1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14
— А кто ему, старому дураку, велел называть себя публично монархистом?! В стране революция, а он сидел под портретом Николая и, как баран, хлопал глазами. Конечно, мы его убрали. Надо быть гибче, Аркадий!
Небольсин помахал ему шапкой:
— Я и то… извиваюсь как могу! Прощай.
Покинув штаб флотилии, Небольсин испытал смятение. Пять миллионов пудов хорошего русского хлеба, закупленного англичанами, не давали покоя. Не сомневаться он не мог. Временное правительство или постоянное, вся власть Советам или никакой власти Советам — об этом Небольсин старался не думать. Его беспокоил другой, чисто патриотический вопрос — хлеб. Хлеб, который нельзя отдать в руки англичан.
Приплясывая на ветру от холода, Небольсин стоял на шпалах.
«Извивайся, Аркадий, — внушал он себе, — думай, думай…»
Совжелдор для него — чужой. Брамсон — враг и взяточник. Консульства — просто ни при чем. А на благородство Мурманского совдепа не следует рассчитывать. Кто? Кто может ему помочь?
В середине дня — панический разговор с Кемью.
— Говорит Ронек. Кто у аппарата?
— Петенька, это я… твой Аркашка!
— Аркадий, — говорил Ронек, — принимай скот. Меня здесь смяли. Я пробовал задержать эшелоны, и у меня пробка.
— Пробка? Бросай вагоны под откос.
Долгое молчание. Потом:
— Аркадий, откос есть у тебя… у меня нет откоса!
— Тогда расталкивайся и отсылай эшелоны назад.
— Не могу. Пути забиты. Осталось только одно: гнать вперед, на тебя… Если ты не примешь, дорога встанет.
— С ума ты сошел! Свяжись с этим окаянным Совжелдором…
— Совжелдор — ты сам знаешь, какие там люди, — отвечает мне, чтобы мы приняли скот.
— Откуда он идет? Ты узнавал?
— Кто?
— Да этот скот! Из какой губернии?
— В этом бедламе ничего не узнаешь. Во всяком случае, Петроград мяса не получит… Все это — саботаж! Я был прав. Ничего не изменилось, Аркадий: революцию душат. Голодом!
— Кемь закончила, — раздался голос телефонной барышни, и Небольсин бросил трубку.
Творилось что-то ужасное. Кто-то (знать бы — кто?), жестокий и мстительный, посылал на верную гибель десятки тысяч голов скота. Эшелон за эшелоном, в голодном реве, входил в полярную тундру, где не было ни сена, ни веток, ни забоя, ни холодильников. «Тупик… — думал Небольсин отчаянно, — мы действительно в тупике. Как бы эти рельсы не завели в тупик и меня!..»
Уже не скот, а скелеты, обтянутые вытертыми шкурами, зловонные и полудохлые, прибывали в Мурманск, где быстро погибали на путях — от холода, без воды, без корма. Спасти не удалось, и в эти дни, под рев умирающих коров, Небольсин вдруг нечаянно вспомнил — будто просветлело: «Павлухин! Да, кажется, так зовут этого парня…»
* * *
Под вечер катера развозили с кораблей базарных торговок и спекулянтов. Небольсин явился на пристань. Сунув руки в карманы бушлатов, стояли поодаль, в ожидании своего катера, матросы с «Аскольда».
— С берега? — опросил их Небольсин.
— Ага. На коробку.
— Меня подкинете?
— А нам-то што? Качнемся за компанию…
Небольсин, путаясь в полах длинного пальто, спрыгнул за матросами на катер. В вечернем сумраке стояли на корме, держа один другого за плечи. Мягко причалили. Пришвартовались. Часовой возле трапа вскинул винтовку.
— К кому?
— Мне хотелось бы видеть Павлухина… из комитета!
— Рассыльный, путейского — до Павлухина.
— Есть путейского!
Шагая по палубе, вдоль борта, Небольсин заметил, что на «Аскольде» еще сохранился боевой порядок, который выгодно отличал крейсер от других кораблей флотилии. Техника была в боевой готовности, вахта неслась исправно.
— Здесь. Стукай, — сказал рассыльный, козырнув. Павлухин сидел в писарской, неумело печатая на пишущей машинке. Допечатал строку до звонка, вжикнул кареткой, спросил:
— Ко мне?
— Да, к вам.
— Прошу…
Аркадий Константинович не знал, с чего ему начать.
— Пусть вас не удивит мой приход, — сказал он. — Просто вы запомнились мне лучше других.
— Это где? — спросил Павлухин.
— Когда вас били на митинге.
Павлухин не смутился.
— Так что с того, что меня они били? Вчера они меня, завтра им все равно быть от меня битыми. Такое уж дело! Пока морда есть — кулаки найдутся… — И, сказав так, засмеялся.
— Я не знаю, — начал Небольсин, — кто и что стоит за вами. Догадываюсь, что вы из числа крайних?
Павлухин охотно согласился:
— Верно, я сейчас с самого краю стою. Могу и сковырнуться!
— Дело вот какого рода. Мне стало известно (случайно, — добавил Небольсин), что при общем голодании в России, в частности в Петрограде, англичане закупили пять миллионов пудов нашего хлеба…
— Сколько? — не поверил Павлухин.
— Пять миллионов. И лежит этот хлеб в Архангельске. Вот-вот его погрузят на корабли и вывезут…
— Прошу прощения, — сказал Павлухин и вызвал рассыльного: — Узнай с поста СНиС, когда и кто уходит на Архангельск?
— Есть на Архангельск!
— Ну? — снова повернулся Павлухин к инженеру. — И дальше?
— Дальше пока все, — заключил Небольсин.
— Мало знаете, — опять засмеялся Павлухин. — Однако это весомо… пять миллионов! Да это же море хлеба. А почему вы, господин инженер, из всех битых меня, самого битого, отыскали?
Аркадий Константинович ответил на это так:
— Собственно говоря, даже не вас я разыскивал. Мне показалось, что за вами кроется нечто энергичное. Такое — уходящее далеко и глубже… куда-то! А куда — простите — не знаю. Это, наверное, как раз и есть то, что может и способно противостоять.
— Противостоять… чему? — насторожился Павлухин.
— Разрухе. Хотя бы разрухе.
— Нет, — ответил Павлухин, — не могу я противостоять. Одному только щи можно сварить. Да и то — для себя!
Без стука вошел рассыльный:
— Завтра в шесть утра «Горислава» идет на Иоканьгу.
— А в Архангельск?
— «Соколица». Но когда — сами не знают.
— Вот те на! — приуныл Павлухин.
— От бухты Иоканьги, — утешил его Небольсин, — можно добраться до Архангельска на тральщиках, которые ловят мины в горле Белого моря… Они там болтаются, как челноки.
— Уверены? — спросил Павлухин и наказал рассыльному. — Пускай баталеры мне паек пишут… Командирован от ревкома. Дела не указывать. Печать у меня! Нет, — задумался потом, — на тральцах не пойду, еще прицепятся. «Соколицу» дождусь, там меня в команде знают немножко. Это вернее!
Небольсин поднялся:
— Кажется, я не ошибся в вас, Павлухин.
— Да погодите хвалить. Схожу до Архангельска потому, что там есть организация. Там мои товарищи по партии. Зубами вцепимся, а эти пять миллионов хлеба за границу не выпустим!
Прощаясь, Павлухин вдруг задержал Небольсина.
— Я только не понимаю вас, — сказал он прямо. — Ежели в Архангельске, случись так, меня спросят, то ссылаться на вас? Или не стоит?
— Лучше не надо… Да-да! Не надо! — заторопился путеец.
— Понимаю, — догадался Павлухин. — Где узнал — мое дело.
— Вот именно: ваше дело…
Последний катер доставил его на берег. Темная фигура мурманского филера откачнулась от фонаря. Дуя на озябшие пальцы, филер огрызком карандаша записал на грязной манжете: «Инж. Н-н был на Аск.». И на следующий день поручик Эллен, встретив Небольсина за табльдотом в столовой, подмигнул ему:
— А ты вчера тоже спекульнул?..
«Пусть будет так. Пусть думают, что я спекульнул. Но неужели тупик дистанции может стать тупиком жизни?..»
Глава седьмая
Просто удивительно, как быстро вызрела на Мурмане диктатура Ветлинского! Это было неожиданно для многих: контрадмирал возымел права наместника громадного края. Отныне он стал властен над душами не только военными, но и сугубо гражданскими. Все, начиная от кораблей и кончая артелями гужбанов-докеров, — все подпало под его суровую, неласковую руку.
Начальником штаба Главнамура стал, как и следовало ожидать, лейтенант Басалаго; да еще начмурбазы кавторанг Чоколов, запивоха известный, сделался помощником Ветлинского в его начинаниях. Возле этих людей, хитрый и нелицеприятный, околачивался постоянно и Брамсон — как правовед, как администратор.
— Я, — утверждал Ветлинский, — не выживаю англичан отсюда. Их корабли стояли здесь до меня — пусть стоят и при мне. Но нельзя давать англичанам повода для проникновения в наши, русские, дела.
— Англичане могут обидеться и — уйдут!
— Пусть уходят.
— Но без союзников мы погибнем.
— Нет, — настаивал главнамур, — мы не погибнем, ежели будем работать, карать, плавать, воевать. Мы с вами здесь хозяева… мы! При чем здесь англичане? Хотят тралить? Пожалуйста, весь полярный океан к их услугам: тральте. Хотят иметь базу? Я отдаю им половину рейда… Слава богу, Кольский залив — такая гавань, в которой можно поставить на якоря флоты всей Европы! Но за стол, за которым сижу сейчас я, адмирала Кэмпена я не посажу — у него свой имеется… в Англии!
— Вы поймите, — убеждал Басалаго, — у нас котлы едва-едва на подогреве. Флотилия даже не дымит. Никто не хочет нести вахты. Анархия! Не станете же вы отрицать, что союзники сейчас являются на Севере именно той силой, которая и оберегает нас от немецкой экспансии. Убери отсюда англичан, и с океана сразу войдут сюда германские корабли… Разве не так?
— Потому-то, — отвечал Ветлинский, — я и не убираю британцев отсюда. Пусть дымят сколько им влезет, и пусть этот дым щекочет ноздри кайзеру Вильгельму… Но есть предел. Есть граница во всем, даже в дружбе: от и до! А далее — ни шагу. Далее — Россия! Далее кончается союзная дружба и начинается враждебная интервенция…
Главнамур вызвал к себе командира «Бесшумного». С бородой, завитой мелкими колечками, словно у ассирийского сатрапа, навытяжку предстал перед ним князь Вяземский.
— Гражданин князь, — спросил у него Ветлинский, — какой номер готовности несет ваш эсминец?
— Готовность — ноль, в уставах не обозначенная. В дополнение ко всему есть реврез (точнее, революционная резолюция), в которой матросы постановили лишить меня командования эсминцем.
— Хватит с них каперанга Короткова! — ответил главнамур. — Вас я отстоял. Как самого боевого офицера флотилии. Англичане упрекают нас, что мы перестали воевать. Они правы, черт их всех побери: флотилия занята митингами, а немцы в горле ставят мины… Мы пишем резолюции, а немцы варварски топят даже иолы с женщинами. Мы должны доказать адмиралу Кэмпену, что он не одна собака в этой деревне… Есть еще доблесть русского флота. И она всегда при нас, прежняя! Князь, сможете ли вы выйти за Кильдинский плес?
Миноносник запустил пальцы в рыжую бороду.
— Почему так близко?
— До Териберки?
— Можем и дальше.
— Замечательно!
— Но, — сказал князь Вяземский, — известно ли вам, что флотилия самодемобилизована? Вот так… Выйти в море, имея на борту десять человек команды, — это прекрасный способ для самоубийства. Торпедные аппараты в ржавчине, и я не удивлюсь, если при залпе торпеды рванут в трубах. Моя борода будет вознесена прямо к небесам! Вы говорите — немцы у входа в фиорд. В чем дело? Пусть входят… Я готов кричать им: «Хох, кайзер!» Лучше немцы, нежели эти… Вы понимаете, господин контрадмирал, кого я имею в виду!
— Значит, вы отказываетесь вести эсминец?
— Нет, Кирилл Фастович, вы не так меня поняли… Князь Вяземский, если его воодушевить мадерой (а еще лучше — хересом), выведет свой миноносец в море — даже без матросов! Меня расстреляют немцы. Но это будет смерть на мостике, возле боевого телеграфа. Смерть с мадерой… или с хересом! Во всяком случае, я не буду зависеть от резолюции, принятой на митинге.
— Выйти надо, — закрепил разговор Ветлинский.
— Будет исполнено, господин контр-адмирал. Позвольте мне добрать команду до штатного расписания у англичан?
— Ни в коем случае! Доберите комплект с любого нашего эсминца. И какую бы помощь вам англичане ни предлагали, вы не должны принимать ее… Вы что-то хотите сказать, князь?
— Да. Хочу. Прямо от вас я заверну в британское консульство и возьму у них на время похода, как брал всегда, бинауральный тромбон, без которого мне в море просто нечего делать.
Лицо Ветлинского передернула судорога.
— Хорошо, — разрешил он. — Один тромбон. И ничего больше.
* * *
За островом Кильдин, что вылезал из океана острым таинственным утесом, напоминая картины Бёклина, с его неземным волшебством, — уже открывался океан; там косо валил снег, облепляя мачты и мостик. Привычно вздыхали машины. На качке порывисто сотрясалась палуба, исхлестанная пеной. Стрелка кренометра гуляла под мокрым стеклом; иногда ее «зашкаливало» — она упиралась до кромки предела; такой гиблый крен — это тебе не качели на ярмарке… Немало уже кораблей перевернулось в полярном океане кверху килями.
Вяземский сидел в рубке, бросая взгляды на матовую картушку компаса, которая плавала в голубом спирте, и пальцем ковырял пробку в бутыли.
— О дьявол! — ругался он. — Я так отвык от моря, что стал забывать штопор… на берегу. — Большие красные галоши (как у дворника) облегали княжеские валенки.
За Кильдином было чисто. Бинауральный прибор для поиска на глубине вражеских подлодок, взятый напрокат у британского консула, неустанно щупал океанские толщи. От гидрофонов, приделанных к днищу эсминца, тянулись провода к тромбонам на мостике. А мундштуки приборов были вставлены в уши князя Вяземского, и он был похож на врача, который прослушивает грудь больного…
«Хлоп!» И пробка наконец вылетела; терпко запахло крепким хересом.
— Слава богу, — перекрестился Вяземский. — Штурманец, где ты, умница? Пошли на Семь Островов, за Териберку, хоть к черту на рога… Где-нибудь да найдем хоть одного немца!
«Пиууу… пиуу…» — выпевали рупора тромбонов.
— Чисто, — заметил рулевой, малый опытный. — Вот когда пикнет, тогда наше дело швах… У немца-то сто пять, а у нас виноград — дамские пальчики… Дожили!
И, презрев всякую дисциплину, рулевой злобно плюнул в черный квадрат рубочного окошка — туда, где под мостиком тыкалась в ночь маленькая пушка эсминца. Напор ветра отомстил рулевому и вернул плевок обратно — прямо в лицо ему: получи.
— Ну и климат! — сказал матрос, вытираясь.
Эсминец с ревом влезал на волну. Вдали, в ярком фосфоресцирующем свете, заколебалась тень корабля. Неизвестного. Вяземский быстро листал сводки: нет, прохождения судов в это время на русских коммуникациях не значилось. Чужой!
Зубами князь сорвал с руки варежку, нажал педаль на рае-блоке. Колокола громкого боя взорвали тишину душных отсеков. Полминуты — и команда на постах (еще не забыли прошлую выучку). Быстро-быстро каждый матрос опоясывал себя, как ремнем, резиновым жгутом Эсмарха — их носили на случай ранения, чтобы остановить кровь. Дали сигнал вызова прожектором — неизвестное судно не отвечало, шпарило дальше на полных.
