1 2 3 4 5
Петропавловск (такой ненавистный и такой любимый) уже пропал за кормою, будто его никогда и не было, а лишь приснился в кошмарном и сладком сне. Слева по борту Соломину подмигнул почти приятельски желтый глаз маяка. Щелкнула дверь под «комодом» капитанского мостика – из пассажирского салона вышел Губницкий в шелковом японском халате, расписанном чудовищными драконами, с ярким американским полотенцем на шее.
– А вы преступник, – заявил ему Соломин. – Я сожалею, что удержал ополченцев... они бы вас разорвали, как собаки кошку! Ответьте мне – куда вы дели весь камчатский ясак?
Губницкий поддел на палец кончик полотенца, стал тщательно вытирать в ушах (кажется, он выбрался прямо из душа).
– Не хватит ли объяснений? Что вас тревожит этот вонючий ясак, до которого вам уже давно нет никакого дела?..
Машины «Минеоллы» стучали, словно бабкины ходики, из трубы валила копоть, будто от дрянной керосинки. Стало муторно. Вернувшись в каюту, Соломин нашел под подушкой записку, коряво начертанную по-английски: «Если хотите еще пожить на этом дурацком свете, ничего не ешьте от нашего стюарда. Честный американец». Конечно, разделаться с Соломиным в море проще простого. Обернут в простынку, как дитятю, и бросят за борт, а потом поди проверь, отчего загнулся.
Но когда прозвенел гонг, зовущий к ужину, Андрей Петрович все-таки направился в салон. Кабаяси, хорошо войдя в роль корабельного стюарда, из-за спины Соломина наклонил бутылку с джином над его стаканом, сказав с наглой улыбочкой:
– Скоро вы увидите моего друга Фурусава.
Соломин уже видел его друга Фурусава с раскроенным черепом, но в этот момент понял слова Кабаяси таким образом, что его решили доставить в Японию.
– Еще чего не хватало! – закричал он. – Я никогда не сдавался в плен, а значит, никто не имеет права...
«Минеоллу» дернуло на волне так, что изо всех тарелок выплеснуло потоки рыжего овощного супа. Отлетев к переборке, Губницкий уцепился за стойку пиллерса, над его головою раскачивалась клетка с черным мадагаскарским попугаем.
– Да, – заявил он Соломину, – «Минеолла» должна навестить Японию, и это меня нисколько не оскорбляет, ибо война не должна мешать торговле. Но вас, сударь, – договорил он, – я выкину за борт напротив Охотска – радуйтесь!
Андрей Петрович с ужасом вспомнил о грозном охотском баре, на котором разбились и погибли уже столько мореплавателей.
– Вы это ловко придумали, – сказал он Губницкому.
Слишком ловко! Даже если Соломин останется жив за баром, все равно дорога от Охотска до Иркутска займет у него прорву драгоценного времени. Значит, Петербург еще очень долго не будет извещен о той подлости, какую развели на Камчатке мистер Губницкий и его подопечные холуи.
– Где вся пушнина Камчатки? – снова спросил он.
Кажется, сейчас Соломин уже пожалел, что собирал ясак без «теплой компании»: пусть уж лучше бы разворовали пушнину свои мерзавцы, а не этот американский оборотень с глазами осьминога. Балансируя на уходящей из-под ног палубе, Губницкий добрался до своей тарелки, окунул в нее мельхиоровую ложку.
– Дайте человеку поесть спокойно...
В темном коридоре Соломину снова встретился юнга, беднягу даже мотало от усталости.
– Что, приятель, так много утомительных вахт?
– Да, сэр. На всю команду у нас одна бессменная вахта. Мы просто боимся ложиться в койки... Неужели вы не догадываетесь, зачем «Минеолла» тащится в пустыню Охотского моря, до которого нам, честным американцам, нет никакого дела?
Соломин сказал, что это из-за него:
– Напротив Охотска меня шлепнут за борт, как лягушку.
– Вы наивный человек, сэр, – засмеялся юнга. – «Минеолла» застрахована мистером Губницким на такую большую сумму, что дело осталось за малым – не дать ей зажиться на белом свете. Охотское море – отличная покойницкая, ведь там никто не проверит причину смерти. Вот мы и не спим, чтобы не проворонить, когда нас станут сажать на банку. Я вам дам совет: если это случится, не старайтесь завязать шнурки на ботинках. Вы не успеете крикнуть «мама!», как палуба сама выскочит из-под ног. Великий боже, не дай нам проспать эту веселую минутку...
С наступлением темноты Соломин прошел в каюту Губницкого, которого страшно перепугал своим появлением. Рука его потянулась к звонку, чтобы вызвать стюарда Кабаяси, но Соломин треснул его по руке.
– И не кричать! – сказал. – Садитесь...
Соломин плотно притворил двери.
– Что вам угодно? – спрорил Губницкий.
– Знать глубину вашего падения... Вы тридцать лет управляли Командорами. Скажите, удавалось ли вам за эти годы следить за русской прессой?
– Кое-что почитывал.
– Надеюсь, что под статьями, направленными против вас, вы уже встречали мое имя?
– Приходилось. А за что вы невзлюбили меня?
– За то, что вы самый настоящий жулик, место которому в петле. И будь моя воля, вы бы висели до тех пор, пока не лопнет дотла перегнившая веревка...
Губницкий догадался, что Соломин дальше слов не пойдет, и успокоился, начав ковыряться в своих карманах.
– Россия, – говорил он, – никогда не была для меня матерью. Я человек вполне новой формации, и мне вообще смешна сама мысль, что какую-то страну можно любить только потому, что там родился... Прошу вас – не падайте в обморок!
Он показал ему паспорт американского гражданина:
– Это мой... Вы удивлены?
Лицо Соломина покрылось холодным потом. Только сейчас он осознал, что произошло. К управлению Камчаткой пришел подданный Соединенных Штатов, о чем в Петербурге не догадывались. Губницкий правильно рассчитал удар: когда до министерства дойдет известие о его самозванстве, он будет уже в полной безопасности – за океаном! А весь богатый камчатский ясак (плюс денежная казна Камчатки) останется при нем. Ко всему этому он еще получит крупную сумму страховки после неизбежной гибели «Минеоллы»...
Соломин в обморок не упал.
– Вы крепкий человек, – похвалил его Губницкий. – Ну как? Видите, я вас поймал и держу в клетке, а вам меня уже не поймать... Ха-ха! – раздался бодрый смех. – Это я сделал уже не по-русски – это по-американски. Надеюсь, вы оценили размах моих операций.
– Да, оценил. Вы меня извините, – сказал Соломин, – но я вынужден поступить вот так... – Он плюнул в осьминожьи глаза Губницкого, потом вышел.
В каюте нащупал под подушкой холодный никель браунинга, подаренного в разлуку зверобоем Егоршиным. Присутствие оружия направило мысли в нехорошую сторону. «Нет, – сказал он себе, – стреляться рановато». Перед ним возникла ясная цель: во чтобы то ни стало добраться до первого же телеграфа, чтобы информировать Россию о геройстве камчатского ополчения, чтобы оповестить официальный Петербург о злодейском поведении шайки грабителей – Губницкого и барона Бриггена, этих прихвостней загадочных гешефтмахеров, Манделя и Гурлянда, что спокойненько посиживают на Галерной, в доме № 49... Очень сильно качало.
– С-с-с-сволочи... – свистел Соломин сквозь зубы.
«Минеоллу» швыряло так, что ее комоподобный мостик, казалось, оторвется от палубы и упорхнет за борт со всем его премудрым начальством. Хорошо, если бы это случилось!
* * *
Пятого августа расхлябанная от качки «Минеолла» положила якорь в жидкие грунты на внешнем рейде перед Охотском.
– Вы еще не спали? – спросил Соломин юнгу.
– Ждем пересадки... Хорошо, что в Охотском море нету акул, зато вода такая, что каждая косточка уже заранее готовится сплясать бравую моряцкую джигу!
Далеко-далеко виднелось несколько домишек Охотска – когда-то шумного океанского порта, а теперь весь город был меньше деревни. Над баром ходили волны, там взвивало пенные смерчи.
На скрипящих талях уже стравили шлюпку.
– Прошу, – сказал Губницкий, толкая Соломина к штормтрапу, раздерганному, как старая банная мочалка.
Все стало ясно: жить осталось недолго.
– Вам угодно видеть, как я угроблюсь на баре?
– Ты мне надоел! Катись к чертовой матери.
– Но ты не думай, что я стану умолять о пощаде. Я никогда не унижусь перед тобой...
Соломин перекинул тело через поручни и, хватаясь за перепрелые выбленки трапа, спустился в шлюпку, которую волна била о борт корабля с такой страшной силой, что от планшира кусками отлетали краска и щепки. Еще раз глянув в сторону охотского бара, он заметил, как на гребне буруна высоко подняло черное днище лоцманского баркаса, – это охотские жители спешили на помощь. В бешеной ярости Соломин оттолкнулся от грязного борта «Минеоллы», крикнув Губницкому на прощание:
– Не все в мире покупается на золото! Я желаю тебе, подлецу, подохнуть раньше, чем ты начнешь тратить ворованное...
«Минеолла», взревев гудком, сразу отошла в открытое море. Со стороны бара враскачку несло баркас с охотскими казаками на веслах, а в носу его кряжисто возвышался бородатый мужик-лоцман. Он еще издали швырнул Соломину канат, горланя с молодецкой удалью:
– Бог не выдаст – комар не съест!.. Закрепись, милок, хоша на живую нитку, чичас мы тебя на чистую воду выведем!
«Скажу одно, – вспоминал Соломин, – что я до сих пор не понимаю, почему, собственно, мы не потонули?» На самом крутом всплеске бара лопнул буксирный канат – считай, амба! Но очередная волна, вовремя подошедшая с моря, могуче треснула шлюпку и транец, и она перескочила за бар, врезавшись носом в рыхлые пески. Соломина вышвырнуло на берег носом вперед, словно из седла ретивого скакуна. А следом за шлюпкой громыхнулась на камни и тяжеленная посудина лоцмана.
На берегу стояли люди с охотским исправником.
– Откуда вы? – спросил он Соломина.
– Из Петропавловска.
– Мать честная! А пароход-то чей же?
– Американский.
В толпе заговорили с осуждением:
– Вот негодяи, что с пассажирами выделывать стали! Небось деньги-то за билет взяли, а потом крутись как знаешь...
Одна из женщин сняла с себя старомодный шушун, какие носили в прошлом столетье, и укрыла им плечи Соломина.
– Простынешь, миленько-ой, – пропела она.
Исправник сказал, что его жена готовит обед.
– Прошу, пане, до нашего вельможного корыту...
Звали его Рокосовским, он был сыном поляка, сосланного в Сибирь за участие в восстании 1863 года. А жена у него была якутка – баба востроглазая и расторопная. Глядя, как она таскает горшки из печки, Соломин сказал:
– Мне надо срочно в Якутск.
– Упаси вас матка боска, – ответил исправник. – Сейчас на Якутском тракте костей не соберете. Лучше дождитесь зимы, вот ударят морозы – поскачете в саночках.
– Нет, – решил Соломин, – у меня очень важные дела. Я должен скорее добраться до города с телеграфом. Если завтра тронусь в путь, то когда я смогу быть в Якутске?
– К ноябрю доскачете.
– А когда же буду в Иркутске?
– Ну, там уж Лена встанет, а ямщики лихие....
Андрей Петрович закусил губу, чтобы не расплакаться.
– Что с вами, сударь вы мой?
– Жалко мне... Камчатку! Погубят ее, стервецы...
* * *
Оставив Соломина соревноваться со стихией бара, Губницкий велел капитану разворачивать «Минеоллу» в глубь Охотского моря – там прожекторным лучом их осветил английский крейсер «Эльджерейн», знавший, что сейчас произойдет.
– Теперь я спокоен, – перекрестился Губницкий.
Команда не спала, выжидая удара под ржавое днище. Матросы с этого дела будут иметь хороший ревматизм на старости, а денежки достанутся за это купание не им.
Охотское море гневно стучало в борта «Минеоллы». Внутри корабельных отсеков давно появилась «слеза» – предвестник обильной течи. В узких льялах парохода, где уже свободно плескалась вода, на ребрах шпангоутов сидели старые рыжие крысы с длинными хвостами и тоже ждали, чем это все кончится. Если бы крысы могли думать, они бы сейчас, наверное, думали: «Какая страна нас примет? Под каким флагом мы будем прогрызать ходы в корабельные провизионки?»
«Минеолла» старательно утюжила море в поисках не обозначенного на картах рифа. И все это время британский «Эльджерейн», словно зловещий призрак, сопровождал коптящую гробовину, иногда ослепляя ее вспышкой прожектора... Кажется, англичанам надоело мотаться за «Минеоллой» в ожидании ее гибели, просвещенные мореплаватели решили ускорить события. А так как штурманские карты у англичан всегда были точнее американских, то «Эльджерейн» проблесками прожектора показал американцам нужное для получения страховки направление.
– Клади на румб триста двенадцать.
– Слушаюсь, сэр!
Капитан «Минеоллы» велел увеличить скорость.
Под водою их ожидал острый клык из гранита.
Металл борта разъехался, будто негодная промокашка.
– Тонем! – заорали на палубе матросы.
– Благодарю тя, господи, – обрадовался Губницкий.
Сейчас каждая тонна воды, врывающейся в пробоину, приносила ему десятки тысяч долларов чистого дохода. Губницкий перепрыгнул на палубу англичан, даже не замочив ног (вместе с ним успели спастись и крысы). Правда, матросам пришлось немного освежиться водою, но жертв, слава богу, не оказалось. Команда «Минеоллы» сразу же разбрелась по закоулкам крейсера, и, выбрав места потеплее, матросы завалились спать...
На месте гибели «Минеоллы» бурно лопались громадные «подушки» воздушных пузырей, которые давлением океана выжимало из затхлых отсеков. Клопы и тараканы приняли мученическую кончину в бездне. «Эльджерейн» поспешил в Японию, оттуда Губницкий – через Сингапур – телеграфировал в Петербург, что, к его великому прискорбию, весь пушной ясак Камчатки пропал на транспорте «Минеолла», погибшем на рифе, который не был обозначен на картах.
На самом же деле в трюмах «Минеоллы» не было ни одной шерстинки (если не считать крысиной). Весь камчатский ясак – целое миллионное состояние! – Губницкий заранее переправил на Командоры, откуда барон Бригген на «Редондо» перевез его в Америку, где вскоре открылся меховой аукцион...
Что добавить к людским делам, господи?
Губницкий снова появился на Камчатке, дабы обеспечить приход японских крейсеров. С их помощью он надеялся увеличить свою прибыль.
Роковой мужчина
Снова засев в канцелярии, Губницкий, не слишком-то доверявший Неякину, проверил, на месте ли казенные деньги.
– Вы вот уехали, – обиделся на него чиновник, – все двери позакрывали, будто мы воры какие, а я душою изнылся. На меня тут в прошлую зиму урядник Мишка Сотенный протоколец вреднущий сварганил... Где он?
– О чем протокол?
– Будто я покойного купца Русакова обокрал...
Губницкий с брезгливостью, какую испытывает крупный бизнесмен к карманному воришке, вручил ему судебное дело:
– Уголовщина... И не стыдно тебе?
Неякин с большой радостью сунул протокол в печку, даже кочергой помешал, чтобы жарче горело.
– Даже дышать легче стало, – засмеялся он...
Губницкий глянул в ящик стола, где им были спрятаны показания траппера Исполатова. Он спросил Неякина:
– Исполатов! Не тот ли, что заодно с урядником Сотенным устроил взбучку японцам у деревни Явино?
– Это он, демон! Встретишь такого, так взмолишься, чтобы деток не сделал сиротами... Барона-то нашего он из окна выставил. Ямагато обритый ходит – тоже от его насилия.
Губницкий, посвистев, сказал:
– Очень хорошо. Пусть он только мне попадется!
– Да ничего вы ему не сделаете.
– А я и делать не буду. Я этого бандита отдам Ямагато, и пусть он драконит его как душе угодно...
