1 2 3 4 5 6 7 8
— Ну, а что у тебя хорошо получается? — спросила она, улыбаясь, так что морщинки у ее глаз собрались вместе. — Кроме как с девочками спать?
— Не так уж хорошо у меня это и получается, — ответил я, несколько задетый.
— Не сердись, я же пошутила. Но на самом деле? Что ты хорошо умеешь делать?
— Да ничего. Кое-что люблю делать, правда.
— А что?
— В походы ходить, плавать, книги читать.
— Любишь то, что можно в одиночку делать, значит.
— Выходит так, наверное. К играм и всему такому, что с другими вместе надо делать, никогда интереса не было. Чего такого ни пробовал, особо не увлекался. Все равно было, получается оно, не получается.
— Ты тогда сюда зимой приезжай. Мы зимой тут на лыжах катаемся. Тебе тоже обязательно понравится. Мчишься весь день по снегу, мокрый весь...
Сказав это, она сосредоточенно посмотрела в свете фонаря на свою правую руку, точно осматривая какой-нибудь старый музыкальный инструмент.
— Наоко часто в такое состояние впадает?
— Да, бывает, — сказала она, рассматривая теперь левую руку. — Бывает у нее такое. Возбуждается, плачет. Но это тоже в каком-то смысле хорошо. Потому что эмоции проявляет. Страшно, когда они не проявляются. Тогда эмоции в теле скапливаются и твердеют. Всякие-разные эмоции скапливаются внутри тела и умирают. Если до такого довести, это очень плохо.
— Я там что-нибудь сказал не так?
— Ничего подобного, не волнуйся. Ничего ты неправильного не сказал, так что успокойся. Все говори откровенно. Это самое лучшее. даже если эти слова причиняют обоим страдания, даже если они в результате, как сейчас, чьи-то эмоции возбуждают, если посмотреть наперед, это самый лучший способ. Если ты честно желаешь помочь Наоко поправиться, делай так. Я с самого начала тебе уже об этом говорила, ты должен отбросить мысль, что ты будешь помогать Наоко, ты должен желать через выздоровление Наоко поправиться и сам. Так здесь лечат. другими словами, находясь здесь, ты обязан стараться обо всем говорить искренне. Во внешнем мире-то ты, наверное, не всегда искренен.
— Понятно.
— Я здесь прожила семь лет и видела, как многие люди приезжали сюда и уезжали, — сказала Рэйко. — Может быть, даже слишком много. Поэтому уже просто глядя на некоторых людей, чутьем могу угадать, поправится человек или нет. Но о Наоко даже я ничего сказать не могу. То ли к следующему месяцу она вылечится совсем, то ли годами она еще будет в таком состоянии, совершенно ничего сказать не могу. Так что об этом ничего тебе подскажу. Кроме разве что обычных советов : будь с ней искренен и помогай ей.
— Почему именно про Наоко вы не можете ничего сказать?
— Наверное, потому что я ее люблю. Может, поэтому не могу настроиться, чувства перевешивают. Я Наоко очень люблю. Кроме того, к тому же, в случае с Наоко много людей очень сложным образом вместе переплелось, как нитки, бывает, спутываются так, что по одной потом распутывать тяжело. Может быть, распутывать это придется долго, а может, получится распутать при случае одним рывком. Поэтому я предсказать и не могу.
Она опять покрутила в руках мяч и на этот раз ударила его о землю.
— Самое главное — не спешить, — сказала мне Рэйко. — Это еще один мой тебе совет. Нельзя спешить. даже если все запутывается так, что не знаешь, с какого конца взяться, нельзя терять надежду и нельзя раздражаться и зря дергать. Только не спеша распутывать по ниточке. Сможешь?
— Попробую.
— Времени может уйти много, и может время пройти, а она все равно до конца не вылечится. Ты об этом думал?
Я кивнул.
— Ждать — это нелегко, — сказала Рэйко, стуча мячом о землю. — Особенно человеку в твои годы. Ведь надо упорно ждать одного — когда она поправится. Но срока у этого нет и гарантии тоже. Сможешь ты это сделать? Настолько ли ты любишь Наоко?
— Не знаю, — искренне ответил я. — Я пока еще толком не знаю, что такое кого-то любить. Это не в том смысле, в каком Наоко сказала. Но я хочу пытаться, пока смогу. А иначе просто не знаю, куда дальше идти. В общем, как вы сами сказали, нам с Наоко надо друг другу помочь, и другого пути к спасению для нас, кроме этого способа нет.
— И с первыми встречными женщинами так же спать будешь?
— С этим я тоже не знаю, как быть. Все время ждать, вручную себя удовлетворяя? Мне это особо не помогает.
Рэйко положила мяч на землю и слегка похлопала меня по колену.
— Я не говорю, что с девушками спать — это плохо. Если тебя это устраивает, пусть будет так. Это твоя жизнь, тебе решать. Я тебе одно хочу сказать : не растрачивай себя на противоестественные вещи. Понял? Время ведь зря уходит, когда так живешь. девятнадцать, двадцать, это же самый важный период для формирования характера. Если в этот период по глупости с пути свернуть, потом с возрастом придется страдать. Это я тебе точно говорю. Поэтому тщательно обдумывай свои действия. Если Наоко тебе дорога, самим собой тоже дорожить надо.
— Я подумаю.
— Мне тоже было двадцать лет, хоть и давным-давно. Веришь?
— Верю, конечно.
— Честно?
— Честно верю, — ответил я, улыбаясь.
— Я тогда, хоть и не настолько, как Наоко, но по-своему красивая была. И морщин таких не было.
Я сказал, что на мой взгляд, эти морщины ей идут, она поблагодарила.
— Но впредь женщине говорить «У вас очаровательные морщины» не годится. Хоть мне это, конечно, и приятно.
— Буду внимательнее.
Она достала из кармана бумажник, вытащила из отделения для проездного метро чье-то фото и показала мне. Это была цветная фотография симпатичной девочки лет десяти. девочка была одета в шикарный лыжный костюм и стояла на лыжах на снегу.
— Красавица, да? Моя дочка, — сказала она. — В начале этого года прислала. Сейчас в четвертом классе начальной школы.
— Улыбка, как у вас.
Я вернул ей фото. Она положила его обратно в бумажник, тихо хмыкнула и закурила.
— Я в молодости профессиональным пианистом хотела стать. И способности были, и вокруг все признавали. Все меня хвалили. И на конкурсах выигрывала, и в консерватории лучше всех училась, и стажировка в Германии уже была запланирована после выпуска. Безоблачная была юность. За что ни бралась, все легко получалось, что сразу не получалось, кто-нибудь из окружения выручал. Но в какой-то день случилось нечто странное, и все разом рухнуло. На четвертом курсе консерватории дело было. Был довольно важный конкурс, и я репетировала, как вдруг перестает двигаться левый мизинец. Не знаю, почему так вышло, но совсем не могла им пошевелить. И массаж делала, и в горячую воду опускала, и перерыв в репетициях сделала на два или три дня, все равно он не шевелился. Перепугалась до смерти, побежала в больницу. В больнице кучу анализов посдавала, но и там ничего не понимают. С пальцем все в порядке, чувствительность тоже нормальная, так что причин нет ему не шевелиться. Сказали, что причина, может быть, в нервах, и я сходила к психиатру. Но и там точную причину найти не смогли. Кроме того, что, наверное, все из-за стресса перед конкурсом. Так что велели мне какое-то время жить без пианино.
Рэйко глубоко затянулась, затем выдохнула дым. Потом несколько раз помотала головой.
— Я тогда решила какое-то время подлечиться дома у бабушки в Идзу. Решила, забуду про этот конкурс и какое-то время спокойно отдохну, недельки две к пианино даже притрагиваться не буду, а позанимаюсь делами, которые давно хотела сделать, да время хорошо проведу. Но так оно не вышло. Что ни делаю, одно пианино в голову лезет. Ни о чем больше думать не могла. А что, если теперь всю жизнь мизинец двигаться не будет, как тогда дальше жить? Все время такие мысли в голове вертятся. Оно и понятно. до того момента всей моей жизнью было пианино. С четырех лет я начала на пианино играть и всю жизнь прожила, только об этом думая. Ни о чем другом почти и думать не приходилось. Сроду никогда на кухне ничего не делала, для рук, говорили, вредно, вокруг все только и хвалили за то, что на пианино хорошо играла, отбери у такого ребенка пианино, что останется? Взрыв, голова оторвалась и улетела куда-то. А в голове все перепуталось и темень сплошная.
Она затоптала окурок и несколько раз кивнула.
— Так рухнула моя мечта стать пианисткой. два месяца пролежала в больнице, выписалась. Пока в больнице лежала, палец понемногу двигаться начал, я восстановилась в консерваторию и кое-как закончила. Но, понимаешь, что-то к тому времени уже сломалось. Как бы это сказать, что-то вроде сгустка энергии из тела выпало. И врач в больнице сказал, что нервы слишком слабые для профессионального пианиста, и лучше от этой затеи отказаться. Так что после того, как отучилась, преподавала игру на фортепиано на дому. Но было от этого безумно тоскливо. Постоянно думалось, что жизнь моя на этом закончилась. Все самое лучшее в моей жизни закончилось, не успело мне исполниться двадцать. Разве это не ужасно? Все возможности были у меня в руках, и не успела я оглянуться, как уже ничего не осталось. Никто не аплодирует, никто не поддержит и не похвалит, а самое большое, на что уходят бесконечные дни, это преподавать ученикам этюды да сонаты. Так было саму себя жалко, что плакала каждый день. Безумно было обидно, и когда слышала разговоры, как кто-то, кто был хуже меня, на конкурсе занял второе место или дает сольный концерт в каком-то дворце культуры, каждый раз плакала от обиды. Родители со мной обращались бережно, как с какой-нибудь хрупкой посудой. Но я знаю. Они тоже расстраивались, не знали, куда себя деть. Еще совсем недавно перед всеми хвастали дочкой, а теперь дочка из психбольницы не вылезает. И замуж уже не выдать... Все эти их переживания, пока мы вместе жили, до меня доходили, как тяжелый воздух. Противно было до безумия. Выйти наружу боялась, казалось, что все в округе только обо мне и говорят, и не могла выйти на улицу вообще. И тогда вдруг раз! — взрыв, резьба сорвалась, нити перепутались, в глазах потемнело. Было мне тогда двадцать четыре. Я тогда семь месяцев в лечебнице провела. Там было не так, как тут, там и забор был, и двери запирались. Грязно, пианино нет... Я отчаялась, не знала, что делать. Только той мыслью и держалась, что надо отсюда выбраться, лишь бы не умереть. Семь месяцев — как это было долго! И морщины прибавлялись по одной.
Рэйко улыбнулась, точно насильно растягивая рот.
— После того, как выписалась, встретила отца моей дочки, вышла замуж. Он меня младше был на год. Работал инженером на авиационном заводе и был моим учеником. Хороший человек. Говорит немного, но порядочный, и душа у него теплая. Полгода примерно у меня отучился и вдруг предлагает выйти за него замуж. Как-то после занятия пили мы чай, и он вдруг делает мне предложение. Веришь? Мы до этого не то что не встречались, даже за руки не взялись ни разу. Вот я удивилась! Так что я сказала, что выйти замуж не могу. Знаю, что человек ты хороший, и испытываю к тебе симпатию, но по ряду причин замуж выйти не могу. Он давай спрашивать, что за причины, я ему прямо все и выложила. Что два раза ложилась в больницу из-за проблем с психикой. Все рассказала, до последней мелочи. Что за причины, каково мне сейчас, вплоть до того, что как дальше будет, не знаю. Попросила дать мне время подумать, а он говорит, чтобы подумала не спеша. Я, говорит, совсем не тороплюсь. Но на следующей неделе когда пришел, опять говорит, что хочет жениться на мне. Я попросила подождать только три месяца. Сказала, давай три месяца повстречаемся, а если все равно захочешь жениться, тогда опять поговорим.
Три месяца мы раз в неделю встречались. Во много мест вместе ходили, о многом говорили. Мне он за это время тоже очень понравился. Рядом с ним я наконец почувствовала, что опять живу. Когда была с ним, на душе становилось спокойно, и все плохое могла забыть. думалось, что хоть и не стала я пианисткой, хоть и лежала в психбольнице, жизнь на этом еще не заканчивается, в жизни еще сколько угодно хороших вещей, о которых я не знаю. Так что я в душе ему уже за то была благодарна, что стала так думать. После того, как три месяца прошли, он все равно сказал, что хочет жениться. Я ему сказала, что если он хочет со мной спать, то я согласна. «У меня этого еще ни разу не было, но ты мне нравишься, и если ты меня хочешь, я совсем не возражаю. Но женитьба и это — совсем разные вещи. Если ты на мне женишься, то и мои проблемы взвалишь на себя. Это гораздо больше, чем ты думаешь. Тебя это все равно устраивает?» Он сказал, что устраивает. Сказал, что не просто хочет со мной спать, а хочет жениться, что хочет все делить со мной вместе. Он говорил от чистого сердца. Он говорит только то, что у него действительно есть на душе, а если сказал, то обязательно выполняет. «Хорошо, давай поженимся», — ответила я. По-другому ответить я не могла. Поженились мы через четыре месяца, что ли?.. Он из-за этого поссорился с родителями и порвал с ними отношения. Его семья была из древнего рода одной из деревень на Сикоку, и они навели обо мне подробнейшие справки и разнюхали, что я два раза в больницу ложилась. Поэтому родители были против женитьбы, и между ними и сыном получилась ссора. Родительский протест впустую не прошел. Мы в итоге даже свадьбу не сыграли. Просто расписались в районной администрации да на три дня с двумя ночевками съездили в Хаконэ. Но мы всем были счастливы. Я ведь до свадьбы девственницей была. до двадцати пяти лет. Не верится, да?
