Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Валентин Пикуль - Нечистая сила [1979]
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_history, История, Роман

Аннотация. «Нечистая сила». Книга, которую сам Валентин Пикуль назвал «главной удачей в своей литературной биографии». Повесть о жизни и гибели одной из неоднозначнейших фигур российской истории - Григория Распутина - перерастает под пером Пикуля в масштабное и увлекательное повествование о самом парадоксальном, наверное, для нашей страны периоде - кратком перерыве между Февральской и Октябрьской революциями

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 

– Какого? – переспросил министр. – Хлебного… Владимир Николаевич заведомо знал, что никакого Хлебного банка не возникнет, но жуликам на хлеб всегда хватит и даже детям их останется, а банковские уставы продаются, как облигации. Коковцев раскурил длинную сигару «Корона Британии». – Я не верю, будто вы упрятали за решетку своего родного брата, как о вас говорят. Но я не верю и тому, что вы были другом повешенного Желябова… Простите за сентенцию: все-таки неприлично бывать в том доме, хозяина которого вы ругаете! Сазонов засмеялся. Его еженедельник «Экономист» регулярно устраивал для Коковцева китайскую пытку: по капле, по капельке, не спеша, год за годом министру долбили череп, терроризируя его критикой. Ведь даже вселенский грех «винной монополии» сваливали на Коковцева, обвиняя его в спаивании водкой народа. Чувствительный к критике аристократ, дабы утихомирить живодерские наклонности плебея-издателя, субсидировал Сазонова дачею в его журнал прибыльных объявлений. Но Сазонов (к несчастью Коковцева!) имел глаза во много раз больше желудка, и сейчас он дал понять министру, что поезда в Царское Село ходят каждые полчаса. Сразу стало понятно развитие интриги: в Царском охотно принимают Распутина, который от царя и царицы едет ночевать на Кирочную – к Сазонову… После разговора, неприятного и тягостного, Коковцев вечером признался жене с брезгливостью: – А меня стали шантажировать именем Распутина! Сазонов намекнул, что мою особу могут шлепнуть лопатой, но зато могут и оставить во здравии… могут даже сделать премьером! Анна Федоровна Коковцева пришла в ужас: – Володя, дай ты им! Дай… Пойми, что Столыпин тебе не опора. Это садовый георгин, хотя и пышный, но стебель его слабый, и он сразу надломится, когда на него облокотишься. – Пусть георгин! Не опираться же на чертополох. – Не связывайся с ними – дай! – Но если я дам, тогда-то и буду связан… Коковцев был человеком честным, и в обширную летопись грабежа русской казны он вошел как собака на сене: сама не ест и другим не позволяет. Но теперь Владимир Николаевич понимал, что, как бы он ни «трезорил» этот стог сена, распутинская шайка все равно сено по клочкам растащит… Утром он сказал жене: – Придется мне утвердить устав Хлебного банка! Позже он стороною выведал, что устав этого банка Сазонов продал на юге страны за четверть миллиона. Разбогатев, этот экономист тут же разлаял работу министерства финансов, куда опять и заявился, чтобы продолжить китайскую пытку… Свою дружбу с Распутиным он использовал на все корки! Теперь он, помимо журнала, хотел издавать еще и газету. Коковцев испытал состояние карася, который сидит на крючке, а его, бедного, прямо за губу тянут из родимой стихии на сковородку… Келейно он созвал на Мойке у себя директоров кредита, директоров госбанков, и сообща они постановили: дадим! Объявив между собой подписку, они вручили Сазонову сто тысяч на процветание его новой газеты… Коковцев не сдержался и все-таки сказал: – На этот раз вы залезли в мой карман! – Извините, – отвечал Сазонов, забирая деньги… Шарманщик завел под окнами министра нечто веселое: Ах вы, сашки-канашки мои, разменяйте мне бумажки мои, а бумажечки все новенькие — двадцатипятирублевенькие! – Вот так и живем, – надрывно вздохнул Коковцев. * * * Газеты оповестили Россию, что старец Гриша вновь объявился в Царицыне, где затеял создание женского (!) монастыря, для которого уже подбирал штат – из молодых да красивых. Газеты сообщали, что устроитель монастыря «садится с женщинами на один стул, целуется, гладит их за лопатки (и не за лопатки), произнося фразы вроде следующей: „А не люблю я этой Х., уж больно толста, а ты куды как покрепче да круглее…“ Ясно, что монастырь обещал быть очень строгих правил! Между тем травля старца в печати продолжалась, и Гришка не спешил в столицу. Наконец он осознал, что испытывать терпение царицынских жителей далее нежелательно, и стал собираться в дорогу. На вокзале его провожала толпа, одни бабы молились на Распутина, а другие плевались в него – все как положено! С площадки вагона Гришка стал говорить речь, „но речь его, – писал Илиодор, – была такая путаная, что даже я ничего не понял“. После Распутина выступил с речью один пьяный абориген – и тоже никто ничего не понял. Илиодор решил вмешаться, «но Григорий сделал в мою сторону жест рукою, как генерал солдату, когда солдат что-либо невпопад скажет, и в духе придворного этикета он промолвил пьяному: – Продолжайте, пожалуйста. Продолжайте…». Пьяный выступал до тех пор, пока поезд не тронулся. В купе ехали какие-то молодые чиновники, читавшие о нем в газетах. Распутин, обожавший даже поганую славу, с гордостью заявил попутчикам, что Распутин – это я! Ему долго не верили, так что пришлось поведать о себе немало пакостей, пока не поверили… А поверив, чиновники с интересом спрашивали: – Неужели все это правда, что о вас пишут? – Да врут половину, а другую половину… кто не без греха? Одно меня сердит: псинаним придумали, в «Новом Времени» кака-то «маска» про меня стала писать. Что ни слово – все правда! Знай я, кто он, пошел бы и настучал в морду. Но он же, анахтема, за псинаним спрятался… «Маска»! Поди ж ты сыщи ево… Пока он там куролесил по задворкам империи, слухи о его безобразиях копились в келье архимандрита Феофана, и (как принято говорить в консисториях) «владыка омрачился». А тут приехал епископ Гермоген, новых сплетен подбавил и сказал Феофану: – Не на того Холстомера мы ставили! Гляди, скоро Гришка так возвысится, что мы ему вроде гнид покажемся… Сказывал мне борец Ванюшка Заикин, который на еропланах летал, что с высоты люди мельчей муравьев видятся… Дело ль это? В интервью газетчикам Гермоген заявил: – Святейший Синод, печась о духе народном, недавно воспретил постановку пьесы Леонида Андреева «Анатэма», где от сатаны запах серы исходит. Верно, что нельзя сатану на сцене играть. Так почто же, спрашиваю я вас, мы Гришке беса играть позволяем?.. Почуяв в лице Гермогена опору для себя в Синоде, Феофан при свидании с императрицей объявил ей: – Едет сюда богомерзкий и грязный шут Гришка Распутин, едет за виноградом царским, благоуханным, а я, виноградарь немощный, не для него взращивал ягодки в покоях сих. Государыня! Если я не скажу этого тебе, то кто еще скажет? Отрекись же от Распутина и впредь не путай бога с дьяволом! Александра Федоровна вытянулась – во гневе: – Мои глаза не увидят вас больше, – прошипела она. Злыми слезами разрыдался Феофан, взмахнул крестом: – Пропадете вы… с Гришкою-то! – Уходите, – велела царица. – Еще одно слово, и я навсегда забуду, что вы были моим духовным пастырем… Гермоген прибыл в столицу на зимнюю сессию Синода и, как заведено, представился императору. Николай II сказал ему: – Не понимаю, зачем вы Григория Ефимовича совместили с этой дурацкой «Анатэмой» бездарного Леонида Андреева? Григорий Ефимович принят в нашей семье как… умный человек. Гермоген, пылкий мракобес, запальчиво ответил: – Где вы ум-то у него видели? Я хотел его священником сделать, поручил Илиодору подготовить его, так он бился с ним как рыба об лед, а Гришка – олух, ни одной молитвы целиком не знает. Николай II махнул рукой: прочь. Возникла дикая ситуация: реакция выступала против реакции. Конечно, в этот момент царь не подумал так, как у меня здесь написано, но и он, кажется, ощутил всю остроту создавшейся обстановки; он решил: «Теперь, если Столыпин пожелает разорить это гнездо Гермогена и Илиодора на Волге, я возражать не стану!» Вслед за этим стала собирать свои вещи, желая покинуть царский дворец, нянька наследника престола Елена Вишнякова. Императрица велела няньке подробно доложить, как ее растлил в поезде Распутин и что вытворял с нею в Покровском, после чего Алиса положила подбородок на валик кресла и долго смотрела на Вишнякову синими глазами. – И ты хочешь, чтобы я поверила тебе? – спросила она. – А мне кажется, ты вовлечена в заговор тех недобрых сил, которые сейчас ополчились против отца Григория… Говори же честно, кому ты еще рассказывала обо всем этом? – Фрейлине Софье Ивановне Тютчевой. – Хорошо. Ступай. Я видеть тебя не желаю… В седьмом часу вечера Тютчеву, заступившую на фрейлинское дежурство при дворе, навестил скороход: – Вас просит в бильярдную его величество. Николай II встретил женщину словами: – Софья Ивановна, что за сплетни вокруг моих детей? – Никаких, государь. Дети есть дети. – А… Вишнякова? Для этой женщины, взятой из народа, мы с женою так много сделали, а она… о чем она, дура, болтает? Тютчева подтвердила стыдный рассказ Вишняковой. – Выходит, вы тоже не верите в святость Распутина? – А почему я должна в это поверить? Царь точным ударом загнал шар в лузу. С треском! – А если я вам скажу, что все эти тяжкие годы после революции я прожил исключительно благодаря молитвам Распутина? – Я позволю себе усомниться в этом, ваше величество. Николай II искоса глянул на фрейлину: перед ним стояла внучка поэта А. Ф. Тютчева, женщина сорока лет, с мощным торсом сильного тела, обтянутая в дымно-сиреневую парчу, из-под стекол пенсне на царя глядели едкие непокорные глаза. – К чистому всегда липнет грязное, – сказал царь, невольно смутившись. – Или вы думаете иначе, Софья Ивановна? На это он получил честный ответ честной женщины: – Да, ваше величество, я думаю иначе. – В таком случае я вас больше не держу. – Позвольте мне понять ваше величество таким образом, что отныне я могу быть свободной от придворных обязанностей? – Да. Зайдите к моей жене… попрощаться. Следуя длинным коридором, Софья Ивановна отстегнула от плеча пышный бант фрейлинского шифра, в котором красовался вензель из заглавных букв имени-отчества Александры Федоровны, и этот шифр она положила с поклоном перед императрицей. – Я чрезвычайно счастлива, ваше величество, что поведение Распутина делает невозможным мое дальнейшее пребывание при вашей высочайшей особе. Я пришла откланяться вам… Царица знала о попытке Распутина изнасиловать фрейлину, и она – очень спокойно – дала ей понять: – Но, милая, Распутин – это же ведь не пьяный дворник. Вы должны бы радоваться этому обстоятельству. – По-моему, никакая женщина этому не может обрадоваться. Царица (немного смущенно): – Я не так выразилась. Ну, если не радоваться, то хотя бы… стерпеть. – Странные советы я слышу от вашего величества. – Ничего странного. В вас вошел бы святой дух… Тютчева вышла. Я не выдумал этих диалогов![10] …Распутин приехал в столицу и, засев на квартире Сазонова, сразу же стал названивать по телефону Вырубовой: – Слышала, как Гермоген-то меня обложил? Феофана не надо! Так и скажи папе с мамой, что, покеда Феофан здеся, я не приду… молиться стану. Тютчевой по шапке дали? Дело! Вишнякова – дура, она сама ко мне в штаны лезла. Чисти дом, Аннушка, чисти! А как ишо там «Анатэма»? Это што? Про бесов? Не надо про бесов… Писателев тоже не надо: от них много смуты идет! Василий Иванович Качалов вопреки замыслу автора все-таки создал на сцене трагический образ современного беса Мефистофеля, полный сатанинского пафоса разрушения. А после всей этой крутни и нервотрепки императрица сказала: – Ники, ты должен вмешаться. Театр Станиславского нам не указ, а здесь, в столице, «Анатэма» Леонида Андреева поставлена не будет. Это черт знает что такое… И вообще, – разрыдалась она, – я не выдержу! Мне все уже опротивело. Каждый день какие-нибудь новые гадости. Сколько можно! Я скоро сойду с ума… * * * В растопыренных пальцах Распутин держал блюдце с горячим чаем, поддувал на него, чтобы скорей остыло, и говорил: – Не пойму, Егор, откедова эта Маска, что меня в газетах ругает, все про меня верно описывает? Ежели б этот псинаним мне попался, я бы ему всю рожу расковырял. Маска – псевдоним Манасевича-Мануйлова, которому Сазонов (чистая душа!) и выдал тайны быта и жизни Распутина, а теперь он (дивный человек!) решил продать Распутину и самого Манасевича-Мануйлова… Надевая серую шляпу, экономист сказал: – Так и быть, едем. Я покажу тебе эту Маску! Приехали на Эртелев переулок, в дом № 11; здесь размещалась редакция «Вечернего Времени», филиала «Нового Времени». Сазонов объяснил, где кабинет Маски, а сам идти уклонился: – Пока ты там его ковыряешь, я в пивной посижу… Распутин, напрягаясь телом, через три ступеньки – прыжками, решительный и сильный, взлетел по лестнице на четвертый этаж, по табличкам на дверях отыскал номер кабинета своего хулителя. Без стука отворив дверь, вошел. За столом сидел круглолицый (словно кот) господин без пиджака, опоясанный французскими подтяжками, и вел беседу по телефону. Разговор шел о зубах, а так как у Гришки зубы болели часто, то он со вниманием прислушался. – Коронки вернули, – говорил Ванечка, – а зубов не вставили. Три передних… Почему? Но я же не пенсии у вас домогаюсь, а лишь того, что положено: выбили – вставляйте… на казенный счет! Это неправда… вранье. Курлов ведь ясно сказал, что я пригожусь. А если так, так на что я вам сдался… беззубый-то? Повесив трубку, Манасевич-Мануйлов сказал: – Какого ты черта сюда вперся? От такого приема Распутин малость потускнел. Вежливо, даже сняв шапку, он проговорил: – Распутиным будем… Новых – по пашпарту. – А-а-а, куманек… явился. Мое почтеньице! Распутин был готов драться, но вид наглого журналиста смутил его, и Гриша как-то вяло, извинительно бормотал: – Пишут тут обо мне всяко… нехорошо пишут. – Ну, пишут… так что? Тоже писать захотелось? – Оно не про то. Я вот и говорю, что ежели писать, так ты пиши… оно понятно! Но ежели ты жук, так ты мне прямо и скажи: я, мол, жук, и тогда я тебя пойму… Кто не без греха?. Манасевич набулькал себе воды из пыльного графина, попивал малюсенькими глотками, смакуя, будто ликер. Сказал: – Значит, как я понял, ты мною недоволен? Признаться, я тоже не всегда доволен собою. Можно бы писать и лучше. Но ты, приятель, ошибся, надеясь в Эртелевом переулке встретить Пушкина! – Нельзя обижать хороших человеков! – выпалил Гришка… Вслед за этим произошло нечто феерическое. Ванечка каким-то полицейским приемом обернул Распутина к себе спиною. Гришка ощутил страшный удар по затылку, отчего согнулся и упал на четвереньки. При этом лоб его упирался в нижнюю филенку дверей. Последовал завершающий удар ногой под копчик, двери сами собой растворились, и старец птичкой выпорхнул из кабинета. – Не мешай людям на хлеб зарабатывать, – сказал Ванечка, отряхивая прах и пепел Распутина со своих шулерских дланей. Удивительно громко стуча сапогами, Гришка мчался вниз по лестницам редакции, а из кабинетов высовывались потревоженные сотрудники Борьки Суворина, спрашивая о причине шума. Манасевич-Мануйлов не сказал им, что ему нанес визит сам Распутин. – Да так… Приходил один читатель, удрученный неправдами жизни. Ну, я и показал ему, что аптека находится за углом направо… Распутин (бледнее обычного, весь дергаясь) спустился в подвал пивнухи, где расселся Сазонов, заказавший дюжину пива. – Ну как? – спросил. – Повидал Маску? – Дык што? Само собой… малость поболтали. – О чем же? – Как сказать? О разном… больше о жисти. – Манасевич хорощий парень, правда? – С ним жить можно, – поникнул Распутин над кружкою пива и потянул к себе с тарелки рака. – Ну вот! – обрадовался Сазонов. – Я знал, что вы друг дружку понравитесь. Что ни говори, а два сапога – пара! Распутин долго чистил рака, потом признался: – А все-таки он большой нахал. Уважаю! * * * Неожиданно для Сазонова Распутин впал в глухую депрессию, будто алкоголик после страшного перепоя, сидел на постели и днем и ночью, нечесан, немыт, в одном исподнем, мычал непонятно: – М-м-м, бяда… пропал я, бедненькой! – Ефимыч, да ответь толком – что с тобой? Активное «изгнание бесов» в Царицыне не прошло даром. Случилось невероятное: Распутин стал импотентом … Он плакал: – Хосподи, на што ж я жить буду теперича? Утром его потревожил телефонный звонок: – Григорий Ефимович, с вами говорит доктор Бадмаев… знаете такого? Я слышал, что у вас, мой дорогой, случилась маленькая мужская неприятность… Это чепуха! Навестите меня… 11. И даже бетонные трубы Прощай, моя Одесса, веселый Карантин, нас завтра угоняют на остров Сахалин! – Мне это надоело, – сказал генерал Курлов, выпивая при этом стопку анисовой, чистой, как слеза младенца. – Стоит мне вынырнуть, как меня снова топят. Уж как хорошо начал губернаторство в Минске, а тут… Демонстрация. Я скомандовал: залп! – и газеты подняли такой жидовский шухер, будто воскрес Малюта Скуратов… А сейчас, – продолжал Курлов, закусывая водку китайским яблочком, – Столыпин, этот истинный держиморда, призывает Степку Белецкого, у которого вместо носа – канцелярская кнопка… Зачем? Это ясно – чтобы Степана на мое место сажать… Курлов имел очень внимательного слушателя сейчас – тибетского Джамсарана Бадмаева; закутанный до пяток в бледно-голубой балахон, он сидел на корточках перед низенькой монгольской жаровней, бросая на нее индийские благовония. – Кто такой Степан Белецкий? – спросил тихонько. – Дурак! – отвечал Курлов громчайше. – Сейчас на Самаре – вицегубернаторствует. Вместе со Столыпиным служил… в Гродно, кажется. Столбовому боярину Пьеру эсеры лапу прострелили, а Степана, как выходца из народных низов, в навоз обмакнули. Вахлак он… в Жмеринке б ему на базаре солеными огурцами торговать! – Сейчас придет Распутин, – сообщил Бадмаев. – Нельзя ли мне по душам с ним поговорить? Говорят, мужик с мозгами. Если с ним не собачиться, так он… – Не надо, – перебил Бадмаев. – Вы, Павел Григорьич, в мундире генерала, а Григорий Ефимыч после того, как его профессор Вельяминов отколошматил, генералов пугается. – Так я могу мундир скинуть, – предложил Курлов. – А штаны с лампасами? Курлов был настроен воинственно: – Черт меня возьми, но можно и штаны скинуть! – Как же я вас без штанов представлю? – Как своего старого пациента… Зазвонил телефон. Бадмаев снял трубку: – Доктора Бадмаева? Простите, вы ошиблись номером… Здесь не лечебница – здесь контора по продаже бетонных труб! – Только повесил трубку, как раздался звонок с лестницы. – Это он! – сказал Бадмаев, отодвигая ногой жаровню. – Заболел? А что с ним стряслось? – Переусердствовал, – отвечал Бадмаев. – Любить женщин в его летах надо по капельке в гомеопатических дозах… * * * Никто не отрицает, что бетонные трубы государству необходимы. Никто не станет отвергать и значение тибетской медицины. Насчет бетонных труб я не знаю что сказать, ибо за двадцать пять лет работы в литературе трубами никогда серьезно не занимался, но о тибетской медицине скажу, что сейчас в нашей стране проводится большая научная расшифровка древних книг Тибета, дабы выявить в них секреты древнейшего врачебного искусства. Тибетская медицина признает лишь один метод лечения – высокогорными травами… Но при чем здесь Бадмаев? Джамсаран Бадмаев, этот коварный азиат, имел прозвища Клоп, Сова, Гнилушка. Из бурятской глуши приехал в Петербург, где окончил университет, в котором и стал профессором монгольского языка. Александр III был его крестным отцом, Джамсаран в крещении получил имя – Петр Александрович. Из путешествий по Востоку он вывез вороха душистых трав, назначение которых аллопаты и гомеопаты не знали. Витте говорил, что Бадмаев вылечит любого человека, но при этом он обязательно впутает пациента в какую-либо аферу. Тибетская медицина экзотично вошла в быт великосветского Петербурга, где нашлось немало ее адептов. Бадмаевскую фармакопею трудно учитывать, он варил лекарства всегда сам, названия для них (чтобы запутать ученых) брал с потолка, – по сути дела, он вел опасную торговлю возбуждающими наркотиками, которые называл романтично: тибетский эликсир ху-ши, порошок из нирвитти, бальзам ниен-чена, эссенция черного лотоса, скорбные цветы царицы азока… Понимая, на чем легче всего разбогатеть, Бадмаев специализировал свою клинику на излечении сифилиса. Ослабевших аристократов он делал пылкими мужчинами, а страстных аристократок (по просьбе их мужей) превращал в холодных рыбок. Помимо клиники в городе, Бадмаев имел дачи-пансионаты и загадочные санатории, где изолировал больных от мира, а что там происходило – об этом никто не знал, пациенты же санаториев лишь таинственно улыбались, когда их об этом спрашивали. За голубою тогой врача-кудесника скрывался изощренный политический интриган. Еще в конце XIX века он настаивал, чтобы рельсы Великого сибирского пути пролегли не на Владивосток, а через Кяхту. Он досаждал министрам своими «мнениями» в плотно запечатанных пакетах, сочинял брошюры, писал рефераты о пассивности Китая, высчитывал, сколько Россия выпивает ведер молока и водки; Бадмаев – один из поджигателей войны с Японией. Шарлатан был глубоко уверен, что тайные пружины управления государством гораздо важнее, нежели холостящие приводные ремни, опутавшие Россию с ног до головы и работа которых видна каждому. Бадмаев нисколько не врал, когда сказал по телефону, что здесь, по Суворинскому проспекту, в доме № 22, находится контора по продаже бетонных труб. В любой момент его клиника могла обернуться ателье парижских мод, а любая амбулатория становилась вертепом разврата, побывав в котором хоть единожды люди уже до гробовой доски молчали как убитые. Бадмаев умел связывать людей, не беря с них никаких клятв! Сила его заключалась в том, что все эти министры, их жены, сенаторы, их любовницы оставались перед ним… нагишом… Бадмаев хранил врачебные тайны, но всегда умел шантажировать пациентов знанием их тайн! Сейчас Джамсарану Бадмаеву было шестьдесят лет. Звонок в прихожей звенел, не переставая. В квартиру шарлатана ломился Распутин. Бадмаев был ему нужен – от него зависело все! * * * Я уже писал, что Митька Козельский после разлуки со своим антрепренером Елпидифором Кананыкиным был содержим на синодских субсидиях в бадмаевских клиниках. Точнее, Бадмаев держал его, как собаку, в прихожей квартиры, где блаженный мужчина, достигнув зрелости, настолько развил свой могучий интеллект, что с помощью культяпок освоил великую премудрость – научился отворять двери… Сейчас он открыл двери Распутину и сразу же больно укусил его за ногу. «Зачем мамок блядуешь?» – провопил он, уже науськанный святейшим Синодом против придворной деятельности Распутина. Гришка никак не ожидал встречи с Митькой, но, благо в передней никого не было, он молча и сердито насовал убогому по шее, отчего Митька с плачем уполз по коридору… Бадмаев провел гостя в комнату для гостей, где не было ничего лишнего, только на стенке (непонятно зачем) висел портретик поэта Надсона. С неожиданной силой врач толкнул Гришку пальцем в бок, и тот, здоровый мужик, сразу ослабел – опустился на кушетку. – А теперь, – сказал Бадмаев, улыбаясь широким лицом, – вы расскажете мне о себе все, что знаете. Скрывать ничего не надо! Вы должны быть предельно искренни со мною, иначе… Иначе ваша болезнь останется навсегда неизлечимой! Бадмаев косо глянул на дверь, а в замочной скважине узрел растопыренный глаз генерала Курлова, который тщательно изучал знаменитого Распутина (пройдет шесть лет, и жандарму предстоит в морозный день целых два часа сидеть на закоченевшем трупе Распутина, о чем сейчас Курлов, конечно же, не догадывался)… – А вылечите? – с надеждой спрашивал Распутин. – Я употребляю очень сильные средства – дабсентан, габырьнирга, горнак. У меня в аптеке есть и «царь с ногайкой», который хлестнет вас раза три – и вы поправитесь… – Бадмаев со своей ладони дал Распутину понюхать зеленого красивого порошка. – Сейчас вы заснете… Вам хочется спать, Григорий Ефимыч? – Угу, – ответил Гришка и рухнул на подушки… Бадмаев тихо затворил двери, сказал Курлову: – Пока он дрыхнет, я подумаю, что с ним делать. …Распутин очнулся от яркого света. Он лежал в комнате, окно которой выходило в лес, и там не шелохнулись застывшие в покое ели и сосны. На ветвях, отряхивая с них струйки инея, в красных мундирчиках сидели важные снегири. В комнате топилась печка. А на соседней кровати, уныло опустив плечи, сидел еще не старый мужчина с усами и очень печально смотрел на Распутина. – Где я? – заорал Гришка. – Не знаю, – отвечал мужчина с усами и стал плакать. – А ты кто таков? Санитар, што ли? – Я – член Государственной Думы Протопопов! – Чего лечишь? – Пуришкевич, – отвечал Протопопов, сморкаясь, – уговаривал меня лечиться сальварсаном у доктора Файнштейна… знаете, это на Невском, вход со двора, конечно. Но я как-то не доверяю современной медицине… А вам габырь уже давали? – Не знаю я никакого габыря, – забеспокоился Распутин, вскакивая. – Это как же так? Где же я? Куда попал? – Я был в таком ужасном нервном состоянии, – рассказывал Протопопов, – что не могу вспомнить, как меня сюда привезли. Думаю, что мы с вами на станции Сиверская… Вот теперь жду, когда мне дадут понюхать цветок азока, и тогда я успокоюсь. Дверь открылась, вошел сияющий, как солнце, Бадмаев с бутылкой коньяку, следом за ним Митька Козельский – с кочергой. – Григорий Ефимыч, – сказал Бадмаев, – советую подружиться с моим старым пациентом Александром Дмитричем Протопоповым… это человек, достойный всяческого внимания. – Да, я вижу, он с башкой! – отвечал Распутин и, отняв у Митьки кочергу, помешал в печке сырые дрова. – Скоро ль вылечите? Терпенья моего нету… дома ведь меня ждут! – Не спешите. Чтобы обрести нужную силу, побудете здесь с недельку. Потом я продолжу лечение в городской клинике… В программу лечения входили и оргии, которые Бадмаев устраивал для своих пациентов. Протопопов однажды во время попойки крепко расцеловал Распутина. – А ведь знаете, мне одна цыганка нагадала, что я стану министром. А я верю в навьи чары… Глубоко между нами признаюсь: я страшно влюблен в нашу царицу. Влюблен издалека, как рыцарь! Прошу: доставьте мне случай повидать даму моего сердца. – Устроим, – обещал ему Гришка… Распутин прошел курс лечения и скоро с удвоенной силой включился в бурную «политическую» деятельность. Но Бадмаев его уже не оставил. Посредством лекарств, то возбуждающих, то охлаждающих, он как бы управлял Гришкой на расстоянии, отчего Распутин был зависим от врача-шарлатана, а заодно он стал и ходячей рекламой бадмаевской клиники. Сохранился документальный рассказ Распутина: «Зачем ты не бываешь у Бадмаева? Ты иди к нему, мила-ай… Больно хорошо лечит травушкой. Даст тебе махонькую рюмочку настойки и – у-у-ух как! – бабы тебе захочется. А есть у него и микстурка. Попьешь ее, кады на душе смутно, и сразу тебе все ерундой покажется. Станешь такой добренький, такой глупенький. И будет тебе на все наплевать…» До самой гибели Распутин будет жить на наркотиках! * * * Весною на своей вилле возле Выборгской стороны (там, где в 1917 году сожгли Распутина!) Бадмаев принял Родзянку. Хомякова уже скинули с «эстрады» Государственной Думы, и председателем был избран Александр Иванович Гучков. – Что бы вы могли сказать о нем? – спросил Бадмаев. Родзянко держался настороже, будто попал в вертеп разбойника, и сказал, что явился на эту виллу не ради сплетен: – Вы обещали, Петр Александрович, дать мне конспект своей записки о негодяйском житии обормота Гришки Распутина… Бадмаев опустился на колени, приникнув к жаровне с благовониями. Родзянко наблюдал, как струи синего дыма подобно змеям уползали в широко расставленные ноздри бурятского чародея, и если бы дым вдруг начал выходить из-под халата врача, Родзянко даже не удивился бы… Бадмаев резко выпрямился. – Хорошо. Григория Ефимовича я вам «освещу»! Этого же хотел бы и премьер Столыпин, который тоже собирал досье на Распутина. Но Бадмаев никогда бы не дал премьеру материалов о Распутине, ибо врач делал ставку на Курлова, мечтавшего свалить истукана Столыпина, и Бадмаев заранее учитывал расстановку шахматных фигур в предстоящей опасной игре за обладание креслом министра внутренних дел… Вечером Родзянко сидел у себя дома на Фурштадтской, 20 и читал записку о Распутине, которую этот негодяй Бадмаев начинал так: «Сведения о Грише знакомят нас с положением Григория Ефимовича в высоких сферах. По его убеждению, он святой человек, таковым считают его и называют Христом, жизнь Гриши нужна и полезна там, где он приютился… Высокая сфера – это святая святых Русского государства. Все верноподданные, особенно православные люди, с глубоким благоговением относятся к этой святыне, так как на нем благодать божия!» – Какая скотина! – прошипел Родзянко. – Обещал мне ведро с помоями, вместо этого всучил акафист какой-то… В списке распутинцев Бадмаев одно имя тщательно замазал чернилами. Но Родзянко все же доскоблился до него: граф Витте! В конце записки Бадмаев выражал уверенность, что, если Распутина не станет, его место займет кто-то другой, ибо Распутин нужен. 12. Три опасных свидания – Если Распутин нужен, – сказал Столыпин, – то, выходит, я больше не нужен! Кажется, мы уже дошли до конца веревки и теперь настало время заглянуть гадине прямо в ее глаза! Накануне он вручил царю доклад о мерзостях Распутина и потребовал удаления варнака в необъятные сибирские дали. Император читать не стал. – К чему вам порочить молитвенного человека? – Молитвенного? – осатанел Столыпин. – Распутин таскает в банные номера статс-дам и фрейлин, а попутно прихватывает с улиц и проституток. Петербург небезгрешен! Это, конечно, так. Но знаменитые куртизанки Додо и Мак-Дики представляются мне намного чище наших придворных дам… Их могу соблазнить я! Можете соблазнить вы! Но в баню с Гришкой они не побегут! Ответ царя был совсем неожиданным: – Петр Аркадьевич, я ведь все знаю! Но я знаю и то, что даже в условиях бани Распутин проповедует Священное писание. – Столыпинский доклад был им отвергнут. – Премьеру такой великой империи, как наша, не подобает заниматься коллекционированием сплетен. Вы бы лучше сами повидали Григория Ефимовича!.. Сидя в «желтом доме» МВД на Мойке, Столыпин решил исполнить совет царя и вызвал генерала Курлова. – Павел Григорьич, я сейчас послал Оноприенко на Кирочную для доставки сюда главного гада империи. Человек я горячий и потому прошу вас при сем присутствовать. Сядьте за стол и читайте газетку, но в разговор не вмешивайтесь… Было жарко. За раскрытыми окнами плавился раскаленный Петербург, шипели струи воды из брандспойтов дворников, обливавших горячие булыжники мостовых, по которым сухо и отчетливо громыхали колеса ломовых извозчиков. В двери кабинета просунулась голова дежурного курьера Оноприенко. – Дозволите ввести? – спросил он. – Да. Пусть войдет или – точнее – вползет… Об этом свидании сохранился рассказ самого Столыпина: «Распутин бегал по мне своими белесоватыми глазами, произносил загадочные и бессвязные изречения из Священного писания, как-то необычно разводил руками, и я чувствовал, что во мне пробуждается непреодолимое отвращение к этой гадине… Но я понимал, что в этом человеке большая сила гипноза и что он производит на меня какое-то довольно сильное, правда, отталкивающее, но все же моральное впечатление. Преодолев себя, я прикрикнул на него. Я сказал ему прямо, что на основании документальных данных он у меня в руках и я могу раздавить его в прах, предав суду по всей строгости закона, ввиду чего резко приказал ему НЕМЕДЛЕННО, БЕЗОТЛАГАТЕЛЬНО И ПРИТОМ ДОБРОВОЛЬНО ПОКИНУТЬ ПЕТЕРБУРГ, вернуться в свое село и больше здесь никогда не появляться…» Распутин на прощание неожиданно сказал: – Но я же беспартейна-ай! – И захлопнул двери. – Он, видите ли, вне партий, – возмущался Столыпин. – Можно подумать, я больше всего боюсь, как бы он не пролез в ЦК кадетской фракции. А ваше мнение? – спросил у Курлова. – Варнак, конечно, – помялся жандарм. – Но лучше бы вы с ним не связывались. Что вы ему инкриминируете? То, что он в баню не один ходит? Так это его личное дело. А завтра я пойду с бабой в баню. Вы и меня потащите с курьером Оноприенко? – Нет, – возразил Столыпин. – Все сложнее. Чувствую, что с этим Распутиным власти еще предстоит немало повозиться… Вскоре выяснилось, что Гришка, дискредитируя премьера, в Сибирь не поехал. При очередном свидании с царем Столыпин заметил на лице самодержца блуждающую усмешку… Его, презуса, оскорбляли! Скомкав служебный день, он отъехал на нейдгардтовскую дачу – в Вырицу, до вечера сидел в скрипящем соломенном кресле, закручивая усы в кольца. В сторону затуманенной речки, названивая на гитарах, прошла компания вечно юных студентов и милых барышень-курсисток… Счастливые люди – им было хорошо. Да, выходит, пели мы недаром, не напрасно ночи эти жгли. Если мы покончили со старым, знать, и ночи эти отошли. Да-аро-огой длинна-аю, да ночью лунною, да с песней той, что вдаль летит, звеня, да со старинною, да с семиструнною, что по ночам… За спиной премьера послышался резкий стук костылей – на веранду вышла безногая дочь Наташа, а под локоть ее поддерживал красивый лейтенант флота (жених!). Что ж, жизнь продолжалась… Из темной зелени ревели неугомонные граммофоны, над крышами дач расплескивало за полночь сладостный сироп собиновского тенора: «Дышала ночь восторгом сладострастья…» А из отдаления, со стороны станции, неслось родимое, такое ветхозаветное и всем знакомое: «Кара-у-ул! Гра-а-абят…» – Черт знает куда смотрит наша полиция, – сказал Столыпин, председатель Государственного Совета, он же и министр внутренних дел (завтра у него второе свидание – тоже опасное). * * * За полчаса до прибытия поезда премьер уже прогуливался по доскам вокзального перрона – в светлосерой шинели, в дворянской фуражке, обрамленной красным околышем. В числе путейцев, носильщиков и публики Столыпин наметанным глазом определял агентов охранки, обязанных подставить свою грудь под пули, которые будут направлены в него – в государственного мужа… Все было в порядке вещей, и Столыпина уже трудновато чем-либо удивить. Наконец запыленный поезд вкатил зеленые вагоны под закопченные своды Николаевского вокзала. Столыпин еще издали помахал фуражкой – рад, ррад, рррад! Из вагона вышел мужиковатый человек в кургузом пиджачишке, помогая сойти на перрон детям, следом появилась сухопарая некрасивая дама. Это прибыл Степан Петрович Белецкий. Столыпин поцеловал руку его жены, погладил малышей по золотистым головкам, молча двинулись к царскому павильону, в тени которого премьер вел себя по-хозяйски, почти по-царски. – Эту даму с детьми, – наказал метрдотелю, – накормите из буфета, дайте им помыться после дороги… Ольга Константиновна, извините, но вашего Степана я забираю для важного разговора! Они уединились в отдельной комнате павильона. Белецкий чувствовал себя страшно скованно, попав из самарской глуши сразу в царскую обстановку, где сам (!) премьер империи наливает ему рюмочку арманьяка. Столыпин знал, что делает, когда вызвал Степана в столицу. В этом притихшем чиновнике скрывалась потрясающая (полицейская!) память на мелочи. Умный. Бескультурный. Вышел из низов. Лбом пробил дорогу. Короткие пальцы. Желтые ногти. Чувствителен к взглядам: посмотришь на руку – прячет ее в карман, глянешь на ногу – подволакивает ее под стул. Нос пипочкой. Глаза влажные, словно вот-вот пустит слезу. На пальце колечко (узенькое). Чадолюбив. С хохлацким акцентом: «телехрамма», «хазеты», «хонспирация», «Азэхф»… Таков был Степан Белецкий. Поначалу премьер расспросил его об аграрных волнениях в провинции. Белецкий отвечал даже со вкусом, рад поговорить: – Пятый ход похазал, што такое русский мужик. Посмотришь: вроде хонсервативен. Но хогда дело хоснется чужого добра, тут он сразу социал-демократ, да еще хахой! Знаю я их… сволочей. «Давай дели на всех… Нашей хровью добытое! Ишь, дворцов понаделали. Бей, хруши, ломай… все наше будет!» Столыпин, горько зажмурившись, с каким-то негодованием всосал в себя тепловатый коньяк. Долго хрустел золотою бумажкою царской карамели. Мимо окон павильона прошел дачный поезд – петербуржцы, обремененные кладью, спешили к лесам и речкам, ища отдохновенной прохлады… Столыпин заговорил по делу: – Мы живем в такое подлое время, когда все хорошие люди говорят горам высоким: «Падите на нас и прикройте нас…» Я тоже хочу прикрыться! Не знаю, откуда посыплются пули – слева или справа? В конце-то концов это даже безразлично… Поверь мне, Степан: мне давно наплевать, где подписан мой приговор – в ЦК партии эсеров… или на Фонтанке, в департаменте полиции! – Белецкий спросил, не боится ли он ездить в Думу. Столыпин ответил, что на втором этаже Таврического дворца, по секрету от думцев, для него сделана блиндированная комната. – Но никакая броня не спасет. Мне нужен свой человек на Фонтанке… Да! Столыпин и не скрывал, что, выдвигая Белецкого, хотел