Мишка Сотенный был сейчас недосягаем, а Исполатов стал для Губницкого вроде взятки, которую он собирался дать японцам, чтобы самураи не забыли рассчитаться с ним суммою в полмиллиона иен...
Исполатов вскоре должен был появиться!
* * *
Прокаженный огородник Матвей умудрился в это лето выходить такую клубнику, что две ягоды заполняли стакан. В лепрозории дружно солили на зиму огурцы, квасили капусту, редька была очень вкусной... Угощая Исполатова, огородник сказал:
– Так, Сашка, жить не гоже. Ты бы хоть в церкву сводил Наташку, да пусть вас повенчают.
– Кто ж ее в церковь-то пустит? Нет уж, – отвечал траппер, – будем жить пока так... не венчаны.
Исполатов собрался в город, чтобы навестить Соломина. Наталья слишком обостренно переживала его отъезд:
– Не ездий ты, не ездий. Боюсь я за тебя.
– Глупости! Я обещал Соломину прийти, и я должен непременно сдержать свое слово...
Не умолив его остаться, Наталья сказала:
– Тогда ружье возьми.
Исполатов забил два ствола пулями, а третий – картечный – оставил пустым. Подумав, он отложил «бюксфлинт».
– Возьми ружье, – настаивала женщина. – В дороге мало ли что может случиться.
– С кем-нибудь, но только не со мной...
Траппер появился в городе, поразившем его подозрительной пустотой. Возле крыльца уездного правления стоял один из японских солдат, взятых в плен на Ищуйдоцке, но почему-то был вооружен. «Странно!» – подумал Исполатов, толкая перед собой двери. Миновав полутемные сени, он обтер ноги о половик, и шагнул внутрь канцелярии. Сразу стало ясно, что угодил в западню!
За столом сидел Губницкий в жилетке и курил сигару. Его круглые глаза в обрамлении резко очерченных век медленно обволокли фигуру охотника каким-то ядовитым туманом. Возле стола прохаживался лейтенант Ямагато – при сабле и револьвере, сбоку на поясе висела фляга в суконном чехле.
Появление Исполатова обрадовало самурая. Его рука раздернула кобуру револьвера, чтобы иметь оружие наготове.
Опережая японца, траппер обратился к Губницкому:
– Мне хотелось бы видеть камчатского начальника.
– Считайте, что он перед вами...
Не оборачиваясь, траппер услышал, как за его спиною лейтенант запер двери – путь к побегу отрезан. «Ах, Наташа, Наташа... как ты была права!» Он сказал невозмутимо:
– Но я ожидал видеть господина Соломина.
– Соломин давно на материке...
Завязалась беседа: Ямагато говорил по-японски, Губницкий, бурно жестикулируя, отвечал по-английски. Исполатов не знал японского, но отлично владел английским, и он понял из разговора, что сейчас его угробят.
Значит, борьба должна завершиться здесь же! Боковым зрением траппер отметил, что возле печи, прислоненный к ней, стоит японский карабин – один из тех, что были взяты ополченцами в бою на речке Ищуйдоцке.
Губницкий отложил сигару и вежливо спросил:
– Господин Исполатов, по какому праву вы совершили бандитское нападение на японский отряд лейтенанта Ямагато?
– Мы не бандиты, – ответил траппер.
– А кем же вы себя считаете?
Исполатов издевательски шаркнул ногою:
– С вашего разрешения, мы – патриоты. Надеюсь, вы грамотны, и мне не надо разъяснять вам значение этого слова.
Ямагато улыбнулся трапперу почти приветливо.
Губницкий, напротив, быстро охамел.
– Ах ты... душегуб! – прошипел он, поднимаясь. – Что ты тут размяукался о любви к отечеству? А это что?
Он выхватил из стола личные показания Исполатова о том, как и при каких обстоятельствах были убиты им явинский почтальон и сожительница. Держа бумагу в вытянутой руке, Губницкий вопил, торжествуя, почти ликующий:
– И ты, морда каторжная, при этом еще нагло утверждаешь, что не бандит? Глаза есть? Читай... читай, что ты здесь накатал! Ведь не я же, а ты сам расписался в убийстве двух невинных душенек...
Ямагато еще улыбался. С этой же милой улыбочкой траппера выведут во двор, там прислонят к стене канцелярии и всадят в него пачку патронов. Губницкий тряс бумажными листами.
– Чего замолк?! – кричал он. – Или уже наклал полные штаны? Тебе деваться некуда... из моего капкана не вырвешься!
Исполатов еще раз незаметно скосил глаза в сторону карабина. Он знал, как звери отгрызают себе лапы, защелкнутые капканом, и, оставляя на снегу кровь, вновь обретают блаженную свободу. Но это – лапы, а он сунулся в капкан головою...
«Голову, к сожалению, отгрызть себе невозможно».
Это хорошо понимал и лейтенант Ямагато; отстегнув от пояса флягу, самурай стал раскручивать пробку.
– Моя япона, – сказал он трапперу, – сейчас будет немножко стреляй, твоя русики будет немножко помирай.
Щедрым жестом Ямагато протянул флягу, предлагая хлебнуть перед смертью. От чистого сердца он пожелал трапперу сохранить мужество. Исполатов выпить не отказался:
– Вы благородны, как и положено самураю...
Он сделал несколько обманных глотательных движений, и со стороны казалось, будто страшно обрадовался водке, – а на самом же деле траппер лишь смочил водкою горло.
– Благодарю, – сказал он.
Исполатов вернул флягу лейтенанту, и Ямагато стал ее закручивать. Времени, пока он будет возиться с пробкою, должно хватить с избытком... Последовал стремительный бросок к печке. В ту же секунду приклад карабина впечатался в лоб самурая с таким отчетливым звуком, будто на срочную депешу проставили казенный штемпель – к отправлению!
С треском ломая жиденький венский стул, лейтенант Ямагато рухнул на пол без сознания. Из фляги, которую он не успел завинтить, на пол, булькая, вытекала русская водка...
Губницкий не изменил позы, продолжая тянуть руку, в которой он держал личные показания Исполатова.
Челюсть его начала отвисать, как у покойника. Вместо лица образовалась серая гипсовая маска смерти.
Дело было сделано!
Исполатов только сейчас передернул затвор, досылая в карабине патрон до боевого места. По улице прошли японские солдаты, имея оружие на ремнях, и остановились напротив камчатского правления, о чем-то оживленно беседуя. Не выпуская их из своего поля зрения, Исполатов начал творить суд праведный:
– Ты, сволочь паршивая, имел неосторожность назвать меня и других ополченцев бандитами... Будешь извиняться?
– Бу-бу-бу, – выбили зубы предателя.
– Не торопись. Произнеси отчетливее.
Получилось новое словообразование:
– Дубаду.
– Поднатужься и скажи точнее.
– Бу-ду, – выговорил Губницкий.
– Молодец, – похвалил его траппер. – Теперь перестань тянуть ко мне свою грязную лапу. Возьми мои показания и сожри их с выражением такого удовольствия, будто ты, поганец, находишься в лучшем ресторане Парижа, допустим у «Максима»!
Вот этого Губницкий не ожидал:
– Ка-ка-ка-как?
– А вот так... Разжуй и проглоти, смакуя.
Губницкий не мог на это решиться. Зрачок карабина пополз кверху, нащупывая сердце.
– Сейчас у тебя аппетит разыграется... Жри!
Исполатов досмотрел до конца, пока все листы его показаний не исчезли в желудке мистера Губницкого.
– Я спокоен, – сказал траппер, – теперь до вечера ты не захочешь кушать. – Он кивнул на окно, в котором виднелись головы японских солдат. – Мне лень заниматься бухгалтерией. Подсчитай, сколько там собралось этих шмакодявцев?
– Четырнадцать, – ответил Губницкий.
– И пятнадцатый – часовой на крыльце... Так вот, – сделал вывод траппер, – лейтенант Ямагато очухается еще не скоро, а со всеми вами я сейчас быстро разделаюсь.
Губницкий брякнулся перед ним на колени:
– Что угодно... ничего не пожалею... все отдам!
– Дурак ты, – тихо сказал Исполатов.
– Только не убивайте... умоляю...
Дулом карабина траппер показал на самурая:
– Этого скомороха я сам и взял в плен, убить его – нарушить кодекс военной чести. А что касается твоей персоны, то я... Чего ты вдруг стал дышать, будто гармошка не в порядке?
– Астма.
– Это хорошая болезнь. От нее и сдохнешь. Гуд бай!
Он шагнул в полутьму сеней, без промедления сразил выстрелом часового, силуэт которого четко вырисовывался на светлом фоне дверей. Убитый солдат еще падал, а его оружие уже перешло в руки Исполатова.
Из двух карабинов он уложил двух солдат. Прыжок с крыльца, и траппер скрылся за домом, где быстро перезарядил оружие. Когда из-за угла правления выскочили японцы, двоих сразу не стало – шлеп первый, шлеп второй!
– С кем связались... мозгляки, – сказал траппер.
С разбегу перемахнув через изгородь, он вжался между картофельными грядками. Два точных движения – и он дослал в стволы свежие патроны.
– Вы запомните, как умеют стрелять господа офицеры русской стрелковой гвардии! – в бешенстве произнес Исполатов.
Еще два выстрела – еще два поражения.
Попадания были снайперские – наповал!
Кто угодил под пулю – не жилец на белом свете.
А траппер ведь даже и не прицеливался.
Он бил из карабинов, как из пистолетов.
Вражеских солдат поубавилось. Укрывшись за изгородью, они ждали, когда он появится из густой картофельной ботвы.
«А встать надо...» Траппер поднялся в могучем прыжке, словно мотнулась хищная кошка, японцы дали по нему «пачкой», и что-то с хрустом рвануло в плече. Исполатов на ходу выпалил из карабинов, отбежал за плетень и, присев на корточки, еще раз продернул затворы. Тронув себя за плечо, он поднял к лицу ладонь – кровь, кровушка, кровища...
Залп! Не стало еще двух самураев.
– Жаль, – сказал он, измазавшись в крови. – Жаль, что задело. Теперь надо уходить, пока ноги целы...
Исполатов перепрыгнул через плетень и сразу оказался на тропе, которая огибала крутой обрыв в гаванскую низину. Раскинув руки, держащие два карабина, траппер бросился вниз, увлекая в своем падении вороха листьев и ломая под собой трескучие стебли боярышника... Он был спасен!
В вечерней полутьме, застилавшей сопки, Исполатов снова появился в Раковой бухте, где его заждалась Наталья. Он швырнул ей под ноги трофейные карабины, опустился на траву:
– Вот этого я и хотел... посидеть у твоих ног. Ты со мною никогда и ничего не бойся. Мы проживем очень долго. И, пожалуйста, не пугайся – я ранен. Не всегда же везет даже таким, как я...
* * *
На лбу Ямагато еще долго после войны будет красоваться зеленовато-синий след «штемпеля», запечатленного ударом приклада... Когда лейтенант пришел в чувство, стрельба на окраине Петропавловска уже затихла.
Возле окон канцелярии рядком укладывали убитых.
– Сколько их там? – спросил Ямагато.
Губницкий произвел несложный подсчет:
– Восемь, включая и часового у крыльца.
Ямагато погладил себя по обритой голове.
– Моя месть будет ужасна, – пообещал он.
– Да где вы теперь его поймаете? – ответил Губницкий. – Камчатка велика, а он, словно зверь, знает каждую нору...
Но тут заявился Неякин и сказал, что Исполатова следует искать в бухте Раковой, среди прокаженных.
– Я-то уж знаю! Он там у одной камчадалки пригрелся, у Наташки Ижевой... Девка косая, но сама будто ее из масла с медом в шарик скатали. В городе народ говорил, что доктор Трушин и засадил ее в лепрозорий, потому как она в полюбовницы к нему идти не пожелала... С чего бы такая гордость?
– О чем рассказывает Неякин-сан? – спросил Ямагато.
Губницкий растолковал, что речь идет о лепрозории.
– Туда нам лучше не соваться. Проказа болезнь неизлечимая и страшная. К лепрозорию даже близко нельзя подходить...
На лоб Ямагато было возложено мокрое полотенце.
– Воинов божественного микадо, – декларировал он, – не устрашит никакая проказа. Я пошлю в Раковую отряд, и мои солдаты перебьют там всех...
Скоро с острова Шумшу прибыло подкрепление.
Над обширными раздольями ягодников (которые камчадалы привыкли называть «шикшей») уже откармливались бесчисленные стада диких гусей и лебедей, косяками отлетавших в дальние благословенные края... Надвигалась осень.
* * *
Матвей до осени лечил Исполатова травами, и рана в плече зажила удивительно быстро. Огородник утешал траппера:
– Жить на Камчатке да под пулю ни разу не угодить – это, брат, ты многого захотел... Полежи, не рыпайся. Место здесь тихое, никто к нам не сунется, живем как у Христа за пазухой.
Камчатку рано засыпало снегом. Исполатов посадил упряжку на привязь возле общежития лепрозория. Кормить собак помогала ему Наталья, и псы, почуяв в ней будущую хозяйку, вскоре брали юколу из женских рук. Потом Исполатов совершил пробные выезды вдоль берегов океана, чтобы собаки по первопутку вспомнили свои обязанности, чтобы Патлак восстановил над ними диктаторские права. Жизнь была хороша, и ничто не предвещало беды. Но однажды утром его разбудил Матвей:
– Вставай! Кажись, пришел наш остатний часочек.
– Что случилось?
– Глянь в окно – банзайщики понаехали...
Японские солдаты стояли у въезда в лепрозорий и, кажется, не решались подходить к прокаженным. Исполатов пролез головою в кухлянку, мгновенно зарядил картечью «бюксфлинт» и пулями два карабина.
– Матвей, быстро запряги собак.
– Да не дадутся мне – покусают.
– Тресни остолом – не тронут. Быстро!
Матвей убежал. Исполатов торопил Наталью:
– Одевайся теплее.
– Куда мы?
– Не спрашивай. Главное – вырваться...
Он заметил, что большая часть японцев вошла во двор, другие, утаптывая глубокий снег, обходили лепрозорий с его задворок, где в хлеву мычали сонные коровы.
– Чего копаешься?
– Да гребень не найду... расчесаться.
– Нашла время! – Он вручил Наталье оружие. – Ступай через двор как можно спокойнее, ружье и карабины сложи в нарты, но не вздумай их привязывать.
– Ладно, – и женщина ушла...
Матвей, вернувшись, сказал:
– Уж как запряг – не спрашивай, Сашка.
– И то хорошо. Давай прощаться.
Японцы из отдаления наблюдали, как на крыльце лепрозория два человека протянули друг другу руки. То, что Матвей запряг собак, а теперь вернулся к общежитию, запутало их догадки.
– Наташа! – крикнул траппер. – Ты готова?
– Жду тебя, – донеслось в ответ.
Собаки тоже ожидали хозяина. Но Исполатов пошел сначала в другую сторону, потом, будто что-то вспомнив, направился прямиком к нартам. Японцы перестали понимать, кто уезжает, а кто остается... Траппер рывком проверил центральный потяг. В общем пуге подтянул алыки рядовых собак. Тихо сказал:
– Наташенька, карабины держи сверху...
Исполатов ласково потрепал вожака за ухом, заглянул в умные собачьи глаза, голос траппера вздрагивал.
– Я тебя никогда не обижал, – сказал он псу, – а ты ни разу меня не подвел... Что эти плевые четыреста рублей? Ты ведь стоишь гораздо больше. Сейчас от тебя зависит вся моя жизнь. Обещай сразу набрать хороший аллюр. Если каких собак и убьют, остальные должны бежать не останавливаясь, и мертвые собаки пусть тащатся в алыках... На всякий случай – прощай!
Пора. Исполатов на глаз сверил дистанцию до японцев.
– Не сиди, – сказал он Наталье. – Ляг.
– Зачем?
– Без разговоров. Потом узнаешь – зачем...
Чтобы помочь собакам набрать с места разбег, Исполатов качнул нарты, отдирая от снежного наста примерзшие к нему полозья. В этот момент случилось непредвиденное. Матвей от крыльца общежития вдруг повернул в их сторону. Это заметила и Наталья, снова привставшая на нартах.
– Лежать, черт побери! – цыкнул на нее траппер.
