Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Этель Лилиан Войнич - Овод [1897]
Язык оригинала: BRI
Известность произведения: Высокая
Метки: adv_history, prose_history, О любви, Роман

Аннотация. В судьбе романтического юноши Артура Бёртона немало неординарных событий – тайна рождения, предательство близких людей, инсценированное самоубийство, трагическая безответная любовь, пронесённая через всю жизнь. Роман «Овод» Э.Л.Войнич целое столетие волнует многие поколения читателей.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 

– Да ещё как! Точно спящая красавица! Десять часов кряду! А теперь вам надо выпить бульону и заснуть опять. – Десять часов! Мартини, неужели вы были здесь всё время? – Да. Я уже начинал бояться, не угостил ли я вас чересчур большой дозой опиума. Овод лукаво взглянул на него: – Не повезло вам на этот раз! А как спокойны и мирны были бы без меня ваши комитетские заседания!.. Чего вы, чёрт возьми, пристаёте ко мне, Риккардо? Ради бога, оставьте меня в покое! Терпеть не могу врачей. – Ладно, выпейте вот это, и вас оставят в покое. Через день-два я всё-таки зайду и хорошенько осмотрю вас. Надеюсь, что самое худшее миновало: вы уже не так похожи на мертвеца. – Скоро я буду совсем здоров, благодарю… Кто это!.. Галли? Сегодня у меня, кажется, собрание всех граций… – Я останусь около вас на ночь. – Глупости! Мне никого не надо. Идите все по домам. Если даже приступ повторится, вы всё равно не поможете: я не буду больше принимать опиум. Это хорошо один-два раза. – Да, вы правы, – сказал Риккардо. – Но придерживаться этого решения не так-то легко. Овод посмотрел на него и улыбнулся. – Не бойтесь. Если б у меня была склонность к этому, я давно бы стал наркоманом. – Во всяком случае, мы вас одного не оставим, – сухо ответил Риккардо. – Пойдёмте, Мартини… Спокойной ночи, Риварес! Я загляну завтра. Мартини хотел выйти следом за ним, но в эту минуту Овод негромко окликнул его и протянул ему руку; – Благодарю вас. – Ну что за глупости! Спите. Риккардо ушёл, а Мартини остался поговорить с Галли в соседней комнате. Отворив через несколько минут входную дверь, он увидел, как к садовой калитке подъехал экипаж и из него вышла женщина. Это была Зита, вернувшаяся, должно быть, с какого-нибудь вечера. Он приподнял шляпу, посторонился, уступая ей дорогу, и прошёл садом в тёмный переулок, который вёл к Поджио Империале. Но не успел он сделать двух шагов, как вдруг калитка сзади хлопнула и в переулке послышались торопливые шаги. – Подождите! – крикнула Зита. Лишь только Мартини повернул назад, она остановилась и медленно пошла ему навстречу, ведя рукой по живой изгороди. Свет единственного фонаря в конце переулка еле достигал сюда, но Мартини всё же увидел, что танцовщица идёт, опустив голову, точно робея или стыдясь чего-то. – Как он себя чувствует? – спросила она, не глядя на Мартини. – Гораздо лучше, чем утром. Он спал весь день, и вид у него не такой измученный. Кажется, приступ миновал! – Ему было очень плохо? – Так плохо, что хуже, по-моему, и быть не может. – Я так и думала. Если он не пускает меня к себе, значит, ему очень плохо. – А часто у него бывают такие приступы? – По-разному… Летом, в Швейцарии, он совсем не болел, а прошлой зимой, когда мы жили в Вене, было просто ужасно. Я не смела к нему входить несколько дней подряд. Он не выносит моего присутствия во время болезни… – Она подняла на Мартини глаза и тут же потупилась. – Когда ему становится плохо, он под любым предлогом отсылает меня одну на бал, на концерт или ещё куда-нибудь, а сам запирается у себя в комнате. А я вернусь украдкой, сяду у его двери и сижу. Если бы он узнал об этом, мне бы так досталось! Когда собака скулит за дверью, он её пускает, а меня – нет. Должно быть, собака ему дороже… Она говорила все это каким-то странным, сердито-пренебрежительным тоном. – Будем надеяться, что теперь дело пойдёт на поправку, – ласково сказал Мартини. – Доктор Риккардо взялся за него всерьёз. Может быть, и полное выздоровление не за горами. Во всяком случае, сейчас он уже не так страдает, но в следующий раз немедленно пошлите за нами. Если бы мы узнали о его болезни вовремя, всё обошлось бы гораздо легче. До свидания! Он протянул ей руку, но она отступила назад, резко мотнув головой: – Не понимаю, какая вам охота пожимать руку его любовнице! – Воля ваша, но… – смущённо проговорил Мартини. Зита топнула ногой. – Ненавижу вас! – крикнула она, и глаза у неё засверкали, как раскалённые угли. – Ненавижу вас всех! Вы приходите, говорите с ним о политике! Он позволяет вам сидеть около него всю ночь и давать ему лекарства, а я не смею даже посмотреть на него в дверную щёлку! Что он для вас? Кто дал вам право отнимать его у меня? Ненавижу! Ненавижу! Ненавижу! Она разразилась бурными рыданиями и, кинувшись к дому, захлопнула калитку перед носом у Мартини. «Бог ты мой! – мысленно проговорил он, идя тёмным переулком. – Эта женщина не на шутку любит его! Вот чудеса!» Глава VIII Овод быстро поправлялся. В одно из своих посещений на следующей неделе Риккардо застал его уже на кушетке облачённым в турецкий халат. С ним были Мартини и Галли. Овод захотел даже выйти на воздух, но Риккардо только рассмеялся на это и спросил, не лучше ли уж сразу предпринять прогулку до Фьезоле. – Можете также нанести визит Грассини, – добавил он язвительно. – Я уверен, что синьора будет в восторге, особенно сейчас, когда на лице у вас такая интересная бледность. Овод трагически всплеснул руками. – Боже мой! А я об этом и не подумал! Она примет меня за итальянского мученика и будет разглагольствовать о патриотизме. Мне придётся войти в роль и рассказать ей, что меня изрубили на куски в подземелье и довольно плохо потом склеили. Ей захочется узнать в точности мои ощущения. Вы думаете, её трудно провести, Риккардо? Бьюсь об заклад, что она примет на веру самую дикую ложь, какую только можно измыслить. Ставлю свой индийский кинжал против заспиртованного солитёра из вашего кабинета. Соглашайтесь, условия выгодные. – Спасибо, я не любитель смертоносного оружия. – Солитёр тоже смертоносен, только он далеко не так красив. – Во всяком случае, друг мой, без кинжала я как-нибудь обойдусь, а солитёр мне нужен… Мартини, я должен бежать. Значит, этот беспокойный пациент остаётся на вашем попечении? – Да. Но только до трех часов. С трех здесь посидит синьора Болла. – Синьора Болла? – испуганно переспросил Овод. – Нет, Мартини, это невозможно! Я не допущу, чтобы дама возилась со мной и с моими болезнями. Да и где мне её принимать? Здесь неудобно. – Давно ли вы стали так строго соблюдать приличия? – спросил, смеясь, Риккардо. – Синьора Болла – наша главная сиделка. Она начала ухаживать за больными ещё тогда, когда бегала в коротеньких платьицах. Лучшей сестры милосердия я не знаю. «Здесь неудобно»? Да вы, может быть, говорите о госпоже Грассини?.. Мартини, если придёт синьора Болла, для неё не надо оставлять никаких указаний… Боже мой, уже половина третьего! Мне пора. – Ну, Риварес, примите-ка лекарство до её прихода, – сказал Галли, подходя к Оводу со стаканом. – К чёрту лекарства! Как и все выздоравливающие, Овод был очень раздражителен и доставлял много хлопот своим преданным сиделкам. – 3-зачем вы пичкаете м-меня всякой дрянью, когда боли прошли? – Именно затем, чтобы они не возобновились. Или вы хотите так обессилеть, чтобы синьоре Болле пришлось давать вам опиум? – М-милостивый государь! Если приступы должны возобновиться, они возобновятся. Это не зубная боль, которую м-можно облегчить вашими дрянными л-лекарствами. От них столько же пользы, сколько от игрушечного насоса на пожаре. Впрочем, как хотите, дело ваше. Он взял стакан левой рукой. Страшные шрамы на ней напомнили Галли о бывшем у них перед тем разговоре. – Да, кстати, – спросил он, – где вы получили эти раны? На войне, вероятно? – Я же только что рассказывал, что меня бросили в мрачное подземелье и… – Знаю. Но это вариант для синьоры Грассини… Нет, в самом деле, в бразильскую войну? – Да, частью на войне, частью на охоте в диких местах… Всякое бывало. – А! Во время научной экспедиции?.. Бурное это было время в вашей жизни, должно быть? – Разумеется, в диких странах не