Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Евгений Замятин - Мы [1920]
Известность произведения: Высокая
Метки: Антиутопия, Роман, Фантастика

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 

– Вы… вы с ума сошли! Вы не смеете… – Она пятилась задом – села, вернее, упала на кровать – засунула, дрожа, сложенные ладонями руки между колен. Весь пружинный, все так же крепко держа ее глазами на привязи, я медленно протянул руку к столу – двигалась только одна рука – схватил шток. – Умоляю вас! День – только один день! Я завтра – завтра же – пойду и все сделаю… О чем она? Я замахнулся — И я считаю: я убил ее. Да, вы, неведомые мои читатели, вы имеете право назвать меня убийцей. Я знаю, что спустил бы шток на ее голову, если бы она не крикнула: – Ради… ради… Я согласна – я… сейчас. Трясущимися руками она сорвала с себя юнифу – просторное, желтое, висячее тело опрокинулось на кровать… И только тут я понял: она думала, что я шторы – это для того, чтобы – что я хочу… Это было так неожиданно, так глупо, что я расхохотался. И тотчас же туго закрученная пружина во мне – лопнула, рука ослабела, шток громыхнул на пол. Тут я на собственном опыте увидел, что смех – самое страшное оружие: смехом можно убить все – даже убийство. Я сидел за столом и смеялся – отчаянным, последним смехом – и не видел никакого выхода из всего этого нелепого положения. Не знаю, чем бы все это кончилось, если бы развивалось естественным путем – но тут вдруг новая, внешняя, слагающая: зазвонил телефон. Я кинулся, стиснул трубку: может быть, она? И в трубке чей-то незнакомый голос: – Сейчас. Томительное, бесконечное жужжание. Издали – тяжелые шаги, все ближе, все гулче, все чугунней – и вот… – Д-503? Угу… С вами говорит Благодетель. Немедленно ко мне! Динь, – трубка повешена, – динь. Ю все еще лежала в кровати, глаза закрыты, жабры широко раздвинуты улыбкой. Я сгреб с полу ее платье, кинул на нее – сквозь зубы: – Ну! Скорее – скорее! Она приподнялась на локте, груди сплеснулись набок, глаза круглые, вся повосковела. – Как? – Так. Ну – одевайтесь же! Она – вся узлом, крепко вцепившись в платье, голос вплющенный. – Отвернитесь… Я отвернулся, прислонился лбом к стеклу. На черном, мокром зеркале дрожали огни, фигуры, искры. Нет: это – я, это – во мне… Зачем Он меня? Неужели Ему уже известно о ней, обо мне, обо всем? Ю, уже одетая, у двери. Два шага к ней – стиснул ей руки так, будто именно из ее рук сейчас по каплям выжму то, что мне нужно: – Слушайте… Ее имя – вы знаете, о ком, – вы ее называли? Нет? Только правду – мне это нужно… мне все равно – только правду… – Нет. – Нет? Но почему же – раз уж вы пошли туда и сообщили… Нижняя губа у ней – вдруг наизнанку, как у того мальчишки – и из щек, по щекам капли… – Потому что я… я боялась, что если ее… что за это вы можете… вы перестанете лю… О, я не могу – я не могла бы! Я понял: это – правда. Нелепая, смешная, человеческая правда! Я открыл дверь.  Запись 36-я Конспект: Пустые страницы. Христианский бог. О моей матери   Тут странно – в голове у меня как пустая, белая страница: как я туда шел, как ждал (знаю, что ждал) – ничего не помню, ни одного звука, ни одного лица, ни одного жеста. Как будто были перерезаны все провода между мною и миром. Очнулся – уже стоя перед Ним, и мне страшно поднять глаза: вижу только Его огромные, чугунные руки – на коленях. Эти руки давили Его самого, подгибали колени. Он медленно шевелил пальцами. Лицо – где-то в тумане, вверху, и будто вот только потому, что голос Его доходил ко мне с такой высоты, – он не гремел как гром, не оглушал меня, а все же был похож на обыкновенный