Огородник совершил трагическую ошибку, которую уже невозможно исправить. Исполатов не стал кричать, чтобы он не подходил к нему, – это могло насторожить японцев.
– Матвей, ты напрасно вернулся.
– Рази?
– Вот тебе и «рази». Здесь не игрушки.
– Не серчай... Когда-то еще сповидаемся?
– Боюсь, что никогда... Напрасно, ох, напрасно!
Теперь огородник был обречен. Исполатову приходилось оставить его на снегу, бросить на произвол судьбы.
– Отойди хоть в сторонку, – мрачно произнес он.
– Ладно. Отойду...
Исполатов выдернул из снега остол, освобождая упряжку для движения. «Бюксфлинт» и карабины лежали наготове.
– Держись крепче, – сказал он Наталье.
Матвей повернулся спиною. Японцы вскинули оружие, чтобы единым залпом покончить с людьми и упряжкой.
Морозный воздух рассекло гортанное:
– Кхо!
Спасение – в рывке упряжки. Падая спиною поверх Натальи, траппер видел, как пули буквально разорвали Матвея, а снег окропило брызгами крови. Из-под собачьих лап взметало пышные вихри. Теперь пули сыпались отовсюду, но упряжка уже набрала бешеный разбег. Исполатов открыл беглый огонь...
Когда лепрозорий остался далеко позади, он спрыгнул с нарт, резко затормозив упряжку, и псы разом легли на снег, жадно облизывая его горячими языками.
– Жива? – спросил Исполатов. Наталья закрыла лицо руками и заплакала.
– Иди ко мне, – позвала она его.
Он присел на нарты. Женщина взяла Исполатова за острые уши волка, торчащие над коряцким капором, и, притянув к себе, покрыла его лицо частыми влажными поцелуями.
– Увез меня, увез... не оставил там, – шептала она.
Начинался снегопад.
– Нам пора, – сказал траппер, вставая. – Смотри, день зимний короткий, а нам бежать еще далеко...
Выхватив нож, он обрезал алыки, освобождая из потяга двух убитых собак. Закопав их в сугробе, произнес:
– Я взял их щенками. Таких уже не будет.
Неожиданно он вздрогнул от рыданий. Рука сама вскинула «бюксфлинт», салютуя. Три жерла разбросали звонкие громы над собачьей могилой.
– Теперь у меня их двенадцать... Поехали! – сказал Исполатов, бросая ружье.
Наталья перехватила «бюксфлинт» в полете и уложила его рядом с собою. Она даже не спрашивала, куда он увозит ее, потому что понимала – хуже того, что было, уже никогда больше не будет. Счастливая, женщина уснула, лежа в узеньких нартах, и даже не слышала, как сани бешено вскидывает на крутых спусках с высоких гор... Она проснулась, освещенная ярким солнцем. В снегу лежали усталые собаки, а Исполатов с остолом в руках пробивал тропу к дому с одиноким окошком.
– Доброе утро, – сказал он издали.
Вокруг на много-много миль тянулась прекрасная лесная долина, внутри ее радостной музыкой звенела густая морозная тишина. Исполатов махнул ей рукою, открывая двери:
– Вставай, красавица! Мы дома...
* * *
Это было его зимовье, которое он оставил год назад. Начиналась полоса безмерного житейского счастья.
Несправедливость
Андрей Петрович пробудился оттого, что сын охотского исправника (наполовину поляк, наполовину якут) звонким голосом читал за стенкою Адама Мицкевича:
Тихо вшендзе, глухо вшендзе,
Цо-то бендзе, цо-то бендзе?
Пора вставать и отправляться в дальнюю дорогу. Почти с робостью он ступил на тропу знаменитого Якутского тракта – самого древнего, самого опасного, который на почтовых картах империи официально именовался «дорогой v 2850». Муза истории, босоногая Клио, не запомнила, с каких же пор этот тракт связывал Россию с берегами Тихого океана; от самого Якутска тянулась дорога к Аяну и Охотску, откуда бежали морские пути на Камчатку и в Америку... О, этот гиблый Якутский тракт! Никто из поэтов не воспел тебя в возвышенных одах, лишь одинокие путники сложили стихи, проникнутые тревожной печалью:
Гладкие скалы. Гул глубины.
Белою глыбою ель наклоненная.
Лик замерзающей желтой луны.
Признаки смерти, в земле усыпленные.
Спасибо охотскому исправнику Рокосовскому – подарил чудный шарф из беличьих хвостиков, а жена его, милая повариха, закутала Соломина в доху из шкур горного барана. До заморозков ехал на лошадях, и было даже интересно. Андрей Петрович не раз видел в пути, как серебряные пружинки горностаев, описав в полете дугу, впивались в горло жирным глухарям, а птицы с испугу возносили зверьков в небеса – и оба рушились наземь, уже мертвые. Встречались в пути перевернутые камни – это трудились медведи, чтобы в подкаменной сырости вылизать вкусное лакомство – черных муравьев. А на озерных корягах сидели сытые выдры и с ленивым презрением часами наблюдали, как в холодной глубине мечутся острые клинки окуней.
Но скоро ударили морозы, выпал снег, лошадей заменили оленями. Из седла пришлось перебраться в нарты. Перед Соломиным раскрывалась богатейшая страна – странища, о которой в России знали тогда не больше, чем гимназисты знают о Патагонии. Он пересекал отчизну бездомных людей, живущих в дороге, посреди которой они женятся, рожают детей и умирают. «Скоро вернусь», – говорил якут якутке, а это значило, что не пройдет и полугода, как она снова его обнимет. Соломин давно испытывал сердечную слабость к якутам, считая их самым одаренным сибирским народом. Ему всегда казалось, что, если условия жизни в России изменятся к лучшему, якуты еще дадут миру немало ученых, политиков, мореходов, писателей и художников... На редких «станциях» Соломин отпивался горячим чаем, проводники угощали его пупками нельмы и строганиной из стерляди. Из юртовой тьмы блистали, как звезды, глаза молодых якуток. Девушки лакомились волшебным напитком из мясного настоя, смешанного со снегом, который они пили через полую мозговую кость...
Однажды к Соломину подвели дряхлого старика, который помнил проезд по Якутскому тракту писателя Гончарова.
– Холосый селовек был! Обесцял рузье подарить. Да все не едет... Уж не заболел ли?
Гончаров проезжал Якутским трактом после памятного плавания к берегам Японии на фрегате «Паллада», – с того времени миновало ровно полстолетия, а якут все еще ждал обещанного подарка. Андрею Петровичу пришлось разочаровать старика:
– Умер Гончаров, давно умер.
– Заль. А я все рузье здал... теперь не приедет!
За время пути отросла бородища, которая на морозе превратилась в моток жесткой проволоки, на ресницах висла бахрома инея, при мигании веки примерзали одно к другому. Над запаренными оленями нависало облако пара, слегка потрескивавшее на морозе. При переправе через бурный поток Соломин упал в воду и закричал от ужаса – ему казалось, будто его швырнули в клокочущий кипяток. Вокруг цепенела ледяная пустыня, и он понял, что не выдержит – погибнет от стужи. Но якуты тут же полоснули одного из оленей ножом по шее, быстро вывалили из него внутренности и запихнули Соломина в оленью тушу, – там он сразу отогрелся, как в бане.
Наконец перед ними вырос Становой хребет, с его вершины Соломин разглядел под собою бездну, в которую предстояло падать и падать. Тут он понял, какова была мера мужества предков, что не раз проходили здесь еще при царе Горохе, дабы «ясаку для Москвы поискати». Рядом с ним почти кувырком пронеслись кверху полозьями сани, а олени, присев на зады, скатывались в пропасть, издавая жалобный стон, почти человеческий... От падения с этой кручи в душе Соломина сохранилось ощущение восторга и ужаса. Когда он, ощупав себя, убедился в том, что жизнь продолжается, дальнейший путь до Якутска показался ему лишь увлекательной загородной прогулкой, в конце которой обязателен веселый пикник. Правда, ему пришлось еще с ходу форсировать Лену, вдоль которой могуче и стремительно неслась ледяная шуга. Но, ступив на левый берег реки, он сказал себе с большим удовольствием:
– Кажется, я начинаю уважать себя...
На этом берегу уже был телеграф!
* * *
Якутск – для кого ссылка, для кого и родина.
После всего пережитого было странно видеть барышень, выходящих из церкви, забавляли румяные гимназистки с книжками. И уж совсем чудом казалось развернуть свежую газету – «Якутские областные ведомости», в которой редактором был давний приятель Петя Климов... Приведя себя в порядок, Соломин зашел в трактир «Ермак» близ старинного казачьего острога, вкусный и жирный обед он запил чудесным якутским квасом. На десерт ему подали половинку местного арбуза, чуть подсоленного. Осоловев от обильной еды, Соломин спросил полового:
– Эй, малый, а губернатор сейчас в городе?
– В самый раз! – отвечал тот...
Якутским губернатором был статский советник Булатов, которого Соломин знавал еще по старой службе. Потомок декабриста принял его в кабинете, из окна которого виднелась лавка, там купец намахивал топором масло «на фунты», а приказчики, орудуя двуручной пилой, распиливали «на пуды» промороженную тушу коровы, словно дерево.
– Никак Соломин? – удивился губернатор.
– Разве, Виктор Николаевич, я так изменился?
– Да вы, милейший, поседели.
– К тому и дело идет... старею. А жизнь прошла – будто чихнул несколько раз, вот и вся радость.
Выслушав историю обороны Камчатки, Булатов сказал:
– Я вас не отпущу из Якутска, пока не напишете статьи для наших «Ведомостей». Сейчас газеты России наполнены мрачными слухами о поражениях, так пусть же хоть ваш рассказ засияет торжеством маленькой победы...
Соломин всю ночь писал, утром пришел с очерком в редакцию газеты, там его восторженно приветил Климов; когда-то политический ссыльный, он так и осел в Якутске, отпустил длинную бороду, носил толстовку и валенки. Прочитав статью, Климов спросил:
– Слушай, Андрюша, у тебя деньжата водятся?
– Последние шевелятся. А что?
– Так не пожалей ты их, треклятых, и отбей статью по телеграфу в центральные газеты... Ну что Якутск? Пусть вся Россия знает, как сражалась за честь отечества всеми забытая Камчатка!
– Некогда. Мне надо ехать.
– Куда спешишь?
– Хочу как можно скорее попасть в Петербург, чтобы оправдаться в несправедливых нареканиях... Хочу правды, Петя!
– Правды не найдешь, – сказал Климов. – А потому ты горячки не пори – до середины октября, пока не установится зимний тракт, тебе из Якутска все равно не выбраться...
Соломину, чтобы достичь Иркутска, предстояло еще проехать около 3000 миль на лошадях. Он надеялся, что там его приголубят, посочувствуют, и покатит он на колесах дальше – прямо в Северную Пальмиру, где обязательно восторжествует справедливость. С якутского телеграфа Андрей Петрович отстучал в Москву и в Петербург свою статью о защите Камчатки от японцев, ее сразу же подхватили столичные газеты – русский читатель из статьи Соломина впервые узнал о подвиге безвестных камчадалов...
До начала движения по Ленскому тракту Соломин прожил в каком-то угаре, жадно впитывая в себя плоды якутской цивилизации. Он посетил уроки рукоделия в приюте для арестантских детей, прослушал лекцию о микробах в училище Эверстова, побывал на концерте «Якутского общества любителей изящных искусств» (не ужаснувшись сочетанию виолончели с гармошкой) и в полном блаженстве, приняв достойную позу, сфотографировался в ателье Атласова на Полицейской улице – за его спиною цвела божественная Ницца и росли дивные пальмы.
Наконец открылась регулярная «гоньба» по Ленскому тракту, и Андрей Петрович с удовольствием уселся в кошевку. Лошади прытко сбежали на лед, ямщики свистнули-гикнули – помчались! Вдоль ленских берегов раскинулись вширь зажиточные русские села. Когда-то в давние времена Екатерина II переселила сюда «государевых ямщиков», и они, променяв волжское раздолье на ленское, обжили эти берега хозяйственно и добротно. На чисто прибранных станциях путника всегда ожидали постель и баня, к столу обильно подавали сливки и яйца, дичь и рыбу. А между ямщиками существовала круговая порука, за путника ответ держали всем миром и потому гнали лошадей день и ночь без передышки, всюду принимали радушно, заботливо, гостеприимно... Время от времени ямщики показывали Соломину примечательные места:
– Здесь девка наша медведицу на дерево загнала... Тута вот о прошлом годе барка с водкой разбилась, все в реку вытекло, а в Якутске до весны тверезые жили... На этой версте жена полицмейстера сразу двойню выкинула... А туточки моего деверя злые люди пришибли, всю почту по снегу раскидали.
Была уже середина ноября, когда на горизонте мелькнули купола храмов и задымили трубы заводов – показался Иркутск. Со дня 3 августа (когда Губницкий выкинул его за охотский бар) Соломин успел к ноябрю покрыть гигантское расстояние, жаждая доказать перед властью свою несомненную правоту.
* * *
Первым делом он поспешил в канцелярию генерал-губернатора, которой управлял его приятель Николай Львович Гондатти – образованный человек, этнограф и администратор, писатель и музыкант, друг семьи Льва Толстого... Гондатти обнял Соломина:
– Вот не ожидал! Сколько же лет мы не виделись?
Соломин напомнил ему, что последний раз они виделись в 1892 году на далеком Анадыре.
– Меня туда черт занес в командировку, а ты как раз принял пост анадырского начальника...
– Верно! Я тогда изучал быт чукчей и эскимосов.
В кабинет подали чай. Выслушав горестную повесть о камчатском правлении, Гондатти сразу же загорелся:
– Да, да! Непременно поезжай в Питер и поведай всю илиаду своих злоключений. У меня там большие связи, я дам тебе рекомендательные письма. Ты не оставляй этого так! Я уверен, что мои друзья в Питере устроят тебе аудиенцию у государя императора, ты и от него ничего не скрывай, расскажи все, как мне сейчас рассказал...
Гондатти посоветовал Соломину, чтобы он, согласно чиновному положению, представился иркутскому губернатору.
– У нас здесь хозяйничает Иван Петрович Моллериус, и хотя он типичный немец-перец-колбаса, кислая капуста, но человек очень твердых правил и смотрит на вещи трезво...
Иркутский губернатор Моллериус смотрел на Соломина настолько трезво, что Андрею Петровичу стало не по себе.
– Так вы, значит, бывший начальник Камчатки?
Соломин отвесил поклон (сесть ему не предложили):
– Так точно. Имел несчастие.
– Gut, – буркнул Молериус, – вы-то мне и нужны!
Перебрав на столе бумаги, он извлек из их груды бланк служебной телеграммы, подписанной приамурским генерал-губернатором Андреевым, который год назад благословил Соломина на камчатское «княжение»... Соломин в недоумении прочел:
В Иркутск прибывает душевнобольной петропавловский уездный начальник Соломин, собирающийся ехать далее в Петербург для разведения кляуз. Благоволите сим распоряжением водворить его в больницу для психических больных.
Андреев.
Моллериус тут же забрал телеграмму из рук Соломина.
– Извольте сесть и не двигаться, – указал он.
Андрей Петрович сел и уже не двигался.
– Наконец, – говорил он, – это превосходит все границы разума. До каких же пор будут издеваться надо мною? Сначала издевались на полуострове, теперь на материке... Вы не имеете права... спросите любого... я нормальный!
– Это мы сейчас выясним, – сказал Моллериус.
Из сумасшедшего дома прибыла карета, и «пара гнедых, запряженных зарею», покатила его на обследование. Соломин пребывал в отчаянии и горько заплакал, взывая о милосердии. В сонме мрачных психиатров он был бесстыдно обнажен, как новобранец, и приставлен к белой стене, как перед расстрелом.
Врачи дотошно ковырялись в его генеалогии, выясняя, не было ли среди родственников отклонений от нормы. Не пьянствовали ли дядюшки? Не блудодействовали ли тетушки? На все вопросы Соломин давал четкие отрицательные ответы. Психиатры почему-то невзлюбили его покойную бабушку, которая имела неосторожность в 39 лет выйти замуж вторично.
