1 2 3 4 5
– Что я сделала? – наконец, ласкаясь, спросила его Багира.
– Много хорошего. Теперь сторожи их до утра. Я же засну.
Маугли убежал в джунгли, как мёртвый упал на камень, заснул и проспал целый день и целую ночь.
Когда он открыл глаза, подле него стояла Багира, а у его ног лежал только что убитый олень. Багира с любопытством наблюдала, как Маугли начал работать своим ножом для снимания кож, как он ел и пил. Наконец он снова улёгся, положив подбородок на руки.
– Этот человек и его жена благополучно дошли до того места, с которого можно видеть Кханивару, – сказала ему Багира. – Волчица Мать прислала это известие с коршуном Чилем. Ещё до полуночи они нашли лошадь и двигались очень быстро. Разве всё это не хорошо?
– Хорошо, – сказал Маугли.
– А людская стая в деревне не шевелилась, пока сегодня утром солнце не поднялось высоко. Тогда они быстро поели и побежали снова в свои дома.
– Не видели ли они тебя?
– Может быть, и видели. На заре я валялась в росе перед воротами и, кажется, спела песенку. Теперь, Маленький Брат, там больше нечего делать. Пойдём на охоту со мною и с Балу. Он хочет показать тебе новые соты, и мы все желаем, чтобы ты вернулся, и всё пошло по-старому. Измени выражение своего лица; оно пугает даже меня. Их не бросят в Красный Цветок, а в джунглях всё хорошо. Разве это неправда? Забудем о людях.
– Через некоторое время мы забудем о них. Где в эту ночь пасётся Хати?
– Где вздумается. Разве можно отвечать за Молчаливого? Но почему ты спрашиваешь? Что может сделать Хати, чего не в силах сделать мы?
– Скажи ему, чтобы он пришёл сюда ко мне и привёл с собой своих трёх сыновей.
– Право, Маленький Брат… уверяю тебя, совсем… совсем неприлично говорить Хати «поди сюда» или «уходи». Вспомни, он господин джунглей, и раньше, чем люди изменили твоё лицо, учил тебя Великим Словам.
– Это всё равно. У меня есть Великое Слово для него. Скажи ему, чтобы он пришёл к Маугли-лягушке, а если он не сразу послушается, скажи, чтобы он пришёл ради уничтожения полей Буртпора.
– Уничтожение полей Буртпора, – несколько раз повторила Багира, чтобы не забыть. – Я иду. Ведь в худшем случае Хати только рассердится, а я отдала бы охоту за целую луну, чтобы услышать слово, которое заставит Молчаливого сделать то или другое.
Багира ушла; Маугли яростно бил в землю своим ножом. До сих пор он ещё никогда не видал человеческой крови, и (что подействовало на него очень сильно) ощутил запах крови Мессуа на ремнях, которые связывали её. А Мессуа обращалась с ним хорошо, и, насколько Маугли мог чувствовать любовь, он любил эту женщину так же сильно, как ненавидел весь остальной человеческий род. Но, как ни глубоко презирал он людей, их язык, их жестокость, их трусость, ничто из даров джунглей не заставило бы его отнять жизнь у кого-либо из поселян и снова почувствовать ужасный запах их крови. Он составил план более простой и в то же время более действенный. Маугли улыбался при мысли, что именно одна из историй, которые Бульдео, бывало, рассказывал под деревом, породила в его голове новый замысел.
– Я сказала, действительно, Великое Слово, – шепнула ему на ухо Багира. – Они паслись подле реки и послушались сразу, точно домашние волы. Смотри, вот они.
Хати и его три сына, по обыкновению, пришли безмолвно. Речной ил ещё не засох на них, и Хати задумчиво дожёвывал зелёный ствол молодого деревца, которое он вырвал своими бивнями. Тем не менее каждый изгиб его огромного тела показывал Багире, умевшей читать подобные признаки, что перед нею не хозяин джунглей, говорящий с человеческим детёнышем, а существо, боящееся предстать перед тем, кто не испытывал страха. Три сына Хати, покачиваясь, шли вслед за своим отцом.
Хати сказал Маугли: «Хорошей охоты», но Маугли только слегка поднял голову. Он предоставил возможность слону долго качаться, переступая с одной ноги на другую, прежде чем заговорил; разжав же губы, обратился к Багире, а не к слонам.
– Я расскажу историю, слышанную мной от охотника, за которым ты сегодня охотилась, – начал Маугли. – Речь пойдёт о слоне старом и мудром: он упал в ловушку, и заострённый кол в яме прорвал ему кожу от ступни до верха его плеча; на этой коже остался белый шрам. – Маугли поднял руку; Хати повернулся, и свет упал на длинный белый рубец на его боку аспидно-серого цвета; можно было подумать, что огромное животное когда-то ударили раскалённым железом. – Пришли люди, чтобы вынуть его из ямы, – продолжал Маугли, – но он был могуч, разорвал верёвки, ушёл и не показывался, пока его рана не зажила. Тогда он, гневный, вернулся ночью к полям этих охотников… А, вспоминаю: у него были три сына… Это произошло много дождей тому назад и очень далеко отсюда, посреди полей Буртпора. Что случилось с этими полями во время следующей жатвы, Хати?
– Их сжали мы: я и мои три сына, – ответил слон.
– А кто их пахал, как это обыкновенно делается после жатвы? – спросил Маугли.
– Никто не пахал, – сказал Хати.
– А что сделалось с людьми, жившими подле зелёных всходов? – продолжал Маугли.
– Они ушли.
– А с домами, в которых спали люди?
– Мы разорвали их крыши на куски, джунгли же поглотили их стены, – объяснил Хати.
– Что было потом? – спросил Маугли.
– Две ночи я должен идти от востока к западу и три ночи от севера к югу, чтобы пересечь вдоль и поперёк область, которой завладели джунгли; пять поселений поглотили они также; в этих деревнях, на полях, на пастбищах, среди рыхлых пашен, теперь нет ни одного человека, который извлекал бы свою пищу из земли. Вот как я и трое моих сыновей разграбили поля Буртпора. Но скажи, человеческий детёныш, как весть об этом дошла до тебя? – произнёс Хати.
– Мне об этом сказал один человек, и я вижу, что даже Бульдео иногда говорит правду. Ты хорошо работал тогда, Хати с белым рубцом; но во второй раз ты выполнишь задачу ещё лучше, потому что тебя будет направлять человек. Ты знаешь поселение тех людей, которые выгнали меня? Все они ленивы, безрассудны и жестоки; их рты вечно работают. Более слабых они убивают не для пищи, а ради забавы. Они охотно бросают своих же родичей в Красный Цветок. Я это видел. Нехорошо, чтобы они оставались здесь. Я ненавижу их.
– Так иди и убей, – сказал младший сын Хати; он поднял куст травы, сбил с него пыль о свои передние ноги и отбросил прочь, а его красные глазки украдкой смотрели то в одну, то в другую сторону.
– На что мне белые кости? – сердито спросил Маугли. – Разве я волчонок, чтобы играть на солнце обглоданным черепом? Я убил Шер Хана и пригвоздил его шкуру к Скале Совета, но… но я не знаю, куда девался Шер Хан, и в желудке у меня всё ещё пусто. Теперь я возьму то, что могу видеть и трогать. Двинь джунгли на эту деревню, Хати.
Багира задрожала и прижалась к земле. Она понимала, что в крайнем случае можно быстро пронестись по сельской улице и, раздавая в толпе удары вправо и влево, ловко убивать людей, когда они пашут в сумерках, но этот план уничтожения целой деревни, которая должна была исчезнуть, пугал её. Теперь пантера поняла, зачем Маугли послал за Хати. Только много проживший слон мог исполнить план такой войны.
– Пусть они убегут, как убежали люди от полей Буртпора, чтобы землю пахала только дождевая вода, чтобы только шум дождя, падающего на густые листья, раздавался вместо треска их веретён; пусть мы с Багирой поселимся в доме брамина и олень приходит пить из водоёма позади храма. Впусти в деревню джунгли, Хати.
– Но я… но мы не ссорились с этими людьми, а срывать крыши с тех мест, где ночуют люди, мы можем только когда нами владеет красное бешенство сильной боли, – с сомнением заметил Хати.
– Разве вы единственные поедатели травы в джунглях? Пригоните себе подобных. Пусть олени, кабаны и нильгау позаботятся об этом. Пока поля не обнажатся окончательно, вам незачем и показываться. Двинь джунгли, Хати.
– Убивать не будут? При разграблении полей Буртпора мои бивни покраснели, а мне так не хотелось бы снова почувствовать запах крови.
– Мне также. Я даже не желаю, чтобы их кости лежали на чистой земле. Пусть уходят и отыщут новые логовища. Им нельзя оставаться здесь. Я видел и нюхал кровь женщины, дававшей мне пищу. Без меня её убили бы. Только аромат молодой травы, которая покроет их пороги, уничтожит этот запах. От него у меня во рту горит. Впусти джунгли в деревню, Хати!
– А, – произнёс Хати. – Так горел шрам на моей коже, пока деревни не погибли под весенними порослями. Теперь я понимаю. Твоя война будет нашей войной. Мы впустим джунгли в поселение людей.
Маугли едва успел перевести дыхание (он весь дрожал от ненависти и злобы), как место, где стояли слоны, опустело.
Багира с ужасом смотрела на него.
– Клянусь освободившим меня сломанным замком, – наконец сказала пантера, – я не узнаю в тебе того бесшёрстого существа, за которого я заступилась перед стаей, когда ты только появился в джунглях. Властитель джунглей, заступись за меня, когда я потеряю силу, заступись за Балу, заступись за всех нас! В сравнении с тобой мы – бессильные детёныши. Ветки, ломающиеся под ногой. Оленята, отставшие от своей лани.
Мысль, что Багира – заблудившийся детёныш лани, совсем расстроила Маугли. Он расхохотался, задыхаясь, замолчал, зарыдал, снова засмеялся, наконец, прыгнул в озерко, чтобы справиться с собой. Он проплыл несколько кругов, то нырял в полосы лунного света, то снова показывался на поверхности воды, точно настоящая лягушка, его тёзка.
Хати и три его сына разошлись в разные стороны и молчаливо двинулись по долинам. Они не останавливались, и через двое суток очутились в шестидесяти милях от джунглей: Мант, летучая мышь, Чиль, Племя Обезьян и птицы подмечали каждый их шаг, каждое движение их хоботов и толковали обо всём. Наконец, слоны принялись пастись и паслись приблизительно около недели. Хати и его сыновья в некоторых отношениях походят на Каа, питона скал. Они не торопятся, когда дело касается еды.
К концу недели в джунглях прошёл слух (кто его пустил, неизвестно), что в такой-то и такой долине изумительная трава и прекрасная чистая вода. Кабаны, которые готовы бежать хоть на край земли с целью хорошенько поесть, двинулись первые; они шли маленькими стадами, шурша ногами; их примеру последовали олени; за оленями побежали мелкие лисицы, которые питаются мёртвыми или умирающими животными; в одно время с ними тронулись широкоплечие антилопы, нильгау, а за нильгау началось шествие диких буйволов, покинувших свои болота. Животные эти рассеивались по долине, бродили, паслись, бегали, пили и снова начинали щипать траву; однако малейший повод мог заставить их повернуть обратно; но едва в стадах начинал зарождаться страх, всегда являлся кто-нибудь и успокаивал их. То Сахи, дикобраз, прибегал с известием, что немного дальше есть много прекрасной травы, то Манг принимался весело кричать и носиться над лесной поляной, объявляя, что в этом месте не осталось травы, или выходил Балу, набравший в рот кореньев и, волоча ноги, шёл вдоль засомневавшегося стада животных – он пугал их и неуклюжими движениями возвращал на необходимый путь. Многие животные вернулись домой или убежали прочь, но очень многие пошли вперёд. В конце второго десятка дней дело обстояло так: олени, кабаны и нильгау описывали крут радиусом в десять или восемь миль, хищники же прятались близ этого кольца. В его центре стояла деревня; около деревни созревали посевы, среди посевов сидели люди на мачанах (так называются платформы, похожие на голубятни и представляющие собой помосты, поднимающиеся на четырёх столбах). Они отпугивали птиц и других грабителей. Теперь друзья Маугли перестали действовать на оленей лаской. Плотоядные подкрадывались к ним и заставляли их идти вперёд, внутрь этого круга. Раз в тёмную ночь Хати с сыновьями скользнул из джунглей в долину; своими хоботами они переломили столбы мачанов, и платформы упали, как падает переломленный ствол молодого дерева, люди, свалившиеся вместе с ними, услышали подле себя глухой рокот, который раздаётся в горлах слонов. Передовой отряд обезумевшей армии оленей прорвался вперёд, хлынул на сельские пастбища и на вспаханные поля; вместе с ними явились и кабаны с их острыми копытами и роющими мордами; то, чего не тронули олени, испортили кабаны. Время от времени волчий вой пугал стада, и травоядные животные начинали отчаянно метаться из стороны в сторону: они топтали молодой ячмень и разрушали берега оросительных канав. Ещё до наступления зари натиск извне этого кольца в одном месте прекратился. Хищники отступили, оставив открытую дорогу к югу, и олени помчались по этому пути. Остальные, более смелые, залегли в чащах, чтобы на следующий день докончить свой пир.
Но, в общем, дело было сделано. Когда жители деревни вышли утром, они увидели, что их посевы погибли, а это значило, что их ожидала смерть; год из году голодная смерть стояла так же близко к ним, как джунгли. Буйволов выпустили, голодные животные увидели, что олени совершенно очистили пастбища и, не находя травы, ушли к своим диким родичам. Спустились сумерки; три или четыре лошади, принадлежавшие поселянам, оказались мёртвыми в своих стойлах, их головы были пробиты. Такие удары могла нанести только Багира, и только Багира могла так дерзко выволочь труп прямо на улицу.
В эту ночь люди не решились развести костров среди полей; поэтому Хати с сыновьями расхаживали взад и вперёд, уничтожая всё оставшееся, а там, где побывал Хати, незачем искать хоть одну уцелевшую былинку. Люди решили прокормиться своими запасами посевных семян до окончания следующих дождей, а потом начать работать, как рабы, чтобы пополнить потери; но пока торговец хлебным зерном с удовольствием думал о полных закромах и размышлял, какие цены назначит он за продажу товара, острые бивни Хати подрывали углы его глиняного дома. Разбив громадную плетёную корзину, слон накинулся на её драгоценное содержимое, и буйволицы помогли ему.
Когда эта последняя проделка стала известна, наступило время действовать брамину. Он молился своим собственным богам, но напрасно. По его мнению, деревня бессознательно оскорбила богов джунглей, потому что, несомненно, джунгли обратились против них. Они послали за старостой ближайших кочующих гондов – малорослых, умных, чёрных охотников, живущих в глубине джунглей, праотцы которых произошли от одного из древнейших племён Индии. Они были первоначальными владельцами этой страны. Поселяне встретили гонда и в знак приветствия поднесли ему всё, что имели; он же стоял на одной ноге с луком в руках, а из узла волос на его голове торчало несколько отравленных стрел. Со смешанным выражением страха и презрения смотрел он на встревоженных людей и на их погибшие поля. Жители спросили гонда, не гневаются ли на них его боги, боги старинные, и если они действительно рассержены, какой жертвой можно умилостивить их?
Гонд ничего не сказал; он только поднял длинную ветвь карелы, лозы, приносящей дикие горькие ягоды, и несколько раз ударил этой плетью по входу в храм, перед лицом красного индусского идола, который смотрел на него неподвижными глазами, потом помахал рукой по направлению дороги в Кханивару и ушёл обратно в свои чащи, наблюдая за кравшимся через заросли населением джунглей. Он знал, что раз джунгли двинулись, только белые люди могут надеяться отвратить их наступление.
Нечего было и спрашивать, что означали его поступки. Дикая лоза заплетёт храм, в котором люди поклонялись своему божеству, и чем скорее переселятся они в другое место, тем будет для них лучше.
Но трудно вырвать жителей из той области, к которой они привыкли. Люди оставались в своих домах, пока у них ещё были летние запасы. Несколько раз они также пробовали собирать в джунглях орехи; но за ними наблюдали тени с пылающими глазами и даже в полдень мелькали перед ними, когда, полные ужаса, люди возвращались бегом, чтобы укрыться в своих жилищах, с тех деревьев, мимо которых они только что пробежали, падала кора, вся разорванная, как бы срезанная ударом огромной когтистой лапы. Чем дольше оставались люди в своих домах, тем смелее становились дикие звери, с рёвом носившиеся по пастбищам. Жители не имели времени заделать и покрыть штукатуркой стены опустевших хлевов: кабаны топтали их, лианы с узловатыми корнями спешили по их следам, захватывая вновь завоёванную почву; за лианами поднималась, как щетина, жёсткая трава, её былинки походили на копья армии кобальдов. Прежде всех обратились в бегство холостые люди, разнося повсюду весть, что их деревня обречена. «Кто может бороться, – говорили они, – с джунглями или с богами джунглей, когда даже деревенская кобра уползла из своей норы в платформе под развесистым деревом?» Пробитые тропинки зарастали, их делалось меньше, и связи жителей с окружающим миром уменьшались. Наконец, ночные крики Хати и его трёх сыновей перестали волновать людей: они знали, что слоны не могут похитить ничего больше. Урожай на полях, семенное зерно, всё взято. Отдалённые поля уже утрачивали вид обработанной земли, и земледельцы чувствовали, что им пора обратиться к милосердию англичан в Кханиваре.
По обычаю туземцев, они всё откладывали своё переселение, и, наконец, их застали первые дожди; через полуразрушенные крыши вода потоком вливалась в их дома; на пастбищах образовались озёра глубиною до щиколотки ноги человека, и после летнего зноя повсюду забушевала жизнь. Наконец поселяне вышли из деревни, ступая по воде; мужчины, женщины и дети брели под ослепляющим тёплым, утренним ливнем и, понятно, обернулись, чтобы в последний раз взглянуть на свои дома.
Как раз в то время, когда последнее нагружённое вещами семейство вереницей проходило через ворота, послышался треск ломающихся стропил и крыш. Поселяне увидели, как на мгновение поднялся блестящий, извивающийся, как змея, чёрный хобот, который разбрасывал промокшую настилку крыши. Он исчез; пронёсся новый грохот; вслед за тем – вопль. Хати срывал крыши с домов, как вы собираете водяные лилии, и отскочившее бревно его ударило. Нужна была только эта боль, чтобы в нём проявилась вся сила: в джунглях нет ни одного такого безумного разрушителя, как взбешённый слон. Задними ногами он ударил в глиняную стену, она рассыпалась и под дождём превратилась в жёлтую грязь. С визгом повернулся Хати на одном месте, помчался по узким улицам, прислонялся то к одной, то к другой хижине, справа и слева, потрясая старые двери, обращая в щепки стропила крыш, а позади него три молодые слона свирепствовали, как тогда, при разграблении полей Буртпора.
– Джунгли поглотят остатки, – произнёс спокойный голос среди обломков. – Нужно разрушить внешнюю ограду.
И Маугли, весь блестящий от дождя, струившегося по его обнажённым плечам и рукам, отскочил от стены, которая начала оседать на землю, точно утомлённый буйвол.
– Всё в своё время, – задыхаясь, крикнул Хати. – Ах, в Буртпоре мои бивни покраснели! Ну, на внешнюю стену, дети! Головой! Все сразу! Ну!