человеческий голос. – Итак – вы тоже? Вы – Строитель «Интеграла»? Вы – кому дано было стать величайшим конквистадором. Вы – чье имя должно было начать новую, блистательную главу истории Единого Государства… Вы? Кровь плеснула мне в голову, в щеки – опять белая страница: только в висках – пульс, и вверху гулкий голос, но ни одного слова. Лишь когда он замолк, я очнулся, я увидел: рука двинулась стопудово – медленно поползла – на меня уставился палец. – Ну? Что же вы молчите? Так или нет? Палач? – Так, – покорно ответил я. И дальше ясно слышал каждое Его слово. – Что же? Вы думаете – я боюсь этого слова? А вы пробовали когда-нибудь содрать с него скорлупу и посмотреть, что там внутри? Я вам сейчас покажу. Вспомните: синий холм, крест, толпа. Одни – вверху, обрызганные кровью, прибивают тело к кресту; другие – внизу, обрызганные слезами, смотрят. Не кажется ли вам, что роль тех, верхних, – самая трудная, самая важная. Да не будь их, разве была бы поставлена вся эта величественная трагедия? Они были освистаны темной толпой: но ведь за это автор трагедии – Бог – должен еще щедрее вознаградить их. А сам христианский, милосерднейший Бог, медленно сжигающий на адском огне всех непокорных, – разве Он не палач? И разве сожженных христианами на кострах меньше, чем сожженных христиан? А все-таки – поймите это, все-таки этого Бога веками славили как Бога любви. Абсурд? Нет, наоборот: написанный кровью патент на неискоренимое благоразумие человека. Даже тогда – дикий, лохматый – он понимал: истинная, алгебраическая любовь к человечеству – непременный признак истины – ее жестокость. Как у огня – непременный признак тот, что он сжигает. Покажите мне не жгучий огонь! Ну, – доказывайте же, спорьте! Как я мог спорить? Как я мог спорить, когда это были (прежде) мои же мысли – только я никогда не умел одеть их в такую кованую, блестящую броню. Я молчал… – Если это значит, что вы со мной согласны, – так давайте говорить, как взрослые, когда дети ушли спать: все до конца. Я спрашиваю: о чем люди – с самых пеленок – молились, мечтали, мучились? О том, чтобы кто-нибудь раз навсегда сказал им, что такое счастье – и потом приковал их к этому счастью на цепь. Что же другое мы теперь делаем, как не это? Древняя мечта о рае… Вспомните: в раю уже не знают желаний, не знают жалости, не знают любви, там – блаженные с оперированной фантазией (только потому и блаженные) – ангелы, рабы Божьи… И вот, в тот момент, когда мы уже догнали эту мечту, когда мы схватили ее вот так (Его рука сжалась: если бы в ней был камень – из камня брызнул бы сок), когда уже осталось только освежевать добычу и разделить ее на куски, – в этот самый момент вы – вы… Чугунный гул внезапно оборвался. Я – весь красный, как болванка на наковальне под бухающим молотом. Молот молча навис, и ждать – это еще… страш… Вдруг: – Вам сколько лет? – Тридцать два. – А вы ровно вдвое – шестнадцатилетне наивны! Слушайте: неужели вам в самом деле ни разу не пришло в голову, что ведь им – мы еще не знаем их имен, но уверен, от вас узнаем, – что им вы нужны были только как Строитель «Интеграла» – только для того, чтобы через вас… – Не надо! Не надо, – крикнул я. …Так же как заслониться руками и крикнуть это пуле: вы еще слышите свое смешное «не надо», а пуля – уже прожгла, уже вы корчитесь на полу. Да, да: Строитель «Интеграла»… Да, да… и тотчас же: разъяренное, со вздрагивающими кирпично-красными жабрами лицо Ю – в то утро, когда они обе вместе у меня в комнате… Помню очень ясно: я засмеялся – поднял глаза. Передо мною сидел лысый, сократовски-лысый человек, и на лысине – мелкие капельки пота. Как все