– По каким причинам она это сделала?
– Не знаю, – отвечал Соломин (действительно не зная). – Думаю, что ей надоело вдовствовать.
– А кто был ее второй муж?
– Лесничий в Кадниковском уезде под Вологдой... Господа, перестаньте тревожить прах моей любимой бабушки.
– Вы, больной, успокойтесь.
Врачи заставили его вытянуть руки вперед и закрыть глаза, что он покорно и исполнил, снова зарыдав. Боже! Каким раем казалась ему теперь далекая Камчатка. А доктор Трушин – милейшим человеком: объявил сумасшедшим, но никогда не мучил...
Когда Соломину разрешили открыть глаза, он увидел новое лицо. Это был медицинский инспектор Иркутского генерал-губернаторства – почтенный муж науки, доктор Вронский.
– Ага-а, – сказал он гневно, наполняясь кровью. – Так это вы, родименький, на меня Колюбакину жаловались?
Соломин, хоть тресни, никак не мог сообразить – когда и зачем он имел нужду жаловаться на Вронского? Но, догадавшись, что Вронский здесь самое важное лицо, он решил поговорить с ним начистоту:
– Позвольте по порядку. Значит, так... Первое, с чем я столкнулся на Камчатке, было хищение бобров с мыса Ло...
При упоминании о бобрах Вронского аж заколотило.
– У-у-у, – издал он гудение, – это по вашему наущению у меня во Владивостоке произвели обыски и отобрали трех бобров?!
Тут-то Соломин и вспомнил, что такое дело было – еще в первые дни служения на Камчатке. Но он никогда не думал, что его судьбу вдруг перехлестнет с судьбою Вронского в психиатрическом отделении иркутского бедлама. Уяснив для себя окончательно, что подобру-поздорову его не отпустят, он махнул рукой:
– Делайте что хотите. Мне все равно...
Его упрятали в камеру для тихопомешанных, где уже сидел капитан байкальского парохода «Сынок», приятный и вежливый человек, в два счета научивший Соломина вязать морские узлы.
Первые дни Гондатти думал, что, дорвавшись до иркутских трактиров, Андрей Петрович попросту «загулял» во все тяжкие, и не беспокоился. Затем Гондатти велел сыскать Соломина, и был удивлен, что его приятель тихо тронулся... Обладая большими правами в генерал-губернаторстве, Гондатти на свой страх и риск вызволил его на волю. Соломин твердил одно:
– Петербург... мне надо в Петербург!
Гондатти протянул ему билет на экспресс до Владивостока.
– Я тебе худого не хочу, – сказал он. – Представь, что поехал ты в Питер, но такие же телеграммы ожидают тебя в Енисейской губернии, в Томской, в Казанской – и везде губернаторы станут проверять тебя на ненормальность до тех пор, пока ты и в самом деле не начнешь заговариваться... Поезд скоро отходит – поезжай в другую сторону, на восток!
– Но именно там и родилась легенда о моем сумасшествии. Как я появлюсь в Хабаровске? Приамурский генерал-губернатор Андреев сразу же засадит меня за решетку.
Гондатти велел подавать к подъезду экипаж.
– Но в Хабаровске, – доказывал он, – сидят хотя бы свои люди, которые и не такое еще видели... Первое время ты воздержись городить чепуху, болтай поменьше, и постепенно все образуется. А до Петербурга не доехать... Что ты, милый? Или порядков наших не знаешь? Не будь наивен...
Гондатти не поленился довезти его до вокзала, даже посадил в вагон и терпеливо дождался второго гонга.
– У тебя деньги-то есть? – спросил он.
– Откуда?
– Держи. Отдавать не затрудняйся...
Поезд тронулся. Не имея при себе никаких вещей, кроме пальто на плечах, Соломин потащился через состав, с одного тамбура на другой, в салон ресторана. Там он, стесняясь перед публикой за свои грязные манжеты, попросил водки.
– Ну, и чего-нибудь закусить. Попроще...
Возвращение на круги своя
Красивый город Дальний с его бассейнами для плавания и кортами для игры в теннис был уже давно оставлен, но Порт-Артур – в жесткой блокаде японских батарей и крейсеров – еще героически сражался. А пока Соломин, поспешая к Иркутску, преодолевал тяготы Якутского и Ленского трактов, русская армия успела выдержать две кровопролитные битвы. В сражении при Ляояне победа была уже за нами, но Куропаткин слабовольно сдал позиции японцам. Зато на реке Шахэ бои окончились безрезультатно для обеих сторон, и там образовался колеблющийся позиционный фронт – нечто совершенно новое в методике военного искусства.
Две попытки Порт-Артурской эскадры прорваться через блокаду во Владивосток не удались, а теперь мир внимательно следил за походом эскадры Рожественского; в поезде открыто поговаривали, что скоро Балтика отправит на войну третью эскадру под командованием адмирала Небогатова...
Всех беспокоила судьба Порт-Артура.
– Если Порт-Артур, – рассуждали военные, – выдержит осаду, тогда силы японского флота окажутся раздроблены и самураи не удержат наши эскадры в корейских проливах. Но если Порт-Артур капитулирует, тогда японцы смогут весь свой броненосный флот выставить у острова Цусимы и наши эскадры будут уже не в состоянии пробиться к Владивостоку...
Между Читой и Нерчинском, на станции Китайский Разъезд, вагоны экспресса заметно опустели: часть пассажиров пересела в воинский эшелон, который и помчал их в маньчжурские пустоши, к Цицикару и Харбину, откуда легендарная КВЖД вела прямо в полымя сражений. А за Нерчинском пошли мелькать знакомые для Соломина станции – Раздольная, Амазар, Ерофей Павлович, Рухлова, Бурея и, наконец, станция Гондатти, названная в честь его приятеля, на деньги которого он добирался до Хабаровска.
Всю дорогу пассажиры вели столь откровенные разговоры, что Соломину порою казалось, будто он попал на революционный митинг. И чем дальше углублялся экспресс в дебри Дальнего Востока, тем больше развязывались у людей языки, и даже сухопарая чиновница, инспектриса благовещенской женской гимназии, и даже солидный каперанг, едущий командовать крейсером, – все, словно сговорясь, на чем свет стоит костили царя и его окружение, перемывая кости бездарному Куропаткину.
– Но позвольте, – вступил в беседу Соломин, – ведь говорить о поражении России можно лишь в том случае, если враг ступит на русскую землю. Пока же мы сражаемся на чужой территории, о поражении и речи быть не может.
На это каперанг ответил не слишком-то вежливо:
– Да откуда вы взялись, любезный?
– С Камчатки, – ответил Соломин.
– Оно и видно, – заметила инспектриса гимназии, словно брызнула ядом, и свела в ниточку плоские губы.
Андрей Петрович испытал чувство, какое испытывает, наверное, человек, вдруг свалившийся с печки...
* * *
Вот и Хабаровск, здесь можно ощутить себя дома, где и солома едома. На перроне, встречая какое-то питерское начальство, выстроился оркестр, игравший красивый флотский марш «Кронштадт – Тулон». В морозном воздухе бравурно звенели медные тарелки, барабанная дробь напитала усталую душу бодростью... Андрей Петрович поднял воротник пальто и направился в городскую больницу, где вымученным голосом просил психиатра выдать справку о «нормальности». После беглой проверки его психика была признана вполне здоровой, а мышление гибким и ясным.
– Зачем вам все это? – удивился врач.
– Министр внутренних дел Плеве соизволил наклеить на меня ярлык сумасшедшего, а теперь его никак не отодрать.
– Глупости! Да и от Плеве брызг не осталось.
Соломин объяснил врачу, что смолоду был чиновником и силу великороссийской бюрократии, способной размолоть человека в порошок, он хорошо знает:
– Если уж кто-то наверху сказал, что я верблюд, то теперь, хоть головой разбейся об стенку, очень трудно доказать, что ты орел. Без бумажки казенного вида в таком деле не обойтись.
На последние деньги он перекусил в ресторане «Боярин», где, слава богу, знакомых не встретил. Потом в номерах Паршина снял для себя комнату и позвонил в редакцию «Приамурских ведомостей». К телефону подошел его бывший токийский корреспондент Пуцына.
– Навестите меня, Викентий Адамыч...
Пуцына вскоре явился, заметно облинявший. Памятуя о том, что война закрыла ему дорогу в Японию, которую он умел хорошо и красочно описывать, Соломин спросил:
– О чем же сейчас кропаете?
– Да так... о Колыме.
– Вы же там не были.
– И нет дураков, которые бы о Колыме мечтали. Но тема уж больно захватывает – бродяги, золото, дичь!
– Не нашли вы себя, – ответил Соломин, раскуривая последнюю папиросу последней, кажется, спичкой. – Колыма – это еще не тема. Там только волков хорошо морозить... Деньги есть?
– Нету. А надо?
– Очень.
– Не похоже, что вы с Камчатки.
– Похоже, милый, похоже.
– Тогда посидите. Сейчас деньги будут...
Пуцына ненадолго удалился в зал, где шла игра в карты, и вернулся, имея в кармане полтысячи рублей.
– Половину мне, половину вам. Отдавать не стремитесь. Я их, глупцов, на «гильотине» в момент срезал.
Он откровенно показал шестерку, которая в его руке тут же превратилась в девятку. Потом предъявил трефового валета и мгновенно обратил его в даму пик.
– Опять вы за старое? – вздохнул Соломин.
– Какое там старое! Пальцы уже не те... халтурю.
Вечером Соломин заказал в номер бутылку шампанского и хороший ужин с фруктами. Сидел и думал – как жить дальше? Тут-то он еще раз помянул Плеве недобрым словом.
– А я вот живу! Пусть на деньги от «гильотинки», но все равно живу...
Хорошее вино – шампанское: от него под забор не поедешь, а, напротив, захочешь порхать вроде жаворонка.
Кто-то постучал в двери номера. – Пра-ашу! – отозвался Соломин. Предстала вдруг во всей красе та самая дама, которую он год назад оставил в Хабаровске, умоляя не бывать в номерах Паршина с адвокатом Иоселевичем. Женщина заметно похорошела и была одета с вызывающей роскошью. На правах старой знакомой она чмокнула Соломина в щеку, со свободной непринужденностью расселась в кресле напротив, терзая нежную лайку перчаток.
– Боже мой, боже мой, как я рада вас видеть! – напористо заговорила она. – Сколько слез, сколько драм, сколько... Теперь дело прошлое, и я могу быть вполне откровенна: вы – мое единственное женское счастье! Андрей Петрович, ради нашей пылкой любви, ради всего, что было, выручите меня.
Исполнив эту увертюру, она стыдливо потупила взор, чтобы Соломин мог разглядеть, какие у нее длинные ресницы. Налюбовавшись, Соломин ответил:
– Охотнейше выручу. Что вам угодно?
– Я не слишком затрудню вас глупой просьбой. Мне нужно хотя бы десять, пятнадцать, двадцать... пусть даже тридцать черно-бурых лисичек. Вы не смеете отказать мне! Я сплю и вижу себя в прелестном манто. Выручите. Я же хорошо знаю, что все, кто побывал на Камчатке, все они...
Соломину стало тягостно, как никогда. Он сказал:
– Неужели, мадам, вы полагаете, что на Камчатке все так и разложено: вот лисицы, вот песцы, вот бобры – бери, что надо, и уезжай. Между тем осмелюсь заметить: камчатские начальники – это еще не трапперы. Я же всегда был негодным стрелком и не убил для вас даже паршивой камчатской кошки...
На лице женщины отразилось презрение.
– Неужели, – спросила она, – вы даже себе ничего с Камчатки не привезли?
– Напротив, все, что было, растерял. Помните, что сказано в Евангелии: «И исшед вон, плакаху горько!»
Взглядом она окинула его стол, где в окружении фруктов красовалось шампанское. По глазам дамы Соломин догадался, что она не поверила ему и сейчас, наверное, сидит и мыслит: «Награбился на Камчатке, теперь спит на бобрах, покрываясь одеялом из голубых песцов, а жалеет какие-то чернобурки для полного дамского удовольствия...» Поднявшись, дама поправила перед зеркалом шляпу размером с тележное колесо.
Она щелкнула на перчатке кнопкой, словно поставив точку.
– Поздравьте меня! Я выхожу замуж.
Соломину теперь было уже все равно:
– Очень рад за адвоката Иоселевича...
– Вы ошиблись, дорогой мой, – засмеялась дама. – Этот жалкий адвокатишка оказался слишком меркантилен в любви. Я выхожу за инженера Пшедзецкого, который строит мосты. Между нами говоря, глубоко между нами, сколько в моей жизни бывало мостов, через которые приходилось проезжать, но я никогда их даже не замечала...
– А теперь?
– А теперь-то я знаю, что мосты строятся из чистого золота... Прощайте! Я уезжаю завтра в Варшаву, а оттуда в Париж и прошу вас не искать встреч со мною.
– Вот уж чего я не стану делать...
Подхватив пышный трен платья, она удалилась. Соломин допил шампанское. Подумал, что нет худа без добра: если бы не эта Камчатка, он, глупец, возможно, и женился бы на этой даме. Но где бы он взял столько мостов для нее?
Восемнадцатого декабря 1904 года Соломина вызвал приамурский генерал-губернатор Андреев; это свидание состоялось за два дня до падения Порт-Артура, который не сдался врагу, но был сдан комендантом крепостной обороны генералом Стесселем.
* * *
– Ну, рассказывайте, – встретил его Андреев.
Соломину осточертело рассказывать всем одно и то же.
– Ваше превосходительство, – заупокойно начал он, – в этом же кабинете год назад вы благословили меня на управление Камчаткой, обещая грудью, так сказать, оберечь меня ото всяких изветов... Я ведь не забыл этот день!
– Я тоже, – бодро отозвался генерал-губернатор.
– Но что же получилось на деле? Камчатские торговцы, желая от меня избавиться, изобразили меня дураком, покойный Плеве «зарезолютил» мою ненормальность, а вы – именно вы, ваше превосходительство! – шлете телеграммы вдоль Сибирской магистрали, чтобы меня упрятали в бедлам... Приходи, кума, любоваться!
– Какая кума? – удивился Андреев.
Кажется, этой поговорки Соломину не следовало употреблять.
– Да нет... это я так. Вы не обращайте внимания.
За окном мягко сыпал пушистый снежок. Андреев долго сидел недвижим, затем поднялся и, сочно поскрипывая сапогами, обошел Соломина посолонь.
– Помилуйте, но я-то ведь еще не сошел с ума!
– Зато вы утвердили мое сумасшествие.
– Сейчас мы это дело проверим...
Вернувшись к столу, генерал-губернатор Приамурья нажал кнопку звонка, сразу же явился начальник канцелярии.
– Подайте сюда табель всех исходящих.
– Слушаюсь, ваше превосходительство.
Начальник канцелярии вышел, а Андреев сказал Соломину:
– Я таких телеграмм никогда не подписывал...
Канцелярия работала как машина, и через минуту, присев к столу, Андреев вместе с Соломиным искали по списку исходящих бумаг эту злополучную телеграмму... Нашли ее! Директор канцелярии предъявил и дубликат ее, подписанный Андреевым.
– Это ведь ваша подпись? – спросил Соломин.
Генерал-губернатор сознался, но не сразу:
– Моя... не помню, чтобы я... Это какая-то мистификация. Быть того не может! Но подпись – да, сознаюсь... Знаете, дорогой мой, не будем муссировать этот вопрос. Я заработался, мне подкатили целую тачку бумаг для подписи, и я не глядя подмахнул и эту телеграмму... Виноват!
Соломин представил ему справку из больницы:
– Из нее явствует, что я психически нормален.
– Все это замечательно, – ответил Андреев, – но сия писулька от врача не может затмить резолюции покойного министра внутренних дел Вячеслава Константиновича Плеве.
– Так что же вы мне прикажете? Самому отправляться в дом для умалишенных и сидеть там до скончания века во благо исполнения министерской резолюции?
Снегопад кончился. Выглянуло солнце.
– До этого, надеюсь, мы не доживем, – ободрил Соломина генерал-губернатор, стараясь не смотреть ему в глаза. – Но вам следует посильно доказать, что вы человек психически здоровый.