Шлепая галошами по решеткам мостика, Вяземский велел:
— Магний! — и сам помогал запускать воздушный шар в небо; раздутый от водорода, рыбкой выскользнул шар из рук сигналыциков, и пакет магния (в фунт весом) разгорелся на высоте нестерпимым сиянием.
В этом безжизненном сиреневом свете все увидели лесовоз, спешащий в ночи куда-то прочь, а штабеля досок, ровно уложенные на верхнем деке, отсвечивали белизной, словно сахар. На приказ остановиться судно увеличило ход, скрываясь.
— Перва-ая… под нос его! Пощекочи…
Выстрелом под нос заставили судно остановиться.
— Абордажную… на борт!
Нет, еще были моряки доблести и отваги… В кромешной свалке волн спустили катер, и Вяземский сам возглавил партию обыска. Судно оказалось под флагом нейтральной Бразилии, но команда состояла из шведов (тоже нейтральных). В каюте капитана — ужин: тарелка, накрытая чистой салфеткой. Вяземский сорвал салфетку — там лежал кусок черствого хлеба. Богатая Швеция отдала все, что могла, Германии, и сама дохла с голоду.
— Команду собрать! Документы… Откуда идете? Карты!
— Идем из Онеги, — пробормотал капитан.
— Неправда! Это лес не онежский, на нем нет тавра онежской компании «Wood»…
В команде оказался лишний: офицер германского флота. Вяземский фонарем осветил перекошенное страхом лицо. Заставил немца встать лицом к борту и ударом ноги перекинул через поручни в кипящее море.
— Привет адмиралу Тирпицу! — И погасил фонарь. — Раскидать весь лес… ничего не жалейте.
Быстро летели за борт гладкие доски. Под ними — сорок семь немецких мин. Гальваноударного действия. Новенькие. Готовые к постановке.
Пистолет взлетел к виску капитана, не успевшего доесть свой последний хлеб.
— Слушай. Сорок семь — цифра сомнительная. Было или пятьдесят, или сто… Где остальные?
— Клянусь детьми, которых у меня четверо! — ответил капитан. — Было всего восемьдесят. Тридцать три мы поставили в Горле… на траверзе маяка Сосковец!
Вяземский сунул пистолет в карман полушубка.
— Я тебя прощаю, — сказал он великодушно. — Можно спускать шлюпки. Я прощаю всех! Всех, кроме вашего корабля…
Капитан глянул в простор океана — гибель в шлюпках еще ужаснее! — и выпрямился.
— Мы знаем ваш эсминец, — произнес с угрозой, — это «Бесшумный»!.. Вы ответите перед международным трибуналом.
— Можете созывать, — хохотал Вяземский, — хоть Священный конгресс! Нам сейчас наплевать, что о нас будут думать…
Оставили гибнущий от взрыва «лесовоз» и пошли далее. Вокруг все было зелено и красиво. Завернувшись в матросские шубы, сваленные в ходовой рубке, Вяземский спал на мостике, громко дыша в свою роскошную бороду. Мундштуки тромбонов торчали из его волосатых ушей, и рупоры выпевали привычное: «Пиуууу… пиууууу… пиууууу…»
И вдруг: «пик-пик-пик-пик-пик-пик…»
Разворошил шубы, вылез — сияли глаза.
— Вот она! — заорал. — Колокола!..
«Пик-пик-пик» — стучали тромбоны, нащупав врага.
Винты уже поставлены на работу «враздрай»: левая машина — вперед, правая машина — назад. На голубых табло тахометров рванулись в разные стороны стрелки. Взмыли за кормой смерчи, и эсминец, словно волчок, развернулся на «пятке» — носом к цели. А цель — вот она, уже видна… Вражеская подлодка нагло всплыла перед «Бесшумным», уверенно сознавая свое преимущество в силе огня.
— Сближение! — командовал Вяземский. — Орудие — товсь! Опутанный проводами телефонов, бегущий с мостика, внизу балансировал комендор. Шарахнула носовая, и белое пламя осветило верхушки волн. В ответ снесло ростры со шлюпками, закрутило в дугу кран-балку, и рулевой панически бросил штурвал, кинувшись бежать с мостика.
— Предали! — орал он. — Братцы убивают! За што?
— Огонь! — Команда с мостика.
Но снизу по мостику — матюгом:
— Куда, мать тебя так, катишь? Креста захотел, хад?
— Огонь!
Огня не было. Второе накрытие — под борт, возле мидельшпангоуга. Но эсминец, сбрасывая воду с палубы, выпрямился. На мостик взлетели тени:
— Вертай коробку назад! Будя… отвоевали!
Вяземский одной рукою перехватил брошенный штурвал, другая рука сунулась в карман полушубка — за пистолетом:
— Прочь с мостика! Стоять по местам… застрелю, собаки! Пистолет, выбитый из его руки, сверкнул в последний раз, навсегда исчезая в море. На командира навалились, вращая штурвал в обратную сторону. Кто-то уже командовал по трубам:
— Эй, в машине! Полные обороты… крути, Емеля!
Подводная лодка, преследуя эсминец, рванулась за ним. Снаряды с нее летели вдогонку миноносцу, выходящему из боя. Вяземский, как последний гужбан, хлюпая галошами в мокрой каше снега, начал драться с матросами кулаками.
— Мерзавцы, вы сорвали мне атаку!.. Где русский флот?! Где доблесть?! Вы опозорили имя русских!.. Вы не граждане России! Вы просто взбунтовавшиеся рабы!
Его стали вязать жгутами Эсмарха; тогда Вяземский повернулся в сторону субмарины, рубка которой мерцала точкой огня.
Дали полный ход — стрелки на тахометрах ползли все выше и выше. Связанный по рукам и ногам, по мостику эсминца катался плачущий командир.
— Штурманец, — велели матросы, — башкой отвечаешь: чтобы к утру были на базе!.. Мы не нанимались главнамуру, чтобы тонуть за здорово живешь!
Рано утром Вяземский навестил главнамура.
— Приказ исполнен! — доложил он. — Не доходя Териберки, бинауральный поиск засек субмарину противника. С первым же залпом противника команда взбунтовалась…
Ветлинский, опустив голову на стол, долго не отвечал. Потом поднял лицо, искаженное отчаянием, и расцепил плотно сжатые губы, темные, как старая медь:
— Ради бога, никому не говорите о нашем позоре… Если англичане узнают, что флотилия небоеспособна, они усилят свои претензии к нам… Идите отдыхать, князь.
— Есть. Но, сдавая в консульство тромбоны, господин контрадмирал, я убедился, что лейтенант Уилки хорошо осведомлен обо всем, что случилось…
* * *
Сегодня у Небольсина в вагоне гости — славные ребята: майор Лятурнер и лейтенант Уилки, которые вот уже второй год околачиваются на Мурмане при консульствах. Дуняшка сунула в снег бутылки с шампанским и, приплясывая от холода, караулила их, чтобы прохожие не сперли.
— Аркашки, — сказал Уилки, — да зови ты ее сюда. Хватит!
Небольсин был сегодня в чудесном настроении.
— Ты так и не сознался, откуда хорошо знаешь русский язык? — сказал он Уилки, шутливо грозя ему пальцем.
— Ты же знаешь английский. Почему бы мне не знать русского?
Дуняшка выставила бутылки, комья снега растаяли под ними на столе. Лятурнер достал флягу, встряхнул ее перед собой.
— Уберем пока вино, — сказал он. — Я отлично понимаю русских. Вино требует к себе внимания и времени. С вином надо сидеть и болтать, как с другом. А русские хватят вот такой прелести — и летят в канаву… Верно: к чему лишние разговоры?
— Что у тебя там, Лятурнер? — потянулся Уилки.
— Понюхай…
— О! — воскликнул Уилки. — Настоящая самогонка!
— Первач, — нежно выговорил Лятурнер. — Даже горит…
Начали с самогонки (она годилась для экзотики).
— Люблю, когда обжигает, — смаковал Лятурнер. — Если бы, Аркашки, у вас в России все было хорошо так, как эта великолепная самогонка…
— Друзья! — сказал Уилки, ничем не закусывая. — Кто знает новые анекдоты?
— Про царя? — спросил хозяин вагона, благодушничая.
— Это старо, Аркашки… Сейчас анекдоты новые: про Керенского или про Троцкого!
Лятурнер выложил на стол красивые сильные руки; броско сверкал перстень. Заговорил вдруг — открыто, чего с ним почти никогда не бывало:
— Правительство, стоящее сейчас у власти в России, потеряло главный способ воздействия на массы — страх, и Керенского никто не боится. Но это правительство не приобрело и нового способа — действовать за счет доверия, и Керенскому никто не подчиняется. Ни слева, ни справа! Я сторонник Временного правительства, но, кроме жалости, ничего к нему не испытываю. А что скажешь ты, Уилки?
Уилки сочно смеялся, показывая ровные зубы.
— Когда мой консул Холл говорит «болтун», то даже солдаты охраны знают, что речь идет о Керенском…
Небольсин мрачнел все больше и больше.
— Дорогие мои гости, — сказал он, задетый за живое, — вы бы хоть меня постеснялись… Среди вас, как вы сами догадываетесь, нахожусь еще и я — русский. А вы хлещете русскую самогонку, Лятурнер, как истинный француз, не удержался, чтобы не пощупать под столом русскую Дуняшку, и… дружно лаете несчастную Россию.
— Прости, Аркашки! Мы не хотели тебя обидеть. Ты славный парень, как и большинство русских. Но никто не виноват, что России давно не везет на правителей…
Небольсин хмуро придвинул к Лятурнеру свой стакан:
— Плесни… Да лей как следует!
— Взорвись, Аркашки. Это чудесная штука. Поверь, я уеду во Францию, увозя самую прекрасную память…
— О чем? О самогонке?
— О тебе, Аркашки…
Гости были без претензий. Они со вкусом ели треску, нажаренную Дуняшкой крупными кусками; сочно обсасывали кости и бросали их на листы газет, разложенных поверх стола. Невольно взгляды иногда задерживались на заголовках.
— Во! — сказал Уилки, ткнув жирным пальцем в статейку. — Это, кажется, «Речь»? Ну да… «Министр юстиции Малянтович, — прочитал Уилки, — предписал прокурору судебной палаты сделать немедленное распоряжение об аресте Ленина».
— А у меня под локтем «Общее дело», — прочитал Лятурнер. — Сообщение из ставки… «Все солдаты с фронта разъехались единичным порядком самочинно». Молодцы русские! — сказал Лятурнер, беря кусок побольше. — Здорово воюют! Извини, Аркашки, но эту статью не я написал в русской газете.
Уилки со смехом вперся глазами в обрывок «Биржевых ведомостей», и прочитал с выражением:
— «Уныло и печально в стенах Петроградской консерватории».
— Где, где? — закричал Небольсин, вскакивая.
— В консерватории, Аркашки.
— Дай сюда. Черт возьми, ведь у меня там невеста!
— Ай как там ей сейчас уныло и печально… Держи!
Небольсин схватил бумажный лоскут, весь в пятнах жира:
— К сожалению, здесь дальше… оборвано.
— А что там? — спросил Лятурнер.
— Да что! Собрали девяносто тысяч рублей взносов. А за дрова заплатили сорок тысяч… Бедная, как она, должно быть, мерзнет! Профессора жалованья не получают совсем. И пишут, что спасти консерваторию сейчас может только Временное правительство. Мне плевать, кто ее должен спасать, но… Вы бы хоть раз увидели мою невесту! Все от нее в восторге. А я даже не знаю, как она?
Лятурнер глянул на часы:
— Знаешь, кто придет сейчас? Мы пригласили лейтенанта Басалаго. Ты не возражаешь?
— Басалаго один не ходит, — заметил Уилки. — Он притащит и Чоколова. И придут не пустыми!
— Да ладно! — сказал Небольсин. — После вас мне посуду не мыть. Хоть вся флотилия пусть забирается ко мне в вагон… Хотите, поедем в Колу?
С гоготом, обнимая в тамбуре Дуняшку, ввалился кавторанг Чоколов, уже хмельной. За ним, абсолютно трезвый, лейтенант Басалаго. Выставили из карманов бутылки.
— Твердо решили напиться? — спросил Небольсин.
— Мы устали. Хуже собак. Иногда не мешает.
— Ну, поехали? Выедем в тундру и будем хлестать до утра, как гусары.
— А не позвать ли нам баядерок? — предложил Басалаго.
— Одна уже есть, — дурачился Чоколов. — Дуняшка, сканканируй нам в своих чулках, вечно спущенных до колен!
— Цего? — спросила Дуняшка, не поняв, и шмыгнула носом.
Уилки пихал Небольсина в бок:
— До чего же у тебя странный вкус, Аркашки.
— Зато она удобна, — застеснялся Небольсин. — Не забывай, что у меня невеста, и я не имею права транжирить себя направо и налево, словно худой кот…
Дал распоряжение на станцию, и маневровый потащил их за город — на просторы тундры. За стеклами окон качалась жуткая полярная темень; паровоз вырывал из-под насыпи белизну снега, голые прутья ветвей.
Басалаго, выпив, спросил:
— Ты больше ничего не знаешь, Уилки! Что в Петрограде?
Уилки сидел прямо, совсем трезвый, курил спокойно.
— Керенский не удержится. Перестань хвалить его перед матросами и предсказывай им бурю новой революции Ленина — тогда тебя будут считать на флотилии пророком.
— Ты не шутишь? — нахмурился Басалаго.
— Зачем же? Ты спросил — я ответил.
— И что будет дальше?
— Ленин придет к власти.
— Ты пьян! — резко сказал Басалаго англичанину.
Уилки ответил ему ледяным тоном:
— Если я выпил больше тебя, это еще не значит, что я пьян.
— Да хватит вам! — вступился хамоватый Чоколов, игравший всегда под рубаху-парня. — До нас большевики не доберутся. Здесь Россия кончается, обрываясь, как этот стол… в океан!
Уилки внимательно поглядел на Чоколова:
— В этом-то ваше счастье, мистер Чоколов.
Одинокая пуля, пущенная из темноты по окнам, разбросала стекла над головой Уилки, но он даже не обернулся.
— Если меня убьют, — сказал, — это будет здорово. .
Над столом, поверх посуды и объедков, сверкнули браунинги.
Хором заорали на оглушенную девку:
— Дуняшка, свет! Дура, свет погаси…
Темный вагон долго двигался по темной тундре.
— Дуняшка, — не вытерпел Небольсин, — так хуже… включи!
В ярком свете опять проступили лица. Чоколов ползал по полу. Все так же прямо сидел Уилки, и ветер из разбитого проема окна развевал его жидкие светлые волосы.
— Я пью за крепкую власть в России! — сказал он, поднимая стакан с водкой. — За власть, которая обеспечит России победу в этой войне.
— Не свались, — дружески подсказал ему Небольсин.
— Закуси, — пододвинул еду Чоколов.
Все выпили за «крепкую» власть, хотя каждый понимал ее по-своему. Долго и молча жевали. Небольсин сильно захмелел.
— Господа, — начал Чоколов, — а Корнилов-то серьезный был мужчина… Как это ему не повезло!
— И дать разбить себя Керенскому? — усмехнулся Лятурнер.
— Я не согласен, — возразил Уилки. — К сожалению, Корнилов был разбит Красной гвардией, и об этом надо помнить..
— А куда мы едем? — отвлеченно спросил Басалаго.
— А тебе не все равно, куда ехать? — ответил ему Небольсин.
— Мне не все равно. Это тебе все равно, куда тебя везут.
— Ты меня не везешь. Это я тебя везу.
— Ты ошибаешься, — сказал Басалаго. — Здесь, на Мурмане, все только катаются. Но вожу-то их я. Куда мне вздумается…
Уилки, подняв лицо, выпустил дым к потолку. Губы его презрительно улыбались. Впрочем, этого никто не заметил.