проживёшь без приключений, – небрежно сказал Овод. – И приключения, надо сознаться, бывают часто не из приятных. – Я всё-таки не представляю себе, как вы ухитрились получить столько ранений… разве только если на вас нападали дикие звери. Например, эти шрамы на левой руке. – А, это было во время охоты на пуму. Я, знаете, выстрелил… Послышался стук в дверь. – Все ли прибрано в комнате, Мартини? Да? Так отворите, пожалуйста… Вы очень добры, синьора… Извините, что я не встаю. – И незачем вам вставать. Я не с визитом… Я пришла пораньше, Чезаре: вы, наверно, торопитесь. – Нет, у меня ещё есть четверть часа. Позвольте, я положу ваш плащ в той комнате. Корзинку можно туда же? – Осторожно, там яйца. Самые свежие. Кэтти купила их утром в Монте Оливето… А это рождественские розы, синьор Риварес. Я знаю, вы любите цветы. Она присела к столу и, подрезав стебли, поставила цветы в вазу. – Риварес, вы начали рассказывать про пуму, – заговорил опять Галли. – Как же это было? – Ах да! Галли расспрашивал меня, синьора, о жизни в Южной Америке, и я начал рассказывать ему, отчего у меня так изуродована левая рука. Это было в Перу. На охоте за пумой нам пришлось переходить реку вброд, и когда я выстрелил, ружьё дало осечку: оказывается, порох отсырел. Понятно, пума не стала дожидаться, пока я исправлю свою оплошность, и вот результат. – Нечего сказать, приятное приключение! – Ну, не так страшно, как кажется. Всякое бывало, конечно, но в общем жизнь была преинтересная. Охота на змей, например… Он болтал, рассказывал случай за случаем – об аргентинской войне, о бразильской экспедиции, о встречах с туземцами, об охоте на диких зверей. Галли слушал с увлечением, словно ребёнок – сказку, и то и дело прерывал его вопросами. Впечатлительный, как все неаполитанцы, он любил все необычное. Джемма достала из корзинки вязанье и тоже внимательно слушала, проворно шевеля спицами и не отрывая глаз от работы. Мартини хмурился и беспокойно ёрзал на стуле. Во всех этих рассказах ему слышались хвастливость и самодовольство. Несмотря на своё невольное преклонение перед человеком, способным переносить сильную физическую боль с таким поразительным мужеством, – как сам он, Мартини, мог убедиться неделю тому назад, – ему решительно не нравился Овод, не нравились его манеры, его поступки. – Вот это жизнь! – вздохнул Галли с откровенной завистью. – Удивляюсь, как вы решились покинуть Бразилию. Какими скучными должны казаться после неё все другие страны! – Лучше всего мне жилось, пожалуй, в Перу и в Эквадоре, – продолжал Овод. – Вот где действительно великолепно! Правда, слишком уж жарко, особенно в прибрежной полосе Эквадора, и условия жизни подчас очень суровы. Но красота природы превосходит всякое воображение. – Меня, пожалуй, больше привлекает полная свобода жизни в дикой стране, чем красоты природы, – сказал Галли. – Там человек может действительно сохранить своё человеческое достоинство, не то что в наших городах. – Да, – согласился Овод, – но только… Джемма отвела глаза от работы и посмотрела на него. Он вспыхнул и не кончил фразы. – Неужели опять начинается приступ? – спросил тревожно Галли. – Нет, ничего, не обращайте внимания. Ваши с-снадобья помогли, хоть я и п-проклинал их… Вы уже уходите, Мартини? – Да… Идёмте, Галли, а то опоздаем. Джемма вышла за ними и скоро вернулась со стаканом гоголь-моголя. – Выпейте, – сказала она мягко, но настойчиво и снова села за своё вязанье. Овод кротко повиновался. С полчаса оба молчали. Наконец он тихо проговорил: – Синьора Болла! Джемма взглянула на него. Он теребил пальцами бахрому пледа, которым была покрыта кушетка, и не поднимал глаз. – Скажите, вы не поверили моим рассказам? – Я ни одной минуты не сомневалась, что вы все это выдумали, – спокойно ответила Джемма. – Вы совершенно правы. Я всё время лгал. – И о том, что касалось войны? – Обо всём вообще. Я никогда не участвовал в войнах. А экспедиция… Приключения там бывали, и большая часть того, о чём я рассказывал, – действительные факты. Но раны мои совершенно другого происхождения. Вы поймали меня на одной лжи, и теперь я могу сознаться во всём остальном. – Стоит ли тратить силы на сочинение таких небылиц? – спросила Джемма. – По-моему, нет. – А что мне было делать? Вы помните вашу английскую пословицу: «Не задавай вопросов – не услышишь лжи». Мне не доставляет ни малейшего удовольствия дурачить людей, но должен же я что-то отвечать, когда меня спрашивают, каким образом я стал калекой. А уж если врать, так врать забавно. Вы видели, как Галли был доволен. – Неужели вам важнее позабавить Галли, чем сказать правду? – Правду… – Он пристально взглянул на неё, держа в руке оторванную бахромку пледа. – Вы хотите, чтобы я сказал правду этим людям? Да лучше я себе язык отрежу! – И затем с какой-то неуклюжей и робкой порывистостью добавил: – Я ещё никому не рассказывал правды, но вам, если хотите, расскажу. Она молча опустила вязанье на колени. Было что-то трогательное в том, что этот чёрствый, скрытный человек решил довериться женщине, которую он так мало знал и, видимо, недолюбливал. После долгого молчания Джемма взглянула на него. Овод полулежал, облокотившись на столик, стоявший возле кушетки, и прикрыв изувеченной рукой глаза. Пальцы этой руки нервно вздрагивали, на кисти, там, где был рубец, чётко бился пульс. Джемма подошла к кушетке и тихо окликнула его. Он вздрогнул и поднял голову. – Я совсем з-забыл, – проговорил он извиняющимся тоном. – Я х-хотел рассказать вам о… – О несчастном случае, когда вы сломали ногу. Но если вам тяжело об этом вспоминать… – О несчастном случае? Но это не был несчастный случай! Нет. Меня просто избили кочергой. Джемма смотрела на него в полном недоумении. Он откинул дрожащей рукой волосы со лба и улыбнулся. – Может быть, вы присядете? Пожалуйста, придвиньте кресло поближе. К сожалению, я не могу сделать это сам. 3-знаете, я был бы д-драгоценной находкой для Риккардо, если бы ему пришлось лечить меня тогда. Ведь он, как истый хирург, ужасно любит поломанные кости, а у меня в тот раз было сломано, кажется, всё, что только можно сломать, за исключением шеи. – И вашего мужества, – мягко вставила Джемма. – Но, может быть, его и нельзя сломить? Овод покачал головой. – Нет, – сказал он, – мужество моё кое-как удалось починить потом, вместе со всем прочим, что от меня осталось. Но тогда оно было разбито, как чайная чашка. В том-то и весь ужас… Да, так я начал рассказывать о кочерге. Это было… дайте припомнить… лет тринадцать назад в Лиме. Я говорил, что Перу прекрасная страна, но она не так уже прекрасна для тех, кто очутился там без гроша в кармане, как было со мной. Я побывал в Аргентине, потом в Чили. Бродил по всей стране, чуть не умирая с голоду, и приехал в Лиму из Вальпарайзо матросом на судне, перевозившем скот. В самом городе мне не удалось найти работу, и я спустился к докам, в Каллао, – решил попытать счастья там. Ну, как известно, во всех портовых городах есть трущобы, в которых собираются матросы, и в конце концов я устроился в одном из игорных притонов. Я исполнял должность повара, подавал напитки гостям и тому подобное. Занятие не особенно приятное, но я был рад и этому. Там меня кормили, я видел человеческие лица, слышал хоть какую-то человеческую речь. Вы, может быть, скажете, что радоваться было нечему, но незадолго перед тем я болел жёлтой лихорадкой, долго пролежал в полуразвалившейся лачуге совершенно один, и это вселило в меня ужас… И вот однажды ночью мне велели вытолкать за дверь пьяного матроса, который стал буянить. Он в этот день сошёл на берег, проиграл все свои деньги и был сильно не в духе. Мне пришлось послушаться, иначе я потерял бы место и околел с голоду; но этот человек был вдвое сильнее меня: мне пошёл тогда только двадцать второй год, и после лихорадки я был слаб, как котёнок. К тому же у него в руках была кочерга… – Овод замолчал и взглянул украдкой на Джемму. – Он, вероятно, хотел разделаться со мной, отправить на тот свет, но, будучи индийским матросом, выполнил свою работу небрежно и оставил меня недобитым как раз настолько, что я мог вернуться к жизни. – А что же делали остальные? Неужели все испугались одного пьяного матроса? Овод посмотрел на неё и расхохотался. – /Остальные!