Соломин уныло отвечал:
– В теории мне все понятно, но как, простите, осуществить все это на практике российского бытия?
– В наших условиях это, конечно, не легко. Для начала, – сказал Андреев, – я представлю вас к Анне на шею. Став аннинским кавалером, вы сразу обретете иную весомость. Но чтобы питерских гусей не дразнить, вам лучше бы согласиться с тем, что в период управления Камчаткой вы пребывали явно не в себе. А теперь... теперь да, поправились. Бывает же так?
Соломин вспылил:
– Так за что же вы вешаете мне Анну на шею? Неужели за то, что, управляя Камчаткой, я пребывал в состоянии идиотизма?
– Да нет! Вы будете награждены за управление Камчаткой в самую сложную пору ее истории.
– Но я же тогда, по вашему разумению, был ненормальный.
– Вы меня неправильно поняли, а теперь и меня собираетесь запутать... – Андреев явно хотел помочь, но сам не знал – как.
– Попытайтесь оправдать свои деяния перед вышней властью.
– Но в Петербург не попасть: согласно вашим же указаниям, меня ссадят с поезда на первой же станции.
– В таком случае боритесь за правду по телеграфу.
– У меня нет денег, чтобы устроить перепалку по телеграфу. Каждое слово влетает в копеечку...
Андреев сказал, что телеграфные расходы он спишет за счет генерал-губернаторства. Одновременно все распоряжения Соломина по управлению Камчаткой были отданы на экспертизу психиатров, которые вывели заключение, что бумаги писаны «в здравом уме и в твердой памяти». Соломин вспоминал: «В конце концов, под влиянием, конечно, петербургских покровителей Губницкого в Хабаровске была получена из столицы бумага: „Теперь, разумеется, г-н Соломин психически здоров, но из этого не следует, что он был нормален и на Камчатке, где возникли такие условия, что ему было нетрудно и помутиться разумом...“
Такая версия вполне устраивала Андреева.
– Это же самое предлагал вам и я! Все равно, голубчик, плетью обуха не перешибешь. Давайте так и условимся.
Нервы у Соломина уже не выдерживали.
– Мне даже стыдно! – сказал он. – Стыдно за самого себя. Что я, как дурень с писаной торбой, вожусь тут с этим своим «сумасшествием», если вокруг черт знает что творится и еще неизвестно, чем это все кончится... Ладно! Будь по-вашему.
* * *
Россия вступала в 1905 год – год унижения Портсмутского мира, год небывалой гордости первой русской революции...
В январе Андреев снова вызвал Соломина к себе и просил его вернуться на Камчатку, чтобы вторично приступить к управлению ею.
– Оттуда – ни слуху ни духу, будто все вымерло...
Андрей Петрович отказался от такой чести.
– Вы посмотрите в окно – на улице уже двадцатый век, а Камчатка живет еще в эпоху средневековья. Я, – сказал он, – согласен принять Камчатку лишь на правах губернатора, с тем чтобы Петропавловску был придан статут губернского города. Камчатка должна иметь радиостанцию, ей нужен постоянный гарнизон и военная охрана побережья. А для служебных нужд необходим и патрульный корабль.
– Это романтика, – ответил Андреев...[10]
Он предложил Соломину снова возглавить редакцию «Приамурских ведомостей», от чего Андрей Петрович отказываться не стал. В привычных трудах быстро пролетело время до мая, когда жившие в Хабаровске китайцы – прачки и разносчики, уборщицы и землекопы – вдруг стали распускать слухи о гибели эскадры Рожественского при Цусиме... Это было тем более странно, что РТА (Российское телеграфное агентство) о поражении на море молчало. Наконец все телеграфы вдоль Сибирской магистрали забили тревогу: да, катастрофа русского флота стала явью, и в эти дни на улицах Хабаровска можно было часто видеть плачущих людей... Цусима очень больно резанула по сердцу каждого русского патриота, после гибели эскадры многие стали задумываться – кто же главный виновник всех неудач в этой войне?
Летом генерал-губернатор Андреев сообщил Соломину, что с Камчатки обходными путями пришла телеграмма от Губницкого, а Соломин и не думал, что Губницкий еще на Камчатке. Андрей Петрович с удивлением прочел:
Маяк разрушен
Касса взломана
Деньги целы
– Вы что-нибудь понимаете? – спросил Андреев.
– А вы?
– Я – нет.
– И я за компанию с вами тоже не понимаю...
Самурайская глава
Летом 1905 года, который самураи считали 2565 годом (со времени восшествия на престол первого микадо), японская армия перенесла боевые действия непосредственно на русские территории. Сначала 3?я хваленая дивизия вторглась на Сахалин, где по примеру Камчатки было спешно создано народное ополчение. За оружие взялись даже бывшие каторжники, обживавшие остров на «птичьих правах» ссыльнопоселенцев.
Сахалинская эпопея написана кровью! Японцы пленных даже не расстреливали, а резали штыками, русским офицерам отрубали головы. Захватив тюрьму, где сидели бессрочные каторжники, прикованные к тачкам кандалами, солдаты божественного микадо изрубили всех арестантов в сечку. Единственный, кто уцелел в этой бойне, был громила рецидивист Заклюкин (уголовная кличка – Скоба), имевший 67 убийств и 218 лет каторги. Непонятно, чем он приглянулся самураям, но они отправили его в Японию, где кормили, как свинью на убой, всюду демонстрируя, вроде редкостного экспоната звериной породы...
Лишь очень небольшое количество защитников Сахалина оказалось в Японии, где их пытались утешить женщины провинции Нагато; японки писали русским:
«Когда летом вы находитесь под тенью зеленых ветвей, то можете ощущать приятную прохладу дуновения ветра. При всякой перемене погоды, во время дождя или ветра, мы постоянно думаем о наших сыновьях и братьях, находящихся в душистом саду сражения... С точки зрения Будды или Христа, люди всего мира должны быть братьями... Кажется, уже недалеко то время, когда вы снова будете среди своих соотечественников. Мы очень желаем, чтобы господа военнопленные были веселы и терпеливо ждали своей судьбы».
У офицеров, попавших в плен на Сахалине, были отрезаны пальцы. Их отрезали самураи вместе с обручальными кольцами. Офицеры не знали, что сталось с их женами и детьми. А я не выяснил, что они ответили деликатным женщинам из провинции Нагато. Но я думаю, что они ответили японкам очень хорошо: японские женщины стоили доброго слова...
После Сахалина удар обрушился на Камчатку!
* * *
Никакой преступник, как бы он ни был осторожен, никогда не может положить предел своей алчности... Так же и Губницкий! Отплывая 30 лет назад на Командоры, он наивно думал, что сколотит капиталец тысчонок в десять и улизнет на материк, чтобы носить хорошие штаны и быть веселым. Но, быстро ощутив вкус к наживе, Губницкий решил, что жизнь без миллиона – вообще пустая забава. Географическое положение Командоров таково, что проводить отпуск в Сан-Франциско гораздо удобнее, нежели тащиться во Владивосток или Шанхай, и в Америке он скоро установил нужные связи. Шумело море, ревели сивучи, играли с прибоем каланы, и вовсю гремела пальба американских браконьеров. Год за годом, десятилетие за десятилетием Губницкий складывал в банки тысячи долларов, и теперь ему хотелось уже три миллиона... Главарь японского шпионажа Мицури Тояма был прав: глаза у Губницкого во много раз больше его желудка.
А преступление уголовное – рядышком с политическим!
Было ровно 6 часов утра 30 июля 1905 года, когда на входном створе Авачинской бухты показались японские крейсера. Они двигались на самых малых оборотах, и потому им потребовалось целых пять часов, чтобы положить якоря напротив Петропавловска.
За это время жители успели проснуться, умыться, позавтракать и сообща решить, что им делать дальше. Школьный учитель хотел услышать совет от камчатского начальника Неякина, но тот отослал его к Губницкому, а Губницкий учителя выгнал:
– Поймите, что мне сейчас не до вас...
В синеватой дымке чистого прохладного утра разворачивались крейсера Японии, медленно пошевеливая стволами орудий; солнечные блики весело играли на «чечевицах» цейсовской оптики, которая уже соразмеряла дистанцию для открытия огня по городу. Противостоять главному калибру крейсеров было бессмысленно, и жители решили дружно покинуть город.
Что может взять человек, бегущий из своего дома?
Ну, ложку. Ну, спички. Ну, одеяло. Ну, кастрюлю.
Похватав самое необходимое, закутав ревущих детей, жители убегали из города в сопки... Сколько там было цветов и какая высокая росла там трава! Все выше и выше по узеньким тропкам уходили люди из Петропавловска, чтобы глаза их не видели вражеского глумления.[11]
Неякин спросил Губницкого:
– А мне-то как быть? Остаться?
К этому времени крейсера уже вцепились в грунт Авачинской гавани раскоряченными лапами якорей, а Губницкий с помощью Кабаяси накрыл торжественный стол для приема дорогих гостей – офицеров японского флота. Оглядев пышное обжорство банкетного стола, Неякин убегать в сопки уже не пожелал.
– От добра добра не ищут, – философски заметил он и расселся поудобнее, ожидая, когда нальют ему первую рюмочку.
– А ты здесь лишний, – сказал ему Губницкий.
Неякину это не понравилось:
– Да не объем же я вас с японцами. Мне много и не надо!
– Иди, иди... тут и без тебя обойдутся.
Неякин, которого лишили выпивки, затаил зло, но не знал, как отомстить. Проходя мимо несгораемого шкафа с казенными деньгами, он выдернул ключ из замка и сунул его в карман.
– Так я пошел, – зловеще предупредил он.
– Не мешай, – ответил Губницкий, увлеченный хлопотами.
Город уже словно вымер, по улицам неприкаянно бродили коровы, выпущенные хозяевами из хлевов. Но даже собака нигде не взлаяла – всех псов жители увели с собою. Неякин тоже стал подниматься в сопки...
В этот-то момент случилось непредвиденное. Японские крейсера, не согласовав своих действий с планами Губницкого, открыли по городу артиллерийский огонь. На банкетном столе уездного правления жалобно зазвенели графины с рюмочками.
Губницкий закричал на Кабаяси:
– Так-то вы расплачиваетесь с друзьями?
Стальная болванка снаряда легко, будто протыкая лист бумаги, насквозь прошила ветхое здание правления и, своротив печку, унеслась дальше, сокрушая на своем пути плетни и заборы.
– Скорее в подвал! – сообразил Кабаяси...
В подвале правления они и отсиделись, пока не стихла канонада, а с улицы не раздалась бойкая речь корабельных десантов. Японские матросы с удивительной быстротой разбегались между домов и огородов Петропавловска, а вид удойных коров, гулявших по травке, приводил их в несказанное умиление.
Никто из рядовых не смел зайти в русские жилища без офицера. Но в сопровождении офицеров матросы устраивали внутри домов подлинный трам-тарарам, перевертывая все имущество вверх тормашками; японцы не ленились даже развинчивать на детали швейные машины «зингер», откручивали трубы от граммофонов. Я не знаю, какие цели они преследовали, столь беспощадно расправляясь с вещами обывателей, но – к чести японских матросов – отмечу, что даже ничтожной мелочи они для себя не взяли.
Был уже час дня. С рейда от борта крейсеров отходили шлюпки и катера с новыми десантами, и японцам вскоре показалось, что они полностью завладели положением в городе. Придя к такому выводу, они стали расстреливать коров из карабинов. Прямо посреди улицы их свежевали и потрошили, а ободранные мясные туши с радостным смехом переправляли на крейсера.
Все складывалось для них превосходно, когда – непонятно откуда! – грянул первый выстрел, сразивший сигнального унтера, мочившегося подле часовни. Японцы оставили коров и начали суетливо озираться. Вторым выстрелом разнесло голову мичману, который на конце сабли поджаривал возле костра кусок телячьей печенки. Вскоре прозвучал и третий выстрел, точно нашедший жертву. Японцы заметили, что пули издавали в полете какой-то сверлящий звук (это были пули, надрезанные для охоты на морского зверя). Оставив терзать коров, матросы начали прочесывать окрестности города, ровными шеренгами они поднимались по склонам сопок, штыками разводя перед собою высокую траву.
Тогда зверобой Егоршин покинул свою засаду...
* * *
Теперь, когда японские крейсера пришли, следовало потихоньку переложить камчатскую казну в свои чемоданы.
– А где же ключ! – удивился Губницкий.
Все было заранее продумано: вину за исчезновение казны можно свалить на японские крейсера, тем более что министерство финансов России никогда не посмеет запрашивать Токио – так ли было дело? Порыскав по карманам, Губницкий ключа от несгораемого сейфа не обнаружил. Это его сильно озадачило. Он начал лихорадочно рыться среди бумаг на столе, обшарил все закоулки канцелярии...
Ключ не находился!
А без него не извлечь искомые 47 000 рублей.
– Куда же он делся? – бормотал Губницкий, следуя в сени за топором. – Я же помню, что он все время торчал из шкафа...
Лезвием топора он пытался поддеть крышку сейфа, чтобы произвести то уголовное действие, которое в юридической практике именуется «взломом с применением орудия».
Его отрезвил голос Кабаяси:
– Будьте готовы, сюда следуют господа офицеры...
Командование крейсеров сопровождал большой штат чиновников, сведущих в камчатских делах, и переводчики. Еще не теряя надежды, что ключ отыщется, Губницкий изо всех сил старался увлечь японцев за банкетный стол, но они сразу приступили к делу. С ловкой поспешностью самураи сортировали дела камчатских архивов, складывая бумаги в ровные стопки. Часть документов сразу отбросили как ненужные, другие переправили на крейсера, некоторые из казенных бумаг почему-то стаскивали к берегу Авачинской бухты и там усердно топили их на глубине.
– Дорогие наши гости, – трепетно взывал Губницкий, – нельзя ли сделать маленький перерыв в работе и, по русскому обычаю, выпить и закусить чем бог послал!
Но деловитые японцы были настроены на иной лад. Когда в канцелярии все, что только можно, было уже разворочено, один из штатских направился к несгораемому шкафу и непререкаемо указал Губницкому:
– Открыть немедленно.
Губницкий растерянно ответил, что охотно исполнит это желание гостей, но несколько позже, когда отыщется ключ.
– Неправда! – вмешался Кабаяси. – Всего час назад я видел ключ торчащим из замка.
Японцы стали посматривать на мистера Губницкого как на врага своего. Кабаяси бесцеремонно ощупал его карманы, а Губницкий только успевал поворачиваться, говоря с надрывом:
– Не ожидал такого недоверия... не ожидал. Неужели вы думаете, что я его спрятал? Я ведь честный человек, – горячо оправдывался он. – Господа офицеры, пожалуйста, пройдите к столу, а я... ключ найдется! Ах, как это нехорошо...
Один из переводчиков, самый голодный, не устоял перед очарованием обильно выставленных закусок.
– Это не русики еда, – сказал он, – это русики едишки...
В громадных мисках пыжилась золотистая кетовая икра, янтарно розовели сочные ломти семги, дымилась аппетитная оленина, а поверх закусок призывно посвечивали горлышки бутылок, как путеводные маяки. Самураи, лязгая саблями, неторопливо обошли весь стол по кругу, внимательно изучая все видимое, но ни к чему даже не притронулись, хотя возбужденно дискутировали о крепости русской водки и добротном качестве «едишек».
– Мы придем позже, – обещали они Губницкому.
Кабаяси уже ковырялся штыком в замочной скважине несгораемого шкафа. Убедившись, что открыть его без ключа невозможно, он позвал с улицы громадную ораву матросов:
– Отнесите его на крейсер, – велел он.
Губницкий не был готов к такому обороту дела:
– Я обязан присутствовать при вскрытии казны.
– Но крейсера уходят в метрополию.
– Согласен сопровождать казну в Японию...
Он не жалел родины – он ценил только деньги!
Японские матросы облепили несгораемый шкаф, как муравьи громадную вкусную личинку, которую обязательно следует дотащить до муравейника, где будет устроен пир горой. Поднатужась, они с трудом оторвали шкаф от полу, шкаф грозно качался, и вместе с ним качались муравьи-матросы. Губницкий, ахая и охая, словно старая баба, давал матросам дружеские советы:
– Здесь порог... не заденьте косяк... так-так!