Под утро вышли в тамбур, чтобы проветриться, лейтенант Уилки и Небольсин, сильно опьяневший.
— Уилки! — сказал Небольсин, распахивая двери мчащегося вагона. — Садись, Уилки, рядом. Свесим ноги и поговорим… Ты наверняка знаешь, что будет дальше!
— Дальше, — прозвучал голос англичанина, — будет революция. И только вы здесь ничего не понимаете и не знаете.
— Уилки, я тебе сколько раз говорил: нехорошо много пить и мало закусывать. Ты и правда пьян, Уилки?
— Я тебе, Аркашки, дам сейчас пинка под зад. И ты так и вылетишь из своего вагона…
— За что, Уилки? — пьяно хохотал Небольсин.
— За то, что ты глуп, Аркашки…
Небольсин повернулся в темноту тамбура, где вспыхивал огонек английской сигареты.
— Слушай, Уилки, — спросил просветленно, — а вы уйдете отсюда, если большевики придут к власти?
— Зачем? — ответил Уилки из мрака. — Мы станем союзниками большевиков, если… если Ленин продолжит войну с Германией!
— Я не пророк, но вам придется уйти. Ленин никогда не пойдет на продолжение войны, и ты сам это знаешь, Уилки.
— Тогда, — сказал лейтенант, — мы будем бороться. Мы, англичане, пожалуй, единственный народ в мире, который никогда не знал поражений… Пойдем, Аркашки, поднимайся!
— Куда?
— Допьем, что осталось.
Небольсин встал, качаясь, обнял англичанина.
— Слушай, мой дорогой Уилки! Допить-то мы, конечно, допьем. Но не было еще такой беды, из которой Россия не выкручивалась бы… О-о, ты плохо знаешь нас, русских!
— Пойдем, пойдем… Я их изучаю все время.
В вагоне был погром. Все давно валялись — кто где мог.
Разбросав руки по столу, крепко спал лейтенант Басалаго. Уилки взял его за волосы, грубо и жестоко оторвал от стола, посмотрел в лицо — бледное, без кровинки.
— Готов! — сказал с презрением.
Повернулся к Небольсину:
— Худо-бедно, а выдержали только мы двое… Совсем забыл: у меня для тебя, Аркашки, кое-что приготовлено. — И протянул бумажку с надписью: «Бабчор (высота № 2165). Македония, Новая Греция, фронт Салоникский». — Доказательство дружбы, Аркашки… Это новый адрес твоего брата. Можешь писать ему. И не благодари, не стоит.
* * *
Черную шинель раздувал ветер. Черным крепом были обтянуты на погонах императорские орлы, все в тяжелом витом золоте. И черный креп закрывал, словно справляя поминки по ушедшему миру, кокарду национальных цветов. Стоя на башне, Ветлинский заговорил, и три наката стволов линкора, установленные в мутное пространство, казалось, молчаливо подтверждали каждое его слово.
— Матросы! — патетически воскликнул главнамур. — Забудем, что я адмирал. Сейчас я говорю как рядовой член мурманского ревкома… Не вы ли меня и выбрали в его состав? Вы! И вы знаете, что я с чистым сердцем принял, как неизбежное, первый удар колокола свободы — возглас русской революции. Так вот, говорю я вам как боевой товарищ: вы затрепали революцию языками. Вы замусорили ее шелухой семечек… Вы сами уже давно не знаете, чего хотите! А я говорю вам: революция и республика в опасности! Есть только один путь спасти ее от германского империализма — это путь войны…
Стоном отзывалось в палубах: бред ночей, плески волн, шумы и трески, звяканье снарядных стаканов:
— Матросы! — И снова вздернулись крутые подбородки. — Вас, — продолжал Ветлинский почти упоенно, весь в раскачке линкора, стынувшего под ним в пустоте отсеков, — вас, матросы, — выкрикнул он, — никто не тянул за язык, когда здесь же, на палубе «Чесмы», вами была принята резолюция о войне до победного конца!.. Разве не так?
— Так, — отозвалась «Чесма».
— А на деле? — вопросил Ветлинский. — С первым же выстрелом вы бежите, как бабы, и я, — главнамур стройно выпрямился над орудиями, — я, ваш адмирал, властью, мне данной от революционного правительства в Петрограде, лично от министра-социалиста Керенского…
— Уррра-а-а! — подхватил Мишка Ляуданский. И когда затихло это «ура», Ветлинский закончил:
— …обладаю правами коменданта осажденной крепости. А это значит: я имею полномочия правительства расстрелять каждого, кто осмелится не исполнить приказа, отданного во благо революции, но я (пауза)… Но я, — подхватил снова, весь в накале, — я не желаю, как член ревкома, подрывать демократию нового свободного мира… Слово за вами! Решайте во имя справедливости и республики, как поступить с изменниками делу революции?
— Адмирал прав, — кричал Шверченко, — хватит губами по атмосфере шлепать!.. К стенке предателей!
— Да здравствует наш революционный адмирал! — призывал Мишка Ляуданский и свистел: — Качать его…
На руках снесли с башни, высоко кидали в небо. И виделись отсюда, с этой вот палубы, узкие теснины Кольского фиорда, а там, в снежной замети, вставали просторы вод — в бешенстве штормов, в гибели рискованных кренов…
Именем главнамура кто-то — тихий и властный — отдал приказ о расстреле…
* * *
Ночью за хибарами Шанхай-города выстроили их над ямой.
С бору по сосенке: с «Бесшумного», с «Лейтенанта Юрасовского», с «Бесстрашного»… Они не верили: за что? за что?
Поручик Эллен натянул на руке и без того узкую перчатку, пропел во мрак, в стужу, прямо в людские души:
— Имене-е-ем революции… по врагам респу-у-уб-лики… Потом обошел ряды безмолвных трупов, щупая пульс каждого.
— Вот это стрельба! — похвалил он солдат. — Мне к этому залпу нечего добавить… ни одной пули. Молодцы, ребята! Революция вас не оставит — всем по бутылке водки.
…Князь Вяземский пришел к Ветлинскому.
— Шлепнули? — спросил, садясь без приглашения.
— Да, во имя революции.
— Во имя чего?
Ветлинский раздраженно повторил:
— Я же сказал — во имя революции!
— Так-так, понимаю… Только во имя России, пожалуйста, спишите меня с миноносцев. Я тоже самодемобилизуюсь.
— Ради чего, князь?
Ради этой вашей… революции.
Главнамур прикинул «за» и «против».
— Что собираетесь делать, князь?
— Купил каюту на «Вайгаче», который уходит во льды.
— А что вас привлекло именно во льдах?
— Краткий путь на Печору.
— Не понимаю. Для чего вам это? Вы даже не можете представить отсюда, какая это глушь! Бежать от революции можно… хотя бы в Париж! Но зачем же бежать от нее на Печору?
— Можете быть уверены, контр-адмирал, Печора с моим появлением забудет и думать о революции. К тому же, смею надеяться, Мурману вскоре потребуется прямая связь с Сибирью. А князь Вяземский, ваш покорный слуга, уже там, на Печоре, — вот и Мурманск, глядишь, связан с Сибирью… Что скажете на это, господин контр-адмирал?
Ветлинский подумал. Встал. Подтянулся.
— Что мне сказать доблестному офицеру? Счастливого пути, ваше сиятельство…
Под видом частного лица, заинтересованного в успешном промысле рыбы, князь Вяземский, словно старый сыч, надолго засел на неуютной Печоре, в самом ее устье, где догнивали избы старинной Пустозерской ссылки. Никто тогда на Мурмане не придал этому побегу князя особого значения: многие удирали по разным местам, самым неожиданным. Но впоследствии оседлость князя Вяземского на Печоре еще сыграла свою черную роль — в борьбе за Советскую власть на далеком Севере.
* * *
Плохо, ежели ты стал офицером в такое смутное время. Нет того блеска, что раньше, и не пенится в твоем бокале шампанское, и не улыбаются тебе барышни, когда ты, впервые надев погоны, пройдешься по миру эдаким гоголем…
Вот с погонами-то как раз и худо: досрочный выпуск машинных прапорщиков в мундиры принарядили, а погоны… Прямо скажем, нехорошо получается: дали обшитые галуном тряпки, и каждый выпускник химическим карандашом сам себе звездочку нарисовал. Обидно, хоть на людях не показывайся! Оттого и зовется такой прапорщик времен Керенского «химическим» прапорщиком.
Ну какой бы ты ни был, а все равно служить надобно. И вот в пасмурный день октября, когда пуржило над Кольским заливом, Тимофей Харченко очутился в Мурманске. Остро высмотрел за полосами метели борт родного «Аскольда»… Стоит, подымливает, словно на приколе. И дым нехорош — вроде дровами топят.
Во всем величии своего нового звания, Харченко окликнул одного матроса, трепавшегося с девкой у барака станции:
— Эй, мордатый! Не видишь? Помоги господину офицеру…
— Видали мы таких! — огрызнулся матрос, щупая девку.
— Вы как разговариваете?
— Как могим, так и говорим…
Да, плохо стать офицером во времена Керенского: нет того блеска, что раньше. И не пенится шампанское, и не улыбаются тебе барышни. Ну и так далее… Делать нечего, вскинул Харченко чемодан и потащился, как оплеванный, к берегу. Оно, конечно, обидно, еще как обидно! Волоча чемодан в сторону гавани, Харченко во всем обвинял дворянство: «Эти офицеры из благородных шибко виноваты, распустили матросов. Ранее проще было: дал кубаря по соплям — и все в порядке. Да и карцер тоже, он дисциплине способствовал…»
Бренча железными кружками, матросы на «Аскольде» гоняли жидкие чаи, когда Кочевой прибежал с палубы:
— Какая-то медицина с берега катит… Небось опять вшивых да трипперных искать будет!
Настроение на «Аскольде» было неласковое: казалось, сами мурманские скалы вот-вот обрушатся на корабль. Где-то там, далеко-далеко, Балтика… форты… хлесткий ветер на Литейном… своя братва в пулеметных лентах. А тут сиди как в могиле: в море — немцы и англичане, на берегу — начальство и контрразведка. Гиблое дело этот Мурманск!
— Харченко! — сообщили сверху. — Это не медицина, братцы. Сам Тимоха Харченко в новой фураньке сюда шпарит…
Кое-кто из «стариков» Харченку еще помнил. Бросая кружки, посыпали наверх. Окружив машинного, трепали дружески, гоготали над его «химией», старательно разрисованной на погонах.
— Ну, ваше величество! Дослужились… А повернись, хорош ты гусь… Только Тимоха, правду скажем: в форменке ты был красивше. Опять же и воротник. И ленты… Не жалко?
— Человек расти должен, я так смысл жизни понимаю, — объяснил Харченко скромно. — Я простой человек. Теперь из скотов серых в люди произошел. Чего и вам, ребята, желаю.
— А ты не шкура? — спрашивали, между прочим.
— Тю тебя! — смеялся Харченко. — Який же я тебе шкура, ежели на одном шкафуте с тобой под ружьем стаивал? Из одной миски шти хлебали… Я — сын народа!
Тогда ему сказали:
— Ну, коли ты сын народа, так и быть: дать народному офицеру каюту… Ту самую, в которой Федерсона убили. И пущай живет на радость команде. Свой парень в доску!
Тут Харченко впервые ощутил себя офицером: и чемодан ему подхватили, и до каюты провели. А за чаем спросили:
— А чего сюда приволокся? Сидел бы себе на Балтике…
— Неспокойно там, — отвечал Харченко, обсасывая конфету. — Уважения к офицерам уже никакого нету. Ну, а на «Аскольде» все свое, привычное… Вот и подался к вам, друга мои!
— Может, поспать ляжешь с дороги? — предложили.
— Нет, — отказался Харченко, — у меня еще дела есть..
До самого вечера болтался Харченко по берегу, выискивая для себя погоны. На барахолке, что шумно и бесцветно шевелилась тряпьем за Шанхай-городом, Харченко подошел к бледному, романтичного вида юноше-прапорщику, продававшему два австрийских штыка.
— Господин хороший, с резаками этими ты до ночи простоишь и сам зарежешься. Кому штык твой нужен? А я тебе честную коммерцию предлагаю: мне твои погоны как раз бы подошли. Я человек здесь новый, а ты, видать по всему, парень ловкий — другие себе сварганишь.
— Сколько дашь? — спросил романтичный прапорщик, громыхая от холода мерзлыми пудовыми сапожищами.
— Сорок… тебе не обидно ли будет?
— Сто! Половину займом Свободы.
— Пожалте, — распахнул шинель Харченко, — очень уж нам прискорбно с первого дня химичиться…
Отошли в сторонку, будто по нужде. Затаились. Харченко вынул из-под кителя громадный лист керенок, сложенный словно газета. Надорвал на полсотне рублей и обрывок отдал юноше.
— Сейчас, — сказал. — Заем-то Свободы я в ином месте храню. Говорят, тута жуликов много… так я укрыл.
Достал откуда-то из штанов хрусткую пачку облигаций.
— В расчете? Ну, тады снимай….
Юноша отбросил два штыка и, распарывая нитки, безжалостно сорвал со своих плеч погоны.
— Видал я дураков… — сказал и даже поклонился. Вечером, ног от усталости не чуя, притащился Харченко на корабль. В пустом коридоре кают-компании бродил пьяненький мичман Носков и обтирал плечами переборки, давно некрашенные и грязные.
— Ученик… — пробормотал. — Узнаешь своего учителя?
— Да как же! — расцвел Харченко, обнимая мичмана. — И теорему Гаккеля хоть сейчас, не сходя с этого места… решу! А чего это вы, господин мичман, не в себе вроде?
— Поживешь здесь — и любую теорему забудешь… Павлухин навестил Харченку перед отбоем.
— Здорово, Тимоха! — И сразу, без предисловий, стал заводить о деле. — Вот ты и кстати, — сказал Павлухин. — Это хорошо, что явился… Мне, Тимоха, от Центромура хороший мордоворот устроили. Как большевику, мне туда не попасть. Но крейсер наш должен иметь голос в этой организации… Что, если ты?
— А что я? — спросил Харченко. — Я от политики подалее. Задавись она пеньковым галстуком. Пока в Кронштадте науки разные проходил, так я там всякого насмотрелся. Не дай бог!
— Не говори так, — возразил Павлухин. — Здесь тебе не Кронштадт, и революция здесь иная. Если боишься крышкой накрыться, так здесь не убивают. Видишь? Даже погоны носить можно. Но здесь тоже борьба… еще какая!
— За что хоть борются-то? — подавленно спросил Харченко. Павлухин крепко шлепнул себя по коленям — ушиб руки.
— Об этом потом. А сейчас напрямки спрашиваю: согласен ли ты, как революционный офицер, вышедший из народа, представлять в своем лице крейсер «Аскольд» в Центромуре?
— Да… почему бы и не представить? А что делать-то?
— А ничего. Твое дело — сторона. Что мы на общих собраниях постановим, то и тебе следует, как нашу резолюцию, довести до сведения Центромура. И отстаивать ее, пока юшка из носу не выскочит… Осознал?
— Ага, — сказал Харченко и всю ночь не спал: думал.
Впрочем, хитрый, он понимал, что явно сторониться политики в такое время не стоит. И когда матросня выдвинула его в Центромур, он только кланялся, словно девка на выданье:
— Спасибо, братцы… вот удружили! Потому и стремился к вам всей душой — не забыли, благодарствую. Что мне сказать вам в ответ на доверие? Да здравствует свобода… И, как говорится, вся власть Учредительному собранию! Может, не так что сказал? Так вы поправьте…
— Для начала сойдет, — ответил за всех Павлухин. Ночью на посыльной «Соколице» он отплыл в Архангельск.