нейтрализовать в МВД влияние генерала Курлова, ибо в нем видел не только соперника, но и врага… Потом семья Белецких ехала в наемной коляске. – Что он тебе сказал? – спросила жена. Белецкий пребывал в некотором ошалении. – Ты не поверишь! Я заступаю пост вице-директора департамента полиции… Мне хочется плакать от счастья. Подумай: сын народа, щи лаптем хлебал, зубами скрипел, так мне было, и… Он вверг жену в страшное отчаяние. – Степан, умоляю – не соглашайся! – В уме ли ты, Ольга? – Ты пропадешь, Степан, а я пропаду с тобою. – Чушь! – отвечал он. – Это катастрофа… это конец нашей жизни. Тебе хочется вываляться в полицейщине, как в луже? Прошу, откажись. – И вернуться вице-губернатором в Самару? – Хоть на Камчатку, но только не полиция. – Ольга, – твердо сказал Белецкий, – ты женщина, и ты ничего не понимаешь. Я должен делать карьеру. Ради тебя. Ради детей. Ради куска хлеба под старость… Для кого же я стараюсь? Через день Столыпин позвонил Белецкому – спросил, как он чувствует себя на Фонтанке? Степан отвечал премьеру: – Ну и ну! Курлов глядит так, будто я ему долгов не вернул. Здесь даже не бегают, а носятся по коридорам как угорелые кошки… Вижу, что попал прямо в парилку. Вот только жена беспокоится, как бы чего не вышло! Столыпин не сказал ему, что мужья должны слушаться своих жен. Женщины предчуют беду лучше мужчин – сердцем. * * * Осенью 1910 года весь русский народ отмечал небывалый праздник, вошедший в нашу богатую историю под названием Первый Всероссийский Праздник Воздухоплавания. Пилоты напоминали тогда птичек, летающих внутри своих порхающих клеток. Чуткий поэт Александр Блок уже давно прислушивался к новому шуму XX века – это был шум работающих пропеллеров: Его винты поют, как струны. Смотри: недрогнувший пилот К слепому солнцу над трибуной Стремит свой винтовой полет. Подлинным асом показал себя летчик Н. Е. Попов, который достиг небывалой высоты – шестисот метров; он же побил все рекорды продолжительности полета, продержавшись в воздухе два часа и четыре минуты! «Для него, – с восторгом писали газеты, – не существует невозможного в авиации». Полиция на всякий случай тут же установила «Правила летания по воздуху», что дало повод выступить в Думе депутату Маклакову: «Не понимаю, как полиция мыслит себе контроль за правильностью полетов? Я думаю, в конечном итоге это будет выглядеть так. Летит, скажем, Уточкин или Заикин, а за ними геройски ведет аэроплан жандармский генерал Курлов и грозным окриком, как городовой на перекрестке, делает им замечания…» Следом поднялся на трибуну иронический Пуришкевич: «Я понимаю тревогу своего коллеги Маклакова. Но полиция, заглядывая в будущее, поступает правильно. А то ведь, сами знаете, господа, как это бывает… Найдется какой-нибудь Стенька Разин, который раскрутит свой пропеллер, взлетит на недосягаемую для смертных высоту и шваркнет оттуда пачку динамита на Царское Село с его венценосными жителями. Тогда мой коллега Маклаков громче всех будет кричать о том, что у нас безобразная полиция, которая ест хлеб даром… Я – за полицию даже под облаками!» Удивительно: русский народ как-то сразу полюбил авиацию. Царская власть, учитывая большую популярность авиаторов-чемпионов, незримо использовала Неделю воздухоплавания ради заигрывания перед армией и перед народом. А. И. Гучков от лица думской общественности уже слетал в Кронштадт и обратно, а теперь – от имени правительства! – наступала очередь лететь и Столыпину… На зеленом поле Комендантского аэродрома колыхалась трава. Самолет напоминал нечто среднее между стрекозою и этажеркой. Треск мотора, брызгающего на траву касторовое масло, наполнял сердца зрителей сладким ужасом чего-то необыкновенного. Столыпин шагал через поле, не видя путей к отступлению, ибо газеты (ах, эти газеты!) уже растрезвонили на всю Русь-матушку, что он полетит именно сегодня – 21 сентября… Премьера поджидал пилот – капитан Лев Макарович Мациевич, в прошлом офицер подводных лодок. Глядя в глаза Столыпину, он невозмутимо доложил: – Ваше высокопревосходительство, осмелюсь заявить, что я революционер, и мне выпадает хороший случай разделаться с вами за тот реакционный курс политики, который вы проводите… По-человечески говорю: прежде чем лететь со мною, вы подумайте! «Ах, эти газеты…» А пропеллер уже вращался. – Спасибо за искренность… Мы полетим! Мациевич любезно помог ему забраться в кабину, крепко стянул на Столыпине ремни, велел держаться за борта двумя руками. – Могу только одной, – пояснил Столыпин. – Вторая рука была прострелена насквозь вами… революционерами! Трава осталась внизу. Мациевич часто оборачивался, чтобы посмотреть, не вывалился ли премьер на крутых разворотах. «Этажерка» его тряслась каждой своей жердочкой. Столыпин, посинев от ужаса, с глубоким удивлением разглядывал классически точную планировку «Северной Пальмиры»… Он видел и Кронштадт. – Как вы себя чувствуете? – спросил Мациевич. Горячие брызги касторки залепляли премьеру глаза. – Превосходно, капитан! – с бравадою отвечал он. – Значит, я полагаю, полетим за облака? – Вы крайне любезны, капитан, но… не надо. Вот и трава! Столыпин выпутал себя из ремней. – Благодарю вас, – пожал он руку пилоту. – О том, что вы мне сказали перед полетом, я болтать никому не стану… Через несколько дней газеты России вышли в траурной рамке: «ТРАГИЧЕСКАЯ СМЕРТЬ КАПИТАНА МАЦИЕВИЧА! Авиатор во время полета выпал из машины и разбился насмерть. Аэроплан, пролетев без него немного, упал тоже и превратился в груду обломков…» – Жаль, – искренне огорчился Столыпин. – Это был благородный человек, человек смелых и дерзких чувств. Из мрачных глубин моря он смело взлетел под облака и был… был счастлив! 28 сентября Невский проспект заполнила такая гигантская демонстрация, какой никогда еще не бывало: Петербург прощался с Мациевичем. А в толпе провожавших тишком рассказывали, что пилот не просто выпал из самолета – нет, он сознательно покончил с собой,[11] якобы испытывая угрызения революционной совести за то, что не разделался со Столыпиным… Столыпин в эти дни писал царю: «…Мертвые необходимы! Жаль смелого летуна, а все же общество наше чересчур истерично». Почему он написал именно так – я не знаю. Наш известный архитектор И. А. Фомин тогда же установил на могиле пилота прекрасную стелу – она как игла, устремленная ввысь. В ней чувствуется что-то очень тревожное, крайне беспокоящее, даже ранящее… 13. На высшем и низшем уровне После Боснийского кризиса, вызвавшего обострение европейской политики, Извольского недолго держали на посту министра, спровадив его послом в Париж, где, в нарушение правил дипломатической этики, он всюду настырно твердил: «Война с Германией будетмоей войной». Портфель с иностранными делами в кабинете Столыпина получил его ставленник из культурной семьи москвичей-славянофилов. Лицеист по образованию, он был полиглот и музыкант, знаток истории и политики. Сазонову предстояло пройти все круги Дантова ада – вплоть до того момента, когда Пурталес вручит ему ноту, объявляющую войну с Германией… А работы много! В восемь утра Сергей Дмитриевич уже в министерстве, где за чашкой какао прочитывает поступившие за ночь донесения послов и консулов, по вырезкам из газет изучает столичную прессу государств Европы и Америки; с десяти до часу – доклады и приемы. Потом ему подают диетический завтрак, полчаса он гуляет по набережной. В два часа дня начинается прием иностранных послов, которые занимают его до вечера. К этому времени в Ампирной зале министерства накрывают обед, длящийся до 9 часов, затем Сазонов снова уединяется в кабинете, где редактирует дипломатическую переписку. Ровно в полночь он покидает здание у Певчевского моста и едет домой. Завтрашний день будет повторением прошедшего. Лишь очень редко, большой поклонник музыки, Сазонов урывает часок-другой, чтобы забежать в Мариинку, где прослушивает арию певца, или посещает Дворянское собрание – ради одной или двух частей любимой симфонии… Очень слабый здоровьем, Сазонов не курил, не пил, не имел дурных привычек, это был человек «невысокого роста, с непомерно большим носом, ходил слегка вприпрыжку и потому напоминал молодого вороненка, выпавшего из гнезда». Жена его была сестрой жены Столыпина… Николай II проводил осень 1910 года на родине супруги – в замке Вольфегартен близ Дармштадта; подготовлялась встреча царя с кайзером в Потсдаме, и чиновники МИД понимали, что за разговорами о строительстве немцами железной дороги Берлин – Багдад следует ожидать тевтонского натиска Германии, желавшей развалить союз России с Францией. Импровизаций в таких делах не допускалось: в Берлине заранее писался сценарий разговора с Сазоновым для рейхсканцлера Бетман-Гельвега, в Петербурге создавали схему беседы Сазонова с Бетман-Гельвегом. Ночью поезд пересек границу. Германия находилась в активном движении: мимо станций громыхали воинские эшелоны, в раскрытых дверях товарных вагонов виднелись гладкие блестящие крупы драгунских лошадей, солдаты играли на окаринах и, любовно обнимая стволы крупповских гаубиц, пели вполне миролюбиво (словно специально для русского министра иностранных дел, глядящего на них из окна вагона): Девчонок наших давайте спросим — неужто летом штанишки носят?.. В Берлине Сазонову был дан завтрак. Обеды и завтраки даются дипломатам не для того, чтобы накормить и напоить их, – это лишь предлог для завязки политической дуэли. Под шипение шампанского в бокалах развивается внешне игривый диалог, в котором даже безобидные слова подвергаются потом тщательному анализу в канцеляриях министерств… Немцы чествовали Сазонова с удивительным радушием! Бетман-Гельвег заявил, что Германия не нуждается в изменении курса русской политики. Конечно, был затронут и Боснийский кризис, в котором Австрия выиграла, а Россия проиграла. Рейхсканцлер заверил Сазонова, что Германия не обязана и не намерена поддерживать честолюбивые планы Австрии на Балканах. Услышав такое, Сазонов чуть не задал вопрос: «Сознает ли канцлер все значение сказанного?» Но он смолчал, ибо понимал, что эти обдуманные слова тоже вписаны в сценарий. Немцы лезли из кожи вон, лишь бы изолировать Россию в Европе… Переговоры продолжались в Потсдаме, где кайзер весьма усиленно (и успешно) потчевал своего милого кузена коньяками, и царь от выпивки подобрел (и поглупел): в проекте договора появилась статья о взаимном обязательстве России и Германии не вступать во враждебные друг другу коалиции. Но Сазонов за выпивкой монархов ограничил себя минеральной водой, и потому Германии, не удалось взобраться на русскую шею. «Ваше величество, в политике всегда есть точки, далее которых следовать гибельно», – сказал Сергей Дмитриевич царю… Вернувшись в Петербург, он дал газетчикам интервью, которое скорее напоминало извинение перед русской публикой за посещение им Берлина. Бетман-Гельвег напрасно заверял рейхстаг, будто в Потсдаме договорились о полном единстве взглядов: Сазонов выдержал бешеный натиск германской дипломатии и договора с немцами не подписал. Потсдамское свидание монархов стало последней попыткой кайзера оторвать Россию от союзников. Это была и последняя попытка Николая вернуть страну на старинные рельсы родственной дружбы с Германией… Сазонов поспешил повидать Столыпина. – Война будет, – сказал, – это уже ясно любому дворнику. Но если в результате войны русские казаки не напоят лошадей из Одера, если наши солдаты не согреются от пожаров Потсдама и Сан-Суси, значит, мы уже не великая нация! – Я думаю о другом, – хмуро отвечал Столыпин. – Если война на носу, то следует убрать анекдотиста Сухомлинова… Из Потсдама, заболтанный кайзером, царь вернулся, сильно поправев. «Опухший, глазки маленькие, говорят, пьет страшно много, недавно всю ночь до утра пьянствовал в Морском собрании». * * * В чаянии великой войны Сухомлинов настоял перед царем на ликвидации пограничных областей вдоль западных границ империи, по его распоряжению передовые линии гарнизонов тоже отводились назад – в глубину страны. Это не предательство, просто дурость. А когда Генштаб заговорил о создании в лесах Белоруссии на будущее партизанских баз, Сухомлинов раскипятился: – Какие там партизаны? Мы же культурные люди… Своих подчиненных он умолял: «Ради бога, побольше допинга!» Что он хотел этим сказать – неясно. Но зато Сухомлинов разгадал характер царя, чрезвычайно ревнивого к чужой популярности. Мастерски играя на этой струне, он добился, что великого князя Николая Николаевича выгнали из Совета Государственной Обороны, а вскоре и сам Совет уничтожили. Сухомлинов сделал все, чтобы право личного доклада царю оставалось только за ним – за Сухомлиновым! Лишив этого права начальника Генштаба и генерал-инспекторов инфантерии, артиллерии, кавалерии, Сухомлинов забрал в свои руки всю армию России… Сегодня Шантеклер рассказал царю-батюшке очередной казарменный анекдот об одном старом интенданте, который никак не мог уразуметь разницу между «полевым довольствием» и «половым удовольствием». Николаю II анекдот безумно понравился, и министр решил позабавить им свое сокровище. Но реакция Екатерины Викторовны была совсем неожиданной: – Не понимаю, на что ты, пупсик, намекаешь? Или до тебя дошли грязные сплетни, будто я беру взятки с интендантов? – Душечка, упаси тебя бог… какие взятки? Когда старик женится на молодой женщине, тут все ясно с самого начала – вынь да положь! Дают тебе, дураку, пять тысяч – бери, нашел на панели пять копеек – не ленись нагнуться, ибо молодой жене все пригодится. Сухомлинов хватал деньги где только мог, придумывал всякие доводы, чтобы казна оплатила ему перевоз мебели из киевской квартиры, чтобы всчитали ему в доход покупку новых обоев для питерской квартиры. А мир состоял из одних соблазнов, магазины ломились от красивых и дорогих вещей, за модами было уже не угнаться… – У меня опять ни копейки, – говорила жена с подозрительной холодностью. – Пупсик, куда ты тратишь деньги? Чтобы красавица не мучилась, Сухомлинов постоянно пребывал в дальних командировках (вплоть до берегов Тихого океана), получая бешеные прогонные. Его буквально мотало из конца в конец великой страны, в кабинете министра застать было невозможно, и потому армия наградила его меткой кличкой Корнет Отлетаев! Тысячи рублей протекали, как вода, между пальчиками очаровательной женушки, которая в благодарность целовала своего Мольтке прямо в эпицентр громадной лысины… Да, «любви все возрасты покорны», и чашу этой покорности Сухомлинову пришлось испить до конца. Словно мусор из дырявого мешка, в кабинет Сухомлинова посыпались родственники и родственнички Екатерины Викторовны – мелкотравчатые, жадные до рублей и власти, были они в империи мелкими и серенькими, а теперь готовились с помощью министра превратиться в жирных тлей, все изъедающих, все прогрызающих, все переваривающих… Но запоздалый роман с чужою женой не украсил чело Сухомлинова лаврами, и двери лучших домов Петербурга захлопнулись перед супругами. Сухомлиновы оказались в состоянии «блестящей изоляции»! Странное положение: к царю вхожи, а в гости сходить не к кому. Но природа не терпит пустоты, и вакуум в доме Сухомлиновых тут же заполнили киевские знакомцы – Фишманы и Фурманы, Бродские и Марголины. Аферисты уже почуяли, что запахло прибылями от поставок для армии; сахарозаводчик Бродский угрожал министерству тем, что отныне русский солдат каждый день будет пить чай с сахаром, а сие означало, что теперь они сахарок только и видели. Альтшуллер открыл в столице контору «Южно-Русского машиностроительного завода». Да, такой завод существовал. Но контора была фиктивной и связи с заводом не имела. Денежных операций в ней не производилось, кассовые книги отсутствовали, никто не заключал с Альтшуллером договоров, но зато в контору частенько забегали подозрительные типы. А в кабинете Альтшуллера, на самом видном месте, висел портрет Сухомлинова с его же надписью – «Моему лучшему другу Альтшуллеру, с которым никогда не приходится скучать…». Сухомлинова навестил полковник Оскар фон Энкель в мундире семеновца, говоривший с акцентом неисправимого шведа. – Я из контрразведки, – сказал он, свободно усаживаясь. – Нам интересно: вы еще долго будете испытывать наше терпение? – Не понимаю, о чем вы говорите. – Мы устали твердить вам об Альтшуллере. – А я устал выслушивать ваши подозрения… Энкель протянул ему бланк конторы Альтшуллера. – Гляньте бумагу на свет. Просветив бумагу напротив окна, Сухомлинов отчетливо различил водяные знаки австрийского государственного герба. – Я тоже люблю писать на немецкой бумаге, но это еще не значит, что я германский шпион… Где у вас доказательства? – Альтшуллер недавно вновь выезжал в Вену, и там, как стало известно, ему тайно вручили орден Франца-Иосифа… А за что? – Альтшуллер – австрийский подданный, и это дело Вены награждать своих подданных орденами. Но ваши подозрения меня уже достаточно утомили. Я буду жаловаться на вас государю… И наклепал! Николай II (при всей его фатальной ненависти к телефонам) все же заставил себя снять трубку. – Оставьте в покое военного министра, – наказал он контрразведке, – не мешайте ему трудиться на благо отчизны… Екатерина Викторовна неожиданно расхворалась. – Меня может поправить только осень в Карлсбаде. – Птичка моя, но где же я возьму тебе денег? Скоро к царю проник князь Андронников-Побирушка, которому давно протежировала Вырубова; она же – через царицу – и устроила это свидание. Хорошо зная характер князя, царь приготовился к тому, что тот сейчас начнет выскуливать для себя пособие на свою бездетность. Но, увы: «Не за себя прошу!» – слезно выговорил Побирушка; оказалось, что госпоже Сухомлиновой срочно потребовалось всего-то десять тысяч рублей. – Не дам… нет, дам, – отвечал царь, возмущенный. – Но это уже выходит за пределы разума. Я не верю, чтобы военный министр не мог найти денег для лечения жены. Такая молодая здоровая бабища… Интересно, какое место она собирается излечивать? Коковцев, получив записочку царя на выплату десяти тысяч рублей, вертел ее в руках и так и эдак: не верилось. – Это для меня новость, – сказал он Екатерине Викторовне. – Как вам удалось добыть такую записочку? * * * Карлсбад (нынешние Карловы Вары) – столица курортов мира; русские аптеки давным-давно наладили выпуск карлсбадской соли, и ее мог пить каждый россиянин, не покидая родных пределов, но мятущиеся натуры, не знавшие, куда девать деньги, «солоно хлебали» теплое карлсбадское пойло прямо на месте источника… Екатерина Викторовна только в Карлсбаде и ощутила себя госпожой