Больше всего он сейчас боялся, как бы японцы не усмотрели саботажа в том, что он не мог предъявить им ключа от сейфа, – тогда полмиллиона иен из самураев не выцарапаешь. А железный шкаф был очень тяжел, и матросы поставили его на землю. Посовещавшись, они решили, что такую махину удобнее всего кантовать с боку на бок. Это было разумное решение, благо тропинка имела наклон в низину гавани – сначала пологая, она потом становилась все круче и круче.
Только сейчас Губницкий вспомнил о бомбе!
Но изменить что-либо в бурном развитии событий он был уже не в силах. Сейф вырвался из рук матросов и пошел под уклон горы собственным ходом, быстро наращивая скорость в частых кувырканиях свободного падения. Губницкий отчетливо представил, как внутри стальной кассы, расталкивая вокруг себя тысячи русских рублей, мечется в тесноте хорошая бомбина... Даже из окна было видно, как несгораемый шкаф, устремляясь в низину гавани, высоко подпрыгивал на неровностях почвы и нацеливался, кажется, прямо в толчею десантных катеров и шлюпок, с которых японские матросы наблюдали за шкафом с большим интересом.
Губницкий крепчайше зажмурился.
– Господи, образумь бомбу, – взмолился он.
Господь моментально исполнил его просьбу – раздался мощный упругий взрыв. Сила его была особенно велика еще и потому, что взрывным газам было никак не вырваться из тесной ловушки шкафа, и сейф лопнул с оглушительным треском. Масса осколков истерзала скопище японских шлюпок, а высоко в небе еще долго порхали, словно белые голубки, злосчастные 47000 рублей.
Камчатская казна приказала долго жить!
Японцы потребовали от Губницкого объяснений. Но теперь ему приходилось делать вид, что о бомбе он ничего не знал.
– Поверьте, – суетливо доказывал он, – для меня этот взрыв такая же непостижимая загадка, как и для вас. Я сам не понимаю, отчего шкаф взорвался. Наверное, шкаф новой системы!
Выяснить, кто виноват, было невозможно, тем более что и сам Неякин никак не ожидал столь продуктивного результата от своей мелкой мести. Заядлый пьяница хотел лишь нагадить Губницкому за рюмочку водки, но последствия оказались несколько иными... Я думаю, что полмиллиона иен Губницкий вряд ли от японцев получил! На японских крейсерах приспустили флаги – в знак траура по убитым при взрыве камчатской кассы.
А банкет все-таки состоялся. Это было дикое пиршество, и, пока в камчатском правлении звучали хвастливые тосты, мертвый город молчал, а на улицах разлагались кучи коровьих потрохов. Сразу же после банкета японские крейсера торопливо покинули Петропавловск-на-Камчатке – их появление здесь можно сравнить только с пиратским налетом.
Они уже пересекали выходной створ, и Губницкий не сомневался, что самураи сейчас дадут полновесный залп по свечке маяка, чтобы она погасла. Но орудия главного калибра остались дремать под чехлами. Губницкий спросил командира крейсера – неужели ему не хочется сокрушить такую цель, имеющую большое навигационное значение? Японец оказался дальновидным политиком:
– После мира с Россией нам ведь тоже предстоит плавать в этих водах, и маяк всем нужен. Одна лишь пристрелка по маяку потребует из погребов не меньше пяти снарядов, каждый из которых обойдется Японии в шестьсот иен. А мы уже и так разорены войною, потому всем японцам надлежит быть экономными...
История уже никогда не выяснит, когда и при каких обстоятельствах Губницкий состряпал бестолковую телеграмму: маяк разрушен, касса взломана, деньги целы, – здесь, что ни слово, все неправда. Мне кажется, что эта ахинея свидетельствовала о нервном состоянии ее автора, который потерял былую уверенность в самом себе и уже не рассчитывал на безоблачное будущее... Ну что ж! В русском народе есть старинное поверье: на чужом несчастье своего счастья не построишь. Вернувшись из Японии в Америку, миллионер Губницкий только было расположился начать роскошную жизнь, как злодейка судьба решила – хватит! Жестокая астма схватила жулика за глотку костлявыми пальцами и не разжала их до тех пор, пока он не посинел.
Камчатка и Командоры не забыли этого «кровопивца»!
* * *
Но странная телеграмма от Губницкого еще долго не давала покоя приамурскому генерал-губернатору Андрееву.
– Сразу же, как смягчится военная обстановка на море, – сказал он Соломину, – вам следует все-таки побывать на Камчатке. И даже не отказывайтесь. Я верю, что никто лучше вас не разберется в тамошних делах. Заодно уж вывезете оттуда Неякина и вручите награды отличившимся в обороне Камчатки.
– Хорошо, – не стал возражать Соломин...
Чтобы быть к морю поближе, он заранее отъехал во Владивосток. На городском вокзале как раз встречали большую партию раненых, которых организация Красного Креста вызволила из японского плена. Какой-то неприлично разъевшийся генерал держал перед ними речь, а под конец грозил инвалидам пальцем:
– Так что, братцы, это я вам уже без дураков говорю, в следующий раз в плен не попадайся, а бейся до последнего, как и положено славному русскому солдатику.
В ответ из толпы калек резануло злобное:
– И не попались бы, если б генералы не завели...
Настроение у Соломина было пасмурное, как и небо над Золотым Рогом. По слухам, циркулировавшим в редакциях, он знал, что государственный долг России возрос на два миллиарда рублей, – народ ожидали экономические невзгоды. На рейде перед городом дымил крейсер «Алмаз» – дерзостный одиночка из эскадры Рожественского, который с залихватской удалью прорвался во Владивосток. Андрей Петрович иногда встречал на улицах матросов с «Алмаза», глаза у них были какие-то шалые, они не признавали тротуаров и шлялись по мостовым, мешая движению.
Позиционная война с весны 1905 года замерла близ Мукдена, и порою казалось, что ни русские, ни японцы не стремятся более воевать. А в американской Портсмуте уже велись переговоры о мире. Куда ни придешь, всюду пережевывают злободневную тему: что потребуют японцы от России и что уступит им Россия? В городской библиотеке, разговорившись с одним интеллигентным флотским офицером из штаба, Соломин сказал ему:
– Япония не посмеет требовать что-либо от России, дабы не иметь в будущем у себя под боком могучего противника.
– Дело даже не в нас, – ответил офицер, протирая замшей стекла пенсне. – Вступление японцев в мировой концерт – это удар по престижу и американскому! Вы думаете, отчего Рузвельт настойчиво хлопочет, чтобы помирить Токио с Петербургом? Сейчас Америка, пожалуй, больше России побаивается усиления Японии на Тихом океане, и надо полагать, что наши дети еще станут свидетелями грандиозных битв между янки и самураями.
– Я думаю, – ответил Андрей Петрович, – что Россия не останется равнодушной наблюдательницей. Эта война долго не забудется в русском народе.
Наконец 23 августа был подписан Портсмутский мир, который вызвал в народе нервное уныние. Россия была вынуждена уступить японцам южную часть Сахалина. Но обстановка на море оставалась еще напряженной, рейсов на Камчатку не было, и лишь в последних числах сентября Соломин на «Сунгари» отплыл знакомой дорогой на Петропавловск.
На этот раз он должен был выступать перед Камчаткой в роли государственного ревизора – карать и миловать. «Сунгари» сильно мотало на пологой волне. В коридоре кают-компании, стоя перед зеркалом, Андрей Петрович внимательно посмотрел на себя – и не понравился сам себе.
Жизнь накренилась за пятый десяток.
«Все уже сделано. Осталось сделать немногое...»
С небывалой для него ранее аккуратностью он расчесал на макушке последние редкие волосы.
– Да, брат, – сказал, – поехал ты... покатился.
Впервые за время войны «Сунгари» выходил в океан Сангарским проливом, и слева по борту плыла японская земля Хоккайдо; чужестранные маяки светили кораблю вполнакала – слабым дрожащим светом, словно усталые глаза через застилавшую их горестную слезу. А стол кают-компании украшали дивные голубые ирисы. Их подарила на стоянке в Хакодате молодая плачущая японка, у которой муж затерялся в русском плену, – женщины Японии всегда оставались возвышенно-благородны.
– И когда же будем в Петропавловске? – спросил Соломин, усаживаясь на стул, выпрыгивающий из-под него при качке.
– Не ранее десятого октября, – ответил стюард, собирая сброшенные креном со стола вилки. – В этом году ранняя зима. Машины на «Сунгари» состарились, нам трудно выгребать против волны.
В коридорах корабля гуляли тревожные сквозняки.
Никогда больше
Полоса счастья подозрительно затянулась...
По утрам Исполатов, стараясь не потревожить сладкий сон Натальи, тихо выходил на двор кормить собак. В этом году зима пришла на Камчатку раньше обычного – долины замело снегами. Он возился с собаками, пока из трубы не начинало выметать искры – это Наталья уже разводила огонь, ставила ему чай. И было сладостно, вернувшись в домашнее тепло, сбросить груз меховой одежды, встретить ласковый взор женщины.
С тех пор как ему удалось вырваться от японцев из лепрозория, он редко покидал зимовье, жил исключительно охотой, ставил капканы с привадой, а табак и порох ездил выменивать в деревни. Здесь, вдали от людей, Исполатов, пожалуй, впервые за эти годы испытал покой и ненасытное желание любви, отчего порою становилось даже не по себе. «Слишком уж хорошо», – частенько задумывался траппер...
В один из дней с Охотского побережья моря его зимовья пробежала упряжка с незнакомым каюром – красивым парнем.
– Ты кто? – спросил Исполатов.
– А почтальон.
– Из какой деревни?
– Явинский я.
– А-а-а... Ну, заходи, покормлю тебя.
За столом почтальон сказал, что война закончилась, а в Петропавловске снова появился Соломин.
– Начальником Камчатки?
– Нет. Недельки на две. Потом уедет на материк...
Весь день Исполатов был задумчив.
– Наташа, – сказал, – мне надо побывать в городе.
Женщина прижалась к нему с криком:
– Не пущу! Я боюсь отпускать тебя.
– Пусти. Надо.
Она билась головою об его грудь:
– Нет, нет, нет... Тогда возьми и меня с собою. Мне без тебя не жить! А ты пропадешь без меня. Я это знаю.
Он легко высвободился из ее объятий:
– Чепуха! Я скоро вернусь.
– Тогда... оставь мне ружье, – строго велела Наталья. – Я застрелюсь, если не вернешься, так и знай...
Пристегивая к торбасам громадные щитки наголенников, Исполатов рассмеялся:
– Глупая! Что ты каждый раз так переживаешь нашу разлуку? Ведь ты должна быть спокойна. Я люблю твои раскосые глаза, твои маленькие работящие руки, мне нравятся жесткие черные волосы и застенчивая улыбка твоя... Я люблю есть все, что ты варишь. Даже вода вкуснее, если ты сама зачерпнешь ее для меня!
– Ты так меня любишь? – спросила Наталья.
Исполатов не сказал – да. Вскрыв стволы «бюксфлинта», он туго набил в них две тяжелые пули.
– На! – крикнул он, бросая ружье в руки Наталье. – Оставляю в залог того, что я обязательно вернусь. Жди.
Заплакав, она вышла во двор и помогла ему собрать в цуге собак. Пока упряжка не скрылась вдали, женщина стояла на морозе. Исполатов на прощание не поцеловал ее в губы – он поцеловал ей руку, и камчадалка этого поцелуя не поняла.
* * *
Приход «Сунгари» прорвал военную блокаду Камчатки. В домах Петропавловска пекли праздничные пироги из свежей муки, всюду виднелись счастливые лица взрослых, стариков и детишек. Соломин вручил ополченцам Георгиевские кресты и медали, казаки получили унтерские лычки, а их урядник Сотенный обрел первый офицерский чин.
– Приходи, кума, любоваться! – сказал Мишка, примерив погоны подпоручика к своим плечам. – Хорош гусь...
Соломин спросил его, где гидрограф Жабин.
– Ничего не знаем. Как ушел на Гижигу, так и пропал. Может, и жив. А может, затерло льдами...
Некстати было появление доктора Трушина.
– Вы бы хоть не портили мне праздник.
– Извините. Я, наверное, виноват перед вами?
– Не наверное, а уж точно.
– Все понимаю. Но прошу выслушать горькую истину...
Соломин не ожидал видеть слезы, брызнувшие из глаз этого заматеревшего циника.
– Перестаньте, – отвернулся он, не жалея его.
– Сейчас, как никогда, я часто возвращаюсь памятью во дни студенческой юности... Андрей Петрович, вы можете поверить, что я сидел в тюрьмах, и был отчаянным радикалом?
– Нет, не могу.
– Между тем это так... Боже, как я тогда горел! Как я желал послужить народу! Я ведь и медицину-то выбрал, чтобы стать ближе к нашему страдальцу мужику. Я сам вышел из самых низов, лбом пробил себе дорогу.
– Этим вы никого на Руси не удивите, – ответил Соломин. – У нас много таких людей, что пробивали дорогу лбом. Но вышедшим из народа никто не давал права хамить народу. Не трудитесь далее рисовать передо мною трагическую кривую своего нравственного падения. Таких, как вы, к сожалению, тоже немало на Руси... Смолоду горят и витийствуют на перекрестках, сидят в кутузках, от избытка чувств рвут на себе рубахи, а потом, заняв казенное местечко, ступают на стезю откровенного стяжательства и с этой дорожки уже не сворачивают до самой смерти. Мне вас жаль, господин Трушин, вы ограбили сами себя!
По-детски наивно прозвучал вопрос доктора:
– Что же вы теперь со мной сделаете?
В отношении врача Соломин не имел никаких административных указаний, но отпускать Трушина без возмездия Андрей Петрович тоже не захотел – пусть показнится совестью.
– Будьте готовы, – строго заявил он. – Не исключено, что я возьму вас на «Сунгари» вместе с Неякиным, даже осуждение коллегией владивостокских врачей пойдет вам на пользу! А если они лишат вас прав врачевания, я буду это приветствовать...
Зато разговор с Неякиным выглядел проще: чинуша напоминал кошку, которая всегда знает, чье мясо съела.
– Ну-с, – сказал ему Соломин, – а вас-то почему Губницкий не забрал на японский крейсер? Или места не хватило?
– А мне в Японии нечего делать. Я же русский!
– Вы негодный русский, ибо унизили себя сотрудничеством с неприятелем. В восемьсот двенадцатом году таких, как вы, подвергали всенародной обструкции и проклятью.
– Ну-у, нашли что вспомнить... двенадцатый! Тогда был Наполеон, тогда Москва-матушка горела, а сейчас что? Коров они порезали? Так у нас этого добра хватает.
«Не понял или притворяется?» Соломин сказал ему:
– Заранее нацепляйте резиновые галоши, я заберу вас на «Сунгари» и доставлю во Владивосток, где вы предстанете перед уголовным судом. И не вздумайте скрываться – отыщу.
– Бог вас накажет, – ответствовал Неякин. – Я старый человек, пора на пенсию, а вы меня под тачку подводите.
Жалости к себе он не вызвал.
– Благодарите судьбу, что, пользуясь удаленностью Камчатки, вы, мерзавец такой, уже два года скрывались от правосудия. Я успокоюсь, когда на пристани Владивостока сдам вас под расписку бесстрастным служителям Фемиды.
На что Неякин ответил:
– Ничего. Везите на казенный счет. Я про вас тоже кое-что слышал. Эту самую Фемиду и на вас можно науськать... Думаете, я не знаю, что вы беглых тут покрывали?
– Убирайтесь отсюда... вор!
Выпив в одиночестве стопку водки, Соломин накинул пальто, решил прогуляться по городу. Всюду шумели семейные застолья, матросов с «Сунгари» зазывали в каждый дом, там с почетом усаживали их под икону, просили рассказывать новости в мире, таком широком и таком сумбурном... Андрей Петрович вздрогнул: в окошках дома Блиновых горел свет!