Рэйко глубоко вздохнула и опять взяла в руки мяч.
— Я думала, что пока вместе с ним буду жить, проблем не будет, — продолжила она. — Что больше ухудшений не будет. для таких больных, как мы, такая вера в кого-то — это самое главное. На этого человека можно положиться. Если состояние хоть чуть-чуть ухудшится, скажем так, если болт начнет развинчиваться, он это сразу заметит и заботливо, терпеливо все исправит. Если веришь : «Он завинтит болт, он распутает нити», то с такими болезнями, как у нас, рецидивов не происходит. Пока такая вера есть, этого взрыва не происходит. Я безумно счастлива была. думала, неужели жить — это так здорово? Такое было чувство, будто спасли меня из ледяного бушующего моря, и я лежу в теплой постели, укутанная в одеяло. Через два года после свадьбы родила ребенка и с тех пор вся была в заботах о нем. Совсем было и думать забыла о какой-то там своей болезни. Утром встану, по дому все сделаю, о ребенке забочусь, вечером муж придет, ужином его накормлю... Каждый день одно и то же. Но была я счастлива. Самый счастливый период в моей жизни, кажется, тогда был. Сколько же лет это продолжалось? до тридцати одного года так оно продолжалось. И опять оно. Взрыв.
Она зажгла сигарету. Ветер давно стих. дым сигареты поднимался прямо вверх и исчезал в темноте ночи. Я взглянул вверх и увидел, как мерцают в небе бесчисленные звезды.
— Что-то произошло?
— Да, — сказала она и продолжила. — Ужасная вещь произошла. Будто какой-то капкан или западня меня поджидала. даже сейчас, как вспоминаю об этом, мурашки по коже пробегают.
Она потерла свободной от сигареты рукой переносицу.
— Извини, что-то я все о себе да о себе, — сказала она. — В кои-то веки приехал Наоко повидать, а я...
— Мне правда интересно, — сказал я. — Расскажите, пожалуйста, что потом было?
— После того, как ребенок пошел в детский сад, я понемногу опять стала заниматься фортепиано, — начала она. — Начала играть на пианино, не для кого-то — просто для себя. Бах, Моцарт, Скарлатти... Начала с коротких произведений таких композиторов. Конечно, перерыв был слишком большой, и вспоминалось все тяжело. Пальцы были уже не те. Но радовалась безумно. Уже оттого, что могла опять на пианино играть. Когда играла тогда на пианино, прямо всем телом чувствовала, как я люблю музыку. И как я к тому же по ней изголодалась. Так хорошо было! Так было хорошо играть для самой себя!
Я ведь, как уже сказала, на пианино играла с четырех лет, но если вспомнить, для себя самой не играла ни разу. То к экзаменам готовилась, то программные произведения отрабатывала, то для публики — всегда играла только для этого. Конечно, само по себе это тоже было важно, чтобы освоить какой-то инструмент. Но с возрастом уже становится нельзя не играть для себя самого. Такая музыка вещь. Я поняла это лишь в тридцать один или тридцать два года, после того как покинула музыкальную элиту. Отправлю ребенка в детский сад, по дому все переделаю и час или два играю, что мне нравится. Ничего в этом страшного не было. Верно?
Я согласился.
— Но как-то раз пришла ко мне женщина, которую я знала только в лицо, здоровались мы с ней, когда на улице встречались, и сказала, что ее дочка хотела бы у меня поучиться играть на пианино, так что не могла бы я ее поучить. Жили мы в одном районе, но не сказать, чтобы рядом, так что про ее дочку я ничего толком не знала, но женщина сказала, что ее дочка ходила мимо нашего дома и часто слышала, как я играю, и ей очень нравилось. Меня к тому же она давно знала и уважала. Училась она во втором классе начальной школы, пробовала учить фортепиано в нескольких местах, но по разным причинам не складывалось, и сейчас она нигде не занималась.
Я отказалась. Сказала, что несколько лет к инструменту не притрагивалась, так что с нуля кого-то учить еще, может, и смогла бы, но ребенка, который уже у кого-то занимался до этого, не смогу. Сказала еще, что мне к тому же надо за своим ребенком смотреть, так что и времени особо нет. К тому же, хотя ей я этого, конечно, не сказала, но если ребенок так запросто меняет преподавателей, то кто бы ни преподавал, явно толку не будет. Но женщина попросила меня хотя бы раз увидеться с ее дочерью. Женщина, по-видимому, от природы была очень настойчивой, и сколько ни отказывай, конца-краю, казалось, этому не будет, да и отказывать, если ребенок хочет встретиться, смысла тоже не было, так что я сказала, если просто встретиться, то давайте. Через три дня девочка пришла одна. Красивая девочка была, как ангел. Такая красивая была, просто сияла. Мне таких красивых детей ни до этого, ни после видеть не приходилось. Волосы были длинные и черные, как свежеразведенная тушь. Ножки-ручки стройные, глазки блестящие, губки нежные, маленькие, будто только что вылепленные. Когда первый раз ее увидела, я дар речи потеряла. Такая она была красивая. Пока она у нас сидела, казалось, будто не в гостиной нашей сидишь, а во дворце каком-то. Глаза слепило, когда на нее глядела, даже прищуриться хотелось. Такая была девочка. даже сейчас как перед глазами.
Она ненадолго прикрыла глаза, будто и вправду вспоминая лицо той девочки.
— Где-то час мы пили кофе и разговаривали. О всем подряд. Про музыку, про школу. С первого взгляда похоже было, что девочка умная. Говорила хорошо, мнение обо всем свое имела, и видна в ней была природой данная способность притягивать людей. даже страшно становилось. Я, правда, поначалу не поняла, что это за страх. Просто промелькнуло в голове, надо же, какая умная девочка. Но разговаривая с ней, я понемногу теряла способность рассуждать нормально. Такая она была живая и красивая, что меня это в итоге подавляло. Сама себе я казалась мерзкой и отвратительной, ни в какое сравнения с ней не идущей. Кроме того, если и возникала какая-то к ней антипатия, то немедленно появлялся стыд за то, что в голову приходят такие неправильные и отвратительные мысли.
Она несколько раз помотала головой.
— Будь я такой красивой и умной, как она, я бы, наверное, стала более порядочным человеком. Когда такая красивая и умная, что еще нужно? Когда все тебя так носят на руках, зачем не давать жить и издеваться над теми, кто некрасивее и слабее тебя? Ведь никаких причин так поступать нет...
— Она непорядочно поступила с вами?
— Если рассказывать по порядку, она была патологическая лгунья. Кроме как патологией, это никак нельзя было назвать. Говорила, что только в голову взбредет. Говоря так, сама начинала верить, что это правда. А чтобы ее слова сходились одно с другим, приплетала туда все вокруг. Обычно о таком бы сразу подумал, что что-то не сходится, или просто посмеялся бы, но у нее голова работала очень быстро, так что она успевала продумать все. В итоге никто и догадаться не мог, что это неправда. Никто, во-первых, и подумать не мог, что такая красивая девочка по всяким пустякам будет врать. Я тоже не могла. Я ведь за шесть месяцев выдуманных ею историй прослушала без счету и ни на грамм никогда не усомнилась. даже когда все до последнего слова было враньем. Вот ведь дура была!
— А что это были за истории?
— Да самые разные, — с жаром в голосе сказала она, смеясь. — Я ведь уже говорила? Стоит человеку начать врать в чем-то одном, и он, чтобы не попасться, продолжает врать до бесконечности. Болезнь даже такая есть. Но у больных людей вранье в основном безобидное, и окружающие, как правило, сразу о нем догадываются. Но в ее случае было иначе. Она, чтобы себя обезопасить, не гнушалась ничем, даже такой ложью, которая могла кому-то повредить, и использовала все, что только можно. И количество лжи, которую она говорила, напрямую зависело от того, кто ее собеседник. С теми, с кем легко было попасться на лжи, например, с мамой или близкими друзьями, она врала не так много. Если и врала, то со всей осторожностью. И говорила только такое вранье, какое ни за что не могло бы обнаружиться. А если вдруг и обнаруживалось, из ее прекрасных глаз слезы текли рекой, и она оправдывалась и просила прощения, прямо умоляла. Никто тогда больше на нее сердиться не мог.
Почему она выбрала меня, до сих пор не понимаю. Выбрала она меня в качестве жертвы, или она меня выбрала, чтобы получить какую-то помощь, до сих пор не могу понять, ну никак. Теперь-то, конечно, это уже все равно. Теперь уже все кончилось, и вот во что я в итоге превратилась.
Мы немного посидели в тишине.
— Она повторила то, что мне сказала ее мать. Что ходила мимо моего дома, и ей понравилось, как я играю на пианино, что ей случалось несколько раз видеть меня на улице, что она меня обожает... «Обожаю», говорит. Я, как это услышала, покраснела. Как не покраснеть, когда такой красивый, как куколка, ребенок, говорит, что тебя обожает. Но думается, что до конца это враньем не было. Мне-то, конечно, было уже за тридцать, ни красивой, ни умной, как она, я не была, талантами не блистала, но, может быть, было что-то, что ее во мне привлекало? От того, может, что ей этого чего-то недоставало, скажем? Наверное, поэтому я ее заинтересовала. Сейчас мне так кажется, когда вспоминаю. Не подумай, что я этим похвастать хочу.
— Да я понимаю.
— Она сказала : «Я ноты принесла, можно я сыграю?» «Сыграй», разрешила я. И она сыграла «Инвенцию» Баха. Было это, как бы тебе сказать, очень интересное исполнение. Или даже не столько интересное, сколько странное, в общем, отличное от обычного. Играла она, конечно, не так уж хорошо. Училась-то она не в специальной школе, и заниматься тоже то начинала, то бросала, как самой вздумается. Если на вступительных экзаменах в музыкальной школе так сыграть, провал будет однозначный. И все же ее стоило послушать. Хоть на девяносто процентов это никуда не годилось, но самые ключевые места, то есть остальные десять процентов, она играла как следует. А ведь это была «Инвенция» Баха! Поэтому я ей заинтересовалась. Подумала, что же это вообще за ребенок?
Конечно, на свете много детей, которые играют Баха намного лучше. Есть дети, которые сыграют это в несколько десятков раз лучше ее. Но при таком исполнении тем не менее редко бывает, чтобы оно было наполненным. Как раз обычно оно получается совершенно пустое. А она играла хоть и слабенько, но в ее игре было нечто, могущее очаровывать людей, по крайней мере меня. Вот я и подумала. Подумала, что уж ее-то если поучить, то толк будет. Конечно, нечего было и думать о том, чтобы опять с нуля заставить ее заниматься и сделать из нее профессионала, но я подумала, что, может быть, смогу сделать из нее счастливую пианистку-любительницу, чтобы она, как я тогда — да, впрочем, и сейчас — могла играть на пианино, получая удовольствие, и для себя самой. Но все это были бесплодные мечты. Она была не из тех, кто делает что-то для себя самого, укрывшись от всех. Она использовала все средства для того, чтобы добиться похвалы от других, и все тщательно просчитывала. Она досконально знала, как добиться восхищения и похвалы от людей. даже то, каким образом надо играть, чтобы привлечь меня. Все было просчитано совершенно точно. Потому она, наверное, и разучила как следует только самые важные места. Я в этом уверена.
И все равно даже сейчас, когда я это знаю, все равно считаю, что играла она здорово. даже сейчас, если мне придется услышать ее игру опять, у меня, наверное, сердце забьется сильнее. даже учитывая все ее недостатки, все ее интриги и ложь.
Она хрипло закашлялась, замолчала и некоторое время сидела молча.
— И вы взяли ее в ученицы?
— Да, раз в неделю, утром в субботу. В школе, в которую она ходила, не было уроков по субботам. Ученица она была очень странная, ни разу не прогуляла, никогда не опаздывала. Готовилась тоже как следует. После занятий мы с ней ели пирожные и разговаривали.
Тут она спохватилась и посмотрела на часы на руке.
— Не пора ли нам назад, а то я за Наоко беспокоюсь немного? А ты про Наоко уже не забыл часом?
— Ну вот еще, — сказал я, смеясь. — Просто увлекся, вас слушая.
— Хочешь знать, что было дальше, расскажу завтра. История длинная, за раз все не расскажешь.
— Ну вы прямо как Шехерезада.
— Ага, не выйдет у тебя в Токио уехать, — засмеялась и она.
Мы пошли по той же дороге, по которой пришли, и, пройдя через лес, вернулись в квартиру.