/ Игроки и другие завсегдатаи притона? Как же вы не понимаете! Я был их слугой, /собственностью/. Они окружили нас и, конечно, были в восторге от такого зрелища. Там смотрят на подобные вещи, как на забаву. Конечно, в том случае, если действующим лицом является кто-то другой. Джемма содрогнулась. – Чем же всё это кончилось? – Этого я вам не могу сказать. После такой драки человек обычно ничего не помнит в первые дни. Но поблизости был корабельный врач, и, по-видимому, когда зрители убедились, что я не умер, за ним послали. Он починил меня кое-как. Риккардо находит, что плохо, но, может быть, в нём говорит профессиональная зависть. Как бы то ни было, когда я очнулся, одна старуха туземка взяла меня к себе из христианского милосердия – не правда ли, странно звучит? Помню, как она, бывало, сидит, скорчившись, в углу хижины, курит трубку, сплёвывает на пол и напевает что-то себе под нос. Старуха оказалась добрая, она все говорила, что у неё я могу умереть спокойно: никто мне не помешает. Но дух противоречия не оставил меня, и я решил выжить. Трудная это была работа – возвращаться к жизни, и теперь мне иной раз приходит в голову, что игра не стоила свеч. Терпение у этой старухи было поразительное. Я пробыл у неё… дай бог памяти… месяца четыре и всё это время то бредил, то буйствовал, как медведь с болячкой в ухе. Боль была, надо сказать, довольно сильная, а я человек изнеженный ещё с детства. – Что же было дальше? – Дальше… кое-как поправился и уполз от старухи. Не думайте, что во мне говорила щепетильность, нежелание злоупотреблять гостеприимством бедной женщины. Нет, мне было не до этого. Я просто не мог больше выносить её лачужку… Вы говорили о моём мужестве. Посмотрели бы вы на меня тогда! Приступы боли возобновлялись каждый вечер, как только начинало смеркаться. После полудня я обычно лежал один и следил, как солнце опускается все ниже и ниже… О, вам никогда этого не понять! Я и теперь не могу без ужаса видеть солнечный закат… Наступила долгая пауза. – Потом я пошёл бродить по стране, в надежде найти какую-нибудь работу. Оставаться в Лиме не было никакой возможности. Я сошёл бы с ума… Добрался до Куско… Однако зачем мучить вас этой старой историей – в ней нет ничего занимательного. Джемма подняла голову и посмотрела на него серьёзным, глубоким взглядом. – Не говорите так, /прошу/ вас, – сказала она. Овод закусил губу и оторвал ещё одну бахромку от пледа. – Значит, рассказывать дальше? – спросил он немного погодя. – Если… если хотите… Но воспоминания мучительны для вас. – А вы думаете, я забываю об этом, когда молчу? Тогда ещё хуже. Но меня мучают не сами воспоминания. Нет, страшно то, что я потерял тогда всякую власть над собой. – Я не совсем понимаю… – Моё мужество пришло к концу, и я оказался трусом. – Но ведь есть предел всякому терпению! – Да, и человек, который достиг этого предела, не знает, что с ним будет в следующий раз. – Скажите, если можете, – нерешительно спросила Джемма, – каким образом вы в двадцать лет оказались заброшенным в такую даль? – Очень просто. Дома, на родине, жизнь улыбалась мне, но я убежал оттуда. – Почему? Он засмеялся коротким, сухим смехом: – Почему? Должно быть, потому, что я был самонадеянным мальчишкой. Я рос в богатой семье, меня до невозможности баловали, и я вообразил, что весь мир сделан из розовой ваты и засахаренного миндаля. Но в один прекрасный день выяснилось, что некто, кому я верил, обманывал меня… Что с вами? Почему вы так вздрогнули? – Ничего. Продолжайте, пожалуйста. – Я открыл, что меня оплели ложью. Случай весьма обыкновенный, конечно, но, повторяю, я был молод, самонадеян и верил, что лжецов ожидает ад. Поэтому я решил: будь что будет – и убежал в Южную Америку, без денег, не зная ни слова по-испански, будучи белоручкой, привыкшим жить на всём готовом. В результате я сам попал в настоящий ад, и это излечило меня от веры в ад воображаемый. Я уже был на самом дне… Так прошло пять лет, а потом экспедиция Дюпре вытащила меня на поверхность. – Пять лет! Это ужасно! Но неужели у вас не было друзей? – Друзей? – Он повернулся к ней всем телом. – У меня /никогда/ не было друзей… Но через секунду словно устыдился своей вспышки и поспешил прибавить: – Не придавайте всему этому такого значения. Я, пожалуй, изобразил своё прошлое в слишком мрачном свете. В действительности первые полтора года были вовсе не так плохи: я был молод, силён и довольно успешно выходил из затруднений, пока тот матрос не изувечил меня… После этого я уже не мог найти работу. Удивительно, каким совершенным оружием может быть кочерга в умелых руках! А калеку, понятно, никто не наймёт. – Что же вы делали? – Что мог. Одно время был на побегушках у негров, работавших на сахарных плантациях. Между прочим, удивительное дело! Рабы всегда ухитряются завести себе собственного раба. Впрочем, надсмотрщики не держали меня подолгу. Из-за хромоты я не мог двигаться быстро, да и большие тяжести были мне не под силу. А кроме того, у меня то и дело повторялось воспаление или как там называется эта проклятая болезнь… Через некоторое время я перекочевал с плантаций на серебряные рудники и пытался устроиться там Но управляющие смеялись, как только я заговаривал о работе, а рудокопы буквально травили меня. – За что? – Такова уж, должно быть, человеческая натура. Они видели, что я могу отбиваться только одной рукой. Наконец я ушёл с этих рудников и отправился бродяжничать, в надежде, что подвернётся какая-нибудь работа. – Бродяжничать? С больной ногой? Овод вдруг поднял на неё глаза, судорожно переведя дыхание. – Я… я голодал, – сказал он. Джемма отвернулась от него и оперлась на руку подбородком. Он помолчал, потом заговорил снова, все больше и больше понижая голос: – Я бродил и бродил без конца, до умопомрачения и всё-таки ничего не нашёл. Пробрался в Эквадор, но там оказалось ещё хуже. Иногда перепадала паяльная работа – я довольно хороший паяльщик – или какое-нибудь мелкое поручение. Случалось, что меня нанимали вычистить свиной хлев или… да не стоит перечислять… И вот однажды … Тонкая смуглая рука Овода вдруг сжалась в кулак, и Джемма, подняв голову, с тревогой взглянула ему в лицо. Оно было обращено к ней в профиль, и она увидела жилку на виске, бившуюся частыми неровными ударами. Джемма наклонилась и нежно взяла его за руку: – Не надо больше. Об этом даже говорить тяжело. Он нерешительно посмотрел на её руку, покачал головой и продолжал твёрдым голосом: – И вот однажды я наткнулся на бродячий цирк. Помните, тот цирк, где мы были с вами? Так вот такой же, только ещё хуже, ещё вульгарнее. Тамошняя публика хуже наших флорентийцев – им чем грубее, грязнее, тем лучше. Входил в программу, конечно, и бой быков. Труппа расположилась на ночлег возле большой дороги. Я подошёл к ним и попросил милостыни. Погода стояла нестерпимо жаркая. Я изнемогал от голода и упал в обморок. В то время со мной часто случалось, что я терял сознание, точно институтка, затянутая в корсет. Меня внесли в палатку, накормили, дали мне коньяку, а на другое утро предложили мне… Снова пауза. – Им требовался горбун, вообще какой-нибудь уродец, чтобы мальчишкам было в кого бросать апельсинными и банановыми корками… Помните клоуна в цирке? Вот и я был таким же целых два года. Итак, я научился выделывать кое-какие трюки. Но хозяину показалось, что я недостаточно изуродован. Это исправили: мне приделали фальшивый горб и постарались извлечь всё, что можно, из больной ноги и руки. Зрители там непритязательные – можно полюбоваться, как мучают живое существо, и с них этого достаточно. А шутовской наряд довершал впечатление. Всё бы шло прекрасно, но я часто болел и не мог выходить на арену. Если содержатель труппы бывал не в духе, он требовал, чтобы я всё-таки участвовал в представлении, и в такие вечера публика получала особое удовольствие. Помню, как-то раз у меня были сильные боли. Я вышел на арену и упал в обморок. Потом очнулся и вижу: вокруг толпятся люди, все кричат, улюлюкают, забрасывают меня… – Не надо! Я не могу больше! Ради бога, перестаньте! – Джемма вскочила, зажав уши. Овод замолчал и, подняв голову, увидел слезы у неё на глазах. – Боже мой! Какой я