Даже не верилось, и поначалу он решил, что в этом доме, так загадочно опустевшем, поселились другие люди. Торопливо распахнув двери, Соломин в темных сенях опрокинул какую-то бадью, пролив из нее воду. Вошел в комнаты не постучавшись. В чистой и теплой горнице, под розовым абажуром керосиновой лампы, чаевничали супруги Блиновы, а в лицах их, милых и добрых, светилось уже нечто новое, умиротворенное.
– Уф! – сказал Соломин, хватаясь за сердце. – Слава богу, с вами ничего не случилось. А то ведь тут всякое думали... Где же вы столько времени пропадали?
Не сразу он заметил маленькую камчадалку, она пила чай из большой кружки, перед нею лежала домашняя пастила. Яркая нитка бус украшала тонкую шею девочки, и над жесткой челкой на лбу красовался громадный шелковый бант.
– А мы с Машей, – сказал Блинов, – как Сережи не стало, сразу и уехали. Поплакали и решились... Далеко-далеко, ажно за Кроноцким озером, отыскали бедную женщину, и она уступила нам свое дитя на веки вечные. А мы уж ее выходим! Вы не думайте – любить станем... как и Сережу. Теперь хотим во Владивосток перебираться, надо о гимназии думать для девочки.
Жена Блинова, кутаясь в шаль, добавила:
– Нарочно дочурку взяли. Ей воевать не надо... Годы пролетят быстро. Пройдет лет десять, а там, глядишь, уже и невеста!
До седых волос они уже дожили. Теперь до последнего вздоха будут тянуться в нитку, вкладывая свои души в эту вот девочку, совершенно для них чужую, и Соломин понимал, что Блиновы сделают все, только бы она была счастлива!
Низко поклонившись старикам, он вышел...
В канцелярии его поджидал хмельной Мишка Сотенный.
– Что, загулял, господин подпоручик?
– Да, выпил... не без этого, Андрей Петрович, – сказал Мишка, – а что вы такого сказали нашему доктору?
С улицы рвануло разудалой русской песней:
Дядя Вася свою женку
В сени выведет и бьет.
И спокойно он при этом
Песню дивную поет.
Соломин выглянул на улицу: приплясывая по снегу меховыми пимами, справлял праздник зверобой Егоршин, и на груди старика тряслись два «георгия» – один помятый, другой новенький.
Ах вы, сени, мои сени,
Сени новые мои,
Сени новые, кленовые,
Решетча-аты-и!
– Я сказал Трушину, что надо. А в чем дело?
– Повесился он, – ответил Сотенный. – Видать, сразу после разговора с вами. Тут гульба такая, а он... лежит там. Может, вы его напугали чем?
– Он и сам был напуган. По-христиански, конечно, я должен бы скорбеть. Но по-граждански я понимаю – не стоит...
– А как быть? Надо бы протокол составить.
– Завтра, – отмахнулся Соломин.
На следующий день он продолжил разговор с Мишкой Сотенным:
– На материк не собираешься яблоки кушать?
– Да нет, уже сжился с Камчаткою... дел тут много. Столько всякого наворочено, что не знаешь, за что и браться.
Соломин посоветовал Сотенному перейти на службу в инспекцию рыбного надзора, которую было решено военизировать. Не было никаких гарантий, что самураи снова не полезут в камчатские воды, и нужны сноровистые, мужественные люди, дабы обеспечить охрану прибрежных богатств.
...Подпоручик Сотенный запомнил этот совет и после войны стал начальником камчатского рыбнадзора. Жить ему осталось три года! Летом 1908 года судьба занесла его в устье реки Воровской, где он заночевал с пятью стражниками-камчадалами. Здесь их зверски убили японские браконьеры, и лишь через много лет случайно отыскали скелеты, дочиста отмытые бурными вешними водами.
* * *
Скоро в Петропавловске появился и траппер Исполатов, от его меховых одежд сразу повеяло снежными просторами камчатских долин. Душевно поздоровались. Соломин сказал:
– Я, наверное, огорчу вас – никакой награды вам не привез, но вы же сами того не пожелали.
– Пустое, – ответил Исполатов. – Этот вопрос не имеет для меня никакой ценности. Я ведь пошел в ополчение не в чаянии крестов или... помилования! Мне важно было исполнить свой долг перед отечеством.
– Что ж, вам это удалось. – Соломин в смущении помял в кулаке подбородок. – Тут, понимаете ли, Неякин о чем-то догадывается... уже намекал. А у вас в городе дела?
– Нет. Я приехал лишь затем, чтобы предоставить вам возможность арестовать меня за совершенное мною убийство. Но в этом случае у меня просьба: отпустите меня на зимовье, чтобы я мог снять капканы, поставленные на зверей, и попрощаться с женщиной, которая меня очень и очень ждет... Заодно уж можете меня и поздравить – скоро я стану отцом!
Соломин убрал со стола судейское зерцало (присутствие этого атрибута правосудия невольно сковывало его).
– Я не хотел бы этого делать. – Он кивнул на шкаф канцелярии, в котором все было перевернуто. – Видите, что натворили японцы? Если угодно, займитесь раскопками этой Помпеи сами. Я разрешаю вам изъять отсюда автограф своих показаний.
– Благодарю. Но мой автограф сожрал Губницкий.
Он поведал об условиях, в каких это случилось.
– Не думаю, чтобы это было так уж вкусно...
Андрей Петрович долго и взахлеб хохотал.
– За много последних лет, – сказал, с трудом отдышавшись, – я впервые смеюсь так легко и отрадно. Мишка Сотенный прав – с вами не пропадешь... Скажите, у вас есть время?
– Оно всегда есть у меня.
– Тогда, может, мы выпьем?
– И рад бы, да не могу. Я заметил, что упряжка терпеть не может, если от меня пахнет спиртом. Правда, псы повинуются мне, но зато вожак становится апатичен.
– Ах да! – сказал Соломин. – Вам ведь обязательно надо вернуться, вас очень ждет эта женщина... Завидую, – нечаянно признался он. – Вы, пожалуйста, передайте своей супруге глубокий поклон от меня. А на время родов советую вам перебраться в Петропавловск, здесь есть опытная повивальная бабка.
– Не стоит. Я справлюсь сам.
– А сумеете?
– Беременность женщины – это ведь не болезнь женщины. Природа сделает все сама. Мне останется только помочь ей.
– Господин Исполатов, от души желаю вам счастья.
– Спасибо. Кажется, я обрел его...
Андрей Петрович вышел во двор проводить траппера. Собаки дружно отряхнулись от снега, вожак повернул голову.
– Все-таки, – сказал Соломин, – я бы на вашем месте не задерживался на Камчатке, а уехал бы куда-нибудь подальше. Пройдет еще год-два, и старое может открыться.
– Я подумаю.
– Подумайте и махните в Австралию или даже на алмазные копи в Родезии. Английский вы знаете, растерянным человеком вас не назовешь... Да мало ли существует мест на свете, где вы можете хорошо закончить свою жизнь.
Исполатов с горьким смехом притопнул торбасом:
– Закончить ее хорошо можно только вот здесь!
– Но такие люди, как вы, нигде не пропадут.
– Такие-то, как я, скорее и пропадают.
– Простите, я не хотел вас обидеть.
– Я не обиделся, но с меня хватит и Клондайка! – ответил Исполатов. – Я, наверное, слишком сентиментален... А силу земного притяжения я способен испытывать только на родине.
Над ними весело закружился приятный снежок. Траппер набросил на голову коряцкий капор с торчащими ушами волка, подкинул в руке древко остола, конец которого от частых торможений по снегу был отполирован до нестерпимого блеска. Наступила минута прощания, и Андрей Петрович не знал, что бы сделать хорошее для этого человека.
– Не дать ли вам денег? – неловко предложил он.
– Я и сам могу дать вам денег, – резко ответил Исполатов и пошагал к упряжке. – Прощайте! – крикнул он издали.
Соломин молча поднял руку и не опустил ее до тех пор, пока собаки не взяли хороший аллюр. Ему было горько от предчувствия, что никогда больше они не встретятся. В критические периоды жизни хорошо иметь рядом с собою такого вот человека... Подавленный, Соломин вернулся в канцелярию – докончить с камчатскими делами.
Ему удалось за последние дни опросить всех стариков и старух, которые не могли бежать в сопки и оставались в Петропавловске во время краткого налета японских крейсеров. Андрей Петрович с их слов записал, что на банкете, который дал японцам Губницкий, «было очень весело». Но Соломин не мог найти объяснения телеграмме, будто маяк сожжен, касса взломана, а деньги целы. Маяк светил по-прежнему, а казна Камчатки пропала бесследно вместе с пушным ясаком.
Двадцатого октября Соломин опять повидался с Сотенным.
– Миша, я облечен правами сам назначить временного начальника Камчатки до того, как с материка пришлют нового. Лучше тебя, братец, я никого здесь не знаю... На! – он шлепнул перед ним казенную печать уезда. – Старайся пореже прикладывать ее к бумагам, побольше разговаривай с людьми, у тебя это всегда хорошо получается... А теперь тащи Неякина на «Сунгари».
– Значит, отплываете?
– Да. Здесь больше нечего делать. Загляну попутно на Командоры и оттуда – прямо на Владивосток...
Стоя на палубе «Сунгари», он долго смотрел, как в изложине между сопок исчезает Петропавловск, и вытирал слезы:
– Прощай, Камчатка... прощай навсегда!
(Прощайте все вы, скользящие сейчас на лыжах с высоких гор и поднимающие из морских глубин тяжкие сети; честь и хвала всем вам, выслеживающим в засаде зверя и бегущим рядом с собаками по камчатским снегам, что осыпало горячим вулканическим пеплом... прощайте все вы, прощайте!)
* * *
Был полдень, яркий и солнечный, долина сверкала, будто ее осыпали алмазами, когда Исполатов затормозил упряжку возле зимовья. Наталья припала к нему. Траппер показал на след чужой упряжки, проложившей в сугробах глубокую борозду.
– Кто здесь проезжал без меня?
– Почтальон из Явина.
– А-а-а... Ну, бог с ним. Пусть ездит.
Они вошли внутрь своего жилья. Исполатов сказал:
– А ты не верила, что я вернусь... Где ружье?
Траппер взял «бюксфлинт» и, открыв двери на мороз, двумя выстрелами опустошил пулевые стволы – пули ушли в чистоту солнечно сиявшего дня. Повернувшись, он сказал Наталье:
– Лови!
Ружье пролетело через всю комнату, и Наталья ловко перехватила его в полете, смеясь звонким смехом.
– Теперь поймай ты.
– Оп!
– Кидай мне, – просила она...
Мужчина и женщина стали играть, забавляясь, как малые дети. Между ними, страшный и черный, метался через комнату «бюксфлинт», и обоим было даже приятно, когда его тяжелое ложе со смачным пришлепом попадало в расставленную ладонь.
– Лови!
Исполатов бросил ружье, и на этот раз Наталья не успела поймать его в стремительном полете.
Трехстволка прикладом (почти стоймя) ударилась в пол.
Брызнуло огнем кверху, комната наполнилась удушливым дымом, и стало так тихо, что первый стон показался кощунством.
– Наташа, – позвал Исполатов.
Но ему только показалось, что он позвал ее. На самом же деле губы беззвучно произнесли имя любимой женщины.
Руками он разводил перед собой синеватый угар порохового чада и в этот момент был похож на пловца, который безнадежно борется с сильным встречным течением.
Женщина стояла на коленях, держась за грудь.
Пальцы ее были словно отлакированы красным лаком.
Вздрогнув, она упала головою вперед.
Это был конец. Игра в счастье закончилась.
Он опустошил только пулевые стволы.
Но забыл о третьем, заряженном картечью.
От удара замок сбросило сам по себе...
Исполатов в бессилии прислонился затылком к стенке. Долго стоял недвижим, а через раскрытую дверь ему виделись дальние горы и нестерпимый блеск камчатского солнца.
Теперь все кончено.
– Это... рок, – сказал он себе.
Исполатов с трудом оторвался от стены и шагнул за порог. Шатаясь, он уходил прочь и проваливался в глубокие сугробы.
– За что-о?! – раздался его крик. – За что мне это?
И, подхватив его крик, эхо долго блуждало в глубине мертвого, застывшего в морозах каньона.
* * *
Больше никто и никогда Исполатова на Камчатке не видел.
Последний аккорд
Ну, вот и все... Командоры медленно растворились за горизонтом, большой кит долго сопровождал «Сунгари», потом нырнул в темную глубину. Андрей Петрович спросил капитана:
– Когда надеетесь быть во Владивостоке?
– Если ничего не случится, – ответил тот, – то к первому ноября положу якорь в Золотом Роге...
Изношенные машины «Сунгари» с трудом преодолевали волну, порывисто бегущую навстречу. Через день стали уже привычными и погребальные скрипы корпуса, и мятежное хлопанье каютных дверей, и резкие завывания вентиляции, выдувавшей наружу спертый воздух внутренних отсеков.
В одну из ночей, когда плохо спалось, Соломин поднялся на мостик, капитан любезно позволил ему побыть в ходовой рубке. Здесь был совсем иной мир, и рулевой, внаклонку застывший над компасом, напоминал мага в момент колдовства, его отрешенное от всего на свете лицо едва освещалось пучком света, мягко струившимся из колпака нактоуза. Под запотевшим стеклом рывками двигалась массивная стрелка кренометра, отмечая критические размахи качки...
Андрей Петрович завел разговор с капитаном:
– Скажите, почему «Сунгари» в ту памятную осень не зашел в Петропавловск? Мы так его ждали.
Капитан от такого вопроса даже крякнул.
– Дело прошлое, – ответил он, – и я действительно имел предписание зайти в Петропавловск. У меня на руках было распоряжение приморского губернатора Колюбакина вывезти вас с Камчатки. Я не знаю, что вы за человек, но слыхал, что вы человек честный. Перед выходом в море я поговорил с приятелем, кавторангом Кроуном, и он посоветовал мне не заходить в Петропавловск, сославшись на штормовые условия, чтобы вы остались зимовать на Камчатке...
Теперь многое стало ясно.
– А где сейчас Кроун?
– Жаль его, беднягу... Кроуна очень ценил адмирал Макаров и перетянул его в свой штаб. Он и погиб вместе с Макаровым от минного взрыва на броненосце «Петропавловск». Осталась вдова и мальчик семи лет...
Соломин истово перекрестился:
– Вот почему я не дождался «Маньчжура».
– «Маньчжур» и не мог прийти, – пояснил капитан, – канонерскую лодку еще в начале войны китайские власти интернировали в Шанхае, а команда выехала по железной дороге на Балтику... Вы, наверное, помните матросов, что гуляли по улицам Петропавловска с гитарами? Так вот, – досказал капитан, – вас удивит, что большинство из них уже пересажены по тюрьмам.
– Такие хорошие и веселые ребята!
– Да, веселые и хорошие, они на кораблях Балтийского флота стали заводилами в революционных бунтах...
Рулевой молча колдовал над компасом.
Соломин редко укачивался, но сейчас качка измотала его до изнеможения. А капитан оказался прав: поздно вечером 1 ноября «Сунгари» стал подходить к Владивостоку. Город был еще слишком далек, а горизонт уже окрасился чем-то багровым.
– Что случилось там? – встревожился Соломин.
– Не пойму, – отозвался капитан.
За островом Аскольд панорама города еще не открылась, но зато стало ясно: Владивосток горит... да, горит.
На мостике четырежды звякнул телеграф. По стрелке указателя скоростей Соломин заметил, что капитан со «среднего» переставил машины на «малый». Звяк-звяк – «самый малый».
– Зачем вы уменьшаете ход?
– Здесь много японских мин. Командир порта обещал к нашему подходу выслать тральщик, но тральщика не видать...
Спустили катер для штурмана, капитан поручил ему дать в порт заявку на траление форватера и на забор пресной воды. Возвращения штурмана ожидали очень долго.
Над Владивостоком разгорелось огненное зарево.
Рядом с Соломиным вдруг оказался Неякин.
– Горит? – присмотрелся он.
– Как видите.
– А зачем горит?
– Черт его знает... Может, пожар?
Малыми оборотами винта капитан продвинул «Сунгари» чуть поближе к городу. Скоро вернулся катер, штурман сообщил:
– Воды нет, тральщика не будет, а в городе революция...