Свеча погасла, свет в гостиной тоже был выключен. Лишь слабый свет ночника, стоявшего рядом с кроватью, проникал из приоткрытой двери спальни до самой гостиной.
На диване, окутанном этим неясным полумраком, одна сидела Наоко. Она переоделась во что-то вроде халата и сидела на диване, плотно запахнув свое одеяние, так что ворот скрывал шею, и подтянув колени к груди. Рэйко подошла к Наоко и приложила руку к ее лбу.
— Уже лучше?
— Да, лучше. Извините, пожалуйста, — тихо сказала Наоко. Потом посмотрела на меня и смущенно извинилась. — Испугался?
— Немножко, — ответил я, улыбаясь.
— Иди сюда, — сказала Наоко.
Я сел рядом, и Наоко приблизила лицо к моему уху, словно собираясь что-то сказать, и слегка коснулась губами около моего уха.
— Извини, — еще раз прошептала Наоко мне на ухо. Затем отстранилась. — Я, бывает, и сама перестаю понимать, что к чему.
— Ну, это и со мной постоянно происходит.
Наоко с улыбкой посмотрела мне в лицо. Я сказал, что хочу, чтобы Наоко еще рассказала о себе. Попросил рассказать про ее жизнь там : чем она занимается каждый день, что за люди там живут, и так далее.
Наоко начала напряженным, но ясным голосом рассказывать о своей повседневной жизни. Обычно все после того, как встанут в шесть утра, позавтракают и сделают уборку дома, идут работать в поле. Овощные грядки, например, пропалывают. Перед обедом или после еды — индивидуальная встреча с врачом или групповая дискуссия. После обеда, согласно выбранному тобой самим расписанию, можно либо слушать интересующую тебя лекцию, либо пойти работать на природе, либо заниматься спортом. Наоко, как оказалось, посещала занятия по французскому языку, вязанию, фортепиано, истории древности.
— Фортепиано у Рэйко учусь, — сказала Наоко. — А еще Рэйко игру на гитаре преподает. Мы тут все то учителя, то ученики. Кто французский хорошо знает, французский преподает, учитель обществоведения — историю, кто хорошо вяжет — учит вязать. С одним этим уже какая-никакая школа получается. Жалко, я ничего такого не умею, чтобы других чему-то учить.
— Ну, это и у меня то же самое.
— Я тут в несколько раз усерднее учусь, чем когда в универ ходила. Так интересно учиться!
— А после ужина всегда что делаешь?
— С Рэйко общаюсь, книжки читаю, музыку слушаю, с соседями во что-нибудь у них в гостях играю... Вот.
— А я на гитаре упражняюсь да мемуары пишу, — сказала Рэйко.
— Мемуары?
— Да шучу я, — засмеялась Рэйко. — А часов в десять спать ложимся. Здоровый образ жизни, правда? И поспать можно вдоволь.
Я посмотрел на часы. Было без малого девять.
— Так уже скоро спать пора?
— Да сегодня ничего, можно и попозже, — сказала Наоко. — Я же тебя так давно не видела, хочу еще поговорить. Расскажи что-нибудь.
— Я сегодня, когда один тут сидел, вспомнил вдруг, — сказал я. — Помнишь, как мы с Кидзуки тебя навещать ездили вдвоем? Ну, когда ты в больнице лежала у моря? Во втором классе старшей школы, кажется, дело было, летом.
— Когда мне операцию на груди делали, — улыбнулась Наоко. — Ага, помню. Вы с Кидзуки тогда на мотоцикле приехали. Растаявшую помятую шоколадку привезли. Как мы ее ели! Почему-то кажется, что это ужасно давно было.
— Ну. Ты тогда, наверное, свое длинное стихотворение писала.
— В таком возрасте все девочки стихи пишут, — рассмеялась Наоко. — А почему ты об этом вдруг вспомнил?
— Не знаю, просто вспомнил, и все. Все вдруг вспомнилось : запах морского ветра, олеандры, — сказал я. — А Кидзуки тогда часто тебя навещал?
— Какое там, вообще почти не приезжал. Мы же из-за этого с ним ругались. Потом уже, конечно. Сначала он один как-то приехал, потом с тобой — и все. Нахал, да? В первый раз приехал, тоже никак ему не сиделось, минут через десять взял и ушел. Апельсины привез. Пробормотал что-то невнятное, апельсин мне почистил, накормил меня им, опять пробормотал не понять что и упорхнул. Я, говорит, больницы терпеть не могу, — сказала Наоко и засмеялась. — В таких вещах он был еще совсем ребенок. Тебе так не кажется? Ну кому же больница понравится? Ведь потому люди и ходят больных навещать, чтобы тем легче было. Чтобы настроение повысилось. Он этого не понимал.
— Но ведь когда со мной вдвоем ездили, он же совсем себя так не вел... Такой же был, как всегда.
— Это потому что при тебе, — сказала Наоко. — С тобой он всегда такой был. Старался свои слабости не показывать. Мне кажется, он тебя очень любил. Поэтому старался себя только с лучшей стороны показать. А со мной вдвоем он не такой был. Расслаблялся немного. На самом деле у него настроение обычно менялось на глазах. Сидит, к примеру, бормочет о чем-то сам с собой, а в следующий момент в панику впадает. Он с детства такой был. Но всегда старался измениться, лучше стать.
Наоко перекрестила по-другому скрещенные на диване ноги.
— Всегда старался измениться, лучше стать, а если не получалось, злился или расстраивался. Были в нем и выдающиеся черты, и прекрасные, но уверенности в себе не было, и он только и думал о том, что надо вот это сделать, надо то исправить. Вспоминаю, и так жалко его.
— Но все же, если он старался мне только хорошие свои стороны показывать, то у него это, наверное, получилось. Я в нем кроме хорошего ничего не видел.
Наоко улыбнулась моим словам.
— Он бы тоже порадовался, если бы это услышал. Ты ведь был его единственным другом.
— Он тоже у меня был единственный друг. У меня никого не было, кого я бы мог назвать другом, ни до него, ни после.
— Я поэтому любила, когда мы втроем были с тобой и Кидзуки. Тогда я потому что тоже могла только хорошие его стороны видеть. Тогда очень весело было. На душе спокойно. Поэтому любила, когда втроем. Не знаю, как ты к этому относился.
— Я тогда, кажется, только о том и беспокоился, как ты к этому относишься, — сказал я, мотая головой.
— Однако проблема была в том, что так могло быть только до какого-то времени, и вечно продолжаться не могло. Такой маленький кружок не может существовать всегда. И Кидзуки об этом знал, и я, и ты. Ведь так?
Я кивнул.
— Но, честно говоря, я его слабые стороны тоже ужасно любила. Не меньше, чем хорошие стороны. В нем не было никаких интриг или зависти. Просто слабости. Но когда я ему об этом говорила, он совсем не верил. Одно и то же в ответ твердил. «Это, Наоко, все потому, что мы с тобой с трех лет вместе были, и ты меня слишком хорошо знаешь. У тебя поэтому в кучу все смешалось, и ты различить не можешь, где недостатки, а где достоинства.» Всегда он так говорил. Но что бы он ни говорил, я его любила, и кроме него на других даже внимания не могла обращать.
Наоко грустно улыбнулась, глядя на меня.
— Между нашими отношениями и обычной связью между мужчиной и женщиной разница была огромная. Мы с ним будто где-то плотью срослись вместе, такие у нас были отношения. Уйдешь куда-то далеко, а тебя все равно магнитом каким-то назад тянет, и ты опять на место прирастаешь. У нас с Кидзуки как у мужчины с женщиной общение началось очень естественно. Ни раздумывать ни о чем не пришлось, ни выбора никакого не было. Мы в двенадцать лет целовались, а в тринадцать уже петтингом занимались. Я к нему прихожу, или он ко мне в гости приходит, и я ему там руками все делаю... И нам вовсе не казалось, что нам рано еще. Нам казалось, что так и должно быть. Если он хотел мою грудь потрогать или между ног, я не возражала, и если он хотел кончить, то помочь ему тоже не отказывалась. Так что если бы нас за это кто-то ругать стал, я бы удивилась или рассердилась. Потому что мы ведь ничего плохого не делали. Просто делали то, что по-любому стали бы делать. Мы друг другу каждый уголок своего тела показывали, и такое чувство было, что мы своими телами как бы совместно пользуемся. Мы поэтому решили пока дальше не заходить. Залететь боялись, мы тогда ведь не знали еще, как предохраняться надо... Вот так, короче, мы и росли. Взявшись за руки, как неразделимая парочка. О таких страданиях, через которые все другие подростки проходят, типа сексуальных переживаний, развития своего эго, мы и не знали почти. Я же говорю, в вопросах пола у нас все открыто было от и до, а собственное "Я" мы способны были или растворить друг в друге, или делить на двоих, так что эти-то вещи мы особо сильно и не осознавали. Понимаешь, о чем я?
— Вроде понимаю, — сказал я.
— У нас такие отношения были, что мы расстаться не могли. Поэтому мне кажется, что если бы Кидзуки был жив, то мы, наверное, были бы вместе и любили друг друга и понемногу становились несчастными.
— Почему?
Наоко несколько раз провела пальцами по волосам. Заколку она уже сняла, поэтому если она наклоняла голову, волосы падали ей на лицо.
— Нам бы, наверное, пришлось отдать долг, который мы всему свету задолжали.
Наоко подняла голову и продолжила :
— Когда нужно было вносить плату вроде подростковых страданий, мы ее не оплатили, и вот только теперь пришел счет. Потому и с Кидзуки так случилось, потому и я здесь. Мы были как голые дети, выросшие на необитаемом острове. Есть захотелось — бананов нарвали, одиноко стало — обнялись и заснули. Но сколько так может продолжаться? Мы все взрослели, в общество пора было выходить. Ты поэтому так был нам важен. Ты для нас был как ниточка, связывающая нас с внешним миром. Хоть в итоге ничего и не получилось.
Я кивнул.
— И все же ты не думай, что мы тебя использовали. Кидзуки очень тебя любил, и так получилось, что для нас ты был первым человеком, с которым мы соприкоснулись. И до сих пор это так. Кидзуки, конечно, умер, и его в этом мире нет, но для меня ты и сейчас единственная ниточка, которая меня связывает с внешним миром. И как Кидзуки тебя любил, я тебя тоже люблю. И хоть мы этого и не хотели, но, может быть, мы в итоге причинили тебе боль. Но мы и представить не могли, что так получится.
Наоко опять опустила голову и замолчала.
— Как считаете, может, какао попьем? — подала голос Рэйко.
— Ага, давайте. Хочу, — сказала Наоко.
— Я с собой брэнди привез, ничего, если я его выпью?
— Пей, конечно, — сказала Рэйко. — А мне нальешь?
— Ну конечно! — смеясь, ответил я.
Рэйко принесла два стакана, и мы с ней чокнулись ими. Потом Рэйко пошла на кухню и сварила какао.
— Может, про что-нибудь повеселее поговорим? — сказала Наоко.
Но тем для веселого разговора у меня не было. Подумалось с грустью, что здорово было бы, если бы Штурмовик так и жил со мной. Что с ним бы всегда что-нибудь случалось, и когда все вместе вспоминали бы об этом, всем бы было весело.
Я стал длинно и нудно рассказывать, какая грязь у нас в общежитии. Грязь была такая, что меня даже рассказ об этом раздражал, а они обе держались за животы от смеха, точно такие истории были им в диковинку. Потом Рэйко изобразила движения больных какими-то психическими болезнями. Это тоже было весьма забавно.
В одиннадцать часов Наоко начала зевать, и Рэйко разложила диван и принесла для меня простынь, одеяло и подушку.
— Ночью пойдешь насиловать, не перепутай, — сказала Рэйко. — Наоко — та, что на кровати слева, без морщин.
— Неправда, моя справа, — сказала Наоко.
— Значит так. Я договорилась, чтобы завтра можно было несколько часов из расписания пропустить, так что устроим вместе пикник. Тут недалеко есть одно очень хорошее место, — сказала Рэйко.
— Отлично!
После того как она тщательно вычистила зубы и ушла в спальню, я выпил немного брэнди, затем лег на разложенный диван и стал перебирать в памяти по очереди все события, произошедшие за этот день, начиная с утра.
Казалось, что день был ужасно длинный. В комнате по прежнему белым светом светила луна. В спальне, где спали Наоко и Рэйко, было тихо, как в могиле, и ни одного звука оттуда не доносилось. Лишь изредка слышалось скрипение кровати.
Стоило закрыть глаза, и в темноте замелькали крошечные картинки, а в ушах послышались отголоски гитары, на которой играла Рэйко, но и это продолжалось недолго. Сон навалился на меня и погрузил в теплую глубь земли. Мне снились ивы.
Ивы росли рядами по обеим сторонам горной дороги. Ив было невероятно много. дул довольно сильный ветер, но ветви ив совсем не шевелились. Я присмотрелся, пытаясь понять, почему так, и оказалось, что на всех ветвях сидят маленькие птички. Под их весом ветви ив не могли пошевелиться.