Глава восьмая
В раскаленной печурке жарко стреляют березовые поленья. А за жестяной коробкой складского барака, за гофрированными прокладками войлока и фанеры, беснуется полярная вьюга. В узкие амбразуры окошек лезет патлатая метель.
Телеграфист уже немолод, он устал, его клонит в сон.
И вдруг, дергаясь, побежала катушка: «тинь-тинь-тинь!»
Пошел текст:
ГОСУДАРСТВЕННЫЙ БАНК, ТЕЛЕГРАФ, ПОЧТУ, ТЕПЕРЬ ЗИМНИЙ ДВОРЕЦ. ПРАВИТЕЛЬСТВО БУДЕТ НИЗЛОЖЕНО…
Телеграфист бормочет про себя:
— Провокаторы! — и рвет в пальцах тонкую ленту.
Опять тишина, только воет проклятый ветер. Одинокий выстрел где-то в ночи. И снова, дергаясь, толчками бежит катушка:
ПЕРЕВОРОТ ПРОИЗОШЕЛ СОВЕРШЕННО СПОКОЙНО, НИ ОДНОЙ КАПЛИ КРОВИ НЕ БЫЛО ПРОЛИТО, ВСЕ ВОЙСКА НА СТОРОНЕ ВОЕННО-РЕВОЛЮЦИОННОГО КОМИТЕТА…
Обгорелая головешка, брызгаясь искрами, вываливается на пол, наполняя барак едучим дымом.
— Нет, нет, — бормочет телеграфист. — Этого не может быть. Он рвет и эту ленту. Долго сидит, в отчаянии катаясь лысой головой по столу. Потом нащупывает ногою под столом бутылку. Достает. Наливает. Пьет. Морщится.
— Предатели! — говорит он.
На рассвете приходит сменщик.
— Что-либо важное было за ночь? — спрашивает.
— Нет. Ничего не было, — отвечает ему старый и тряскими пальцами застегивает поношенное пальто.
Под утро телеграф начинает выстукивать целый каскад телеграмм:
ВСЕМ, ВСЕМ, ВСЕМ… ВРЕМЕННОЕ ПРАВИТЕЛЬСТВО НИЗЛОЖЕНО. ГОСУДАРСТВЕННАЯ ВЛАСТЬ ПЕРЕШЛА В РУКИ ОРГАНА ПЕТРОГРАДСКОГО СОВЕТА РАБОЧИХ И СОЛДАТСКИХ ДЕПУТАТОВ…
— Так, — произносит телеграфист, читая. — Дорвались? Ну, ладно. Вы погибнете скоро и бесславно, даже не успев добраться до наших краев…
Над головою телеграфиста сонно щелкают часы. Промедление рискованно, надо что-то делать. Радиостанция на «Чесме» очень мощная, и если там радиовахта не дрыхнет, то уже принимает. Консульства имеют свои приемники и прямую связь с Лондоном.
«Замолчать никак нельзя!..»
Телеграфист долго нащупывает под столом бутылку. Встряхивает ее, просматривая темную глубину перед лампой.
— Вылакал все… тоже мне приятель! Ни капли… — И вызывает рассыльную бабу при станции: — Беги до штаба. Если главнамур Ветлинский еще не встал, можешь передать начштамуру лейтенанту Басалаго… Дуй!
В английском консульстве известие о переходе власти в руки большевиков получили гораздо раньше. Консул Холл, завернувшись в халат, беспокойно расхаживал по коридорам барака.
— Кажется, — сказал он, — с Россией надолго покончено.
— Напротив, сэр, — возразил Уилки, быстро одеваясь во все теплое, — вот теперь-то с нею и стоит нам повозиться!..
* * *
В тусклых сумерках рассвета заиграла темная медь судовых оркестров. С борта «Аскольда», прямо в котел гавани, рушилась, завывая призывом к оружию, торжественная «Марсельеза», а на линкоре «Чесма» наяривали, как при угольной погрузке в авральный час, лихорадочный «янки дудль денди».
Реакция на события в Петрограде была стихийной, еще не осмысленной. Над рейдом висла шумливая кутерьма голосов, сирен, скрипа шлюпбалок. Трещали как сороки прожектора, ведя переговоры с кораблями.
Многое было неясно — истина еще не отстоялась. Но к середине дня, под жерлами британского «Юпитера», Мурманск ожил и украсился флагами. Топтали порошу, выпавшую за ночь, ноги в матросских бутсах, ноги в солдатских обмотках, ноги в опорках сезонников. Скрипели сапоги офицеров, ухали по сугробам валенки развеселых мурманских баб.
Прячась под стенами бараков от ветра, толпились кучками. Сходились, снова разбегались. Послушать там, послушать здесь.
И снова отбежать к новой кучке, где Шверченко уже выкрикивает — его прямо корчит от ярости:
— Это мы еще посмотрим! Власть Временного правительства худо-бедно, а шесть месяцев продержалась… Шесть часов я кладу на большевиков — больше им не устоять! Раздавим!
На главном «проспекте», вдоль колеи дороги, Каратыгин со своей Зиночкой гуляет среди путейских канцеляристов.
— Неужели жертвы революции принесены напрасно? — говорит он авторитетно, и ему внимают. — Не верю, чтобы русский народ дал осилить себя кучке политических авантюристов…
На Зиночке новая шубка, она кокетливо опускает глаза.
— Посмотри, кто идет… — И дергает мужа за рукав.
В распахнутой шубе, выкидывая перед собой трость, широко шагает по шпалам Небольсин. Снег залепляет ему глаза, снег осыпает тужурку под шубой. А взгляд — в пространство.
— Аркадий Константинович!. — восклицает Каратыгин, уволакивая за собой и очаровательную Зиночку. — Нам пора помириться. В такой день… в такой ужасный день!
Небольсин круто останавливается.
— У каждого дня бывает вечер, — отвечает хмуро. — Впрочем, извините, спешу… Зинаида Васильевна, кланяюсь!
— Охамел… барин, — бормочет вслед ему Каратыгин.
В конторе Небольсин еще с порога срывает с себя шубу:
— Соедините меня с Кемской дистанцией…
Ему хочется слышать Ронека… Ронека, только Ронека!
— Петенька! — кричит он в широкий кожаный раструб телефона. — Что у вас там происходит?
— Поздравляю, Аркадий, неизбежное случилось — у власти народ и Ленин! У нас уже Советская власть… Что у вас?
— У нас метель, мороз и всякий вздор. Никто ничего толком не может объяснить. Сколько революций у вас запланировано?
— Это последняя, Аркадий. Самая решающая и справедливая.
— Не агитируй меня… Так, говоришь, у вас Советы?
— Да. По всей линии.
— А Совжелдор?
Короткое молчание там, в Кеми.
— Совжелдор против большевиков, — отвечает Ронек.
— Я так и думал, — говорит Небольсин. — Сейчас встретил гниду Каратыгина, он кинулся мне на шубу, чтобы обнять или задушить — в зависимости от моей точки зрения. Я уклоняюсь.
— Не уклоняйся, Аркадий, — прозвенел голос Ронека издалека. — Ты же честный человек.
— Спасибо, Петенька, — ответил Небольсин. — Но мою честность трудовой народ на хлеб мазать не будет… Я все-таки до конца не понимаю: верить ли?
— Верь, Аркадии, верь…
— Во что верить?
— В лучшее.
— Прощай, Ронек, ты старый карась-идеалист…
В этот день было общегородское собрание. Небольсин тоже пришел в краевой клуб и только тут, пожалуй, поверил, что неизбежное случилось. Рабочие дороги и солдаты гарнизона приветствовали новую власть. Небольсину было любопытно — какова же будет резолюция общего собрания? Он решил не уходить — дождаться ее. Но тут его тронули за плечо и шепнули:
— Ага, вот вы где… Как можно скорее в штаб, быстро.
В штабе его ждали Ветлинский, Басалаго, Чоколов, Брамсон.
— Я нужен? — спросил Небольсин.
— Да, — ответил Басалаго, не повернув головы.
— Вы прямо с собрания? Какова резолюция?
— Меня сорвали со стула… Но, судя по настроению солдат и рабочих, резолюция будет за поддержку Советской власти. И конечно же, за мир… за любой мир! Только бы мир…
— Это стихия, — просипел Брамсон, ерзая глазами по полу. — Со стихией всегда трудно бороться. Нужен голод, чтобы народ опомнился… Нужен Бонапарт! Нужен Иван Грозный!
— Перемелется, — отмахивался Чоколов (уже хмельной).
— Закройте двери, — велел Ветлинский. — Садитесь…
На зеленом сукне стола, под светом казенной лампы, легли руки заправил Мурманска — руки адмирала, руки флаг-штабиста, руки портовика, руки прокурора и руки путейца. Все они были разные, эти руки, и все не находили себе места.
Ветлинский вынул из кармашка брюк старенькие часы, выложил их на середину стола перед собравшимися.
— Дело, — сказал он, — только дело… Несомненно, резолюция матросов, солдат и рабочих сегодня, когда страсти особенно накалены, будет за Ленина… Говорить всем кратко! У нас три минуты. Повторяю: Главнамур должен быть категоричен и краток. Архикраток, чтобы мы с вами, господа, успели опередить резолюцию… Кто первый? Вы, лейтенант?
Басалаго с хрустом разомкнул сильные пальцы:
— Советская власть не продержится и трех дней.
— Вы? — кивнул Ветлинский в сторону Брамсона. Брамсон сказал, что думал:
— Керенский завтра вернется и свернет шею большевикам.
— Вы? — Кивок Ветлинского в сторону Чоколова. Чоколов только отмахивался:
— Надо признать Советы, чтобы уберечь себя от эксцессов.
— Вы? — Вопрос в сторону Небольсина.
Небольсин подумал и закрепил разговор:
— Новую власть надо признать как неизбежное явление…
Контр-адмирал, явно довольный, убрал со стола часы.
— Вот и все, господа! Я очень рад, что вы отнеслись к разрешению этого сложного вопроса вполне разумно. Без лишнего пафоса, спокойно и деловито. Вот теперь, — сказал Ветлинский, — мы начнем укреплять власть на Мурмане…
— Коим образом? — ехидно спросил его Брамсон.
— Через Советы, — ответил Ветлинский. — Внимание, за читываю свой приказ… Пункт первый: «Для блага всего края я, со всеми мне подчиненными лицами и учреждениями, подчиняюсь той власти, которая установлена Всероссийским съездом рабочих и солдатских депутатов…» Так? — спросил он собрание.
— Допустимо, — согласился Басалаго, нервно вскочив.
— В этом что-то есть, — сказал хитрый Брамсон.
— Прилично, — буркнул Чоколов.
— Вполне… — хмуро поддержал Небольсин.
Ветлинский встряхнул в руке бумагу.
— Пункт второй: «Памятуя об ответственности перед родиной и революцией (выпуклые глаза контр-адмирала обежали лица людей, сидевших перед ним), я приказываю всем исполнять свои служебные обязанности впредь до распоряжений нового, Советского правительства…» Все, господа! Лейтенант Басалаго!
— Есть! — вскинулся тот, всегда в готовности.
— Немедленно поспешите в краевой клуб. Выскажите перед митингом полную готовность Главнамура поддержать новое правительство Ленина. И зачтите им этот приказ… Сразу! Мы наверняка еще успеем перехватить их резолюцию…
Так и случилось. На трибуну, запыхавшись, влетел лейтенант Басалаго, мокрая прядь упала ему на лоб.
— Свершилось! — выкрикнул начштамур в темноту зала, жарко дышащую на него. — Слабая и немощная власть Временного правительства, власть бюрократии и буржуазии, пала… Мы, представители командования и передового русского офицерства, счастливы заявить здесь, что пойдем в ногу с трудовым народом!
— Уррра-а-а! — всколыхнулся зал.
— И мы надеемся, — продолжал Басалаго, — что Россия, в руках правительства новой формации, даст изможденному русскому народу покой благородного мира (после победы! — добавил он)… и внутреннее устройство в рамках демократии и свободы. Да здравствует власть Советов! — закончил Басалаго.
Мишка Ляуданский, пристроясь на краю стола, быстро перебелял резолюцию, вставляя в нее обороты речи, свойственные лейтенанту Басалаго.
— Совжелдор против! — раздался голос Каратыгина. — Совжелдор призывает не подчиняться большевикам и свергнуть власть узурпаторов.
Басалаго тряхнул головой, отбрасывая с мокрого лба жесткую прядь волос, на которой еще таял снег.
— Я не политик, — ответил он. — Я только выразил генеральное мнение Главнамура, которому принадлежит власть на Мурмане.
— Это предательство Главнамура! — Новый голос. Басалаго впился в потемки зала, выискивая того, кто кричал.
А там, где-то далеко-далеко, в самой глубине барака, мерцали погоны, и он узнал кричавшего. Это был его приятель по штабной работе — тоже лейтенант флота — Мюллер-Оксишиерна.
— Я вас не знаю, — сказал приятелю Басалаго, и зал снова стал ему аплодировать, потому что его-то как раз хорошо все знали…
Но тут от дверей кто-то доложил хрипло:
— Получена телеграмма. В Москве восстание против большевиков… Москва не принимает Советской власти!
— Вот оно! — завопил Каратыгин. — Начинается…
Через толпу, выдирая полы шинели из плотной давки, пробирался на выход лейтенант Басалаго. Глянул на Небольсина, шепнул:
— Пошли, надо подготовить составы новых ревкомов.
Небольсин в растерянности перетаптывался на месте.
— Вы же слышали, Мишель? В Москве…
— Пошли, пошли, — говорил Басалаго. — Здесь больше нечего делать. Это как раз та музыка, которую можно играть с любого конца. А сейчас мы держимся. Мы у власти. И Советы, как и ревкомы, будут наши…
Хлыщеватый лейтенант Мюллер-Оксишиерна подошел к Басалаго и сложенными в руке перчатками хлобыстнул его по лицу.
— Предатель, — заявил он ему.
Басалаго даже не обиделся.
— Дурак ты, — ответил. — Я думал, что ты умнее…
* * *
Строгая четкость «Аскольда» одним своим видом подавляла неразбериху Мурманского рейда, и потому-то Харченко, как представитель этой мошной боевой машины, легко перескочил в ревком: он уже входил во вкус. Его поперло, его понесло!
— Перьво-наперьво, — заявил Харченко, — я согласен с товарищем Ляуданским, который мудро говорит: «Революция — это вам не шлынды-брынды». И в самом деле, ежели присмотреться, то что мы видим? Кого-то лупят, кого-то давят, что-то кричат. Кого лупят? Конечно, начальство. Кого давят? Конечно, офицеров. О чем кричат? Конечно, о свободе… Вот тут-то я, признаться, и не понимаю. Товарищи! — пустил слезу Харченко. — Ридные мои! Где же та свобода, из-за которой льются потоки трудовой крови? Я кровью своей выслужил себе вот эти погоны, а мне за это — штык в пузо? Так прикажете понимать?
Плакание Харченки придержал Ляуданский:
— Стоп, машина! Крути реверс конкретнее… Давай мнение!
Харченко загибал пальцы, перечисляя:
— Жрать надо… пить надо… одеться надо…
— Погоди! — с пеной у рта заорал на него Шверченко. — Не надо тебе жрать, не надо тебе пить!.. Ничего не надо! Вся телеграмма Совжелдора из Петрозаводска. Там люди, а не тряпки! Они прямо говорят: не признаем Советской власти — и баста. И мы должны так же. До тех пор, пока в состав правительства полноправно не войдут члены всех социальных партий, о большевиках и говорить не стоит…
— Где Каратыгин? — огляделся Ляуданский.
Доставили Каратыгина.
— Ты что думаешь? — пристали к нему.
— Я как Викжель: Викжель против Ленина — я тоже… Я от революционных масс не отрываюсь, не на такого напали!
— Верно. Не отрывайся, — похвалил его Харченко. — А вот насчет писания… как? Горазд?