министершей. В самом деле, как приятно осознавать свою принадлежность к сливкам европейского общества. Вспомнилась ей Потягуха – дачное место под Киевом, куда ее отвозил скаредный варвар-муж… «О боже, разве можно сравнить Карлсбад с Потягухой?» Ни в коем случае. И я не сравниваю. Карлсбад нужен нам, читатель, только потому, что именно здесь госпожа Сухомлинова заметила дамские перчатки небывалой красоты и выделки. Разглядев сначала перчатки, она перевела взгляд на лицо обладательницы перчаток… Это была Клара Самуиловна Мясоедова! – Где вы достали такую прелесть? – не удержалась Екатерина Викторовна, вступая в сугубо женский разговор. – Берлинские. Согласитесь, что только немцы могут любую ерунду сделать старательно и добросовестно… Если вам угодно, я попрошу мужа, и он выпишет для вас хоть дюжину… А вот, кстати, и он – познакомьтесь! Плотный мужчина с плоским лицом смахнул с головы широкое канотье, плетенное из тонкой желтой соломки. – Полковник Мясоедов… Сергей Николаич. Позволю себе сразу же заметить, что с неизменным восхищением наблюдаю за активной работой вашего супруга-министра на благо родного отечества. – Да, он… допингирует, – отвечала министерша. И вдоль карлсбадской колоннады, места обычных променадов, они тронулись уже втроем, рассуждая о пустяках, как и положено людям на отдыхе, которые убеждены в том, что их будущее обеспечено, впереди – гладкая дорожка жизни, на коей их поджидают одни удовольствия. Из этой троицы один будет скоро повешен, другую сошлют в сибирские трущобы, а третья, по одним слухам, расстреляна, по другим – вышла за грузинского князя… Финал третьей части В жизни каждого молодого человека бывает нормальный период «глупого счастья», когда радует прохладный рассвет и закат над озером, улыбка случайно встреченной женщины, хороший обед с шампанским и дружеская пирушка с пивом – все эти крупицы радости приносят человеку бесхитростное ощущение своего бытия: я живу – я радуюсь тому, что живу! А вот на душе Богрова всегда лежала беспросветная мгла. Люди, знавшие его, потом вспоминали, что в нем было что-то деляческое и запыленное, как вывеска бакалейной лавки на окраине заштатного городишки. Даже кутить не умел. Выпьет, но в меру. Увлечется, но не влюбится. Богров годился бы в подрядчики по ремонту водопроводов в земской больнице. Был бы неплохим коммивояжером галантерейной фабрики, распространяя по городам и весям империи подтяжки «люкс». Мог бы ходить по квартирам, предлагая самоучитель игры на семиструнной гитаре. Среди киевлян он считался «хохмачом», но острил нудно, и казалось, вся его жизнь будет нудной. Однако друзья его допускали такой вариант: однажды в провинциальной газетке, где-нибудь в низу колонки, петитом наберут сообщение: мол, вчера ночью в гостинице «Мадрид» повесился «король русского шпагата» Д. Г. Богров, причины самоубийства неизвестны… Но будь тогда киевские эсеры и анархисты немножко бдительнее, они бы прислушались к речам Богрова: «Важен не конечный результат действия массы, а лишь яркая вспышка в конце судьбы одной сильной личности. Но эта личность должна свершить нечто такое, чтобы все наше быдло вздрогнуло, будто его огрели кнутом!» Богров всегда возмущался партийной дисциплиной, не скрывал ненависти к той среде студенческих косовороток, которая саботировала сытых и богатых. «А я, – говорил Богров, – умею носить фрак и люблю высокие воротнички с откинутыми лиселями…» Полковник Кулябка устраивал ему нагоняи. – Вы же не ребенок, – говорил он ему. – Я все понимаю. Можно посидеть в ресторане. Можно взять певичку из хора. Но нельзя же так бессовестно напялить фрак и на рысаках подкатывать вечером к «Клубу домовладельцев», который считается черносотенным. Эдак вы не только себя погубите, но и меня засыпете… – Извините, Николай Николаевич, – отвечал Богров жандарму с покорностью. – Но что делать, если «домовладельцы» крупно играют, а я, увы, с пеленок обожаю картежный азарт… Богров оказался предателем безжалостным; благодаря его доносам Кулябка предупредил несколько экспроприаций, провел групповые аресты максималистов в Киеве, Воронеже, Борисоглебске, с помощью Богрова жандармы обнаружили подпольные лаборатории взрывчатых веществ… Совесть его не мучила, и он жертвовал даже теми людьми, которых считал своими друзьями: Леонид Таратута, Иуда Гроссман, Наум Тыш, Ида и Рахиль Михельсоны – они могут сказать ему свое революционное «спасибо». Наконец, Богров «осветил» Кулябке по телефону дело о подготовке побега революционеров из Лукьяновской тюрьмы. – Кто устраивает им побег? – спросил Кулябка. – В том числе и я! – засмеялся Богров. – Голубчик вы мой, брать будем всех одним букетом. Если вас не взять, возникнут подозрения. – Без меня букет завянет… Берите! Он был фиктивно арестован и полмесяца просидел в Старокиевском участке, куда ему носили обеды из ресторана. Папа с мамой убивались напрасно – их Мордка вернулся в отличном расположении духа. «По блату посадили, по блату выпустили, – смеялся Богров, а товарищам по партии он бросил такую фразу: – Не удивляйтесь, если между нами завелся провокатор. Вся наша партия – полуграмотный сброд, из которого охранка всегда выберет агента для своих нужд…» Из тюрьмы на волю стали просачиваться робкие слухи, что Богров как раз и есть тот провокатор, что предал всех. Однажды на конспиративной квартире его взяли за глотку – так или не так? Богров не потерял хладнокровия. «Обычно люди, – отвечал он, – продаются за деньги, но мой папа не последний в Киеве человек: один только его дом на Бибиковском бульваре оценен в четыреста тысяч рублей. А поместье Потоки под Кременчугом? Это не фунт изюму… За какие же коврижки мне продавать себя и предавать вас, дураков?» Вроде бы все логично, и ему вернули пенсне, которое перед разговором сорвали с носа, чтобы он (плохо видящий без очков) не вздумал бежать… Повидав Кулябку, он неожиданно спросил: – Помните, во время революции в Киеве ходил такой анекдот, будто один нахал пробил дырку в царском портрете, просунул в дырку голову и кричал в восторге: «Теперь я ваш царь!» Так вот, – сообщил Богров, – этим нахалом был… я! Кулябка долго помалкивал. Потом спросил: – Вы были при этом в пенсне или без него? – А разве это имеет какое-нибудь значение? – Просто я хочу полнее представить себе эту омерзительную картину… Извините, не могу понять: зачем вам это было нужно? Ну, крикнули: «Я ваш царь!», но царем-то вы не стали. – А вы ничего не поняли, – мрачно ответил Богров. * * * Окончив Киевский университет, Богров писал друзьям, что «в Петербурге положение адвоката-еврея благоприятнее, нежели в Киеве или даже в Москве». Летом 1910 года он выехал в столицу, следом за ним в департамент полиции полетела телеграмма Кулябки: «К вам выехал секретный сотрудник по анархистам Аленский». Богров сначала устроился в юридическую контору Самуила Калмановича, затем по протекции отца перешел на службу в Общество по борьбе с фальсификацией пищевых продуктов, где, надо полагать, работой себя не изнурял. Полностью опустошенный человек, не умеющий найти для себя ни дела, ни друзей, ни моральной основы, он писал летом своему приятелю так: «Я стал отчаянным неврастеником. Слава богу, что у меня остался еще целый запас фраз, которые можно сказать в том или другом случае жизни, и потому моя репутация хохмача еще не окончательно подорвана. В общем же, мне все порядочно надоело, и хочется выкинуть что-нибудь экстравагантное… Нет никакого интереса к жизни! Ничего, кроме бесконечного ряда котлет, которые мне предстоит скушать…» Степан Белецкий снял трубку кабинетного телефона. – Вице-директор департамента полиции слушает. – С вами говорит агент Аленский. – Отлично! Позвоните через полчаса. Белецкий нажал кнопку звонка – явился жандармский полковник фон Котен, ведающий связями с агентурой. – Михаила Фридрихыч – сказал Белецкий, – я еще не освоился с делами как следует… Тут звонил какой-то Аленский, я на всякий случай велел ему брякнуть через полчаса. – И хорошо сделали! Киевский Кулябка уже предупредил нас о его приезде… Пожалуйста, выпишите деньги для небольшого кутежа в ресторане, ибо раскрывать перед Аленским конспиративные квартиры я не решаюсь и вам того не советую. – Благодарю за науку. А нельзя ли выписать на кутеж и на меня? Я бы инкохнито посидел в уголку да послушал. – Тогда выписывайте сразу на трех. Я прихвачу из жандармского резерва и Еленина. Партию анархистов он знает «в лицо». Богров скоро позвонил, и Котен ему сказал: – Будьте при фраке в «Малом Ярославце»… В отдельном кабинете ресторана на Морской (ныне улица Герцена) состоялась встреча с Богровым. – Киевлянин… земляк! – сказал пройдоха из резерва Еленин и дружески шлепнул Богрова по заднице, чтобы проверить, нет ли браунинга в заднем кармане брюк (он незаметно мигнул Белецкому: мол, все в порядке – сзади полная пустота). Теперь пришла очередь поработать фон Котену. – Такой молодой и красивый человек, – сказал он Богрову, дружески шлепая его по груди, чтобы проверить, нет ли оружия в пиджачных карманах (подмигнул Белецкому – чисто, можно ужинать). Белецкий в разговоре отмалчивался; беседу с Богровым, стремительную и ловкую, больше похожую на допрос, вели фон Котен и Еленин, причем первый играл на недоверии, а второй выступал в роли защитника интересов Богрова, и если фон Котен выражал подозрение, то Еленин (из резерва) говорил ласково: – Ну, что вы цепляетесь к человеку? Такой милый неиспорченный юноша… зачем же думать о нем так плохо? Впервые в жизни Белецкий постигал уроки жандармской игры с человеком. Договорились, что Богров проникнет в подполье столичных эсеров; платили ему по сто пятьдесят рубликов в месяц. Не особенно-то обогатив жандармские архивы, Богров обещал, что может принести МВД большую пользу, если отъедет за границу, что он и сделал. Зиму он проводил в Ницце, куда приехали и папа с мамой; заглянув в Монте-Карло. Богров просадил в рулетку четыре тысячи франков. После этого он заявил родителям, что Европа ему осточертела – он хочет вернуться в Киев. * * * Для встречи Нового года в доме Сухомлиновых на Мойке собрались гости, далеко не лучшие представители столичного общества: притащился Побирушка с конфетами, под елкой расселись сородичи Екатерины Викторовны; пришел, конечно, и Альтшуллер, явился интендант, через которого госпожа министерша брала взятки. Пуля охранника провела между легкими и печенью диктатора одну из тех роковых черт, за которой история вписывает итоги баланса целой эпохи. Виктор Обнинский Часть четвертая На крутых поворотах (Январь 1911-го – весна 1912-го) Прелюдия. 1. Муравьиная куча. 2. Саблер безо всяких «но». 3. Прохиндеи за работой. 4. Провокатор нужен. 5. На бланках «Штандарта». 6. Третья декада августа. 7. Сказка про белого бычка. 8. Сказка о царе Салтане. 9. Теперь отдыхать в Ливадию! 10. «Так было – так будет!» 11. Кутерьма с ножницами. 12. Натиск продолжается. 13. Один Распутин или десять истерик. Финал. Прелюдия к четвертой части В 1911 году печать возвестила народам мира, что на небе появилась комета Галлея, которая пройдет от Земли столь близко, что хвост ее – не исключено! – врежется в нашу планету. Русские журналы запестрели наглядными схемами кометы, намекая читателям, что неплохо бы им, грешным, покаяться. Первогильдейские матроны срочно обкладывались подушками, дабы смягчить неизбежное потрясение (комета представлялась им вроде неосторожной телеги, которую нетрезвый кучер разогнал с мостовой на панель)… Лучше всех, как я знаю, отметили «вселенское светопредставление» тамбовские семинаристы. В ночь, когда комета Галлея должна была вдребезги разнести нашу Землю, они собрались в городском парке, куда принесли восемьдесят пять ведер водки. Восемьдесят пять ведер водки – дело слишком серьезное, требующее сосредоточенности и хорошей закуски. Над тамбовскими крышами, трагически и сильно, всю ночь звучала «Наливочка тройная» – глубоко религиозная песня, слова которой до революции знало наизусть все русское духовенство: Лишь стоит нам напиться, само собой звонится и хочется молиться – умили-тель-но! Коль поп и в камилавке валяется на лавке, так нам уж и в канавке – извини-тель-но! Наш дьякон из собора, накушавшись ликера, стоит возле забора – наклони-тель-но! Монахини святые, все жиром налитые, наливки пьют густые – услади-тель-но! Наш ректор семинарский в веселый вечер майский напиток пьет ямайский – прохлади-тель-но! А бурса из Харькова, накушавшись простова, читает вслух Баркова – умили-тель-но! Тамбовская же бурса, возьми с любого курса, пьет водку без ресурса – положи-тель-но! Большой любитель влаги, отец-ключарь Пелагий, по целой пьет баклаге – удиви-тель-но! А я, как ни стараюсь, но с ним не состязаюсь, от четверти валяюсь – положи-тель-но! Его преосвященство, а с ним все духовенство, спилось до совершенства – непочти-тель-но! Тамбов не пошатнулся. А на следующий день (что и требовалось доказать) семинаристы бойкотировали занятия. Зато полиция трудилась в поте лица, растаскивая бурсаков по кутузкам и говоря при этом весьма многозначи-тель-но: – Ну-ну, попадись нам Галлей, мы ему покажем конец света… Энти вот ученые никогда не дадут помереть спокойно! 1911 год – год укрепления Распутина при дворе; члены фамилии Романовых нижайше испрашивали у царской четы разрешения прийти к чаю, а мужик просто приходил к царям, когда ему было удобно. От тех времен сохранилась протокольная запись его рассказа; ощущение такое, будто на старомодном граммофоне крутится заезженная пластинка с голосом самого Гришки Распутина: – У царя свой человек… вхожу без доклада. Стукотну, и все! А ежели два дня меня нету, так и устреляют по телефончику. Вроде я у них как пример (т. е. премьер). Уважают. Царицка хороша, баба она ничего. И царёнок ихний хорош. Ко мне льнут… Вот раз, значит, приехал я. Дверь раскрываю, вижу – Николай Николаич там, князь великий. Невзлюбил он меня, зверем глядится. А я – ништо. Сидит он, а меня увидел, давай собираться. А я ему: «Посиди, – говорю, – чего уходить-то? Время раннее». А он-то, значит, царя соблазняет. Все на немцев его натравливает. Ну, а я и говорю: «Кораблики понастроим, тады и воевать можно. А нонеча, выходит, не надо!» Рассерчал Николай Николаич-то. Кулаком по столу – и кричит. А я ему: «Кричать-то зачем?» Он – царю: «Ты бы, – говорит, – выгнал его». Это меня, значит. «Мне ли, мол, с ним разговоры о делах вести?» А я царю объясняю, что мне правда открыта, все наперед знаю и, ежели Николаю Николаичу негоже со мной в комнате, так и пущай уходит. Христос с ним! Тут он вскочил, ногою топнул – и прочь. Дверью потряс шибко… Расшифровать подтекст некоторых событий 1911 года не всегда удается. А нам нужны только факты, и мы снова посетим Суворинский клуб журналистов на Невском проспекте, дом № 16. * * * Читатель! Исторический роман – особая форма романа: в нем рассказывается не то, что логично выдумано, а то, что нелогично было. Следовательно, стройная архитектоника у нас вряд ли получится. В череде знакомств на протяжении всей нашей жизни одни люди возникают, другие уходят. Так же и в историческом романе автор вправе вводить новых героев до самого конца романа. Это нелогично с точки зрения литературных канонов, но зато логично в историческом плане. У меня нет композиции, а есть хронология. Ибо я не следую за своим вымыслом, а лишь придерживаюсь событий, которые я не в силах исправить… В буфет Суворинского клуба вошел швейцар. – А тамотко внизу опять пьяный валяется. – Опять? – воскликнул Борька Суворин, жуя папиросу… В гардеробной клуба лежал некто в сером и, судя по луже, вытекавшей из-под него, на бессонницу не жаловался. – И кажинный денечек так-то, – рассказывал швейцар, – Дверь с улицы отворит, спрашивает: «Здесь храм искусства?» Я ему говорю, что здесь. Тогда он падает на пороге и засыпает… Пьяному обшарили карманы, но обнаружили только давний билет железной дороги на право проезда в 3-м классе от Нижнего Новгорода до Петербурга; Суворин велел швейцару взять свисток и вызвать городового. Тот прибежал, болтая «селедкой». – Вот тебе рубль. Оттащи пьяного в участок. – Премного благодарны, господин Суворин… Утром Франц Галле, полицейский ротмистр Рождественской части, учинил проспавшемуся допрос по всей форме: – Ваше имя, фамилия, положение, состояние? – А что? – спросил некто в сером, страдая от жажды. – Да ничего. Представьтесь. – А зачем? – Так нужно. – Ну, Ржевский я! Борис Михайлыч. Что с того? – Нуржевский или Ржевский? – переспросил Галле. – Без «ну». Столбовой дворянин. Не чета вам! – Охотно верю. Документами подтвердить можете? – Обратитесь с этим в департамент герольдии. – Та-а-ак… Зачем посещали Суворинский клуб? – И не думал. Что мне там делать? – Но вас там часто видели. – Согласен на очную ставку. Не был я там! – Вас видели в клубе… пьяным. – Клевета! Даже не знаю, где он находится. – Ладно. Обрисуйте мне, чем занимаетесь. – Обрисовываю – я ничем не занимаюсь. – Ну, хорошо, черт побери, с чего вы живете? – С литературы. – Где печатаетесь? – Нигде. – Как жить с литературы, нигде не печатаясь? – А зачем… печататься? – Но каждый литератор желает быть напечатанным. – Это каждый, – отвечал Ржевский, – а я вам не «каждый». Помните, Иисус Христос говорил: «Если все, то не я!» Галле все-таки удалось расшевелить Ржевского, и с опросу выяснилось: приехал из Нижнего, направленный в столицу как журналист нижегородским губернатором А. Н. Хвостовым. – А зачем он вас сюда направил? – Не могу сказать, – ответил Ржевский, подумав. – Ну что ж. Продолжайте свою илиаду… Короче говоря, прибыв в столицу, Ржевский выпил раз, выпил два и увлекся этим делом, а больше ничего не делал. – Почти роман, – усмехнулся Галле. Очевидно, ротмистр полиции был в курсе отношения высшей бюрократии к губернатору Хвостову, потому что он велел Ржевскому подождать его. Галле удалился и довольно-таки долго отсутствовал. Вернулся, когда графин с водою был пуст. – Сегодня же убраться из Питера! – сказал он. – А на какие шиши? – спросил его Ржевский. Галле выложил на стол два конверта. В одном было полсотни рублей, в другом подписка, которую давал Ржевский полиции, в том, что он «заагентурен» и будет наблюдать за Хвостовым. – Алексей Николаич – добрая душа, – заупрямился Ржевский. – Не могу же я делать доносы на своего благодетеля! – Я все уже знаю, – прервал его Галле. – Хвостов считает вас близким человеком, он устроил вас сборщиком объявлений в «Нижегородский торгпромовский листок», издаваемый думцем Барачем, знаю, что в первый же день вы пропили три казенных рубля, после чего Барач вышиб вас на улицу… Вот вам полсотни рябчиков, билетик до Нижнего, подпишите эту бумагу. Ржевский перестал спорить и, в чаянии похмельной выпивки, расписался. Когда он это сделал, Франц Галле сказал: – А теперь, когда вы заагентурены, отвечать мне быстро, не думая: зачем Хвостов командировал вас в столицу? – Он… просил меня… Алексей Николаич просил проникнуть в Суворинский клуб и понюхать там – нельзя ли устроить серию похвальных для него публикаций в «Новом Времени»? – Вот теперь все ясно, – сказал Франц Галле. * * * Чтобы читателю было все ясно до самого конца, я предлагаю ему на одну минутку окунуться в быт Одессы 1919 года. Красная армия еще на подходе, в городе царит неразбериха. Из кабаре Фишзона выкатились три белогвардейца – друзья знаменитого бандита Мишки Япончика. Один был Беляев – офицер Царскосельского гарнизона, второй – журналист Ржевский, с ними был Аарон Симанович – личный секретарь Гришки Распутина. Подъехала пролетка, Ржевский взгромоздился на нее, все трое расцеловались. Потом Беляев вынул револьвер и преспокойно выстрелил Борьке Ржевскому в ухо – тот скатился на панель. Аарон Симанович сказал: – Слушай, друг, за что ты Боречку шлепнул? – С ним у меня чрезвычайно много лирических наслоений. Получается нечто вроде пирожного «наполеон»! Тут и Распутин, тут и Мишка Япончик, тут и кот наплакал, тут и бриллианты премьера Штюрмера… Вообще мне его жаль, – сказал Беляев, еще раз выстрелив в мертвого журналиста. – Поверь, что я готов плакать над хладным трупом нашего незабвенного Боречки. Он еще раз выстрелил, а Симанович сказал: – Евреи в таких случаях говорят: «чистому смех»! – Во-во! – согласился Беляев, и они, любовно поддерживая друг друга на осклизлых ступенях, спустились обратно в кабаре Фишзона, где курчавая Иза Кремер, изображая наивную девочку, пела завтрашним эмигрантам об Аргентине, где небо сине, как на картине, а ручку ей целует черный Том… – Ладно, – решил Беляев. – Завтра же задерем портки до самого колена и побежим в эту самую Аргентину. – Чего я там потерял? – спросил Симанович. – У меня уже давно куплен участок земли в Палестине, где небо тоже сине, как на картине. Спасибо Грише Распутину – ох, какие дела мы с ним проворачивали… Если бы он был жив, он сейчас был бы с нами. Уверяю тебя: сейчас Григорий Распутин сидел бы рядом с нами… …Странное дело, читатель! При царе-батюшке монархисты готовы были разорвать Распутина, а когда царя не стало, даже Гришка стал им дорог как ценное воспоминание о сладком минувшем – вроде сувенира о былой любви, и они преследовали врагов Распутина, как противников царизма… Все шиворот-навыворот! Это уже излом истории, трещина в сознании. 