Четыре слона, стоя рядом, наклонили головы; внешняя ограда выгнулась, треснула и упала, и люди, онемевшие от ужаса, увидели дикие, забрызганные глиной головы разрушителей, которые выглянули из зияющего пролома. Тогда люди бросились бежать по долине; у них не было ни домов, ни пищи, а их дома, разрушенные, разбросанные, истоптанные, таяли позади них.
Через месяц там, где стояла деревня, возвышался покрытый углублениями холм; мягкая молодая зелёная растительность уже одела его; когда же дожди окончились, ревущие джунгли завладели огромным пространством земли, на котором менее чем полгода назад расстилались вспаханные поля.
Могильщики
– Уважайте старых! – прозвучал из тины низкий голос, который заставил бы вас вздрогнуть, голос, напоминавший что-то мягкое, распадающееся на части. В нём были дрожь, хрип и визг.
– Почтение к старшим! О, речные товарищи, почитайте старших!
На всём широком пространстве реки не виднелось ничего, кроме небольшой флотилии барэ, сколоченных деревянными гвоздями, с квадратными парусами и нагруженных строительным камнем. Они только что вышли из-под железнодорожного моста и плыли вниз по течению. Люди подняли неуклюжие деревянные рули, чтобы не засесть на песчаных мелях, образовавшихся около опор моста. Когда флотилия прошла, по три баржи рядом, снова зазвучал страшный голос:
– О, речные брамины, уважайте старого и больного!
Один из сидевших на барже обернулся, поднял руку, произнёс что-то, только не благословение, и баржи заскрипели дальше, уходя в туманный сумрак. Широкая река, скорее походившая на цепь небольших озёр, нежели на поток, была неподвижна, точно зеркало; в её главном русле отражалось красное, как песок, небо; близ низких берегов и под ними виднелись жёлтые и мутно-лиловые пятна. В период дождей небольшие ручьи вливались в эту реку; теперь же их высохшие устья висели выше линии воды. На левом берегу, почти под самым железнодорожным мостом, приютилась деревня, вся состоявшая из глины, кирпичей и плетёнок; её главная улица, по которой домашний скот возвращался теперь в свои хлева, бежала к реке и заканчивалась кирпичной платформой, куда приходили люди, которым надо было стирать и мыться. Селение называлось Меггер Гаут.
Ночь быстро опускалась на поля, засеянные чечевицей, рисом и хлопком, расстилавшиеся в низине, ежегодно заливаемой рекой, на камыши, окаймлявшие окраину излучины, на пастбища, примыкавшие к тихим камышам. Ещё недавно попугаи и вороны цокали и кричали, прилетев на вечерний водопой, но в этот час они уже удалились от реки на ночлег и встречали целые батальоны летучих мышей, которые называются летучими лисицами; одна туча за другой водяных птиц со свистом и гоготаньем стремились под прикрытие бамбуков. Тут были гуси с вытянутыми, как бочонки, головами и чёрными спинами, чайки; там и сям мелькали фламинго.
Неуклюжий Адъютант (марабу) держался в тылу стаи и летел так лениво, точно каждый взмах его крыльев был последним.
– Уважайте старших! Брамины реки, уважайте старших!
Марабу слегка повернул голову, несколько раз ударил крыльями, пролетел в сторону голоса и тяжело опустился на песчаную мель ниже моста. Глядя на него, можно было понять, что это за мошенник. Со спины он казался неописуемо почтённым существом; он имел почти шесть футов в вышину и походил на приличную лысую особу. Спереди же оказывалось другое. На его голове и шее не сидело ни одного пёрышка, а ниже клюва висел безобразный мешок из красноватой кожи – хранилище всего, что он мог схватить своим острым клювом. Птица стояла на очень длинных, тонких, морщинистых ногах, но аккуратно переступала ими и с гордостью посматривала на них через плечо, когда чистила свои пепельно-серые хвостовые перья; потом Адъютант замирал, вытягиваясь, как солдат на карауле.
Маленький худой шакал, лаявший от голода, стоя на пригорке, внезапно навострил уши, поднял хвост и пустился рысью к Адъютанту.
Это был самый ничтожный из шакалов (нельзя сказать, что и лучшие-то его родичи хороши, но этот был особенно ничтожен, так как занимал среднее место между нищим и преступником). Он очищал мусорные кучи; то бывал до отчаяния пуглив, то свирепо отважен; вечно испытывал голод и вечно же хитрил, хотя все его уловки не приносили ему никакой пользы.
– Ух, – уныло отряхиваясь, сказал он. – Пусть красная парша уничтожит всех деревенских собак. Каждая укусила меня три раза, а за что? За то, что я посмотрел – заметьте, посмотрел – на старый башмак в коровьем хлеву. Разве я могу есть грязь? – и он почесал у себя за левым ухом.
– Я слышал, – заметил Адъютант голосом, напоминавшим звук тупой пилы по толстой доске, – я слышал, что в этом самом башмаке лежал новорождённый щенок.
– Одно дело слышать, другое знать, – заметил шакал, отлично знавший пословицы, благодаря вечному подслушиванью разговоров людей.
– Правда. Поэтому я, для верности, позаботился о щенке, пока собаки были заняты в другом месте.
– Да, они были очень заняты, – сказал шакал. – Теперь я несколько времени не буду забегать в деревню за объедками. Значит, в этом башмаке действительно был слепой щенок?
– Он здесь, – ответил Адъютант, косясь через свой клюв на собственный полный зоб. – Это пустяк, но, когда милосердие умерло в мире, такими вещами не следует пренебрегать.
– Ай, ай! Да, в наши дни мир – сущее железо, – провизжал шакал. В ту же минуту его беспокойные глаза уловили крошечную рябь на поверхности воды, и он торопливо продолжал: – Тяжела жизнь для всех нас, и я не сомневаюсь, что даже наш высокий господин, гордость Гаута и зависть реки…
– Лгун, льстец и шакал вывелись из одного яйца, – сказал марабу, не обращаясь ни к кому в особенности; дело в том, что он тоже, в случае нужды, умел отлично солгать.
– Да, да, зависть реки… Даже он, – громче прежнего повторил шакал, – даже он не может не находить, что со времени постройки моста пищи стало меньше. С другой стороны, он одарён такой мудростью и такими добродетелями (которых я, к несчастью, совершенно лишён), что…
– Уж если шакал называет себя серым, он, должно быть, невыразимо чёрен, – пробормотал Адъютант. Птица не видала приближавшегося к берегу существа.
–…Что у него, конечно, никогда не бывает недостатка в пище и, следовательно…
Песок слегка скрипнул, точно дно лодки дотронулось до мели. Шакал быстро повернулся и обратился мордой (это всегда благоразумнее) к тому, о ком он только что говорил. Подплыл двадцатичетырехфутовый крокодил. Всё его тело одевали как бы пласты котельного чугуна, а на спине стоял гребень; желтоватые кончики его верхних зубов висели над великолепно вытянутой нижней челюстью. Это был тупоносый Меггер из Меггер Гаута; он прожил дольше той деревни, которую назвали по его имени. До постройки железнодорожного моста крокодила считали демоном речного брода; он убивал входивших в воду людей; вместе с тем он же был и фетишем селения. Теперь Меггер лежал неподвижно, опустив подбородок в мелкую воду, и чуть-чуть шевелил хвостом, чтобы удержаться на месте, но шакал отлично помнил, что один удар этого могучего хвоста может перенести чудовище на берег со скоростью парохода.
– Счастливая встреча! Покровитель бедных! – льстиво приветствовал его шакал, в то же время отступая при каждом слове. – В воздухе звучал восхитительный голос, и мы… мы пришли, надеясь насладиться приятным разговором. Я ждал тебя и осмелился рассуждать о тебе. Надеюсь, ты ничего не слышал?
Между тем шакал, конечно, говорил в надежде, что крокодил услышит его слова; он знал, что лесть – лучшее средство получить от него кусок съестного. В то же время и Меггер понимал, что шакал говорил с известной целью; шакалу же было ясно, что Меггер понимает всё и знает, что он, шакал, знает, что Меггер знает; таким образом, оба были довольны друг другом.
Задыхаясь и ворча, чудовище двигалось вдоль берега; оно бормотало:
– Уважайте старых и недужных.
Его маленькие глаза, сидевшие под тяжёлыми роговыми веками на верхушке плоской треугольной головы, горели, как угли, пока из воды выходило его бочонкообразное тело, висевшее между искривлёнными ногами. Наконец, крокодил залёг близ отмели, и как ни были знакомы шакалу его обычаи, трусливый зверь невольно вздрогнул, увидев, до чего Меггер сделался похож на прибитое к песку бревно. Крокодил даже постарался поместиться под тем углом, под которым лежал бы естественно остановившийся обрубок. Понятно, всё это было сделано по привычке, потому что Меггер вышел на мель не ради охоты, а для удовольствия; но крокодил никогда не бывает вполне сыт, и если бы сходство с бревном обмануло шакала, трус не мог бы рассуждать об этом, так как не остался бы в живых.
– Дитя моё, я ничего не слышал, – закрывая один глаз, сказал Меггер. – Вода попала мне в уши; кроме того, я совсем ослабел от голода. Со времени постройки железнодорожного моста народ, населяющий мою деревню, разлюбил меня, и сердце моё разбивается от этого.
– Какой позор, – произнёс шакал. – Такое благородное сердце! Но люди все одинаковы.
– Нет, между ними существует различие, – мягко сказал Меггер. – Одни худы и сухи, как барочные шесты. Другие жирны, как молодые шак… собаки. Я никогда не соглашусь беспричинно унижать людей. Они разнообразны, и многолетний опыт доказывает, что все они, мужчины, женщины и дети, достаточно хороши; я не вижу в них ничего дурного. Помни же, дитя, тот, кто осуждает, бывает осуждён.
– Конечно, лесть хуже попавшей в желудок пустой жестянки, но мы сейчас слышали, поистине, мудрые слова, – заметил Адъютант, опуская свою поджатую ногу.
– Но подумай о людской неблагодарности, относительно такого высокого существа! – слащаво начал шакал.
– Нет, нет, это не неблагодарность, – возразил Меггер. – Они просто не думают о других, вот и всё. Лёжа на моём всегдашнем месте около брода, я раздумывал, как для стариков и для детей неудобны лестницы на новый мост. О стариках, понятно, нечего особенно много думать, но меня поистине печалят толстые, жирные дети. Тем не менее я полагаю, что мост скоро потеряет для них прелесть новизны, что коричневые ноги моего народа станут снова храбро переходить реку вброд, как в былое время, и старый Меггер будет получать своё.
– Но сегодня по реке плыли гирлянды ноготков, – заметил Адъютант.
В Индии гирлянды ноготков – символ почтения.
– Ошибка, большая ошибка. Это жена продавца сладкого мяса… Год от году её зрение ослабевает, и она не в силах отличить бревна от меня, Меггера Гаута; сделай она ещё шаг, я показал бы ей некоторое различие между мной и чурбаном. Всё же у неё были хорошие намерения, а нам следует обращать внимание на духовную сторону приношений.
– Какой толк в гирляндах ноготков для того, кто лежит на куче мусора? – спросил шакал.
Он усердно ловил блох, в то же время поглядывая на своего «покровителя бедных».
– Правда! Но люди ещё не начали устраивать мусорной ямы, в которую попаду я. На моих глазах река пять раз отступала от селения, прибавляя земли к концу улицы. Пять раз видел я, как жители возводили новые строения на берегах, и ещё пять раз увижу повторение этого. Я – не потерявший веру, охотящийся за рыбами Гавиаль (порода крокодилов); я не бываю то в Кази, то в Прейаге, как говорит поговорка, я верный и постоянный страж этого брода. Недаром, дитя моё, селение носит моё имя. А как говорит пословица: «Тот, кто долго сторожит, наконец получает награду».
– Я ждал долго, очень долго, чуть не всю жизнь, а в награду меня только кусали или били, – заметил шакал.
– Ха, ха, ха! – захохотал Адъютант и затем пропел: – В августе был рождён шакал, дожди выпали в сентябре. Никогда ещё не видывал я подобных ливней, сказал этот шакал.
У Адъютанта есть одна очень неприятная особенность. Через неопределённые промежутки времени у него начинаются острые припадки судорог и, хотя с виду Адъютант гораздо добродетельнее остальных своих родичей, которые все необыкновенно почтенны, во время приступов этого недуга он принимается дико выплясывать какой-то странный военный танец и, слегка распуская крылья, то поднимает, то наклоняет свою лысую голову; по причинам, хорошо известным ему самому, самые худшие припадки странной болезни всегда совпадают с его злыми замечаниями. При последнем слове пропетой песенки он снова замер, как бы вытянувшись на часах, и сделался в десять раз более похож на адъютанта, нежели прежде.
Шакал не прореагировал; ему уже минуло три года, но нельзя же сердиться на оскорбление, нанесённое особой с клювом в ярд длины и сильным, как дротик. Адъютант славился своей трусостью; шакал же был ещё трусливее.
– Нужно прожить долго, чтобы получить запас знаний, – заметил Меггер. – И следует заметить: маленькие шакалы – явление обычное, дитя моё, но такой Меггер, как я, встречается нечасто. При всём том я не возгордился, потому что гордец скоро погибает; однако заметь: всё дело в судьбе, и свою судьбу не может изменить никто, плавающий ли, ходящий ли, бегающий ли на четырёх ногах. Я лично доволен своей судьбой. При удаче, обладая острым зрением и привычкой замечать, есть ли выход из ручья или заводи, можно сделать многое.
– А мне рассказывали, что даже «покровитель бедных» однажды поступил неосмотрительно, – язвительно заметил шакал.
– Правда; но в этом случае мне помогла судьба. Происшествие, о котором ты говоришь, случилось, когда я ещё не достиг полного роста. Клянусь правым и левым берегом Ганга, чем-чем только не кишели потоки в те времена!.. Да, я был молод и неосмотрителен. Вот началось наводнение, кто же радовался тогда больше меня? В дни молодости всякий пустяк веселил моё сердце. Наводнение залило деревню. Я проплыл далеко, до самых рисовых полей; их покрывал густой слой ила. Помню я также пару браслетов (их украшало стекло, и они сильно смутили меня), которые я нашёл в этот вечер. Да, браслеты и, если память мне не изменяет, там также был башмак. Мне следовало снять оба башмака, но я был голоден. Позже я научился поступать иначе. Да. Итак, я после прилёг отдохнуть; когда же собрался снова вернуться в реку, вода сошла, и я двинулся по илу главной улицы. Кто решился бы на это, кроме меня? Из домов высыпал весь мой народ: жрецы, женщины, дети, и я милостиво посматривал на них. В иле биться неудобно. Вот один лодочник закричал:
– Несите топоры, убьём его; ведь это Меггер брода!
– Нет, – ответил брамин. – Смотрите, он гонит перед собой воду. Он божество нашего селения.
Тогда мой народ засыпал меня цветами, и у кого-то из них явилась счастливая мысль положить на дорогу козу.
– Как вкусна, как вкусна коза! – сказал шакал.
– На ней шерсть, слишком много шерсти; когда же её найдёшь в воде, в ней почти наверняка скрывается крестообразный крюк. Но ту козу я принял и с почестью вернулся в реку. Позже судьба послала мне лодочника, желавшего разрубить топором мой хвост. Его лодка села на старинную мель, которой вы, конечно, не помните.
– Не все мы здесь шакалы, – заметил Адъютант. – Не говоришь ли ты о той мели, которая образовалась, когда в реке потонули барки с каменьями в год великой засухи? Про ту продолговатую мель, которая уцелела в течение трёх разливов?
– Их было две, – ответил Меггер, – верхняя и нижняя.
– Да, я забыл. Мели разделял проток; позже он высох, – сказал Адъютант, гордившийся своей хорошей памятью.
– Вот на нижней-то и засела лодка моего доброжелателя. Он спал, в полусне перескочил через борт и вошёл в воду по пояс, – нет только по колено, – чтобы столкнуть её с мели. Пустая лодка двинулась, но снова села на следующий перекат. Я крался за человеком, зная, что скоро придут другие люди, чтобы вытащить лодку на берег.
– И они, действительно, пришли? – с оттенком страха спросил шакал. Такая охота внушала ему уважение.
– Пришли и в это место и ниже по течению. Я получил троих в один день, всех хорошо откормленных менджисов (лодочников), и ни один из них не закричал, кроме последнего. (В этом случае я действовал небрежно!)
– Ах, что за благородная охота! Но какой ловкости, какого ума требует она! – произнёс шакал.
– Требуется не ум, дитя, а только умение мыслить. Обдуманность в жизни то же, что соль, положенная в рис, как говорят лодочники, а я всегда много думал. Мой родственник, Гавиаль, поедатель рыбы, рассказывал мне, до чего ему трудно охотиться; как сильно один род его добычи отличается от другого; вследствие этого он должен узнавать обычаи каждой рыбы. Вот это мудрость. С другой стороны, Гавиаль живёт среди своей дичи. Моя добыча не плавает стаями, выставляя пасти из воды, как делает его рёва, не всплывает на поверхность воды и не поворачивается боком, как моху или маленькая чапта, не толпится подле мелей, как батчуа или чильва.
– Все эти рыбы очень хороши на вкус, – заметил Адъютант, щёлкая клювом.
– То же говорит и мой двоюродный брат, Гавиаль; он постоянно охотится за ними; но ему хорошо; он не выходит на берег, чтобы спастись от его острого носа. Моя дичь совсем другое дело. Люди живут на земле, в домах, среди скота. Мне всегда нужно узнавать, что они делают, что собираются сделать и, как говорится, «прибавляя хвост к хоботу, я составляю целого слона». Я всё наблюдаю, всё примечаю. Если над дверью повесили зелёную ветвь и железное кольцо, старый Меггер понимает, что в этом доме родился мальчик и что, со временем, он прибежит играть на помост. Выходит замуж девушка, старый Меггер узнает и это, видя, как мужчины расхаживают по деревне с подарками в руках. Перед свадьбой невеста приходит купаться, и старый Меггер тут как тут. Изменила ли река своё русло, обнажив землю там, где раньше была только вода, Меггеру это тоже известно.
– Но к чему ведут такие знания? – спросил шакал. – Даже в течение моей короткой жизни река уже несколько раз изменяла русло. Реки Индии почти постоянно передвигаются в своих ложах, иногда в течение четверти года они отходят от прежнего русла на две или три мили, заливая поля на одном берегу, на другом же открывая большое пространство суши!