— Милейший, — обиделся Каратыгин, — я промышленно-торговое училище чуть было не закончил. А вы, кажется, из этих… из «химических»!
— Ну вот, — недовольно заметил ему Харченко, — сразу вступаем в классовое противоречие. Нехорошо, нехорошо!
Дверь открылась: зацепившись за порог, влетел Ванька Кладов.
— Материал есть? — спросил, озираясь.
— Посиди, — утешил его Ляуданский, — сейчас приготовим.
— Чего пишете? — поинтересовался редактор.
Ляуданский изобразил на руках мельницу-маслобойку:
— Никак не можем обращения спахтать…
— А к кому обращаетесь?
— Ко всем народам мира…
— Ловкачи! — восхитился Ванька Кладов. — Чего же вам, ребята, от народов мира потребовалось? Тушенки? Или водки? Или просто так — пошуметь решили?
Харченко, такой ласковый, словно кот, подсел к мичману:
— Дело-то тут такое, трохи обеспокою… Мы ведь люди новой хормации. Может, не так что сказал?
— Ничего. Вы новенькие. Как пятаки. Дальше?
— Язык-то сразу не проворачивается…
— Привыкли, прапор, машину свою проворачивать?
— Оно и так — машину завсегда легше. Потому как сын народа…
Ванька Кладов притянул его к себе и — шепотом страстным:
— Чин лейтенанта хочешь? Могу… И недорого: пятьсот целковых. Георгии тоже имеются… Станислава бы тебе! По двести николаевскими… Хочешь Станислава?
Харченку кинуло в сладостный озноб.
— Не, Погоди, мичман. Меня же знают… Откуда?
— Ну потом. Когда подрастешь из «сыновей народа», тогда помни: мичман. Кладов все достанет.
— Как же? — переживал Харченко. — Вить революция… до орденов ли тут?
— Плюнь, — сказал ему Ванька. — Красный бантик и дурак нацепит. А вот Станислава — не каждому дано. Подумай.
От стола раздалось постукивание карандаша.
— Внимание, внимание, — заговорил Ляуданский. — Послушайте, вы там… в углу! «Народы мира» — под хвост. Теперь начало будет другое: «Всем, по всей России, по всем фронтам, по всей печати…»
Ванька Кладов уже направлялся дверям.
— Куда же вы, мичман? — остановили его.
— Мне это неинтересно. Да и номер уже занят сегодня. Как раз напечатал телеграммы Керенского н генерала Духонина. Чтобы никаким Советам не подчиняться… Вот они знают, что писать. Эти люди не чета вам: с башкой люди, демократы…
Из редакции Ванька Кладов позвонил в штаб Басалаго:
— Мишель, привет.
С другого конца провода взорвался начштамур:
— Я тебе не «Мишель», мичманок! Лейтенант Михаил Герасимович Басалаго окончил Морской корпус его величества. А ты выскочил в мичмана из недоучек студенческого набора…
— Простите, господин лейтенант, — извинился Ванька Кладов. — Я только в интересах дела хотел вам посоветовать, чтобы вы разобрались в делах ревкома… Эти остолопы что-то там пишут и никак не могут написать. Я решил благоразумно не вмешиваться.
— Хорошо. Спасибо. До свиданья.
Это был десятый день после Октябрьской революции, и в Мурманске только что было получено сообщение о создании нового правительства — Совета Народных Комиссаров. В подавленном настроении, с трудом сдерживая ярость, так и клокотавшую в нем, Басалаго ворвался в барак ревкома…
Оглядел лица. Серые от перекура и недосыпа.
И глянул на себя в зеркало. Вот его и сам черт не берет: всегда подтянут, гладко выбрит, лицо розовое. Щелкнув крышкой портсигара, Басалаго изящным жестом достал папиросу. Продул ее, и вспыхнул огонек зажигалки.
— Или власть ревкома, — сказал, — или…
За столом притихли. Басалаго выдал им долгую паузу — как актер, уверенный в том, что и в паузе есть глубокий смысл.
— Или проваливайте, к чертям! — заорал он, раскидывая с грохотом стулья. — Главнамуру нужны люди деятельные! Люди активного настроения! Верные помощники в борьбе за мир и процветание этого края… Ляуданский!
— Есть.
— Читай…
Глаза Ляуданского забегали по шпаргалке:
— «Всем, по всей России, по всем фронтам, по всей печати…»
— Дальше! — рявкнул Басалаго.
Ляуданский щелкнул каблуками и сказал:
— Есть! — но молчал.
— А вот дальше-то… — вставил Харченко и тоже замолк. Басалаго оценил его на взгляд: «Этот „химик“ — дерьмо!»
— С революционным народом, — сказал начштамур, разглядывая свою папиросу, — надобно говорить языком революции… Не можете? Ладно. Черт с вами! Пиши…
Он снял фуражку, залепленную сырым комом снега.
— «Уже десятые сутки, — диктовал, — кипит братоубийственная гражданская война, а в стране еще нет центральной власти… „ Чего остановился? Пиши: «… власти нет“. Совжелдор, — спросил лейтенант у Каратыгина, — есть власть?
— Нету, — ответил Каратыгин, почтительно привставая.
— «В связи со всем этим, — продолжал Басалаго, — разрушающим страну положением мурманский ревком»… Написал? «Мурманский ревком требует…» Двоеточие, проставь номер один…
Из-под пера Ляуданского, движимого сейчас только голосом Басалаго, выбегали и строились пункты «требований»:
1. Немедленного прекращения братоубийственной борьбы за власть и образования сильной всенародной власти.
2. Направления всей политики нового правительства к скорейшему заключению демократического мира при обязательном условии тесного единения с союзниками.
Отойдя к окну, Басалаго оглядел рейд, заставленный кораблями — русскими, британскими, французскими.
— Прочти мне последнюю фразу, — сказал он. Харченко через плечо Ляуданского услужливо прочел: «…при обязательном условии тесного единения с союзниками».
— Точка? — спросил Басалаго.
— Точка, — вздохнул Шверченко.
— Переделай точку в запятую и добавь: «…без помощи которых нам грозит гибель». Слово «гибель» подчеркни!
Закончив диктовать, он взялся за фуражку:
— Что вы так на меня смотрите? Вы лучше посмотрите отсюда на рейд. Неужели вам, болванам, никогда не приходила в голову такая мысль, что, если англичане уйдут из Мурманска, флотилию и порт ожидает разруха. Смерть! Кто даст топливо? Где взять масло? Сахар? Петроград не даст — там большевики уже доедают последних собак…
Харченко вскочил снова:
— Вот, не сговаривались, а получилось одинаково… Что я вам говорил? Жрать надо, пить надо, одеться надо…
Дверь за начштамуром с размаху захлопнулась — накрепко.
Ревком передохнул.
— Ну как? — спросил Ляуданский. — Вы согласны?
— Ревкому без Главнамура — крышка, — сознался Харченко. — «Куды уж нам с Басалаго тягаться… Давай, я подписываюсь.
Тогда же лейтенант Басалаго был введен в состав мурманского ревкома и стал управляющим его делами (отныне Главнамур стал одной шайкой-лейкой с ревкомом).
* * *
Скоро во всей своей первозданности проявилось то допотопное, что и составляло во многом суть жизни большинства людей, населявших в те времена мурманские холодные Палестины: желание загрести копейку, сгоношить рубелек, сварганить деньгу на воровстве или спекуляции. Какая там революция? Все словно очумели, забыли о революции и носились со своими кубышками…
Первый сигнал об этом Небольсин получил от Каратыгина.
— Аркадий Константинович, — спросил бывший контрагент, — а вы своих сбережений не забрали еще из конторы банка?
— А зачем я должен их забирать? Куда их дену? Дуняшке под юбку? У меня же в вагоне стащат.
— Лучше уж знать, что украли воры, а не дарить большевикам. Мы вот с Зиночкой свои деньги уже забрали.
Небольсин испытал некоторое беспокойство. В самом деле, не забрать ли и ему? Время шаткое. Действительно, люди побогаче шептались по углам, прикидывали, шуршали, как крысы в норах. Наконец из Архангельска дошла весть, что банки там чистенькие: клиентура уже все выгребла…
Дядя Вася перекладывал в конторе печку.
— Дядя Вася, — спросил Небольсин, задумчиво наблюдая за его работой, — а где ты бережешь свои деньги?
— Да в сапоге, Константиныч, — ответил мудрый печник. — Велики ли деньги-то у меня? Мы ведь не баре…
Сказано не в бровь, а в глаз. Небольсин не выдержал и тоже завернул в контору госбанка. Там было пусто, жутковато пусто — и сразу кольнуло сердце. Боже мой! С первой лопатой поднятого грунта, через болота, поедаемый гнусом, дошел по рельсам до Мурманска, все откладывал, все надеялся… На что надеялся? И распахнулись где-то очень далеко высокие белые двери, из которых сейчас выйдет к нему… она.
— Уважаемые! — Инженер постучал в запертое окошечко. Оно откинулось, и Небольсина спросили:
— Вам, сударь, что?
— Нельзя ли мне…
— Денег нет! — И окошечко закрылось.
— Постойте, — открыл его Небольсин снова, — я вам все эти годы, как последний дурак, вносил… чтобы вы сберегли!
— Все вносили. Но денег нет.
И высокие двери закрылись вдруг, навсегда отодвинулась от него Ядвига в ее японском халате с чудовищными драконами.
— Отдайте мне деньги! — стучал Небольсин кулаком. Высунулась плешь чиновника.
— Русским языком сказано: денег нет… Нет денег!
— Хорошо. Когда будут?
— Когда не будет большевиков…
Опустошенный, сразу потеряв все, на что рассчитывал, Аркадий Константинович отправился в буфет при станции вокзала. Там в неуютных потемках, он шуршал керенками, уже обесцененными. Прикидывал — как прожить до жалованья. Решил для начала, по русскому обычаю, как следует выпить… И — выпил!
Прямо перед собой он разглядел широкую спину полковника; толстые уши, багровые от холода; массивная шея упиралась в воротник жесткой шинели. По этим ушам, по этой могучей спине Небольсин узнал полковника Сыромятева — человека, появлявшегося в Мурманске только наездами. Сыромятев, полковник генштаба и командир погранохраны полярного района от Пазреки до старинной Печенги, был очень почтенным человеком.
— Господин Сыромятев, — окликнул его инженер, — добрый день. Как здоровье отца Ионафана?
Сыромятев охотно перенес свой стакан с недопитой водкой за столик путейца, уронил бутерброд, помазанный какой-то дрянью, и ожесточенно отправил его в угол ударом громадного сапога.
— Сейчас монахом быть хорошо, — прогудел он басом. — Иисус Христос свою партийность выяснил еще вон когда! И отцу Ионафану теперь остается только ее и придерживаться…
Небольсин рассказал, как его обчистили в банке, и неожиданно Сыромятев выругал инженера:
— Аркадий Константинович, вы же неглупый человек, а несете ахинею… Какие деньги? О чем вы говорите? Да постыдитесь. Неужели вы желаете походить на всю эту сволочь, которая судьбою войны натискалась в Мурманск, словно сельди в бочку… Сейчас, дорогой мой, время думать о России, о судьбах народа, а не о деньгах!
— Поймите же меня, — слабо возразил Небольсин. — Когда человеку за тридцать, ему невольно хочется упорядочить многое в своей жизни.
— Деньгами? — накинулся Сыромятев на путейца. — Бред! Сейчас упорядочить жизнь в России можно только пулей и дисциплиной. Крепкой властью! А не подтиркой, на которой госбанк разрисовал всякие там глупые цифирки…
Они выпили водки, и Небольсин спросил:
— Вы чем-то сильно озабочены, полковник? Дела? Сыромятев надвинулся на инженера всем своим массивным горячим телом — тепло этого тела пробивалось даже сквозь грубое сукно шинели. Оглядевшись вокруг, полковник шепнул:
— С нашей границы снят замок… Граница открыта!
— Не может быть, — отшатнулся Небольсин.
— Именно так, — кивнул Сыромятев. — Вы, может, спросите, у меня, как это случилось?.. Очень просто. Еще при Керенском солдаты сорвали с меня погоны. Вытерпел. Вы же меня знаете, я не истеричная барышня. Сорвали — и черт с вами! Думаю — уйди я сейчас, на ком граница останется? Потом говорят: не барин, мол, вставай в очередь за кашей. Поверьте: я брал миску и стоял. И ждал, когда мне положат каши… Я человек очень выдержанный, меня трудно вывести из терпения.
— Ну а потом? — спросил Небольсин.
— Потом стали буянить… России для буянства показалось им мало. Пошли через границу в Норвегию — там пивная торгует. Ну, каковы норвежцы, вам рассказывать не надо. Они так поддали моим молодцам, что те вернулись в красных соплях. А я лежу и радуюсь: вот, думаю, бог наказал вас! Хоть чужая управа, да все-таки нашлась…
Сыромятев печально умолк, размазывая вино по клеенке.
— А дальше? — намекнул Небольсин.
— Дальше… Они все разбежались, бросив оружие. Я проснулся, смотрю — один на заставе. Совсем один… На такую границу — один полковник Сыромятев. А немецкие подлодки стоят на Лафонтенах. Что делать? Ушел тоже…
— А вы пытались стукнуть кулаком в Главнамуре?
— А вы думаете — нет?
— Я думаю, что — да.
— Вот именно. Я стукнул. Перед самым носом контр-адмирала Ветлинского. Но этим мерзавчикам, что засели здесь, сейчас не до границы… Только своя шкура! Только свои деньги! Только свои подштанники… Черт бы их всех побрал! А потому и говорю вам, Небольсин, от чистого сердца: не будьте похожи на этих негодяев… А на деньги плюньте, наживете.
Небольсин понял, что его горе еще не горе. Настоящее-то горе сердце вот этого мужественного умного человека, который растерян, который не знает, что делать и куда идти.
«Такие, — думал Небольсин, — стреляются…»
Ночью в вагон к нему совсем нечаянно заскочил Ронек:
— Переспать дашь?
— Ложись. Ты откуда свалился?
— Из Кеми.
— О черт! Разбудил ты меня.
— Ничего. Отоспишься…
Небольсин сидел на постели, долго зевал.
— Слушай, Петенька, я чего-то опять не понимаю. Была одна революция, и ты мне сказал, что она ничего не изменила. Скажи: разве теперь что-либо изменилось? Может, надо крутить сразу третью? Ты мне скажи прямо.
Ронек тянул через голову свитер.
— Это у вас ничего не изменилось, — сказал он. — Тупик! Но из тупика надобно выходить. Выходить придется в борьбе. Первое (и самое главное!) — это сломать шею Совжелдору и всем болтунам… Здесь, в Мурманске, победить трудно. Необходимо, чтобы вмешался Петроград! Но Петрозаводск будет нашим. И вот увидишь, в самом скором времени.
— А ты нагрянул сюда по делу? Или так?
— Мне нужно упорядочить с Главнамуром вопрос о деньгах, чтобы выплатить рабочим, которые уезжают. По договору! Люди стремятся уехать туда, где существует Советская власть. И вот, Аркадий, заметь: вся мерзость и нечисть остается здесь, при Главнамуре. А лучшие и честнейшие уезжают к большевикам… Впрочем, — кашлянул Ронек, — прости, я тебя не обидел?
— Чем? — спросил Небольсин и только сейчас понял, что он-то остается с мерзостью и нечистью, а лучшие и честнейшие уезжают.
— Нет, — сказал Небольсин, привстав на локте, — ты меня, Петенька, не обидел… Каждому надо стараться быть честным патриотом России на любом, самом поганом месте.
— Ну-ну, — ободрил его Ронек. — Гаси свет.
В темноте вагона очень долго молчал Небольсин.
— Сейчас, — заговорил вдруг, — все старые договоры аннулированы. Денег ты не получишь. А почему бросают дорогу рабочие? Разве в России жизнь лучше, нежели здесь — на Мурмане?