Я взял палку и постучал по ближней ветке. Я хотел согнать птиц, чтобы освободить ветку. Но птицы не улетали. Вместо того чтобы улететь, они становились кусками железа в виде птиц и со стуком падали на землю.
Когда я открыл глаза, было такое ощущение, будто я продолжаю смотреть какой-то эпизод своего сна. Комната была тускло освещена лунным светом. Я непроизвольно глянул на пол и поискал на нем куски железа в виде птиц, но там ничего подобного, конечно, не было. Лишь Наоко безмолвно сидела на диване у меня в ногах, устремив взгляд в окно.
Она сидела, подтянув колени к груди и положив на них подбородок, как голодная сирота. Я поискал свои наручные часы, чтобы узнать, сколько времени, но у изголовья, где я их положил, их не было. Глядя на лунный свет, я прикинул, что было где-то два или три часа ночи.
Пить хотелось ужасно, но я решил тихонько понаблюдать за ней. На ней было то же небесного цвета одеяние вроде халата, на голове была все та же заколка в виде бабочки. Благодаря этому ее прекрасный лоб ясно высвечивался лунным светом. Я удивился. Ведь до этого, перед сном, она была без заколки.
Она сидела так, не шелохнувшись. Она была похожа на маленькое животное, привлеченное среди ночи светом луны. Свет луны падал под таким углом, что тень от ее губ была значительной величины. Эта легкоранимая тень чуть заметно подрагивала то ли от биения ее сердца, то ли от ее душевных переживаний. Точно она что-то беззвучно говорила, обращаясь к темноте ночи.
Я сглотнул слюну, пытаясь справиться с жаждой. В ночном безмолвии этот звук раздался невероятно громко. Точно этот звук был каким-то сигналом для нее, она тут же встала, тихо подошла, шурша одеждой, к моему изголовью, стала на колени и посмотрела мне в глаза.
Я тоже посмотрел ей в глаза, но ее глаза ничего не говорили. Глаза были такие ясные, что в них, казалось, вот-вот отразится какой-то потусторонний мир, но сколько я ни глядел, разглядеть в них ничего не удавалось. Наши лица разделяло не более тридцати сантиметров, но она казалась удаленной на несколько световых лет.
Я протянул к ней руку, она попятилась от нее. Губы ее слегка дрожали. Затем она подняла руки и начала медленно расстегивать пуговицы халата. Всего пуговиц было семь.
Я смотрел, как ее тонкие прекрасные пальцы по порядку расстегивают их, точно на продолжение своего сна. Расстегнув все семь белых пуговиц, она скинула халат, позволив ему соскользнуть к ее бедрам, точно насекомое, избавляющееся от старой оболочки, и осталась совершенно обнаженная.
Под халатом у нее ничего не было. На теле у нее была лишь заколка в виде бабочки. Скинув халат, она смотрела на меня, не поднимаясь с коленей. Освещенное лунным светом ее обнаженное тело было блестящим и беззащитным, точно плоть новорожденного младенца.
Стоило ей пошевелиться — даже если движение было совсем ничтожным — и освещенная лунным светом часть ее тела чуть заметно смещалась, и форма тени, окрашивающей ее тело, менялась. Тени от ее округлых вздымающихся грудей и маленьких сосков, тень во впадинке пупка и на талии, тень от волос на ее лобке, точно вылепленная из крупных зерен — все это менялось, точно спокойная поверхность озера под набегающей рябью.
Отчего ее тело такое совершенное, подумал я. Когда успела она обзавестись таким совершенным телом? Куда делось то тело, которое обнимал я в ту весеннюю ночь?
Когда в ту ночь я нежно снимал одежду с не перестававшей плакать Наоко, ее тело оставляло у меня лишь ощущение присутствовавшего где-то в нем несовершенства. Грудь казалась твердой, соски были похожи на какие-то неуместные наросты, спина была неестественно напряжена.
Конечно, она была прекрасной девушкой, и тело ее было привлекательным. Оно возбуждало мою плоть и с огромной силой влекло меня. Но обнимая ее обнаженное тело, лаская и целуя его, я весь был охвачен ощущением его несовершенства и незрелости.
Я хотел обнять Наоко и сказать ей так. Я сейчас занимаюсь с тобой сексом. Я сейчас вхожу в твое тело. Но на самом деле это ничего не значит. Никаких проблем тут нет. Это просто слияние плоти. Мы разговариваем сейчас с тобой о том, о чем можно говорить только прикосновениями к несовершенной плоти друг друга. Мы всего лишь делимся друг с другом своим несовершенством.
Но сказать такие вещи словами я, конечно, не мог. Я просто крепко обнимал ее, ничего не говоря. Обнимая ее, я ощущал скребущее прикосновение чего-то чужеродного у нее внутри, точно оставшегося там, так и не прижившись окончательно. Это прикосновение вызывало во мне приступ любви, возбуждая меня со страшной силой.
Но плоть ее, сидящей сейчас передо мной, была совсем иной. Мне подумалось, что это совершенное тело родилось сейчас под светом луны, претерпев перед этим множество изменений.
Сперва до или после смерти Кидзуки ее полуоформившаяся девичья плоть была сброшена, а затем ей была дана зрелая плоть. Тело Наоко было настолько прекрасным и совершенным, что я не ощущал даже сексуального возбуждения. Просто без конца хотелось смотреть на тени, отбрасываемые ее округлыми поблескивающими грудями, тени на ее животе, приподнимавшемся и опускавшемся при каждом вздохе, тень от нежных черных волосков пониже.
Она сидела, открыв моим глазам свое обнаженное тело, кажется, минут пять или шесть. Спустя какое-то время она опять надела халат, застегнула пуговицы одну за другой сверху вниз. Застегнув все пуговицы, она поднялась, тихо открыла дверь спальни и скрылась за ней.
Я довольно долго лежал, свернувшись калачиком на диване, потом передумал, вылез из постели, подобрал свалившиеся на пол часы и посмотрел на них под светом луны. Было три часа сорок минут.
Я сходил на кухню, выпил несколько стаканов воды и вернулся в постель, но так и не смог заснуть, пока не рассвело, и не исчезло последнее белоснежное пятнышко из тех, что были разбросаны по всей комнате лучами лунного света. Когда я наконец уже почти засыпал, ко мне подошла Рэйко и, слегка похлопывая меня по щеке, сказала : «Утро уже, утро!»
Пока Рэйко убирала мою постель, Наоко на кухне готовила завтрак. Увидев меня, Наоко улыбнулась и сказала : «Good morning». Я тоже ответил : «Good morning».
Я какое-то время смотрел, стоя рядом, как Наоко кипятит воду и нарезает хлеб, напевая что-то себе под нос, но никаких признаков того, что вчера ночью она сидела передо мной обнаженая, на лице ее не было.
— А глаза-то какие красные! Что это у тебя с ними? — спросила меня Наоко, разливая кофе.
— Да проснулся ночью... А потом заснуть не смог.
— Мы не храпели? — спросила Рэйко.
— Нет, совсем нет, — ответил я.
— Слава богу, — сказала Наоко.
— Это из гостеприимства, — сказала Рэйко, зевая.
Я сперва подумал, что Наоко ведет себя, словно ничего не произошло, из-за Рэйко или оттого, что стесняется. Но и после того, как Рэйко ненадолго вышла из квартиры, никаких перемен в ее поведении не было, и глаза ее были, как всегда, ясными.
— Как спалось? — спросил я Наоко.
— Спасибо, хорошо, — повседневным тоном ответила Наоко, будто ничего и не было. На голове у нее с одной стороны была простенькая заколка без украшений.
Чувство неловкости преследовало меня и во время завтрака. Намазывая масло на хлеб или очищая скорлупу с яйца, я то и дело поглядывал в сторону Наоко, пытаясь хоть что-то прочитать на ее лице.
— Ватанабэ, а чего это ты сегодня с утра на меня все смотришь? — шутливо спросила Наоко.
— Да он влюбился в кого-то, — сказала Рэйко.
— Что, Ватанабэ, влюбился в кого-то? — спросила меня Наоко.
Я ответил, что очень может быть, и тоже засмеялся. Глядя, как перешучиваются между собой по поводу моих слов две женщины, я ел бутерброды и запивал их кофе, прекратив думать о том, что произошло вчера ночью.
Когда мы поели, они сказали, что им надо идти в птичник кормить птиц, и я решил пойти с ними. Они обе переоделись в рабочие джинсы и рубахи и обулись в белые сапоги. Птичник находился в месте, похожем на маленький парк, позади теннисного корта, и там жили самые разные птицы, от кур с голубями до павлинов и попугаев.
Вокруг по периметру на клумбах росли деревья и стояли скамейки. двое мужчин, по-видимому, пациенты, собирали опавшую листву с дорожки. Обоим на вид было лет тридцать или сорок.
Рэйко и Наоко поздоровались с мужчинами, приблизившись к ним. Рэйко сказала что-то смешное, и мужчины весело рассмеялись. На клумбах во всю цвели космеи, деревья были ухоженные. Увидев Рэйко, птицы защебетали и залетали по клеткам.
Они вдвоем зашли в маленькую кладовую сбоку от клетки и вынесли оттуда мешки с кормом и резиновый шланг. Наоко подсоединила шланг к водопроводному крану, осторожно, чтобы птицы не вылетели наружу, зашла в клетку и смыла нечистоты. Потом Рэйко поскребла пол большой щеткой.
Водяные брызги ослепительно сверкали на солнце, павлины, спасаясь от брызг, метались по клетке. Индюшка искоса смотрела на меня, точно сварливая старуха, попугай недовольно выкрикивал что-то с прикрепленной сбоку перекладин и махал крыльями.
Рэйко по-кошачьи замяукала на попугая, тот забился в угол и втянул голову в плечи, а немного спустя заорал : «Спасибо, идиот, чтоб ты сдох!»
— Ну кто его этому научил? — сказала со вздохом Наоко.
— Не я. Я таким неприличным словам не учу, — сказала Рэйко. И опять замяукала. На этот раз попугай промолчал.
— Досталось ему от кошки как-то раз, теперь он кошек боится ужасно, — сказала Рэйко, смеясь.
Закончив уборку, они убрали инструменты и разложили корм по кормушкам. Индюшка прошлепала по лужам на полу, разбрызгивая воду в разные стороны, и уткнулась головой в кормушку, самозабвенно продолжая поглощать корм, даже когда Наоко, подкравшись, шлепнула ее по кобчику.
— Каждый день по утрам тут работаешь? — спросил я у Наоко.
— Да, эту работу в основном женщины делают из новоприбывших. Это ведь несложно. Кроликов хочешь посмотреть?
Я ответил, что хочу.
Загон с кроликами находился за клеткой с птицами, там на рисовой соломе спало примерно десять кроликов. Она подмела кроличий помет, насыпала в кормушку корм, потом взяла на руки крольчонка и потрепала его по щеке.
— Хорошенький, да? — радостно сказала Наоко. Потом дала его мне подержать. Этот теплый комочек с дрожащими ушами сжался от страха у меня на груди.
— Не бойся, дядя не страшный, — сказала Наоко, гладя крольчонка пальцем по голове, и улыбнулась, глядя на меня. Она улыбалась так ослепительно и беззаботно, что я сам не смог сдержать улыбку.
Я подумал, что же это все-таки было, когда Наоко вчера ночью приходила ко мне. Ведь явно это была Наоко, настоящая, никакой это был не сон — ведь она взаправду разделась и была голая передо мной.
Рэйко, мелодично насвистывая «Proud Mary», собрала мусор в виниловый пакет и завязала его верх. Я помог отнести инструменты и мешки с кормом в кладовую.
— Я утро больше всего люблю, — сказала Наоко. — Кажется, что все заново начинается. Поэтому к обеду мне грустно становится. Вечер больше всего не люблю. Каждый день с такими ощущениями и живу.
— С такими ощущениями вы и стареете, как я. Когда вам кажется : вот пришло утро, а вот и ночь настала, — радостно сказала Рэйко. — И оглянуться не успеете.
— Глядя на вас кажется, что вам стареть весело, — сказала Наоко.
— То, что годы уходят, это невесело, но желания опять стать молодой нет, — ответила Рэйко.
— А почему? — спросил я.
— Да неохота все опять заново. Кому это захочется? — ответила Рэйко. И, продолжая насвистывать «Proud Mary», закинула метлу в кладовую и закрыла дверь.
Вернувшись в квартиру, они переобулись из сапог в кроссовки и сказали, что теперь идут в поле. Рэйко сказала мне, что работа там совместная с другими людьми, и смотреть особо не на что, так что лучше мне остаться да почитать что-нибудь.
— Кстати, мы в ванной кучу нижнего белья грязного сложили, ты там постирай все, ладно? — сказала Рэйко.
— Это что, шутка? — ошарашенно спросил я.
— Ну конечно, — засмеялась Рэйко. — Ясное дело, шутка. Какой ты наивный! Правда, Наоко?
— Ага, — согласилась Наоко.
— Я тогда лучше немецкий поучу, — сказал я, облегченно вздохнув.
— Вот и умница, мы до обеда вернемся, так что учись тут, как следует. — сказала Рэйко. Затем обе вышли из квартиры, над чем-то хохоча. Послышались звуки шагов и голоса проходящих мимо людей.
