он решил сразу же сообщить Норе, что не сможет пробыть у нее больше, чем несколько минут.
— Знаешь, я ведь зашел только на тебя взглянуть, — сказал он, войдя в комнату. — Я ужасно занят.
Лицо у нее вытянулось.
— А что случилось?
Его злило, что она вынуждает его лгать, и он почувствовал, как краснеет, рассказывая ей, что у них в больнице практические занятия, которые он не может пропустить. Ему показалось, что она смотрит на него с недоверием, и это еще больше вывело его из себя.
— Ну что ж, ладно, — сказала она. — Зато мы пробудем вместе весь завтрашний день.
Он растерянно на нее поглядел. На другой день было воскресенье, и Филип мечтал провести его с Милдред. Этого, уверял он себя, требует простая порядочность: не может ведь он бросить ее одну в чужом доме!
— Ты меня, пожалуйста, прости, но завтра я тоже занят.
Он понимал, что сейчас разыграется сцена, которой ему больше всего на свете хотелось избежать. Щеки Норы запылали.
— Но я ведь пригласила Гордонов на обед. (Это были актеры, муж и жена, которые играли в провинции и на воскресный день приезжали в Лондон.) Я тебя предупредила об этом неделю назад.
— Ты меня, пожалуйста, прости, но я совсем забыл. — Он запнулся. — Боюсь, что никак не смогу прийти. Ты никого не можешь позвать вместо меня?
— А что же ты завтра делаешь?
— Мне не нравится этот допрос.
— Ты мне не хочешь сказать?
— Пожалуйста, я скажу, но, ей-Богу же, противно, когда тебя заставляют отчитываться в каждом твоем шаге!
Нора вдруг переменила тон. Сделав над собой усилие, она сдержалась и, подойдя, взяла его за руки.
— Ну, прошу тебя, не огорчай меня, Филип. Я так мечтала провести завтрашний день с тобой. И Гордоны очень хотят тебя видеть, мы чудесно проведем время!
— Да я бы с радостью пришел, если бы мог.
— Я ведь человек нетребовательный, правда? Я не часто тебе надоедаю с просьбами. Неужели ты не можешь отменить свое гадкое свидание — ну хотя бы в этот раз?
— Ты меня, пожалуйста, прости, но я, право же, не знаю, как это сделать, — ответил он ей сердито.
— Ну скажи мне, куда ты должен идти? — спросила она его очень ласково.
Теперь она уже не могла поймать его врасплох.
— Приехали сестры Гриффитса, и мы должны их куда-нибудь сводить.
— И это все? — обрадовалась Нора. — Ну, Гриффитсу нетрудно будет найти кого-нибудь другого.
Он пожалел, что не придумал отговорки посерьезнее. Ложь была глупая.
— Нет, ты меня, пожалуйста, прости, никак не могу! Я обещал, и мне нельзя не сдержать слово.
— Но ты же обещал и мне. Ведь я-то как-никак важнее.
— Ты зря настаиваешь, — сказал он.
Она разозлилась.
— А ты так и скажи, что не приедешь потому, что не хочешь! Не знаю, что ты делал последние дни, но тебя словно подменили.
Он взглянул на часы.
— Пожалуй, мне пора.
— Значит, ты завтра не придешь!
— Нет.
— Тогда не трудись приходить вообще! — закричала она, совсем потеряв самообладание.
— Как тебе будет угодно.
— Не смею вас больше задерживать, — произнесла она с иронией.
Пожав плечами, он вышел. Его радовало, что он отделался так легко. Слез, во всяком случае, не было. По дороге к Милдред он поздравлял себя, что удачно выпутался из этой истории. Он зашел на Виктория-стрит и купил Милдред цветов.
Их маленькое новоселье прошло очень удачно. Филип принес небольшую баночку икры — он знал, что Милдред очень ее любит, а хозяйка подала отбивные с овощным гарниром и сладкое. Филип заказал бургундское — вино, которое Милдред всегда предпочитала другим напиткам. Когда опустили занавески, затопили камин и завесили лампу одним из привезенных Милдред платков, в комнате стало очень уютно.
— Ей-Богу, я чувствую себя здесь совсем как дома, — улыбнулся Филип.
— Да, мне могло быть куда хуже, — ответила Милдред.
Когда они поели, Филип пододвинул два кресла к огню.
Он устроился поудобнее и закурил трубку. Ему было хорошо и радостно.
— Куда бы ты хотела завтра пойти? — спросил он.
— Завтра я поеду в Талс-хилл. Помнишь нашу заведующую? Она вышла замуж. Пригласила меня провести у нее денек: небось, думает, что и я тоже замужем.
У Филипа сжалось сердце.
— А я отказался от приглашения на обед, чтобы провести воскресенье с тобой.
Он подумал: если Милдред его любит, она скажет, что в таком случае останется с ним. Он знал, что Нора бы так поступила, не задумываясь.
— Ну и дурачок, что отказался. Я уже чуть не три недели назад пообещала к ней приехать.
— Но как же ты сможешь поехать одна?
— Да скажу, что Эмиль уехал по делам. Ее муж служит в перчаточном деле, очень шикарный господин.
Филип молчал, сердце его было переполнено горечью. Она искоса на него поглядела.
— Неужели тебе жалко, что я чуточку развлекусь? Сам знаешь, это в последний раз. Я ведь долго не смогу куда-нибудь выйти. Да и потом я обещала!
Он взял ее руку и улыбнулся.
— Нет, дорогая, я буду очень рад, если ты повеселишься. Единственное, чего я хочу, — это чтобы тебе было хорошо.
На диване обложкой кверху лежала открытая книга; Филип рассеянно поднял ее и прочел заглавие. Это был выпуск грошовой серии романов. Имя автора — Кортней Пэйджет. Под этим псевдонимом писала Нора.
— Ох, до чего же я люблю его книги, — сказала Милдред. — Я их все прочла, до единой. Он все так благородно описывает!
Филип вспомнил, что Нора как-то ему сказала: «Я пользуюсь редким успехом у судомоек. Они считают меня ужасно светской!»
71
В ответ на излияния Гриффитса Филип поведал ему о своих любовных невзгодах, и в воскресенье после завтрака, когда они курили, сидя в халатах у камина, он описал товарищу вчерашнее происшествие. Гриффитс поздравил его с тем, что он так ловко выпутался из своих затруднений.
— Нет ничего проще, чем завести роман с женщиной, — заметил он наставительно, — но как дьявольски трудно от нее отвязаться.
Филипу так и хотелось погладить себя по головке за ту ловкость, с какой он разделался с Норой. Он чувствовал безмерное облегчение. Думая о том, как Милдред развлекается в Талс-хилле, он искренне за нее радовался. С его стороны это было жертвой — ведь он заплатил за ее удовольствие отказом от своего собственного, и душу его согревало сознание, что он поступил по-рыцарски.
Но в понедельник утром он нашел у себя на столе письмо от Норы. Она писала:
«Мой самый дорогой на свете!
Мне очень тяжело, что я в субботу на тебя рассердилась. Прости меня и приходи, как всегда, после обеда пить чай. Я тебя люблю.
Твоя Нора».
На душе у него стало тяжело; он не знал, что делать. Взяв записку, он понес ее Гриффитсу.
— Лучше ничего не отвечай, — посоветовал тот.
— Не могу! — воскликнул Филип. — Мне больно будет думать, что она меня ждет… Ты не знаешь, что такое прислушиваться с замирающим сердцем, не постучит ли почтальон. А я знаю, и не могу подвергать таким мучениям другого.
— Дорогой друг, нельзя покончить с романом, не заставляя кого-нибудь страдать. Крепись, решайся. Единственное утешение в том, что все это скоро проходит.
Филип знал, что Нора ничем не заслужила того, чтобы ее заставляли страдать. И разве Гриффитсу понять переживания Норы? Он вспомнил, как мучительно больно ему было, когда Милдред сказала, что выходит замуж. Ему не хотелось, чтобы кто-нибудь испытал то, что он сам испытал в те дни.
— Если тебе неприятно, что ты причиняешь ей боль, вернись к ней, и баста! — сказал Гриффитс.
— Не могу!
Он встал и нервно заходил по комнате. Он злился на Нору за то, что она не понимает неизбежности конца. Ведь должна же она видеть, что у него не осталось к ней больше никакого чувства. А говорят, что женщины сразу замечают такие вещи.
— Ты мог бы мне помочь, — сказал он Гриффитсу.
— Милый мой, перестань ты, Бога ради, делать из мухи слона. Никто, поверь мне, от этого не умирает. Да она совсем не так тебя боготворит, как ты думаешь. Человеку свойственно преувеличивать страсть, которую он пробуждает в других.
Он помолчал и насмешливо поглядел на Филипа.
— Послушай, я могу тебе посоветовать только одно. Напиши ей, что между вами все кончено. И напиши прямо, чтобы у нее не оставалось никаких сомнений. Ей будет неприятно, но это куда лучше, чем тянуть волынку.
Филип сел и написал Норе:
«Дорогая!
Мне очень тяжело тебя огорчать, но, по-моему, будет лучше, если в наших отношениях все останется так, как это было решено в субботу. Мне кажется бессмысленным продолжать дальше то, что перестало радовать нас обоих. Ты предложила мне уйти, и я ушел. И не собираюсь возвращаться обратно. Прощай.
Филип Кэри».