— Она, конечно, хуже, — ответил в потемках Ронек. — Но зато внутри России появилось народовластие. Как же ты, Аркадий, этого не понимаешь?
— Они там наголодаются, — сказал Небольсин.
— Еще как! — отозвался Ронек.
Глава девятая
Ваньку Кладова били… Это бы ничего (его не первый раз били), но никогда еще в кулаки не было вложено столько злости. Били на этот раз за политику; за то, что он вовсю перепечатывал в своей газетенке погромные призывы против большевиков; за то, что… Впрочем, мало ли за что можно бить негодяя Ваньку Кладова!
Били страшно — критик и поэт волчком кружился по снегу.
Потом поволокли, и ноги мичмана тащились по снегу, обутые в новые сверкающие галоши…
— Товарищи, — заговорил Ванька Кладов, очухавшись, — новая власть самосуда не признает. Знаете ли вы, что Ленин велел судить матросов, убивших Шингарева и Кокошкина? Карать надо, пожалуйста, но…
— Молчи, гнида! — ответили ему и потянули дальше..
Втащили на крыльцо барака «тридцатки». Красный флаг трепетал над крышей контрразведки, и долго на звонок никто не отворял. Потом двери вдруг разлетелись настежь, и на улицы Мурманска вырвалась музыка лихого чарльстона. Вышла, приплясывая, элегантная секретарша.
— В приемный бокс, — сказала равнодушно.
Рабочие и солдаты доволокли Ваньку до бокса и шмякнули на пол:
— Контра! Примите и рассудите по закону революции…
Барышня вогнала в машинку бланк на арест.
— Имя? Звание? Время? — глянула на часы. — Кто доставил?
По очереди называли себя матросы, солдаты, рабочие.
— Можете идти, — сказала им секретарша и тоже вышла.
…С унынием разглядывал мичман толстую решетку, переплетавшую окно бокса. Вытер кровь с лица. Нечаянно зачесалась левая ладошка. «К деньгам…» — привычно смекнул Ванька, и вдруг его отбросило в сторону, вжало в угол…
— Не надо! Не надо! А-а-а!.. — закричал он.
На пороге бокса стоял человек, о существовании которого на Мурмане мало кто знал. Это был человек невысокого роста, чахоточный, с длинными руками и высоким лбом мудреца. Впрочем, о мудрости его на Мурмане легенд не ходило. Но зато некоторые догадывались, что это главный палач застенка, человек феноменальной силы и жестокости… Звали его — Мазгут Хасмадуллин.
— Мазгут, — шарахался Ванька вдоль стен, — друг… Ты не смеешь! Ну скажи, ты не будешь, Мазгутик?
Рука палача вытянулась и взяла жертву за шиворот. Через длинный коридор вбросила его в кабинет для следствия. Поручик Эллен придвинул критику и драматургу стул.
— Рррыба… — сказал. — Попался в сетку? Что пьешь?
— Все пью, что дадут, — сознался Ванька Кладов.
Зубы стучали о край стакана. Вылакал. Прояснел.
— Убери Мазгута, — просил жалобно. — Не могу так…
— Прочь! — сказал Эллен, и палач тихо убрался. — С кем ты живешь? — спросил поручик далее.
— С Брамсихой, — сказал Ванька и сам ужаснулся.
— Это с усатой?
— С нею… с усатой. — И снова заплакал.
— Вот видишь, — прищурился Эллен, — какая ты подлая скотина! Я еще и не нажал на тебя, а ты уже продал честную женщину. Мать семейства и прочее.
— Так это же все знают, — всхлипывал Ванька Кладов. — Поручик, что же будет? Со мною? А?
Тонкие губы Эллена сложились в одухотворенной улыбке.
— Расстрел…
— За что? — поник Ванька, ошарашенный совсем.
— Сам знаешь, за что… Власть Советская, а ты, сукин сын, телеграммы Керенского и Духонина к свержению этой власти из номера в номер печатаешь.
— Тогда берите и Главнамур. Всех нас к стенке!
— Вот видишь, какая ты стерва! — снова произнес Эллен со вкусом и смаком. — Я еще и не нажал на тебя, а ты уже и Ветлинского продал… Эй, Мазгут!
— Здесь я, — раздался за спиной глухой голос.
— Не надо… не надо…
— Ах, не надо? — засмеялся Эллен. — Ты, Мазгут, выйди. А то у тебя изо рта плохо пахнет. Поэту, драматургу и критику нашего края это не нравится…
Хасмадуллин покорно удалился. Эллен взял бланк ареста.
Глядя прямо в глаза Ваньке Кладову, он спокойно произнес:
— Ящик английских галет. Два пакета масла. Пулемет системы «льюис» и комплект патронов к нему… Понял?
— И?..
Не отвечая, Эллен взял вечное перо в красивой оправе и начертал в углу бланка: «На прекращение».
— И ты свободен, — закончил он.
Кладов выпрямился, заухал галошами по линолеуму.
— Галеты? Масло? Ладно — жрите… Но «люська»-то денег стоит. Разорюсь! Системы «шоша» не подойдет?
— Давай «шоша», — согласился Эллен. — Сам же потом и стрелять из него будешь. У меня он лучше сохранится. Под красным знаменем революции! — И засмеялся.
— А теперь что?
— Иди с богом… — зевнул Эллен.
Ванька Кладов вышел и вернулся, потрясенный:
— Они там… не уходят. Убьют.
Эллен накинул шинель, шагнул на крыльцо.
— Слушайте! — заявил он рабочим и солдатам, которые гурьбой стояли поодаль, выжидая. — Мурманская контрразведка всегда на посту. Смерть шпионам и врагам трудового народа! Но критика власти в свободной стране наступившей революции не является преступной и не опорочивает лиц, ее критикующих… Пропустите честного гражданина Ивана Кладова!
* * *
— Инженер Ронек, — сказал Ветлинский, выходя из-за стола, — весьма странный господин. Он требует от Главнамура того же, чего требуют и эти саботажники-рабочие…
«Начинается», — мысленно отметил Небольсин.
— Я знаю инженера Ронека как человека справедливого, господин контр-адмирал. А рабочие настаивают лишь на выполнении договорных обязательств дороги…
— Это было когда? — улыбнулся Ветлинский. — Еще при его величестве, а с Керенского денег теперь тоже не получишь. Вот и пусть рабочие обращаются в… Совет!
— Совет — безнадежная организация, — ответил Небольсин. — Я совсем не оправдываю бегущих рабочих. Но договор подписан дорогой, подписан на то, чтобы его выполнять…
— Но денег нет, — сказал Ветлинский. — Я не протестую против этого саботажа и уже выпустил приказ о массовом увольнении рабочих, которые требуют от нас расчета, чтобы ехать в любезную для них совдепию.
Это было несколько неожиданно: при Керенском главнамур удерживал рабочих, теперь он сознательно оголял Мурманск, чтобы избавиться от дорожников, настроенных большевистски…
Небольсин кратко ответил:
— Могут произойти нежелательные эксцессы.
— Возможно, — не удивился Ветлинский. — Что ж, я согласен на эксцессы, но пусть они минуют мой кабинет. Дело передано мною в третейский суд, и пусть Шверченко, как истинно революционный товарищ, и рассудит по нормам революции…
Двухэтажный дом конторы, строенный на горе, издалека дымил трубами. Наверх к нему вела обледенелая тропа. Вокруг конторы с утра собрался народ, понаехавший с двух дистанций. Совжелдор в Петрозаводске доверием не пользовался, и потому все разом нахлынули в Мурманск — на штурм твердынь Главнамура.
Когда Небольсин поднимался в гору, рабочие уже шумели:
— Когда деньги? Так и будем стоять? Околеем…
В толпе инженер заметил и Павла Безменова.
— Эх, ты! — укорил он его. — Тоже не сидится?
— Еду… поближе к яблокам, — засмеялся прораб.
— Разбежитесь все — и дорога станет!
— А что здесь нам делать? — хмуро ответил Безменов и, сняв рысью шапку, выбил из нее об колено иней. — Все, что могли, Аркадий Константинович, все уже сделали… без нас!
За этой фразой маскировался иной смысл, враждебный Главнамуру, но вступать в спор Небольсину не хотелось.
— Смотри, Павел, сам, — сказал. — Тебе виднее.
В конторе, засев за стол, он разложил завтрак, завернутый Дуняшкой в газету. Еще раз перечитал «Декрет о мире», «Декрет о земле». Потом в канцелярии спросил:
— Мне писем не было?.
— Нет. А откуда ждете?
— В Петрограде у меня осталась невеста. И — ни слова от нее… Боюсь, что она, при всей своей экстравагантности, не слишком-то понравится большевикам. Им вот декрет о мире, декрет о земле — это они понимают…
— А ведь любовь такое великое чувство! — с пафосом сказала секретарша.
— Я тоже такого мнения, — ответил Небольсин, благодарно поминая при этом Дуняшку за сытный завтрак. — Но…
И тут на всю контору раздался истошный вопль:
— Карау-ул… помо-о-о-гите!
— Кто это так орет? — испугался Небольсин, вскакивая.
— Никак, Шверченко? — засуетились в канцелярии.
Со второго этажа конторы, отчаянно грохоча по ступеням, скатилось что-то. Небольсин приоткрыл дверь. Так и есть: рабочие свергли третейский суд в лице архиреволюционного товарища Шверченко.
— Ревком бьют, — сказал Небольсин, вспоминая чесменский митинг. — И нам, чувствую, пора подумать о себе…
Нахлобучив на ухо шапку, он успел выскочить из конторы таким жиганом, что опередил даже Шверченку. Председатель мурманского ревкома наяривал следом, как козел по весенней травке.
— Милицию! — взывал Шверченко, шлепая валенками по талым сугробам. — Милицию сюда… пожарных зовите!
Толпа рабочих громила контору. Небольсин остановился, издали наблюдая, как вылетают наружу рамы. Через окна, порхая ножками, рушились в снег столы бухгалтерии. Вот, заодно с ними, вылетел в окно, еще попискивая о чем-то, и главный бухгалтер дистанции (писавший почему-то всегда гусиным пером).
Оттуда, со стороны конторы, доносились возгласы:
— Мы добьемся своих прав!
— Догоняй Шверченку… набить ему рожу!
Шверченко все это, конечно, слышал.
— Скройтесь, — сказал ему Небольсин. — Рожа вам еще пригодится… для митингов и для барышень!
И Шверченко — это новая-то власть! — так застрелял валенками до Главнамура, что только его и видели.
К месту погрома с примкнутыми штыками спешила этапно-флотская рота. Матросы еще издали обгорланивали путейских:
— Эй, костыли! Чего буянишь? Велено разогнать…
Две толпы — пестрая и чеканно-черная — сомкнулись дружелюбно, и над головами людей поплыли дымки цигарок, пущенных вкруговую. Было ясно, что рабочие отсюда не уйдут, пока с ними не рассчитаются по закону. А Главнамур вряд ли сыщет на Мурмане ту силу, которая бы смогла направить штыки против рабочих…
Именно в таком духе Небольсин и выступил сегодня на экстренном совещании, созванном при Ветлинском.
— Таково мое мнение, — закончил он, садясь.
Шверченко мстительно выкрикивал:
— Ни копейки! Захотят жрать — вернутся!
— Стыдитесь, — придержал его Басалаго. — Вы же представитель революционной власти. И… выступаете против рабочих?
— Они меня избили.
— Мало дали, — буркнул Брамсон. — Однако я вполне солидарен с мнением председателя ревкома: ни копейки им не давать. Голод — великий рычаг, им только надо умело пользоваться при всех социальных поворотах…
В памяти Аркадия Константиновича выросла тощая шея коровы и раздалось умирающее: «мууууу…» И подумалось о Брамсоне: «Не он ли вытащил из голодного Петрограда эти жуткие эшелоны с падшей скотиной?»
На столе главнамура зазвонил телефон. Контр-адмирал снял трубку, долго слушал. Молча повесил трубку. Огляделся.
— Уже разгромлена милиция, — сообщил собранию. — Теперь рабочие вооружены. Они идут сюда… Лейтенант Басалаго, вызовите караул и быстроходные катера из гавани Александров-ска. На мурманский гарнизон я уже не могу полагаться…
Даже из этого светлого зала, пропитанного уютным теплом печей, невольно ощущалось, как там, на снежной замети, копится и бушует дерзкая сила мышц, кулаков, нервов, глоток. Шверченко нашел сучок на столе главнамура и водил пальцем вокруг этого сучка, словно совершая обряд заклинания: «Жизнь или смерть?..»
— Дайте Шверченку! — кричали с улицы. — Мы его в рожу…
— Это вас, милейший! — засмеялся Брамсон, не в силах скрыть своего удовольствия. — Зовут ревком на растерзание. Раньше вот, помню, кричали, что царь плох. Теперь царя нет — кричат, что плох Шверченко… Что вы скажете?
Небольсин с трудом прятал улыбку: и смех, и грех. Контрадмирал, продумав свое решение, отшатнулся от окна:
— Пусть они (это о рабочих) вернут оружие в милицию. А деньги, согласно договору, придется выплатить.
— За что? — возмутился Брамсон. — Неужели мы уступим?
— А вы посмотрите, господин Брамсон. — И контр-адмирал через плечо показал на окно. — Отсюда хорошо видно, что на «Аскольде» набирают пары, и никто не знает, чем они могут зарядить башни! Я не берусь утверждать, что это не фугасные или зажигательные. Выдайте им деньги и не спорьте… Пусть все бунтовщики убираются прочь из Мурманска, а на дорогу будем нанимать солдат гарнизона.
Небольсин поднялся из-за стола в твердом убеждении, что дни Совжелдора сочтены. Все эти рабочие, потрясающие сейчас оружием перед окнами Главнамура, приедут завтра в Петрозаводск и как пить дать сковырнут с магистрали эсеров и меньшевиков. Но это только там (в Петрозаводске), а здесь все останется по-старому. Шверченко несокрушим, пока он нужен Ветлинскому и его окружению… Это были печальные мысли.
Тупик оставался тупиком.
* * *
Уже подъезжая к Петрозаводску, Небольсин вдруг вспомнил:
— А ведь я состою почетным членом Олонецкого общества спасания на водах.
— К чему это тебе? — улыбнулся Ронек.
— Милый Петенька, я старый петербургский яхтсмен и привык в срок платить членские взносы. Ко мне в обществе хорошо относятся.
— За что? За то, что ты в срок платишь взносы?
— И за это тоже… Но я действительно вытащил из воды одну пьяную бабу. Она так излаяла меня при этом, что я решил больше никого не спасать. Особенно женщин!.. Где мы?
Ронек посмотрел в окно:
— Кигач проехали, сейчас будет Шуйская.
Здесь еще не лежал на полянах снег, было предзимне-пустынно. Оголенный лес наклонялся ветвями над эшелонами, медленно скользящими по насыпи. Ронек и Небольсин, не сговариваясь, ехали в Петрозаводск, чтобы ускорить падение Совжелдора. Ронек желал изгнания эсеров, чтобы сомкнуть дорогу с революционным Петроградом; Небольсин желал (страстно!) только изгнания Каратыгина из Совжелдора и прочих мерзавцев — он не был политиком.
Вдали уже показался Петрозаводск — в дыме депо и завода, и дым жидко слоился над потускневшими садами; тускло отсвечивали вдалеке луковицы церквей и шпиль лютеранской кирхи.
Сразу, как только поезд остановился, из вагонов посыпались горохом беглецы с Мурманской дистанции. Небольсин с тоскою наблюдал, как летят из окон узлы тряпья, громыхают сундуки. Эти люди были уже потеряны для его дороги…
— Куда ты сейчас? — окликнул его Ронек.
— Я загляну к Буланову, — ответил Небольсин.
— Хорошо. Встретимся в Совжелдоре.