– Это самые полезные знания, – возразил Меггер шакалу, – появление новой земли ведёт за собой ссоры. Это Меггер знает; ого, хорошо знает! Едва вода сойдёт, он крадётся вдоль одного из маленьких ручьёв, в которых, по мнению людей, не могла бы скрыться и собака, и ждёт там. Вот приходит фермер и говорит, что в этом месте он посадит огурцы, а в том – дыни, и всё – на участке земли, только что подаренном ему рекой. Пальцами своих обнажённых ног он пробует ил. Приходит другой земледелец и объявляет, что посадит лук, морковь и сахарный тростник в этом месте. Они встречаются, как лодки, которые несёт течение, и оба принимаются вращать глазами, сверкающими из-под их больших синих тюрбанов. А старый Меггер смотрит и слушает. Люди говорят друг другу «брат мой» и начинают делить новую землю. Меггер передвигается вместе с ними с места на место и крадётся, совсем прижимаясь к илу и тине. Разгорается ссора. Слышатся запальчивые слова. Они сбрасывают со своих голов тюрбаны, поднимают лати (палки), наконец, один падает в ил, другой убегает. Когда он возвращается, дело сделано, ему об этом говорит окованный железом ствол бамбука. Всё устроил Меггер, но никто ему не благодарен. Нет, люди кричат: «Убийца Меггер». Потом семьи двоих крестьян принимаются драться между собой; двадцать человек с одной стороны, двадцать с другой. Мой народ, живущий на взгорьях, народ хороший. Они дерутся не для забавы, а старый Меггер ждёт ниже по течению реки, там, где его не могут видеть за кустами кикара. Загорается заря; мои широкоплечие джетсы (всего человек восемь – десять) на носилках несут мёртвого; звёзды светят. Идут все старики, с длинными бородами, и кричат не хуже меня. Люди разводят небольшой костёр (ах, как хорошо я знаю этот костёр), курят табак, покачивают головами, или указывают макушками в сторону мёртвого, который лежит на берегу. Они говорят, что из-за этого к ним явится английский суд и что семья такого-то человека будет опозорена, потому что его повесят на большой тюремной площади. Друзья убитого замечают: «Пусть его повесят!» Разговор начинается сызнова. Это повторяется дважды, трижды, двадцать раз в течение долгой ночи. Наконец кто-нибудь произносит: «Этот бой был бой честный. Возьмём плату за кровь, немного больше, чем предлагает убивший, и перестанем толковать». Начинается спор из-за цены крови, потому что убитый был сильный человек и оставил после себя много сыновей. А всё-таки ещё до Амратвелы (восхода солнца) они слегка обжигают мёртвого, как того требует обычай, и он поступает в моё распоряжение. Он молчит… Ага, дети, Меггер знает! Меггер всё хорошо знает, и мои джетсы – славный народ.
– Они слишком жадны, слишком скупы, – произнёс Адъютант. – Они не бросают даже верхние плёнки с коровьего рога, как говорится; кто же может что-нибудь подобрать после этого племени?
– О, я подбираю… их самих, – заметил Меггер.
– Вот в старые времена на юге, в Калькутте, – продолжал Адъютант, – всё выбрасывалось на улицу; мы выбирали, что подобрать. Славные были дни! Теперь же их улицы чисты, как внешняя сторона яичной скорлупы, и мои родичи улетают. Быть опрятным – одно; но вытирать пыль, мести, чистить по семи раз в день утомительно; это надоело бы самим богам.
– Один шакал с низин слышал от своего брата и сказал мне, что на юге, в Калькутте, шакалы так же толсты, как выдры во время дождей, – заметил шакал, у которого потекли слюнки при одной мысли об этом.
– Да, но там живут белолицые англичане, они приводят с собою собак, больших, толстых собак, чтобы эти самые шакалы не толстели, – возразил Адъютант.
– Значит, они такие же жестокие люди, как здешние жители? Так и следовало думать. Ни земля, ни небо, ни вода не оказывают милости шакалу. После дождей я видел палатки белолицых, утащил из них новую жёлтую узду и съел её. Белолицые плохо выделывают кожу: я заболел.
– То ли ещё было со мной! – заметил Адъютант. – Когда мне шёл третий год, я, в те времена молодая и отважная птица, отправился вниз по реке, в то место, куда приходят большие лодки. Лодки англичан втрое больше селения Меггер Гаута.
– Он уверяет, будто был в Дели и будто там все ходят на головах, – пробормотал шакал.
Меггер открыл левый глаз и пристально взглянул на Адъютанта.
– Это правда, – убедительно произнесла большая птица. – Лгун лжёт только в надежде, что ему поверят. Не видавший этих лодок не в силах поверить мне.
– Вот это вероятнее, – заметил Меггер. – Ну, а дальше?
– Из этих лодок они вынимали какие-то большие белые куски, которые скоро превращались в воду. Некоторые раскололись и упали на берег; все остальные люди спрятали в дом с очень толстыми стенами. Один лодочник засмеялся, взял белый кусок величиной с небольшую собаку и бросил его в меня. Я… всё моё племя, глотаем без размышлений; по нашему обыкновению, я проглотил этот кусок и ощутил страшный холод. Он начался с желудка, проник во всё моё тело до кончиков пальцев, и я даже потерял голос; а лодочники хохотали надо мной. Никогда в жизни не испытывал я такого холода, и от изумления и печали заметался и запрыгал. Наконец мне стало легче; я перевёл дух, заплясал снова, жалуясь на коварство мира; лодочники же так хохотали, что попадали на землю. Не говоря уже об этом странном холоде, удивительней всего было то, что, когда я успокоился, мой желудок оказался совершенно пуст.
Адъютант постарался как можно лучше описать, что он испытал, проглотив семифунтовый кусок льда из Венгемского озера с американского корабля; это было в те дни, когда Калькутта ещё не изготовляла лёд искусственным образом, но марабу не знал, что такое лёд, Меггер и шакал знали и того меньше, а потому его рассказ произвёл мало впечатления.
– Всё возможно, – заметил Меггер, снова прищурив левый глаз. – Всё возможно, когда приходит лодка, которая втрое больше моего селения! Ведь Меггер Гаут – деревня не маленькая.
Послышался свист; по мосту пронёсся почтовый поезд в Дели; его вагоны ярко светились; их тени бежали по реке. Поезд со звоном исчез в темноте. Меггер и шакал так привыкли к железной дороге, что даже не повернули голов.
– А разве это не так же удивительно, как лодка, которая втрое больше деревни Меггер Гаута? – спросил марабу, глядя вверх.
– Дитя моё, я видел, как строили мост. Я видел, как камень ложился на камень и как мало-помалу воздвигались опоры. Иногда в воду падали люди (они необыкновенно твёрдо стояли на ногах, но всё-таки падали); и я всегда был тут как тут. Пока строили первую опору, рабочим не приходилось смотреть вниз по течению, отыскивая для сожжения тело упавшего. Опять-таки я избавлял их от липших хлопот. Уверяю тебя, в постройке моста не было ничего странного, – заметил Меггер.
– Но то, что бежит по этому мосту и везёт за собой телеги с крышами, – странно, – повторил Адъютант.
– Без всякого сомнения, телеги возят быки новой породы. Когда-нибудь бык не удержится там наверху и упадёт, как, бывало, падали люди. И старый Меггер опять будет тут как тут.
Шакал посмотрел на Адъютанта, Адъютант посмотрел на шакала. Эти двое были вполне уверены, что паровоз мог быть чем угодно, только не быком. Из-за рядов алоэ, окаймлявших железнодорожную линию, шакал часто наблюдал за проходящими поездами. Адъютант же познакомился с машинами, когда по Индии побежал первый паровоз. Но Меггер смотрел на поезда только снизу, и ему казалось, что медный купол на машине похож на горб быка (зебу).
– Н-да, это бык новой породы, – громко повторил Меггер, желая убедить самого себя, что он не ошибается.
– Конечно, – заметил шакал.
– С другой стороны, может быть… – раздражительно начал крокодил.
– Конечно, конечно, – забормотал шакал, не дожидаясь окончания фразы.
– Что? – сердито спросил Меггер, чувствуя, что его собеседники знают что-то не известное ему. – Чем же это может быть? Ведь я же не договорил. Ты сказал, что это бык…
– Это существо окажется тем, чем пожелает «покровитель бедных». Я его раб… Пойми, не раб той вещи, которая перебегает по мосту через реку, а твой…
– Что бы это ни было, «оно» – дело рук белолицых, – заметил Адъютант. – И что касается меня, я не стал бы проводить всё своё время на близкой к мосту мели.
– Вы не так хорошо знаете англичан, как я, – заметил Меггер. – Когда мост строили, здесь был белолицый; по вечерам он брал лодку, шаркал ногами по её дну и шептал: «Здесь он? Здесь он? Дайте мне моё ружьё». Я услышал голос англичанина раньше, чем увидел его. До меня доносились все звуки; скрипело ружьё; он его продувал и стучал им, двигаясь вверх и вниз по реке. Я подхватил одного из его рабочих и, таким образом, избавил людей от покупки дров для сожжения тела; а он прибежал на помост и громко закричал, что отыщет меня и освободит от меня реку. Это от меня-то, Меггера – Меггера Гаута! От меня! Дети, я час за часом, бывало, плыл под его лодкой, слышал, как он стреляет в брёвна; раз узнав, что он утомился, я поднялся рядом с ним и лязгнул челюстями ему в лицо. Мост построили, он уехал. Поверьте – все англичане охотятся таким образом, за исключением тех раз, когда они сами превращаются в дичь.
– Кто же охотится на белолицых? – с волнением провизжал шакал.
– Теперь никто, но в своё время я поохотился за ними.
– Я смутно помню об этой охоте; но в те времена я был ещё молод, – многозначительно стуча клювом, заметил Адъютант.
– Я отлично устроился здесь. В то время мою деревню только что отстроили в третий раз. Вдруг является мой двоюродный брат, Гавиаль, и начинает рассказывать о богатых водах выше Бенареса. Сначала я не хотел двигаться с места, так как мой двоюродный брат питается рыбой и не всегда может правильно сказать, что хорошо, что дурно; однако я также услышал, как мои поселяне разговаривали между собой, и их толки заставили меня решиться.
– А что они говорили? – спросил шакал.
– Их толки заставили меня, Меггера из Меггер Гаута, выйти из воды и пустить в дело свои ноги. Я двигался по ночам и пользовался маленькими ручьями, которые могли служить мне; однако начиналось жаркое время года, и потоки обмелели. Я пересекал пыльные дороги; я полз среди высокой травы; при лунном свете я поднимался на горы. Заметьте, дети, я взбирался даже на скалы! Я перешёл через окраину безводного Сиргинда раньше, чем мне удалось натолкнуться на сеть речек, которые текут по направлению к Гангу. В то время я отошёл на месяц пути от моих поселян и от хорошо знакомой мне реки. Это было удивительно!
– А чем же ты питался? – спросил шакал, который думал только о желудке, не интересуясь рассказом Меггера о его сухопутных странствиях.
– Всем, что находил на пути, кузен, – медленно растягивай слова, выговорил Меггер.
В Индии вы не можете никого назвать своим двоюродным братом, если не умеете ясно доказать вашего кровного родства с ним, а так как только в старинных сказках крокодилы женятся на шакалах, наш шакал понял, почему Меггер включил его в круг своих родственников. Будь они вдвоём, это не смутило бы его, но Адъютант услышал жестокую шутку, и в глазах хитрой птицы замерцал насмешливый огонёк.
– Конечно, отец мой, я должен был сам понять это, – заметил шакал.
Крупный крокодил не любит, чтобы его называли отцом шакалов, и Меггер из Меггер Гаута высказал своё недовольство, прибавив кое-что, чего не стоит повторять.
– «Покровитель бедных» первый упомянул о своём родстве со мной. Мог ли я помнить точную степень этого родства? Кроме того, мы питаемся одинаковой пищей. Он сам сказал это, – послышался ответ шакала.
Его замечание ещё ухудшило положение вещей; ведь шакал намекнул, что во время сухопутных странствий Меггеру приходилось ежедневно есть свежую, совершенно свежую пищу, вместо того чтобы держать её несколько времени, пока она не станет годной для еды, как это делает каждый уважающий себя крокодил и большинство диких зверей. Сказав кому-нибудь из обитателей реки: «Ты ешь свежее мясо», вы нанесёте ему оскорбление. Это почти всё равно, что назвать человека людоедом.
– Пища, о которой идёт речь, была съедена тридцать лет тому назад, – спокойно заметил Адъютант, – и если мы будем говорить о ней ещё тридцать лет, она всё-таки не вернётся. Расскажи же, Меггер, что случилось, когда после твоего изумительного сухопутного путешествия ты достиг хороших вод. Если мы будем слушать вой всякого шакала, то все дела в городе остановятся, как говорят люди.
Вероятно, это замечание понравилось Меггеру: он поспешно продолжал:
– Клянусь правым и левым берегом Ганга, когда я дошёл до места, передо мной открылись такие воды, каких я никогда не видывал.
– Неужели они были лучше большого наводнения в прошлом году? – спросил шакал.
– Лучше? Такие наводнения, какое случилось в прошлом году, повторяются через каждые пять лет: несколько утонувших чужестранцев, несколько цыплят, да мёртвый вол, принесённый водой! Но в том году, о котором я говорю, вода стояла в реке низко; она была вся гладкая, ровная, и, как рассказывал мне Гавиаль, по течению плыло столько мёртвых англичан, что они касались друг друга. От Агра до Этаваха и до широких вод близ Аллагабада…
– О, я знаю водоворот под стенами этой крепости! – произнёс Адъютант. – Они неслись туда, как утки к тростникам, и кружились и вертелись вот так.
И он снова пустился в свою ужасную пляску, а шакал с завистью смотрел на него. Понятно, трусливый зверь не помнил года восстания, о котором шла речь. Меггер же продолжал:
– Да, близ Аллагабада приходилось лежать в воде тихо; и я, бывало, пропускал двадцать трупов раньше, чем выбирал то, что было по моему вкусу; главное, мне нравилось, что на англичанах не было напутано драгоценностей, браслетов на руках и щиколотках и колец, как у женщин, живущих в моём селении. Тот, кто любит драгоценности, нередко в конце концов получает вместо ожерелья верёвку. В то время все крокодилы окрестных рек растолстели, но судьба пожелала, чтобы я разжирел сильнее всех остальных. До нас дошли слухи, что англичан загнали в реки и, клянусь правым и левым берегом Ганга, мы поверили этому. Я шёл на юг и думал, что это правдивые вести. Двигался я вниз по течению через Монгир, где над рекой стоят гробницы…
– Знаю, – сказал Адъютант. – Только теперь Монгир – брошенный город. В нём мало жителей…
– Позже я двинулся вверх по течению, медленно, лениво и немного выше Монгира натолкнулся на лодку, полную белолицыми… живыми. Это были женщины, они лежали под натянутой на четырёх шестах тканью и вдруг громко закричали. В те дни никто не стрелял в нас, стражей бродов. Все ружья были заняты в другом месте. День и ночь издали доносился их грохот; он то утихал, то усиливался вместе с порывами ветра. Я высоко высунулся из воды, так как раньше никогда не видывал живых белолицых, хотя отлично знал их в другом виде. Обнажённый белый ребёнок стоял на коленях на краю лодки; наклоняясь, он проводил ручками по воде и смотрел на появлявшиеся струйки; прелестно видеть, как ребёнок любуется бегущей водой. В этот день я уже хорошо поел, а всё-таки в моём желудке оставалась небольшая пустота. И я кинулся на эти детские руки, скорее ради забавы, чем из-за голода. Они были так близко, что я даже не взглянул, хватая их. Челюсти мои закрылись над ними; я вполне уверен в этом; ребёнок же быстро, без вреда для себя, вытащил их из моей пасти. Они, эти белые ручки, вероятно, проскользнули между зубами Меггера… Мне следовало схватить его за плечо, вкось, однако, повторяю, я только из удовольствия и любопытства вынырнул из воды. Женщины закричали; я снова поднялся, чтобы наблюдать за ними. Тяжёлая лодка не могла идти быстро. В ней были только женщины, но доверять женщине, всё равно, что ступать на водоросли, закрывающие поверхность пруда, как говорит пословица, и, клянусь правым и левым берегом Ганга, эта поговорка справедлива!
– Раз одна женщина дала мне сухую рыбью чешую, – вставил шакал. – Я надеялся украсть её грудного малютку, но, как говорится: лошадиный корм лучше удара ноги лошади. А что сделала «твоя» женщина?
– Она выстрелила в меня из короткого оружия, какого я никогда не видал ни раньше, ни позже. Сделала пять выстрелов, один за другим. – Вероятно, Меггер говорил о револьвере старого образца. – Я остался с открытым ртом, а мою голову окружал дым. Никогда не видывал я ничего подобного! Пять выстрелов и так быстро один за другим, как я махаю хвостом, вот так.
Шакал, который всё больше и больше увлекался рассказом крокодила, едва успел отскочить, когда огромный хвост чудовища, точно исполинский серп, пролетел мимо него.
– До пятого выстрела, – продолжал Меггер, точно он и не помышлял оглушить одного из своих слушателей, – до пятого выстрела я не погружался в воду, когда же поднялся снова, то услышал, как один из лодочников говорил белым женщинам, что я убит. Одна пуля попала под роговую пластинку на моей шее. Сидит ли она ещё там, я не знаю, так как не могу повернуть головы. Подойди сюда, дитя, и взгляни. Это докажет тебе, что я говорил правду.
– Докажет мне? – произнёс шакал. – Что ты говоришь! Разве бедное существо, которое поедает старую обувь да сухие кости, смеет усомниться в словах «Зависти реки»? Пусть слепые щенки обкусают мой хвост, если тень такой мысли мелькнула в моём почтительном уме! Покровитель бедных снизошёл до того, что сообщил мне, своему рабу, что раз в жизни женщина ранила его! Этого достаточно; я расскажу о случившемся всем моим детям, не требуя ни малейших доказательств.
– Чрезмерная любезность порой не лучше грубости, потому что, как говорится, гостя можно задушить угощением. Я совсем не желаю, чтобы кто-либо из твоих детей знал, как единственная рана Меггера была нанесена ему женщиной. Твоим детёнышам и без того будет о чём подумать, если и им придётся добывать себе пропитание таким же жалким способом, как это теперь делает их отец.
– Всё давно забыто! Ничего не было сказано, не было белой женщины! Не было лодки! Ничего никогда не случалось.
Шакал махнул своим пушистым хвостом, показывая этим, до чего слова Меггера всецело исчезли из его памяти, потом сел с гордым видом.
– Напротив, случилось многое, – ответил Меггер, снова побеждённый при второй попытке победить своего друга. (Тем не менее ни в одном из них не осталось злопамятства. Есть и служить пищей – речной закон, и, когда Меггер кончал обед, шакал являлся, чтобы подобрать остатки его еды.) – Я бросил лодку и двинулся вверх по течению; подле Арраха и выше этого места я уже не находил мёртвых англичан. В реке не было ничего. Потом появилось двое-трое мёртвых в красных куртках, но это были не англичане, а индусы; скоро они поплыли по пяти и шести рядом; от Арраха же и Агры, казалось, в реке собрались целые селения. Мёртвые выплывали из маленьких ручьёв, как чурбаны во время дождей. Когда вода в реке начала подниматься, груды молчаливых тел сдвигались с мелей, на которых они лежали. Наводнение уносило их с собой через поля и через джунгли, вода тащила их за длинные волосы. Двигаясь к северу, я ночью слышал выстрелы, днём – стук обутых ног, переходивших реку вброд, а также шум, который производят колёса нагруженных телег по песку под водой. И каждая струя приносила новых мёртвых. Наконец мне самому стало страшно. Я сказал: «Если это происходит с людьми, как спасётся Меггер из Меггер Гаута?» За мной шли лодки без парусов; они постоянно горели, как иногда горят лодки с хлопчатником, но не тонули.
– А, – сказал Адъютант, – такие лодки приходят в Калькутту; большие, чёрные, позади них бежит вода, и они…
– Втрое больше моего селения? Нет, мои лодки были больше, чем лодки, о которых рассказывает правдивый. Я их боялся, я вышел из воды и направился обратно к моей реке; днём прятался, по ночам шёл по земле, если не находил маленьких ручьёв, по которым мог плыть. Я вернулся к моему селению, не питая надежды увидать мой народ. Между тем крестьяне по-прежнему пахали землю, сеяли, жали, расхаживали по своим полям так же спокойно, как пасётся их скот.
– А в реке была в это время хорошая еда? – спросил шакал.