Он показал письмо Гриффитсу и спросил его мнения. Гриффитс пробежал листок, поглядел на Филипа смеющимися глазами и сказал:
— Думаю, что этого будет достаточно.
Филип отправил письмо. Утро у него прошло тревожно — он беспрерывно думал о том, что переживает Нора, получив его послание. Он терзался, представляя себе, как она плачет. Но в то же время чувствовал и облегчение. Воображаемое горе куда легче сносить, чем горе, которое видишь воочию; зато он теперь был свободен и мог целиком отдаться своей любви к Милдред. Сердце его трепетало при мысли, что он ее сегодня увидит, как только кончит работу в больнице.
Он, как всегда, зашел домой привести себя в порядок после занятий, но не успел еще вставить ключ в дверь, как услышал за спиной голос:
— Можно войти? Я тебя жду уже полчаса.
Это была Нора. Филип почувствовал, что краснеет до корней волос. Голос у нее был веселый, в нем не звучало и тени недовольства, а по ее поведению никто бы не догадался, что между ними произошел разрыв. Филип почувствовал себя загнанным в тупик. Его мутило от страха, но он силился улыбнуться.
— Входи, — сказал он.
Он отпер дверь, и она прошла в гостиную. Филип очень нервничал и, чтобы овладеть собой, предложил ей сигарету и закурил сам. Глаза ее смотрели открыто и ясно.
— Ну зачем ты, негодный, написал мне такое гадкое письмо? Хорошо, что я не приняла его всерьез, не то я страшно бы расстроилась.
— Но писал я его всерьез, — ответил он без улыбки.
— Не говори глупостей. Я, правда, в субботу погорячилась и вышла из себя, но потом я же первая попросила прощений! Тебе, видно, этого было мало, вот я и пришла, чтобы извиниться еще раз. Ты в конце концов сам себе хозяин, я не имею на тебя никаких прав. И не хочу насиловать твою волю…
Она вскочила с кресла и порывисто подбежала к нему.
— Давай помиримся! Прости, если я тебя обидела!
Он не успел помешать ей взять себя за руки, но сразу же отвел глаза.
— Боюсь, что теперь уже поздно, — сказал он.
Она опустилась возле его кресла на пол и обняла его колени.
— Филип, не дури. Я ведь тоже вспыльчивая и понимаю, что ты мог на меня обидеться, но смешно же столько времени дуться! Зачем тебе портить жизнь нам обоим? Нам так хорошо вместе. — Она ласково погладила его руку. — Я тебя люблю, Филип.
Он встал, разжал ее пальцы и отошел в другой конец комнаты.
— Мне самому тяжело, но я ничего не могу с собой поделать. Между нами все кончено.
— Значит, ты меня больше не любишь?
— К несчастью, нет.
— Ты просто искал повода, чтобы меня бросить, и вот наконец нашел, верно?
Он ничего не ответил. Нора долго не сводила с него глаз. Она так и осталась сидеть на полу, прижавшись к креслу. Потом она тихонько заплакала, не пряча лица, и крупные слезы, одна за другой, покатились у нее по щекам. Она не всхлипывала. Смотреть на нее было очень тяжко. Филип отвернулся.
— Мне ужасно грустно, что я заставляю тебя страдать. Но я не виноват, я тебя не люблю.
Она ничего не ответила. Она продолжала сидеть неподвижно, и слезы ручьем текли у нее по лицу. Ему было бы куда легче, если бы она стала его упрекать. Он ждал, что она вспылит, и готов был встретить ее гнев. В глубине души он надеялся, что его поведение будет оправдано настоящей ссорой и обидными словами, которые они скажут друг другу. Время шло. Наконец ее молчаливые слезы стали не на шутку его пугать, он пошел в спальню и принес ей стакан воды.
— Может, выпьешь глоточек? Тебе станет легче.
Она покорно поднесла губы к стакану и отпила несколько глотков. Потом еле слышно попросила у него носовой платок и вытерла глаза.
— Конечно, я всегда знала, что ты не любишь меня так, как я тебя, — прошептала она.
— Увы, так всегда и бывает, — сказал Филип. — Один любит, а другой разрешает, чтобы его любили…
Он подумал о Милдред, и в груди у него больно заныло. Нора долго ничего не отвечала.
— Я была очень несчастна, моя жизнь была просто невыносима… — сказала она наконец.
Говорила она не ему, а себе самой. Он никогда прежде не слышал от нее жалоб на жизнь с мужем или на бедность. Его всегда изумляла ее стойкость.
— А потом я встретила тебя, и мне было с тобой так хорошо. Я восхищалась тем, что ты такой умный, и потом, разве не счастье найти человека, в которого можно верить! Я тебя полюбила. Мне казалось, что у нас с тобой это навсегда. И я ведь ни в чем перед тобой не виновата.
У нее снова закапали слезы, но теперь она уже овладела собой и прикрыла лицо носовым платком Филипа. Она старалась держать себя в руках.
— Дай мне еще воды, — попросила она.
Она вытерла глаза.
— Прости, я так глупо себя веду. Но все это было для меня неожиданно.
— Прости ты меня, ради Бога, что так получилось. Но ты знай: я тебе бесконечно благодарен за все, что ты для меня сделала.
Он не понимал, что она в нем нашла.
— О Господи, — вздохнула она, — всегда одно и то же! Если хочешь, чтобы мужчина хорошо к тебе относился, веди себя с ним, как последняя дрянь; а если ты с ним обращаешься по-человечески, он из тебя вымотает всю душу.
Она поднялась с пола и сказала, что ей пора. Кинув на Филипа долгий пристальный взгляд, она тяжело вздохнула.
— Непонятно. Что же все это значит?
Филип внезапно решился.
— Пожалуй, лучше, если я скажу тебе правду. Мне не хочется, чтобы ты слишком дурно обо мне думала. Пойми, я ничего не могу с собой поделать. Милдред вернулась.
Кровь бросилась ей в лицо.
— Почему же ты мне сразу не сказал? Неужели я не заслужила хотя бы этого?
— Не решался.
Она поглядела на себя в зеркало и поправила шляпку.
— Позови мне, пожалуйста, извозчика, — сказала она. — Что-то мне трудно идти.
Он вышел и остановил проезжавшую мимо пролетку, но, когда Нора пошла за ним к двери, его испугала ее бледность. В походке ее появилась какая-то усталость, словно она вдруг постарела. Вид у нее был совсем больной; у него не хватило духа отпустить ее одну.
— Если ты не возражаешь, я тебя провожу.
Она ничего не ответила, и Филип сел с ней на извозчика. Они молча переехали через мост и покатили по убогим улицам, где на мостовой с шумом возились дети. Когда они подъехали к ее дому, она вышла не сразу. Казалось, ей трудно собраться с силами и встать.
— Надеюсь, ты простишь меня. Нора?
Она поглядела на него, и Филип увидел, что глаза ее снова блестят от слез, но она силится улыбнуться.
— Бедняжка, ты очень за меня встревожился. Не волнуйся. Я тебя не виню. И как-нибудь все это переживу, будь спокоен.
Быстрым, легким движением она погладила его по лицу, показывая, что не сердится на него; прикосновение было еле приметным; потом она выскочила из пролетки и вбежала в дом.
Филип расплатился с извозчиком и пешком дошел до квартиры Милдред. На сердце его была непонятная тяжесть. Он чувствовал за собой какую-то вину. Но в чем? Что он мог поделать? Проходя мимо фруктовой лавки, он вспомнил, что Милдред с удовольствием ест виноград. Как хорошо, что он может доказать свою любовь, потакая каждой ее прихоти!
72
В течение трех месяцев Филип ежедневно навещал Милдред. Он брал с собой учебники и после чая садился заниматься, а Милдред, растянувшись на диване, читала романы. Время от времени он отрывался от книги и глядел на нее. На лице у него появлялась счастливая улыбка. Почувствовав его взгляд, она говорила:
— Дурачок, опять на меня смотришь? Работай, не теряй времени.
— Деспот! — шутливо упрекал он ее.
Входила хозяйка, чтобы накрыть на стол к обеду, и, отложив книги в сторону, Филип весело с ней болтал. Это была простая женщина, средних лет, с природным юмором и бойким языком. Милдред очень с ней подружилась и рассказала ей путаную и малоправдоподобную историю о том, как она очутилась в столь бедственном положении. Добросердечная женщина была растрогана и просто из сил выбивалась, чтобы скрасить Милдред ее долю. Милдред в угоду приличиям решила выдать Филипа за своего брата. Обедали они вместе, и Филип радовался, когда ему удавалось придумать какое-нибудь блюдо, которое пришлось бы по вкусу привередливой Милдред. Он был так счастлив, видя ее за столом напротив себя, что то и дело в приливе чувств хватал ее руку и сжимал в своей. После обеда Милдред садилась в кресло у камина, а он устраивался на полу у ее ног, прижимался к ее коленям и блаженно курил. Часто они сидели молча, иногда Филип замечал, что она дремлет. Тогда, не смея пошевелиться, чтобы ее не разбудить, он лениво поглядывал в огонь и наслаждался своим счастьем.
— Хорошо вздремнула? — с улыбкой спрашивал он, когда Милдред просыпалась.
— Я и не думала спать, — уверяла она, — только на минутку закрыла глаза.