Тронулся поезд, оставив беженцев. В последнем вагоне состава неожиданно мелькнуло лицо лейтенанта Басалаго. Вагон прокатился мимо, сверкая зеркальными окнами, и Небольсин в растерянности проводил его глазами. «Басалаго ведь наверняка знал, что я еду с ним… Отчего же не подошел?» Было ясно: начштамур выехал в Петроград… Ехал тайком. Скрытно!
Увидев Небольсина, начальник Петрозаводского узла Буланов с ядом заметил:
— Звоночки-то кончились… Тю-тю!
— Яков Петрович, — взмолился Небольсин, — одну минутку. Невесте! Она ждет, я знаю, тоже мучается… Ради бога!
— Все частные переговоры большевики запретили. Станция просто не соединяет. Вот погодите, — посулил Буланов, — может, немцы придут в Петроград — тогда звоните хоть круглые сутки. Немцев, я знаю, у них порядок… Потерпите немного: Советская власть доживает последние часы.
— Вы думаете? — подавленно спросил Небольсин.
— Конечно. У них же ничего нет. Нет топлива. Нет офицеров. Нет денег. Нет интеллигенции. Пустота и мрак!
Выходя из кабинета Буланова, Небольсин вдруг испытал острое чувство зависти к Басалаго: через несколько часов лейтенант будет в городе, где нет топлива, нет денег… Допустим, там уже нет ничего. Но зато, будь он на месте Басалаго, он бы со всех ног кинулся в Ковенский переулок, из широких рукавов вымахнули бы тонкие руки — ему навстречу…
Вечером пришел на совещание Совжелдора. Ни к кому не присаживался. Стоял отдельно от других, обтирая спиной стенку, явно накапливал злость. Злость против заправил Совжелдора — всех этих скучных и неумных людей, пришедших к власти над магистралью из контор и бухгалтерии. Они, как и он, носили форму путейцев. Но разница между ним и этими людьми была громадная: они — только чиновники, а он, Небольсин, был все-таки бойцом, он пробивался два года через болота и скалы. За ними тянулся ворох бумаг и приказов, а за ним — колея рельсовых путей, по которым бежала серая, неумытая Россия…
Это был извечный конфликт — конфликт начала творческого, созидающего с началом буржуазно-бюрократическим. Партийного отношения к совжелдорцам у Небольсина не было, да и не могло быть, конечно.
В перерыве к нему протиснулся Павел Безменов:
— Аркадий Константинович, ребята говорят, что от Мурманки вас бы неплохо выбрать.
— За что это мне такая честь? — покривился Небольсин.
— Как за что? За… честность.
— Спасибо, — ответил Небольсин уже серьезно. — Но мне это ни к чему. Вот Ронек — его от Кемской линии надо поставить.
— Ронек пройдет! — убежденно ответил Безменов.
В разгар совещания возник вопрос о Каратыгине, о нищете сезонников, о том, что нет столовых, негде учиться детям, о взяточничестве и прочем.
Буланов от стола президиума подал голос:
— К чему споры? Здесь находится представитель Мурманской дистанции… инженер Небольсин! Просим его… на эшафот!
Почти спокойный (и сам дивясь этому необычному спокойствию), Аркадий Константинович поднялся на «эшафот» трибунки.
— Вот был, — сказал он, — начальник военных сообщений генерал Всеволожский. Был министр путей сообщений кадет Некрасов. Они уже — тени. Существует Совет Народных Комиссаров, дорогами в России заправляет таинственный Викжель. А нашу магистраль взял в свои руки Совжелдор… Я не спорю: нет министерства — есть Совет. — Подумал и махнул рукой: — Мне, в общем, это даже безразлично, лишь бы дорога не простаивала…
В зале погас электрический свет, и он выждал в темноте, пока не растеплят керосиновые лампы.
— Хорошо, — сказал Небольсин, когда шорохи утихли. — Давайте будем откровенны. Режущее мой слух варварское слово «Совжелдор» расшифруем. Совет железной дороги — так? Да, так… Кто же собирается давать мне этот совет? Кто? — спросил он у людей. — Может, контрагент Каратыгин, нажившийся на бочках с гнилой капустой? Кому он будет советовать? Мне? Мне?
В острой тоске передернуло его спазмой удушливой злобы, и Небольсин заговорил снова:
— Мне, который пришел сюда, прокладывая первую колею по кочкам? Мне, который с ружьем в руках разгонял волков по ночам от нашей первой станции?
И вдруг зал вздрогнул: потянулись руки в узлах рабочих вен, руки в землистых, черных ногтях, словно в панцире.
— Вон! — сорванно кричали из зала.
Небольсин понял, что это «вон» относится не к нему. Сейчас он с ними — с этими вот руками, и ему бояться нечего.
— Встаньте! — сказал он, начиная волноваться. — Пусть встанут те, кто неделями дрогнул по пояс в болотах. Пусть встанут те, кто сыпал и сыпал балласт в трясину, пока не выросла над нею насыпь. Пусть встанут те, кто не спал ночей, ибо не было даже кочки, чтобы преклонить голову… Кто месяцами жил возле костров — хуже солдата на фронте, потому что солдат имел хоть паек. А мы, оторванные сотнями верст от жилья, порою и пайка не имели…
Двигая вдоль стен пудовые лавки, зал начал подниматься. За столом совжелдорского исполкома кто-то сдавленно сказал:
— Это большевистская агитация!
— Помилуй бог! — возразил Небольсин. — Ну какой же я большевик? Но я вот с этими людьми, — и показал в глубину зала, — проделал трудный путь. И теперь я спрашиваю: если варварское сочетание слов «Совжелдор» имеет корень от слова «совет», от слова «советоваться», то я желаю знать и далее: кто же, черт побери, мне будет советовать?!
И резко повернулся к столу исполкома:
— Вы?.. Но я не видел вас в тайге и на болотах.
И опять — в глубину зала:
— А вот этих людей — да, видел. Им я еще могу поверить. Ибо я их знаю, вместе с ними работал, а они знают меня. И вот совет от них я могу принять. Но только не от Каратыгина!
— Долой, вон их! — надрывался зал. — Наша власть!
Буланов все понял и величаво поднялся:
— Викжель будет протестовать. (Снова начался шум.) Господин Небольсин, — продолжил Буланов, — я подозреваю заговор. Вы специально привезли сюда из Мурманска отщепенцев дороги, и вы сознательно… Да! Вы сознательно подхалимствуете сейчас перед ними, чтобы самому пронырнуть в члены Совжелдора!
Удар пощечины прозвучал у тишине как выстрел.
— Я все-таки… дворянин! — вскинулся Небольсин. — И подозревать меня в низменности чувств… Впрочем, можете требовать от меня удовлетворения. Я всегда к вашим услугам.
Буланов отклеил ладонь от красной щеки.
— Хорошо, мерзавец… Мы уйдем, — заговорил он. — Но таких, как ты, мало расстреливать. Таких, как ты, надо вешать…
Небольсин уже покидал зал. Мимоходом шепнул Ронеку:
— Не вздумайте теперь выставлять мою кандидатуру. Я буду в «Карпатах»… Заходи, вместе поужинаем.
В ресторане его знали как старого кутилу, швырявшего без жалости когда-то сотенные. А потому из-под полы предложили коньяку, вина, икры — чего хочешь. Коньяк не брал его в этот день, и в задумчивости Небольсин дождался Ронека.
— Ну, — спросил, — что там?
Ронек, возбужденный и голодный, потер над столом руки:
— Аркашка! Это было так здорово… Весь старый исполком полетел кубарем.
— И кто же теперь в Совжелдоре?
— Мы… большевики! И сочувствующие. Ты помог нам.
Небольсин открыл портмоне, достал из него зубочистку.
— Я понимаю, — сказал он, — это не моя заслуга, что Совжелдор стал большевистским. Не будь меня сегодня, все равно победили бы вы, Петенька! Я только шевельнул ветку, и плод, давно созревший, скатился в руки — румяный. Но, поверь мне, Петенька, я говорил искренне. Смешон я не был?
— Нет, ты не был смешон, Аркашка! Правда, левые эсеры тоже проскочили в исполком. Но их программа сейчас смыкается ближе всего с нашей… Что с тобою?
Небольсин сделал кислое лицо:
— Вот пью, пью… И никак не могу избавиться от предчувствия. Меня что-то гнетет, не могу понять что.
— Да перестань. Такой здоровый бугай… Не канючь!
— Вот что, Петенька, — поднялся Небольсин, — я уже расплатился. Ты ешь, пей… А я пойду. Мне что-то не по себе.
— Ты прямо на вокзал?
— Сейчас, — посмотрел Небольсин на часы, — я все-таки загляну в это Общество спасания человецей на водах. А с ночным — в Мурманск! Прощай, Петенька… Это очень хорошо, что меня не стали вводить в Совжелдор. Мне этого и не нужно: я далек от политики. А что касается скотины Буланова, то что ж, пожалуйста, я готов стреляться… Слово за ним!
И лакеи отдернули перед ним пыльные, ветхие ширмы.
* * *
В маленьком домике Общества спасания на водах, притулившемся на берегу тихой Лососинки, в одном окне еще горел свет. Незнакомый человек средних лет в офицерском френче, но без погон скучал в конторе. Одного глаза у незнакомца не было, вместо него глядел на мир стеклянный — голубой-голубой.
— Небольсин? — удивился он. — Как приятно познакомиться…
Аркадий Константинович уплатил взносы, а одноглазый взялся за громадный висячий замок.
— Тоже уходите? — спросил Небольсин. — Как удачно, что я вас застал.
— Да. Закрываюсь. Больше никто не придет.
— Ну спасибо. Позвольте откланяться.
— Вы куда сейчас? — спросил одноглазый, вдевая хомуток замка в дверные кольца.
— На вокзал.
— Не желаете ли, — предложил одноглазый, оглядываясь по сторонам, — я вас на катере общества подброшу?
— С удовольствием, — согласился Небольсин.
Катер — слишком громко сказано. Скорее лайба с подвесным мотором.
Косо взлетели от берега дикие утки. Желтый лист над водою падал, падал, падал — неслышный. И неслышно ложился на темную спокойную воду. Одноглазый молча сидел на руле, направляя моторку вдоль заводи Лососинки. Темно и мрачно вылупились на воду одичалые окна домов обывателей.
Взошла полная луна, и одноглазый сказал:
— Остро декларируют большевики. Благодаря этой остроте Малороссия уже отъезжает от великороссийского перрона в неизвестность.
— Это, конечно, ужасно: потерять Украину, — согласился Небольсин, кутаясь в пальто. — Россия будет раздергана…
Голубой глаз человека во френче сверкал, как драгоценный алмаз в темноте крадущейся ночи.
— Сегодня Украина, — сказал он, — завтра Прибалтика, потом Кавказ, и от России — слабый шпик на мазутном масле!
— Это страшно… — задумался Небольсин, подавленный.
«Чап-чап-чап…» — постукивал мотор. Было тихо и безлюдно.
— А как вы думаете, — снова спросил одноглазый, — победят большевики или нет?
— Думаю, что…
— Нет? — закончил за него одноглазый.
— Может, вы и правы: им очень трудно остаться у власти.
Человек во френче перенял румпель другою рукой.
— А если так, — сказал, — так чего ты суешься?
— О чем вы? — растерялся Небольсин.
— Ты думаешь, Совжелдор тебе простит?..
Удар сапогом — прямо в лицо, и Небольсин отлетел на нос байдары, которая продолжала мерно двигаться через заводь. Офицер прыгнул на него сверху и — удивительно сильный, ловкий! — стал вязать на шее Небольсина веревку.
— Так чего суешься? — приговаривал он. — Твое ли это дело?
Головою, резко привстав, Небольсин ударил его в живот.
— Эк! — задохнулся тот, падая.
И, собрав все свои силы, инженер швырнул человека в воду.
Из-за борта сразу вынырнула голова его, и теперь стеклянный глаз сверкал в ночи жутко, люто и удивительно… Перехватив румпель, болтавшийся на корме, Аркадий Константинович круто развернул, катер по заводи. И… тяжелый, окованный жестью форштевень утопил одноглазого в илистой глубине.
Небольсину надолго запомнилось это нутряное, противное «эк!» и как потом всплеснула вода…
Он выключил мотор, и лодка с шорохом — по инерции — въехала в шуршащие камыши.
Держась за виски, задворками он побежал в сторону вокзала.
Жизнь в холодном вагоне с толстозадой Дуняшкой казалась ему теперь сказочным раем.
Глава десятая
Зарядили зимние шторма, и посыльная «Соколица» под конвоем британского тральщика долго бултыхалась в котловине Кильдинского плеса. Потянулись по бортам утесы Кольского залива — качка фазу погашала. Справа, пропадая в сером клочкастом небе, высились мачты радиостанции Александровска, оттуда, вытягиваясь к океану, плыл под облаками метеозмей.
За островом Сальный, где жили заразные «баядерки», сосланные сюда еще при Короткове, открылась уже губа Ваенга, вся в наплыве заснеженных сопок. За нею фиорд довершал последний поворот, и за каменистым мысом Росты открывался рейд, заставленный судами флотилии. Пусто и одичало качались тени крейсеров и эсминцев, сонно дымила плавмастерская «Ксения», да на отряде истребителей махали флажкам с мостиков продроглые сигнальщики в бушлатах. Затаенно светились в сумерках четкие ряды иллюминаторов в борту английского линкора «Юпитер „ да щелкало на ветру громадное полотнище флага на французском броненосце «Адмирал Ооб“…
«Соколица» подошла к пирсу, Павлухин вскинул мешок на плечо и направился в контору Мурманской дороги. Выбитые окна щербатились осколками стекол, были наспех заделаны фанерой и тряпками. Небольсина в конторе не оказалось: он отсыпался в своем вагоне после поездки. Павлухин с трудом отыскал на путях вагон начальника дистанции. Толстобокая девка долго цокала в тамбуре, ведя допрос по всем правилам военного времени.
— Да пусти ты! — взмолился Павлухин. — Надоела: цаво да цаво? За цем оцередь? Цасы в поцинку…
Небольсин не сразу, после просыпу, узнал Павлухина. В окно купе сочился серый, печальный день, и путеец затеплил на столике две высокие стеариновые свечи.
— Вспомнил, — сказал Небольсин, зевнув. — Неужели вы и правда были в Архангельске?
— Вот прямо оттуда.
— И?..
— И пять миллионов пудов хлеба остаются в России!
— Чудеса, — едва поверил Небольсин. — Я потом даже пожалел о том, что сказал вам о хлебе. Думал, вы погорячились, а для вас могут быть неприятности.
— Сейчас весь мир состоит из одних неприятностей. Архангельские товарищи помогли… Случайно, не знаете ли такого поручика, Николая Александровича Дрейера, который штурманом на ледоколах военных ходит?
— Нет, не имею чести знать.
— Вот он — товарищ толковый, он и помог найти этот хлеб.
— А его надо было искать? — спросил Небольсин. Павлухин подкинул и поймал свою бескозырку, как колесо:
— Э! Видать, вы ничего не знаете, что в Архангельске творится. А там… такое! Черт знает что! Бывало, версты идешь, и все — склады, склады, склады… Чего там нет! Пушки, горчица, аэропланы, пенька, лаки, снаряды, кофе, тряпки для баб, пулеметы, взрывчатка, всякое, что миллиарды стоит. И все валяется…. Так вот и брошено!
— Неужели хуже, чем у нас?
— Не лучше, — ответил Павлухин. — Иду я раз, а под ногами что-то скрипит, трещит, выгибается. Разрыл снег. Мама дорогая! Новенькие аэропланы. Крылья и все такое прочее. Я даже записал для памяти. «Ныопор-24-бис» — так называются. А моторы завода «Испано-Суиза» тоже в грязи лежат.
— Развал и беспорядок свойствен России, — ответил Небольсин. — Но в последнее время он достиг критической точки. Я, начальник дистанции, езжу по этой дистанции и не буду удивлен, ежели меня угробит скорый встречный на моей же дистанции.