просто. Как все величественно-банально и до смешного просто. Смех душил меня, вырывался клубами. Я заткнул рот ладонью и опрометью кинулся вон. Ступени, ветер, мокрые, прыгающие осколки огней, лиц, и на бегу: «Нет! Увидеть ее! Только еще раз увидеть ее!» Тут – снова пустая, белая страница. Помню только: ноги. Не люди, а именно – ноги: нестройно топающие, откуда-то сверху падающие на мостовую сотни ног, тяжелый дождь ног. И какая-то веселая, озорная песня, и крик – должно быть, мне: «Эй! Эй! Сюда, к нам!» Потом – пустынная площадь, доверху набитая тугим ветром. Посредине – тусклая, грузная, грозная громада: Машина Благодетеля. И от нее – во мне такое, как будто неожиданное, эхо: ярко-белая подушка; на подушке закинутая назад с полузакрытыми глазами голова: острая, сладкая полоска зубов… И все это как-то нелепо, ужасно связано с Машиной – я знаю как, но я еще не хочу увидеть, назвать вслух – не хочу, не надо. Я закрыл глаза, сел на ступенях, идущих наверх, к Машине. Должно быть, шел дождь: лицо у меня мокрое. Где-то далеко, глухо – крики. Но никто не слышит, никто не слышит, как я кричу: спасите же меня от этого – спасите! Если бы у меня была мать – как у древних: моя – вот именно – мать. И чтобы для нее – я не Строитель «Интеграла», и не нумер Д-503, и не молекула Единого Государства, а простой человеческий кусок – кусок ее же самой – истоптанный, раздавленный, выброшенный… И пусть я прибиваю или меня прибивают – может быть, это одинаково, – чтобы она услышала то, чего никто не слышит, чтобы ее старушечьи, заросшие морщинами губы —  Запись 37-я Конспект: Инфузория. Светопреставление. Ее комната   Утром в столовой – сосед слева испуганно шепнул мне: – Да ешьте же! На вас смотрят! Я – изо всех сил – улыбнулся. И почувствовал это – как какую-то трещину на лице: улыбаюсь – края трещины разлетаются все шире – и мне от этого все больнее… Дальше – так: едва я успел взять кубик на вилку, как тотчас же вилка вздрогнула у меня в руке и звякнула о тарелку – и вздрогнули, зазвенели столы, стены, посуда, воздух, и снаружи – какой-то огромный, до неба, железный круглый гул – через головы, через дома – и далеко замер чуть заметными, мелкими, как на воде, кругами. Я увидел во мгновение слинявшие, выцветшие лица, застопоренные на полном ходу рты, замершие в воздухе вилки. Потом все спуталось, сошло с вековых рельс, все вскочили с мест (не пропев гимна) – кое-как, не в такт, дожевывая, давясь, хватались друг за друга: «Что? Что случилось? Что?» И – беспорядочные осколки некогда стройной великой Машины – все посыпались вниз, к лифтам – по лестнице – ступени – топот – обрывки слов – как клочья разорванного и взвихренного ветром письма… Так же сыпались изо всех соседних домов, и через минуту проспект – как капля воды под микроскопом: запертые в стеклянно-прозрачной капле инфузории растерянно мечутся вбок, вверх, вниз. – Ага, – чей-то торжествующий голос – передо мною затылок и нацеленный в небо палец – очень отчетливо помню желто-розовый ноготь и внизу ногтя – белый, как вылезающий из-за горизонта, полумесяц. И это как компас: сотни глаз, следуя за этим пальцем, повернулись к небу. Там, спасаясь от какой-то невидимой погони, мчались, давили, перепрыгивали друг через друга тучи – и окрашенные тучами темные аэро Хранителей с свисающими черными хоботами труб – и еще дальше – там, на западе, что-то похожее — Сперва никто не понимал, что это, – не понимал даже и я, кому (к несчастью) было открыто больше, чем всем другим. Это было похоже на огромный рой черных аэро: где-то в невероятной высоте – еле заметные быстрые точки. Все ближе; сверху хриплые, гортанные