Она никогда не признавалась в том, что спада. У нее был такой вялый характер, что беременность нисколько ей не мешала. Она очень пеклась о своем здоровье и принимала советы каждого, кто не ленился их давать. По утрам, если погода была хорошая, она отправлялась на прогулку «для моциона» и проводила положенное время на воздухе. Когда было не слишком холодно, она сидела на скамеечке в Сент-Джеймском парке. Однако весь остаток дня она с удовольствием валялась на диване, глотая один бульварный роман за другим или болтая с хозяйкой; у нее был неистощимый интерес к сплетням, и она рассказывала Филипу подробные биографии хозяйки, жильцов верхнего этажа и соседей справа и слева. Время от времени ее охватывал панический страх: она жаловалась Филипу, как больно рожать, — она боялась умереть. Она подробно излагала ему, как проходили роды у хозяйки и у жилицы верхнего этажа (Милдред не была с ней знакома: «Не в моем характере якшаться с кем попало, — говорила она. — Я не из таких, кто со всяким запанибрата»), и смаковала подробности со странной смесью ужаса и сладострастия; однако, если не считать этих приступов страха, она спокойно ждала своего срока.
— В конце концов не я первая рожаю детей. Да и доктор говорит, что все идет нормально. Сложение у меня хорошее.
Доктора ей рекомендовала миссис Оуэн — хозяйка родильного приюта, в который она собиралась лечь, когда придет время, и Милдред ходила к нему каждую неделю. Ему надо было заплатить пятнадцать гиней.
— Конечно, я могла устроиться и подешевле, но миссис Оуэн усиленно его рекомендовала, и мне казалось, что нечего тут скаредничать.
— Была бы ты спокойна, расходы меня ничуть не смущают, — говорил Филип.
Она принимала все, что делал для нее Филип, как должное; ему же было приятно тратить на нее деньги; каждый раз, когда он ей давал билет в пять фунтов, сердце у него чуть-чуть трепетало от горделивой радости, а давать приходилось часто, потому что она была расточительна.
— Понятия не имею, куда деваются деньги, — признавалась она сама. — Так и текут между пальцев.
— Не огорчайся, — утешал ее Филип. — Я так рад, что могу хоть что-нибудь для тебя сделать.
Она не была мастерицей шить и поэтому не готовила приданого для ребенка; она сказала Филипу, что дешевле купить все в магазине. Филип незадолго до этого продал часть закладных, в которые был помещен его капитал; в банке у него теперь лежало пятьсот фунтов, он собирался купить на них ценные бумаги, которые легко продать, и чувствовал себя богачом. Они с Милдред часто разговаривали о будущем. Филипу очень хотелось, чтобы Милдред оставила ребенка у себя, однако она отказывалась держать его дома: ей надо работать, а с ребенком это будет куда труднее. Милдред предполагала снова поступить в одно из кафе той фирмы, в которой она служила раньше, а ребенка можно отдать на воспитание в деревню.
— Я найду порядочную женщину, которая согласится смотреть за ним и возьмет не больше семи с половиной шиллингов в неделю. Так будет лучше и мне, и ребенку.
Это решение казалось Филипу бессердечным, но, когда он пытался ее переубедить, она сразу же обвинила его в том, что он жалеет деньги.
— А ты не беспокойся, — говорила она. — Тебя платить я не заставлю.
— Ты же знаешь, что денег для тебя я не жалею.
В глубине души она надеялась, что ребенок родится мертвым. Она как-то раз на это намекнула, и Филип понял, что она лелеет эту мысль. Сначала его это возмутило, но потом, поразмыслив, он вынужден был признать, что для всех них так было бы лучше всего.
— Легко говорить красивые слова, — сварливо ворчала Милдред, — а ты попробуй на месте одинокой девушки, да еще с ребенком заработать себе на хлеб.
— К счастью, ты всегда можешь рассчитывать на мою помощь, — улыбнулся Филип, дотрагиваясь до ее руки.
— Да, ты хороший.
— Какая чепуха!
— Только не думай, что я не хочу отплатить тебе за все, что ты для меня делаешь.
— Бог с тобой, не нужна мне никакая плата! Если я пытаюсь тебе помочь, я делаю это потому, что тебя люблю. Ты мне ничем не обязана. Мне от тебя ничего не нужно, если ты меня не любишь.
Его ужасало, что она считает свое тело товаром, которым может хладнокровно расплачиваться за оказанные ей услуги.
— Но я хочу тебя отблагодарить, Филип. Ты столько мне сделал добра!
— Ну что же, время терпит. Когда ты придешь в себя, мы с тобой отпразднуем наш маленький медовый месяц.
— Ах ты, бесстыдник! — улыбнулась она.
Милдред должна была рожать в начале марта и собиралась, как только оправится, пожить недели две у моря; это даст возможность Филипу спокойно подготовиться к экзаменам; потом будет Пасха, и на праздники они решили съездить в Париж. Филип без устали рассказывал о том, что они там будут делать. В это время года Париж прелестен. Они снимут комнату в Латинском квартале, в маленькой гостинице, которую он знает; будут есть в разных чудесных ресторанчиках, ходить в театр; он сводит ее в мюзик-холл. Ей будет интересно познакомиться с его друзьями. Он часто рассказывал ей о Кроншоу, она его увидит; там теперь и Лоусон — он поехал месяца на два в Париж; они сходят в «Баль Бюлье», побродят по городу, съездят в Версаль, Шартр и Фонтенбло.
— Это будет стоить кучу денег, — сказала она.
— Наплевать на деньги! Ты лучше подумай, как я об этом мечтаю! Разве ты не видишь, что это для меня значит? Ведь я никогда никого не любил, кроме тебя. И никого не полюблю.
Она выслушивала его восторженные излияния с улыбкой. Ему казалось, что он читает в ее глазах какую-то новую нежность, и сердце его было полно признательности. Она стала куда мягче, чем прежде. Теперь в ней не было той заносчивости, которая так его раздражала. Она к нему привыкла и уже не старалась казаться тем, чем не была на самом деле. Ей уже не к чему было укладывать волосы в вычурные прически, она просто закручивала их узлом; рассталась она и с пышной челкой, и все это ей очень шло. Лицо у нее так похудело, что глаза казались огромными, под ними лежали темные тени, а бледность щек еще больше подчеркивала глубокую синеву глаз. В ней появилась какая-то беззащитность, делавшая ее невыразимо трогательной. Филипу казалось, что она похожа на мадонну. Ему бы хотелось, чтобы их мирной жизни не было конца. Он еще никогда не был так счастлив.
Филип уходил от Милдред часов в десять: она любила рано ложиться спать, а ему нужно было позаниматься еще часа два, чтобы хоть как-нибудь возместить потерянный вечер. Перед уходом он обычно расчесывал ей волосы. Прощание с ней он превратил в целый обряд: сначала он целовал ей ладони (пальцы стали такие худенькие, зато ногти были по-прежнему красивые, недаром она уделяла уходу за ними столько времени), потом целовал закрытые веки — сначала правый глаз, а затем левый и, наконец, губы. Он шел домой, и сердце у него было до краев переполнено любовью. Ему так хотелось пожертвовать собой ради этой любви, что он ждал только подходящего случая. Но вот для Милдред пришло время ложиться в родильный приют. Теперь Филип мог посещать ее только в послеобеденные часы. Милдред изменила версию своего рассказа и разыгрывала роль жены военного, которому пришлось вернуться в свой полк в Индию, а Филип был представлен хозяйке заведения как муж сестры.
— Мне тут надо держать ухо востро, — сказала ему Милдред. — Рядом лежит жена чиновника индийской администрации.
— На твоем месте я бы не очень беспокоился, — уговаривал ее Филип. — Не сомневаюсь, что ваши мужья отправились в Индию на одном и том же корабле.
— На каком корабле? — спросила она наивно.
— На «Летучем голландце».
Милдред благополучно разрешилась дочерью. Филипу позволили взглянуть на ребенка, тот лежал рядом с матерью. Милдред была очень слаба, но довольна, что все ее страхи кончились. Она показала Филипу младенца, сама поглядывая на него с любопытством.
— Какое смешное, правда? Просто не верится, что оно мое.
«Оно» было красное, сморщенное и очень забавное. Глядя на ребенка, Филип не мог удержаться от улыбки. Он не знал, что говорят в таких случаях, к тому же его смущало присутствие акушерки; Филип чувствовал, что она не верит путаной истории, которую рассказала ей Милдред, и считает его отцом ребенка.
— Как ты ее назовешь? — спросил Филип.
— Не могу решить, назвать ее Маделейн или же Сесили.
Акушерка оставила их на несколько минут наедине, и Филип, наклонившись, поцеловал Милдред в губы.
— Я так рад, родная, что все уже позади!
Она обвила его шею своими худыми руками.
— Знаешь, Фил, ты вел себя до отношению ко мне как настоящий джентльмен, в полном смысле слова!
— Наконец-то я чувствую, что ты моя. Господи, как я долго этого ждал!
Они услышали, что к дверям подошла акушерка, и Филип поспешно поднялся. Акушерка вошла. На ее губах играла легкая усмешка.