Небольсин присматривался к матросу и никак не мог угадать, какие цели привели его к нему в вагон. Павлухин, кажется, и сам понял, что болтать далее неуместно, сказал:
— Можно с вами напрямки?
— Как угодно… пожалуйста.
Выяснилось, что Целедфлот в Архангельске долго разыскивал на путях от аванпорта Экономия пять таинственных вагонов с пломбами. Два из них гружены алюминием из французских бокситов, в других была аммиачная селитра, выработанная из воздуха.
— Не нашли, — сказал Павлухин. — Должны быть у вас.
— Помню. Стоят в тупике. Назначение — Петроград. Но когда к власти пришли большевики, вмешались консулы — французский и британский. Вагоны велели задержать.
Павлухин склеил аккуратную цигарку, прикурил от свечки. — Надо бы отправить… — выдохнул вместе с дымом. — Куда?
— В Петроград, по назначению…
— Назначение — Керенский, — сказал Небольсин.
— Назначение новое — Ленин, — ответил Павлухин. Небольсин вдруг перешел на «ты»:
— Слушай, а ты парень хитрый. По глазам вижу: в рот пальца не клади. А в Архангельске дураки сидят: не понимают всей сложности мурманской обстановки.
— Зато они раскусили обстановку в Совжелдоре, и про вашу речь там уже им известно.
Небольсин кашлянул в растерянности.
— Они еще не знают, что меня в Петрозаводске убивали.
— Убили? — со смехом спросил Павлухин.
— Зачем мне это нужно? — ответил Небольсин.
— Вот и хорошо. Живите себе на здоровье…
Аркадий Константинович выждал минуту, сказал:
— Я не возражаю. Чем больше грузов отправим в Россию, тем лучше для России, так я это понимаю. Но английский и французский консулы — мои приятели, вместе водку сосем.
— Сосите и дальше, — засмеялся Павлухин. — А вагоны нужно отправить…
Договорились так: Небольсин ничего не знает — ничего не знает и знать не желает; Павлухин пусть сам разыщет Песошникова, машиниста паровоза № 213, и тот к составу, идущему с беженцами на Петроград, может прицепить и эти вагоны..
— Только Песошников не согласится, — сказал Небольсин, снова заваливаясь на койку.
— Почему же?
— Вагоны в тупике, и надобно растолкать через сортировочную горку теплушек сотню, не меньше, чтобы до них добраться. Это же адская работа!
Павлухин ушел.
Скоро защелкали стрелки, пошла перекидка вагонов по путям, начались свары и драки. «Дома» срывались с мест, уезжали в Колу, другие перетягивались обратно. Аркадий Константинович даже не верил: «Ведь это адская работа!» Лязгнули буксы, и вагон Небольсина тоже поехал к черту на кулички. А мимо окон начальника дистанции, смело и решительно, Песошников протащил пять длинных запломбированных вагонов — с алюминием и селитрой. «Не большевик ли он, этот Песошников?» — подумал тогда Небольсин. Но это дела не меняло: завтра пять драгоценных вагонов будут уже в Петрограде…
«С волками жить — по-волчьи выть!» — думал Небольсин; это действительно утешительная поговорка.
* * *
Фронт уже почти развалился, солдаты разъехались по домам, увозя (для покрепления хозяйства) винтовки и патроны; на войну все плюнули как-то разом, и немцы, пользуясь развалом русской армии, быстро наступали на молодую страну.
Невесело это было. Совсем невесело…
Посыльная «Соколица» вырвалась из Архангельска почти последней — в горле за нею уже сомкнулись льды. Но из Мурманска ушел «Иртыш» — ушел с матюгами, с резолюциями, посылая флагами на мачтах проклятие Главнамуру и его главе — контр-адмиралу Ветлинскому. «Иртыш» затерло во льдах — он не смог прорваться в Архангельск. Но этот случай был показателен: настроение на флотилии изменилось.
Павлухин почувствовал это. Что-то сдвинулось. Дружного поворота кораблей «все вдруг» не было. Поворачивали последовательно — поодиночке. Даже буйная «Чесма», размусорив над рейдом пышные декларации, вдруг очухалась и замолкла. Там, в этой громадине линкора, словно просыпались после перепоя: «Братцы, что же вчера было, а? Что же я вчера натворил?..» Правда, команда на «Чесме» уже была — раз-два и обчелся.
Криво-косо, но до Мурманска, стывшего в заснеженном одиночестве, все же доходили сведения, что в России не так, как здесь. Там, в глубинах растревоженного отечества, устанавливалась власть народа. И был во многих головах на флотилии настоящий шурум-бурум: сегодня кричали «ура» большевикам, завтра ругали их на чем свет держится. Но каждый уже начинал понимать, что Мурман отрывается от Российской Эскадры, плывет куда-то одиноким и мрачным кораблем, без флага и без команды. Пока отрывались от революции, некоторые люди политично помалкивали. Но теперь чуялось, что Мурман уплывает прочь и от самой России — это пугало, это настораживало, это смыкало прежнюю рознь…
Накануне возвращения Павлухина главнамур разогнал ревком, передав всю власть мурманскому совдепу. Тимофей Харченко снова очутился не у дел, а в машину его теперь и веревкой не затащишь: отвык, избаловался, чистый воротничок носить стал. Только за кипятком к матросам бегал — чаи заваривал.
Павлухин встретил прапорщика на палубе и сказал ему:
— Башкой бы тебя — да прямо за борт!
— Зашто?
— Только с такими, как ты, и может главнамур делать, что ему хочется. По всей стране власть Советская, а у нас…
— А я не один! Нас всех выскребли, — ответил Харченко.
— Вот всех вас и надо за борт! — Павлухин притянул к себе машинного за орленую пуговицу. — А кто такой адмирал Ветлинский… знаешь? — спросил. — Именно он приказал четырех наших расстрелять в Тулоне…
И вдруг случилось то, чего не ожидал Павлухин.
— Тю тебя! — засмеялся Харченко, потрогав стынущий на ветру чайник. — Нашел чем с ног сшибать… Да об этом уже давно балакают на флотилии.
«Ну тем лучше», — решил Павлухин. После ужина велел он свистать — всем в нижнюю палубу. Собрались нехотя, заленились: зараза разложения перескочила с флотилии и сюда…
— Трепаться-то, — начал Павлухин, — мы все горазды, хлебом не корми. А не хватит ли зубы показывать! Главнамур битком набит офицерами самой махровой масти — еще черносотенной! Кто давал Ветлинскому право, чтобы открывать и закрывать наши ревкомы? Ладно. Разогнали они наш ревком, а мы потребуем разгона Главнамура… Вся власть в руки Совета!
И тогда поднялся Кудинов:
— За что воюешь, Павлухин? За совдеп? Пожалуйста, есть у нас совдеп, и всю власть ему Ветлинский передал. А Главнамур их подпирает! Так что с того? На Балтике тоже адмиралы остались, и даже большевикам служат: Ружек, Альтфатгер, Щастный… Выбей всех — кто останется?
Павлухин посмотрел на дружка: молодой еще, у парикмахера давно не был, волосы на синий воротник лезут, бакенбарды себе отпустил, как у Пушкина.
— Закосмател ты, паря, — сказал Павлухин. — Вот оно-то и хреново, что Главнамур Советы подпирать стал. Кого подпирают? Шверченку? Так его гнать надо.
— Скобарь ты, Павлухин! — кричали ему. — Вон еще лейтенант Басалаго в Совете. Был управделами в ревкоме, теперь делами крутит в совдепе. И ты попробуй туда сунься: мало тебе на «Чесме» поддали? Еще хочешь?
— Мало, — сказал Павлухин. — А вы сами скобари, заросли волосней, как лешие… Этих шверченок да басалаго главнамур протащил в совдеп на своем авторитете «революционного адмирала». Знаем мы эту лавочку! Вон на Черном море адмирал Колчак, не чета нашему Ветлинскому, тоже по митингам раскатывал. Тоже нашлись дураки по восьмому году службы, которые на руках его до автомобиля носили… А чем кончилось? Пришлось Колчаку шпагу свою на колене ломать перед всей эскадрой, а теперь он к американцам подался. Глядите, как бы и наш главнамур под адмирала Кэмпена не постелился! Благо, и недалече тут — «Юпитер» всегда под боком стоит, его катером достанешь…
Передохнул и продолжил:
— Еще раз говорю вам, осип уже… Нужен Совет! Без шверченок, без басалаго! Нужны комиссары, назначенные партией, и тогда ни один гад не рискнет пролезть в совдеп, ежели он станет советским по-настоящему… Ясно?
— Нам ясно. Да только здесь не Кронштадт… не навоюешь!
Павлухина извернуло — в ярости:
— А на што намекнул, братишка? Английского дредноута не видывал? Небось вчера только из дярёвни на флот прибыл? Мы ведь тоже не валенками стреляем! И кто бы нам ни приказывал, а наш «Аскольд» погреба свои опорожнить не даст. Боезапас полный, и в этом — сила наших резолюций… На «Чесме» разгребли погреба на берег, теперь мыльные пузыри пускают — кто их, чесменских, боится?..
Вышел матрос Власьев, сочувствующий.
— Сахарок-то королевский… Пока что хлеба ржаного не кушаем, больше крупчатка американская. Корнбиф тоже чужой из банок вилочкой ковыряем. И вот это, — сказал Власьев, — это, братцы? опасно. Тем более сук продажных на кораблях — что тараканов, и голую баланду хлебать не станут! Но нас за тушенку загарманичную не купишь! Павлухин прав: «Аскольд» — посудина старая, но себя покажет… Главнамур тряхнуть надобно, чтобы штукатурка посыпалась. Иначе пройдет еще время, и они нам мозги набекрень вправят… Лейтенант Басалаго хитрый: без погон по улицам шляется. А вот ты, Павлухин, контрики свои рази снял? Сыми…
Павлухин рванул с плеч унтер-офицерские погоны.
— На! — сказал. — Ты думаешь, я лучше стану. Я их для Архангельска нацепил, чтобы не выделяться…
Матросы погогатывали:
— Харченку-то! Харченко скажи о том…
— Скажу и Харченко. — Павлухин враз побледнел и выдернул взглядом из кубрика трех, надежных. — Власьев, Кочевой и ты, Митька (это Кудинову)… ступай за мной! Будем наводить порядок на флотилии с нашего крейсера… Ходу!
В кают-компании крейсера Харченко играл в поддавки с мичманом Носковым. Посверкивал в углу за роялем самовар, подаренный команде «Аскольда» еще в Девонпорте — от рабочих Англии, ради пролетарской солидарности. Трещала дровами печурка, труба ее, раскаленная докрасна, была выведена прямо в иллюминатор. Кожа с диванов давно вырезана ножами — аккуратными квадратами — на голенища и прочие матросские поделки.
— Ну, Тимоха, — сказал Павлухин, — уж ладно мичман, с него спрос иной, а ты… Ты же из наших, свой в тряпочку!
— Це-це-це, — ответил Харченко, — ты про што завел?
— Номера приказов революции уже за сотню швырнуло. А ты, машинный, еще и приказа номер первый не исполнил…
— Ах вот вы о чем? — догадался трюмный мичман и покорно сдернул с плеч серебряные погоны корпуса флотских инженеров-механиков.
— Стой, погодь, — удерживал его Харченко. — Разберемся… Это как понимать?
— А так, приказ революции. Вон мичман умнее тебя: сразу понял… Давай и ты скидывай.
— Отвяжитесь, — сказал мичман и, бросив погоны, ушел. Харченко, набычившись, стоял перед Павлухиным, и кровь заливала ему низкий широкий лоб.
— Пошто говоришь-та-а?.. — спросил он. — Мне сымать? Да я тебе не сопливый мичман. Пущай их белая кость сымает. А я сын трудового народа, и мне эти погоны… Или забыл, каково доставались матросу погоны офицера? И теперича ты, лярва худая, желаешь, чтобы я тебе их скинул? На! — выкрикнул, наступая. — Попробуй сыми…
— Попробуем, — сказал Павлухин, цепляясь за погон.
И вдруг, низко склонясь, Харченко бомбой пробил брешь в загороди матросов, выскочил в коридор кают-компании… Схватил с пирамиды винтовку, клацнул затвором:
— Ты мне, Павлухин, не смей… Я тебе не контра, а офицер красной революции. И свои погоны не отдам… Поди-ка вот, сам заслужи их сначала… Не подходи! Убью любого! Черный глазок загулял по грудям четырех, нащупывая сердце каждого. Накал этого мгновения был страшен.
— Снимешь? — спросил Павлухин.
Но едва сделал шаг, как пуля, звякнув о броню, рикошетом запрыгала по линолеуму. Харченко ловко передернул затвор. Выскочила из-под него, сверкнув, желтенькая дымная гильза. Стремительно перебросил в канал свежий патрон.
— Сымай их с дворянских плеч… А мои не трожь!
И только сейчас заметил, что из кулака Павлухина глядит на него, весь в пристальном внимании, вороненый зрачок нагана. Угар прошел, и Харченко медленно опустил винтовку. Брякнулась она к ногам машинного прапорщика. И протянул он к матросам свои трудовые клешни:
— Вот этими-то руками… потом и кровью своей. Ладно, — сказал. — Я уйду. Оставлю вам свои погоны…
Он и правда ушел с крейсера. А в каюте его остались две плоские тряпочки, на которых слюнявым химическим карандашом были разрисованы корявые звездочки. Харченко скрылся при погонах настоящих, еще царских, купленных на барахолке, и только теперь на «Аскольде» поняли, что у главнамура появился еще один лакей — очень хороший, очень усердный.
— Ребята! — объявил Павлухин в кубрике. — Волею ревкома крейсера отныне разрешается: каждый, кто встретит Харченку на улице, может лупить его как собаку…
И вспомнился ему тяжелый браслет на руке Харченки, перелитый из серебряных ложек, ворованных в ораниенбаумском трактире. И сберкасса крейсера, запертая висячим пудовым замком, — ни у кого из команды не было скоплено столько франков, сколько У машинного унтера Харченки. И хуторок на Полтавщине. И чарку, бывало, не выпьет — все копит, копит, копит, зараза такая.
«Моя вина! — думал Павлухин. — Просчитался я!»
…Однажды сошел Павлухин на берег Шел и шел себе, задумавшись, опустив голову Вдруг кто-то окликнул его:
— Эй, «Аскольд»! Сбавь обороты..
Повернулся: стоял перед ним матрос, еще молодой, с лицом приятным и открытым. Незнакомый. А на голове — шапка (по ленточке, откуда он, не узнаешь).
— Чего тебе? — спросил Павлухин с опаской.
Незнакомый матрос придвинулся ближе, трепеща клешами по сугробам, и совсем рядом увидел Павлухин серые пристальные глаза со зрачками, слегка рыжеватыми.
— Это вы там шумите? — спросил. — Хороша коробка первого ранга, яти вас всех. Шуму много, а шерсти мало.
— Это кто так сказал?
— Черт сказал, когда стриг свою кошку… Вот и я говорю теперь: разве вы корабль революции? Вы — котята в бушлатах. Ветлинский — хад? — спросил матрос в шапке.
— Ну гад, — согласился Павлухин.
— Это ваших-то он четырех шлепнул в Тулоне себе на здоровье?
— Ну шлепнул.
— А вы… терпите? Угробить его надо!
Матрос постоял, о чем-то раздумывая, покачался, будто его ветром кренило, и вдруг плюнул под ноги аскольдовца.
— Дерьмо! — сказал. — Кто поверит вашим резолюциям, если вы даже Ветлинского убрать с дороги не способны… Наган есть? Вот и хлопни…
Павлухин пошагал далее. Тогда он не задумался, почему незнакомый матрос подбивает его на анархический выстрел в спину главнамура.
И это забылось. Как и многое забывается.
|
The script ran 0.027 seconds.