1. Муравьиная куча Нижний Новгород – славное российское торжище… Пора заполнить анкету на местного воеводу. Алексей Николаевич Хвостов! Возраст тридцать восемь лет. Землевладелец орловский. Женат. Придворное звание – камергер. Вес – восемь с половиной пудов белого дворянского мяса с жирком. Окружность талии – сто двадцать сантиметров. Если верить газетам (а им иногда можно верить), «сатрап, поедает людей живьем». Характер общительный, с юмором, грубый, иногда сентиментальный, бесцеремонен, увлекающийся. Умен, склонен к интриге. Примечание: способен на отважные предприятия, что и доказал рискованной экспедицией на Ухту в поисках нефти. Поэты о нем слагали возвышенные оды: Ну, этот, верно, не слукавит И государство не продаст; Он кресла, может быть, раздавит, Но им раздвинуться не даст… Ночь кончилась, и розовый рассвет застал Хвостова в постели нижегородской купчихи М. Д. Брызгаловой, пугливой и трепещущей от общения с таким великим человеком, каким, несомненно, являлся губернатор. Ну что ж! Пора навестить законную жену, после чего можно ехать на службу и воеводствовать… Он сказал: – Лежишь вот ты! А ведь не знаешь, что ты – любимый сюжет Кустодиева… Эдакое розовое ню в интерьере. – Алексей Николаич, вы меня трогать всяко можете, только слов непонятных не произносите… До вас навещал меня, вдову бедную, один чиновник по страхованию жизни, так я его не терпела. Он меня, бесстыдник, одним словом до смерти испугал. – Каким же, миленькая? – Да мне и не выговорить – срам экий… Примерно через полчаса, после серьезной юридической обработки, Хвостов все же выудил из купчихи это ужасное слово, от которого можно залиться краской стыда: архитектура! – А вот еще есть такое слово… аккумулятор. Брызгалова сразу зарылась в подушки. – Ах, но вы же меня со свету сживете! Хвостову такая забава понравилась. – Катализатор! – выкрикнул он, безжалостный. – Гваделупа! Баб-эль-Мандеб – и Па-де-Кале… – Издеватель вы мой, – простонала купчиха. – Ну, я пошел. Всего доброго… физиология! Прибыв в губернское присутствие, Алексей Николаевич нехотя полистал донесения из уездов. Тут прямо с вокзала явился Борька Ржевский в новой кепке, с красными обомороженными ушами. – Закрой дверь, – сказал ему Хвостов. Разговор предстоял секретный. Позже в газетном интервью Хвостов оправдывался так: «Ржевского я узнал в Нижнем, его направили ко мне мои хорошие знакомые с просьбой оказать ему помощь; я знал, что Ржевский до этого судился за ношение неприсвоенной формы. Считая, что совершенное им преступление не бог весть что и желая помочь вечно голодному человеку, я пристроил его…» В этом проявилась одна из черт характера Хвостова – сентиментальность. Но, пристроив Ржевского, он вовлек его в свои интриги. – Рассказывай, мерзописец, – велел Хвостов журналисту и убрал со стола коробку с сигарами от него подальше. Ржевский доложил, что, насколько ему удалось выяснить, в столице отношение к Хвостову скверное; Столыпин же сказал, что безобразий в Нижнем от губернатора терпеть нельзя; что в «Новом Времени» (тут он приврал) поддерживать Хвостова не станут; что могут лишить и камергерства; что… Хвостов не выдержал и влепил своему протеже хорошую затрещину. – Ты же пил там напропалую… по морде видно! – Ну, выпил… на вокзале… не святой же я. – Не святой, это верно, – вздохнул Хвостов. Он отвернулся к окну и долго ковырял в носу (скверная привычка для человека с лицейским воспитанием). – Еще не все потеряно, – неожиданно просиял он, становясь снова ласковым. – Конечно, в данной ситуации мне было бы неуместно обращаться к помощи Распутина… Я зайду к Распутину с черного хода! Слушай меня. Я напишу сейчас записку государю, а ты отвезешь ее в Питер и передашь (трезвый, аки голубь!) лично в руки Егорке Сазонову, который уже корреспондировал обо мне, когда я был еще вологодским вице-губернатором. Что ему сказать – я тебя научу! Егорка вручит записку Распутину, а тот передаст ее императорскому величеству… Ясно? – Ясно. Передам. Трезвый. – Столыпин тоже не монолит, – сказал Хвостов, энергично усаживаясь к столу и разрешая Ржевскому взять сигару. – Нет такой стенки, которую бы, раскачав, нельзя было обрушить… Он начал писать царю «всеподданнейшую» записку о современном положении в России. Он писал, что Столыпин не уничтожил революцию, а лишь загнал ее в подполье. Под раскаленным пеплом еще бродят угарные огни будущих пожаров дворянских усадеб. Россия на переломе… Ветер раздувает новое жаркое пламя! В этой записке Хвостов проявил другую свою черту – ум: сидя на нижегородском княжении, он предвидел то, чего не замечали другие. – Семафоры открыты, – сказал он, поставив точку. Среди дня ему доложили, что в просторы Нижегородской губернии вторглась дикая орда илиодоровцев, и, потрясая хоругвями и квачами, измазанными масляной краской, она валит напролом – к святыням гусиной «столицы» Арзамаса. Хвостов велел полиции: – Я думаю, илиодоровцев задерживать не следует, черт их там разберет: у них вроде крестного хода! Но советую вкрапить в их толпу надежных филеров наружного наблюдения… * * * Вторично описывать безобразия илиодоровцев я не стану. Для нас важно другое: в январе 1911 года Илиодор поднял на Волге знамя вражды к Синоду, к правительству, к бюрократии, к полиции. Это знамя не было ни белым, ни тем более красным – оно было черным. Реакция выступала против реакции!.. Столыпин ознакомился с докладами полиции. – Этот сукин сын Илиодорушко зарвался до того, что уже не понимает простых вещей. Если бы сейчас был пятый год, мы бы сами поддержали его изуверства, но Илиодор забыл посмотреть в календарь – сейчас одиннадцатый, и революции нет и быть не может, а потому он играет против нас, против власти… Газеты писали о Гермогене и Илиодоре как о новых иноках Пересвете и Ослябе, которые сокрушают своих врагов – и слева и справа, не разбираясь. Столыпин решил разорвать их ратные узы: Пересвет-Гермоген оставался в Саратове, а Ослябю-Илиодора прокурор Лукьянов назначил настоятелем Новосильского монастыря. Илиодор приехал в глушь Тульской епархии, целый месяц дрался с монашеским клиром, а потом, нарушив предписание Синода, бежал обратно в Царицын, где объявил своим поклонникам: «У кого есть ненужная доска – тащи мне ее, у кого ржавый гвоздь – тоже неси. У кого ничего нету – землю копай…» Террорист в рясе задумал создать храм наподобие Вавилона, чтобы на высокой горе стояла прозрачная башня до облаков, заросшая изнутри цветами, а с купола башни Илиодор, подобно Христу, желал обращаться к народу с «нагорными проповедями». На самом же деле он строил не храм, а крепость со сложными лабиринтами подземных туннелей; Илиодор шлялся по городу в окружении боевиков, вооруженных кастетами и браунингами. Знаменитый силач Ваня Заикин, человек недалекого разума, вкатывал, как Сизиф, на гору гигантские валуны. Илиодор велел местным богомазам написать картину Страшного суда, в которой были показаны грешники, марширующие в ад. Впереди всех выступал с портфелем премьер Столыпин, возле него рыдал от страха обер-прокурор Лукьянов (в очках), следом валили в геенну огненную адвокаты, евреи, писатели, а Лев Толстой тащил в адское пекло полное собрание своих сочинений… Вскоре, оставив земляные работы, Ваня Заикин прокатил Илиодора на самолете. Вернувшись с небес на грешную землю, царицынский Савонарола выступил перед верующими с такими словами: – Дивное видение открылось мне с высоты аэропланной: все министры, губернаторы, толстовцы, социалисты и полицмейстеры предстали малюсенькими, будто гниды. Зато истинно верующие виднелись с небес как библейские Самсоны – величиною со слонов… 12 марта Илиодор выпустил воззвание к народу, в котором он заявил, что высшее духовенство продалось бюрократии за «бриллиантовые кресты», что отныне он начинает «жестокую войну» с властью «столичных мерзавцев», – в Царицын сразу вошли войска, получившие боевые обоймы! Илиодор заперся в монастыре, где были скоплены гигантские запасы продовольствия, в окружении многих тысяч приверженцев, спавших и евших в храме, он выдержал двадцатидневную осаду по всем правилам военного искусства. А потом, обманув слежку полиции, выбрался в Петербург, где его как ни в чем не бывало принял… царь. Николаю II нравилось, что, ругая всех подряд, Илиодор императора не трогал, и царю было жаль терять такую разгневанную черную силищу, как этот иеромонах… Илиодор записывал: «Страшно нервничая, моргая своими безжизненными, туманными, слезящимися глазами, мотая отрывисто правой рукой и подергивая мускулами левой щеки, царь едва успел поцеловать мою руку, как заговорил буквально следующее: „Ты… вы… ты не трогай моих министров. Вам что Григорий Ефимович говорил… говорил. Да. Его… слушать… Он тебе… он вам ведь говорил, что жидов… жидов больше и революционеров… а моих министров не трогай!“ А потом, вне всякой логики, Николай II в кругу придворных высказал мысль, что профессор медицины Лукьянов негоден для поста обер-прокурора Синода, ибо не может справиться с Илиодором! И тут произошло такое сцепление обстоятельств, благодаря которым Распутин дерзостно вторгся в дела синодальные… * * * Легкость победы над Феофаном, высланным из столицы, воодушевила Гришку; осознав свою силу, он пришел к выводу, что начинать свистопляску следует с Синода, во главе которого он поставит своего человека. Синод – это, по сути дела, тоже правительство, а оберпрокурор имеет права министра. Сергей Михайлович Лукьянов, врач и профессор, был для Распутина криминалом, ибо он говорил с голоса Столыпина, а на «святость» Гришки ему, материалисту, было наплевать. Как раз в это время в Тобольске подняли старые, протухшие дела о принадлежности Гришки к секте хлыстов, где-то в потемках «шилось» досье на его «свальный грех», и Распутин понимал, что Лукьянова надо вышибать из Синода немедленно, иначе будет поздно… Распутинская разведка пошла сначала по глубоким тылам – Егор Сазонов нанес визит графу Витте. – Говорят, что осенью в Киеве будут неслыханные торжества по случаю установки памятника Александру Второму… Памятник откроют, а заодно сковырнут и нашего барина Пьера? С удалением Столыпина в государстве освободились бы сразу две крупные должности… Витте (почти равнодушно) спросил: – И кого же, вы думаете, поставят в эм-вэ-дэ? Сазонов от прямого ответа уклонился, но намекнул: – Слыхал я, что нижегородский Хвостов подал государю всеподданнейшую записку и на царя она произвела очень сильное впечатление! Там и Столыпину крепко от Хвостова досталось… – Хвостов самый отпетый хулиган, какого я знаю. – Чудит много, это верно. Но гармошка у него играет… Вбежал фокстерьер, за ним вошла Матильда Витте. – Садись, дорогая. Вот пришел к нам Егорий Петрович, хочет, вижу, что-то спросить, но никак не может – мнется… – Я не мнусь, – засмеялся Сазонов. – Просто синодский Лукьянов малость поднадоел, а к моему жильцу Григорию Ефимовичу Распутину повадился шляться Владимир Карлович Саблер и в ногах у него валяется – просит сделать его обер-прокурором… Пауза! Витте погладил собаку, нежно поглядел на свою несравненную Матильду, которая, нежно посмотрев на своего супруга, тоже подозвала собаку к себе и тоже ее погладила. – Владимир Карлович достойный… – начала она. Но жену вдруг резко перебил граф Витте: – Саблер во всех отношениях достоин того поста, которого он желает. Но, – сказал Витте и повторил с нажимом, – но… 2. Саблер безо всяких «но» Читатель помнит, что во время перенесения гроба с «нетленными мощами» святого угодника Серафима Саровского больше всех старался показать свою богатырскую силушку некто Владимир Карлович Саблер, который смолоду отирался по службе в делах православия и хотел казаться православным больше, нежели сами русские. Саблер строил карьеру при Победоносцеве, который поднял его как можно выше и сам же уронил его в пучину недоверия. В канун смерти обер-прокурор отправил царю письмо с аттестацией на Саблера – такой, которая похоронила его навеки. Что он был вор – это еще полбеды, но в глазах Победоносцева хуже воровства оказался факт тайного забегания Саблера в синагогу… С петербургских крыш уже звенела предвесенняя капель, длинные сосульки падали на панели, искристо и звучно. Столыпин, явно удрученный, повидался с Лукьяновым. – Сергей Михайлыч, я уже перестал понимать, что творится на божьем свете… Всюду шепчутся: Саблер, Саблер, Саблер. – Сам не пойму! Но государь ко мне благожелателен. – Это-то и опасно, – подчеркнул Столыпин. – Характер нашего государя как у кобры: прежде чем заглотать жертву, она смазывает ее слюной, вроде вазелина, чтобы несчастная жертва легче проскакивала в желудок. – Я выяснил, – сказал Лукьянов по секрету, – список лиц, которые могут заменить меня, уже составлен. Но в списке Саблер не фигурирует, ибо он иудейского происхождения. – Я тоже думаю, что наша кобра Саблера отрыгнет… * * * Распутин, спортивно-упруго, через три ступеньки преодолевал лестницу четвертого этажа мрачного дома по Большому проспекту Васильевского острова. Под самой крышей, на площадке пятого этажа, он останавливался перед дверью, обитой драным войлоком. Медная табличка гласила: «Н. В. СОЛОВЬЕВЪ, казначей Святейшего Синода». Распутин плюнул на палец и нажал кнопку звонка. Дверь, словно за ней уже стояли, моментально отворилась, и на площадку выкатилась, как пузырь, коротенькая и толстая женщина. Она была столь мизерна ростом, что целовала Гришку в живот и, подпрыгивая, все время восторженно восклицала: – Отец, мой отец… отец дорогой, как я рада! – Ну, веди, мать. Чего уж там, – сказал Распутин. В столовой угол был занят божницей, горели лампадки, а под ними сиживал старый придурок в монашеском одеянии, но со значком Союза русского народа на груди. При появлении Распутина он заблеял, словно козел, увидевший свежую травку: – Спа-а-аси, Христос, люди-и тво-а-я-а-а… – А, и Васька здесь? – поздоровался Распутин с юродивым. – Ты, Васек, погоди чуток, я тут с Ленкой поговорю. Он удалился с хозяйкой в спальню, где в спешном порядке проделал с нею несколько природных манипуляций, причем старый идиот слышал через стенку одни молитвенные возгласы: – Отец, ах, отец… дорогой наш отец! Раздался звонок, возвещавший жену о прибытии законного мужа. Распутин сам же и открыл двери. – Коля, ну где ж ты пропадал? Заходи… В квартиру вошел Соловьев, синодский казначей, костлявый чинуша в синих очках, делавших его похожим на нищего; меж пальцев он держал за горлышки винные бутылки. Звонко чмокая, Ленка Соловьева часто целовала Распутина в живот, прыгая по прихожей, и неустанно выкрикивала мужу: – Коля, гляди-кось, отец пожаловал… отец! При этом Соловьев и сам поцеловал Распутина, как целуют монарших особ – в плечико. – А я таскался вот… до Елисеева и обратно. Портвейн, я знаю, вы не жалуете. Гонял извозчика за вашей мадерой. – Ну, заходи, – говорил Распутин, прыгая заодно с толстой коротышкой, потирая руки. – Давай, брат, выпьем мадерцы… Хозяйка внесла громадное блюдо с жареными лещами. – Ух, мать, доспела! Вот это люблю… Коля, – сказал Распутин хозяину, – уважили вы. По всем статьям… Васёк, – позвал он придурка, – а ты чего с нами не тяпнешь? – Ему не надо, – ответила Ленка. – Он блаженный… Хозяйка вынесла кучу мотков разноцветной шерсти и швырнула их придурку, чтобы он их перематывал. Тот, распевая псалмы, мотал шерсть, а Распутин разговаривал с казначеем. – Цаблер у меня хвостиком крутит… знаешь, как? У-у-у… А дело, значит, за Даманским? Коля, кто он такой? – Петр Степаныч ваш искренний почитатель. Сам из крестьян, но желает стать сенатором и товарищем оберпрокурора Саблера. – Сделаем! Но пусть и он постарается… Страшно пьяного Гришку спускали с пятого этажа супруги Соловьевы – костлявый муж и коротышка жена. Часто они приговаривали: – Григорий Ефимыч, ради бога, не оступитесь. – Отец, отец… когда снова придешь? Ах, отец… Ну, что