Я пошел в ванную, еще раз умылся и постриг ногти на руках щипцами, которые лежали там. для ванной, которой пользовались две женщины, все было весьма скромненько. В одной куче стояли лишь питательный крем, мазь для губ, крем от загара, лосьон, но ничего похожего на косметику тут не было.
Постригнув ногти, я пошел на кухню, сделал себе кофе, сел за стол. Я в одной майке сидел на кухне в том месте, куда лучше падал солнечный свет, и зубрил немецкую грамматическую таблицу, как вдруг мной овладело ощущение нелепости происходящего. У меня появилось чувство, что неправильные немецкие глаголы и этот кухонный стол разделяет просто невообразимое расстояние.
В пол-двенадцатого женщины вернулись с поля, по очереди помылись под душем и переоделись в чистую одежду. Затем мы втроем пошли в столовую и пообедали, после чего пошли к главным воротам. В этот раз охранник был на месте. Он сидел за столом и с аппетитом поедал то, что ему, по-видимому, доставили из столовой. Из радиоприемника на полке лилась музыка. Когда мы подошли, он сказал «О-о!» и поднял руку, приветствуя нас.
— Здравствуйте, — сказали мы.
Рэйко сказала ему, что мы трое идем погулять и часа через три вернемся.
— Ну хорошо, сходите. Погода, тем более, хорошая. дорога вдоль реки в прошлый раз из-за дождя обвалилась, там опасно, так что туда не ходите, а так ничего, проблем нет.
Рэйко вписала в список выходящих за территорию свое и Наоко имена и время выхода за территорию.
— Хорошо вам погулять, — пожелал охранник.
— Какой приветливый, — сказал я.
— С головой у него малость того, — сказала Рэйко, крутя пальцем у виска.
Как и сказал охранник, погода была замечательная. Небо было голубое-голубое, облако, разбитое на несколько полосок, протянулось по нему, точно кто-то на пробу провел кистью с белой краской.
Какое-то время мы шли вдоль каменного забора «Амирё», потом пошли в сторону от забора и стали подниматься по узкой крутой тропинке в гору. Впереди шла Рэйко, посредине Наоко, я в самом хвосте.
Рэйко поднималась по узкой тропе уверенно, точно знала окрестные горы, как свои пять пальцев. Я почти все время шел молча, стараясь не отставать. Наоко была в одних джинсах и блузке, а куртку сняла и несла в руках. Я шагал, глядя, как ее прямые волосы болтаются влево и вправо на ее плечах. Наоко иногда оглядывалась и, встретившись со мной взглядом, улыбалась.
Тропа тянулась бесконечно, но Рэйко шагала, не останавливаясь, и Наоко, не отставая, шла за ней следом, время от времени утирая пот. Я в походы не ходил давно и потому задыхался.
— Всегда вы так в горы ходите? — спросил я у Наоко.
— Раз в две недели примерно, — сказала Наоко. — Тяжеловато, да?
— Ага, немного.
— Уже две трети прошли, еще чуть-чуть осталось. Ты ж мужик. Терпи, — сказала Рэйко.
— Тренировки не хватает.
— С девочками меньше гулять надо, — пробормотала Наоко, точно говоря сама с собой.
Хотелось что-то на это ответить, но воздуха не хватало, и язык не слушался.
Порой совсем рядом пролетали птицы с чем-то вроде красных хохолков на голове. На фоне голубого неба они выделялись очень отчетливо. На полянах вокруг цвели бесчисленные белые, синие и желтые цветы, и со всех сторон слышалось жужжание пчел. Глядя на такие картины вокруг, я ни о чем не думал и продвигался шаг за шагом вперед.
Еще минут через десять подъем кончился, и показалось ровное место вроде плокогорья. Там мы немного отдохнули, утерли пот, перевели дыхание, попили воды из фляги. Рэйко отыскала какую-то траву, сделала из ее листа свисток и стала свистеть.
Тропа пошла под гору, по обе стороны теперь были заросли камыша. Минут через пятнадцать мы прошли мимо какого-то селения, но людей видно не было, и дома стояли брошенные. Некоторые дома совсем обвалились, и от них остался один фундамент, но были и такие, что достаточно было открыть ставни, и можно было заходить и жить. Мы сошли с дороги, идущей между мертвыми домами.
— Еще лет семь или восемь назад тут люди жили, — рассказывала Рэйко. — Вокруг одни поля были. Но теперь все уехали. Слишком тут жить тяжело. Зимой снегу навалит, шагу никуда не ступить, да и земля не слишком хорошо родит. В город если работать поехать, больше заработать можно.
— Жалко. В таких домах еще жить да жить, — сказал я.
— Одно время, было дело, хиппи тут жили, но как зима пришла, они тоже сдались и уехали.
Мы покинули селение, а когда прошли еще немного, показалось что-то вроде широкого пастбища, окруженного забором, а вдалеке было видно, как щиплют траву лошади.
Вдоль ограды подбежала, помахивая хвостом, большая собака, обнюхала лицо Рэйко, чуть не свалив ее с ног, потом стала ластиться к Наоко. Я свистнул ей, она подбежала теперь ко мне и длинным языком стала лизать мне руки.
— Это с пастбища собака, — сказала Наоко, глада собаку по голове. — Ей уже лет двадцать будет, да? Зубы стали слабые, твердую пищу почти не может есть. Всегда перед кафе спит, а как шаги чьи-нибудь услышит, прибегает и просит с ней поиграть.
Рэйко достала из рюкзака кусочек сыра, и собака, почуяв запах, подбежала к ней и с радостью приняла угощение.
— Недолго с ней еще встречаться, — сказала Рэйко, гладя собаку по голове. — Ближе к концу октября лошадей с коровами погрузят в грузовик и увезут в стойбище ниже по течению. Их только летом сюда привозят на травке пастись, а для туристов кафе маленькое держат. Туристы если на такси и приезжают, то человек от силы двадцать в день. Попить чего-нибудь не хочешь?
— Да можно.
Собака побежала впереди, показывая дорогу к кафе. Это было старенькое здание, покрашенное белой краской, с верандой спереди, а над стрехой висела старая вывеска в виде чашки кофе. Собака первой поднялась на веранду, улеглась на пол и прищурила глаза. Мы уселись за столик на веранде, и из дома вышла девушка в куртке от тренировочного костюма и белых джинсах, с волосами, увязанными в хвост, и радушно поприветствовала Рэйко и Наоко.
— А это друг Наоко, — представила меня Рэйко.
— Здравствуйте, — поздоровалась девушка.
— Здравствуйте, — поздоровался я.
Пока они втроем болтали о том, о сем, я гладил по загривку улегшуюся под столом собаку. Шея на загривке у нее, по-видимому действительно от старости, была жилистая. Я почесал ее там, и она от удовольствия закрыла глаза, шумно дыша.
— Как зовут собаку? — спросил я у девушки.
— Пепе, — ответила она.
— Пепе! — позвал я, но собака не шевелилась и никак не реагировала.
— Глухая она, громче звать надо, а то не слышит совсем, — сказала девушка на киотосском диалекте.
— Пепе! — громко позвал я, и только тогда собака открыла глаза, вскочила на ноги и гавкнула.
— Все, все! Все слышали, теперь спи дальше и живи долго, — сказала девушка, и Пепе опять тихонько улегся у моих ног.
Наоко и Рэйко заказали себе молоко со льдом, я попросил пива. Рэйко попросила девушку : «Включи FM, пожалуйста», и та нажала выключатель усилителя и настроила на FM. Послышалось, как «Blood, Sweat and Tears» поют «Spinning Wheel».
— Если правду сказать, FM сюда послушать прихожу, — сказала Рэйко с довольным лицом. — Там, где мы живем, радио нет, так что если хотя бы сюда не приходить послушать, совсем знать не будешь, какую сейчас в мире музыку слушают.
— целыми днями тут сидите? — спросил я у девушки.
— Нет, — со смехом ответила девушка. — В таком месте вечером сидеть, можно и от одиночества помереть. Как вечер, так я кого-нибудь с пастбища прошу присмотреть да вон сажусь и в город еду. А утром опять сюда приезжаю.
Говоря это, она указала на стоящий чуть поодаль полноприводный джип.
— Клиентов уже мало, небось? — спросила Рэйко.
— Да, уже потихоньку заканчиваются, — сказала девушка.
Рэйко достала сигареты, и они вдвоем закурили.
— Без тебя мне одиноко будет, — сказала Рэйко.
— Да чего там, в следующем году в мае опять ведь приеду, — ответила девушка, смеясь.
«Cream» спел «White room», потом после рекламной паузы «Simon & Garfunkle» исполнили «Scaborough Fair». Когда песня закончилась, Рэйко сказала, что любит эту песню. (песня из к/ф «The Graduate», который Ватанабэ смотрел в ночном кинотеатре в субботу)
— Вы этот фильм смотрели? — сказал я.
— А кто там играет?
— Дастин Хофман.
— Не знаю, кто такой, — с сожалением покачала головой Рэйко. — Мир так быстро меняется, даже заметить не успеваешь.
Рэйко попросила у девушки гитару. девушка выключила радио и принесла из дома старую гитару. Собака подняла голову и с шумом принюхалась к запаху гитары.
— Это не едят, — тоном учителя сказала Рэйко.
По веранде пронесся ветер, принесший запах травы. цепочка гор поднималась прямо у нас перед глазами.
— Ну прямо кадр из «Sound of Music», — сказала я Рэйко, настраивающей гитару.
— Не издевайся, — сказала она.
Она подобрала аккорды начала «Scaborough Fair». Похоже было, что без нот она ее играет впервые. Сперва она спотыкалась, подбирая нужные аккорды, но проиграв несколько раз, она методом проб и ошибок уловила какое-то течение и смогла сыграть мелодию целиком. На третий раз она уже вставляла местами какие-то свои проигрыши и играла почти без запинок.
— Слух у меня хороший, — Рэйко показала пальцем на свою голову, подмигивая мне. — Три раза прослушаю, и почти любую мелодию могу без нот играть.
Она исполнила «Scaborough Fair», тихо напевая под нос мелодию. Мы втроем поаплодировали, Рэйко чинно раскланялась.
— Когда-то, когда концерт Моцарта играла, громче хлопали, — сказала она.
Девушка из кафе сказала, что если ей сыграют «Here Comes the Sun» «Beatles», то за молоко можно будет не платить. Рэйко подняла большой палец и показала «О'кей». И спела под гитару «Here Comes the Sun». Пела она негромко, голос ее, видно, от курения, был хриплый, но это был хорошо поставленный и красивый голос.
Я пил пиво и смотрел на горы, и пока я слушал, как она поет, мне показалось, словно оттуда снова выглянуло солнце. Это было ощущение настоящего тепла и нежности.
Когда закончилась песня «Here Comes the Sun», Рэйко вернула девушке гитару и попросила снова включить FM. И сказала нам с Наоко часок погулять поблизости вдвоем.
— Я тут пока радио послушаю да с девушкой поговорю, а вы до трех возвращайтесь.
— А ничего, что мы так долго одни вдвоем будем? — спросил я.
— Вообще-то нельзя, ну да ничего страшного. Я вам тоже не нянька, хочу одна отдохнуть. да и есть, о чем поговорить, наверное, раз в кои-то веки приехал в такую даль? — сказала Рэйко, зажигая новую сигарету.
— Ну пошли, — сказала Наоко, поднимаясь.
Я тоже встал и пошел вслед за Наоко. Собака проснулась и какое-то время шла за нами, а потом опять вернулась на место. Мы не спеша пошли по ровной дороге, идущей вдоль ограды.
Иногда Наоко брала меня за руку или под локоть.
— Идем так, будто опять тогда, давным-давно, да? — сказала Наоко.
— Скажешь тоже, давным-давно. Всего-то этой весной дело было, — сказал я, тоже улыбаясь. — до этой весны так гуляли. Если это давным-давно, то лет десять назад тогда что, вообще история древности, что ли?
— Да история древности и есть, — сказала Наоко. — Слушай, ты меня извини за вчерашнее. Отчего-то нервы вдуг разыгрались. В кои-то веки ты ко мне приехал, а я не сдержалась.
— Да ничего. Наверное, некоторые эмоции надо почаще наружу выбрасывать, и тебе, и мне. Так что если тебе кому-то душу излить надо, ты изливай мне. Мы тогда друг друга лучше сможем понять.
— И что будет, когда меня поймешь?
— Да ты не поняла. Тут дело не в том, что будет. В мире есть люди, которым нравится расписание поездов изучать, и они целыми днями смотрят таблицы времени отправления и прибытия, а есть люди, которые из спичек модели кораблей собирают в метр длиной. Что такого, если в мире кто-то вот так же хочет тебя понимать?
— Типа хобби, значит? — шутливо сказала Наоко.
— Если хобби, можешь называть это хобби. Обычно люди это называют «любовь» или «симпатия», но если ты это хочешь называть «хобби», пусть будет хобби.
— Ватанабэ, — сказала Наоко. — Ты ведь любил Кидзуки?
— Конечно, — ответил я.
— А Рэйко?