73
Через три недели Филип проводил Милдред с ребенком в Брайтон. Она быстро поправилась и выглядела лучше, чем когда бы то ни было. Ехала она в пансион, где несколько раз проводила воскресные дни с Эмилем Миллером; она написала туда, что мужу пришлось уехать по делам в Германию и она будет жить одна с ребенком. Ей доставляло удовольствие выдумывать небылицы о своем семейном положении, и у нее был недюжинный дар изобретать всякие подробности. Милдред рассчитывала найти в Брайтоне женщину, которая согласится взять ребенка на воспитание. Филипа поразила та черствость, с которой она стремилась поскорее избавиться от младенца, но она довольно здраво убеждала его в том, что бедное дитя лучше куда-нибудь пристроить, пока оно еще не успело привязаться к матери. Филипу казалось, что стоит ей побыть две-три недели с ребенком, и в ней непременно заговорит материнский инстинкт; он надеялся, что это чувство поможет ему убедить Милдред оставить ребенка у себя, но ожидания его не оправдались. Милдред неплохо обращалась с ребенком, делала для него все, что положено; иногда он ее даже забавлял, и она любила о нем рассказывать, но в душе была к нему совершенно равнодушна. Она не чувствовала, что ребенок — это часть ее самой. Ей казалось, что девочка уже похожа на отца. Ее постоянно точила мысль, что она будет делать с ней, когда та станет постарше, и злилась на себя, что была такой дурой и ее родила.
— Эх, кабы я знала тогда все, что знаю теперь! — любила она повторять.
Она смеялась над тем, что Филипа беспокоит судьба ребенка.
— Ты из-за нее поднимаешь такую суматоху, словно она твоя. Представляю себе Эмиля на твоем месте. Вот уж кто не стал бы распускать слюни!
Филип наслушался историй о бесчеловечном обращении с отданными на воспитание детьми и об извергах, которые истязают несчастных ребят, порученных им жестокими, эгоистичными родителями.
— Не болтай глупостей, — говорила Милдред. — Это бывает, если даешь деньги вперед. А когда ты платишь каждую неделю, они стараются, чтобы уход был хороший.
Филип настаивал на том, чтобы Милдред отдала ребенка людям, у которых своих детей нет, и взяла бы с них обещание, что других детей они брать не станут.
— Не торгуйся и не жадничай, — говорил он. — Я предпочту платить полгинеи в неделю и не рисковать, что ребенка будут бить или морить голодом.
— Ну и чудной же ты человек! — засмеялась она.
Беззащитность ребенка казалась Филипу необычайно трогательной. Это было крошечное, уродливое, вечно чем-то недовольное существо. Его рождения ждали со стыдом и душевной болью. Никому он не был нужен. И целиком зависел от того, даст ли ему чужой человек пищу, кров и одежду.
Когда поезд тронулся, Филип поцеловал Милдред. Он поцеловал бы и ребенка, но боялся, что Милдред станет над ним смеяться.
— Ты мне будешь писать? Да, дорогая? А я тебя буду ждать с нетерпением!
— Смотри не провались на экзамене.
Филип и так готовился прилежно, но теперь, когда до экзамена осталось десять дней, он целиком погрузился в занятия. Он должен был выдержать во чтобы то ни стало: во-первых, ему не хотелось тратить лишнее время и деньги, а деньги за последние четыре месяца текли рекой; во-вторых, экзамен означал конец зубрежки — студент переходил к занятиям общей медициной, акушерством и хирургией — предметами куда более живыми, чем анатомия и физиология, которые он изучал до сих пор. Филип с интересом ждал второй половины курса обучения. К тому же ему было бы неприятно признаться Милдред, что он потерпел поражение: хотя экзамен был очень трудный и большинство студентов проваливались при первой попытке, Филип знал, что Милдред будет им недовольна, а она обладала удивительной способностью унижать человека.
Милдред сообщила открыткой, что доехала благополучно, и ежедневно он отрывал от занятий полчаса, чтобы написать ей длинное письмо. Он всегда робел, когда ему приходилось выражать свои чувства, но оказалось, что на бумаге он может высказать то, что постеснялся бы произнести вслух. Пользуясь этим, он изливал ей свое сердце. До сих пор он не решался ей сказать, каким обожанием полно все его существо, как любовь окрашивает все его поступки, все его мысли. Он писал ей о будущем, о счастье, которое его ждет, и о глубочайшей благодарности, которую он к ней чувствует. Он спрашивал себя (он часто спрашивал себя об этом и раньше, но ни разу не отважился передать словами), что было в ней такого, что наполняло его душу невыразимым восторгом. Он сам этого не понимал; он знал одно: когда она с ним, он счастлив, а когда ее нет, весь мир становится холодным и неприютным; он знал, что, когда думает о ней, сердце его словно расширяется, наполняет всю грудь (будто ему сдавило легкие), бьется, как безумное, ему становится трудно дышать; радость от того, что она рядом, доходит до боли, до дрожи в коленях, и он чувствует странную слабость, словно от голода. Он с нетерпением ждал от нее ответа. Он и не надеялся, что она будет писать часто, зная, что письма даются ей с трудом, и его обрадовала даже нескладная записочка, которую он получил в ответ на четыре своих письма. Она писала о пансионате, где сняла комнату, о погоде и о ребенке; сообщала, что гуляет по взморью со знакомой дамой, которую встретила в пансионате; эта дама очень привязалась к ребенку; в субботу она собирается в театр; в Брайтоне становится людно. Филип был тронут этой запиской — она была такой деловитой. Официальный тон и топорный стиль вызвали у него невольную улыбку — ему так захотелось поскорее обнять Милдред, расцеловать ее.
Он пошел на экзамен со счастливой уверенностью в успехе. Обе письменные работы не представляли для него трудностей. Он знал, что хорошо с ними справился, и, хотя вторая половина экзаменов была устной, а он очень волновался, ему удалось ответить на все вопросы. Когда ему сообщили результат, он сразу же послал радостную телеграмму Милдред.
Вернувшись домой, Филип нашел от Милдред письмо, где она писала, что ей, пожалуй, полезно бы побыть в Брайтоне еще недельку. Она нашла женщину, которая с удовольствием возьмет ребенка за семь шиллингов в неделю, но об этой женщине надо навести еще кое-какие справки, да и самой ей лучше провести лишних несколько дней на море. Ей страшно неприятно просить у Филипа денег, но не пришлет ли он ей немножко с обратной почтой, так как ей пришлось купить себе новую шляпку; не могла же она гулять с знакомой дамой всегда в одной и той же шляпке, тем более что эта дама — большая модница. Филип почувствовал жестокое разочарование. Всякая радость от того, что он выдержал экзамен, сразу пропала.
— Если бы она любила меня хоть в четверть того, как я люблю ее, она не захотела бы остаться там ни одного лишнего дня!
Но он быстро откинул эту мысль; нельзя же быть таким эгоистом: конечно, ее здоровье важнее всего на свете! Однако ему теперь нечего делать, почему бы не провести неделю с ней в Брайтоне — они смогут быть целые дни вместе. Сердце его забилось от этой мысли, Разве не забавно появиться перед Милдред словно из-под земли и сообщить ей, что он снял комнату в том же пансионате? Он посмотрел расписание поездов. Но тут его взяло сомнение. Филип не был уверен, что Милдред ему обрадуется: она завела себе в Брайтоне друзей; он человек тихий, а она любит развлекаться; Филип не скрывал от себя, что Милдред куда веселее с другими, чем с ним. Ему будет нестерпимо тяжело, если он хоть на миг почувствует, что мешает ей. Он боялся рисковать. Он не решался даже написать ей, что приедет, так как его больше ничего не удерживает в городе и ему хочется хоть неделю видеть ее каждый день. Милдред знает, что он теперь совершенно свободен; если бы она хотела, чтобы он приехал, она бы его пригласила сама. Как он будет страдать, если попросит разрешения приехать, а она придумает какой-нибудь предлог, чтобы ему отказать.
Он ответил ей на следующий день и послал билет в пять фунтов, а в приписке к письму сообщил, что, если она будет так мила, что захочет провести с ним субботу и воскресенье, он с удовольствием к ней приедет, однако пусть ни в коем случае не нарушает своих планов. Ответа он ждал с нетерпением. Милдред написала, что если бы знала о его приезде заранее, то все бы предусмотрела, а так она уже условилась пойти в субботу в мюзик-холл; к тому же в пансионате начнутся всякие сплетни, если он там остановится. Почему бы ему не приехать в воскресенье утром и не провести с ней день? Они пообедают в «Метрополе», а потом она сводит его к той весьма достойной особе — настоящая леди, в полном смысле слова, — которая берет на воспитание ребенка.
Настало воскресенье. Филип благословлял Бога за то, что погода выдалась хорошая. Когда поезд подходил к Брайтону, все купе было залито солнцем. Милдред ждала его на перроне.
— Как мило с твоей стороны, что ты пришла меня встретить! — закричал он, сжимая ее руки.
— Но ты ведь, небось, ждал, что я тебя встречу?
— Я надеялся, что ты придешь. Боже мой, как ты прелестно выглядишь!
— Да, я тут очень хорошо поправилась, по-моему, мне полный смысл побыть здесь как можно дольше. А у нас в пансионате очень приличная публика. Мне просто позарез нужно было немножко развлечься — ведь все эти месяцы я не видела ни души! Такая бывала скука…
У Милдред был очень элегантный вид в новой шляпке из черной соломки с большими полями, украшенной множеством дешевых цветов; вокруг шеи развевалось длинное боа из поддельного лебяжьего пуха. Она все еще была очень худа и немножко горбилась на ходу (впрочем, она всегда была чуточку сутулой), но глаза уже не казались такими огромными, и, хотя румянец на щеках так и не появился, кожа потеряла свой землистый оттенок. Они пошли к морю. Филип, вспомнив, что он не ходил рядом с ней уже много месяцев, вдруг снова застеснялся своей хромоты и старался шагать ровнее, чтобы не так было заметно.