идиот! – прошептал он. Джемма отошла к окну. Когда она обернулась, Овод снова лежал, облокотившись на столик и прикрыв лицо рукой. Казалось, он забыл о её присутствии. Она села возле него и после долгого молчания тихо проговорила: – Я хочу вас спросить… – Да? – Почему вы тогда не перерезали себе горло? Он удивлённо посмотрел на неё: – Вот не ожидал от вас такого вопроса! А как же моё дело? Кто бы выполнил его за меня? – Ваше дело? А-а, понимаю… И вам не стыдно говорить о своей трусости! Претерпеть все это и не забыть о стоящей перед вами цели! Вы самый мужественный человек, какого я встречала! Он снова прикрыл лицо рукой и горячо сжал пальцы Джеммы. Наступило молчание, которому, казалось, не будет конца. И вдруг в саду, под окнами, чистый женский голос запел французскую уличную песенку: Ch, Pierrot! Danse, Pierrot! Danse un pen, mon pauvre Jeannot! Vive la danse et l'allegresse! Jouissons de notre bell' jeunesse! Si moi je pleure on moi je soupire, Si moi ie fais la triste figure — Monsieur, ce nest que pour rire! На! На, ha, ha! Monsieur, ce n'est que pour rire![71] При первых же словах этой песни Овод с глухим стоном отшатнулся от Джеммы. Но она удержала его за руку и крепко сжала её в своих, будто стараясь облегчить ему боль во время тяжёлой операции. Когда же песня оборвалась и в саду раздались аплодисменты и смех, он медленно проговорил, устремив на неё страдальческий, как у затравленного зверя, взгляд: – Да, это Зита со своими друзьями. Она хотела прийти ко мне в тот вечер, когда здесь был Риккардо. Я сошёл бы с ума от одного её прикосновения! – Но ведь она не понимает этого, – мягко сказала Джемма. – Она даже не подозревает, что вам тяжело с ней. В саду снова раздался взрыв смеха. Джемма поднялась и распахнула окно. Кокетливо повязанная шарфом с золотой вышивкой, Зита стояла посреди дорожки, подняв над головой руку с букетом фиалок, за которым тянулись три молодых кавалерийских офицера. – Мадам Рени! – окликнула её Джемма. Словно туча нашла на лицо Зиты. – Что вам угодно, сударыня? – спросила она, бросив на Джемму вызывающий взгляд. – Попросите, пожалуйста, ваших друзей говорить немножко потише. Синьор Риварес плохо себя чувствует. Танцовщица швырнула фиалки на землю. – Allez-vous-en! – крикнула она, круто повернувшись к удивлённым офицерам. – Vous m'embelez, messieurs![72] – и медленно вышла из сада. Джемма закрыла окно. – Они ушли, – сказала она. – Благодарю… И простите, что вам пришлось побеспокоиться из-за меня. – Беспокойство не большое… Он сразу уловил нерешительные нотки в её голосе. – Беспокойство не большое, но…? Вы не докончили фразы, синьора, там было «но». – Если вы умеете читать чужие мысли, то не извольте обижаться на них. Правда, это не моё дело, но я не понимаю… – Моего отвращения к мадам Рени? Это только когда я… – Нет, я не понимаю, как вы можете жить вместе с ней, если она вызывает у вас такие чувства. По-моему, это оскорбительно для неё как для женщины, и… – Как для женщины? – Он резко рассмеялся. – И вы называете /её/ женщиной? – Это нечестно! – воскликнула Джемма. – Кто дал вам право говорить о ней в таком тоне с другими… и особенно с женщинами! Овод отвернулся к окну и широко открытыми глазами посмотрел на заходящее солнце. Джемма опустила шторы и жалюзи, чтобы ему не было видно заката, потом села к столику у другого окна и снова взялась за вязанье. – Не зажечь ли лампу? – спросила она немного погодя. Овод покачал головой. Когда стемнело, Джемма свернула работу и положила её в корзинку. Опустив руки на колени, она молча смотрела на неподвижную фигуру Овода. Тусклый вечерний свет смягчал насмешливое, самоуверенное выражение его лица и подчёркивал трагические складки у рта. Джемма вспомнила вдруг каменный крест, поставленный её отцом в память Артура, и надпись на нём: Все воды твои и волны твои прошли надо мной. Целый час прошёл в молчании. Наконец Джемма встала и тихо вышла из комнаты. Возвращаясь назад с зажжённой лампой, она остановилась в дверях, думая, что Овод заснул. Но как только свет упал на него, он повернул к ней голову. – Я сварила вам кофе, – сказала Джемма, опуская лампу на стол. – Поставьте его куда-нибудь и, пожалуйста, подойдите ко мне. Он взял её руки в свои. – Знаете, о чём я думал? Вы совершенно правы, моя жизнь исковеркана. Но ведь женщину, достойную твоей… любви, встречаешь не каждый день. А мне пришлось перенести столько всяких бед! Я боюсь… – Чего? – Темноты. Иногда я просто /не могу/ оставаться один ночью. Мне нужно, чтобы рядом со мной было живое существо. Темнота, кромешная темнота вокруг… Нет, нет! Я боюсь не ада! Ад – это детская игрушка. Меня страшит темнота /внутренняя/, там нет ни плача, ни скрежета зубовного, а только тишина… мёртвая тишина. Зрачки у него расширились, он замолчал. Джемма ждала, затаив дыхание. – Вы, наверно, думаете: что за фантазии! Да! Вам этого не понять – к счастью, для вас самой. А я сойду с ума, если останусь один. Не судите меня слишком строго. Я не так мерзок, как, может быть, кажется на первый взгляд. – Осуждать вас я не могу, – ответила она. – Мне не приходилось испытывать такие страдания. Но беды… у кого их не было! И мне думается, если смалодушествовать и совершить несправедливость, жестокость, – раскаяния всё равно не минуешь. Но вы не устояли только в этом, а я на вашем месте потеряла бы последние силы, прокляла бы бога и покончила с собой. Овод всё ещё держал её руки в своих. – Скажите мне, – тихо проговорил он, – а вам никогда не приходилось корить себя за какой-нибудь жестокий поступок? Джемма ничего не ответила ему, но голова её поникла, и две крупные слёзы упали на его руку. – Говорите, – горячо зашептал он, сжимая её пальцы, – говорите! Ведь я рассказал вам о всех своих страданиях. – Да… Я была жестока с человеком, которого любила больше всех на свете. Руки, сжимавшие её пальцы, задрожали. – Он был нашим товарищем, – продолжала Джемма, – его оклеветали, на него возвели явный поклёп в полиции, а я всему поверила. Я ударила его по лицу, как предателя… Он покончил с собой, утопился… Через два дня я узнала, что он был ни в чём не виновен… Такое воспоминание, пожалуй, похуже ваших… Я охотно дала бы отсечь правую руку, если бы этим можно было исправить то, что сделано. Новый для неё, опасный огонёк сверкнул в глазах Овода. Он быстро склонил голову и поцеловал руку Джеммы. Она испуганно отшатнулась от него. – Не надо! – сказала она умоляющим тоном. – Никогда больше не делайте этого. Мне тяжело. – А разве тому, кого вы убили, не было тяжело? – Тому, кого я убила… Ах, вот идёт Чезаре! Наконец-то! Мне… мне надо идти. * * * Войдя в комнату, Мартини застал Овода одного. Около него стояла нетронутая чашка кофе, и он тихо и монотонно, видимо не получая от этого никакого удовольствия, сыпал ругательствами. Глава IX Несколько дней спустя Овод вошёл в читальный зал общественной библиотеки и спросил собрание проповедей кардинала Монтанелли. Он был ещё очень бледен и хромал сильнее, чем всегда. Риккардо, сидевший за соседним столом, поднял голову. Он любил Овода, но не выносил в нём одной черты – озлобленности на всех и вся. – Подготовляете новое нападение на несчастного кардинала? – язвительно спросил Риккардо. – Почему это вы, милейший, в-всегда приписываете людям з-злые умыслы? Это отнюдь не по-христиански. Я просто готовлю статью о современном богословии для н-новой газеты. – Для какой новой газеты? – Риккардо нахмурился. Ни для кого не было тайной, что оппозиция только дожидалась нового закона о печати, чтобы поразить читателей газетой радикального направления, но открыто об этом не говорили. – Для «Шарлатана» или – как она называется – «Церковная хроника»? – Тише, Риварес! Мы мешаем другим. – Ну, так вернитесь к своей хирургии и предоставьте м-мне заниматься богословием. Я не м-мешаю вам выправлять с-сломанные кости, хотя имел с ними дело гораздо больше, чем вы. И Овод погрузился в изучение тома проповедей. Вскоре к нему подошёл один из библиотекарей. – Синьор Риварес, если не ошибаюсь, вы были членом экспедиции Дюпре, исследовавшей притоки Амазонки. Помогите нам выйти из затруднения. Одна дама спрашивала отчёты этой экспедиции, а они как раз у переплётчика. – Какие