— И она тоже мне очень нравится. Хороший человек.
— А почему тебе только такие люди нравятся? — сказала она. — Мы ведь все люди в чем-то перекошенные, свихнутые, с чем-то справиться не можем, все время куда-то падаем и тонем. Что я, что Кидзуки, что Рэйко, все. Почему ты не можешь любить более нормальных людей?
— Потому что я так не думаю, — подумав, сказал я. — Ты, Кидзуки, Рэйко, нисколько я не думаю, что вы в чем-то свихнутые. Люди, которых я считаю в чем-то свихнутыми, по внешнему миру спокойно расхаживают.
— Но мы же свихнутые. Я-то знаю.
Мы какое-то время шли молча. дорога удалилась от ограды пастбища и пошла через круглую зеленую поляну, окруженную по краям лесом, точно маленькое озеро.
— Иногда ночью просыпаюсь, и невыносимо страшно становится, — сказала Наоко, прижавшись к моей руке. — Что если так и останусь свихнутой, не смогу нормальной снова стать, что тогда, неужели здесь придется состариться и умереть? Начинаю об этом думать, и страх пробирает. Больно становится, тело все холодеет.
Я обнял ее рукой за плечи и притянул к себе.
— Кажется, что из какого-то темного места Кидзуки протягивает руку и ищет меня. Эй, Наоко, мы же не можем быть не вместе! И я тогда не знаю, как быть.
— И что ты делаешь?
— Только ты плохо не подумай, Ватанабэ.
— Не буду плохо думать, — ответил я.
— Тогда я прошу Рэйко меня обнять, — сказала Наоко. — Бужу Рэйко, залезаю к ней в постель, и она меня обнимает. А я плачу. Она мое тело гладит. Пока замерзшее тело не отогревается. Это плохо, да?
— Да нет, не плохо. Хотя хочется, конечно, вместо Рэйко тебя обнимать.
— Обними сейчас, здесь, — сказала Наоко.
Мы сели на сухую траву на поляне и обнялись. Когда мы сели, травы оказались выше нас, и кроме неба и облаков ничего видно не было. Я медленно опрокинул Наоко на траву и крепко обнял ее. Тело Наоко было мягкое и теплое, а ее руки жаждали моего тела.
Мы с Наоко слились в страстном поцелуе.
— Ватанабэ, — прошептала она мне на ухо.
— Что?
— Хочешь меня?
— Конечно, — ответил я.
— А ты сможешь подождать?
— Конечно, подожду.
— Я хочу сначала себя еще немного привести в порядок. Хочу стать таким человеком, чтобы тебе подходить для твоего хобби. Ты подождешь до тех пор?
— Конечно, подожду.
— У тебя поднялся?
— Жар?
— Дурак, — рассмеялась Наоко.
— Если ты об этом, то встал, конечно.
— Перестань ты без конца говорить свое «конечно».
— Ладно, не буду, — сказал я.
— Это больно?
— Что?
— То, что он у тебя стоит.
— Больно? — переспросил я.
— Ну как сказать... Тяжело?
— Ну, это как посмотреть.
— Помочь тебе кончить?
— Руками?
— Да, — сказала Наоко. — Честно говоря, он на меня с некоторых пор так давит, что мне больно.
Я сдвинулся ниже.
— Так ничего?
— Нормально.
— Наоко.
— Что?
— Помоги мне.
— Ладно, — улыбнулась Наоко.
Она расстегнула молнию на моих брюках и взяла в руку мой отвердевший член.
— Какой горячий, — сказала Наоко.
Я остановил ее начавшую было двигаться руку, расстегнул пуговицы на ее блузке, затем завел руку ей за спину и расстегнул лифчик. Потом прикоснулся губами к ее розовой груди.
Наоко закрыла глаза и медленно начала двигать рукой.
— Здорово у тебя получается, — сказал я.
— Хорошие мальчики это делают молча, — сказала Наоко.
Когда я кончил, я нежно обнял Наоко, и мы опять поцеловались. Потом я застегнул ее лифчик и блузку и молнию на своих брюках.
— Теперь легче будет идти? — спросила меня Наоко.
— Тебе спасибо, — ответил я.
— Тогда, может, еще походим?
— Давай.
Мы прошли через поляну, прошли через лес, потом опять через поляну. Пока мы шли, Наоко рассказала мне об умершей старшей сестре. Она сказала, что не рассказывала об этом почти никому, но мне об этом лучше было знать.
— У нас разница была аж шесть лет, да и характеры были совсем разные, но мы очень дружные были, — говорила Наоко. — Ни разу не ссорились, честное слово. да, впрочем, и не могли мы ссориться, настолько уровень был разный.
Как рассказывала Наоко, сестра ее относилась к типу людей, которые во всем становятся первыми. В учебе первая, в спорте первая, а что до популярности, то были у нее и руководящие способности, и, помимо ее доброты, характер у нее тоже был очень открытый, поэтому мальчики ее любили, а у учителей она была главной любимицей и наградных грамот получала без счету.
В любой государственной школе такая ученица хоть одна, но есть. Но дело не в том, что именно ее сестра была такая, но она в то же время не была человеком, у которого бы от этого испортился характер или задрался нос. Она не любила красоваться перед другими. Просто что бы она ни делала, само собой выходило, что была везде первая.
— Я поэтому с детства решила стать красивой, — сказала Наоко, крутя камышиной. — А больше выхода и не было, ведь я росла, слушая, как все вокруг сестру все время хвалят: умная, в спорте первая, всем нравится. Хоть весь мир бы задом наперед повернулся, но против сестры бы не устоял. Но я зато была симпатичная, и родители, видно, хотели из меня красавицу вырастить. Потому начиная с начальной школы в такую школу отправили. Бархатные платья, блузки с фестончиками, лаковые туфли, да еще фортепиано, балет. И все равно сестра меня ужасно любила. Типа, моя маленькая красавица-сестричка. И таких, и сяких подарков мне по мелочи надарила, с собой меня везде брала, с учебой помогала. даже на свидание с парнем своим как-то раз взяла. Такая классная сестра была! Никто не мог понять, отчего она с собой покончила. Все было, как с Кидзуки. И было ей тогда всего семнадцать, и намеков до последнего момента не было никаких на самоубийство, и завещания не было... Все одинаково, да?
— Ага.
— Все говорили, что она то ли умная слишком была, то ли книжек слишком много читала. Книжек она правда, кажется, много читала. Страх как много читала. Я после смерти сестры довольно многие из них читала выборочно, так они такие были грустные! Ну и были там пометки на полях, цветы где-то вложены... даже письмо от парня вложено где-то было. Так я плакала навзрыд.
Наоко некоторое время молча крутила камышиной.
— Она была из тех, кто со всем всегда сами справляются. Почти не было такого, чтобы она с кем-то советовалась или о помощи просила. Не от того, что какая-то особенно гордая была. Просто она, наверное, думала, что так и должно быть. И родители тоже к этому привыкли и считали, что за нее можно не беспокоиться. Я с сестрой постоянно о чем-то советовалась, и она, чему могла, всему-всему меня старалась научить, но сама ни с кем ничего не обсуждала. Со всем сама справлялась. Никогда из себя не выходила, никогда не показывала, что ей что-то не нравится. Честное слово, я не преувеличиваю. У женщин когда месячные, они ведь раздражительные становятся, капризные, да? Так, немного. С ней такого не случалось. Она вместо того, чтобы раздражаться, от всех пряталась одна. Раз в два-три месяца, когда такое бывало, забивалась у себя в комнате дня на два. В школу не ходила, не ела почти ничего. Свет в комнате погасит и ничего не делает, просто тупо в полной темноте сидит. Но не оттого, что в депрессию впадала или что-то такое. Я из школы как вернусь, она меня к себе позовет, рядом усадит, спрашивает, как день прошел. Не особенным чем-то интересуется, а просто, чем с подругами занимались, во что играли, что учитель говорил, как экзамен сдала и все такое. Но она это все выслушает, что-то на это свое скажет, посоветует. Но если я куда из дома уйду — с друзьями гулять или на балет — опять тупо одна сидит. два дня где-то вот так пройдет, а потом все как рукой снимает, и она опять жизнерадостная и в школу ходит. Года четыре где-то с ней так было. Родители сперва тоже беспокоились, с врачами в больнице, кажется, советовались, а потом смотрят, что дня два проходит, и с ней опять все в порядке, будто ничего и не было, и решили, видать, что оно и само как-нибудь пройдет. девочка как-никак умненькая, голова светлая. Но как-то после того, как сестра умерла, я разговор родителей подслушала. Про папиного младшего брата разговор был, который давно когда-то умер. Тот, видно, тоже очень умный был мальчишка. Но с семнадцати лет до двадцати одного года сидел безвылазно дома, а в конце концов в один прекрасный день из дома сбежал и бросился под поезд. Папа сказал : «Похоже, это моя наследственность».
Рассказывая об этом, Наоко машинально обрывала с камышины листья один за другим и бросала их на ветер. Оборвав их все, она стала наматывать тугой стебель на палец.
— То, что она умерла, я первая обнаружила, — продолжала Наоко. — Осень была, я тогда в шестом классе начальной школы училась. Ноябрь тогда был. дождь шел, день был хмурый, холодный. Сестра тогда в третьем классе старшей школы была. Я после фортепиано домой в пол-седьмого пришла, а мама ужин готовит и говорит, что сейчас будем есть, так что я чтобы сестру позвала. Я на второй этаж поднялась, стучу сестре в комнату, кричу, чтобы есть шла. А она не отвечает, тишина полная. Я подумала, что что-то не так, в дверь еще раз постучала, открыла потихоньку и вошла. Подумала, что она, может, заснула. Но она не спала. Стоит у окна, голову вбок вот так наклонила и за окно куда-то уставилась. Мне показалось, что она задумалась о чем-то. В комнате темно было, а она еще свет весь выключила, так что ничего толком видно не было.
Я ей говорю : «Ты что там делаешь? Мама есть зовет». Тут смотрю, а она ростом выше, чем обычно. Что такое? Я удивилась, подумала, на каблуках она, что ли, или залезла на что-то, ближе подошла и тут увидела. Она на веревке висела, за горло привязанная. С потолка веревка свисала по прямой — и такая она была прямая, до ужаса. Такое ощущение было, точно кто-то линейку приложил и в пустоте прямую начертил. На ней блузка белая была — простенькая, вот как на мне сейчас — и серая юбка, а носки ног оттянуты вниз, будто она балет танцует. А от пальцев ее ног до пола пустота была сантиметров в двадцать. Все эти мелочи я заметила. даже на лицо ее посмотрела. Не могла не посмотреть.
Подумала, что надо вниз спуститься, маме сказать, кричать надо, а тело не слушалось. Я думала одно, а тело само двигалось, как хотело. Я думала, что надо быстро к маме идти, а тело суетилось сестру с веревки снять. Одна я с этим справиться, ясно, не могла и минут пять или шесть, кажется, там проторчала. Затмение какое-то нашло. Не могла понять, что есть что, а в теле моем как будто умерло что-то. Пока мама не поднялась и не спросила : «Вы чем там занимаетесь?», я так там и оставалась. Вместе с сестрой, в темноте и холоде...
Наоко покачала головой.
— Я после этого три дня ни слова не могла сказать. Лежала на кровати, не шевелясь, как мертвая, только глаза открыв. Не воспринимала, что к чему.
Наоко прижалась к моей руке.
— Я ведь и в письме тебе писала? Болезнь у меня гораздо тяжелее, чем ты об этом знаешь, и корни у нее глубокие. Поэтому, если ты можешь идти вперед, я хочу, чтобы ты шел один. Не ждал меня. Хочешь спать с другой — чтобы спал. Не топчись из-за меня на месте, поступай так, как тебе самому хочется. А иначе ты можешь завязнуть в моей жизни... Но я ни в коем случае тебя к этому принуждать не хочу. Не хочу я для тебя помехой в жизни становиться. Я ведь сказала уже, ты приезжай ко мне время от времени и помни меня всегда. Я больше ничего не желаю.
— Но это не все, чего я желаю, — сказал я.
— Но ты одними отношениями со мной свою жизнь впустую тратишь.
— Ничего я впустую не трачу.
— Но я ведь, может, никогда не поправлюсь. И что, так и будешь ждать? десять лет, двадцать лет, так и будешь ждать?
— Ты слишком всего боишься, — сказал я. — Темнота, сны, от которых больно, мертвецы с их силой. Все, что тебе надо сделать, это все это забыть. Вот забудешь об этом и сама не заметишь, как поправишься.
— Если бы я только могла забыть, — покачала головой Наоко.
— Как выпишешься отсюда, давай жить вместе, — сказал я. — Я тебя тогда и от темноты смогу беречь, и от снов плохих, а будет больно, я тебя обниму, и никакой Рэйко не надо будет.
Наоко крепче прижалась телом к моей руке.
— Вот бы было здорово.
Когда мы вдвоем вернулись в кафе, было без малого три. Рэйко читала книгу и слушала по FM 2-й концерт Брамса для рояля с оркестром. Картина была весьма впечатляющая : на краю поля, где, сколько ни гляди, не увидеть было даже тени человека, слышалось, как радио FM играет Брамса. Рэйко насвистывала себе под нос партию виолончели из третьей части.