капли – наконец, над головами у нас птицы. Острыми, черными, пронзительными, падающими треугольниками заполнили небо, бурей сбивало их вниз, они садились на купола, на крыши, на столбы, на балконы. – Ага-а, – торжествующий затылок повернулся – я увидел того, исподлобного. Но в нем теперь осталось от прежнего только одно какое-то заглавие, он как-то весь вылез из этого вечного своего подлобья, и на лице у него – около глаз, около губ – пучками волос росли лучи, он улыбался. – Вы понимаете, – сквозь свист ветра, крыльев, карканье, – крикнул он мне. – Вы понимаете: Стену – Стену взорвали! По-нима-ете? Мимоходом, где-то на заднем плане, мелькающие фигуры – головы вытянуты – бегут скорее, внутрь, в дома. Посредине мостовой – быстрая и все-таки будто медленная (от тяжести) лавина оперированных, шагающих туда – на запад. …Волосатые пучки лучей около губ, глаз. Я схватил его за руку: – Слушайте: где она – где I? Там, за Стеной – или… Мне нужно – слышите? Сейчас же, я не могу… – Здесь, – крикнул он мне пьяно, весело – крепкие, желтые зубы… – Здесь она, в городе, действует. Ого – мы действуем! Кто – мы? Кто – я? Около него – было с полсотни таких же, как он, – вылезших из своих темных подлобий, громких, веселых, креп-козубых. Глотая раскрытыми ртами бурю, помахивая такими на вид смирными и нестрашными электрокуторами (где они их достали?), – они двинулись туда же, на запад, за оперированными, но в обход – параллельным, 48-м проспектом… Я спотыкался о тугие, свитые из ветра канаты и бежал к ней. Зачем? Не знаю. Я спотыкался, пустые улицы, чужой, дикий город, неумолчный, торжествующий птичий гам, светопреставление. Сквозь стекло стен – в нескольких домах я видел (врезалось): женские и мужские нумера бесстыдно совокуплялись – даже не спустивши штор, без всяких талонов, среди бела дня… Дом – ее дом. Открытая настежь, растерянная дверь. Внизу, за контрольным столиком, – пусто. Лифт застрял посередине шахты. Задыхаясь, я побежал наверх по бесконечной лестнице. Коридор. Быстро – как колесные спицы – цифры на дверях: 320, 326, 330… I-330, да! И сквозь стеклянную дверь: все в комнате рассыпано, перевернуто, скомкано. Впопыхах опрокинутый стул – ничком, всеми четырьмя ногами вверх – как издохшая скотина. Кровать – как-то нелепо, наискось отодвинутая от стены. На полу – осыпавшиеся, затоптанные лепестки розовых талонов. Я нагнулся, поднял один, другой, третий: на всех было Д-503 – на всех был я – капли меня, расплавленного, переплеснувшего через край. И это все, что осталось… Почему-то нельзя было, чтобы они так вот, на полу, и чтобы по ним ходили. Я захватил еще горсть, положил на стол, разгладил осторожно, взглянул – и… засмеялся. Раньше я этого не знал – теперь знаю, и вы это знаете: смех бывает разного цвета. Это – только далекое эхо взрыва внутри вас: может быть – это праздничные, красные, синие, золотые ракеты, может быть – взлетели вверх клочья человеческого тела… На талонах мелькнуло совершенно незнакомое мне имя. Цифр я не запомнил – только букву: Ф. Я смахнул все талоны со стола на пол, наступил на них – на себя каблуком – вот так, так – и вышел… Сидел в коридоре на подоконнике против двери – все чего-то ждал, тупо, долго. Слева зашлепали шаги. Старик: лицо – как проколотый, пустой, осевший складками пузырь – и из прокола еще сочится что-то прозрачное, медленно стекает вниз. Медленно, смутно понял: слезы. И только когда старик был уже далеко – я спохватился и окликнул его: – Послушайте – послушайте, вы не знаете: нумер I-330… Старик обернулся, отчаянно махнул рукой и заковылял дальше… В сумерках я вернулся к себе, домой. На западе