— Ты хоть немножко рада меня видеть? — спросил он; любовь, как одержимая, билась в его сердце.
— Конечно, рада. Нечего и спрашивать.
— Кстати, Гриффитс шлет тебе нежный привет.
— Вот нахал!
Он часто рассказывал ей о Гриффитсе. Говорил, как тот любит ухаживать за женщинами, и смешил ее, пересказывая какое-нибудь любовное приключение, о котором Гриффитс поведал ему под строжайшим секретом. Милдред выслушивала все это, иногда делала вид, будто ей противно, но чаще не скрывала своего любопытства, а Филип с жаром восторгался красивой внешностью и обаянием друга.
— Я уверен, что тебе он понравится не меньше, чем мне. Такой весельчак, такой славный!
Филип рассказывал ей, как, будучи едва с ним знаком, Гриффитс выходил его во время болезни; самоотверженность Гриффитса при этом отнюдь не была умалена.
— Он тебе не может не понравиться.
— Не люблю красавчиков, — сказала Милдред. — На мой взгляд, они слишком самоуверенны.
— Он хочет с тобой познакомиться. Я ужасно много ему о тебе рассказывал.
— А что ты ему говорил? — заинтересовалась Милдред.
Филипу некому было рассказывать о своей любви, кроме Гриффитса, и постепенно он выложил ему всю историю своих отношений с Милдред. Он описывал ее десятки раз. Он любовно перебирал каждую ее черту, и Гриффитс отлично усвоил, какие узкие у нее руки и белое лицо; он покатывался со смеху, когда Филип восторгался прелестью ее бледных, тонких губ.
— О Господи спаси! Какое счастье, что я не способен так втюриться! Ей-Богу, это была бы не жизнь, а чистый ад!
Филип только улыбался. Гриффитс не понимал, как упоительно быть безумно влюбленным, когда любовь — это и хлеб, и вино, и воздух, которым ты дышишь, и все, что тебе необходимо в жизни. Гриффитс знал, что Филип опекал девушку, когда она рожала, и собирался теперь с ней уехать.
— Ну что ж, должен сказать, что вам пора получить хоть что-то в награду, — заметил он. — Вам это обошлось недешево. Хорошо, что вы можете себе позволить такую прихоть.
— Нет, не могу, — сказал Филип. — Но разве в этом дело?
Обедать было еще рано. Филип с Милдред уселись в одной из беседок на приморском бульваре и, греясь на солнышке, стали рассматривать гуляющих. Были тут и местные приказчики, которые прогуливались по двое и по трое, размахивая тросточками, и местные продавщицы, кокетливо семенившие в стайке хихикающих товарок. Людей, приехавших на день из Лондона, было нетрудно отличить: на свежем воздухе кровь приливала к их усталым лицам. Было много евреев — толстых дам, туго затянутых в атласные платья и увешанных бриллиантами, низеньких, дородных мужчин, живо размахивающих руками. Были тут и холеные пожилые джентльмены, проводившие воскресный день в одном из больших отелей; они прилежно совершали моцион после слишком сытного завтрака, чтобы набраться сил для слишком сытного обеда, обменивались друг с другом свежими новостями и беседовали о морском курорте Лондона — «Докторе Брайтоне». Время от времени проходил какой-нибудь известный актер, старательно не замечая всеобщего внимания к своей особе; один из них вырядился в пальто с каракулевым воротником, лакированные башмаки и помахивал тростью с серебряным набалдашником; у другого был такой вид, словно он только что вернулся с охоты: на нем были штаны до колен, куртка из домотканой шерсти и сдвинутая на затылок матерчатая шляпа. Солнце сияло над синим морем; синее море было чистенькое и гладкое.
После обеда они отправились в Хоув знакомиться с женщиной, которая соглашалась взять на себя заботу о ребенке. Жила она в маленьком домике на боковой улочке, но комнаты были очень опрятные. Звали ее миссис Хардинг. Это была пожилая, седовласая, грузная особа с красным мясистым лицом. Выглядела она в своем чепце, как заботливая мать семейства, и Филипу она показалась доброй.
— А для вас не будет ужасной морокой ухаживать за грудным младенцем? — спросил ее Филип.
Она объяснила, что муж ее — помощник священника, человек много старше ее; постоянную работу ему подыскать не удается — священники предпочитают брать в помощь людей молодых, — временами он зарабатывает понемножку, заменяя больных или ушедших в отпуск, да и благотворительное общество выплачивает им крохотную пенсию, однако живется ей одиноко, присматривать за ребенком — все-таки какое-то развлечение, а несколько шиллингов в неделю, которые она за это получит, помогут ей свести концы с концами. Она обещала, что ребенок будет хорошо питаться.
— Настоящая леди, я ведь тебе говорила! — сказала Милдред, когда они вышли.
Они вернулись в Брайтон и пошли пить чай в «Метрополь». Милдред нравились толкотня и громкая музыка. Филип устал разговаривать и не сводил глаз с ее лица: она жадно разглядывала наряды входивших женщин. У нее была поразительная способность угадывать, сколько что стоит, и время от времени она нагибалась к нему и шепотом сообщала результаты своих подсчетов.
— Погляди, какая эгретка! За нее плачено никак не меньше семи гиней.
Или:
— Видишь вон тот горностай! Никакой этане горностай, а просто кролик! — Она удовлетворенно хихикнула. — Меня не проведешь! Издали вижу.
Филип умиленно улыбался. Он был рад, что она довольна, а ее непосредственность забавляла и трогала его. Оркестр играл что-то очень чувствительное.
После обеда они пешком отправились на вокзал, и Филип взял ее под руку. Он рассказывал ей, что еще надо сделать перед поездкой во Францию. Ей надо вернуться в Лондон в конце недели, но Милдред сразу же сообщила, что не сможет приехать раньше будущей субботы. Филип уже заказал для них в Париже комнату в гостинице. Ему не терпелось поскорее взять билеты.
— Ты не будешь возражать, если мы поедем вторым классом? Нам нельзя швыряться деньгами и лучше побольше истратить там, на месте.
Он сотни раз рассказывал ей о Латинском, квартале. О том, как они будут бродить по его милым, старинным улица», отдыхать на чудесных лужайках Люксембургского сада. Если погода будет хорошая, а Париж им надоест, они съездят в Фонтенбло. Деревья как раз начнут распускаться. Зелень в лесу весной прекраснее всего на свете: она похожа на песню, на сладостные муки любви. Милдред молча его слушала. Он повернул голову и постарался поглубже заглянуть ей в глаза.
— Тебе ведь хочется туда, правда? — спросил он.
— Конечно, хочется, — улыбнулась она.
— Ты и представить себе не можешь, в каком я нетерпении. Просто не знаю, как проживу эти несколько дней до отъезда. Мне так страшно: а вдруг что-нибудь нам помешает! Меня бесит, что я не умею выразить, как я тебя люблю… И вот наконец, наконец…
Он замолчал. Они уже подошли к вокзалу, но, так как по дороге они замешкались, у Филипа едва хватило времени, чтобы попрощаться. Он быстро поцеловал ее и со всех ног кинулся на платформу. Милдред стояла и смотрела ему вслед. Он был удивительно смешон, когда пытался бежать.
74
Милдред вернулась в следующую субботу, и первый вечер Филип провел с ней вдвоем. Он купил билеты в театр, а за обедом они выпили шампанского. Впервые за долгое время Милдред вышла в Лондоне на люди и от всего получала самое неподдельное удовольствие. Она прижалась к Филипу, когда они ехали из театра домой — в комнату, которую он снял для нее в Пимлико.
— Можно подумать, что ты и в самом деле рада меня видеть, — сказал он.
Она не ответила, но тихонько пожала ему руку. Проявления нежности были для нее так необычны, что Филип сидел как завороженный.
— Я пригласил Гриффитса завтра с нами пообедать, — сказал он.
— Вот и хорошо. Я давно хотела с ним познакомиться.
В воскресенье вечером все увеселительные места были закрыты, и Филип боялся, что она соскучится, если пробудет целый день наедине с ним. Гриффитс — человек веселый, он им поможет скоротать вечер, а Филип любил их обоих, ему хотелось, чтобы они познакомились и понравились друг другу. Прощаясь с Милдред, он сказал:
— Осталось до отъезда всего шесть дней!
Они сговорились, что в воскресенье поужинают на галерее в «Романо» — кормили там отлично, и вид у ресторана был такой, будто стоит там все втридорога. Филип с Милдред пришли первые и стали дожидаться Гриффитса.
— Вот неаккуратный, черт! — сказал Филип. — Наверно, признается в любви одной из своих бесчисленных пассий.
Но вот появился Гриффитс. Он был красивый парень — высокий, стройный, с хорошо посаженной головой, что придавало ему победоносный вид; его кудрявые волосы, дерзкие, но ласковые синие глаза и яркий рот не могли не нравиться. Филип заметил, что Милдред поглядела на его друга благосклонно, и почувствовал какое-то непонятное удовлетворение. Гриффитс улыбнулся им обоим.
— Я так много о вас слышал, — сказал он Милдред, пожимая ей руку.