там Столыпин? Ну, что там Лукьянов? * * * На следующий день следовало неизбежное похмеление. О том, как протекал этот важный творческий процесс, осталось свидетельство очевидца: «Распутин велел принести вина и начал пить. Каждые десять минут он выпивал по бутылке. Изрядно выпив, отправился в баню, чтобы после возвращения, не промолвив ни слова, лечь спать! На другое утро я нашел его в том странном состоянии, которое находило на него в критические моменты его жизни. Перед ним находился большой кухонный таз с мадерою, который он выпивал в один прием…» Момент и в самом деле был критическим, ибо в любой день Православие как организация могло восстать против него, и Синод следовало покорить! Появился Новый фрукт – Петр Степанович Даманский, канцелярская крыса дел синодальных; понимая, что орлом ему не взлететь, он желал бы гадом вползти на недоступные вершины власти и благополучия. Чем хороши такие люди для Распутина, так это тем, что с ними все ясно и не надо притворяться. Сделал свое дело – получи на построение храма, не сделал – кукиш тебе на пасху! – Наша комбинация проста, – рассуждал Даманский открыто, – на место Лукьянова прочат Роговича, но мы поставим Саблера, Роговича проведем в его товарищи, потом сковырнем и Роговича, а на его место заступлю я… Что требуется лично от вас, Григорий Ефимыч? Сущая ерунда. Пусть на царя воздействует в выгодном для нас варианте сама императрица, хорошо знающая Саблера как непременного члена всяких там благотворительных учреждений. – И ты, – сказал Распутин, – и Колька Соловьев, и вся ваша синодская шпана мослы с мозгами уже расхватали, а мне… Что мне-то? Или одни тощие ребра глодать осталось? Даманский напропалую играл в рубаху-парня: – Об этом вы сами с Саблером и договаривайтесь! Распутин Саблера всегда называл Цаблером (не догадываясь, что это и есть его настоящая фамилия): – Цаблер ходит ко мне, нудит. Я ему говорю: как же ты, нехристь, в Синоде-то сядешь? А он говорит – тока посади… – Сажай его! – отвечал Даманский. – Знаешь, у Иоанна Кронштадтского секретарем еврей был. Сейчас живет – кум королю, большой мастер по устройству купеческих свадеб с генералами. – Вот загвоздка! Посади я Цаблера, так меня газеты в лохмы истреплют. Скажут – ух нахал какой, нашел пса… – Ефимыч, какого великого человека не ругали? – Это верно. Меня тоже кроют. – В историю входишь, – подольстил Даманский. – А на кой мне хрен сдалась твоя история? Мне бы вот тут, на земле, пожить, а что дальше… так это я… хотел! В пасмурном настроении он покатил в Царское Село. История крутилась, как и колеса поезда. Александра Федоровна согласна была на замену Лукьянова Саблером, но Николай II уперся: – Помилуйте, аттестация Победоносцева на Саблера выглядит чернее египетской ночи. Не могу я этого проходимца… Кулак Распутина с треском опустился на стол. Все вскочили – в невольном испуге. Распутин вытянул палец – указал на царя: – Ну что, папка? Где ёкнуло? Здесь али тута? При этом указал на лоб и на сердце. Рука царя легла поверх мундира, подбитого атласом. – Здесь, Григорий… даже сердце забилось! – То-то же! – засмеялся Распутин. – И смотри, чтобы всегда так: коли что надо, спрашивай не от ума, а от чистого сердца. К нему подошла царица, поцеловала ему руку. – Спасибо, учитель, спасибо… Теперь ясно, что от ума надобно бы ставить в обер-прокуроры Роговича, но сердце нам подсказывает верный ход – в Синоде отныне быть только Саблеру… Графиня Матильда Витте уже названивала Саблеру: – Владимир Карлович, ваш час пробил. Мы с мужем очень далеки от дел церковных, но… не забудьте отблагодарить старца! Распутин еще спал, когда Сазонов разбудил его: – К тебе старый баран пришел – стриги его… Появился Саблер, добренький, ласковый, а крестился столь частенько, что сразу видно – без божьего имени он и воздуха не испортит. Салтыковский Иудушка Головлев – точная копия Саблера («Те же келейные приемы, та же покорная, но бьющая в глаза своей неискренностью религиозность, та же беспредельная мелочность, лисьи ухватки в делах и самая непроходимая пошлость», – писали о нем люди, хорошо его знавшие). – Ну что ж, – сказал он, – теперь стригите меня… Гришка скинул ноги с постели, потянулся, зевая. – Вот еще! – отвечал. – Стану я с тобой, нехристью, возиться. Лучше сам остригись дочиста, а всю шерсть мне принеси… Сколько дал ему Саблер – об этом стыдливая Клио умалчивает. Но дал, и еще не раз даст, да еще в ножки поклонится. Весной 1911 года Распутин неожиданно для всех облачился в хламиду, взял в руки посох странника и сел на одесский поезд – отбыл в Палестину, а машина, запущенная им, продолжала крутиться без него, под наблюдением опытных механиков «православия» – Соловьева и Даманского. Из путешествия по святым местам Распутин вывез книгу «Мои мысли и размышления», авторство которой приписывал себе. Книга была тогда же напечатана, но в продажу не поступала. Это такая духовная белиберда, что читать невозможно. Но там проскочили фразы, отражающие настроение Распутина в этот период: «Горе мятущимся и несть конца. Господи, избавь меня от друзей, а бес ничто. Бес – в друге, а друг – суета…» В этой книге Гришка, конечно, не рассказывал, как на пароходе в Константинополь его крепко исколошматили турки, чтобы смотрел на море, чтобы глядел на звезды, но… только не на турчанок! * * * 2 мая Саблер стал обер-прокурором Синода. – Ничего не понимаю! – воскликнул Столыпин, которому сам господь бог велел быть всемогущим и всезнающим. Лукьянов пришел к нему попрощаться и рассказал, что Саблер, дабы утвердить свое «православие», плясал перед Распутиным «Барыню» – плясал вприсядку! Столыпин этому не поверил: – Да ему скоро семьдесят и коленки не гнутся. – Не знаю, гнутся у него или не гнутся, но это точно – плясал вприсядку, причем под балалайку! – Под балалайку? А кто играл им на балалайке? – Сазонов, издатель журнала «Экономист». – Господи, дивные чудеса ты творишь на Руси! 3. Прохиндеи за работой 17 июня в Царицын нагрянули Мунька Головина в скромной блузочке, делавшей ее похожей на бедную курсисточку, и шлявшаяся босиком генеральша Ольга Лохтина, на модной шляпе которой нитками вышиты слова: «ВО МНЕ ВСЯ СИЛА БОЖЬЯ. АЛЛИЛУЙЯ». Мунька больше молчала, покуривая дамские папиросы, говорила Лохтина: – Великий гость едет к вам. Встречайте! Отец Григорий возвращается из иерусалимских виноградников… – У нас виноград рвать? – спросил Илиодор. – Так надо, – сказала Мунька, дымя. Было непонятно, ради чего Распутин (которого трепетно ждут в Царском Селе) вдруг решил из Палестины завернуть в Царицын, – это Илиодора озадачило, и он решил Гришку принять, но без прежних почестей. Распутин прибыл не один. Возле него крутилась Тоня Рыбакова, бойкая учительница с Урала, которая чего-то от него домогалась, а Гришка не раз произносил перед нею загадочную фразу: «Колодец у тебя глубок, да мои веревки коротки…» – Это ты Саблера в Синод поставил? – спросил Илиодор. – Ну, я. Дык што? – А зачем? – Мое дело… Мотри, скоро и Столыпина турну! При этом он встал на одно колено, лбом уперся в землю. – К чему мне поклоняешься? – удивился монах. – Да не тебе! Показываю, как Цаблер принижал себя, благодарствуя. Эдак скоро и Коковцев учнет мне кланяться… Илиодору стало муторно от властолюбия Распутина; он сказал, что отъезжает с певчими в Дубовицкую пустынь. – Ну и я с тобой, – увязался Распутин. Мунька с Лохтиной от него – ни на шаг. «Если он во время прогулки по монастырскому саду заходил в известное место, то они останавливались около того места, дожидаясь, пока Григорий не справится со своим делом». Илиодор сказал дурам бабам: – Охота же вам… за мужиком-то! – Да он святой, святой, – убежденно затараторила Лохтина. – Это одна видимость, что в клозет заходит… Подвыпив, Гришка завел угрожающий разговор. – Серега, – сказал Илиодору, – а ведь я на тебя ба-альшой зуб имею. Ты со мной не шути: фукну разик – и тебя не станет. Дело происходило в келье – без посторонних. Илиодор железной мужицкой дланью отшвырнул Гришку от себя – под иконы. – Нашелся мне фукальщик! Молись… Распутин с колен погрозил скрюченным пальцем: – Ох, Серега! С огнем играешь… скручу тебя! Илиодор треснул его крестом по спине. – Не лайся! Лучше скажи – зачем пожаловал? Распутин поднялся с колен, и в тишине кельи было отчетливо слышно, как скрипели кости его коленных суставов, словно несмазанные шарниры в мотылях заржавевшей машины. Он начал: – Мне царицка сказывала: «Феофана не бойсь, он голову уже повесил, зато Илиодора трепещи – он друг, а таково шугануть может, что тебе, Григорий, придется в Тюмени сидеть, а и нам, царям, будет трудно…» (Илиодор молчал. Слушал, хитрый. Даже не мигнул.) А царицка, – договорил Распутин главное, – готовит тебе брильянтовую панагию, что обойдется в сто пятьдесят тыщ! Будешь епископом… Только, мотри, царя с царицкой не трогай! Стало понятно, зачем Распутин приехал. Сначала Илиодора хотели запугать, а потом и подкупить для нужд реакции. Но это еще не все: заодно уж Гришка из поездки искал себе прибыли. – Ты, Серега, собери с верующих на подарок мне? Сказал и больше не повторялся. Он человек скромный. Зато Лохтина с Головиной теперь преследовали Илиодора: – К отъезду старца чтобы подарок был! А на вокзале, как положено, девочки должны цветы ему поднести… Пожалуйста, не спорьте – пора Царицын приобщать к европейской культуре… Вступив на стезю «европейской культуры», Илиодор во время службы в церкви пустил тарелку по кругу – для сбора подаяний на проводы старца. Храм был забит публикой, но тарелка вернулась к аналою с медяками всего на двадцать девять рублей. На эти плакучие денежки иеромонах хотел купить аляповатый чайный сервизик. Узнав об этом, Мунька с Ольгою Лохтиной возмутились: – Такому великому человеку и такую дрянь? – А где я вам больше возьму? – обозлился Илиодор. Дамы сложились и добавили своих триста рублей. – Вот деньги… и считайте, что от народа. Илиодор сразу и решительно отверг их: – Это не от народа! Сами дали, сами и дарите Гришке… Распутин со стороны очень зорко следил за приготовлениями ему подарка «от благодарного населения града Царицына» (Европа – хоть куда!). Известие о том, что на тарелку нашвыряли бабки одних медяков, приводило его в содрогание. Тоне Рыбаковой он даже пожаловался: «Не стало веры у людей, одна маета… Ну, што мне двадцать девять рублев? Курам на смех!» Мунька с Лохтиной купили Распутину дорогой сервиз из серебра, который и вручили ему на пароходной пристани, причем девочка Плюхина поднесла Гришке цветы, сказав заученные по бумажке слова: «Как прекрасны эти ароматные цветочки, так прекрасна и ваша душенька!» Распутин, красуясь лакированными сапогами, произнес речь, из которой Илиодор запомнил такие слова: «Враги мои – это черви, что ползают изнутри кадушки с гнилою квашеной капустой…» С веником цветов в руках, размахивая им, он начал лаяться. Пароход взревел гудком, сходню убрали. Борт корабля удалился от пристани, а Распутин, стоя на палубе, еще долго что-то кричал, угрожая кулаками… Возле фотографии Лапшина шумели жители Царицына, требуя, чтобы владелец ателье больше не торговал снимками троицы – Распутина, Гермогена, Илиодора; Лапшин из троицы сделал двоицу – теперь на фотографии были явлены только Пересвет с Ослябей, а Гришку отрезали и выкинули. Назначение Саблера в обер-прокуроры словно сорвало тормоза, и в бунтарской душе Илиодора что-то хрустнуло; сейчас он круто переоценивал свое отношение не только к царям, но даже к самому богу. Сразу же после отбытия Распутина он поехал в Саратов – к Гермогену и, недолюбливая словесную лирику, поставил вопрос на острие: – Что с Гришкой делать? Может, убить его? Высшее духовенство империи пребывало в большом беспокойстве, ибо растущее влияние Распутина делалось для него опасным. – За убийство сажают, – поежился Гермоген. – Знаешь? Давай лучше кастрируем его, паскудника, чтобы силу отнять. Чтобы стал он как тряпка помойная: выжми ее да выкинь… В пору молодости, нафанатизированный религией, епископ пытался оскопить себя, но сделал это неумело и стал не нужен женщинам, погрязая в мужеложстве. Сейчас в нем заговорило еще и животное озлобление против Распутина, какое бывает у мужчин ущербных к мужчинам здоровым… Илиодор убеждал епископа: – Распутина надо устранить любым способом. Коли сгоряча и порубим его, так не беда. Согласен ли панагию снять и в скуфейку облачиться, ежели нас с тобой под суд потащут? – А ты как? – отвечал Гермоген вопросом. – Я хоть в каторгу тачку катать… Не забывай, что Гришка в Синоде хозяйничает, как паршивый козел в чужом огороде. Он и твою грядку обожрет так – одни кочерыжки тебе останутся! Договорились, что расправу над Распутиным следует организовать с привлечением других лиц в декабре этого же года, когда Гермоген поедет на открытие зимней сессии Синода. – А я, – сказал Илиодор, – тоже буду в Питере по делам типографии для издания моей любимой газеты «Гром и Молния»… До декабря, читатель, мы с ними расстанемся! * * * «Вилла Родэ» – в захолустье столичных окраин, на Строгановской улице в Новой Деревне. Это ресторан, которым владел обрусевший француз Адолий Родэ, создавший специально для Распутина вертеп разврата. Я разглядываю старые фотографии и удивляюсь: обычный деревянный дом с «фонарем» стеклянной веранды над крышей, возле растут чахлые деревца, ресторан огражден прочным забором, словно острог, и мне кажется, что за этим забором обязательно должны лаять собаки… Пировать бы тут извозчикам да дворникам, а не женщинам громких титулованных фамилий, корни родословия которых упирались в легендарного Рюрика. Распутин всегда находился в наилучших отношениях с разгульной аристократией. «Любовницы великих князей, министров и банкиров были ему близки. Поэтому он знал все скандальные истории, все связи высокопоставленных лиц, ночные тайны большого света и умел использовать их для расширения своего значения в правительственных кругах». В свою очередь, дружба светских дам и шикарных кокоток с Распутиным давала им возможность «под пьяную лавочку» обделывать свои темные дела и делишки… Часто, заскучав, Гришка названивал дамам из «Виллы Родэ», чтобы приезжали, и начинался такой шабаш, что цыганские хористки и шансонетки были шокированы вопиющим бесстыдством дам высшего света в общем зале ресторана. Вернувшись из Царицына в столицу, Гришка однажды кутил у Адолия Родэ несколько дней и ночей подряд. Наконец даже он малость притомился, всех разогнал и под утро сказал хозяину: – Я приткнусь на диванчике. Поспать надо… Утром его разбудили, он прошел в пустой зал ресторана, велел подать шампанского с кислой капустой – для похмелья. – Селедочки! Да чтоб с молокой… Распутин лакомился кислой капустой, со вкусом давя на гнилых зубах попадавшиеся в ней клюквины, когда в ресторане появился человек со столь характерной внешностью, что его трудно было не узнать… Это был Игнатий Порфирьевич Манус! Подойдя к столику, на котором одиноко красовалась бутылка дешевого шампанского фирмы «Мум», он без приглашения прочно расселся. – Григорий Ефимыч, мое почтение. – И вам так же, – отвечал Распутин. – Надеюсь, вы исправно получали от меня мадеру? – Получал. Как же! Много лет подряд. – Именно той марки, которую вы любите? – Той, той… на бумажке кораблик нарисован. – Деньги от меня доходили до вас без перебоев? – Какие ж там перебои! Жирный идол банков и трестов, заводов и концернов международного капитала, этот идол сентиментально вздохнул. – Когда-то я вам говорил, что мне от вас ничего не нужно, но просил всегда помнить, что в этом гнусном мире не живет, а мучается бедный и старательный жид Манус… – Тебе чего нужно? – практично спросил Распутин. – Я кандидат в члены дирекции правления Общества Путиловских заводов, но, кажется, так и умру кандидатом, ибо людей с таким носом, как у меня, до заводов оборонного значения не допускают. – Кто мешает? – спросил Распутин. – Закон о евреях. – А перепрыгнуть пробовал? – Не в силах. Слаб в ногах. – А подлезть под него, как собака под забором? – Не мог. Слишком толст. Брюхо мешает. – Тогда… ешь капусту, – предложил Гришка. – Спасибо. Уже завтракал. Я хотел бы коснуться вообще русских финансов. Не подумайте, что я имею что-либо против почтеннейшего господина Коковцева, но он… как бы вам сказать… Распутин сразу же осадил Мануса: – Володю не трожь! Кем я Столыпина подменю? Чул? – Простите, я вас не понял. – Цыть! Мадеру твою пил – пил, деньги брал – брал. Не спорю. Спасибочко. Давай сквитаемся. Какого тебе рожна надобно? – Мне хотелось бы повидать Анну Александровну… Ага! Маленький домик Вырубовой в Царском Селе, калитка которого смыкалась с царскими дворцами, заманивал Мануса, как пьяницу трактир, как ребенка магазин с игрушками. – Сделаем! Тока ты мне про акци энти самые да про фунансы не болтай. Деньги я люблю наличными… Чул? – Чул, – просиял Манус. – А по средам прошу бывать у меня. Таврическая, дом три-бэ. Веселого ничего не обещаю, но уха будет, мадера тоже. Кстати, – вспомнил Манус, – вас очень хотела бы видеть моя приятельница… княжна Сидамон-Эристави… гибкая, вкрадчивая и обольстительная, как сирена. – Как кто? – Сирена. Впрочем, это не столь важно, что такое сирена. Важно другое: по средам у меня бывает и Степан Белецкий. – А што это за гусь лапчатый? – Вице-директор департамента полиции. – У-у-у, напужал… боюсь я их, лиходеев. – Напрасно! Степан Петрович – отличный человек. Бывает у меня и контр-адмирал Костя Нилов – ближайший друг и флаг-капитан нашего обожаемого государя императора. – Он этого обожаемого уже в стельку споил! – Что делать! Морская натура. Без коньяку моря уже не видит. Итак, дорогой мой, что передать княжне Эристави? – Скажи, что вот управлюсь с делами… приду! Разговор, внешне приличный, закончился. В окошки «Виллы Родэ» сочился серый чухонский рассвет. Когда Манус удалился, Распутин со смехом сообщил ресторатору: «А ведь ущучил меня, а?..» Сколько лет прошло с той поры, а историки до сих пор точно не знают, кто такой этот Манус. Французская разведка считала его одним из крупнейших шпионов германского генштаба. В советской литературе он лучше всего описан в «Истории Путиловского завода». 