небо каждую секунду стискивалось бледно-синей судорогой – и оттуда глухой, закутанный гул. Крыши усыпаны черными потухшими головешками: птицы. Я лег на кровать – и тотчас же зверем навалился, придушил меня сон…  Запись 38-я Конспект: (Не знаю какой. Может быть, весь конспект – одно: брошенная папироска)   Очнулся – яркий свет, глядеть больно. Зажмурил глаза. В голове – какой-то едучий синий дымок, все в тумане. И сквозь туман: «Но ведь я не зажигал свет – как же…» Я вскочил – за столом, подперев рукою подбородок, с усмешкой глядела на меня I… За тем же самым столом я пишу сейчас. Уже позади эти десять – пятнадцать минут, жестоко скрученных в самую тугую пружину. А мне кажется, что вот только сейчас закрылась за ней дверь и еще можно догнать ее, схватить за руки – и, может быть, она засмеется и скажет… I сидела за столом. Я кинулся к ней. – Ты, ты! Я был – я видел твою комнату – я думал, ты — Но на полдороге наткнулся на острые, неподвижные копья ресниц, остановился. Вспомнил: так же она взглянула на меня тогда, на «Интеграле». И вот надо сейчас же все, в одну секунду, суметь сказать ей – так, чтобы поверила – иначе уж никогда… – Слушай, I, – я должен… я должен тебе все… Нет, нет, я сейчас – я только выпью воды… Во рту – сухо, все как обложено промокательной бумагой. Я наливал воду – и не могу: поставил стакан на стол и крепко взялся за графин обеими руками. Теперь я увидел: синий дымок – это от папиросы. Она поднесла к губам, втянула, жадно проглотила дым – так же, как я воду, и сказала: – Не надо. Молчи. Все равно – ты видишь: я все-таки пришла. Там, внизу, – меня ждут. И ты хочешь, чтоб эти наши последние минуты… Она швырнула папиросу на пол, вся перевесилась через ручку кресла назад (там в стене кнопка, и ее трудно достать) – и мне запомнилось, как покачнулось кресло и поднялись от пола две его ножки. Потом упали шторы. Подошла, обхватила крепко. Ее колени сквозь платье – медленный, нежный, теплый, обволакивающий все яд… И вдруг… Бывает: уж весь окунулся в сладкий и теплый сон – вдруг что-то прокололо, вздрагиваешь, и опять глаза широко раскрыты… Так сейчас: на полу в ее комнате затоптанные розовые талоны, и на одном: буква Ф и какие-то цифры… Во мне они – сцепились в один клубок, и я даже сейчас не могу сказать, что это было за чувство, но я стиснул ее так, что она от боли вскрикнула… Еще одна минута – из этих десяти или пятнадцати, на ярко-белой подушке – закинутая назад с полузакрытыми глазами голова; острая, сладкая полоска зубов. И это все время неотвязно, нелепо, мучительно напоминает мне о чем-то, о чем нельзя, о чем сейчас – не надо. И я все нежнее, все жесточе сжимаю ее – все ярче синие пятна от моих пальцев… Она сказала (не открывая глаз – это я заметил): – Говорят, ты вчера был у Благодетеля? Это правда? – Да, правда. И тогда глаза распахнулись – и я с наслаждением смотрел, как быстро бледнело, стиралось, исчезало ее лицо: одни глаза. Я рассказал ей все. И только – не знаю почему… нет, неправда, знаю – только об одном промолчал – о том, что Он говорил в самом конце, о том, что я им был нужен только… Постепенно, как фотографический снимок в проявителе, выступило ее лицо: щеки, белая полоска зубов, губы. Встала, подошла к зеркальной двери шкафа. Опять сухо во рту. Я налил себе воды, но пить было противно – поставил стакан на стол и спросил: – Ты за этим и приходила – потому что тебе нужно было узнать? Из зеркала на меня – острый, насмешливый треугольник бровей, приподнятых вверх, к вискам. Она обернулась что-то сказать мне, но ничего не сказала. Не нужно. Я знаю. Проститься с ней? Я двинул свои – чужие – ноги, задел стул – он упал ничком, мертвый, как там – у нее в комнате. Губы у нее были холодные – когда-то такой же холодный был пол вот здесь, в моей комнате возле кровати. А когда ушла – я сел на пол, нагнулся над брошенной ее папиросой — Я не могу больше писать – я не хочу больше!  