сведения ей нужны? – Она хочет знать только, когда экспедиция выехала и когда она проходила через Эквадор. – Экспедиция выехала из Парижа осенью тысяча восемьсот тридцать седьмого года и прошла через Квито в апреле тридцать восьмого. Мы провели три года в Бразилии, потом спустились к Рио[73] и вернулись в Париж летом сорок первого года. Не нужны ли вашей читательнице даты отдельных открытий? – Нет, спасибо. Это всё, что ей требуется… Беппо, отнесите, пожалуйста, этот листок синьоре Болле… Ещё раз благодарю вас, синьор Риварес. Простите за беспокойство. Нахмурившись, Овод откинулся на спинку стула. Зачем ей понадобились эти даты? Зачем ей знать, когда экспедиция проходила через Эквадор? Джемма ушла домой с полученной справкой. Апрель 1838 года, а Артур умер в мае 1833. Пять лет… Она взволнованно ходила по комнате. Последние ночи ей плохо спалось, и под глазами у неё были тёмные круги. Пять лет… И он говорил о «богатом доме», о ком-то, «кому он верил и кто его обманул»… Обманул его, а обман открылся… Она остановилась и заломила руки над головой. Нет, это чистое безумие!.. Этого не может быть… А между тем, как тщательно обыскали они тогда всю гавань! Пять лет… И ему не было двадцати одного, когда тот матрос… Значит, он убежал из дому девятнадцати лет. Ведь он сказал: «полтора года»… А эти синие глаза и эти нервные пальцы? И отчего он так озлоблен против Монтанелли? Пять лет… Пять лет… Если бы только знать наверное, что Артур утонул, если бы она видела его труп… Тогда эта старая рана зажила бы наконец, и тяжёлое воспоминание перестало бы так мучить её. И лет через двадцать она, может быть, привыкла бы оглядываться на прошлое без ужаса. Вся её юность была отравлена мыслью об этом поступке. День за днём, год за годом боролась она с угрызениями совести. Она не переставала твердить себе, что служит будущему, и старалась отгородиться от страшного призрака прошлого. Но изо дня в день, из года в год её преследовал образ утопленника, уносимого в море, в сердце звучал горький вопль, который она не могла заглушить: «Артур погиб! Я убила его!» Порой ей казалось, что такое бремя слишком тяжело для неё. И, однако, Джемма отдала бы теперь половину жизни, чтобы снова почувствовать это бремя. Горькая мысль, что она убила Артура, стала привычной; её душа слишком долго изнемогала под этой тяжестью, чтобы упасть под ней теперь. Но если она толкнула его не в воду, а… Джемма опустилась на стул и закрыла лицо руками. И подумать, что вся её жизнь была омрачена призраком его смерти! О, если бы она толкнула его только на смерть, а не на что-либо худшее! Подробно, безжалостно вспоминала Джемма весь ад его прошлой жизни. И так ярко предстал этот ад в её воображении, словно она видела и испытала всё это сама: дрожь беззащитной души, надругательства, ужас одиночества и муки горше смерти, не дающие покоя ни днём, ни ночью. Так ясно видела она эту грязную лачугу, как будто сама была там, как будто страдала вместе с ним на серебряных рудниках, на кофейных плантациях, в бродячем цирке… Бродячий цирк… Отогнать от себя хотя бы эту мысль… Ведь так можно потерять рассудок! Джемма выдвинула ящик письменного стола. Там у неё лежало несколько реликвий, с которыми она не могла заставить себя расстаться. Она не отличалась сентиментальностью и всё-таки хранила кое-что на память: это была уступка той слабой стороне её «я», которую Джемма всегда так упорно подавляла в себе. Она очень редко заглядывала в этот ящик. Вот они – первое письмо Джиованни, цветы, что лежали в его мёртвой руке, локон её ребёнка, увядший лист с могилы отца. На дне ящика лежал портрет Артура, когда ему было десять лет, – единственный его портрет. Джемма опустилась на стул и глядела на прекрасную детскую головку до тех пор, пока образ Артура-юноши не встал перед ней. Как ясно она видела теперь его лицо! Нежные очертания рта, большие серьёзные глаза, ангельская чистота выражения – все это так запечатлелось в её памяти, как будто он умер вчера. И медленные слепящие слезы скрыли от неё портрет. Как могла ей прийти в голову такая мысль! Разве не святотатство навязывать этому светлому далёкому духу грязь и скорбь жизни? Видно, боги любили его и дали ему умереть молодым. В тысячу раз лучше перейти в небытие, чем остаться жить и превратиться в Овода, в этого Овода, с его дорогими галстуками, сомнительными остротами и язвительным языком… Нет, нет! Это страшный плод её воображения. Она ранит себе сердце пустыми выдумками – Артур мёртв! – Можно войти? – негромко спросили у двери. Джемма вздрогнула так сильно, что портрет выпал у неё из рук. Овод прошёл, хромая, через всю комнату, поднял его и подал ей. – Как вы меня испугали! – сказала она. – П-простите, пожалуйста. Быть может, я помешал? – Нет, я перебирала разные старые вещи. С минуту Джемма колебалась, потом протянула ему портрет: – Что вы скажете об этой головке? И пока Овод рассматривал портрет, она следила за ним так напряжённо, точно вся её жизнь зависела от выражения его лица. Но он только критически поднял брови и сказал: – Трудную вы мне задали задачу. Миниатюра выцвела, а детские лица вообще читать нелегко. Но мне думается, что этот ребёнок должен был стать несчастным человеком. И самое разумное, что он мог сделать, это остаться таким вот малышом. – Почему? – Посмотрите-на линию нижней губы. В нашем мире нет места таким натурам. Для них с-страдание есть с-страдание, а неправда – неправда. Здесь нужны люди, которые умеют думать только о своём деле. – Портрет никого вам не напоминает? Он ещё пристальнее посмотрел на миниатюру. – Да. Как странно!.. Да, конечно, очень похож… – На кого? – На к-кардинала М-монтанелли. Быть может, у этого безупречного пастыря имеется племянник? Позвольте полюбопытствовать, кто это? – Это детский портрет друга, о котором я вам недавно говорила. – Того, которого вы убили? Джемма невольно вздрогнула. Как легко и с какой жестокостью произнёс он это страшное слово! – Да, того, которого я убила… если он действительно умер. – Если? Она не спускала глаз с его лица: – Иногда я в этом сомневаюсь. Тела ведь так и не нашли. Может быть, он, как и вы, убежал из дому и уехал в Южную Америку. – Будем надеяться, что нет. Вам было бы тяжело жить с такой мыслью. В своё время мне пришлось препроводить не одного человека в царство теней, но если б я знал, что какое-то живое существо по моей вине отправилось в Южную Америку, я потерял бы сон, уверяю вас. – Значит, вы думаете, – сказала Джемма, сжав руки и подходя к нему, – что, если бы этот человек не утонул… а пережил то, что пережили вы, он никогда не вернулся бы домой и не предал бы прошлое забвению? Вы думаете, он не мог бы простить? Ведь и мне это многого стоило! Смотрите! Она откинула со лба тяжёлые пряди волос. Меж чёрных локонов проступала широкая серебряная полоса. Наступило долгое молчание. – Я думаю, – медленно сказал Овод, – что мёртвым лучше оставаться мёртвыми. Прошлое трудно забыть. И на месте вашего друга я продолжал бы ос-ставаться мёртвым. Встреча с привидением – вещь неприятная. Джемма положила портрет в ящик и заперла его на ключ. – Жестокая мысль, – сказала она. – Поговорим о чем-нибудь другом. – Я пришёл посоветоваться с вами об одном небольшом деле, если возможно – по секрету. Мне пришёл в голову некий план. Джемма придвинула стул к столу и села. – Что вы думаете о проектируемом законе относительно печати? – начал он ровным голосом, без обычного заикания. – Что я думаю? Я думаю, что проку от него будет мало, но лучше это, чем совсем ничего. – Несомненно. Вы, следовательно, собираетесь работать в одной из новых газет, которые хотят здесь издавать? – Да, я бы хотела этим заняться. При выпуске новой газеты всегда бывает много технической работы: поиски типографии, распространение и… – И долго вы намерены губить таким образом свои способности? – Почему «губить»? – Конечно, губить. Ведь для вас не секрет, что вы гораздо умнее большинства мужчин, с которыми вам приходится работать, а вы позволяете им превращать вас в какую-то подсобную силу. В умственном отношении Грассини и Галли просто школьники в сравнении с вами, а вы сидите и правите их статьи, точно заправский корректор. – Во-первых, я не всё время