— Наверно, меньше, чем я слышала о вас.
— Но зато ты не слышала о нем ничего лестного, — сказал Филип.
— Воображаю, в каком он представил меня свете!
Гриффитс захохотал, и Филип заметил, что Милдред обратила внимание на его ровные белые зубы и обаятельную улыбку.
— Да вы уж вроде как старые друзья, — сказал Филип. — Я и в самом деле столько рассказывал вам друг о друге.
Гриффитс был в радужном настроении: он выдержал последние экзамены, получил диплом и только что был принят ординатором в одну из больниц северного Лондона. Ему надо было приступить к работе в начале мая, а пока он собирался съездить домой отдохнуть; это была его последняя неделя в Лондоне, и он намеревался повеселиться вволю. Он сразу же стал болтать забавную чепуху, что всегда восхищало Филипа, потому что сам он был на это не способен. В том, что Гриффитс говорил, не было ничего интересного, но живость придавала его болтовне какое-то остроумие. Он словно излучал жизненную силу, которая покоряла всех, кто с ним сталкивался; она была почти осязаема, как физическое тепло. И Милдред в этот вечер так оживилась, что Филип ее не узнавал, ему было приятно, что его маленькое празднество так удалось. Милдред очень развеселилась. Она хохотала все громче и совсем позабыла ту светскую сдержанность, которую так упорно себе прививала.
Гриффитс заявил:
— Знаете, мне ужасно трудно вас звать миссис Миллер. Филип всегда вас зовет просто Милдред.
— Надеюсь, что она не выцарапает тебе глаза, если и ты будешь звать ее просто Милдред, — засмеялся Филип.
— Тогда пусть и она зовет меня Гарри.
Филип молча прислушивался к их болтовне и думал, как хорошо видеть рядом с собой счастливых людей. Время от времени Гриффитс его добродушно поддразнивал за то, что он такой невеселый.
— Ей-Богу, Филип, он тебя просто любит! — улыбнулась Милдред.
— А что, старик у нас не так уж плох, — сказал Гриффитс и весело потряс Филипу руку.
Казалось, Гриффитса еще больше украшало то, что он привязан к Филипу. Все трое пили редко, и вино сразу ударило им в голову. Гриффитс стал еще разговорчивее и так разошелся, что Филип, смеясь, попросил его вести себя потише. У Гриффитса был талант рассказчика, и его приключения становились еще романтичнее и смешнее, когда он их пересказывал. Сам он играл в них галантную, забавную роль. Милдред с горящими глазами заставляла его рассказывать еще и еще. Он выкладывал одну историю за другой. Милдред была поражена, когда в ресторане стали гасить свет.
— Господи, как быстро пролетел вечер! Мне казалось, что сейчас не больше половины десятого.
Они встали, и, прощаясь с Гриффитсом, Милдред сказала:
— Я завтра собираюсь к Филипу пить чай. Если хотите, можете заглянуть тоже.
— Ладно, — ответил он, улыбаясь.
По дороге домой в Пимлико Милдред не могла говорить ни о чем, кроме Гриффитса. Ее совсем покорили его красивая внешность, хорошо сшитый костюм, приятный голос, остроумие.
— Ну, я рад, что он тебе понравился, — сказал Филип. — А помнишь, как ты фыркала, когда я хотел вас познакомить?
— Это очень мило с его стороны, что он тебя любит. Хорошо, что у тебя есть такой друг.
Она Подставила Филипу губы. С ней это случалось редко.
— Вот сегодня я повеселилась. Большое тебе спасибо.
— Ах ты, дурочка, — засмеялся он, до того тронутый ее благодарностью, что на глаза у него навернулись слезы.
Она отперла свою дверь, но, прежде чем войти, снова обернулась к Филипу.
— Скажи Гарри, что я от него без ума.
— Хорошо, — рассмеялся он. — Спокойной ночи.
На следующий день, когда они пили чай, вошел Гриффитс. Он лениво опустился в кресло. В неторопливых; движениях его крупного тела было что-то необычайно-чувственное. И, хотя Филип больше молчал, а остальные двое болтали без умолку, ему было приятно. Он так любил их обоих, что не было ничего удивительного, если они полюбились друг другу. Филипа не беспокоило, что Гриффитс поглощал все внимание Милдред, — ведь вечером они останутся вдвоем; он вел себя, как любящий муж, который настолько уверен в привязанности жены, что его забавляет, когда жена невинно кокетничает с кем-то другим. Но в половине восьмого он поглядел на часы и сказал:
— Нам пора идти ужинать.
Наступило молчание. Гриффитс явно не знал, как ему поступить.
— Ну что ж, я пойду, — сказал он в конце концов. — Вот не думал, что уже так поздно.
— Вы сегодня заняты? — спросила Милдред.
— Нет.
Снова наступило молчание. Филип почувствовал, что все это начинает его раздражать.
— Я пойду умоюсь, — сказал он и добавил, обращаясь к Милдред: — Хочешь помыть руки?
Она ему не ответила.
— Почему бы вам с нами не поужинать? — спросила она Гриффитса.
Тот поглядел на Филипа и поймал его мрачный взгляд.
— Да я ведь только вчера с вами ужинал, — сказал он со смехом. — Боюсь вам помешать.
— Да что вы, — настаивала Милдред. — Уговори его с нами пойти, Филип. Он ведь нам не помешает, правда?
— Если хочет, пожалуйста, пускай идет.
— Ну что ж, ладно, — сразу же согласился Гриффитс. — Я сейчас сбегаю наверх и приведу себя в порядок.
Как только он вышел из комнаты, Филип сердито спросил Милдред:
— С какой стати ты позвала его с нами ужинать?
— Что же я могла поделать? Было бы невежливо его не пригласить, раз он сказал, что ему сегодня нечего делать.
— Глупости! А какого дьявола тебе понадобилось спрашивать, что он сегодня делает?
Бледные губы Милдред сжались плотнее.
— Мне иногда тоже хочется повеселиться. Думаешь, мне не надоедает все время быть с тобой вдвоем?
Они услышали, как по лестнице шумно топает Гриффитс, и Филип ушел в спальню мыться. Ужинали они неподалеку, в итальянском ресторане. Филип был зол и молчалив, но скоро понял, что проигрывает рядом с Гриффитсом, и попытался скрыть свое недовольство. Он много выпил, чтобы заглушить ноющую боль в сердце, и старался быть разговорчивым. Милдред, словно раскаиваясь в своих словах, с ним всячески заигрывала. Она была нежна и предупредительна. Постепенно Филипу стало казаться, что он дурак и зря поддался чувству ревности. После ужина они взяли извозчика, чтобы поехать в мюзик-холл, и сидевшая между двумя мужчинами Милдред сама вложила свою руку в руку Филипа. Всякая злость у него пропала. Но вдруг, сам не зная как, он понял, что другую руку Милдред держит Гриффитс. Его снова пронзила боль, настоящая физическая боль, и в ужасе он задал себе вопрос, который мог бы задать и раньше: не влюбились ли они с Гриффитсом друг в друга? Подозрение, ярость, отчаяние, словно пеленой, застилали ему глаза, он не видел того, что происходило на эстраде, но делал вид, что ничего не случилось, и продолжал разговаривать и смеяться. Потом его охватило странное желание помучить себя, и он встал, заявив, что пойдет что-нибудь выпить. Милдред и Гриффитс никогда еще не были вдвоем. Он хотел оставить их наедине.
— Я пойду с тобой, — сказал Гриффитс. — Мне тоже хочется пить.
— Нет, лучше посиди с Милдред.
Филип не понимал, зачем он это сказал. Он сознательно оставлял их вдвоем, чтобы боль, которую он и так испытывал, стала еще более невыносимой. Он не пошел в бар, а поднялся на балкон, откуда мог потихоньку наблюдать за ними. Они перестали смотреть на сцену и, улыбаясь, глядели друг другу в глаза. Гриффитс что-то говорил с всегдашним увлечением, а Милдред ловила каждое его слово. У Филипа разболелась голова. Он стоял не шевелясь. Он знал, что будет лишним, если вернется. Им без него было весело, а он так страдал, так мучился. Шло время, и в нем проснулась какая-то странная робость, боязнь подойти к ним. Он знал, что они совсем о нем забыли, и с горечью подумал, что это он заплатил за их ужин и билеты в мюзик-холл. Как они его дурачат! Его жег стыд. Ему было видно, как им без него хорошо. Филипа подмывало оставить их и уйти домой, но рядом с ними на стуле лежали его пальто и шляпа; ему придется объяснить, почему он хочет уйти! Он пошел на свое место. Когда Милдред его увидела, он заметил в ее глазах легкое раздражение, и сердце его упало.
— Где ты пропадал? — спросил его, приветливо улыбаясь, Гриффитс.
— Встретил знакомых. Заговорился, не мог уйти. Надеялся, что вы без меня не пропадете.
— Ну, я-то получил большое удовольствие, — сказал Гриффитс. — Не знаю, как Милдред.
Она засмеялась утробным смешком. В этом смехе прозвучало такое пошлое самодовольство, что Филип пришел в ужас. Он предложил уйти.
— Пойдем, — согласился Гриффитс. — Мы отвезем вас домой, — сказал он Милдред.