Запись 39-я Конспект: Конец   Все это было как последняя крупинка соли, брошенная в насыщенный раствор: быстро, колючась иглами, поползли кристаллы, отвердели, застыли. И мне было ясно: все решено – и завтра утром я сделаю это. Было это то же самое, что убить себя, – но, может быть, только тогда я и воскресну. Потому что ведь только убитое и может воскреснуть. На западе ежесекундно в синей судороге содрогалось небо. Голова у меня горела и стучала. Так я просидел всю ночь и заснул только часов в семь утра, когда тьма уже втянулась, зазеленела и стали видны усеянные птицами кровли… Проснулся: уже десять (звонка сегодня, очевидно, не было). На столе – еще со вчерашнего – стоял стакан с водой. Я жадно выглотал воду и побежал: мне надо было все это скорее, как можно скорее. Небо – пустынное, голубое, дотла выеденное бурей. Колючие углы теней, все вырезано из синего осеннего воздуха – тонкое – страшно притронуться: сейчас же хрупнет, разлетится стеклянной пылью. И такое – во мне: нельзя думать, не надо думать, не надо думать, иначе — И я не думал, даже, может быть, не видел по-настоящему, а только регистрировал. Вот на мостовой – откуда-то ветки, листья на них зеленые, янтарные, малиновые. Вот наверху – перекрещиваясь, мечутся птицы и аэро. Вот – головы, раскрытые рты, руки машут ветками. Должно быть, все это орет, каркает, жужжит… Потом – пустые, как выметенные какой-то чумой, улицы. Помню: споткнулся обо что-то нестерпимо мягкое, податливое и все-таки неподвижное. Нагнулся: труп. Он лежал на спине, раздвинув согнутые ноги, как женщина. Лицо… Я узнал толстые, негрские и как будто даже сейчас еще брызжущие смехом губы. Крепко зажмуривши глаза, он смеялся мне в лицо. Секунда – я перешагнул через него и побежал – потому что я уже не мог, мне надо было сделать все скорее, иначе – я чувствовал – сломаюсь, прогнусь, как перегруженный рельс… К счастью – это было уже в двадцати шагах, уже вывеска – золотые буквы «Бюро Хранителей». На пороге я остановился, хлебнул воздуху сколько мог – и вошел. Внутри, в коридоре, – бесконечной цепью, в затылок, стояли нумера, с листками, с толстыми тетрадками в руках. Медленно подвигались на шаг, на два – и опять останавливались. Я заметался вдоль цепи, голова расскакивалась, я хватал их за рукава, я молил их – как больной молит дать ему скорее чего-нибудь такого, что секундной острейшей мукой сразу перерубило бы все. Какая-то женщина, туго перетянутая поясом поверх юни-фы, отчетливо выпячены два седалищных полушара, и она все время поводила ими по сторонам, как будто именно там у нее были глаза. Она фыркнула на меня: – У него живот болит! Проводите его в уборную – вон, вторая дверь направо… И на меня – смех: и от этого смеха что-то к горлу, и я сейчас закричу или… или… Вдруг сзади кто-то схватил меня за локоть. Я обернулся: прозрачные, крылатые уши. Но они были не розовые, как обыкновенно, а пунцовые: кадык на шее ерзал – вот-вот прорвет тонкий чехол. – Зачем вы здесь? – спросил он, быстро ввинчиваясь в меня. Я так и вцепился в него: – Скорее – к вам в кабинет… Я должен все – сейчас же! Это хорошо, что именно вам… Это, может быть, ужасно, что именно вам, но это хорошо, это хорошо… Он тоже знал ее, и от этого мне было еще мучительней, но, может быть, он тоже вздрогнет, когда услышит, и мы будем убивать уже вдвоем, я не буду один