Сбивчиво он рассказал, что вчера восстали матросы 2?го Сибирского флотского экипажа, устроили на базаре митинг, к ним примкнули солдаты Хабаровского полка в десять тысяч штыков; к матросам и солдатам сразу присоединились рабочие.
– В городе страшные пожары, – доложил штурман. – В порту говорят, что вчера были зажжены магазины иностранных торговых фирм, в первую очередь Кунст и Альберс, уже сгорели Морское собрание офицеров и военно-морской суд...
Неякин снова возник из тьмы.
– Ежели это революция, – нашептал он Соломину, – так я господу-то богу ба-альшущую свечку поставлю. Во такую!
Андрей Петрович удивился – с чего бы такая радость по случаю революции именно у Неякина? Но чиновник до конца объяснил свою мысль с обычным для него цинизмом:
– Теперь судьям будет не до меня. Сейчас такой карась в их сети попрет, что только держись... До меня ли им тут, когда только успевай революционеров вешать.
Соломин с горечью подумал: «А ведь он прав... опять выкрутится, снова уйдет от правосудия». Андрей Петрович поднялся на мостик и сказал капитану, что должен быть в городе.
– Потерпите, – отвечал тот, наблюдая за пожарами Владивостока. – У меня спит подвахта, через сорок минут я ее разбужу и подам шлюпку под тали... Но вы прежде подумайте, стоит ли вам появляться в городе? У вас где квартира?
– Я хабаровский, – ответил Соломин.
Линзы капитанского бинокля ярко вспыхнули, отражая в своей глубине огненные вихри владивостокской революции.
– А я местный. Мой дом, слава богу, целехонек. Я даже вижу занавески на окнах...
Через сорок минут, как и обещал капитан, заспанная подвахта спустила шлюпку. Соломин спрыгнул на шаткое днище вельбота и снизу крикнул Неякину, чтобы ждал его на борту.
– Не вздумайте скрыться – поймаю, хуже будет!
Весла откинулись назад и дружно рванули воду, пронизанную отсветами далеких пожаров. Бурля, вода расступалась перед мускульной силой гребцов. Владивосток приближался...
* * *
Шлюпка причалила к пристани напротив сквера Невельского. Матросы разом согнулись в дугу над веслами и положили разгоряченные лбы на залитые свинцом вальки – они отдыхали (переход от активной отдачи энергии к полному покою был слишком резок). Сидевший на руле боцман спросил Соломина:
– Пойдете или... боитесь?
– Пойду, – решил Соломин.
Революция вошла в его память (и навсегда закрепилась в ней) не пожарами по обеим сторонам Светланской – революция запечатлелась в сознании Соломина видом шагающего оркестра.
Это был сводный оркестр Тихоокеанского флота, который и шествовал по Светланской, маршируя точно посередине центральной улицы Владивостока.
Еще никогда музыка не вызывала в душе Соломина таких острых ощущений, как в этот день 1 ноября 1905 года, когда мимо него прогромыхал марш дальневосточной революции.
Это было страшно! Но это было и прекрасно! Из окон горящих зданий, как из брандспойтов, выбрасывало лиловые факелы огня, крутились в небе искристые головни, метеорами проносило в черноте яркие снопы искр. Но казалось, что музыканты не видят ничего – они шли напролом через пламя, увлекаемые разгневанной «Марсельезой».
Впереди всех шагал пожилой тамбурмажор и подбрасывал кверху нарядную штангу, звенящую подвесками триангелей. Он вскидывал ее к небесам, охваченным заревом, а за ним в мерной поступи чеканно колыхались шеренги музыкантов с шевронами за беспорочную службу.
Ах, какие звуки рождались в эти мгновения из сложнейших изгибов, воинственных труб, которые своим ликующим тембром заглушали даже треск пожара! Музыканты неистово дули в золотые улитки тромбонов, и тромбоны будто пророчили неизбежность того, что непременно должно случиться...
Это «Марсельеза» увлекала матросов!
В праздничном сверкании оркестра радостно перекликались валторны, а флейты своей небывалой задушевностью поддерживали громовые возгласы медных тарелок, словно призывавших людей к мужеству: будь-будь, будь-будь...
Здоровенные ребята-матросы в бушлатах несли на себе гигантские раковины геликонов, они старательно выдували из них в пламя пожаров нечто зловещее, почти с роковым оттенком, будто угрожая всем тем, кто осмелится встать на пути их возлюбленной «Марсельезы».
Дальний Восток входил в кильватер Русской Революции.
Музыканты давно скрылись за поворотом, уйдя в проулки Пушкинской, Ботанической и Невельского... Но Соломин еще долго стоял, сняв шапку.
Прииск нечаянный
Вместо эпилога
С тех пор прошло немало лет, минуло много событий...
Советская власть установилась на Дальнем Востоке не сразу, и лишь в 1923 году были ликвидированы последние банды Пепеляева и Григорьева, Бочкарева и Полякова, засевшие на Камчатке, на Аянском берегу и в Охотске, где они жили грабежом и зыбкой надеждой на то, что Красная Армия в эту глушь не скоро доберется. Но еще долго на отдаленных окраинах бывшей империи сохранялись прежние порядки, по рукам жителей ходили царские деньги. Однажды летом 1924 года сторожевик «Красный вымпел» (бывший «Адмирал Завойко») зашел в бухту Провидения. На палубу корабля поднялся исправник со всеми регалиями былой власти, которая служаке казалась несокрушимой. Увидев на гафеле красное знамя, он прямо осатанел:
– А-а, бунтовщики! Я всех вас, ядрена лапоть... Сейчас же снять, тут мне ваши «Потемкины» не нужны.
Матросам пришлось растолковать олуху царя небесного, что со времени Великого Октября, покончившего с самодержавием, прошло уже около семи лет.
– А ты живешь здесь как волк, закосмател в шерсти, даже глаз не видать, и «Правды» небось никогда еще не читал.
Его арестовали, угостив краснофлотским борщом.
– Надо же так борщ назвать! – фыркал исправник.
– Но ведь вкусно? – спрашивали его.
– Сожрать-то все можно, только давай...
Магадана еще не было! За студеным безлюдьем чахлой тайги, за падями и болотами тунгусских просторов, пронизанных гудением кровососущей мошкары, укрывался от взоров богатейший край – Колыма, и зверь встречался там чаще человека.
* * *
Без золота человек прожить может – для него это роскошь, но без золота не может существовать государство – для него это необходимость. Ни один металл не слышал столько проклятий и столько восторженных дифирамбов, как золото... Дело даже не в красоте: золото всегда было эталоном ценности, это насущная кровь экономического развития, это испытанное средство международной торговли.
Молодое Советское государство, разрушенное иностранной интервенцией и гражданской войной, особенно нуждалось в запасах золота, чтобы с его помощью прорвать экономическую блокаду капиталистических держав. В конце двадцатых годов молодые геологи СССР еще не разбудили, а лишь чуточку потревожили волшебный сон «золотого человека», голова которого покоилась на Аляске, а ноги упирались в Уральские горы. Перед советскими рудознатцами распростерлась тишина Колымы – это была страшная тишина, почти неживая! Не мольбами и не заклятьями, а упорным трудом и лишениями извлекается из земных недр золото...
Летом 1931 года молодой ученый Балабин с группой вольнонаемных рабочих и оперативным работником ОГПУ отправился в экспедицию искать золотые россыпи в сложной паутине колымских притоков. Редко-редко протягивалась над горизонтом синяя и тоненькая, как дымок папиросы, струйка дыма от костра одинокого охотника – вокруг ни души, только усталый храп перегруженных лошадей, только чавканье почвы под ногами да резкие выстрелы, выбивающие из косяков птичьих стай нужную для обеда нагульную дичь... Балабин разрушал молотком на ладони куски кварца, словно сахар, – кварц всегда самый верный спутник золота!
Но золота не было, а карта Колымского края оказалась столь примитивной, что хоть выбрасывай ее. Изнемогая от гнуса и тяжести поклажи, Балабин расспрашивал в тунгусских кочевьях – не было ли здесь раньше старателей, и если намывали золото, то где? Тунгусы ничего о старателях не слышали, но из их путаных речей Балабин уяснил для себя, что где-то выше по реке Тенке давно живет русский «насяльник», который все знает... Оперативного работника волновало сейчас другое: недавно из лагеря бежали четыре закоренелых преступника, которые сумели раздобыть оружие; теперь их путь мог пролегать лишь в одном направлении – прямо к Якутску, куда летом заходят пароходы, там они, чтобы достать документы, пойдут на «мокрое дело», а потом ищи-свищи их, как ветра в поле... Но тунгусы не встречали в тайге и бежавших уголовников.
В конце дня поисковая группа, следуя по течению Тенке, вышла в широкую лесную долину и здесь обнаружила избушку, крыша которой, засыпанная землей, обросла травою. Оперативник вынул наган и дал предупреждающий выстрел. Но в ответ лишь пролаяли собаки, никто не вышел их встретить.
Балабин пинком ноги растворил хлипкую дверь.
– Идите сюда! – крикнул он. – Здесь никого нету...
Он ошибся. Из полумрака убогого жилья поднялся старик с хищным профилем лица, темного и жесткого, на котором глаза казались совершенно бесцветными.
– Что вам нужно, сударь? – спросил он геолога.
Балабин догадался, что это и есть «насяльник».
* * *
Пока рабочие распрягали лошадей и разбивали на берегу реки палатку, геолог с работником ОГПУ беседовали со стариком.
– Извините, – спросил юноша, – почему вы оказались в такой глуши? Что заставило вас похоронить себя на Колыме?
– Это... рок, – скупо отвечал отшельник.
Старое ружье системы «бюксфлинт» и самодельный невод наглядно показывали, что «насяльник» живет с охоты и рыбной ловли. Но Балабин заметил в углу и лоток для промывки золота, на который «опер» не обратил внимания... Сейчас он уже стал наседать на отшельника с серьезными намеками:
– А вы случайно не из этих ли?
– Из каких – из этих?
– Ясно – из белогвардейских офицеров. Что ж, местечко выбрали неплохое. Каши не хватит, чтобы найти вас здесь.
Балабин разъяснил «насяльнику», что в России была революция, была гражданская война белых и красных, а теперь во всей стране установлена твердая Советская власть.
Это не произвело на старика никакого впечатления.
– Мне уже все равно, – сказал он. – Какая бы ни была власть. Россия всегда останется Россией, а русские люди останутся русскими...
Оперативник достал блокнот и карандаш.
– Как ваша фамилия? – сурово спросил он.
Это рассмешило старика:
– Я ведь могу назваться любым именем, и вам, сударь, остается лишь одно – поверить мне...
Он говорил замедленно, словно подыскивая нужные слова, но построение речи выдавало в нем грамотного человека.
– Так все-таки какая у вас фамилия?
– Ну, допустим... Ипостасьев. Зачем вам это?
– Для прописки.
– Да, я помню, что для прописки нужен был адрес, а какой же адрес на Колыме? Впрочем, я не возражаю. – Ипостасьев показал на крохотное окошко, затянутое грязной ситцевой тряпкой. – Вот течет Тенке, а ниже впадает в нее ручей, у которого нет названия... Устроит ли вас мой адрес?
Оперативник выговорил ему с назиданием:
– Каждый гражданин должен иметь паспорт.
Ипостасьев отмахнулся от него:
– Собаки всегда узнают меня и без паспорта...
На вопрос, не проходили ли мимо его зимовья четверо беглых преступников с оружием, он сказал:
– Вы ошибаетесь – их было трое.
– Нет! Бежали четверо.
– А я говорю, что видел троих.
– Куда же делся четвертый?
– Четвертого слопали, – пояснил Ипостасьев вполне серьезно. – Не знаю, как сейчас, а раньше так и делалось. Бессрочники брали в побег дурака, которому и сидеть-то осталось полгода. Дурак бежал, не ведая того, что он служит живыми консервами, а из его задницы наделают ромштексов...
– Вы это бросьте! – сказал «опер». – Я вас без шуток спрашиваю, куда прошли эти бандиты с винтовками?
– А вам что надо – они сами или их винтовки?
– Лучше бы и то и другое...
«Опер» раскурил папиросу. Ипостасьев заинтересованно осмотрел спичечный коробок, на этикетке которого был изображен аэроплан, а внизу призыв вступать в общество «Осоавиахим».
– Осоавиахим – это на каком языке?
– На русском, – ответил оперативник и показал ему свое удостоверение. – Я из ОГПУ, – сухо сказал он.
– Огэпэу... Простите, вас не понял. Что это такое?
– Короче, куда прошли эти гады с оружием?
Ипостасьев встал с легкостью, какой трудно было ожидать от старика, и, нагнувшись, вытащил из-под топчана четыре винтовки, затворы которых были обмотаны промасленными тряпками.
– Пожалуйста, – сказал он, сваливая оружие на стол.
Оперативник, малость опешив, пожал ему руку:
– Спасибо! Но где же сами бандиты?
Ипостасьев растворил двери, в которые потекла сиреневая мгла, пропитанная беспощадным комариным зудением.
На опушке леса чернел холм свежей земли.
– Разройте – они там, – сказал он.
Работник ОГПУ не поверил ему:
– Вы что? Убили всех троих?
– Да, мне очень надоели эти трое. Сразу же, едва появясь из леса, они съели мою собаку. Но они даже не зарезали пса, а разорвали его за лапы. В моих ушах до сих пор стоит крик несчастного животного. Эти трое мерзавцев были покрыты вшами, а я брезглив. Они угрожали мне своими винтовками...
– Спрашивали дорогу к Якутску?
– Да! И требовали от меня золота. Тут я не выдержал...
Он закрыл дверь и снова сел, внешне невозмутимый.
– Как же вы, старый человек, – спросил его Балабин, – и справились с тремя здоровыми преступными бугаями?
Ипостасьев сказал, что когда-то не страшился в одиночку принять бой с целым взводом противника, но и сейчас у него еще хватит сил и умения, чтобы расправиться с тремя.
Оперативник снова разложил свой блокнот:
– Так я составлю протокол об убийстве. Не возражаете?
– А мне, сударь, ровным счетом плевать на тот протокол, который вы составите. Я не чувствую себя виноватым.
Балабин, помня о деле, спросил:
– Есть тут поблизости золото?
– Оно даже ближе, нежели вы полагаете...
Ипостасьев снова пошарил под топчаном, с кисетом в руках вернулся к столу. Развязав тесемку, он опрокинул кисет – на доски протекло маслянистое золото.
– Где намыли? – вмешался «опер».
– Вы не должны спрашивать меня об этом. Ведь я хорошо разбираюсь в людях, и я вижу, что именно вам золото не нужно. Золото ищет вот этот молодой и красивый человек!
С этими словами он всю горку передвинул к Балабину.
– Еще хочется? – спросил он, словно ребенка-лакомку.
– А разве у вас есть?
– Где-то валялось... уже забыл.
Покопавшись в хламе, что лежал под столом, Ипостасьев достал тряпицу, внутри которой лежали самородки.
– Решил как-то умыться в ручье. Нагнулся, воды зачерпнул в ладони, а под водою, вижу, что-то блестит... Мне золото уже ни к чему! Но оставлять его в ручье тоже показалось излишним барством. Вот и собрал... можете взять себе.
Балабин тихонько наступил на ногу оперативнику, чтобы тот не вмешивался в разговор. Он спросил Ипостасьева:
– Не будете ли вы столь любезны показать мне то место, где вам удалось обнаружить россыпь и самородки?
– С великим желанием, – согласился старик. – Если уделите мне клочок бумаги, я вам нарисую...
Из-под его руки возникла удивительно точная топографическая сетка ближайших притоков Колымы, крестиками он обозначил месторождение золота.
– Здесь его больше, чем на Клондайке, – сказал Ипостасьев. – Но, к сожалению, в этом году вы не сможете заложить прииск. Морозы остановят вас в пути, а реки станут, и тогда всех вас ждет неизбежная гибель... Когда-то в молодости я тоже грешил старательством и по опыту знаю, что золото, как и преступные натуры, любит затаиваться от людей в самых угрюмых местах.
Утром караван тронулся в обратный путь.
|
The script ran 0.015 seconds.