– Больше пищи, чем я мог желать. Даже я, а ведь я не ем грязи, даже я утомился и, помнится, пугался при виде постоянного появления молчаливых. Я слышал, как мой народ говорил, что все англичане умерли; тем не менее по течению плыли не англичане, и мой народ это видел. Тогда жители решили, что лучше ничего не говорить, а платить подати и обрабатывать землю. Вскоре река очистилась; мёртвые исчезли. Стало не так легко получать еду, но я искренне радовался. Маленькое убийство там и сям – невредная штука, но иногда даже Меггер чувствует пресыщение.
– Изумительно! Поистине изумительно! – заметил шакал. – Я уже потолстел, только слыша о такой прекрасной еде. А можно ли спросить, что делал после этого «покровитель бедных»?
– Я сказал себе и, клянусь правым и левым берегом Ганга, крепко сомкнул челюсти при этом обете, я сказал себе, что никогда больше не отправлюсь странствовать. С тех пор я зажил близ моего народа и год от года наблюдал за ним. Крестьяне так сильно любили меня, что, едва я поднимал из воды голову, бросали мне венки ноготков. Да, судьба была ко мне милостива, река тоже добра и с уважением относится к моей бедности и слабости, только…
– В мире нет ни одного существа счастливого от кончика своего клюва до конца хвостового пера, – сочувственно произнёс Адъютант. – Но чего не достаёт Меггеру из Меггер Гаута?
– Маленького белого ребёночка, который от меня ускользнул, – с глубоким вздохом сказал крокодил. – Он был мал, но я не забыл его. Старость пришла ко мне, а всё же перед смертью я желаю попробовать новой пищи. Правда, они народ с тяжёлыми ногами; люди шумные, глупые, и это была бы невесёлая охота; тем не менее я помню случай выше Бенареса, и, если ребёнок жив, он тоже помнит всё. Может быть, он разгуливает по берегу неизвестной мне реки и рассказывает, как однажды его руки проскользнули между зубами Меггера из Меггер Гаута. Судьба была всегда милостива ко мне, но во сне меня иногда мучат воспоминания о белом ребёнке в лодке. – Крокодил зевнул и сомкнул челюсти. – Теперь я немного отдохну и подумаю. Тише, дети. Уважайте старших.
Он тяжело повернулся и потащился на середину песчаной мели, а шакал и Адъютант отошли под дерево, которое росло подле железнодорожного моста.
– Он прожил приятную и поучительную жизнь, – сказал шакал, оскалил зубы и вопросительно посмотрел на птицу, возвышавшуюся над ним. – И заметь: Меггер даже не подумал сказать мне, в каком месте на берегу он бросил кусок съестного. Между тем я раз сто указывал ему на вкусную дичь, которая купалась в реке. Правду говорят: «Весь мир забывает о шакале и цирюльнике, как только узнает от них все вести». А теперь он заснёт. Аррх!
– Как шакал может охотиться с крокодилом? – спокойно спросил Адъютант. – Когда вместе идут вор крупный и вор мелкий, легко предсказать, кому достанется вся добыча.
С нетерпеливым повизгиванием шакал повертелся на одном месте, собираясь свернуться под деревом, как вдруг присел на задние ноги и через низкие ветви посмотрел на мост, бывший почти над его головой.
– Что там ещё? – спросил Адъютант и тревожно распустил крылья.
– Погоди, посмотрим. Ветер дует с нашей стороны к ним, но они ищут не нас… Я говорю вон о тех двоих людях.
– Ах, это люди? Меня охраняет моя должность. Вся Индия знает, что я святой. Адъютант первостатейный мусорщик, и птицам его породы позволяется расхаживать где им угодно.
Итак, наш Адъютант даже не вздрогнул.
– Я не стою удара; меня бьют только старыми башмаками, – сказал шакал и снова прислушался. – Слышишь шаги? – продолжал он, – двигаются ноги, не босые ноги, это тяжёлые шаги белолицых. Слушай ещё. Железо! Ружьё! Слушай, это тяжелоногие глупые англичане идут, чтобы побеседовать с Меггером.
– Так предупреди же его. Совсем недавно кто-то, вроде умирающего от голода шакала, называл его «покровителем бедных».
– Пусть мой двоюродный брат сам покровительствует своей коже. Он постоянно твердит мне, что белолицых нечего бояться. А это, конечно, белолицые. Ни один житель из Меггер Гаута не осмелился бы охотиться на него. Смотри, я говорил, что это ружьё! Теперь, при удаче, мы с тобой скоро попируем. Вне воды он слышит плохо, и на этот раз выстрелит не женщина.
Ружейное дуло блеснуло в лунном свете. Меггер лежал спокойно, точно своя собственная тень; его передние лапы были расставлены, голова лежала между ними, и он храпел… как храпят крокодилы его породы.
Голос на мосту прошептал:
– Странный выстрел, почти по прямой линии вниз. Но выстрел верный. Лучше всего целиться пониже шеи. Боже, что за чудовище, а между тем, если мы его застрелим, крестьяне будут вне себя. Он божок здешних мест.
– Ничего, – ответил другой голос, – когда строился мост, он унёс человек пятнадцать моих лучших рабочих, и пора положить этому конец. Я несколько недель ездил в лодке, чтобы убить его. Приготовьте Мартини (ружьё системы Мартини), и как только я выпущу в него два выстрела из обоих стволов, стреляйте.
– Так будьте же осторожнее. Два выстрела – не шутка.
– Будь что будет! Стреляю.
Послышался звук, походивший на грохот маленькой пушки.
Крупный тип слоновых ружей мало отличается от некоторых артиллерийских орудий: вырвались две полосы пламени; вслед за тем прозвучал резкий треск Мартини, для длинной пули которого броня крокодила непроницаема. Разрывные же пули сделали своё дело. Одна из них ударила Меггера как раз ниже шеи, влево от хребта; другая разорвалась подле основания его хвоста. В девяносто девяти случаях из ста смертельно раненный крокодил всё же уходит в глубину воды, но Меггер был буквально разбит на три части. Он едва двинул головой, как жизнь уже оставила его. Он замер, как и лежащий на песке шакал.
– Гром и молния! Молния и гром! – сказал жалкий маленький зверь. – Не упала ли, наконец, та вещь, которая тянет за собой закрытые телеги?
– Это только ружьё, – ответил Адъютант, хотя даже его хвостовые перья дрожали. – Это только ружьё! Он, конечно, умер. Вот идут бледнолицые.
Англичане быстро сбежали с моста и, подойдя к крокодилу, остановились, разглядывая его. Скоро подошёл и туземец, топором отрубил громадную голову Меггера, и четверо индусов потащили его по отмели.
– Однажды моя рука была в пасти вот такого крокодила, заметил один из англичан, тот самый, который строил мост, – тогда я, ещё ребёнок лет пяти, плыл в лодке к Монгиру. Я был, что называется, «ребёнок возмущения»… В лодке сидела и моя бедная матушка; позже она часто рассказывала мне, как выстрелила из старого пистолета моего отца в голову чудовища.
– Ну, теперь вы отомстили главе клана, даже в том случае, если от толчка ружейного приклада у вас из носу пошла кровь. Эй вы, лодочники! Вытащите голову на берег, мы сварим её, чтобы получить хороший череп. Кожу не стоит сохранять, она слишком испорчена. Теперь пойдёмте спать. Не правда ли, ради этого стоило сторожить всю ночь?
Странная вещь: спустя три минуты после ухода людей, шакал и Адъютант повторили это замечание.
Королевский анкас
Большой скалистый питон Каа переменил свою кожу в двухсотый раз, и Маугли, не забывавший, что он был обязан ему жизнью во время ночного дела там, в Холодных Логовищах (как вы, может быть, помните), пришёл его поздравить. После перемены кожи, змея всегда бывает не в духе и чувствует уныние, пока её новая одежда не станет блестящей и такой же красивой, как старая. Каа уже больше не смеялся над Маугли; он, как и всё остальное население лесов, считал его господином джунглей и сообщал ему все известия. А понятно, питон такой величины слышал многое; Каа не знал только происходящего в Средних Джунглях, как выражаются звери, то есть жизни близ земли или под землёй, жизни среди булыжников, в норках и в стволах деревьев – но это были такие незначительные события, что письменный рассказ о них уместился бы на самой крошечной из его чешуек.
В этот день Маугли сидел, окружённый огромными кольцами питона, и перебирал пальцами его пятнистую и прорванную старую кожу, которая лежала между камнями, образуя петли и извиваясь, словом, в таком виде, в котором питон сбросил её. Каа очень любезно поддерживал широкие обнажённые плечи Маугли и, таким образом, юноша отдыхал в удобном живом кресле.
– Она совершенна, вполне совершенна; совершенны даже чешуйки, покрывающие глаза, – тихо произнёс Маугли, играя старой кожей змеи. – Как странно, думается мне, видеть у своих ног покров со своей головы.
– Да, но у меня нет ног, – заметил Каа. – И так как сбрасывание кожи в обычаях всего моего племени, я не нахожу это странным. А разве твоя кожа никогда не делается старой и жёсткой?
– В таких случаях я иду и купаюсь, Плоскоголовый; впрочем, в сильную жару я несколько раз желал без боли содрать с себя кожу и бегать по лесу без неё.
– Я и купаюсь и снимаю кожу. Ну, какой вид у моей новой одежды?
Маугли провёл рукой по коричневым ромбам на спине огромной змеи.
– У черепахи спина твёрже, но не такая яркая, – произнёс он тоном судьи. – Лягушка, моя тёзка, ярче, но не такая твёрдая. Твоя кожа прекрасна на взгляд; пятна на ней напоминают пятнышки на лепестках лилии.
– Ей нужна вода. Новая кожа принимает настоящие оттенки только после первого купания. Выкупаемся!
– Я отнесу тебя, – сказал Маугли, со смехом наклонился, чтобы поднять среднюю часть огромного тела Каа, и обнял питона в том месте, где он был особенно толст. С таким же успехом человек мог стараться поднять двухфутовую водопроводную магистраль. Каа лежал неподвижно, спокойно отдуваясь и забавляясь при виде усилий Маугли. И началась их обычная вечерняя игра: юноша в полном расцвете молодости, питон в своём богатом новом наряде стали друг против друга для борьбы, для испытания верности глаза и силы. Понятно, если бы Каа не сдерживался, он мог бы раздавить дюжину Маугли, но он играл осторожно, не затрачивая и десятой доли своей мощи. С тех пор как Маугли достаточно окреп, чтобы выносить неосторожное обращение, Каа научил его этой игре, которая придавала телу юноши больше гибкости, чем что-либо другое. Иногда кольца Каа обвивали Маугли почти до самой шеи, и юноша силился высвободить одну свою руку, чтобы схватить огромную змею за горло; когда Каа ослаблял своё пожатие, Маугли старался своими быстрыми ногами сдавить его огромный хвост, который откидывался, чтобы нащупать скалу или пень. Они покачивались взад и вперёд, голова к голове, каждый ожидая подходящего мгновения, потом красивая, точно иссечённая резцом скульптора группа таяла, исчезала в вихре чёрно-жёлтых колец, взметавшихся ног и рук и снова поднималась.
– Вот, вот, вот, – говорил Каа, нанося «фальшивые удары» головой с такой скоростью, что даже быстрая рука Маугли не могла их отбивать. – Смотри! Я попадаю сюда, Маленький Брат! Сюда и сюда! Разве твои руки онемели? Опять сюда!
Игра всегда кончалась одним и тем же образом: прямым сильным ударом головы питона, от которого юноша, переворачиваясь, далеко отлетал. Маугли никак не мог научиться спасаться от молниеносного нападения змеи и, по словам Каа, ему не стоило даже стараться.
– Хорошей охоты, – по обыкновению коротко прошипел Каа.
Маугли, задыхаясь и смеясь, упал ярдах в двадцати от питона. Он поднялся с полными горстями травы и пошёл к любимому месту купанья старой мудрой змеи. Это был глубокий, чёрный как смола, естественный пруд, окружённый камнями и очень живописно украшенный утонувшими в нём древесными стволами. Маугли, по обычаям джунглей, бесшумно кинулся в воду, нырнул, вынырнул; опять-таки без звука повернулся на спину, положив руки под голову; стал наблюдать, как над скалами поднималась луна, и разбивать её отражение пальцами ног. Ромбическая голова Каа разрезала водную поверхность как бритва, вынырнула и опустилась на плечо юноши. Они оба лежали неподвижно, с наслаждением упиваясь прохладой воды.
– Это очень приятно, – наконец сонным голосом сказал Маугли. – Как я помню, в этот час люди ложатся на жёсткие штуки из дерева в своих глиняных ловушках, закрываются от чистого ветра, натягивают грязные ткани на свои отяжелевшие головы и неприятно поют носами. Нет, в джунглях гораздо лучше.
С большого камня быстро сползла кобра, напилась, прошипела: «Хорошей охоты», и уползла.
– Сеш! – сказал Каа, по-видимому внезапно вспомнил о чём-то. – Итак, в джунглях есть всё, что тебе нужно, Маленький Брат?
– Не всё, – со смехом сказал Маугли, – в противном случае в зарослях постоянно появлялся бы Шер Хан, которого я убивал бы раз в каждую луну. Теперь я мог бы убить его собственными руками, без помощи буйволов. Кроме того, в середине дождей я иногда желал видеть солнце, а в разгар лета хотел… чтобы солнце застилалось дождями. Когда я бывал голоден, мне хотелось убить козла; иногда, убив козла, я жалел, что это не олень, а убив оленя, мне хотелось, чтобы он превратился в нильгау. Но ведь то же чувствуем все мы.
– А других желаний у тебя нет? – спросил огромный питон.
– Чего же ещё я могу желать? У меня есть джунгли, и все меня любят. Что же ещё может скрываться между восходом и закатом?
– А ведь кобра сказала… – начал Каа.
– Какая кобра? Та, которая пила здесь, ничего не сказала. Она охотилась.
– Нет, другая.
– А разве у тебя много дел с Ядовитым Народом? Я всегда сторонюсь их. В своих передних зубах они несут смерть, и это нехорошо, потому что змеи так малы. Но с какой же широкой шеей разговаривал ты?
Каа медленно повернулся в воде, как пароход в море.
– Три или четыре луны тому назад, – сказал он, – я охотился на Холодных Логовищах, – вероятно, ты не забыл это место? Существо, которое я преследовал, с визгом пронеслось мимо бассейнов к дому, стену которого я однажды разбил ради тебя, и убежало в подземелье.
– Да ведь население Холодных Логовищ не живёт в норах, – заметил Маугли, знавший, что Каа говорит о Народе Обезьян.
– Это существо не жило под землёй; оно просто хотело сохранить жизнь, – ответил Каа, высовывая свой дрожащий язык. – Оно побежало по очень длинному подземному ходу. Я пустился за ним, убил его, потом заснул. Когда же проснулся, пополз дальше.
– Под землёй?
– Именно, и наконец натолкнулся на Белый Капюшон – белую кобру; он тотчас заговорил о вещах, которых я не знал, и показал мне многое, никогда не виданное мною.
– Новую дичь? Было ли тебе приятно охотиться? – сказав это, Маугли быстро повернулся на бок.
– Я увидел совсем не дичь и переломал бы все свои зубы. Белая кобра сказала мне, что человек (по-видимому, она знает это племя), что человек отдал бы своё дыхание за то, чтобы только раз взглянуть на вещи, скрытые под землёй?
– Посмотрим, – заметил Маугли, – теперь я вспоминаю, что и я когда-то был человеком.
– Не спеши, не спеши. Поспешность погубила Жёлтую Змею, которая поглотила солнце. Мы говорили с белой коброй, и я упомянул о тебе, назвав тебя человеком. Тогда Белый Капюшон (он так же стар, как джунгли) сказал: «Давно я не видывал людей. Пусть он придёт и посмотрит на все эти вещи; ведь за каждую из них многие люди готовы были бы умереть».
– Нет, это, наверно, какая-нибудь дичь. Ядовитый Народ никогда не говорит нам, когда узнаёт о дичи. Их племя не любезно.
– Это не дичь, это… это… я не умею объяснить тебе, что это такое.
– Так пойдём. Я никогда не видал белой кобры; мне хочется также посмотреть на всё остальное. Белый Капюшон убил их?
– Всё это не живые вещи, и он говорит, что охраняет их.
– Ага! Как волк стоит над мясом, которое он унёс в своё логово. Идём же.
Маугли поплыл к берегу, повалялся в траве, чтобы высушиться, потом оба пустились к Холодным Логовищам, к покинутому городу, о котором вы, может быть, слышали. Маугли не боялся больше Обезьяньего Народа; зато обезьяны приходили в ужас при одном взгляде на Маугли. Но в это время все их племена странствовали по джунглям, и лунный свет заливал пустые и молчаливые Холодные Логовища. Каа прополз к развалинам беседки, которая стояла на террасе, скользнул по обломкам и спустился по сильно разрушенной лестнице, которая из середины маленького строения вела в подземелье. Маугли произнёс Змеиные Слова: «Мы одной крови, вы и я», опустился на четвереньки и двинулся за питоном. Долго ползли они по слегка покатому туннелю, который несколько раз поворачивал и изгибался, наконец достигли места, где корень какого-то большого дерева, вздымавшегося на тридцать футов над землёй, выдавил в стене громадный камень. Питон и Маугли пробрались через этот пролом и очутились в обширном подземелье. В него сочился слабый свет через отверстия, проломленные в крыше тоже корнями.
– Славная берлога, – сказал Маугли, поднимаясь на ноги. – Но она так далеко, что в неё нельзя приходить каждый день. Ну, чем тут любоваться?
– Разве я ничто? – прозвучал голос в середине подземелья, и Маугли увидел, что там зашевелилось что-то белое.
Мало-помалу перед ним поднялась такая огромная кобра, каких он ещё никогда не видал. Это была змея почти в восемь футов длины, которая от постоянного пребывания в темноте побелела, как слоновая кость. Даже очковый знак на её раздутой шее стал бледно-жёлтым. Глаза белой кобры были красны, как рубины, и вся она казалась странной и удивительной.
– Хорошей охоты, – сказал Маугли. Он говорил вежливо, но держал под рукой нож, с которым никогда не расставался.
– Что скажете о городе? – спросила белая кобра, не отвечая на приветствие. – Что делается в большом, обнесённом стенами городе, в городе с сотней слонов, с двадцатью тысячами лошадей и с бесчисленным количеством скота, в городе короля двадцати королей? Здесь, под землёй, я начинаю глохнуть, и уже давно не слышала звуков их военных гонгов.
– Над нашими головами джунгли, – ответил Маугли. – Из слонов я знаком только с Хати и его сыновьями, а Багира убила всех лошадей в одной деревне и… что такое король?
– Я уже говорил тебе, – мягко сказал кобре Каа, – я четыре луны тому назад говорил тебе, что города больше не существует.
– Город, великий город в лесу, город, ворота которого охраняют королевские башни, никогда не исчезнет. Люди выстроили его раньше, чем лопнуло то яйцо, из которого вылупился отец моего отца, и он будет стоять, когда сыновья моего сына сделаются такими же белыми, как я. Саломдхи, сын Чандрабижды, сына Виейджи, сына Иегасури, выстроил его во времена Баппа Раваля. А вы чьи?
– Напрасно шли мы по этому следу, – заметил Маугли, обращаясь к Каа. – Я не понимаю, что он говорит.
– Я тоже. Белый Капюшон очень стар. Отец Кобр, кругом только джунгли, как это было в самом начале.