в эту последнюю мою секунду… Захлопнулась дверь. Помню: внизу под дверью прицепилась какая-то бумажка и заскребла на полу, когда дверь закрывалась, а потом, как колпаком, накрыло какой-то особенной, безвоздушной тишиной. Если бы он сказал хоть одно слово – все равно какое – самое пустяковое слово, я бы все сдвинул сразу. Но он молчал. И, весь напрягшись до того, что загудело в ушах, – я сказал (не глядя): – Мне кажется – я всегда ее ненавидел, с самого начала. Я боролся… А впрочем – нет, нет, не верьте мне: я мог и не хотел спастись, я хотел погибнуть, это было мне дороже всего… то есть не погибнуть, а чтобы она… И даже сейчас – даже сейчас, когда я уже все знаю… Вы знаете, вы знаете, что меня вызывал Благодетель? – Да, знаю. – Но то, что Он сказал мне… Поймите же – это вот все равно, как если сейчас выдернуть из-под вас пол – и вы со всем, что вот тут на столе – с бумагой, чернилами… чернила выплеснутся – и все в кляксу… – Дальше, дальше! И торопитесь. Там ждут другие. И тогда я – захлебываясь, путаясь – все что было, все, что записано здесь. О себе настоящем, и о себе лохматом, и то, что она сказала тогда о моих руках – да, именно с этого все и началось, – и как я тогда не хотел исполнить свой долг, и как обманывал себя, и как она достала подложные удостоверения, и как я ржавел день ото дня, и коридоры внизу, и как там – за Стеною… Все это – несуразными комьями, клочьями – я захлебывался, слов не хватало. Кривые, двоякоизогнутые губы с усмешкой пододвигали ко мне нужные слова – я благодарно кивал: да, да… И вот (что же это?) – вот уже говорит за меня он, а я только слушаю: «Да, а потом… Так именно и было, да, да!» Я чувствую, как от эфира – начинает холодеть вот тут, вокруг ворота, и с трудом спрашиваю: – Но как же – но этого вы ниоткуда не могли… У него усмешка – молча – все кривее… И затем: – А знаете – вы хотели кой-что от меня утаить, вот вы перечислили всех, кого заметили там, за Стеной, но одного забыли. Вы говорите – нет? А не помните ли вы, что там мельком, на секунду, – вы видели там… меня? Да, да: меня. Пауза. И вдруг – мне молнийно, до головы, бесстыдно ясно: он – он тоже их… И весь я, все мои муки, все то, что я, изнемогая, из последних сил принес сюда как подвиг – все это только смешно, как древний анекдот об Аврааме и Исааке. Авраам – весь в холодном поту – уже замахнулся ножом над своим сыном – над собою – вдруг сверху голос: «Не стоит! Я пошутил…» Не отрывая глаз от кривеющей все больше усмешки, я уперся руками о край стола, медленно, медленно вместе с креслом отъехал, потом сразу – себя всего – схватил в охапку – и мимо криков, ступеней, ртов – опрометью. Не помню, как я очутился внизу, в одной из общественных уборных при станции подземной дороги. Там, наверху, все гибло, рушилась величайшая и разумнейшая во всей истории цивилизация, а здесь – по чьей-то иронии – все оставалось прежним, прекрасным. И подумать: все это – осуждено, все это зарастет травой, обо всем этом – будут только «мифы»… Я громко застонал. И в тот же момент чувствую – кто-то ласково поглаживает меня по плечу. Это был мой сосед, занимавший сиденье слева. Лоб – огромная лысая парабола, на лбу желтые неразборчивые строки морщин. И эти строки обо мне. – Я вас понимаю, вполне понимаю, – сказал он. – Но все-таки успокойтесь: не надо. Все это вернется, неминуемо вернется. Важно только, чтобы все узнали о моем открытии. Я говорю об этом вам первому: я вычислил, что бесконечности нет! Я дико посмотрел на него. – Да, да, говорю вам: бесконечности нет. Если мир бесконечен, то средняя плотность материи в нем должна быть равна нулю. А так как она не