— Backhaus Bohm, — сказала Рэйко. — Я когда-то эту пластинку заигрывала чуть не до дыр. Заиграла, говорю вам, напрочь. От нотки до нотки слушала. Точно языком слизывала.
Мы с Наоко заказали по горячему кофе.
— Наговорились? — спросила Рэйко у Наоко.
— Да, от души.
— Расскажешь все потом. Как он с ним управляется.
— Не делали мы ничего такого, — ответила Наоко, покраснев.
— Так прямо и ничего? — спросила Рэйко у меня.
— Ничего.
— Ну, так неинтересно, — разочарованно сказала Рэйко.
— И не говорите, — ответил я, отпивая кофе.
Во время ужина все было в точности, как вчера. Все было то же самое : и атмосфера, и звуки разговоров, и выражения лиц людей, только лишь меню поменялось.
Мужчина в белом, который рассказывал о выделении желудочного сока в условиях невесомости, на этот раз сел за столик, где мы сидели втроем, и все время ужина прорассуждал о связи между величиной и мыслительными способностями головного мозга.
Поедая некий «бифштекс по-гамбургски», мы слушали его рассказ об объеме мозга Бисмарка и Наполеона. Отодвинув тарелку, он на листе бумаги шариковой ручкой нарисовал для нас изображение мозга. Несколько раз он говорил : «Стоп, не то, вот тут ошибочка» и рисовал заново.
Закончив рисунок, он бережно спрятал лист бумаги в карман белого одеяния и положил ручку в нагрудный кармашек. В нагрудном кармашке у него было три шариковых ручки и карандаш, а также треугольная линейка. Закончив есть, он сказал в точности как вчера : «Здесь зимой хорошо. В следующий раз зимой непременно приезжайте» и исчез.
— Это доктор или пациент? — спросил я у Рэйко.
— А ты как думаешь?
— Да никак определить не могу. Но на нормального не похож.
— Доктор он, господин Мията его зовут, — сказала Наоко.
— Но из всех в этом месте он самый ненормальный. С кем хочешь буду спорить, — сказала Рэйко.
— Омура, тот что на воротах, тоже очень странный, да? — сказала Наоко.
— Ну, он тоже тронутый, — сказала Рэйко, накалывая на вилку овощи и отправляя их в рот. — Каждое утро делает какую-то дикую гимнастику и при этом орет что-то непонятное. А до того, как Наоко сюда приехала, тут такая Киносита была за бухгалтера, так она во время приступа невроза пыталась с собой покончить, но неудачно. В прошлом году медсестру по фамилии Токусима отсюда за пьянство выгнали.
— Да у вас что пациенты, что персонал, хоть местами меняй, — пораженно сказал я.
— Тут ты прав, — сказала Рэйко, слегка потрясая вилкой. — Похоже на то, что наш Ватанабэ начинает потихоньку понимать, как устроен мир.
— Похоже на то, — сказал я.
— Мы себя можем назвать нормальными в том, что сами мы знаем о том, что мы ненормальные, — сказала Рэйко.
Вернувшись в квартиру, мы с Наоко стали играть в карты, а Рэйко в это время опять отрабатывала на гитаре мелодию Баха.
— Во сколько завтра уезжаешь? — спросила Рэйко, прекратив играть и зажигая сигарету.
— Сразу после завтрака поеду. В девять с небольшим автобус приходит, если на него сяду, то вечером смогу работу не прогулять.
— Жалость-то какая. Погостил бы еще да поехал потихоньку.
— Да боюсь, как бы тогда самому тут не прописаться, — сказал я, смеясь.
— Что верно, то верно, — сказала Рэйко.
Затем сказала, обращаясь к Наоко :
— Кстати, надо же к Ока сходить за виноградом! Совсем из головы вылетело.
— Сходить с вами? — сказал я.
— Как, одолжишь мне Ватанабэ? — спросила Рэйко у Наоко.
— Ладно.
— Ну что, тогда прогуляемся еще разок по ночи? — сказала Рэйко, беря меня за руку. — Вчера прервались, когда чуть-чуть оставалось, сегодня давай доведем до конца.
— Ладно, как вам будет угодно, — сказала Наоко, хохоча.
Ветер был весьма прохладный. Рэйко надела поверх рубахи тонкий синий кардиган и сунула руки в карманы брюк.
На ходу Рэйко посмотрела в небо и по-собачьи к чему-то принюхалась. Затем сказала : «дождем пахнет». Я тоже так же принюхался, но ничего не учуял. Небо и правда было покрыто тучами, и луна спряталась где-то за ними.
— Здесь если долго поживешь, начинаешь погоду по запаху определять, — сказала Рэйко.
Когда мы вошли в рощицу, где стояли дома сотрудников, Рэйко велела мне немного подождать, а сама нажала кнопку звонка какого-то дома. Вышла женщина, по-видимому, хозяйка, о чем-то похихикала с Рэйко, потом зашла в дом и вышла на этот раз со здоровенным виниловым пакетом в руках. Рэйко сказала ей : «Спасибо, пока!» и вернулась ко мне.
— Видал, винограду дали, — Рэйко продемонстрировала мне содержимое пакета. Внутри пакета лежали весьма многочисленные грозди винограда.
— Любишь виноград?
— Люблю, — ответил я.
Она взяла гроздь с самого верха и, протянув мне, сказала :
— Он мытый, можешь прямо так есть.
Я ел виноград на ходу, выплевывая шкурки и косточки на землю. Виноград был очень сочный и свежий. Рэйко тоже не отставала.
— Я их сыну фортепиано немного преподаю. Так они мне за это чего только не привозят. Что виски в тот раз привезли, что по мелочи на рынке что-то в городе покупают.
— Я вашу вчерашнюю историю дослушать хочу.
— Хорошо. А Наоко нас не заподозрит, если мы каждую ночь так поздно возвращаться будем?
— Все равно хочу знать, что дальше было.
— О'кей, тогда давай где-нибудь, где крыша есть, буду рассказывать. Прохладновато сегодня.
Мы свернули налево от теннисного корта, спустились по узенькой лестнице и прошли выстроившимся в ряд, как квартиры домов в дешевых спальных кварталах, небольшим складам. Потом открыли дверь ближайшего помещения, зашли внутрь и зажгли свет.
— Заходи, ничего тут, правда, нету.
Внутри склада были аккуратно уложены беговые лыжи и лыжные палки, на полу были сложены инструменты для уборки снега и медикаменты.
— Раньше приходила сюда на гитаре поиграть. Хотелось иногда одной побыть. Хорошо тут, уютно, да?
Рэйко присела на мешок с медикаментами и сказала садиться рядом. Я подчинился.
— Ничего, если я закурю? дыму, правда, полно будет.
— Нормально, — кивнул я.
— Ну не могу бросить, и все, — поморщилась Рэйко. Затем с наслаждением закурила. Казалось, что равных ей в том, с каким наслаждением она курила, было не сыскать. Я ягоду за ягодой сосредоточенно поедал виноград, бросая шкурки и косточки в картонку, служившую нам урной.
— Докуда я вчера дорассказала? — сказала Рэйко.
— До строк, где в ночь, когда свирепствовал ураган, он карабкался по крутому обрыву, чтобы разорить гнездо горных ласточек, — сказал я.
— Ты с таким серьезным видом говоришь, когда шутишь, что и впрямь смешно, — сказала Рэйко с озадаченным лицом. — Наверное, все-таки, до строк, где я каждую неделю по утрам в субботу преподавала ей фортепиано?
— Да.
— Если всех людей в мире делить на тех, у кого есть способности к преподаванию, и тех, у кого их нет, то я скорее отношусь к первым, — продолжила Рэйко. — В молодости я так не считала, но тогда, может быть, я в каком-то смысле и не хотела так считать. Но с годами, приобретя какой-то жизненный опыт, я пришла к такой мысли. Что у меня получается учить других людей. У меня правда получалось!
— Мне тоже так кажется, — согласился и я.
— Видимо, нежели в отношении себя, по отношению к другим у меня гораздо больше терпения, и из любой ситуации я могу извлечь что-то хорошее. Мне кажется, я отношусь к таким людям. Ну вот как та красная терка на боку спичечного коробка. Но это ведь тоже ничего, ничего особо плохого в этом ведь нет, правда? По крайней мере, мне больше нравится быть первосортной теркой, чем второсортной спичкой. Я стала так думать именно с того времени, да, когда стала преподавать этой девочке. Когда была помоложе, было дело, преподавала нескольким людям, когда деньги были нужны, но тогда я так не думала. Когда учила эту девочку, впервые так думать стала. Надо же, думала, да у меня такие способности к преподаванию, оказывается! Так хорошо у нас продвигались занятия по фортепиано.
Как я уже говорила тебе вчера, с техникой игры на пианино у нее было очень слабо, да и не собиралась она становиться профессиональным музыкантом, поэтому я могла заниматься с ней без особого напряжения. К тому же школа, в которую она ходила, была школой для девочек, из которой можно было напрямую поступать в университет, все равно что по эскалатору в него заезжать, лишь бы учиться на более-менее положительные оценки. Налегать на занятия особой нужды не было, да и позиция ее матери была «Занимайся для души, никто тебя не подгоняет». Так что я тоже ее насильно не заставляла : делай то, делай это. То, что принуждения она не любит, я сразу поняла, когда мы встретились. Будет для виду поддакивать да кивать, а самой что не нравится, ни за что делать не станет. Так что я позволяла ей играть так, как ей хотелось. На следующий раз я ей проигрывала ту же самую мелодию разными способами. Потом вдвоем обсуждали, какой из способов лучше, какой хуже. Потом опять велела ей сыграть. И ее исполнение по сравнению с прошлым разом становилось лучше в несколько раз. Она умела разглядеть и правильно воспринять самое лучшее.
Я молчал и лишь продолжал есть виноград, пока Рэйко переводила дыхание и смотрела на дым сигареты.
— Я всегда считала, что у меня неплохие способности к музыке, но эта девочка меня превосходила. Прямо жалко было ее способностей. Ведь если бы в детстве она встретила хорошего преподавателя и получила систематическое образование, она могла бы подняться до приличного уровня. Но и из этого бы ничего не вышло. Она бы такого систематического обучения не вынесла. Есть на свете и такие люди. Люди, которые обладают замечательными способностями, но эти их способности рассыпаются в прах, потому что они не могут приложить достаточно усилий, чтобы свести их воедино. Я таких людей повидала много. Есть, к примеру, люди, который весьма сложные вещи без запинки играют, один раз взглянув на ноты. И это притом на хорошем уровне. У меня ни за что так не получится. Но на этом и все. дальше этого они шагнуть не могут. А почему? Потому что они не прилагают усилий. Потому что их способности не подкрепляются тренировкой, на которую тратились бы усилия. Они просто гробят свои способности. У них есть зачаточные способности, благодаря которым им с детства все неплохо удается и без усилий, все их хвалят без конца : молодец, молодец, и какие-то там усилия им кажутся ненужными и смешными. С пьесой, которую другой ребенок учит три недели, он справляется вполовину быстрее, учитель видит, что у ребенка хорошие способности, и тот переходит сразу к следующей ступени, и с ней тоже справляется вполовину быстрее других, идет дальше... В итоге, так и не узнав, что такое усилие, он пропускает какой-то элемент, необходимый для формирования человека, и проходит мимо. Это трагедия. Если разобраться, меня тоже в какой-то мере это коснулось, но, к счастью, мой учитель был очень строгим, и я все же чего-то достигла.
Но преподавать той девочке мне действительно было приятно. Такое было ощущение, прямо как будто несешься по скоростной трассе с бешенной скоростью на мощной спортивной машине. Стоило чуть-чуть пальцем шевельнуть, и эта девочка очень чутко реагировала. Хоть порой и казалось, что слишком уж быстро она несется. Главная заповедь, когда учишь таких детей, прежде всего воздерживаться от чрезмерной похвалы. Потому что они с детства приучены к похвалам, и сколько их ни хвали, их это уже не трогает, они даже не радуются. достаточно изредка похвалить по делу. И никогда ни к чему не принуждать. Позволять выбрать самостоятельно. Не гнать вперед и вперед, а давать остановиться и подумать. Вот и все. И тогда все получается очень хорошо.
Рэйко уронила сигарету на пол и затоптала ее. Затем глубоко вздохнула, точно пытаясь успокоиться.
— Когда занятие заканчивалось, мы пили чай и разговаривали вдвоем. Иногда я изображала джаз на пианино и учила ее. Вот это — Bud Powell, а это — Thelonious Monk. Но в основном она болтала о чем-то сама. И так она умела говорить, что тебя всего захватывало. Ну, как я вчера тебе говорила, по большей части это были по видимому выдумки, и все же это было интересно. Мало того что была она ужасно наблюдательная, и выражения у нее были очень точными, к тому же ее сарказм и юмор пробуждали эмоции в людях. Было у нее замечательное умение пробудить и расшевелить эмоции у других. И сама она тоже знала, что есть у нее такие возможности, и потому старалась применять их по возможности искусно и в должной мере. Она умело воздействовала на людей, заставляя их то сердиться, то печалиться, то сочувствовать, то расстраиваться, то радоваться. Причем она бессмысленно теребила чужие эмоции лишь по той причине, что ей хотелось испытать свои возможности. Об этом я, естественно, догадывалась уже позднее, а тогда совсем ничего не знала.