– Так кто же он? – сказала белая змея. – Он сидит передо мной, не боится, не знает, что такое король, и человечьими губами говорит на нашем наречии. Кто он, создание с ножом и с языком змеи?
– Меня зовут Маугли, – был ответ. – Я из джунглей. Волки – моё племя, а питон Каа – мой брат. Отец Кобр, кто ты?
– Я – страж королевского сокровища. Куррун Раджа выстроил надо мною каменный свод в те дни, когда кожа моя была темна, и я мог приносить смерть приходившим сюда для кражи. Сквозь камни опустили сокровище, и я слышал пение браминов, моих повелителей.
«Гм, – пробормотал про себя Маугли. – Там, среди людей, я имел дело с одним брамином, и знаю то, что знаю. Раз в дело замешан брамин, быть беде».
– С тех пор, как я вполз сюда, пять раз отодвигали этот камень, и сокровище всё возрастало; из него не брали ничего. Нигде в мире нет таких богатств! Это сокровища ста королей. Но прошло много-много времени с тех пор, как в последний раз подняли камень, и, я думаю, мой город забыл о богатствах.
– Города больше нет. Посмотри вверх. Там только корни больших деревьев. Они раздвигают камни. А ты знаешь, деревья и люди не уживаются вместе, – настойчиво повторил Каа.
– Раза два-три люди приходили сюда, – свирепо ответила белая кобра, – но они молчали, пока я не подкрадывалась к ним в темноте; тогда они начинали кричать; впрочем, кричали недолго. А вы, человек и змея, пришли ко мне, лжёте и хотите уверить меня, будто города больше нет, будто мне незачем охранять сокровище. Люди мало изменяются с годами. Я же не изменяюсь никогда. Пока камень не будет поднят, пока в подземелье не спустятся брамины с хорошо знакомой мне песней, пока они не напоят меня тёплым молоком и не выведут снова на свет, я, я, я, только я, страж королевского сокровища! По вашим словам, город умер и сюда проникли корни деревьев? Наклонитесь же и возьмите всё, что вам угодно. На земле нет сокровищ равных этим. Человек со змеиным языком, если ты выйдешь из подземелья живым той дорогой, по которой вошёл сюда, короли будут твоими слугами.
– Опять всё передо мной запуталось, – холодно сказал Маугли. – Неужели какой-нибудь взбесившийся шакал проник так глубоко под землю и укусил белую кобру? Она, конечно, сошла с ума. Белый Капюшон, Отец Кобр, я не вижу здесь ничего, что стоило бы унести.
– Клянусь богами Солнца и Луны, у него смертельное безумие, – прошипела кобра. – Прежде чем твои глаза сомкнутся, я окажу тебе милость; посмотри сюда, созерцай то, чего не видывал ни один человек.
– Тот, кто в джунглях говорит с Маугли о покровительстве или милости, – сквозь зубы сказал юноша, – поступает неумно; но мне известно, что в темноте всё меняется. Если тебе угодно, я посмотрю.
Широко раскрыв глаза, он обвёл взглядом подземелье, нагнулся и поднял с пола пригоршню чего-то блестящего.
– Ого, – сказал Маугли. – Это походит на те штуки, которыми люди, бывало, играли в людской стае; только эти жёлтые, а те были коричневые.
Он бросил деньги и сделал шаг вперёд. Золотые и серебряные монеты покрывали весь пол подземелья слоем в пять-шесть футов. Первоначально деньги принесли в мешках, но с течением времени они высыпались через истлевший холст и раскатились по всей подземной комнате, как рассыпается прибрежный песок. На монетах, среди монет, выдаваясь из-под них, как корабельные обломки из-под песка, виднелись осыпанные драгоценными камнями серебряные слоновые королевские башни, покрытые пластинками кованого золота, изукрашенные рубинами и бирюзой. Там и сям стояли и лежали отделанные серебром и эмалью паланкины с яшмовыми столбиками и янтарными кольцами для занавесей; золотые подсвечники, увешанные просверлёнными изумрудами, которые дрожали на их разветвлениях; изображения забытых божеств, отлитые из серебра и с глазами из драгоценных камней; инкрустированные золотом стальные кольчуги, окаймлённые бахромой из истлевшего, почерневшего жемчуга; шлемы с наконечниками и украшениями из рубинов, красных как кровь; лакированные щиты из панциря черепахи и кожи носорога, инкрустированные и окованные чистым золотом с изумрудами по краям. Груды мечей с осыпанными бриллиантами эфесами; драгоценные кинжалы и охотничьи ножи; золотые жертвенные чаши и ковши; переносные жертвенники, устаревшей формы; яшмовые кубки и браслеты; курильницы для ароматов; гребни; сосуды для духов, красной краски для волос и для глазной пудры – всё из чеканного золота; кольца для продевания в ноздри; браслеты, которые носят выше локтей; головные обручи, кольца для пальцев и пояса – всё в бесчисленном количестве; кушаки в семь пальцев ширины, покрытые четырёхугольными гранёными бриллиантами и рубинами; деревянные лари с тройной железной обшивкой, в которых дерево истлело, обнажив груды нешлифованных сапфиров, опалов, кошачьего глаза, рубинов, алмазов, изумрудов и гранатов.
Белая кобра сказала правду. Невозможно было оценить сокровища, которые собирались в течение многих веков, благодаря войне, грабежу, торговле и налогам. Одним монетам цены не было, не принимая в расчёт драгоценных камней, общий же вес золота и серебра, вероятно, достигал двухсот-трёхсот тонн. Каждый туземный правитель наших дней, как бы ни был он беден, всегда имеет сокровища и постоянно увеличивает их. Правда, иногда через большие промежутки времени тот или другой образованный принц отправляет в Калькутту сорок или пятьдесят фургонов серебра с тем, чтобы оно было обменено на правительственные бумаги; чаще же магараджи хранят свои богатства и никому не заикаются о них. Маугли, естественно, не понимал значения всех этих вещей. Его немного заинтересовали ножи, но так как все они оказались легче его собственного, он побросал их. Наконец, юноша нашёл нечто истинно привлекательное для себя, лежавшее перед слоновой палаткой и полузакрытое монетами. Это был трехфутовый анкас (палка карнака), который походил на маленький лодочный багор. Его верхушка состояла из одного круглого блестящего рубина; ниже набалдашник был сплошь усеян необработанной бирюзой, и руке было удобно сжимать его. Ещё ниже виднелся яшмовый обод, по которому бежал рисунок: гирлянда с изумрудными листиками и рубиновыми цветами; те и другие были вкраплены в зелёный камень. Остальная часть рукоятки состояла из куска чистой слоновой кости; конец же анкаса, остриё и крюк были сделаны из стали с золотой инкрустацией, изображавшей охоту на слонов. Вот именно эти-то рисунки и привлекли Маугли, так как он увидел, что они имеют какое-то отношение к его другу Хати Молчаливому.
Белая кобра всё время следила за ним.
– Разве из-за этого не стоит умереть? – спросила змея. – Разве это не милость, оказанная тебе?
– Не понимаю, – сказал Маугли. – Все эти вещи, твёрдые, холодные, непригодные для еды. А вот это, – он поднял анкас, – я хотел бы унести с собой, чтобы посмотреть на солнце. По твоим словам, это всё твоё. Дай мне эту вещь, а я принесу тебе лягушек.
Белая кобра вздрогнула от злобного восхищения.
– Конечно, я дам тебе анкас, – сказала она. – Всё это твоё… твоё, пока ты здесь.
– Да я сейчас ухожу. Здесь темно и холодно, и я хочу унести в джунгли вещь с шипом терновника на конце.
– Посмотри под ноги! Что это?
Маугли поднял что-то белое и гладкое.
– Это кость человеческого черепа, – спокойно заметил он. – А вот и ещё две.
– Много лет тому назад они пришли сюда за сокровищем. Я поговорила с ними в темноте, и они безмолвно легли на землю.
– Но зачем мне то, что ты называешь сокровищем? Если ты дашь мне анкас, это будет хорошей охотой. Не дашь – охота всё равно будет хороша. Я не дерусь с Ядовитым Народом, и меня научили Великим Словам твоего племени.
– Здесь только одно великое слово – моё!
Каа кинулся вперёд; его глаза горели.
– Кто просил меня привести человека, – прошипел он.
– Конечно, я, – сказала старая кобра. – Давно мои глаза не видали человека, а этот человек говорит по-нашему.
– Но об убийстве не было речи. Могу ли я вернуться в джунгли и рассказать, что я повёл его на смерть? – спросил Каа.
– Я не говорю о смерти раньше времени. Что же касается до того, уйдёшь ты или не уйдёшь, видишь, в стене есть отверстие? Тише ты, толстый поедатель обезьян! Стоит мне коснуться твоей шеи, и джунгли не увидят тебя. Сюда никогда не приходил человек, который уходил бы, продолжая дышать. Я страж сокровища короля города.
– Ах ты, белый червь, живущий в темноте! Повторяю: на свете нет больше ни города, ни его короля! Над нами джунгли! – закричал Каа.
– Но сокровище всё ещё здесь. Однако вот что можно сделать. Погоди немного, Каа, питон скал, пусть мальчишка порезвится. Здесь достаточно места. Жизнь хороша. Побегай немного взад и вперёд, мальчик.
Маугли спокойно положил руку на голову Каа.
– Это белое существо всегда имело дело с людьми из людской стаи и не знает меня, – прошептал он. – Оно само просило «этого». Доставим ему удовольствие.
Маугли стоял, опустив остриё анкаса, внезапно бросил его, палка упала ниже капюшона большой змеи и пригвоздила её к полу. Каа с быстротой вспышки кинулся на извивающееся тело кобры и прижал к полу её всю, начиная от капюшона шеи до хвоста. Красные глаза горели, и шесть свободных дюймов головы яростно двигались вправо и влево.
– Убей, – сказал Каа, когда рука Маугли взялась за нож.
– Нет, – сказал юноша, обнажая лезвие, – я буду убивать только ради еды. Но смотри, Каа. Он сжал пальцами змею ниже капюшона, лезвием ножа открыл её рот и показал питону, что ужасные ядовитые клыки верхней челюсти кобры, совсем чёрные и истлевшие, торчали в десне. Белая кобра от старости потеряла ядовитые железы, как это всегда бывает с дряхлыми змеями.
– Туу! Истлевший Пень, – назвал кобру Маугли. Движением руки он посоветовал Каа отползти, поднял анкас и освободил белую змею.
– Для королевского сокровища нужен новый страж, – торжественным тоном сказал Маугли. – Ты, Иссохший Пень, поступил нехорошо. Побегай взад и вперёд, Сухой Пень!
– О, как мне стыдно. Убей меня! – прошипела белая кобра.
– Здесь слишком много говорилось о смерти. Теперь мы уйдём. Я возьму с собой острую вещь, Туу, потому что я боролся и победил тебя.
– Так смотри же, чтобы эта вещь не убила тебя в конце концов. Это смерть! Помни, это смерть! Эта вещь может убить всех людей моего города. Недолго пробудет она у тебя, человек джунглей; не пробудет она долго также у того, кто её возьмёт позже. Люди будут убивать, убивать, убивать из-за неё. Моя сила иссякла, но анкас исполнит моё дело. Это смерть! Это смерть! Это смерть!
Маугли прополз в туннель через отверстие, в последний раз оглянулся и увидел белую кобру; она с бешенством кусала своими безвредными зубами застывшие золотые лица божеств, которые лежали на полу, и ожесточённо шипела: это – смерть!
Питон и Маугли с удовольствием выбрались на свет: когда они вернулись в свои джунгли, Маугли покачал анкасом в вечернем свете и при виде его блеска остался почти так же доволен, как, бывало, находя новые цветы, которые мог вплести в свои волосы.
– Это блестит ярче глаз Багиры, – с восторгом заметил он, вращая рубином, – я покажу ей странную вещь. Но что хотел сказать Туу, Сухой Пень, говоря о смерти?
– Не знаю. Ах, до самого кончика хвоста я переполнен сожалением о том, что белая кобра не почувствовала твоего ножа. В этих Холодных Логовищах всегда случается что-нибудь дурное, всё равно на земле или под землёй! Но теперь я проголодался. Идёшь ты со мной на охоту? – спросил Каа.
– Нет, Багира должна посмотреть на эту добычу удачной охоты! – И Маугли запрыгал прочь, размахивая большим анкасом и время от времени останавливаясь, чтобы полюбоваться им. Наконец, он пришёл в ту часть джунглей, где обыкновенно охотилась Багира, и застал её подле воды; чёрная пантера пила после еды. Маугли рассказывал ей о всех своих приключениях; Багира внимательно слушала и временами нюхала анкас. Когда Маугли повторил ей последние слова Белого Капюшона, пантера одобрительно замурлыкала.
– Что же, в сущности, хотела сказать белая кобра? – поспешно спросил её Маугли.
– Я родилась в клетке королевского зверинца в Удейпуре, я долго жила среди людей, и, конечно, мне известно кое-что о человеке. Очень многие люди охотно убили бы трижды в одну ночь, чтобы получить вот этот красный камень.
– Но ведь от этого камня палка гораздо тяжелее? Мой маленький блестящий нож лучше, и посмотри: красный камень не годится для еды. Почему же они стали бы убивать друг друга из-за него?
– Маугли, иди и ложись спать. Ты жил между людьми, а между тем…
– Вспоминаю! Люди убивают потому, что они не охотятся; убивают для развлечения и ради удовольствия. Не засыпай, Багира. Скажи, для чего была сделана эта вещь с острым шипом на конце?
Багира приподняла веки (ей очень хотелось спать), и её глаза насмешливо заблистали.
– Палку сделали люди, чтобы бить ею головы сыновей Хати; эта штучка колола их до крови. Я видывала, как это случалось на улицах Удейпура перед нашими клетками. Красноглазая колючка попробовала крови многих слонов, подобных Хати.
– Зачем же люди вонзают такие шипы в головы слонов?
– Это делается, когда их учат Закону Человека. У людей нет ни когтей, ни зубов; вот они и делают такие вещи… и ещё худшие.
– Как только подойдёшь к людям или хотя бы к вещам, сделанным людьми, – непременно слышишь о крови, – с отвращением заметил Маугли. Тяжёлый анкас немного надоел ему. – Знай я всё, что ты мне сказала, я не взял бы этой колючки. Сперва я видел кровь Мессуа на верёвках, а здесь кровь Хати. Мне больше этого не нужно. Смотри!
Анкас, сверкая, отлетел, описал в воздухе дугу и на расстоянии тридцати ярдов от Маугли исчез между деревьями.
– Итак, мои руки чисты от смерти, – проговорил Маугли, вытирая ладони о свежую влажную землю. – Старый Пень сказал, что смерть пойдёт за мною. Он белый, старый, сумасшедший, Истлевший Пень!
– Белый он или чёрный, жизнь здесь или смерть, а я засну, Маленький Брат. Я не могу всю ночь охотиться и целый день выть, как делают некоторые.
Багира ушла в известное ей логовище, которое скрывалось на расстоянии миль двух от того места, где она разговаривала с Маугли. Маугли же устроил себе удобное ложе; он связал между собою несколько лиан и раньше, чем можно описать это, уже покачивался в гамаке на высоте пятидесяти футов от земли. Хотя юноша не испытывал стойкой нелюбви к сильному дневному свету, он, подражая обычаям своих друзей, пользовался им как можно меньше. Маугли проснулся, окружённый громогласным Народом Птиц, когда уже снова наступили сумерки, потянулся и окончательно очнулся от сновидения, во время которого ему виделись красные камешки, брошенные им.
– А всё-таки я посмотрю снова на эту вещь, – сказал Маугли, и по лиане соскользнул на землю; Багира опередила его, и он услышал, как в полусвете пантера обнюхивала что-то.
– Где же вещь с шипом на конце? – крикнул Маугли.
– Её унёс человек. Вот его след.
– Теперь увидим, правду ли говорил Туу. Если остроконечная вещь – смерть, этот человек умрёт. Пойдём по его следу.
– Прежде поохоться, – сказала Багира. – Пустой желудок лишает глаза остроты. Люди двигаются медленно, и в джунглях достаточно сыро, чтобы сохранялись малейшие следы.
Они поохотились, как можно поспешнее убили дичь, но прошло почти три часа, прежде чем Маугли и Багира поели, напились и снова двинулись по следу. Население джунглей знает, что торопливость при еде не ведёт ни к чему хорошему.
– Как ты думаешь, острая вещь повернётся в руке человека и убьёт его? – спросил Маугли. – Сухой Пень сказал, что она – смерть.
– Найдём её, тогда увидим, – ответила Багира, которая бежала мелкой рысью, низко опустив голову. – Вот одна нога. – Пантера хотела сказать, что шёл один человек. И тяжесть остроконечной вещи заставила его пятки глубоко уходить в почву.
– Да, это ясно, как летняя молния, – ответил Маугли.
И они пустились быстрой рысью (так звери всегда бегут по следу), пересекая пятна лунного света и наблюдая за отпечатками двух босых ног.
– Тут он побежал быстро, – сказал Маугли. – Посмотри: пальцы сильно раздвинулись. – Они шли по влажной земле. – Почему же здесь он повернул?
– Погоди, – сказала Багира и сделала огромный великолепный прыжок.
Когда след становится непонятным, прежде всего нужно прыгнуть вперёд, не оставляя отпечатков своих собственных ног. Багира повернулась к Маугли со словами:
– Другой след идёт навстречу первому. Эти ноги меньше, их пальцы обращены внутрь.
Маугли побежал вперёд и посмотрел.
– Это нога охотника-гонда, – сказал он. – Смотри! Здесь он тащил по траве свой лук. Вот почему первый след повернул так быстро. Большая Нога скрывалась от Маленькой Ноги.
– Правда, – сказала Багира – Теперь пойдём каждый по одному следу, чтобы не запутать их. Я буду Большая Нога, Маленький Брат; ты же будь гондом.
Багира прыгнула на первый след, предоставив Маугли наклоняться над узкой тропинкой, оставленной маленьким диким лесным человеком.
– Теперь, – сказала Багира, передвигаясь шаг за шагом по цепи отпечатков ступнёй, – я, Большая Нога, поворачиваю; прячусь за скалой; стою неподвижно, не решаясь двигаться. Объясни твой след, Маленький Брат.
– Вот я, Маленькая Нога, подхожу к скале, – сказал Маугли, – вот я сажусь под скалой; опираюсь на мою правую руку; лук ставлю между пальцами ступнёй. Я долго жду здесь; это видно, так как отпечатки ног очень глубоки.
– Я тоже, – ответила Багира, скрывавшаяся за скалой. – Я жду, опираясь концом остроконечной вещи о камень. Её шип скользнул, на камне царапина. Объясняй твой след, Маленький Брат.
– Одна-две ветки и большой сук сломаны, – понизив голос ответил Маугли. – Ну, как объяснить это? Ага, ясно! Я, Маленькая Нога, отхожу с шумом, я топаю ногами, я хочу, чтобы Большая Нога слышала меня. – Маугли отходил от скалы и, по мере приближения к небольшому водопаду, повышал голос. – Я иду далеко, туда, где шум падающей воды покрывает все остальные звуки, здесь я жду. Объясни твой след, Багира, Большая Нога.
Пантера металась в разные стороны, чтобы разобрать след, удалявшийся от скалы. Наконец она заговорила:
– Я отползаю из-под скалы на руках и коленях и тащу с собой остроконечную вещь. Я никого не вижу и бегу. Я, Большая Нога, бегу быстро. След вполне понятен. Пойдём: ты по своим отпечаткам, я по своим. Я бегу.