нуль – это мы знаем, – то, следовательно, Вселенная – конечна, она сферической формы, и квадрат вселенского радиуса у2  равен средней плотности, умноженной на… Вот мне только и надо – подсчитать числовой коэффициент, и тогда… Вы понимаете: все конечно, все просто, все – вычислимо; и тогда мы победим философски, – понимаете? А вы, уважаемый, мешаете мне закончить вычисление, вы – кричите… Не знаю, чем я больше был потрясен: его открытием или его твердостью в этот апокалипсический час: в руках у него (я увидел это только теперь) была записная книжка и логарифмический циферблат. И я понял: если даже все погибнет, мой долг (перед вами, мои неведомые, любимые) – оставить свои записки в законченном виде. Я попросил у него бумаги – и здесь я записал эти последние строки… Я хотел уже поставить точку – так, как древние ставили крест над ямами, куда они сваливали мертвых, но вдруг карандаш затрясся и выпал у меня из пальцев… – Слушайте, – дергал я соседа. – Да слушайте же, говорю вам! Вы должны – вы должны мне ответить: а там, где кончается ваша конечная Вселенная? Что там – дальше? Ответить он не успел; сверху – по ступеням – топот —  Запись 40-я Конспект: Факты. Колокол. Я уверен   День. Ясно. Барометр 760. Неужели я, Д-503, написал эти двести двадцать страниц? Неужели я когда-нибудь чувствовал – или воображал, что чувствую это? Почерк – мой. И дальше – тот же самый почерк, но – к счастью, только почерк. Никакого бреда, никаких нелепых метафор, никаких чувств: только факты. Потому что я здоров, я совершенно, абсолютно здоров. Я улыбаюсь – я не могу не улыбаться: из головы вытащили какую-то занозу, в голове легко, пусто. Точнее: не пусто, но нет ничего постороннего, мешающего улыбаться (улыбка – есть нормальное состояние нормального человека). Факты – таковы. В тот вечер моего соседа, открывшего конечность Вселенной, и меня, и всех, кто был с нами, – взяли в ближайший аудиториум (нумер аудиториума – почему-то знакомый: 112). Здесь мы были привязаны к столам и подвергнуты Великой Операции. На другой день я, Д-503, явился к Благодетелю и рассказал ему все, что мне было известно о врагах счастья. Почему раньше это могло мне казаться трудным? Непонятно. Единственное объяснение: прежняя моя болезнь (душа). Вечером в тот же день – за одним столом с Ним, с Благодетелем – я сидел (впервые) в знаменитой Газовой Комнате. Привели ту женщину. В моем присутствии она должна была дать свои показания. Эта женщина упорно молчала и улыбалась. Я заметил, что у ней острые и очень белые зубы и что это красиво. Затем ее ввели под Колокол. У нее стало очень белое лицо, а так как глаза у нее темные и большие – то это было очень красиво. Когда из-под Колокола стали выкачивать воздух – она откинула голову, полузакрыла глаза, губы стиснуты – это напомнило мне что-то. Она смотрела на меня, крепко вцепившись в ручки кресла, – смотрела, пока глаза совсем не закрылись. Тогда ее вытащили, с помощью электродов быстро привели в себя и снова посадили под Колокол. Так повторялось три раза – и она все-таки не сказала ни слова. Другие, приведенные вместе с этой женщиной, оказались честнее: многие из них стали говорить с первого же раза. Завтра они все взойдут по ступеням Машины Благодетеля. Откладывать нельзя – потому что в западных кварталах – все еще хаос, рев, трупы, звери и – к сожалению – значительное количество нумеров, изменивших разуму. Но на поперечном, 40-м проспекте удалось сконструировать временную Стену из высоковольтных волн. И я надеюсь – мы победим. Больше: я уверен – мы победим. Потому что разум должен победить.   1920    

The script ran 0.005 seconds.