трачу на чтение корректур, а во-вторых, вы сильно преувеличиваете мои способности: они не так блестящи, как вам кажется. – Я вовсе не считаю их блестящими, – спокойно ответил Овод. – У вас твёрдый и здравый ум, что гораздо важнее. На этих унылых заседаниях комитета вы первая замечаете ошибки ваших товарищей. – Вы несправедливы к ним. У Мартини очень хорошая голова, а в способностях Фабрицци и Леги я не сомневаюсь. Что касается Грассини, то он знает экономическую статистику Италии лучше всякого чиновника. – Это ещё не так много. Но бог с ними! Факт остаётся фактом: с вашими способностями вы могли бы выполнять более серьёзную работу и играть более ответственную роль. – Я вполне довольна своим положением. Моя работа не так уж важна, но ведь всякий делает, что может. – Синьора Болла, нам с вами не стоит говорить друг другу комплименты и скромничать. Ответьте мне прямо: считаете ли вы, что ваша теперешняя работа может выполняться людьми, стоящими гораздо ниже вас по уму? – Ну, если вы уж так настаиваете, то, пожалуй, это до известной степени верно. – Так почему же вы это допускаете? Молчание. – Почему вы это допускаете? – Потому что я тут бессильна. – Бессильны? Не понимаю! Она укоризненно взглянула на него: – Это неделикатно… так настойчиво требовать ответа. – А всё-таки вы мне ответите. – Ну хорошо. Потому, что моя жизнь разбита. У меня нет сил взяться теперь за что-нибудь настоящее. Я гожусь только в труженицы, на партийную техническую работу. Её я, по крайней мере, исполняю добросовестно, а ведь кто-нибудь должен ею заниматься. – Да… Разумеется, кто-нибудь должен, но не один и тот же человек. – Я, кажется, только на это и способна. Он посмотрел на неё прищурившись. Джемма подняла голову: – Мы возвращаемся к прежней теме, а ведь у нас должен быть деловой разговор. Зачем говорить со мной о работе, которую я могла бы делать? Я её не сделаю теперь. Но я могу помочь вам обдумать ваш план. В чём он состоит? – Вы начинаете с заявления, что предлагать вам работу бесполезно, а потом спрашиваете, что я предлагаю. Мне нужно, чтобы вы не только обдумали мой план, но и помогли его выполнить. – Расскажите сначала, в чём дело, а потом поговорим. – Прежде всего я хочу знать вот что: слыхали вы что-нибудь о подготовке восстания в Венеции? – Со времени амнистии ни о чём другом не говорят, как о предстоящих восстаниях и о санфедистских заговорах, но я скептически отношусь к к тому и к другому. – Я тоже в большинстве случаев. Но сейчас речь идёт о серьёзной подготовке к восстанию против австрийцев. В Папской области – особенно в четырех легатствах – молодёжь намеревается тайно перейти границу и примкнуть к восставшим. Друзья из Романьи сообщают мне… – Скажите, – прервала его Джемма, – вы вполне уверены, что на ваших друзей можно положиться? – Вполне. Я знаю их лично и работал с ними. – Иначе говоря, они члены той же организации, что и вы? Простите мне моё недоверие, но я всегда немного сомневаюсь в точности сведений, получаемых от тайных организаций. Мне кажется… – Кто вам сказал, что я член какой-то тайной организации? – резко спросил он. – Никто, я сама догадалась. – А! – Овод откинулся на спинку стула и посмотрел на Джемму, нахмурившись. – Вы всегда угадываете чужие тайны? – Очень часто. Я довольно наблюдательна и умею устанавливать связь между фактами. Так что будьте осторожны со мной. – Я ничего не имею против того, чтобы вы знали о моих делах, лишь бы дальше не шло. Надеюсь, что эта ваша догадка не стала достоянием… Джемма посмотрела на него не то удивлённо, не то обиженно. – По-моему, это излишний вопрос, – сказала она. – Я, конечно, знаю, что вы ничего не станете говорить посторонним, но членам вашей партии, быть может… – Партия имеет дело с фактами, а не с моими догадками и домыслами. Само собой разумеется, что я никогда ни с кем об этом не говорила. – Благодарю вас. Вы, быть может, угадали даже, к какой организации я принадлежу? – Я надеюсь… не обижайтесь только за мою откровенность, вы ведь сами начали этот разговор, – я надеюсь, что это не «Кинжальщики». – Почему вы на это надеетесь? – Потому что вы достойны лучшего. – Все мы достойны лучшего. Вот вам ваш же ответ. Я, впрочем, состою членом организации «Красные пояса». Там более крепкий народ, серьёзнее относятся к своему делу. – Под «делом» вы имеете в виду убийства? – Да, между прочим и убийства. Кинжал – очень полезная вещь тогда, когда за ним стоит хорошая организованная пропаганда. В этом-то я и расхожусь с той организацией. Они думают, что кинжал может устранить любую трудность, и сильно ошибаются: кое-что устранить можно, но не все. – Неужели вы в самом деле верите в это? Овод с удивлением посмотрел на неё. – Конечно, – продолжала Джемма, – с помощью кинжала можно устранить конкретного носителя зла – какого-нибудь шпика или особо зловредного представителя власти, но не возникнет ли на месте прежнего препятствия новое, более серьёзное? Вот в чём вопрос! Не получится ли, как в притче о выметенном и прибранном доме и о семи злых духах? Ведь каждый новый террористический акт ещё больше озлобляет полицию, а народ приучает смотреть на жестокости и насилие, как на самое обыкновенное дело. – А что же, по-вашему, будет, когда грянет революция? Народу придётся привыкать к насилию. Война есть война. – Это совсем другое дело. Революция – преходящий момент в жизни народа. Такова цена, которою мы платим за движение вперёд. Да! Во время революций насилия неизбежны, но это будет только в отдельных случаях, это будут исключения, вызванные исключительностью исторического момента. А в террористических убийствах самое страшное то, что они становятся чем-то заурядным, на них начинают смотреть, как на нечто обыденное, у людей притупляется чувство святости человеческой жизни. Я редко бывала в Романье, и всё же у меня сложилось впечатление, что там привыкли или начинают привыкать к насильственным методам борьбы. – Лучше привыкнуть к этому, чем к послушанию и покорности. – Не знаю… Во всякой привычке есть что-то дурное, рабское, а эта, кроме всего прочего, воспитывает в людях жестокость. Но если, по-вашему, революционная деятельность должна заключаться только в том, чтобы вырывать у правительства те или иные уступки, тогда тайные организации и кинжал покажутся вам лучшим оружием в борьбе, ибо правительства боятся их больше всего на свете. А по-моему, борьба с правительством – это лишь средство, главная же наша цель – изменить отношение человека к человеку. Приучая невежественных людей к виду крови, вы уменьшаете в их глазах ценность человеческой жизни. – А ценность религии? – Не понимаю. Он улыбнулся: – Мы с вами расходимся во мнениях относительно того, где корень всех наших бед. По-вашему, он в недооценке человеческой жизни… – Вернее, в недооценке человеческой личности, которая священна. – Как вам угодно. А по-моему, главная причина всех наших несчастий и ошибок – душевная болезнь, именуемая религией. – Вы говорите о какой-нибудь одной религии? – О нет! Они отличаются одна от другой лишь внешними симптомами. А сама болезнь – это религиозная направленность ума, это потребность человека создать себе фетиш и обоготворить его, пасть ниц перед кем-нибудь и поклоняться кому-нибудь. Кто это будет – Христос, Будда или дикарский тотем, – не имеет значения. Вы, конечно, не согласитесь со мной. Можете считать себя атеисткой[74], агностиком[75], кем заблагорассудится, – все равно я за пять шагов чувствую вашу религиозность. Впрочем, наш спор бесцелен, хотя вы грубо ошибаетесь, думая, что я рассматриваю террористические акты только как способ расправы со зловредными представителями власти. Нет, это способ – и, по-моему, наилучший способ – подрывать авторитет церкви и приучать народ к тому, чтобы он смотрел на её служителей, как на паразитов. – А когда вы достигнете своей цели, когда вы разбудите зверя, дремлющего в человеке, и натравите его на церковь, тогда… – Тогда я скажу, что сделал своё дело, ради которого стоило жить. – Так вот о каком деле шла речь в тот раз! – Да, вы угадали. Она вздрогнула и отвернулась от него. – Вы разочаровались во мне? – с улыбкой спросил Овод. – Нет, не разочаровалась… Я… я, кажется, начинаю бояться вас. Прошла