Багира понеслась по чёткому следу. Маугли пошёл там, где шёл гонд. В джунглях всё затихло.
– Где ты, Маленькая Нога? – крикнула наконец Багира. Голос Маугли прозвучал всего в каких-нибудь пятидесяти ярдах справа от неё.
– Гм, – сказала пантера и глубоко кашлянула. – Оба бегут рядом, сближаются.
Они пробежали ещё около полумили; их всё ещё разделяло приблизительно прежнее расстояние. Наконец Маугли, голова которого не так низко склонялась к земле, закричал:
– Они встретились, смотри! Здесь стоял гонд, опираясь коленом о камень; а вон и сам Большая Нога.
Всего в десяти ярдах перед Маугли и Багирой виднелось тело одного из местных жителей; мёртвый лежал на груде каменных осколков, длинная, слегка опушённая перьями гондская стрела пронизывала его труп.
– Скажи-ка, действительно ли так стар и так безумен Сухой Пень? – нежно спросила Багира. – Мы видим одну смерть.
– Пойдём дальше. Но где же красноглазый шип, который пил кровь слонов?
– Может быть, его унёс Маленькая Нога? Перед нами маленький след.
След лёгкого человека, который быстро бежал, унося на левом плече тяжесть, остался на сухой траве, и для острого зрения лесных разведчиков отпечатки его подошв были как бы выжжены калёным железом.
Ни Багира, ни Маугли не говорили, пока след не подвёл их к золе костра во рву.
– Опять, – сказала Багира и остановилась неподвижно, точно превращённая в камень.
Тело маленького гонда лежало на земле; его ноги касались пепла, и Багира вопросительно взглянула на Маугли.
– Это было сделано бамбуковой тростью, – бросив взгляд на мёртвого, ответил юноша. – Когда я служил в человеческой стае, я брал такие палки, пася буйволов. Отец Кобр (мне жаль, что я над ним насмехался) хорошо знал племя людей. Разве я не говорил, что они убивают просто так, от безделья?
– Нет, они убивали друг друга ради красного камня и других, голубых, – ответила Багира. – Помни, я жила в королевских клетках Удейпура.
– Один, два, три, четыре следа, – сказал Маугли, наклоняясь над золой, – четыре следа людей с обутыми ногами. Они идут медленнее гонда. Ну, какое зло причинил им маленький лесной человек? Вернёмся, Багира. У меня тяжесть в желудке, а между тем он вздымается и опускается, точно гнездо иволги на конце ветки.
– Нехорошо бросать начатую охоту. Дальше! – сказала пантера. – Эти восемь обутых ног уйдут недалеко.
Целый час не было сказано ни слова. Багира и Маугли молча бежали по широкому следу, проложенному четырьмя людьми.
Уже наступил ясный жаркий день, когда Багира сказала:
– Я чувствую запах дыма.
– Люди всегда охотнее едят, чем двигаются, – ответил Маугли, бежавший, то скрываясь в низких кустах молодой поросли, которую они пересекали, то показываясь из них. Вдруг в горле Багиры послышался странный, неописуемый звук.
– Вот этот никогда больше не будет есть, – сказала она. Под кустом виднелись какие-то пёстрые лохмотья, а кругом них – рассыпанная мука.
– Это сделано опять бамбуковой палкой, – осматривая труп сказал Маугли. – Видишь белую пыль? Люди едят её. Он нёс им пищу; у него отняли колючую палку, а самого его отдали коршуну Чилю.
– Третий, – заметила Багира.
– Я наловлю крупных лягушек и досыта накормлю ими Отца Кобр, – пробормотал Маугли. – Этот любитель крови слонов – сама смерть, а я всё-таки не понимаю…
– Идём, – сказала Багира.
Не прошли они и полумили, как до них долетела погребальная песня ворона Ко: он сидел на вершине тамариндового дерева, в тени которого лежало трое людей. Костёр дымился, потухая; над ним было привешено железное блюдо с куском почерневшего, обуглившегося пресного хлеба. Близ пламени, сверкая в лучах солнца, красовался анкас с большим рубином и голубой бирюзой.
– Эта вещь работает быстро; наше дело окончено здесь, – сказала Багира. – Отчего умерли эти, Маугли? Ни на одном из них нет никаких следов убийства.
Каждый живущий в джунглях по опыту знает ядовитые растения и ягоды, не хуже докторов. Маугли понюхал дым костра, отломил кусочек от почерневшего хлеба, попробовал его и тотчас же выплюнул.
– Яблоко Смерти, – сказал он и закашлялся. – Первый, убивший гонда, подмешал его к пище для этих; они же убили его.
– Хорошая охота! Одно убийство идёт за другим, – сказала Багира.
Яблоком Смерти в джунглях называют датуру (дурман, datura stramonium), самый распространённый яд в Индии.
– Ну, а что теперь? – спросила пантера. – Будем мы тоже стараться убить друг друга из-за этого красноглазого убийцы?
– А как тебе кажется, он может говорить? – шёпотом спросил Маугли. – Может быть, мне не следовало его бросать? Нас он не может поссорить, потому что нам никогда не хочется того, чего желают люди. Но если мы оставим его здесь, он, конечно, будет продолжать убивать людей так же быстро, как падают орехи при сильном ветре. Я не люблю этого племени, но даже мне не хотелось бы, чтобы они умирали по шести в одну ночь.
– Что за беда? Ведь это только люди! Они убивали друг друга и радовались, – сказала Багира. – Вот первый маленький лесной человек хорошо охотился.
– Как бы то ни было, я считаю их просто щенятами, детёнышами, а каждый наш детёныш готов утонуть, стараясь укусить лунный свет в воде. Во всём виноват я, – сказал Маугли, говоривший таким тоном, точно он знал всё в мире. – Никогда больше не буду я приносить в джунгли непонятных мне вещей, хотя бы они были красивы, как цветы. Вот это, – он осторожно поднял анкас, – вернётся к Отцу Кобр. Но прежде нам нужно выспаться, только, конечно, не подле спящих непробудным сном. И мы закопаем «его»; не то этот красноглазый убежит и убьёт ещё шестерых. Вырой яму вот под тем деревом.
– Говорю тебе, Маленький Брат, – сказала Багира, направляясь к указанному месту. – Говорю, что вещь, которая пьёт кровь слонов, не виновата. Всё дело в людях.
– Всё равно, – ответил Маугли. – Выкопай глубокую яму. Когда мы проснёмся, я выну колючую палку и отнесу её обратно.
Спустя две ночи Белая Кобра оплакивала в темноте потерю анкаса и свой позор. Вдруг бирюзовый жезл, вращаясь, пролетел через отверстие в стене и со звоном упал на рассыпанные золотые монеты.
– Отец Кобр, – сказал Маугли (он остался по другую сторону стены), – заведи молодого и сильного помощника из твоих же родичей; пусть он помогает тебе охранять сокровища короля, чтобы ни один человек не вышел отсюда живым.
– Ага! Он вернулся! Я говорил, что это смерть. Но как же ты-то всё ещё жив? – проворчала старая кобра, любовно окружая своими кольцами рукоятку анкаса.
– Клянусь выкупившим меня быком, не знаю. Эта вещь убила шестерых в одну ночь. Не выпускай же её отсюда.
Квикверн
– Он открыл глаза, смотри.
– Положи его обратно в мех. Это будет сильная собака. Когда ему пойдёт четвёртый месяц, мы его назовём.
– В чью же честь? – спросила Аморак.
Кадлу окинул взглядом завешанную кожами комнату снежного дома, потом его глаза остановились на лице четырнадцатилетнего Котуко, который, сидя на своей скамье-кровати, вырезал из моржового бивня что-то вроде пуговицы.
– Назови его в мою честь, – сказал Котуко и улыбнулся. – Он когда-нибудь понадобится мне.
Кадлу ответил сыну усмешкой, да такой широкой, что его глаза почти совершенно скрылись за поднявшимися толстыми плоскими щеками, и он кивнул головой Аморак. Между тем ожесточённая мать щенка с визгом старалась подняться и взглянуть на своего детёныша, а он, недоступный для неё, барахтался в сумочке из тюленьей кожи, которую подогревала стоявшая под нею лампа. Котуко продолжал заниматься резьбой; Кадлу бросил свёрнутую кожаную собачью сбрую во вторую крошечную комнату, устроенную рядом с первой; спустил с себя тяжёлое платье из оленьей кожи; положил его в сеть из китового уса, которая висела над другой лампой; сел на скамью, взяв для утоления первого голода кусок мороженого тюленьего сала в ожидании, чтобы Аморак, его жена, принесла ему настоящий обед, то есть варёное мясо и кровяной суп. На заре этого дня он вышел из дому, отправился за восемь миль к тюленьим отдушинам и вернулся с тремя убитыми крупными тюленями. На половине длинного, прорытого в снегу хода или туннеля, тянувшегося ко входу в дом, вы могли бы услышать лязг зубов и лай упряжных собак, которые после дневной работы ссорились из-за местечка потеплее.
Когда лай звучал слишком громко, Котуко лениво поднимался со скамьи, брал бич с восемнадцатидюймовой ручкой из упругого китового уса и с двадцатипятифутовым толстым плетёным ремнём. Он нырял в туннель, и оттуда доносился такой звук, точно все собаки съедали его заживо; в действительности же это был их обычный гимн перед едой. Когда мальчик выползал из другого конца туннеля, шесть пушистых голов следили, как он подходил к чему-то вроде виселиц, устроенных из китовых челюстей, с которых свешивалось мясо для собак; Котуко широким наконечником копья разделял замёрзшее мясо на большие куски, потом останавливался, держа в одной руке кнут, а в другой собачий корм. Он звал каждую собаку по имени, сперва самых слабых, и горе той, которая выходила вперёд раньше очереди: точно ремённая молния нёсся кнут и, падая на животное, вырывал из его тела шерсть и кусок кожи. Получив свою долю, каждый пёс, ворча и скаля зубы, убегал в туннель, а мальчик, стоя на снегу, облитый ослепительным светом северного сияния, продолжал раздачу корма. Большой чёрный вожак упряжных собак, который держал в повиновении стаю, получал свою долю позже всех. Ему Котуко давал двойную порцию мяса и лишний раз щёлкал бичом над его головой.
– А, – сказал Котуко, свёртывая кнут. – Там над лампой у меня есть маленький, который будет сильно выть. Сарпок, назад!
Он вернулся в дом; палочкой из китового уса, которую Аморак всегда вешала подле двери, стряхнув со своей меховой одежды сухой снег, поколотил рукой по крыше дома, обитой по краям кожей, чтобы сбить с неё ледяные сосульки, вероятно, свалившиеся со снежного купола вверху, и снова улёгся на скамье, заменявшей ему кровать. Собаки в проходе то храпели, то визжали во сне; маленький щенок в глубоком меховом капюшоне Аморак шевелился, вздыхал и ворчал, его мать лежала подле Котуко, не отводя глаз от кулька из тюленьей кожи, висевшего в тепле и безопасности, над широким жёлтым пламенем лампы.
Всё это происходило далеко на севере, за Лабрадором, за Гудзоновым проливом, в который огромные волны приносят груды льда, севернее полуострова Мельвиля, даже севернее узких проливов Фурии и Геклы, на северной окраине Баффиновой Земли, там где остров Байлот громоздится надо льдами Ланкастерского пролива, напоминая своей формой опрокинутую чашку для пудинга. Об области севернее Ланкастерского пролива мы знаем немногое; нам известны только: Северный Девон и Эльсмирская Земля; тем не менее даже на этом крайнем севере, так сказать, рядом с полюсом обитают люди.
Кадлу был инуит (как вы называете – эскимос), и всё его племя, всего около тридцати человек, было из Тунунирмиута – «страны, лежащей позади всего». И эта суровая область действительно лежит дальше всего в мире. В течение девяти месяцев там только лёд и снег; буря налетает за бурей с морозом, невообразимым для того, кто никогда не видывал, как термометр (Фаренгейта) опускается хотя бы до нуля. Шесть месяцев из этих девяти стоит темнота, и в этом заключается самый ужас. В течение трёх месяцев лета морозы бывают только через день и каждую ночь, на южных откосах снег начинает таять, а редкие приземистые ивы одеваются пушистыми почками; крошечные поросли на камнях зацветают; берега, покрытые прекрасным гравием и круглыми камешками, выбегают в открытое море, а отполированные валуны и изборождённые скалы поднимаются над рыхлым снегом. Но через несколько недель это заканчивается; суровая зима снова сковывает землю. Весной лёд разрывается, сталкивается, сжимается, трескается, разлетается, льдина надвигается на льдину; одна разламывает другую, наконец, всё смерзается вместе слоем в десять футов толщины и тянется от земли туда, к глубоким водам.
Зимой Кадлу преследовал тюленей до окраины прибрежного льда и убивал их копьём, когда они поднимались, чтобы подышать через свои отдушины во льду. Тюленю необходимо жить в открытой воде, где он ловит рыбу, а суровой зимой лёд иногда тянется на восемьдесят миль от берега без единой полыньи. Весной Кадлу и его семья отходили от воды на скалистую сушу, ставили там палатки из кож, ловили в силки морских птиц и копьями убивали молодых тюленей, гревшихся на отмелях. Позже они отправлялись южнее, на Баффинову Землю за дикими северными оленями, а также чтобы заготовить ежегодный запас лососей, пойманных в сотнях рек и протоков в глубине страны; в сентябре или октябре они возвращались обратно, на север, ради охоты на мускусного быка и настоящей охоты на тюленей. Это путешествие совершалось на санях, запряжённых собаками, причём делалось по двадцати или тридцати миль в день. Иногда передвигались вдоль берега в больших кожаных «женских лодках»; в таких случаях собаки и дети лежали в ногах у гребцов, и пока эти странные суда скользили от мыса до мыса по стеклянистым, холодным водам, женщины пели свои песни. Все предметы роскоши приходили с юга: сухой лес для санных полозьев, железные крюки для гарпунов, стальные ножи, жестяные котелки, в которых готовить пищу удобнее, чем в старинной каменной посуде, кремни и огнива и даже спички, цветные ленты для украшения женских волос, маленькие дешёвые зеркала и красное сукно, которым обшивались нарядные шубки из оленьих шкур. Кадлу продавал южным инуитам спиральные нарваловые рога оттенка сливок и зубы мускусного быка (они так же ценились, как жемчуг); южные же племена в свою очередь предлагали эти предметы китоловам и миссионерам с берегов проливов Эксетерт и Кумбурленд. Таким образом тянулась цепь: котелок, купленный корабельным поваром на базаре в Бхенди, мог окончить свои дни где-нибудь за Полярным кругом, над лампой с тюленьим жиром.
Хороший охотник, Кадлу, всегда держал про запас много железных гарпунов, острог, ножей, птичьих стрел и тому подобных охотничьих принадлежностей, которые помогают жить в стране великого холода. Он был глава своего племени, или, как говорилось, «человек, по опыту знавший всё». Такое положение не давало ему власти; он имел только одно право: время от времени советовать своим друзьям менять охотничьи области; Котуко же старался пользоваться преимуществами отца и, до известной степени, по-инуитски, лениво распоряжался остальными мальчиками, когда они выходили по вечерам поиграть в мяч при свете месяца или петь северному сиянию «Песню Ребёнка».
Но в четырнадцать лет инуит считает себя взрослым, и Котуко надоело делать силки для диких птиц, главное же – помогать женщинам жевать шкуры тюленей и оленей (ничто иное не придаёт кожам такой гибкости), занимаясь этим в течение долгого дня, пока мужчины охотились. Ему хотелось вместе с остальными охотниками сидеть в квагги или «доме песен» (молельне), куда взрослые собирались для совершения таинственных обрядов, где волшебник ангекок пугал их, доводя до восторженного ужаса, где в темноте, когда гасли лампы, на крыше слышался топот ног духа северного оленя, а копьё, погружённое в ночную тьму, позже оказывалось окровавленным. Ему хотелось сбрасывать свои тяжёлые сапоги в сетку с утомлённым видом главы семьи, и вместе с зашедшими гостями-охотниками играть по вечерам во что-то вроде рулетки, сделанной из круглой жестянки и гвоздя. Множество желаний было у него, но взрослые смеялись над ним и говорили:
– Погоди, Котуко, тебе надо подготовиться да поучиться. Охота ещё далеко не всё.
Впрочем, теперь, когда отец подарил ему щенка, жизнь показалась Котуко веселее. Инуит никогда не отдаёт собаки сыну, если тот вовсе не умеет управлять ездовыми псами: Котуко же был более чем уверен, что в этом смысле он знал всё, что надо знать.
Если бы щенок не обладал железным здоровьем, он, конечно, погиб бы от излишнего количества еды и от бесконечного ученья. Котуко сделал для него маленькую сбрую с постромками и гонял его по полу, крича: «Ауа! Иа! Иа ауа! (Направо!) Чойачой! Иа чойачой! (Иди направо!) Охаха! (Стой!)». Всё это совсем не нравилось щенку, но такие упражнения показались ему чистой радостью в сравнении с тем, что он испытал, когда его впервые впрягли в настоящие сани. Он сел на снег и стал играть с постромкой из тюленьей кожи, которая бежала от его сбруи к питу, то есть к одной из огромных ремённых петель по обеим сторонам санок. Собаки двинулись; тяжёлые десятифутовые сани накатились на спину щенка и потащили его по снегу. Котуко-мальчик, смеялся так, что слёзы побежали по его лицу. Потом начался ряд ужасных дней: жестокий кнут, шипящий, как ветер надо льдом, падал на щенка; товарищи кусали его за то, что он не знал своей обязанности, а сбруя ему мешала. Кроме того, ему больше не позволялось спать вместе с Котуко, и бедняге пришлось довольствоваться самым холодным местом в снежном коридоре. Грустное время наступило для Котуко-пса.
Мальчик учился так же быстро, как собака; однако управлять собачьей запряжкой такое дело, от которого можно потерять терпение. Самых слабых псов помещают как можно ближе к погонщику; от сбруи каждой собаки идёт отдельная постромка, протянутая под её левой передней ногой; она прикрепляется к главной постромке с помощью чего-то вроде пуговицы и петли; одним движением руки её можно пристегнуть или отстегнуть, и таким образом освободить на время одну собаку. Это действительно необходимо, потому что очень часто постромка попадает между задними ногами молодой собаки и может разрезать её тело до самой кости. Кроме того, на бегу псы стараются «повидаться» со своими друзьями и прыгают между постромками, дерутся, и в результате ремни запутываются хуже мокрой лесы, оставленной с вечера до утра. Всех этих неприятностей можно избежать, умело действуя кнутом. Каждый мальчик-инуит считает, что он отлично владеет длинным кнутом. Нелегко попадать плетёным ремнём в намеченную точку на земле, ещё труднее на полном ходу наклониться и попасть взбунтовавшейся собаке по спине. Если вы позовёте одну собаку по имени, когда она «беседует» с другой, и случайно ударите другую, они непременно подерутся между собой и остановят всю запряжку. Опять же: если вы путешествуете с товарищем и приметесь разговаривать с ним или наедине с собой запоёте песню, собаки остановятся, повернутся и сядут, чтобы послушать, что вы хотите сказать. Несколько раз Котуко, забывший хорошенько закрепить сани при остановке, бывал сброшен в снег и погубил несколько ремней раньше, чем ему доверили полную упряжку из восьми собак и лёгкие сани. Получив всё это, мальчик почувствовал себя важной персоной и стал отважно носиться по чёрному льду с быстротой стаи гончих собак. Проехав десять миль до тюленьих отдушин, он отстёгивал одну постромку от питу и освобождал большого чёрного вожака, самого умного пса из всех. Едва собака чуяла отдушину и давала об этом знать, Котуко переворачивал сани и погружал в снег пару подпиленных оленьих рогов, которые, точно рукоятки детской колясочки, торчали сзади. Это делалось, чтобы собаки не могли уйти. Потом мальчик, дюйм за дюймом, осторожно крался вперёд, выжидая, чтобы тюлень поднялся к отдушине подышать. Как только показывалась голова зверя, Котуко быстро кидал в него своё копьё на привязи и притягивал его к кромке льда; чёрный вожак подбегал к нему и помогал протащить убитого зверя к саням. Упряжные собаки выли, и их пасти покрывались от возбуждения пеной; Котуко хлестал их по мордам, как раскалённой сталью, пока убитый тюлень не замерзал так, что становился крепким. Возвращение представляло трудную работу. Приходилось следить за санками, пересекавшими неровный лёд; собаки садились и, вместо того чтобы тащить их, жадно посматривали на добычу. Наконец, выезжали на санную дорогу к деревне и двигались по звонкому льду; собаки опускали головы, поднимали хвосты, а Котуко начинал петь песню «Возвращающегося охотника», и под сумрачным, усеянным звёздами небом из каждого дома до него долетали голоса.