Филип заподозрил, что сказать это Гриффитса подучила она, чтобы не оставаться вдвоем с Филипом. На извозчике он не взял ее руки, а она ее и не предложила, но он знал, что рука Милдред все время лежит в руке Гриффитса. Больше всего его мучило то, как все это бесконечно пошло. Пока они ехали, он спрашивал себя, сговорились ли они встретиться тайком от него, проклинал себя за то, что оставил их наедине и сделал все возможное, чтобы облегчить им обман.
— Не надо отпускать извозчика, — сказал Филип, когда они подъехали к дому, где жила Милдред. — Я очень устал и не хочу идти пешком.
На обратном пути Гриффитс весело болтал, казалось, не замечая, что Филип отвечает ему односложно. Филип был уверен, что тот понимает, в каком он состоянии. Наконец даже Гриффитс не смог больше преодолевать это гнетущее молчание: он стал нервничать и тоже умолк. Филипу хотелось заговорить, но он робел, не решался, минуты текли, и вот-вот будет уже поздно. А надо было сразу добраться до сути. И наконец он выдавил из себя:
— Ты что, влюбился в Милдред?
— Я? — расхохотался Гриффитс. — Ах вот почему ты так странно ведешь себя весь вечер? Да ничего подобного, старина!
Он попытался просунуть руку Филипу под локоть, но тот отстранился. Он знал, что Гриффитс лжет. У него не хватало духа заставить Гриффитса отрицать, что он держал Милдред за руку. Филип вдруг почувствовал смертельную слабость.
— Для тебя, Гарри, это ничего не значит, — сказал он. — У тебя столько женщин… Не отнимай ее у меня. Для меня это — вся жизнь. Я ведь столько выстрадал.
Голос его задрожал, он не смог сдержаться и всхлипнул. Ему было мучительно стыдно.
— Милый ты мой! Да разве я стану тебя огорчать? Я ведь тебя люблю. Я просто валял дурака. Если бы я знал, что ты так близко примешь это к сердцу, я вел бы себя осторожнее.
— Правда? — спросил Филип.
— Она мне нужна как прошлогодний снег. Даю тебе честное слово.
У Филипа отлегло от сердца. Извозчик подъехал к дому.
75
На следующий день у Филипа было хорошее настроение. Он боялся наскучить Милдред своим обществом, и они условились, что встретятся только перед ужином. Когда он за ней заехал, она была уже готова, и Филип стал дразнить ее такой непривычной пунктуальностью. На ней было новое платье, которое Филип ей подарил, ему оно показалось очень элегантным.
— Придется послать его обратно, пусть переделают, — сказала она. — Юбка неровно подшита.
— Надо поторопить портниху, если ты хочешь взять его в Париж.
— Ну к тому времени оно будет готово.
— Осталось всего три дня. Мы ведь поедем одиннадцатичасовым, правда?
— Как хочешь.
Почти целый месяц она будет принадлежать ему одному. Он не мог отвести от нее глаз, полных жадного обожания. Но в нем еще не совсем пропала способность шутить над собственной страстью.
— Не пойму, что я в тебе нашел, — сказал он с улыбкой.
— Вот это мило!
Тело у нее было такое худенькое, что, казалось, можно сосчитать все кости. Грудь — плоская, как у мальчишки. Тонкие бледные губы просто уродливы, а кожа чуть-чуть отсвечивает зеленью.
— Я буду пичкать тебя в поездке пилюлями Бло, — смеясь, сказал Филип. — И назад привезу толстую, цветущую женщину.
— А я вовсе не хочу быть толстой.
Она ни словом не помянула о Гриффитсе, и, когда они сели ужинать, Филип, чувствуя свою силу и власть над ней, сказал не без ехидства:
— По-моему, ты вчера затеяла в Гарри отчаянный флирт.
— Я же тебе призналась, что в него влюблена, — засмеялась Милдред.
— Слава Богу, что он не влюбился в тебя!
— Почем ты знаешь?
— Я его спрашивал.
Милдред минуту помолчала в нерешительности, а потом взглянула на Филипа, и глаза ее вдруг странно заблестели.
— Хочешь прочесть письмо, которое я утром от него получила?
Она протянула ему письмо, и Филип узнал на конверте твердый разборчивый почерк Гриффитса. В письме было восемь страниц. Оно было хорошо написано и дышало милой непосредственностью — письмо человека, привыкшего признаваться женщинам в любви. Гриффитс писал Милдред, что любит ее страстно, что полюбил ее с первого взгляда; он боится ее любить, потому что знает, как относится к ней Филип, но не может с собой совладать. Филип — славный малый, и ему очень стыдно, но чем же он виноват, если чувство захватило его целиком. Он делал Милдред прелестные комплименты. В конце письма он благодарил ее за то, что она согласилась завтра с ним пообедать, и уверял, что ждет не дождется встречи. Филип заметил, что письмо помечено вчерашним числом; Гриффитс, видно, написал его, расставшись с Филипом, и не поленился выйти и его отправить, когда Филип думал, что он уже спит.
Филип прочел письмо с тоскливо замирающим сердцем, но внешне не выразил никакого удивления. Вернув письмо Милдред, он улыбнулся и спокойно спросил:
— Ну как, обед был вкусный?
— Очень! — ответила она с жаром.
Он почувствовал, что руки у него дрожат, и спрятал их под стол.
— Не вздумай принимать Гриффитса всерьез. Он ведь мотылек, сама знаешь.
Она развернула письмо и быстро прочла его снова.
— Но и я не могу с собой совладать, — сказала она с напускной небрежностью. — Прямо не пойму, что на меня нашло.
— Положение мое, выходит, незавидное, — сказал Филип.
Она кинула на него быстрый взгляд.
— Надо признаться, что ты принял это довольно спокойно.
— А ты бы хотела, чтобы я рвал на себе волосы?
— Я так и думала, что ты на меня рассердишься.
— Смешно, но я совсем не сержусь. Я ведь должен был все это предвидеть. Сам, дурак, вас свел. И отлично знал, какие у него передо мной преимущества: он куда занятнее меня и очень красив, с ним веселее, он может с тобою разговаривать о том, что тебя интересует.
— Что ты этим хочешь сказать? Может, я и не Бог весть какая умница, тут ничего не поделаешь, но я совсем не такая дура, какой ты меня считаешь. Уж ты мне поверь! А ты, по-моему, миленький, больно нос задираешь!
— Ты хочешь со мной поссориться? — спросил он без всякого гнева.
— Нет, но почему ты позволяешь себе разговаривать со мной, будто я какая-нибудь шваль?
— Прости, я не хотел тебя обидеть. Давай поговорим спокойно. Ведь ни мне, ни тебе не хочется поступать сгоряча и портить себе жизнь. Я заметил, что ты от него без ума, и мне это показалось совершенно естественным. Единственное, что меня огорчает, — это то, что он сознательно старался тебя увлечь. Он ведь знает, как ты мне дорога. Мне кажется, что с его стороны довольно подло было писать тебе это письмо через пять минут после того, как он заверил меня, будто ты нужна ему как прошлогодний снег.
— Если ты рассчитываешь, что, говоря о нем гадости, ты меня от него отвадишь, ошибаешься!
Филип помолчал. Он не знал, как втолковать ей свою точку зрения. Ему хотелось поговорить с ней обстоятельно и хладнокровно, но в душе у него бушевала такая буря, что мысли путались.
— Стоит ли жертвовать всем ради увлечения, которое, ты знаешь сама, недолговечно? Ведь пойми, он никого не умеет любить дольше десяти дней, а ты женщина скорее холодная и вряд ли тебе это так уж нужно.
— Ты думаешь?
Слыша ее сварливый тон, ему еще труднее было говорить.
— Если ты в него влюблена, делать, конечно, нечего. Я постараюсь это стерпеть. Мы с тобой неплохо ладим друг с другом, и признайся, что я не очень дурно к тебе относился. Я и раньше знал, что ты меня не любишь, но я тебе нравлюсь, и, когда мы приедем в Париж, ты и думать забудешь о Гриффитсе. Стоит тебе решиться выбросить его из головы — и ты увидишь, что это совсем не так трудно, а я заслужил, чтобы ты позаботилась и обо мне.
Она ничего не ответила, и они продолжали ужинать. Когда молчание стало гнетущим, Филип заговорил о посторонних вещах. Он сделал вид, будто не замечает, что Милдред его не слушает. Отвечала она механически и сама не заговаривала ни о чем. Под конец она резко прервала начатую им фразу:
— Знаешь, я боюсь, что не смогу ехать в субботу. Врач мне не советует.
Он понял, что это неправда, но спросил:
— А когда ты сможешь ехать?
Она взглянула на него и, увидев, что лицо его побелело и стало каменным, пугливо отвела глаза. В эту минуту он почти внушал ей страх.
— Да, пожалуй, лучше сказать тебе сразу и больше к этому не возвращаться. Я вообще не могу с тобой поехать.
— Я так и понял, что ты к этому клонишь. Но теперь тебе поздно передумывать. Я уже купил билеты и все прочее.
— Ты ведь сам говорил, что не хотел бы тащить меня силком. А я не хочу с тобой ехать.
— Говорил. А теперь не говорю. Я не позволю, чтобы меня опять надули. Ты поедешь.
— Я тебя очень люблю. Но только как друга. Мне противно подумать о более близких отношениях. Как мужчина ты мне не нравишься. Я не могу, Филип!
— Но ты отлично могла еще неделю назад.
— Тогда было другое дело.
— Тогда ты еще не познакомилась с Гриффитсом?