минута, и, взглянув на него, Джемма проговорила своим обычным деловым тоном: – Да, спорить нам бесполезно. У нас слишком разные мерила. Я, например, верю в пропаганду, пропаганду и ещё раз пропаганду и в открытое восстание, если оно возможно. – Тогда вернёмся к моему плану. Он имеет отношение к пропаганде, но только некоторое, а к восстанию – непосредственное. – Я вас слушаю. – Итак, я уже сказал, что из Романьи в Венецию направляется много добровольцев. Мы ещё не знаем, когда вспыхнет восстание. Быть может, не раньше осени или зимы. Но добровольцев нужно вооружить, чтобы они по первому зову могли двинуться к равнинам. Я взялся переправить им в Папскую область оружие и боевые припасы… – Погодите минутку… Как можете вы работать с этими людьми? Революционеры в Венеции и Ломбардии стоят за нового папу. Они сторонники либеральных форм и положительно относятся к прогрессивному церковному движению. Как можете вы, такой непримиримый антиклерикал, уживаться с ними? Овод пожал плечами: – Что мне до того, что они забавляются тряпичной куклой? Лишь бы делали своё дело! Да, конечно, они будут носиться с папой. Почему это должно меня тревожить, если мы всё же идём на восстание? Побить собаку можно любой палкой, и любой боевой клич хорош, если с ним поднимешь народ на австрийцев. – Чего же вы ждёте от меня? – Главным образом, чтобы вы помогли мне переправить оружие через границу. – Но как я это сделаю? – Вы сделаете это лучше всех. Я собираюсь закупить оружие в Англии, и с доставкой предстоит немало затруднений. Ввозить через порты Папской области невозможно; значит, придётся доставлять в Тоскану, а оттуда переправлять через Апеннины. – Но тогда у вас будут две границы вместо одной! – Да, но все другие пути безнадёжны. Ведь привезти большой контрабандный груз в неторговую гавань нельзя, а вы знаете, что в Чивита-Веккиа[76] заходят самое большее три парусные лодки да какая-нибудь рыбачья шхуна. Если только мы доставим наш груз в Тоскану, я берусь провезти его через границу Папской области. Мои товарищи знают там каждую горную тропинку, и у нас много мест, где можно прятать оружие. Груз должен прийти морским путём в Ливорно, и в этом-то главное затруднение. У меня нет там связей с контрабандистами, а у вас, вероятно, есть. – Дайте мне подумать пять минут. Джемма облокотилась о колено, подперев подбородок ладонью, и вскоре сказала: – Я, вероятно, смогу вам помочь, но до того, как мы начнём обсуждать все подробно, ответьте на один вопрос. Вы можете дать мне слово, что это дело не будет связано с убийствами и вообще с насилием? – Разумеется! Я никогда не предложил бы вам участвовать в том, чего вы не одобряете. – Когда нужен окончательный ответ? – Время не терпит, но я могу подождать два-три дня. – Вы свободны в субботу вечером? – Сейчас скажу… сегодня четверг… да, свободен. – Ну, так приходите ко мне. За это время я все обдумаю. * * * В следующее воскресенье Джемма послала комитету флорентийской организации мадзинистов письмо, в котором сообщала, что намерена заняться одним делом политического характера и поэтому не сможет исполнять в течение нескольких месяцев ту работу, за которую до сих пор была ответственна перед партией. В комитете её письмо вызвало некоторое удивление, но возражать никто не стал. Джемму знали в партии как человека, на которого можно положиться, и члены комитета решили, что, если синьора Болла предпринимает неожиданный шаг, то имеет на это основательные причины. Мартини Джемма сказала прямо, что берётся помочь Оводу в кое-какой «пограничной работе». Она заранее выговорила себе право быть до известной степени откровенной со своим старым другом – ей не хотелось, чтобы между ними возникали недоразумения и тайны. Она считала себя обязанной доказать, что доверяет ему. Мартини ничего не сказал ей, но Джемма поняла, что эта новость глубоко его огорчила. Они сидели у неё на террасе, глядя на видневшийся вдали, за красными крышами, Фьезоле. После долгого молчания Мартини встал и принялся ходить взад и вперёд, заложив руки в карманы и посвистывая, что служило у него верным признаком волнения. Несколько минут Джемма молча смотрела на него. – Чезаре, вас это очень обеспокоило, – сказала она наконец. – Мне ужасно неприятно, что вы так волнуетесь, но я не могла поступить иначе. – Меня смущает не дело, за которое вы берётесь, – ответил он мрачно. – Я ничего о нём не знаю и думаю, что, если вы соглашаетесь принять в нём участие, значит, оно того заслуживает. Но я не доверяю человеку, с которым вы собираетесь работать. – Вы, вероятно, не понимаете его. Я тоже не понимала, пока не узнала ближе. Овод далёк от совершенства, но он гораздо лучше, чем вы думаете. – Весьма вероятно. – С минуту Мартини молча шагал по террасе, потом вдруг остановился. – Джемма, откажитесь! Откажитесь, пока не поздно. Не давайте этому человеку втянуть вас в его дела, чтобы не раскаиваться впоследствии. – Ну что вы говорите, Чезаре! – мягко сказала она. – Никто меня ни во что не втягивает. Я пришла к своему решению самостоятельно, хорошо все обдумав. Я знаю, вы не любите Ривареса, но речь идёт о политической работе, а не о личностях. – Мадонна, откажитесь! Это опасный человек. Он скрытен, жесток, не останавливается ни перед чем… и он любит вас. Она откинулась на спинку стула: – Чезаре, как вы могли вообразить такую нелепость! – Он любит вас, – повторил Мартини. – Прогоните его, мадонна! – Чезаре, милый, я не могу его прогнать и не могу объяснить вам почему. Мы связаны друг с другом… не по собственной воле. – Если это так, то мне больше нечего сказать, – ответил Мартини усталым голосом. Он ушёл, сославшись на неотложные дела, и долго бродил по улицам. Все рисовалось ему в чёрном свете в тот вечер. Было у него единственное сокровище, и вот явился этот хитрец и украл его. Глава X В середине февраля Овод уехал в Ливорно. Джемма свела его там с одним пароходным агентом, либерально настроенным англичанином, которого она и её муж знали ещё в Англии. Он уже не раз оказывал небольшие услуги флорентийским радикалам: ссужал их в трудную минуту деньгами, разрешал пользоваться адресом своей фирмы для партийной переписки и тому подобное. Но все это делалось через Джемму, из дружбы к ней. Не нарушая партийной дисциплины, она могла пользоваться этим знакомством по своему усмотрению. Но теперь успех был сомнителен. Одно дело – попросить дружески настроенного иностранца дать свой адрес для писем из Сицилии или спрятать в сейфе его конторы какие-нибудь документы, и совсем другое – предложить ему перевезти контрабандой огнестрельное оружие для повстанцев. Джемма не надеялась, что он согласится. – Можно, конечно, попробовать, – сказала она Оводу, – но я не думаю, чтобы из этого что-нибудь вышло. Если б вы пришли к Бэйли с моей рекомендацией и попросили пятьсот скудо[77], отказа не было бы: он человек в высшей степени щедрый. Может одолжить в трудную минуту свой паспорт или спрятать у себя в подвале какого-нибудь беглеца. Но, если вы заговорите с ним о ружьях, он удивится и примет нас обоих за сумасшедших. – Но, может, он посоветует мне что-нибудь или сведёт меня с кем-нибудь из матросов, – ответил Овод. – Во всяком случае, надо попытаться. Через несколько дней, в конце месяца, он пришёл к ней одетый менее элегантно, чем всегда, и она сразу увидела по его лицу, что у него есть хорошие новости. – Наконец-то! А я уж начала бояться, не случилось ли с вами чего-нибудь. – Я решил, что писать опасно, а раньше вернуться не мог. – Вы только что приехали? – Да, прямо с дилижанса. Я пришёл сказать, что всё улажено. – Неужели Бэйли согласился помочь? – Больше чем помочь. Он взял на себя все дело: упаковку, перевозку – все решительно. Ружья будут спрятаны в тюках товаров и придут прямо из Англии. Его компаньон и близкий друг, Вильямс, соглашается лично наблюдать за отправкой груза из Саутгэмптона, а Бэйли протащит его через таможню в Ливорно. Потому-то я и задержался так долго: Вильямс как раз уезжал в Саутгэмптон, и я проводил его до Генуи. – Чтобы обсудить по дороге все дела? – Да. И мы говорили до тех пор, пока меня не укачало. – Вы страдаете морской болезнью? – быстро спросила Джемма, вспомнив, как мучился Артур, когда её