4. Провокатор нужен Назначенный товарищем к Столыпину против желания Столыпина, но зато по личному выбору императора, генерал Курлов широко жил на казенные деньги. «Пятаков не жалко!» – любимая его фраза. В верхах давно поговаривали, что Курлов станет министром внутренних дел. Заранее, дабы выявить свой «талант» борца с революцией, он искусственно создавал громкие дели с эффективными ликвидациями подпольных типографий, со стрельбой и взрывами в темных, закрученных винтом переулках… Оба они, и Курлов и Столыпин, предчувствовали, что им, как двум упрямым баранам, еще предстоит пободаться при встрече на узенькой дорожке, перекинутой через бурную речку. Сегодня Курлов принес из Цензурного комитета жалобу писателей на притеснения – Столыпин отшвырнул ее со словами: «Книги люблю, но литературу ненавижу!» Курлов ему напомнил, что цензура ведь тоже находится в ведении МВД. – В моем ведении, – отвечал Столыпин, – числится и ассенизационный обоз Петербурга с его окрестностями, однако я за все эти годы еще ни разу не вмешался в порядок его работы… Сазонову, как родственнику, он горько жаловался: – Нас, правых, били. Не давали встать и снова били. И уже так избили, что мы, правые, будем валяться и дальше… * * * Весна 1911 года прошла для него под знаком нарушения равновесия, словно он попал на гигантские качели. Никогда еще не были так заняты телефонистки столичного коммутатора. То и дело люди звонили друг другу, сообщая с радостью: – Столыпин пал, его заменяют Коковцевым… В витрине магазина Дациаро был выставлен громадный портрет Коковцева с надписью «НОВЫЙ ПРЕДСЕДАТЕЛЬ СОВЕТА МИНИСТРОВ». Коковцев с большим трудом дозвонился до премьера. – Поверьте, что я к этой шумихе не имею… – Да о чем вы! – перебил его Столыпин. – Я и сам знаю, что вы не станете выставлять своей парсуны у Дациаро, в этом деле опять видна чья-то нечистая сила… Вот она и крутит нами! Портрет с витрины убрали. Сразу возник слух, будто Столыпин взял отставку обратно, а царь даже плакал, умоляя премьера не покидать его. И опять вовсю трезвонили телефоны: – Наш Бисмарк повис на ниточке. Его величество обещал ему титул графа, и на этом наш барин Пьер успокоился… Курлов доложил, что в ресторанах пьют за падение «диктатуры» и звучат тосты за «новую эру ослабления режима». – А чего удивляться? – отвечал Столыпин. – Нет такого политического деятеля, уходу которого бы не радовались. – Вы… уходите? – расцвел Курлов. Столыпин показал ему белые дворянские клыки: – Сейчас я силен, как никогда. Вся эта свистопляска вокруг моей отставки напоминает мне афоризм одного фельдфебеля, который поучал новобранцев: «Сапоги следует чистить с вечера, чтобы утром надевать их на свежую голову!» Он был бы крайне удивлен, узнай только, что Гучков, смотревший на него влюбленными глазами, говорил: «Столыпин уже мертв. Как это ни странно, но человек, в котором привыкли видеть врага общества, в глазах реакции представляется опасным…» Суворинская пресса вещала: «Мы все ждем появления великих людей. Если данная знаменитость получила величие в аванс и вовремя не погасила его, общество этого не прощает». Берлинские газеты высказывали почти такую же мысль, какую проводил и нижегородский губернатор Хвостов: «Он (Столыпин) сделал все для подавления минувшей революции, но сделал очень мало для предотвращения революции будущей…» Неожиданно к премьеру нагрянул Белецкий. – Вот ваша апробация о «сокращении мерзавца» Манасевича-Мануйлова. Между тем этот мерзавец на днях зашел ко мне, и мы с большим удовольствием с ним побеседовали. – Курлов с удовольствием, ты, Степан, с удовольствием, один лишь я давно не имею никакого удовольствия! – Поверьте, что это жулье – вроде полицейского архива. Он наизусть шпарит массу адресов даже за границей, кличек, «малин» и прочее. Я тоже за всепрощение Манасевича-Мануйлова. – Смешно! – сказал Столыпин без тени улыбки на бледном лице. – С революционерами проще: попался – вешаем! А вот со своим братом-провокатором не разобраться. Копнешь такого, будто бабкину перину, а оттуда – клопы, клопы, клопы… И если верить тебе и Курлову, то каждый такой клоп – на вес золота! – В нашем деле провокатор тоже нужен. – Ну, ладно. Допускаю, что нужен. Но вот у меня под носом валяются какой уже месяц жалобы потерпевших от Манасевича – Шапиро, Якобсон, Беспрозванный, Минц… – А чего их жалеть? – логично рассудил Степан. – Честные люди не таскались на прием к Манасевичу. Жулик обштопал жуликов! Я думаю, тут все ясно… Нам нужен агент. Хороший агент. – Мне, дворянину, не пристало пачкать руки об это сокровище вашей веры, – сказал Столыпин и воспроизвел библейский жест Пилата, омывающего руки. – Так черкните резолюцию: «сократить мерзавца!» – Нет, пусть останется… для историков будущего. Говорите, что подлец вам нужен? Хорошо. Я не возражаю. Я скоро уйду. А вы с Курловым обнимайтесь с ним и целуйтесь… * * * Манасевич сказал Надежде Доренговской: – Вся жизнь – театр, а гастроли продолжаются. Не знаю, что будет дальше, но самое главное – не терять хладнокровия. Курлов предложил ему службу за двенадцать тысяч в год. – Павел Григорьич, мне и на леденцы не хватит! – А больше не можем. У нас не бездонная бочка. – Пятаков пожалели? – обиделся Ванечка… Он забежал в МВД с другой стороны – к Степану Белецкому, в котором угадывал будущего великого инквизитора, и согласился быть его информатором за очень скромные чаевые. – Но у меня так, – сказал «сын народа». – Если что замечу, пришибу насмерть. Нужна полная солидарность! Понял? – Пришибайте. Солидарность будет. – Утоплю! Даже галоши не всплывут. – А вы мне нравитесь, – сказал Ванечка. – Заранее предрекаю, что вы станете министром внутренних дел. И очень скоро!.. Сейчас он неплохо зарабатывал на Распутине, и статьи Маски заставляли Гришку скоблиться, как солдата перед баней. В книге «Русский Рокамболь» об этом казусе писано: «Распутин был далеко не дурак и не всегда мстил своим врагам. Когда было нужно, он умел их приваживать, а такой человек, как Мануйлов, конечно, давно ему был необходим!» Скоро они совершенно случайно встретились в распивочной на Садовой. Распутин был наряден, богат, выглядел хорошо, двигался как на пружинах. – Сволочь ты, – с глубоким уважением сказал он. – От кого слышу-то! – отвечал Ванечка без уважения. Распутин охотно присел к нему за столик. – Хам с тобой! Водку пьешь? Стали пить водку. Гришка с надрывом спрашивал: – Скважина ты худая, насквозь меня пропечатал? – Деньги нужны, а ты – хорошая тэма. – Я тебе не «тэма»! Давай бурдушар выпьем да подружимся, и с сего дня обещай, что меня трепать в газетах не будешь… Выпили на брудершафт. Энергично закусывали. – Трудное небось твое дело? – душевно спросил Распутин. – Мне вот кады понадобится пратецю сочинить, так я перышком ковыряю-ковыряю… Взмокнешь, бывало! А ты, брат, писатель. Дело твое темное. Книжку-то хоть какую ты сочинил? Манасевич показал ему чековую книжку: – Мой лучший роман! Переведен на все языки мира и, всем читателям понятен. Я буду знаменит, пока у меня есть такая книжка. А теперь скажи – у тебя есть такая? – Не завел. Я деньги банкам не доверяю. – Дурак ты, – небрежно сказал Ванечка. Распутина это сильно задело, он полез на стенку: – Почему не боишься ругать меня? Ведь даже цари мне руку целуют, а ты лаешься… На, поцелуй и ты мне! «Сахарная головка» уплетал севрюжину под хреном. На секунду оставив вилку, он смачно плюнул в протянутую лапу. – Я ж тебе не царь, – ответил он с важностью. Распутин тер руку об штаны, виртуозно матерился. – Перестань. И не спорь. Меня ты не переделаешь… Через несколько дней он снова выплеснул на Распутина в газете очередную порцию помоев. Ванечка знал, что делает. Ругая Распутина, он обретал силу в глазах того же Распутина, и должен наступить такой момент, когда Распутин сочтет себя побежденным, а тогда можно будет вить из него веревки, с помощью которых хорошо вязать своих врагов… Логично? * * * Еще с весны киевляне знали, что осенью к ним заявятся «высокие гости» ради открытия памятников – Александру II и святой Ольге. Заблаговременно в Киев прибыл колоссальный штат чиновников МВД, отовсюду стягивались войска, жандармы и агенты сыска из других городов (даже из Сибири). В «матерь городов русских» наехало пополнение городовых и околоточных. В городе провели свыше трехсот обысков, многих студентов и рабочих арестовали без предъявления им вины, все подозрительные из Киева были высланы. Царская охранка облазила чердаки и подвалы, саперы делали подробные чертежи тех квартир, окна которых выходили на центральные улицы. Для царской семьи подновили Николаевский дворец, а для министров наняли богатые квартиры. Номера киевских гостиниц были забронированы начиная с 20 августа. Скоро на стенах домов появились листовки, в которых строго указывалось, что обывателям запрещается «выбегать навстречу царскому экипажу, бросать цветы и подавать прошения». В объявлениях было сказано, что киевские торжества продлятся до 6 сентября… На Крещатике цвели каштаны, когда Богров навестил юридическую контору А. С. Гольденвейзера, приятеля отца. В разговоре с юристом он неожиданно задал вопрос: – А кто самый вредный в России после царя? – Вредных много, но после царя… Столыпин. – Вы так думаете? – спросил Богров и ушел. Он ушел, обнаружив в этом вопросе свою полную политическую безграмотность. Еще ничего не было решено, и в канун августа, когда на Бибиковском бульваре пахло тополями и девочки в белых юбочках катали по дорожкам круги серсо, Богров в конторе папеньки подсчитывал, сколько можно выручить от спекуляции с котельными водомерами. Гешефт сулил девятьсот рублей прибыли. – Прекрасно! Почему бы нам и не заработать, папочка? Тем более палец о палец не ударим, а денежки уже в кармане… По ночам на Бибиковском бульваре надсадно скрипело старое дерево. «Провокатор нужен… нужен… Провокатор нужен!» 5. На бланках «штандарта» В этом году случилось большое несчастье с Черноморским флотом: на подходах к румынскому порту Констанца вице-адмирал Бострем посадил весь флот на мель. Позорное дело случилось на глазах множества публики, собравшейся на берегу, так как Румыния ждала русские корабли с визитом дружбы. Бострема судили заодно с флагманским штурманом. В этом же году был суд и над офицерами императорской яхты «Штандарт»… Известно, что русский царь и германский кайзер, словно соперничая друг с другом, ежегодно околачивались на зыбких водах, демонстрируя один – морское невежество, другой – прекрасную выучку. Вильгельм II, на зависть русскому кузену, умел произвести даже такую сложную операцию, как швартовка боевого крейсера в переполненной кораблями гавани… Итак, речь идет о «Штандарте», который ходил под особым императорским стягом, имея свои особые бланки под царским гербом и орлами с андреевским флагом. * * * Это особый мир Романовых, не имеющий ничего общего с бытом Александрии или Ливадии. Наши историки флота и революции обошли этот мир стороной, а между тем внутри «Штандарта», как внутри яичной скорлупы, творились иногда удивительные дела… Начнем с команды. Матросов отбирали из числа безнадежно тупых, реакционно мыслящих или, напротив, острых и ловких, прошедших через горнило матросских бунтов, но которые раскаялись и стали называться «покаянниками». Прямой расчет на то, что ренегату отступления нет… Кают-компания «Штандарта» формировалась лично царем из офицеров двух различных категорий: это были отличные боевые моряки (умеющие к тому же вести себя в высшем свете) или, наоборот, отпетые негодяи, обладающие противоестественными вкусами, – к развратникам, как известно, Николай II неизменно благоволил. Командиром «Штандарта» долгое время был свитский контр-адмирал Иван Иванович Чагин, который в Цусиму, командуя крейсером «Алмаз», увидев, что эскадра окружена и уже поднимают белые флаги, дал в машину «фуль-спит» (полный вперед) и, прорвав блокаду японцев, геройски дошел до Владивостока. Молодой и беспечный холостяк с аксельбантом на груди, он не совался в дела царской семьи, был просто веселый и добрый малый. Но рядом с ним на мостике «Штандарта» качался и флаг-капитан царя, контр-адмирал Костя Нилов – забулдыга первого сорта. Трезвым его никогда не видели, но зато не видели и на четвереньках: Нилов умел пить, выдавая свое качание за счет корабельной качки. Этот человек, открывая в буфете «Штандарта» бутылку за бутылкой, сам наливал царю, позволяя себе высказываться откровенно: – Я-то знаю, что всех нас перевешают, а на каком фонаре – это уже не так важно. По этому случаю, государь, мы выпьем… Был обычный день плавания, и ничто не предвещало беды. Яхта шла под парами в излучинах финских шхер, когда раздался страшный треск корпуса, причем вся царская фамилия, заодно с компотом и вафлями, вылетела из-за обеденного стола так, что на великих княжнах пузырями раздулись юбки. – Спасайте наследника престола! – закричал Николай II. Шум воды, рвущейся в пробоину ниже ватерлинии, ускорил события, а в шлюпку вслед за наследником Алексеем очень резво прыгнула и сама государыня Александра Федоровна. – Скорее к земле! – верещала она. Вокруг было множество островов. «Эти острова кишели солдатами, которым были даны прямолинейные, но мало продуманные инструкции – палить без предупреждения по всякому…» Представьте себе картину: императрица с цесаревичем подгребает к острову, а тут ее осыпают густым дождем пуль. В этот момент некто вырывает из ее рук сына и заодно с ним скрывается… в пучине! Не скоро на поверхности моря, уже далеко от шлюпки, показалась усатая морда матроса, который, держа мальчика над водой, доплыл обратно к «Штандарту», пробоину на котором уже заделали. Решительного матроса явили перед царем в кают-компании. – Как тебя зовут, молодец? – Матрос срочной службы Деревенько. – Зачем ты прыгнул с наследником в море? – А как же! Надо было спасать надёжу России… Туп он был, но сообразил, как делать карьеру. Его наградили Георгием, нашили на рукава форменки шевроны за отличную службу и внесли в придворный штат с титулом «дядька наследника». До этого за мальчиком присматривал английский гувернер Сидней Гиббс, который жаловался в мемуарах, что «гемофилия сделала из мальчика калеку, как и все дети, он хотел побегать, поиграть, а я – запрещаю и хожу за ним, как курица за цыпленком, но я не в силах уследить за ребенком». Попав на дармовые царские харчи, Деревенько, сын украинца-хуторянина, сразу показал, на что он способен. В одну неделю отожрался так, что форменка трещала, и появились у матроса даже груди, словно у бабы-кормилицы. За сытную кормежку он дал себя оседлать под «лошадку» цесаревича. Деревенько сажал мальчика себе на шею и часами носился как угорелый по аллеям царских парков, выжимая свою тельняшку потом будто после стирки. Но зато цесаревичу теперь не грозили царапины и ушибы! Распутин поначалу малость испугался, заподозрив в матросе соперника по опеке над Алексеем, но вскоре понял, что тот дурак, к интригам не способен, и они дружно гоняли чаи из царского самовара с царскими бубликами. – Тока ты сам не упади, – внушал ему Распутин… Но это еще не конец морской романтики. Вскоре столица империи наполнилась революционными прокламациями. Для жандармов это не новость. Новостью для них было то, что на этот раз прокламации были отпечатаны на императорских бланках «Штандарта». Призывы к свержению самодержавия очень красиво и даже поэтично выглядели на фоне императорских гербов и короны. Степан Белецкий сказал Курлову: – А конешно! Они латали пробоину у стенки Балтийского завода, рабочий класс и просветил «покаянников»… Это ж ясно. За посадку «Штандарта» на рифы Чагина судили заодно с Костей Ниловым. Их выручил финский лоцман, доказавший на суде, что риф (острый как иголка) известен только старым рыбакам, а на картах он не отмечен. Чагин был оправдан. Но он не вынес того, что под палубой его «Штандарта» размещалась подпольная типография, жарившая «Долой царя!» прямо на корабельных бланках. Свидетель пишет, что Чагин «зарядил винтовку и, налив ее водою для верности, выстрелил себе в рот. Голова разлетелась вдребезги, оставив на стене брызги мозгов и крови. На панихиде гроб был покрыт андреевским флагом, а на подушке – вместо головы! – лежал носовой платок. Факты, обнаруженные следствием, держались в строгом секрете». «Штандарт» имел свои особые тайны… * * * Из документов известно, что, пока царь с Костей Ниловым упивались в корабельном буфете, Алиса с Вырубовой перетаскали по своим каютам почти всех офицеров «Штандарта». От команды не укрылось это обстоятельство, а трубы вентиляции и масса световых люков давали возможность видеть то, что обычно люди скрывают. Матросы «подглядывали в каюту Александры Федоровны, когда она нежилась в объятиях то одного, то другого офицера, получавших за это удовольствие флигель-адъютантство… Охотница она до наслаждений Венеры была очень большая»! Так царица перебрала всех офицеров, пока не остановила свой выбор на Николае Павловиче Саблине… Личность неяркая. Обычный флотский офицер. Неразвратен, и этого достаточно. Живя в этом содоме, он страдал одним чувством – бедностью и унижением от этой бедности. Царица открыла ему сердце, но не кошелек… Саблин – слабенькая копия Орлова! Прежде чем он стал командиром «Штандарта», он приобрел большой авторитет в царской семье. Если в доме Романовых назревал очередной скандал между супругами, арбитром выступал Саблин, который, внимательно выслушав мнения противных сторон, объективно и честно указывал, кто прав, кто виноват. 