Когда Котуко-пёс вполне вырос, он стал тоже наслаждаться. Он медленно завоёвывал себе почётное место среди остальных собак, подвигаясь вперёд после каждого боя. И вот в один прекрасный вечер он во время еды оттрепал чёрного большого вожака (Котуко-мальчик видел, что это был честный бой) и после этого сделался, как называют инуиты, помощником. Наконец он занял место вожака и стал бегать на пять футов впереди всех остальных собак, получив обязанность прекращать все драки, были ли собаки в сбруе или на свободе, и стал носить очень тяжёлый и толстый ошейник из медных проволок. В особых случаях его кормили в доме варёной пищей; иногда ему позволялось спать на скамье рядом с Котуко. Он был хорошей тюленьей собакой и умел останавливать мускусного быка, прыгая вокруг него и хватая его за ноги. Он даже (а для упряжной собаки это высочайшее доказательство мужества) шёл один на один против тощего полярного волка, которого все северные собаки боятся больше, чем всех остальных зверей, бродящих по снегу. Он и его хозяин (они не считали своими товарищами обыкновенных упряжных собак) охотились каждый день и каждую ночь; мальчик, закутанный в мех, и лютая длинношёрстая жёлтая собака с узкими глазами и с белыми клыками. У инуита есть только одно дело: добывать пищу и тёплые шкуры для себя и своей семьи. Женщины делают из шкур платье, иногда помогают ловить в силки мелкую дичь; главный же запас еды (а едят они чудовищно много) должны добывать мужчины. Если запас пищи истощится, не у кого купить, попросить или занять съестных припасов, приходится умирать.
Инуит не думает о бедах, пока они не вырастают перед ним. Кадлу, Котуко, Аморак и новорождённый мальчик, который шевелился в меховой сумке Аморак да целый день жевал тюленье сало, составляли самую счастливую семью в мире. Они принадлежали к очень кроткой расе (инуит редко выходит из себя и почти никогда не бьёт ребёнка), к расе, не знавшей, что значит солгать по-настоящему, а ещё меньше умевшей красть. Они довольствовались пропитанием, которое доставали среди лютого, безнадёжного холода; улыбались масляными губами; по вечерам рассказывали странные истории о привидениях или сказки; ели до пресыщения и пели бесконечные «женские» песни «Амна айя, айя амна ах! Ах!» в течение целых дней при свете ламп и под эти звуки чинили своё платье и охотничьи принадлежности.
Но в одну страшную зиму всё изменилось. Тунунирмиуты вернулись со своей ежегодной ловли лососей и построили жилища на раннем льду, к северу от острова Байлота, чтобы, едва море замёрзнет, отправиться за тюленями. Но стояла ранняя и лютая осень. Весь сентябрь непрерывные бури ломали гладкий лёд, когда он ещё лежал слоем всего в четыре или пять футов толщины, выжимали его на сушу и, наконец, образовывали огромную преграду, миль в двадцать шириной, состоявшую из исковерканных, покрытых зазубринами льдин, и по этой поверхности не было возможности протащить собачьи сани. Окраина ледяного поля, на которой обыкновенно ловили тюленей, лежала приблизительно милях в двадцати от этой преграды, и тунунирмиуты не могли добраться до неё. Конечно, они всё-таки прожили бы зиму, питаясь запасом мороженых лососей, тюленьего жира и дичью, попадавшейся в силки, но в декабре один из их охотников натолкнулся на «тупик» (палатку из звериных кож); в ней были три женщины и девушка-подросток, все слабые, почти умирающие. Мужчины из этой семьи пришли с севера и были раздавлены льдами, когда они в своих лёгких кожаных лодках преследовали нарвалов. Понятно, Кадлу осталось только разместить этих женщин по зимним хижинам своей деревни: инуит никогда не решается отказать чужестранцу в пище. Он не знает, когда настанет его очередь просить! Аморак взяла девушку, которой было лет четырнадцать, в свой дом и превратила её в нечто вроде служанки. Судя по её остроконечной шапке и по узору в виде ромбов на её высоких сапогах из кожи белого оленя, предполагалось, что она уроженка Эльсмирской Земли. Девушка с севера никогда раньше не видывала жестяных котелков и саней с деревянными полозьями, но Котуко-мальчик и Котуко-собака очень полюбили её.
Скоро все лисицы ушли на юг, и даже росомаха, этот ворчащий, тупоносый вор, не соблаговолила пройти вдоль ряда пустых силков Котуко. Племя потеряло двух своих лучших охотников, жестоко изуродованных во время боя с мускусным быком, и на плечи остальных легла лишняя работа. Котуко каждый день выходил на охоту с лёгкими охотничьими санками и с шестью или семью самыми сильными собаками; он смотрел до боли в глазах, отыскивая кусочек чистого льда, где тюлень мог прокопать для себя отдушину. Котуко-пёс бегал взад и вперёд, и среди мёртвой тишины этих снежных полей Котуко-мальчик слышал его полузаглушенное повизгивание; на расстоянии трёх-четырёх миль оно слышалось так ясно, точно раздавалось рядом. Когда собака находила отдушину, мальчик выстраивал маленькую низкую снежную стену для защиты от невыносимого ледяного полярного ветра, садился и ждал десять, двенадцать, иногда двадцать часов, чтобы тюлень подплыл подышать; глаза охотника не отрывались от маленькой метки над полыньёй, которая должна была руководить ударом его гарпуна. Он сидел на коврике из тюленьей кожи, стянув ноги тутаренгом, ремнём, о котором ему раньше толковали старые охотники. Тутаренг удерживает от дрожи ноги человека, когда он всё ждёт, ждёт и ждёт, чтобы к поверхности воды подплыл тюлень, обладающий тонким слухом. Это не волнующая охота, и вы легко поверите, что такое неподвижное ожидание со связанными ногами, в то время как термометр показывает приблизительно сорок градусов ниже нуля, самая тяжёлая работа. Когда тюлень бывал убит, Котуко-пёс делал прыжок вперёд, волоча за собою ремень, и помогал своему хозяину тащить зверя к саням, где под защитой громад льда лежали утомлённые, голодные, мрачные собаки.
Тюленьего мяса хватало не надолго; в маленькой деревне каждый рот имел право на еду, и ни одна кость, ни один кусок кожи или сухожилья не пропадали даром. Собачий корм теперь служил пищей для людей, и Аморак кормила упряжных псов кусками старой кожи летних палаток, вытащенных из-под скамеек для спанья. Бедные животные выли без конца; даже по ночам просыпались и выли от голода. Судя по каменным лампам в хижинах, становилось понятно, что голод подходит. В хорошие года, при изобилии тюленьего жира, пламя в этих лодкообразных плошках поднималось на высоту двух футов, было весело, жёлто, маслянисто. Теперь оно едва достигало шести дюймов. Когда пламя разгоралось сильнее, Аморак заботливо придавливала светильню из моха, и глаза всей семьи следили за её рукой. Голод при страшном морозе не так смертельно ужасен, как страх умереть без света. Инуит боится темноты, которая без перерыва гнетёт его шесть месяцев в году, и когда лампы горят тускло, мысли этих северян мешаются, делаются печальны.
Но надвигалось ещё худшее.
Ненакормленные собаки лязгали зубами, ворчали в туннель, пылающими глазами смотрели на холодные звёзды и по ночам нюхали свирепый ветер. Когда их вой прекращался, наступала полная тишина, такая же тяжёлая, как сугробы подле дверей; люди слышали биение крови в своих ушах и удары собственных сердец, громкие, как бой барабанов колдунов. Раз ночью Котуко-пёс, который был необыкновенно мрачен в этот день, вскочил, толкнул головой колено Котуко. Котуко погладил его, но собака снова, ласкаясь, толкнула его колено. Тогда проснулся Кадлу, схватил большую волчью голову пса и заглянул в его стеклянистые глаза. Собака задрожала и жалобно взвизгнула, зажатая коленями Кадлу. На её шее поднялась шерсть; она заворчала, точно подле дверей был кто-то чужой, и вдруг весело залаяла, стала валяться по полу, как щенок, покусывая сапог Котуко.
– Что это? – спросил Котуко. Ему стало страшно.
– Это болезнь, – ответил Кадлу. – Собачья болезнь.
Котуко-собака подняла голову, завыла, замолчала и снова начала выть.
– Я прежде не видал этого. Что же с ним будет? – спросил Котуко.
Кадлу пожал одним плечом и перешёл через хижину за своим коротким гарпуном. Большой пёс посмотрел на него, снова завыл и, скорчившись, пошёл по туннелю, другие собаки расступались перед ним, давая ему дорогу. Выбежав наружу, на снег, он ожесточённо залаял, точно напав на след мускусного быка, и с лаем, прыгая и играя, исчез из вида. Это была не водобоязнь, а простое, настоящее сумасшествие. Холод, голод, главное же, темнота подействовали на его голову. Раз одну собаку охватывает эта страшная собачья болезнь, она распространяется и на других собак с быстротой лесного пожара. Во время следующей охоты днём заболела ещё собака, и Котуко убил её, когда она кусалась и билась среди постромок. Потом чёрный пёс, помощник, бывший вожак, внезапно кинулся по воображаемому следу северного оленя и, когда его спустили, бросился на груду льда, наконец убежал, как это сделал Котуко-пёс, унося с собой и свою сбрую. Теперь никто не стал выводить собак на охоту. Они могли пригодиться для других целей, и собаки знали это, и хотя их привязали и кормили из рук, глаза бедных животных горели отчаянием и страхом. Точно для того, чтобы ещё ухудшить дело, старые женщины принялись рассказывать истории о привидениях; говорить, что они видели духов охотников, погибших в эту осень, и что эти призраки предсказывали всевозможные страшные бедствия.
Котуко больше жалел о пропаже своей собаки, чем о чём-либо другом, потому что, хотя инуит ест чудовищно много, он также умеет голодать. Тем не менее голод, темнота, мороз и вечное пребывание на морозе подействовали на мозг мальчика: ему стали слышаться голоса; он начал видеть людей, которых не было поблизости. Раз после десятичасового ожидания подле «слепой» тюленьей отдушины, Котуко снял со своих ног ремень и побрёл к деревне, слабый, чувствуя головокружение; вот он остановился и прислонился спиной к каменной глыбе, которая держалась на одном выступе льда. Вес мальчика нарушил равновесие камня; он покатился. Котуко прыгнул в сторону, чтобы увернуться от него, скользнул и с шипением полетел за ним по ледяному откосу. Этого было достаточно для Котуко. Его давно убедили, что в каждом утёсе, в каждом камне есть жилец (его инуа). Обычно этот инуа – одноглазая женщина по имени Торнак; когда такая Торнак желает помочь человеку, она катится за ним в своём каменном доме и спрашивает его, желает ли он, чтобы она сделалась его духом покровителем. Летом ледяные опоры скал тают, и каменные глыбы катятся на каждом шагу; таким образом вы легко поймёте, почему родилась мысль о живых камнях. Целый день Котуко слышал в своих ушах шум крови и думал, что это его Торнак говорит с ним. К тому времени, как он вернулся домой, мальчик вполне убедился, что он вёл длинный разговор с ней и, так как Кадлу и все остальные считали это вещью возможной, никто не стал ему перечить.
– Она мне сказала: «Я качусь вниз, качусь вниз, с моего места на снегу», – говорил Котуко, с горящими глазами, наклоняясь вперёд. – Она сказала: «Я буду проводницей». Она сказала: «Я буду водить тебя к хорошим тюленьим отдушинам». Завтра я пойду поохотиться, и Торнак пойдёт со мной.
Пришёл ангекок, местный колдун, и Котуко повторил ему то же самое. При повторении рассказ не стал хуже.
– Иди за торнайтами (духами камней), и они доставят нам еду, – произнёс ангекок.
В течение нескольких последних дней девушка с севера лежала подле лампы, ела мало, говорила ещё меньше; но когда на следующее утро Аморак и Кадлу приготовили маленькие ручные санки и нагрузили на них все охотничьи принадлежности и то количество тюленьего жира и мороженого мяса, которое могли выделить сыну, она взялась за постромку и зашагала рядом с Котуко.
– Твой дом – мой дом, – сказала она, когда санки с костяными полозьями, скрипя и громыхая, покатились среди ужасной полярной ночи.
– Мой дом – твой дом, – ответил Котуко. – Но мне кажется, что мы с тобой оба уйдём к Седне.
Седна – властительница подземного мира, и инуит верит, что каждый умерший должен целый год пробыть в её ужасной стране и только после этого может попасть в квадлипармиут, счастливое место, где никогда не бывает мороза и толстые северные олени прибегают на зов людей.
Жители кричали: «Торнайт говорили с Котуко. Они покажут ему чистый лёд. Он опять принесёт нам тюленя!» Но холод скоро поглотил их голоса; сомкнулась густая тьма, Котуко и девушка шли рядом, натягивая постромки и направляясь к полярному морю. Котуко настойчиво повторял, что Торнак камня велела ему идти на север, и на север они шли под Туктукджунгом-Оленем, то есть под теми звёздами, которые мы называем Большой Медведицей.
Ни один европеец не мог бы пройти и пяти миль в день по ледяным торосам и обледенелым высоким сугробам; но Котуко и его спутница умели так поворачивать кисти рук, чтобы заставить сани объезжать бугор, или так дёрнуть постромки, чтобы провести сани над трещиной; знали они также, сколько надо затратить сил, чтобы несколько раз спокойно ударить по льду наконечником копья и сделать тропинку проходимой.
Северная девушка не говорила, она только наклоняла голову, и длинная бахрома из меха росомахи, окаймлявшая её горностаевый капюшон, падала на её широкое тёмное лицо. Над ними распростёрлось бездонное чёрное бархатное небо, на горизонте сменявшееся полосой оттенка индийской красной краски; большие звёзды горели там, как уличные фонари. Время от времени зеленоватая волна северного сияния прокатывалась по высокому небу, мерцала, как флаг, потом исчезала; по временам метеор с треском пролетал из темноты в темноту, оставляя за собой целый поток искр. Тогда они видели изрезанную гребнями и рвами поверхность ледяного поля, на которой играли странные оттенки: красный, медный, синеватый; когда же светили одни звёзды, всё делалось одинаковым, серым, безжизненным, скованным морозом. Как вы помните, осенние бури терзали и волновали море так, что оно превратилось в какое-то замёрзшее землетрясение. Виднелись рвы, ущелья и впадины, похожие на песочные ямы, – всё прорезанное во льду; ледяные глыбы и отколовшиеся куски лежали, примёрзшие к первоначальной ледяной поверхности; валялись обломки старого чёрного льда, загнанные напором ветра под ледяной пласт и снова поднявшиеся вверх; рядом были округлые ледяные валуны, зубчатые гребни, образованные снегом, который летит, гонимый ветром, наконец, глубокие ложбины площадью в тридцать – сорок акров, расположенные ниже уровня основного ледяного поля. На некотором расстоянии вы могли бы принять ледяные глыбы одну за тюленя, другую за моржа или же за опрокинутые санки, или за людей-охотников, или же за самого огромного десятиногого белого медведя-призрака; однако, несмотря на такие фантастические формы, как бы готовые ожить, не слышалось ни звука, ни даже малейшего слабого шума. И среди этой тишины, по этой пустыне, в которой внезапный свет вспыхивал и гас, санки и две фигуры, тащившие их, двигались, как фантастические образы в кошмаре светопреставления на самой окраине мира.
Когда они уставали, Котуко строил то, что охотники называют «полудомом», – очень маленькую снежную хижину; в ней они отдыхали, взяв с собою походную лампу, и старались оттаять кусок мороженого тюленьего мяса. Выспавшись, они снова пускались в путь и проходили тридцать миль в день, чтобы подвинуться на десять миль к северу. Девушка почти всё время молчала; Котуко же бормотал что-то про себя или время от времени пел песни, которым научился в «доме песен», молельне: летние песни, оленьи, песни лосося, – все очень неуместные в это время года. Иногда он объявлял своей спутнице, что с ним говорит Торнак, и быстро поднимался на пригорок, вскидывая руки с громким угрожающим криком. Говоря правду, в то время Котуко был близок к помешательству, но его молчаливая спутница верила, что дух-хранитель направляет его и что всё окончится хорошо. Поэтому она не удивилась, когда в конце четвёртого перехода Котуко, глаза которого горели, как огненные шарики, сказал ей, что его Торнак идёт за ними по снегу в форме двухголовой собаки. Девушка посмотрела в ту сторону, куда показывал Котуко: что-то действительно скользнуло в ложбину. Конечно, не человек; но ведь всякий же знает, что торнайты предпочитают являться в образе медведя, тюленя или другого зверя.
Может быть, это был сам десятиногий белый призрак-медведь или ещё что-нибудь другое? Котуко и его спутница до того изголодались, что не могли полагаться на свои глаза. С того времени, как они вышли из деревни, им не удалось поймать в силки никакого зверя; они даже не видали следов дичи; запаса пищи могло им хватить только ещё на одну неделю; вдобавок подходила буря. Полярная буря может бушевать десять дней без всякого перерыва, и всё это время путнику грозит смерть. Котуко выстроил снежный дом, настолько просторный, чтобы в нём поместились санки (он хотел иметь под рукой запас пищи), и, когда укреплял в снегу последний кусок льда, неправильной формы, который служит замковым камнем крыши, увидал, что на небольшом ледяном утёсе, на расстоянии мили от новой постройки, стоит какое-то существо и смотрит на него. В туманном, неясном воздухе существо это, казалось, имело сорок футов в длину и десять в высоту, с двадцатифутовым хвостом; все его контуры колебались и дрожали. Девушка с севера тоже увидала существо, но не закричала от ужаса, а спокойно заметила:
– Это Квикверн. Что будет дальше?
– Он заговорит со мной, – ответил Котуко, но нож для снега дрогнул в его руке: как бы ни был человек уверен в том, что он в дружбе со страшными и безобразными духами, он всё же не любит быть пойманным на слове.