— Ты же сам сказал, что не моя вина, если я в него влюбилась.
Она надулась и упорно не поднимала глаз от тарелки. Филип побелел от ярости. Ему очень хотелось стукнуть ее по лицу кулаком, и он представлял себе, как она будет выглядеть с синяком под глазом. За соседним столиком ужинали двое парнишек лет по восемнадцати, они то и дело поглядывали на Милдред. Наверно, завидуют ему, что он ужинает с хорошенькой девушкой, а может, хотят быть на его месте. Молчание нарушила Милдред:
— Да что хорошего, если мы с тобой и поедем? Я все время буду думать о нем. Вряд ли тебе это доставит удовольствие.
— Ну, это мое дело.
Она сообразила, что он подразумевал под этим ответом, и покраснела.
— Знаешь, это просто гадость!
— Ну и что?
— А я-то думала, что ты джентльмен в полном смысле слова!
— Вот и ошиблась! — засмеялся он.
Этот ответ показался ему самому комичным.
— Да не смейся ты Христа ради! — воскликнула она. — Я не могу с тобой поехать, понимаешь? Ты меня прости. Я сама знаю, что плохо с тобой обошлась, но сердцу не прикажешь.
— Ты забыла, что, когда с тобой стряслась беда, я сделал для тебя все? Выкладывал деньги, чтобы содержать тебя, пока не родится ребенок, платил за врача, отправил тебя в Брайтон, да и сейчас плачу за содержание твоего ребенка и за твои платья. Все, что на тебе надето, до последней нитки, — куплено на мои деньги.
— Если бы ты был настоящим джентльменом, ты бы не хвастался тем, что для меня сделал.
— Да заткнись ты Бога ради! Так уж, думаешь, мне хочется быть джентльменом? Если бы я был джентльменом, я не стал бы путаться с такой дрянью. И мне наплевать, нравлюсь я тебе или нет. Мне осточертело, что меня водят за нос. Нашла дурака! Поедешь со мной в субботу в Париж как миленькая, не то пеняй на себя!
Щеки у нее пылали от злости, и, когда она заговорила, в ее речи была та простонародная грубость, которую она обычно прятала под «великосветским» выговором.
— Меня всегда от тебя воротило, с первого дня! Сам мне навязался. А как мне тошно, когда ты меня целуешь! Да я не позволю тебе и пальцем до меня дотронуться, лучше с голоду подохну!
Филип пытался проглотить кусок, но горло у него словно сдавило тисками. Он залпом что-то выпил и закурил сигарету. Он дрожал всем телом. Говорить он не мог. Он ждал, чтобы она встала, но она продолжала молча сидеть, уставившись на белую скатерть. Если бы они были одни, он схватил бы ее и стал целовать; ему так и виделось, как откинется назад ее длинная белая шея, когда он прильнет к ее рту губами. Они просидели целый час молча, наконец Филип заметил, что официант все чаще поглядывает на них с любопытством. Он попросил счет.
— Пойдем? — спросил он ровным голосом.
Она ничего не ответила, но взяла сумочку и перчатки. Потом надела пальто.
— Когда ты опять увидишь Гриффитса?
— Завтра, — спокойно ответила она.
— Советую тебе серьезно с ним поговорить.
Она машинально открыла сумочку, увидела в ней какую-то бумажку и вынула ее.
— Вот счет за платье, — нерешительно сказала она.
— Зачем он мне?
— Я обещала, что завтра заплачу.
— Ну и что?
— Ты не хочешь за него платить? Ведь ты мне сказал, чтобы я его купила.
— Не хочу.
— Тогда я попрошу у Гарри, — сказала она, заливаясь краской.
— Он с удовольствием тебя выручит. В данное время он мне должен семь фунтов, а на прошлой неделе так истратился, что снес в ломбард свой микроскоп.
— Не воображай, что ты этим меня испугаешь. Я сама могу заработать себе на жизнь.
— Вот и отлично. Я не дам тебе больше ни гроша.
Она подумала о том, что в субботу ей надо платить за квартиру и послать деньги на содержание ребенка, но ничего не сказала. Они вышли из ресторана. На улице Филип ее спросил:
— Позвать тебе извозчика? Я хочу немножко пройтись.
— У меня нет денег. Мне сегодня пришлось заплатить по одному счету.
— Тебе невредно прогуляться. Если захочешь меня видеть, я буду дома часов около пяти.
Он снял шляпу и медленно пошел прочь. Пройдя несколько шагов, он оглянулся и увидел, что она беспомощно стоит там, где он ее оставил, и смотрит на проезжающие экипажи. Он вернулся и со смехом сунул ей в руку монету.
— На, возьми два шиллинга и поезжай домой.
Прежде чем она успела открыть рот, он поспешно отошел.
76
На следующий день, ближе к вечеру, Филип сидел у себя в комнате и ждал, придет ли Милдред. Спал он плохо. Утро он провел в клубе Медицинского института, перелистывая газеты. Каникулы уже начались, в Лондоне оставалось немного студентов, но он все же нашел каких-то знакомых, с которыми можно было поболтать, сыграть партию в шахматы и скоротать томительные часы. После обеда он почувствовал неимоверную усталость, голова у него раскалывалась от боли; он вернулся домой, прилег и попытался почитать какой-то роман. Гриффитса он не видел. Вечером, когда Филип вернулся, его не было дома; позже Филип услышал, что Гриффитс пришел, но не заглянул, как обычно, в комнату Филипа, чтобы посмотреть, спит он или нет, а утром очень рано ушел. Филипу было ясно, что он его избегает. Вдруг раздался легкий стук в дверь, Филип поспешно отворил. На пороге стояла Милдред. Она не двигалась.
— Входи, — сказал Филип.
Он закрыл за ней дверь. Она села, не зная с чего начать.
— Спасибо, что ты дал мне вчера два шиллинга, — сказала она.
— Не стоит.
Она чуть-чуть ему улыбнулась. Эта улыбка напомнила Филипу боязливый, заискивающий взгляд щенка — его побили за проказы, и он теперь хочет помириться с хозяином…
— Я обедала с Гарри, — сказала она.
— Да?
— Если ты еще хочешь, чтобы я поехала с тобой в субботу, я поеду.
Сердце у него забилось от торжества, но торжество его длилось только миг; на смену тут же пришло подозрение.
— Это из-за денег? — спросил он.
— Отчасти, — ответила она просто. — Гарри ничем не может мне помочь. Он задолжал за пять недель здесь, должен семь фунтов тебе, да и портной его прижимает. Он бы с радостью что-нибудь заложил, но у него уже все в ломбарде. Мне стоило большого труда уговорить портниху обождать с деньгами за платье, в субботу надо платить за комнату, а работу сразу не найдешь. Надо выждать, пока освободится вакансия.
Она произнесла эту тираду спокойно, брюзгливым тоном, словно перечисляла несправедливые, но неизбежные удары судьбы. Филип ничего не ответил. Он заранее знал все, что она скажет.
— Почему же только «отчасти»? — спросил он, помолчав.
— Да вот Гарри говорит, что мы многим тебе обязаны. Он говорит, что ты был настоящим другом ему, а для меня сделал то, чего, может, никто другой бы и не сделал. Он говорит, что мы должны вести себя честно. И потом Гарри сказал мне то же, что ты сказал о нем: он человек по природе ветреный, совсем не такой, как ты, и я была бы дурой, если бы бросила тебя ради него. Он ненадолго, а ты надолго — это он сам говорит.
— Но ты-то хочешь со мной ехать? — спросил Филип.
— Ну что ж, пожалуй…
Он смотрел на нее, и в углах его рта обозначились горькие складки. Да, он победил и мог поступить, как ему хотелось. У Филипа вырвался саркастический смешок: он-то понимал свое унижение! Она быстро подняла на него глаза, но ничего не сказала.
— Я так ждал, ждал всей душой этой поездки в Париж, надеялся, что наконец, после всех моих мук, я тоже буду счастлив…
Он не договорил. И тут вдруг совсем неожиданно Милдред разразилась потоком слез. Она сидела на том же кресле, на котором плакала Нора, и так же, как и она, уткнулась лицом в спинку, рядом с вмятиной от множества покоившихся тут голов.
«Не везет мне с женщинами», — подумал Филип.
Ее худое тело содрогалось от рыданий. Филип никогда не видел, чтобы женщина плакала с таким отчаянием. Смотреть на это было невыносимо, и сердце его разрывалось. Не отдавая себе отчета в том, что он делает, он подошел к ней и обнял ее, она не противилась; наоборот, в своем горе она охотно принимала его утешения. Он шептал ей нежные, успокоительные слова. Он сам не знал, что говорит; нагнувшись к ней, он стал осыпать ее поцелуями.
— Неужели тебе, бедняжке, так скверно? — спросил он в конце концов.
— Лучше бы я умерла, — простонала она. — Лучше бы я умерла, когда рожала.
Ей мешала шляпа, и Филип ее снял. Он прислонил голову Милдред поудобнее к спинке кресла, отошел и сел у стола, не сводя с нее глаз.
— Какая страшная штука любовь, верно? — сказал он. — Подумать только, что люди хотят любви!
Постепенно ее рыдания стихли, обессилев, она сидела в кресле, закинув назад голову и беспомощно свесив руки. У нее была неестественная поза, словно у манекена, на который художники набрасывают драпировки.
|
The script ran 0.034 seconds.