27 июля, после месячной болтанки в шхерах, «Штандарт» вернулся к берегам, а на 27 августа был запланирован отъезд царской семьи на киевские торжества. Николай Павлович Саблин навестил свою холостяцкую квартиру на Торговой улице, где и блуждал по комнатам в унылом одиночестве. С лестницы неожиданно прозвучал звонок… Саблин впустил незнакомого господина, который всучил в руки ему визитную карточку: под именем «Игнатий Порфирьевич Манус» помещалась колонка промышленных титулов… – Итак, что вам, сударь, от меня угодно? Манус очень прозорливо и быстро окинул убогое убранство квартиры захудалого дворянина, оглядел молодого стройного офицера. – Я знаю, что вы человек порядочный, но бедный, и потому решил помочь вам, чтобы вы стали богатым… – Каким образом? – удивился Саблин. – Вы стали любовником нашей императрицы… – Ложь! – выкрикнул Саблин. – Не спешите, – умерил его пыл Манус. – Я вам покажу фотоснимок одной сценки, сделанной тайно в каюте «Штандарта»… Саблин разорвал фотографию, не глянув на нее. Раздался скрип – это смеялся Манус: – Неужели вы думаете, что избавились от позора? Негатив снимка находится в банке одного нейтрального государства… – Это шантаж! – воскликнул Саблин в ужасе. Манус и не пытался ему возражать: – Конечно, шантаж. Самый обычный. Вас я уже назвал порядочным человеком. Теперь назову себя непорядочным человеком. Что делать, если так надо? Обладая такой фотокарточкой, осмеливаюсь требовать от вас полного и беспрекословного подчинения мне! Один рывок сильного тела, и голова Мануса была отброшена на валик кресла, а в кадык ему уперлось острие кортика. – Пожалуйста… режьте! – прохрипел Манус. – Но после моих похорон фотоснимок должен быть опубликован в одной неприличной газете, а мои люди заодно уж перешлют копию и вашей невесте, на которой вы собираетесь жениться, зарясь на приданое… Саблин отбросил кортик и спросил – что ему, подлецу, от него понадобилось? Манус поправил воротничок на потной шее. – Я финансист, а потому мне нужно, чтобы вы проводили в кругу царя идеи тех операций, какие выгодны для меня. – Хотите сделать из меня второго Распутина? – Ну, подумайте сами – какой же из вас Распутин? – огорченно отвечал Манус. – Такой красивый, такой приятный офицер… Распутин давно в моих руках, но его примитивным мозгам не осилить тонкостей финансовой техники. Этот тип, вызывающий у меня отвращение, не видит разницы даже между акцией и облигацией! – Короче – зачем вы пришли? – Познакомиться и договорить относительно гонораров на будущее. Вы начнете действовать по моему сигналу. Я готовлю для матери-России министра финансов, который нужен России. – То есть не России, а вам! – Но я уже сроднился с Россией: теперь что мне, что России – это один черт… Коковцев меня устроить не может. – Вы надеетесь, что я способен свергнуть Коковцева? – А почему бы и нет? Капля камень долбит. Сегодня вы за табльдотом «Штандарта» скажете, что Владимир Николаевич демагог, завтра Распутин скажет, что Коковцев плут… глядишь, и царь задумался! Анархисты рвут министров бомбами, за это их вешают. Мы взорвем Коковцева шепотом, и никто нас не повесит. Напротив, мы с вами еще разбогатеем! А вы, чудак такой, схватились за свой острый ножик, на котором что-то еще написано… Он взял кортик, прочел на лезвии торжественные слова: «ШТАНДАРТ». ЧЕСТЬ И СЛАВА». 6. Третья декада августа Весной 1911 года, когда возник кризис власти, Столыпин на три дня прервал сессию Думы, а Гучков – в знак протеста – сложил с себя председательские полномочия. Протест свой он выражал лично Столыпину, но – странное дело! – это нисколько не ухудшило их личных отношений. Гучков был страстным поклонником Столыпина, он преклонялся перед самой «столыпинщиной». Подобно провинциальной барышне, которая обвешала свою кровать карточками душки-тенора, так и Гучков буквально завалил свою картиру бюстами, портретами и фотографиями премьера… Столыпин позвонил ему по телефону: – Александр Иваныч, мой цербер Курлов сообщил из Киева, что приготовления к торжествам закончены. Очевидно, я выеду двадцать пятого, дабы на день-два опередить приезд царской семьи. Не хотите ли повидаться… на прощание? – С удовольствием. С превеликим! – Тогда я скажу Есаулову, чтобы вас встретил… Гучков на извозчике доехал до Комендантского подъезда Зимнего дворца, где его встретил штабс-капитан Есаулов – адъютант премьера, хорошо знавший думского депутата в лицо. – Пра-ашу! Петр Аркадьевич ждет вас… Столыпин сидел за чайным столиком возле окна, открытого на Неву; его острый чеканный профиль отлично «читался» на фоне каменной кладки фасов Петропавловской крепости. – Ну, как там управляется на вашем месте Родзянко? – спросил он, подавая вялую прохладную руку, и, не дождавшись ответа, пригласил к столу: – Садитесь. Чай у меня царский… В ресторане-поплавке играла веселая музыка. – А дело идет к закату, – вздохнул Столыпин. – Запомните мои слова: скоро меня укокошат, и укокошат агенты охранки! Премьер ожидал выстрела – не слева, а справа. – Быть того не может, – слабо возразил Гучков. – Газеты пророчат, что в Киеве вы получите графский титул. – Возможно, – отозвался Столыпин. – В разлуку вечную его величество согласится воткнуть мне в одно место павлинье перышко. В конце-то концов я свое дворянское дело сделал! – Ваша отставка вызовет развал власти… – Ничего она не вызовет, – отвечал Столыпин. Казалось, внутри его что-то оборвалось – раз и навсегда. Неряшливой грудой сваленные в кресло, лежали выпуски газет, в которых из «великого» его сделали «временщиком» и открыто писали, что царь лишь подыскивает благовидную форму, чтобы достойно облечь в нее падшего премьера… Столыпин буркнул: – Здесь пишут, что даже Витте был лучше меня. – Мария Федоровна не позволит сыну устранить вас! Длинная кисть руки Столыпина, темная от загара, безвольно провисшая со спинки стула, в ответ слегка шевельнулась. – Никакая фигура и никакая партия уже не способны восстановить мое прежнее положение. Я физически ощущаю на себе враждебность двора… неприязнь царя и царицы… Конечно, губернатором на Тамбов или Калугу его не посадишь. Гучков слышал, что специально для Столыпина замышляют открыть грандиозное генерал-губернаторство на Дальнем Востоке (почти наместничество). Поговаривали, что сделают правителем Кавказа. Столыпин с жадностью раскурил толстую папиросу. – Не верьте слухам! Даже послом в Париж меня не назначат. Все будет гораздо проще, чем вы думаете. Я та самая кофеинка, которая попала в рот государю, когда он пил кофе: мешает, а сразу не выплюнешь. Однако, – продолжал Столыпин, покручивая в пальцах обгорелую спичку, – сейчас, оглядываясь назад, я понимаю, что Царское Село не может простить мне одного… Чай был невкусен, и Гучков отставил чашку. – Чего же там не могут простить вам? Столыпин через плечо выбросил спичку в окно. – Я не сошелся с Гришкой Распутиным! Меня с ним не раз сволакивали. Почти насильно, будто женить собирались. Я способен бороться с любым дьяволом. Но я бессилен побороть те силы, что стоят за Распутиным… Мы еще не знаем, кто там стоит! Гучков вынес от этой встречи ужасные впечатления. Казалось, он пил чай с политическим трупом, который ронял мертвые земляные слова, а рука покойника играла обгоревшей спичкой, и костяшки пальцев опускали в чашку гостя большие куски искристого бразильского рафинада из царских запасов. Зарождалась какая-то новая бесовская авантюра, в которой до сих пор многое еще не выяснено, но Столыпин уже предчувствовал близость гибели… …За неделю до отбытия в Киев царской семьи тронулись в путь еще два путешественника – Егорий Сазонов и Гришка Распутин, билеты у которых были взяты до Нижнего Новгорода. Уже начинался дележ столыпинского наследства! * * * Пропились в дороге так, что, когда вылезли из поезда на вокзале в Нижнем, наскребли в карманах только три рубля и шестнадцать копеек. От путешественников нехорошо пахло… Сазонов сказал: – С тобой ездить – живым не вернешься. – Ништо! Дорога – праздник. Коли в поезд запихнулся, так пей без памяти, покеда не приедешь… А иначе-то как же? – Ты есть хочешь? – спросил его Сазонов. – Чай, губернатор-то накормит и денег даст… Одного прохожего господина Распутин спрашивал: – Где тут Хвост-то ваш сыскать? – Алексея Николаевича Хвостова, – уточнил Сазонов. – Губернатора? Так вы на месте его вряд ли застанете. За Окой искать надо… Сейчас ведь шумит наша славная ярмарка! Но все же показал, как пройти до присутственных мест, которые располагались внутри древнего нижегородского кремля, вблизи Аракчеевского кадетского корпуса. На их счастье, в канцелярии сказали, что губернатор на месте – в кабинете. – Веди нас к нему, – велел Гришка чиновнику. – Господа, а кто вы такие? – Я говорю – веди, а то хужей будет… Хвостов без промедления принял обоих. – Я о вас немало слышал, – сказал он Гришке. Это воодушевило Распутина, который, сидя на стуле, расставив ноги, битых полчаса размусоливал зловещую тему о том, как его уважают цари и что он может сделать все что хочет. – Все можете сделать? – прищурился Хвостов. – Все, – ответил Распутин, не поняв иронии. – Отлично, если так. А зачем в Нижний пожаловали? Распутин сказал, что прибыли «посмотреть его душу». – Душа – это слишком расплывчато. Нельзя ли точнее? Молодой толстяк смотрел на них с умом, в щелках глаз Хвостова светилась нескрываемая усмешечка. Распутин сгоряча выпалил: – Хошь быть министером дел унутренних? – Премьер Столыпин и есть по совместительству эм-вэ-дэ. Так что, господа, вы предлагаете мне занятое место. Распутин вскочил, пробежался по кабинету, приседая, длинные руки его хватали воздух, он выкрикнул: – Ах, глупый! Сегодня есть Столыпин – завтра нету… Тут Хвостов оторопел, а потом даже возмутился: – Да вы что? Из какого бедлама бежали? Можно понять недоумение Хвостова: ему тридцать восемь лет, гор не своротил, рек вспять не повернул, и вдруг ему, человеку с дурной репутацией, предлагают сесть на место Столыпина. – Столыпин знает об этом? – спросил он. – Упаси бог! – отвечал Распутин. В разговор вклинился Сазонов: – Вы нас неверно поняли. О нашей поездке никто не знает. Но поймите, кто послал… Мы же ведь тоже не с печки свалились. – Я вас понимаю как самозванцев. Распутин переглянулся с Сазоновым и сказал: – Не веришь? Тогда скажу – мы из Царского Села… Но имени царя не произнес, а Хвостов сильно колебался. До провинции столичные отголоски доходили не сразу, и фигура Столыпина из отдаления высилась нерушимо. – Я вас больше не держу, – суховато кивнул он. Сазонов шепнул Гришке: – Скажи, чтобы на обед позвал… жрать-то надо. Распутин снова расселся перед губернатором. – Ты меня с женой да детками ознакомь. – Это не обязательно. – Тогда обедать нас позови. – Обедать идите в кухмистерскую… – Невежливый ты человек, – вздохнул Распутин. Чрезвычайные царские эмиссары убрались. Хвостов тут же позвонил губернскому почтмейстеру: – Переслать мне все копии телеграмм в Царское Село… Примерно через полчаса на его столе лежали бланки двух телеграмм Распутина о визите к Хвостову. Первая – императрице: «Видел молод горяч подождать надо Роспутин». Вторая – Вырубовой: «Хотя бог на нем почиет но чего то недостает…» Отправив эти телеграммы, друзья подсчитали деньги. – Руль с медью! – сказал Гришка. – Хоть плачь! Они зашли в тень памятника гражданину Минину. – Что делать? – мучился Сазонов. – Ведь нам же еще билеты до Киева брать… Говорил я тебе, не пей, лопнешь. – Не лопнем! У меня тута, в Нижнем, одна знакомая огородница живет. Ты постой в тенечке, а я мигом сбегаю. – Не пропади! К бабе идешь, а я тебя знаю. – Не бойсь. В момент управлюсь… Управился он быстро и пришел с синяком под глазом. – Ну как? Дала она денег? – спросил Сазонов. – Сам вишь, червонец отвалила… Совсем озверела баба! Отколе же мне знать-то, что она замуж вышла? – Выбрав пятачок, он приладил его к синяку… – Как же нам без денег до Киева добраться? – Без нас там обойдутся… Прибыв на вокзал к отходу киевского поезда, Распутин горячо убеждал своего робкого приятеля: – Скажи кондуктору, будто товарища потерял, и ныряй в вагон. Он орать станет, а ты ничего не слушай. Заберись в уборную, на крючок закройсь и притихни. Будут стучать – не пущай… – А как же ты, Ефимыч? – Э-э! Здесь не останусь… Первый раз, што ли! – Ну, а если нас ссадят с поезда? – С одного ссадят – на другой пересядем… Не пойму я тебя, Егор! Вроде бы не дурак. Книжки пишешь. Журналы печатаешь. А такого дерьма скумекать не можешь… Давай! Поехали… Утром на киевскую товарную станцию прибыл, громыхая буксами, порожняк для перевозки скота. Из грязной пахучей теплушки вывалились под насыпь издатель и праведник. – Ну, – сказал Гришка, позевывая, – вот и Киев… Сазонов, чуть не плача, отдирал от своих брюк присохшие комки коровьего навоза, вычесывал из волос солому. – Теперь, как говорят футуристы, пора «обсмокинговаться» заново. А цена костюма – как раз цена билета до Киева. – Вот зануда! Приехали. Киев. Так ему опять плохо… Пошли, Егорка, начинаются киевские торжества! * * * 27 августа часы на киевском вокзале показывали 00.44, когда к перрону подкатил столичный экспресс. Киев уже спал, отворив окна квартир, было душно. Из вагона вышел Столыпин с женою, их встречал генерал Курлов – без мундира, в пиджаке. – Ну, как здесь? – спросил Столыпин. – Тихо, – отвечал Курлов. Сунув руки в карманы кителя, Столыпин через пустынный зал ожидания тронулся на выход в город. Впереди диктатора, сжимая в ладони браунинг, шагал штабс-капитан Есаулов. Захлопнув дверцы машины за премьером и его супругой, Курлов не спеша обошел автомобиль вокруг и уселся рядом с шофером. – По Безаковской – быстро, направо – по Жандармской… Петр Аркадьевич, вам приготовлены три комнаты в нижнем этаже. – Спасибо. Я хочу отдохнуть… В этот же день от Петербурга отошел литерный экспресс с царской семьей. Сейчас уже мало кто знает, что поездки Николая II по стране сопровождались убийствами. Войска для охраны собирались как на войну; на протяжении тысяч верст солдат расставляли вдоль рельсов. На пути следования литерного вводилось военное положение. Другие поезда задерживались, пассажиры нервничали, не понимая причин остановки. Перед проходом царского экспресса убивали всякого, кто появлялся на путях, и первыми гибли путевые обходчики или стрелочники, не успевшие укрыться в будках. Движение под мостами полностью прекращалось. Плотогоны, летевшие по течению реки, если они попадали под мост во время прохождения царского поезда, тут же расстреливались сверху – мостовой охраной, погибали и люди, плывшие в лодках… 7. Сказка про белого бычка В полдень 26 августа Богров позвонил в охранку и попросил к телефону «хозяина». Кулябки да месте не было, а дежурный филер Демидюк велел пройти в Георгиевский переулок, где они и встретились, зайдя в подворотню. Богров сообщил о прибытии в Киев революционеров с оружием, на что Демидюк сказал: – Дело швах! Повидай самого «хозяина»… В четыре часа дня этот же Демидюк, со стороны Золотоворотской улицы, провел Богрова в квартиру Кулябки по черной лестнице. Кулябка встретил агента в передней, через ванную комнату они прошли в кабинет. Дверь в гостиную была открыта, доносился звон бокалов и крепкие мужские голоса. Кулябка сказал: – Это мои приятели. Итак, что у вас серьезного? К ним вышли подвыпившие жандармы – Курлов и полковник Череп-Спиридович, женатый на сестре жены Кулябки. – Пусть говорит при нас, – хамовато заметил Курлов. Суть рассказа Богрова была такова: в Киев прибыли загадочные террористы – Николай Яковлевич и какая-то Нина. Вооружены. Готовят покушение. – На кого? – спросил Кулябка. – Наверное, на Столыпина. – Где они остановились? – вмешался Череп-Спиридович. – У меня же… на Бибиковском бульваре. Историк пишет: «Жандармы всех стран и времен, как показывает опыт истории, являются весьма проницательными психологами, умеющими хорошо разбираться в людях, даже самых сложных: к этому их обязывает сама профессия!» И вот, когда Богров закончил рассказ, Курлов пришел в небывалое волнение. Несколько минут он отбивал пальцами по столу бравурный гвардейский марш: «Трубы зовут! Друзья, собирайтесь…» Потом сказал Кулябке: – Ну что ж. Ничего страшного. Адрес агента господина Богрова известен. Бибиковский бульвар. Установим наблюдение. Череп-Спиридович, как автор нашумевшей книги о партийности в русской революции, не преминул спросить у Богрова: – К какой партии принадлежат ваши приятели? – Кажется, эсеры, – ответил Богров. Кто был сейчас дураком? Кажется, один полковник Кулябка, чего нельзя сказать про Курлова и Черепа-Спиридовича – опытных «ловцов человеков». Приход Богрова с его нелепой сказочкой про белого бычка – это была жар-птица удачи, сама летевшая им в руки. Курлов недавно, в связи с женитьбой, промотал несколько тысяч казенных денег, о чем Столыпин еще не знал. Но Курлов (через дворцового коменданта Дедюлина) уже пронюхал, что царь позволил Столыпину уволить Курлова после «киевских торжеств». При сдаче дел, несомненно, обнаружится и растрата. Значит … – Значит, – сказал он, – нужны особые меры охраны! Передать все тончайшие нюансы этой встречи невозможно. Богров, кажется, и не предполагал, что жандармы так охотно клюнут на его приманку. Вся обстановка напоминала грубейший фарс: сидят матерые волкодавы политического сыска и делают вид, что поверили в детский лепет дешевого провокатора. Это свидание подверглось анализу наших историков: «Гениальным политическим нюхом Курлов и K° учуяли, что неожиданный приход Богрова является тем неповторимым случаем, который могут упустить только дураки и растяпы. Они отлично знали, что предвосхищают тайное желание двора и камарильи – избавиться от Столыпина! Риск, конечно, был. Но игра стоила свеч…» Курлову стало жарко – он раздернул крючки мундира на шее. Через десять лет, жалкий белоэмигрант, сидя на задворках мрачного Берлина, он будет сочинять мемуары, в которых, не жалея красок, распишет, как он любил Столыпина, а Столыпин обожал его – Курлова! Подобно лисе, уходящей от погони, он пышным жандармским хвостом станет заметать свои следы, пахнущие предательской псиной. Но это случится через десять лет, когда Курлов даже бутылочке пивка будет рад-радешенек, а сейчас – за стенкой! – стол ломился от яств, и жандарм, в предвкушении небывалого взлета своей карьеры, хотел только одного: стопку холодной, как лед, анисовой и немножко икорки с зеленым луком… – Я думаю, все уже ясно, – сказал он, поднимаясь. Курлов остался пить анисовку, понимая, что Богров сделает его министром внутренних дел. Как сделает – это, пардон, уж дело самого Богрова… Грязно сделает? Плевать. Пускай даже грязно! Вообще, читатель, политика иногда выписывает такие сложные кренделя, каких не придумать и на трезвую голову. Богров уходил вдоль оживленного Крещатика, предоставленный самому себе, уже вовлеченный в водоворот честолюбивых страстей, и – что поразительнее всего! – Богров в этот день ощущал себя государственным человеком … Дома он сказал родителям: – У меня сегодня был на редкость удачный день! Папа и мама порадовались за сыночка, не догадываясь, что их дом уже насквозь просвечен полицейским рентгеном. В практике царской охранки известны два вида филерного наблюдения – густое и редкое. За домом Богровых установили густое! При этом даже самый хитрющий клоп, если бы ему пожелалось выбраться на улицу, не смог бы этого сделать – клопа заметили бы и арестовали. Конечно, никакая Нина, никакой Николай Яковлевич в дом Богровых не входили и не выходили… Генерал Курлов начинал большую игру! Ва-банк своей карьеры он ставил жизнь премьера. И не только его… Может быть, и царя? * * * Кулябка навестил киевского городского голову. – Господин Дьяков, первого сентября в театре будет исполнена опера «Сказка о царе Салтане»… Мне бы билетов… – Вам с женою – пожалуйста, всегда рады. – Не мне. Надо обставить охрану царя. Кулябка просил двадцать билетов, Дьяков дал ему семь.

The script ran 0.007 seconds.