отец повёз однажды их обоих кататься по морю. – Совершенно не переношу моря, несмотря на то, что мне много приходилось плавать… Но мы успели поговорить, пока пароход грузили в Генуе. Вы, конечно, знаете Вильямса? Славный малый, неглупый и заслуживает полного доверия. Бэйли ему в этом отношении не уступает, и оба они умеют держать язык за зубами. – Бэйли идёт на большой риск, соглашаясь на такое дело. – Так я ему и сказал, но он лишь мрачно посмотрел на меня и ответил: «А вам-то что?» Другого ответа от него трудно было ожидать. Попадись он мне где-нибудь в Тимбукту, я бы подошёл к нему и сказал: «Здравствуйте, англичанин!» – Всё-таки не понимаю, как они согласились! И особенно Вильямс – на него я просто не рассчитывала. – Да, сначала он отказался наотрез, но не из страха, а потому, что считал все предприятие «неделовым». Но мне удалось переубедить его… А теперь займёмся деталями. Когда Овод вернулся домой, солнце уже зашло, и в наступивших сумерках цветы японской айвы тёмными пятнами выступали на садовой стене. Он сорвал несколько веточек и понёс их в дом. У него в кабинете сидела Зита. Она кинулась ему навстречу со словами: – Феличе! Я думала, ты никогда не вернёшься! Первым побуждением Овода было спросить её, зачем она сюда пожаловала, однако, вспомнив, что они не виделись три недели, он протянул ей руку и холодно сказал: – Здравствуй, Зита! Ну, как ты поживаешь? Она подставила ему лицо для поцелуя, но он, словно не заметив этого, прошёл мимо неё и взял вазу со стола. В ту же минуту дверь позади распахнулась настежь – Шайтан ворвался в кабинет и запрыгал вокруг хозяина, лаем, визгом и бурными ласками выражая ему свою радость. Овод оставил цветы и нагнулся к собаке: – Здравствуй, Шайтан, здравствуй, старик! Да, да, это я. Ну, дай лапу! Зита сразу помрачнела. – Будем обедать? – сухо спросила она. – Я велела накрыть у себя – ведь ты писал, что вернёшься сегодня вечером. Овод быстро поднял голову: – П-прости, бога ради! Но ты напрасно ждала меня. Сейчас, я только переоденусь. Поставь, п-пожалуйста, цветы в воду. Когда Овод вошёл в столовую, Зита стояла перед зеркалом и прикалывала ветку айвы к корсажу. Решив, видимо, сменить гнев на милость, она протянула ему маленький букетик красных цветов: – Вот тебе бутоньерка. Дай я приколю. За обедом Овод старался изо всех сил быть любезным и весело болтал о разных пустяках. Зита отвечала ему сияющими улыбками. Её радость смущала Овода. У Зиты была своя жизнь, свой круг друзей и знакомых – он привык к этому, и до сих пор ему не приходило в голову, что она может скучать по нём. А ей, видно, было тоскливо одной, если её так взволновала их встреча. – Давай пить кофе на террасе, – предложила Зита. – Вечер такой тёплый! – Хорошо! Гитару взять? Может, ты споёшь мне? Зита так и просияла. Овод был строгий ценитель и не часто просил её петь. На террасе вдоль всей стены шла широкая деревянная скамья. Овод устроился в углу, откуда открывался прекрасный вид на горы, а Зита села на перила, поставила ноги на скамью и прислонилась к колонне, поддерживающей крышу. Живописный пейзаж не трогал её – она предпочитала смотреть на Овода. – Дай мне папиросу. Я ни разу не курила с тех пор, как ты уехал. – Гениальная идея! Для полного б-блаженства не хватает только папиросы. Зита наклонилась и внимательно посмотрела на него: – Тебе правда хорошо сейчас? Овод высоко поднял свои тонкие брови: – Ты в этом сомневаешься? Я сытно пообедал, любуюсь видом, прекраснее которого, пожалуй, нет во всей Европе, а сейчас меня угостят кофе и венгерской народной песней. Кроме того, совесть моя спокойна, пищеварение в порядке. Что ещё нужно человеку? – А я знаю – что! – Что? – Вот, лови! – Она бросила ему на колени маленькую коробку. – Ж-жареный миндаль! Почему же ты не сказала раньше, пока я ещё не закурил? – Глупый! Покуришь, а потом примешься за лакомство… А вот и кофе! Овод с сосредоточенным видом грыз миндаль, прихлёбывал маленькими глотками кофе и наслаждался, точно кошка, лакающая сливки. – Как п-приятно пить настоящий кофе после той б-бурды, которую подают в Ливорно! – протянул он своим мурлыкающим голосом. – Вот и посидел бы подольше дома. – Долго не усидишь. Завтра я опять уезжаю. Улыбка замерла у Зиты на губах: – Завтра?.. Зачем? Куда? – Да так… в два-три места. По делам. Посоветовавшись с Джеммой, он решил сам съездить в Апеннины и условиться с контрабандистами о перевозке оружия. Переход границы Папской области грозил ему серьёзной опасностью, но от его поездки зависел успех всей операции. – Вечно одно и то же! – чуть слышно вздохнула Зита. А вслух спросила: – И это надолго? – Нет, недели на две, на три. – Те же самые дела? – вдруг спросила она. – Какие «те же самые»? – Да те, из-за которых ты когда-нибудь сломаешь себе шею. Политика? – Да, это имеет некоторое отношение к п-политике. Зита швырнула папиросу в сад. – Ты меня не проведёшь, – сказала она. – Я знаю, эта поездка опасная. – Да, я отправлюсь п-прямо в ад кромешный, – лениво протянул Овод. – У тебя, вероятно, есть там друзья, которым ты хочешь послать в подарок веточки плюща? Только не обрывай его весь. Зита рванула с колонны целую плеть и в сердцах бросила её на пол. – Поездка опасная, – повторила она, – а ты даже не считаешь нужным чётно сказать мне все как есть. По-твоему, со мной можно только шутить и дурачиться! Тебе, может быть, грозит виселица, а ты молчишь! Политика, вечная политика! Как мне это надоело! – И мне т-тоже, – проговорил Овод сквозь зевоту. – Поэтому давай побеседуем о чем-нибудь другом. Или, может быть, ты споёшь? – Хорошо. Дай гитару. Что тебе спеть? – «Балладу о коне». Это твой коронный номер. Зита запела старинную венгерскую песню о человеке, который лишился сначала своего коня, потом крыши над головой, потом возлюбленной и утешал себя тем, что «больше горя принесла нам битва на Мохачском поле[78]». Это была любимая песня Овода. Её суровая мелодия и горькое мужество припева трогали его так, как не трогала сентиментальная музыка. Зита была в голосе. Звуки лились из её уст – чистые, полные силы и горячей жажды жизни. Итальянские и славянские песни не удавались ей, немецкие и подавно, а венгерские она пела мастерски. Овод слушал, затаив дыхание, широко раскрыв глаза. Так хорошо Зита ещё никогда не пела. И вдруг на последних словах голос её дрогнул: Ну так что же! Больше горя принесла нам… Она всхлипнула и спрятала лицо в густой завесе плюща. – Зита! – Овод взял у неё гитару. – Что с тобой? Но она всхлипнула ещё громче и закрыла лицо ладонями. Он тронул её за плечо: – Ну, что случилось? – Оставь меня! – проговорила она сквозь слёзы, отстраняясь от него. – Оставь! Овод вернулся на место и стал терпеливо ждать, когда рыдания стихнут. И вдруг Зита обняла его за шею и опустилась перед ним на колени: – Феличе! Не уезжай! Не уезжай! – Об этом после. – Он осторожно высвободился из её объятий. – Сначала скажи мне, что случилось? Ты чем-то напугана? Зита молча покачала головой. – Я тебя обидел? – Нет. – Она коснулась ладонью его шеи. – Так что же? – Тебя убьют, – прошептала она наконец. – Ты попадёшься… так сказал один человек, из тех, что ходят сюда… я слышала. А на мои расспросы ты отвечаешь смехом. – Зита, милая! – сказал Овод, с удивлением глядя на неё. – Ты вообразила бог знает что! Может, меня и убьют когда-нибудь – революционеры часто так кончают, но п-почему это должно случиться именно теперь? Я рискую не больше других. – Другие! Какое мне дело до других! Ты не любишь меня! Разве с любимой женщиной так поступают? Я лежу по ночам не смыкая глаз и все думаю, арестован ты или нет. А если засыпаю, то вижу во сне, будто тебя убили. О собаке, вот об этой собаке ты заботишься больше, чем обо мне! Овод встал и медленно отошёл на другой конец террасы. Он не был готов к такому объяснению и не знал, что сказать ей. Да, Джемма была права – его жизнь зашла в тупик, и выбраться из этого тупика будет трудно. – Сядем и поговорим обо всём спокойно, – сказал он, подойдя к Зите. – Мы, видно, не поняли друг друга. Я не стал бы шутить, если б знал, что ты серьёзно чем-то встревожена. Расскажи мне толком, что тебя так взволновало, и тогда все сразу выяснится.

The script ran 0.022 seconds.