Квикверн – призрак исполинской беззубой и безволосой собаки; предполагается, что она живёт на далёком севере и разгуливает повсюду, предвещая этим начало великих событий. Они могут быть приятны или неприятны; во всяком случае, даже колдуны не любят говорить о Квикверне. Именно он сводит собак с ума. Как и у призрачного медведя, у этого исполинского пса несколько лишних пар ног – шесть или восемь. Чудище, которое видели Котуко и его спутница, прыгало в дымке тумана, и у него оказывалось больше ног, чем нужно обыкновенной собаке. Котуко и северная девушка быстро юркнули в свою хижину. Конечно, если бы Квикверн пожелал добраться до них, он мог бы разметать крышу над их головами, тем не менее сознание, что пятифутовая снежная стена отделяла их от страшной темноты, служило для них успокоением. Ветер визгнул, напоминая крик поезда; началась буря; она продолжалась трое суток без малейшей передышки, и ветер бушевал, не утихая ни на минуту. Котуко и его спутница поочерёдно держали между коленями каменную лампу, подбавляя в неё тюлений жир, ели полутеплое тюленье мясо и смотрели, как чёрная сажа собиралась на крыше; всё это в течение семидесяти двух долгих часов. Девушка измерила количество мяса в санях; его осталось всего дня на два; Котуко осмотрел железные наконечники и привязи из оленьих жил на своём гарпуне, на тюленьем копьё и на птичьей стреле. Больше нечего было делать.
– Скоро мы уйдём к Седне, очень скоро, – прошептала девушка с севера. – Через три дня мы ляжем и уйдём. Неужели твоя Торнак не поможет нам? Спой ей песню апгекока, чтобы призвать её.
Котуко запел высоким, завывающим тоном волшебных песен, и буря медленно утихла. В середине его песни северянка вздрогнула и опустила на ледяной пол хижины сначала свою руку в рукавице, а потом и голову. Котуко последовал её примеру; скоро оба стали на колени, глядя друг другу в глаза и напрягая все свои нервы, слушали. Юноша оторвал тонкую серебристую пластинку китового уса от края птичьего силка, который лежал на санях, распрямил её и рукавицей укрепил в маленьком углублении во льду. Эта пластинка была почти так же нежна, как игла компаса, и теперь, перестав слушать, они наблюдали. Тонкий прутик слегка задрожал; это было самое незаметное колебание в мире; потом несколько секунд он вибрировал, успокоился, снова задрожал, на этот раз указывая совсем в другую сторону.
– Слишком рано, – сказал Котуко. – Где-то далеко, далеко отсюда взломалось ледяное поле.
Девушка указала на прутик и покачала головой.
– Сильные толчки, – сказала она. – Ломается большое пространство. Послушай нижний лёд. Он вздрагивает.
Когда они снова опустились на колени, на этот раз до их слуха донеслось странное заглушённое ворчание как будто из-под ног; почувствовали они также удары. Иногда казалось, будто над лампой взвизгивал слепой щенок, потом точно кто-то ворочал большой камень по льду, потом раздавались как бы удары барабана, но всё звучало глухо, точно доносилось откуда-то издалека сквозь маленький рупор.
– Мы не пойдём к Седне, – сказал Котуко. – Лёд ломается. Торнак нас обманула: мы умрём.
Всё это может казаться нелепостью, но перед ними стояла настоящая опасность. Трёхдневная буря погнала воду Баффинова залива на юг, и она залила окраину далеко выходящего материкового льда, который простирался от острова Байлота к западу. Кроме того, сильное течение, которое бежит к востоку от Ланкастерского пролива, несло с собой миля за милей то, что местные жители называют «плавучим льдом» – ледяную шугу; эти куски бомбардировали ледяную поверхность; в то же время возмущённое бурей море разрушало и взламывало её. Котуко и его спутница слышали только отзвуки борьбы, происходившей за тридцать-сорок миль от них, А маленький, так много говорящий прутик дрожал от этих ударов.
Инуиты говорят, что раз лёд становится некрепким после долгого зимнего сна, трудно предвидеть, что случится дальше, потому что твёрдое ледяное поле изменяет свой абрис, чуть ли не с такою же скоростью, как облако. Налетевшая буря, очевидно, была преждевременной, весенней, и было возможно решительно всё.
Тем не менее Котуко и северянка чувствовали себя счастливее прежнего. Если лёд сломается, им не придётся больше выжидать и страдать. Духи, привидения и волшебные существа двигались по качающемуся льду, значит, девушка и её спутник могли вступить в область Седны вместе с этими удивительными существами, продолжая чувствовать волнение и восторг. Буря улеглась, они вышли из хижины; шум на горизонте постепенно возрастал, и крепкий лёд стонал и трещал вокруг них.
– Он всё ещё ждёт, – заметил Котуко.
На вершине снежного холма, не то сидя, не то скорчившись, ждало восьминогое чудовище, которое они видели три дня тому назад, и выло страшным голосом.
– Пойдём за ним, – сказала девушка. – Может быть, Квикверн знает дорогу, которая ведёт не к Седне. – Она взялась за постромку, но зашаталась от слабости. Чудовище неуклюже и медленно двинулось по снежным гребням, постоянно держась направления ж земле; они пошли за ним, а ворчащий гром на окраине ледяного поля раскатывался и становился ближе. Поверхность льда, треща, раскалывалась по всем направлениям; огромные ледяные пласты, толщиной футов в десять и от нескольких ярдов до двадцати акров в квадрате, ныряли, прыгали, находили один на другой или на ещё невзломанную поверхность ледяного поля, повинуясь сильным волнам, которые сотрясали их и с пеной прокатывались между ними. Этот лёд, похожий на таран, составлял, так сказать, первую армию, высланную морем против ледяных полей. Непрерывный грохот и удары огромных пластов почти поглощали треск и звон тех партий отдельных ледяных глыб, которые ветер загонял под крепкий лёд, как мы прячем карты под салфетку на столе. В мелкой воде ледяные пласты громоздились друг на друга; нижние врезались в ил на глубине пятидесяти футов; а бушующее море так сильно напирало на илистый лёд, что, наконец, давление воды снова двигало вперёд все эти груды. Вдобавок буря и течения принесли с собой настоящие айсберги, плавающие ледяные горы, оторванные от берега Гренландии или от северного берега полуострова Мельвиля. Они торжественно ударились о лёд; белые волны разбивались о них, и они шли к ледяному полю, точно древний флот на всех парусах. Гора, казалось, готовая унести весь мир раньше, чем беспомощно сесть на мель, переворачивалась, валялась среди пены, грязи и разбрасывала замёрзшие брызги, тогда как гораздо меньший и не такой высокий обломок льда врезался в плоский край ледяного поля, раскидывая во все стороны целые тонны льда раньше, чем останавливался. Некоторые глыбы, точно мечи, прорубали каналы с неровными краями; некоторые рассыпались градом осколков, из которых каждый весил несколько десятков тонн, и всё катились и вращались среди ледяных торосов. Иногда льдины, сев на мель, дыбом поднимались над водой, кривились, точно от боли, и тяжело падали набок, а волны их захлёстывали.
По всей северной окраине ледяного поля, насколько хватало глаз, происходила сумятица: лёд ломался, толкался, принимал всевозможные формы. С того места, где были Котуко и северная девушка, всё это смятение, вся эта борьба казались какой-то беспокойной рябью, каким-то незначительным движением на горизонте; но оно с каждым мгновением приближалось к ним; издали, со стороны земли они слышали тяжёлые удары, похожие на грохот артиллерийских выстрелов, доносящихся сквозь туман. Это значило, что ледяное поле было зажато железными утёсами острова и отодвинуто к земле на юг.
– Ничего подобного никогда не бывало прежде, – тупо глядя вперёд, заметил Котуко. – Ещё рано. Как может теперь ломаться лёд?
– Пойдём за «этим», – сказала северянка, показывая на существо, которое, хромая, бежало перед ними.
Они двинулись за ним и повезли свои ручные санки; а громовое шествие льда становилось всё ближе. Наконец ледяное поле звездообразно треснуло около них, и трещины разбежались во все стороны, а потом разверзлись и лязгнули, как волчьи зубы. Но там, где остановилось существо, на холме из старых, отдельных ледяных глыб, поднимавшемся футов на пятьдесят, не было движения. Котуко опрометчиво кинулся вперёд, таща за собою свою спутницу, и так добрался до подножия холма. Голос льда делался громче, но пригорок стоял неподвижно, и, когда девушка посмотрела на Котуко, он двинул своим правым локтем от себя и поднял его вверх, таким знаком инуит обозначает землю, вернее, остров. И, действительно, восьминогое, хромающее создание привело их к земле, к гранитному островку с песчаной отмелью; этот лежавший недалеко от берега остров был так одет, окутан и замаскирован льдом, что ни один человек в мире не мог бы отличить его от ледяной глыбы, тем не менее в его сердцевине была твёрдая земля, а совсем не хрупкий лёд. Ледяное поле рушилось; куски льда отскакивали, разламывались, дробились, обозначая его границы; вот из-подо льда показалась мель; она тянулась к северу и отражала натиск самых огромных и тяжёлых льдин, опрокидывая их совершенно так, как лемех плуга переворачивает землю. Конечно, опасность ещё не миновала; какая-нибудь сдавленная, огромная льдина могла надвинуться на берег и смести весь островок, но это не пугало Котуко и девушку с севера; они устроили снежный дом я стали есть, слушая, как лёд шипел вдоль отмели. Существо исчезло. Теперь Котуко, сжимая коленями лампу, с волнением говорил о своей власти над духами. Но в середине его сбивчивой речи девушка засмеялась, раскачиваясь вперёд и назад.
Из-за её плеча осторожно выглянули две головы, одна жёлтая, другая чёрная; это были головы двух самых опечаленных и пристыженных собак, которых вы когда-либо видели. Одна была Котуко-пёс, другая – чёрный вожак. Обе жирные, красивые и обе совершенно здоровые; но они оказались связаны между собой. Вспомните: чёрный вожак убежал со своей сбруей. Он, вероятно, встретил Котуко-пса, стал играть с ним, или они подрались; во всяком случае, его наплечная петля зацепилась за ошейник из медной проволоки, обвивавший шею Котуко, и затянулась; таким образом, ни один из бедных псов не мог дотянуться до постромки, чтобы перегрызть её, их соединяла как бы смычка; каждый пёс был прижат к плечу своего соседа. Это обстоятельство вместе с возможностью охотиться только для себя, вероятно, излечило их от безумия. Теперь обе собаки совершенно выздоровели.
Северная девушка толкнула двух пристыженных псов к Котуко и, задыхаясь от смеха, сказала:
– Вот этот Квикверн отвёл нас в безопасное место… Посмотри-ка, у него восемь ног и две головы!
Котуко перерезал ремень, и обе собаки, чёрная и жёлтая, кинулись к нему в объятия, стараясь по своему объяснить, как они отделались от безумия. Котуко провёл рукой по их бокам, круглым и полным.
– Собаки нашли пищу, – с усмешкой сказал он. – Вряд ли мы так скоро пойдём в область Седны. Моя Торнак прислала их. Они отделались от болезни.
Покончив с приветствиями, собаки, которые несколько недель волей-неволей вместе спали, ели и охотились, бросились друг на друга, и в снежном доме произошёл великолепный бой.
– Голодные собаки никогда не дерутся, – заметил Котуко. – Они отыскали тюленя. Давай заснём, у нас скоро будет пища.
Когда Котуко и девушка проснулись, с северной стороны островка появилась открытая вода, отдельные льдины были отогнаны в сторону земли. Первый звук прибоя – самая восхитительная музыка для инуита: он обозначает приближение весны. Котуко и девушка с севера взяли друг друга за руки и улыбнулись; ясный, мощный грохот прибоя среди льда напомнил им о наступлении времени ловли лососей и охоты на оленей и воскресил в их памяти запах цветущих низкорослых ив. На их глазах вода между плавающими льдинами начала затягиваться корками; так силён был холод; зато на горизонте разливалось широкое красное сияние – свет утонувшего солнца. Казалось, это больше походило на зевок светила во время его глубокого сна, чем на первые лучи восхода; блеск солнца продержался всего несколько минут, однако он обозначал поворот года. Котуко и девушка чувствовали, что ничто в мире не могло изменить этого.
Котуко застал собак во время драки над только что убитым ими тюленем, который приплыл за встревоженной бурей рыбой. Этот тюлень был первый из двадцати или тридцати, в течение дня проплывших к островку; пока море не замёрзло совершенно, несколько сотен чёрных голов виднелось в мелкой воде или плавало посреди отдельных льдин.
До чего было приятно снова поесть тюленьей печёнки, не скупясь наполнить лампы тюленьим жиром и смотреть, как в воздухе пылает пламя, поднимаясь на три фута! Однако, едва окреп новый лёд, Котуко и его спутница нагрузили санки и впрягли в них двух собак, и все они тянули так, как ещё никогда прежде. Котуко и девушка боялись за оставшихся в деревне. Стояла такая же безжалостная погода, как всегда; тем не менее легче везти санки, нагруженные съестными припасами, чем охотиться, умирая от голоду. Они зарыли в лёд на отмели двадцать пять убитых и разделанных тюленей и поспешили домой. Котуко сказал собакам, чего он от них ждёт, и псы показывали ему дорогу; таким образом, хотя нигде не было ни признака зарубок или вех, через два дня псы стояли подле дома Кадлу и лаяли. Им ответили только три собаки; остальных съели; во всех домах было темно. Но, когда Котуко закричал: «Ойо!» – варёное мясо, послышались слабые голоса, когда же он сделал перекличку жителей деревни – откликнулись решительно все.
Через час в доме Кадлу запылали лампы; снежная вода согревалась; котлы начали петь, и с крыши закапала вода. Аморак приготовила обед для своей деревни; её малютка в меховой сетке жевал кусок жирного, маслянистого тюленьего сала; охотники же медленно и методично досыта наедались тюленьим мясом. Котуко и северная девушка рассказывали о том, что случилось. Между ними сидели две собаки; слыша своё имя, каждая из них поднимала одно ухо с крайне пристыженным видом. По словам инуитов, та собака, которая раз сходила с ума, навсегда избавлена от опасности повторения подобных припадков.
– Видите, Торнак нас не забыла, – сказал Котуко. – Налетела буря, лёд сломался, тюлени поплыли за рыбой, испуганной порывами ветра. Теперь новые тюленьи отдушины всего в двух днях пути от нас, даже меньше. Пусть хорошие охотники отправятся завтра и притащат сюда тюленей, которых я убил копьём, – двадцать пять тюленей я зарыл во льду! Когда мы съедим их, мы все снова пойдём на охоту.
– Что ты делаешь? – спросил колдун тем тоном, каким он обыкновенно разговаривал с Кадлу, самым богатым человеком в Тунунирмиуте.
Кадлу посмотрел на девушку с севера и спокойно ответил:
– Мы строим дом. – И он указал к северо-западу от своего жилища, потому что именно с этой стороны дома родителей всегда селится их женатый сын или замужняя дочь.
Северная девушка подняла свои руки ладонями вверх и немного уныло покачала головкой. Она чужестранка. Её подобрали полумёртвую от голода, и она ничего не могла принести в хозяйство.
Аморак быстро поднялась со скамьи и принялась бросать на колени девушки разные разности: каменные лампы, железные скрёбки для кожи, жестяные котлы, оленьи шкуры, вышитые зубами мускусного быка, и настоящие парусные иглы, употребляемые моряками. Это было самое лучшее приданое, когда-либо виданное на дальней окраине полярного круга, и девушка с севера склонила голову до самого пола.
– И вот эти, – смеясь и напевая на ухо собакам сказал Котуко, и псы коснулись своими холодными носами лица девушки.
– Ах! – проговорил ангекок и кашлянул с важным видом, точно глубоко обдумывая что-то. – Как только Котуко ушёл, я прошёл в молельню и запел волшебные песни. В течение долгих-долгих ночей я всё пел и взывал к духу оленя. Это от моих песен началась буря, которая сломала лёд и пригнала двух собак на Котуко, как раз в ту минуту, когда лёд мог изломать его кости. Это мои песни заставили тюленей плыть вслед за разбитым льдом. Моё тело лежало неподвижно, но дух носился по льду и направлял Котуко и собак, заставляя их делать всё, что они сделали. Всё совершил я.
Все уже наелись, всем хотелось спать, а потому никто не стал спорить. Тогда ангекок, в силу своего положения, взял себе ещё кусок варёного мяса, съел его и лёг вместе с остальными посреди этого тёплого, ярко освещённого, пахнущего жиром дома.
Котуко, который, с точки зрения инуита, рисовал очень хорошо, выцарапал рисунки всех своих приключений на длинной костяной пластинке с отверстием с одного её края. Когда он и северная девушка ушли на север в Эльсмирскую землю, в год чудесной зимы безо льда, он оставил этот рассказ в картинах Кадлу, а тот потерял пластинку, когда его санки сломались летом на берегу озера Нетилинга, в Никозиринге. Один приозёрный инуит нашёл её следующей весной и продал в Имигене человеку, который был переводчиком на китоловной лодке в Кумберлендском проливе. Тот, в свою очередь, продал её Гансу Ольсону, впоследствии занявшему место квартирмейстера на большом пароходе, который возил путешественников к Нордкапу в Норвегии. Когда закончился сезон путешествий, пароход этот стал курсировать между Лондоном и Австралией, с остановками на Цейлоне. Там Ольсон продал пластину сингельскому ювелиру за два поддельных сапфира. Я нашёл её среди разного хлама в одном доме в Коломбо и перевёл всю историю от начала до конца.
Рыжие собаки
Именно после того, как джунгли вошли в деревню, для Маугли началась самая приятная часть его жизни. Он наслаждался спокойной совестью, как человек, только что уплативший долг; все в джунглях обращались с ним дружески и чуть-чуть боялись его. То, что он делал, то, что он видел и слышал во время своих блужданий от одного племени к другому со своими ли четырьмя товарищами или совсем один, составило бы множество рассказов, таких же длинных, как вот этот. Итак, вам никогда не скажут, как Маугли повстречался с безумным слоном из Мандлы, который, напав на обоз фур, запряжённых двадцатью двумя быками и нагруженных серебряными монетами для правительственного казначейства, убил быков и разбросал в пыли блестящие рупии; как он целую ночь бился с Джекалом, крокодилом, в северных болотах и сломал свой нож о роговые пластинки на спине этого чудовища; как нашёл новый и более длинный нож, который висел на шее человека, убитого диким кабаном; как выследил этого самого кабана и, в свою очередь, убил его, в уплату за нож; как однажды он чуть не погиб от голода, из-за передвижения оленей, которые едва не раздавили его, бросаясь из стороны в сторону; как он уберёг Хати Молчаливого от опасности провалиться в яму с колом и как на следующий день сам попал в очень хитрую леопардовую ловушку, и Хати разломал на куски толстые деревянные перекладины над его головой; как он доил диких буйволиц в болоте и как…
Но нам следует рассказывать по порядку, по одной истории. Родители волки умерли, и Маугли загородил большим камнем вход в родную пещеру и пропел погребальную песню; Балу сильно состарился, сделался неповоротлив, и даже Багира, нервы которой были твёрды, как сталь, а мускулы крепки, как железо, стала охотиться чуть-чуть медленнее прежнего. Акела уже был не серый волк; он сделался молочно-белым от старости; его рёбра выдавались и он двигался точно деревянный; Маугли убивал для него дичь. Но молодые волки, дети рассеянной стаи, процветали и множились, и когда их набралось около сорока, всех безначальных, громкоголосых пятигодовиков, Акела посоветовал им собраться вместе, начать следовать Закону и бегать под предводительством одного вожака, как это подобало Свободному Народу.
|
The script ran 0.02 seconds.