Рэйко помотала головой и съела несколько виноградин.
— Это была болезнь, — сказала Рэйко. — Она была больна. И больна была при этом так, как гнилое яблоко, которое заставляет болеть все остальные вокруг. И эту ее болезнь уже никто не мог излечить. Такой болезнью приходится страдать до самой смерти. Поэтому, с другой стороны, ее и жалко. даже я, если бы не оказалась пострадавшей, так бы считала. Считала бы, что эта девочка тоже одна из жертв.
Она снова стала есть виноград. Казалось, что она думает, как продолжить рассказ.
— Так мы довольно приятно общались с ней около полугода. Порой хотелось всплеснуть руками, порой что-то казалось странным. Как-то, разговаривая с ней, я узнала, что она питает к кому-то такую бессмысленную, необоснованную злобу, что у меня мурашки по коже пробежали. Она была такой смышленой, что порой трудно было понять, что она на самом деле задумала... Но ведь у всех есть недостатки, правда? К тому же я была всего лишь учителем фортепиано, и мне смысла не было задумываться над тем, что у нее за личность и какой у нее характер. Мне нечего было желать, кроме как чтобы она прилежно занималась. И к тому же я ее просто обожала.
Только вот решила, что о личном с ней особо говорить не стоит. Как-то инстинктивно мне показалось, что так будет лучше. Поэтому если она и задавала мне вопросы о моих делах — а она допытывалась упорно — ничего ей не говорила, кроме чего-нибудь типа «много будешь знать — скоро состаришься». В какой среде росла, в какой школе училась, и все такое. Она ко мне приставала : «Расскажите мне еще про себя», но я ей только так отвечала : зачем тебе это знать, обычная неинтересная жизнь, обычный муж, ребенок, хозяйство на мне... А она мне : ну я вас так люблю, ну расскажите, и в лицо прямо смотрит. Прямо не отлипает. Но и мне так уж неприятно не было от того, что она ко мне вот так приставала. И все же сверх необходимого ничего ей не рассказывала.
Было это, значит, где-то ближе к маю. Во время занятия она вдруг говорит, что ей плохо. Гляжу, а у нее лицо правда побледнело, и пот с нее градом катится. Я спрашиваю тогда : «Ну что, домой пойдешь?», а она говорит : «Можно я полежу немножко, мне тогда лучше станет», я ей : «Ну иди сюда, ляг на кровать» и чуть не на руках до спальни дотащила. диван у нас был слишком маленький, так что ничего не оставалось, как уложить ее в спальне на кровати. Она говорит : «Извините, что беспокою вас так», я ей говорю : «да ничего страшного, не волнуйся». Спрашиваю : «Может воды выпьешь?», она говорит : «Нет, спасибо, вы просто посидите со мной», я говорю : «Ладно, посижу, как не посидеть» и сижу с ней рядом.
Потом какое-то время прошло, она меня с мученическим лицом просит : «Извините, пожалуйста, вы не могли бы мне спину помассировать?» Гляжу, она вспотела сильно, так я ей давай массаж делать. Она опять просит : «Извините, снимите с меня лифчик, пожалуйста. Так дышать тяжело, не могу». делать нечего, сняла. Она в блузочке была облегающей, так я пуговички на ней расстегнула и лифчик с нее сняла. для тринадцатилетней девочки у нее грудь была большая. И лифчик был не подростковый, а самый настоящий взрослый, и притом довольно дорогой. Но кому какая, в принципе, разница? В общем, я продолжала ей спину массировать. Она без конца повторяла : «Извините меня, я как дура какая-то, извините», а я ей все время повторяла : «да ничего, ничего».
Рэйко стряхнула пепел сигареты себе под ноги. К тому времени я тоже уже прекратил таскать в рот виноград и весь был поглощен ее рассказом.
— Потом еще через какое-то время она завсхлипывала и начала плакать. «Ну ты чего это?», спрашиваю. «Ничего.» «Как так ничего? А ну, давай рассказывай.» «Иногда так бывает. Сама ничего поделать не могу. Одиноко, тоскливо, довериться некому. И не интересую я никого. Вот со мной так и происходит. И сплю ночью плохо, и есть почти ничего не могу. Мне только когда я с вами хорошо.» «Ну расскажи, в чем дело, давай послушаем.»
Она сказала, что дома ей плохо. Родителей она не любит, родители ее также не любят. У отца есть другая женщина, и он домой практически не приходит, мать из-за этого наполовину выжила из ума, срывает нервы на ней, и ей каждый день от нее достается. Что ей из-за этого домой идти страшно. Сказала так и плачет навзрыд. Красивые глазки ее слез полны. Глядя на такое, у самого господа бога, наверное, комок в груди стал бы. И я ей так сказала. Если тебе так страшно домой идти, то приходи к нам домой не только на занятия, но и в другое время. Сказала так, а она на меня прямо виснет и говорит : «Простите меня, пожалуйста, если бы не вы, я не знаю, что бы я делала. Не бросайте меня, пожалуйста. Если и вы меня бросите, мне совсем тогда пойти некуда будет.»
Я не знала что делать, прижала ее голову к себе, погладила. «Ладно», говорю. А она в это время уже мне руку вот так за спину завела и гладит меня. И тогда понемногу, понемногу какое-то странное ощущение у меня появилось. Будто тело становится горячим-горячим. А чего бы ему таким не стать? С красивой, точно с картинки, девочкой в постели вдвоем обнимаем друг друга, и как она гладила меня по спине, это было не какое-то рядовое ощущение. Таланты мужа тут и близко не стояли. Каждый раз, когда ее рука по мне проходила, у меня было такое чувство, будто пружина в моем теле раскручивается по чуть-чуть. Так дух захватывало. Я опомниться не успела, а она с меня уже блузку сняла, лифчик расстегнула и грудь мою трогает. до меня только тогда дошло. дошло, что она лесбиянка. Мне и до этого сталкиваться приходилось. Та в последнем классе старшей школы была. Так что я ей сказала : «Нельзя, перестань». А она говорит мне : «Ну пожалуйста, ну совсем немножко. Мне так одиноко, честное слово. Я не вру, мне правда так одиноко. У меня кроме вас никого нету. Не бросайте меня», берет меня за руку и себе на грудь кладет, представляешь? Очень красивая грудь была. И когда моя рука у нее на груди оказалась, мне показалось, будто мою грудную клетку в тисках сжимают. И это я, женщина! Я не знала, как быть, только повторяла, как дура : «Нельзя, нельзя». Тело отчего-то шевелиться не хотело. В старшей школе без проблем ведь смогла за себя постоять, а в этот раз никак не выходило. Тело меня совсем не слушалось. А она левой рукой мою руку взяла, к груди своей прижимает, губами мои соски нежно целует и сосет, правой рукой мою спину, бок, ниже спины ласкает. Как вспомню себя, раздетую практически догола тринадцатилетней девочкой — она как раз, пока я сообразить не могла, что к чему, с меня одежду снимала одно за другим — и под ее ласками извивающуюся, так просто не верится. Как дура какая-то. Но понимаешь, я тогда как будто заколдованная была. Она мои соски сосет и без конца шепчет : «Мне одиноко, кроме вас нет никого. Не бросайте меня. Мне, честное слово, так одиноко», а я без конца повторяю : «Нельзя, нельзя».
Рэйко прервалась и опять закурила.
— По правде сказать, я мужчине об этом первый раз рассказываю, — сказала Рэйко, глядя мне в лицо. — Я тебе об этом рассказываю, так как думаю, что так будет лучше, но вообще я очень стесняюсь о таком говорить.
— Извините, — сказал я. Кроме этого других слов подобрать не получалось.
— Так продолжалось какое-то время, а потом ее рука начинает спускаться ниже и ниже. Трогает меня через трусики. А у меня к тому времени уже все там намокло, сил уже терпеть не было. Не для посторонних будет сказано, но ни до этого, ни после я никогда так не возбуждалась. Я ведь до того дня считала, что в плане секса я скорее холодная, чем наоборот. Но тут со мной такое стало, что я просто дара речи лишилась. А потом ее тоненькие нежные пальчики проникают за мои трусики, и она ими... Ну, ты понимаешь, да? Ну как я это вслух скажу? Не могу... И ощущение это было ну совсем другое, чем когда это делают грубые мужские пальцы. Ну просто фантастика, какое оно было, честное слово. Точно как когда птичьим перышком щекочут. Мне казалось, у меня все пробки в голове сейчас повылетают. И все-таки даже своей ничего не соображавшей головой я понимала, что этого делать нельзя. Нисколько я не сомневалась, что стоит сделать это один раз, и потом последует продолжение, а если мне еще и это придется скрывать от всех, в голове моей окончательно все смешается. Потом подумала о ребенке. Подумала, что если нас за этим застанут? дочка по субботам часов до трех была в гостях у родителей мужа, но что если бы она вдруг из-за чего-то вернулась сейчас? И я все силы, что у меня были, собрала, села и крикнула : «Перестань, прошу тебя!»
Но она не останавливалась. Она сняла с меня трусики и ртом... Я даже мужу этого почти не позволяла, так стеснялась, а тут тринадцатилетний ребенок... Я в шоке была. Но было это настолько бесподобно, точно в небо куда-то взлетаешь.
Я крикнула на нее опять : «да прекрати же ты!» и ударила ее по щеке, что есть силы. Только тогда она наконец остановилась. Поднялась, смотрит на меня. Сидим мы, значит, на кровати, обе голые, уставившись друг на друга. Ей тринадцать, мне тридцать один... Но глядя на ее тело, мне просто не по себе было. Я и сейчас его помню совершенно отчетливо. Не могла я поверить, что это тело тринадцатилетнего ребенка, да и сейчас не могу. Рядом с ней вот это мое тело казалось таким жалким, что рыдать хотелось, честное слово.
Я молчал, не зная, что сказать.
— Она сказала : «Но почему? Вам ведь это тоже нравится. Я с самого начала знала. Ведь нравится? Я знаю, я все знаю. Ведь это гораздо лучше, чем когда с мужчиной, правда? Вы же такая влажная, посмотрите. Я вам могу еще приятнее сделать. Честное слово. Я вам так приятно могу сделать, вы растаете просто. Вы же хотите этого, правда?» И ведь она была права, мне и правда с ней было гораздо лучше, чем когда я занималась этим с мужем, и мне хотелось, чтобы она снова это делала. Но этого делать было нельзя. Она сказала : «давайте это делать раз в неделю. Всего один раз. Никто не узнает. Это будет наша тайна, давайте?»
Но я встала, оделась и сказала : «Иди домой! И пожалуйста, не приходи сюда больше!» Она смотрела на меня. Смотрит, а глаза у нее какие-то пустые, не как всегда. Такое чувство было, будто их кто-то на дешевой бумаге красками нарисовал. И глубины в них как будто никакой нет. долго она на меня так смотрела, потом одежду подобрала, оделась медленно, будто специально, чтобы я смотрела, потом пошла в гостиную, где пианино стояло, из портфеля расческу достала, причесалась, кровь со рта носовым платком вытерла, обулась и ушла. А уходя сказала : «Вы лесбиянка. Честное слово, сколько вы себя ни обманывайте, вы до самой смерти такой будете».
— И это правда? — спросил я.
Рэйко сжала губы и задумчиво сказала:
— Может и да, а может и нет. С ней я ведь возбудилась сильнее, чем когда с мужем. Это правда. Поэтому я одно время по правде мучалась, а не лесбиянка ли я на самом деле. Может, думала, я этого до сих пор просто не смогла осознать? Но последнее время так не думаю. Конечно, не скажу, что во мне такой склонности совсем нет. думаю, что есть, и немало. Но я не лесбиянка в прямом смысле слова. Со мной так никогда не было, чтобы я, глядя на женщину, испытывала со своей стороны активное сексуальное влечение. Понимаешь?
Я кивнул.
— Просто когда какая-либо женщина испытывает ко мне чувства, ее реакция мне передается. Только в таких случаях со мной это происходит. Поэтому если я, например, Наоко обнимаю, я ничего особенного не чувствую. Мы, когда жарко, в квартире почти голые ходим, и в бане мы вместе моемся, и под одним одеялом иногда спим... Но ничего не происходит. Ничего я не чувствую. У Наоко тело, правда, красивое безумно, но только и всего. Ну, было дело, поиграли мы в лесбиянок как-то раз. Я с Наоко. Рассказать?
— Расскажите.
— Я когда об этом Наоко рассказала — мы с ней ведь обо всем друг другу рассказываем — Наоко из любопытства попробовала меня поласкать везде. Разделись обе. Но никакого возбуждения не наступало. Щекотно было, просто щекотно до смерти. Как вспомню об этом, так опять щекотно становится. Наоко ведь ничего такого не умеет толком. Ну как, теперь успокоился?
|
The script ran 0.023 seconds.