1 2 3 4 5 6 7 8
– Ты не думай, – говорил Артеньев, – что мы, офицерство, лыком шиты. И многие из нас отлично чувствуют все российские неустроенности. Но... молчат! Вы свои пяток лет оттабанили – и домой поехали. А у нас другое дело... присяга, долг, честь. Наконец, и пенсия. Она, как ни крути, а языки тоже защелкивает...
Близость Кронштадта обоих насторожила: при сатрапии губернатора адмирала Вирена здесь не пахнет раздольем флотской удали. Город-крепость, город-тюрьма, весь в камне, и даже мостовая из чугуна – уникальнейшая в мире.
– Сдадим вот хронометры и... поскорей бы отсюда!
Сдали они хронометры, ночь переспали, наутро опять пошли в мастерские. Шли они, как заведено в Кронштадте, по разным сторонам Господской улицы – Артеньев шагал по правой («бархатной»), а Семенчук по левой («суконной») – таковы здесь порядки. Откуда ни возьмись выкатился на Господскую серый в рыжих подпалинах жеребец, а в коляске с открытым верхом сидел сам Вирен.
– Стой, – заорал он Семенчуку. – Чего руки в карманы сунул? Давай бляшку с номером... Я тебя научу, как держать руки надо!
С «бархатной» стороны Артеньев перешел на «суконную»:
– Господин вице-адмирал, это мой матрос, мы с «Новика», только что с позиций Моонзунда, приехали с хронометрами...
– А, – сказал Вирен, – с эсминцев? Разболтались вы там, вдали от дисциплины флотской. Я вас проучу... Что за ботинки?
Ботинки на ногах Артеньева, правда, были не форменные.
– Казенные жмут, – сказал он. – Извините.
– Казенные уже и жать стали? Может, и мундир вам мешает? Сейчас же отведите своего разгильдяя на гарнизонную гауптвахту, а затем сами ступайте на офицерскую – арестуйтесь!
Жеребец тронулся дальше, и Господская вмиг стала пустой, будто вымерла. Одиноко маячили офицеры, заранее становясь во фронт. Дамы – при виде Вирена – спешили переждать его проезд в подворотне, чтобы не нарваться на оскорбление. Зато свободно шлындрали, бесстрашны и ненаказуемы, кронштадтские проститутки...
Артеньеву было стыдно перед своим гальванером:
– Пойдем, Семенчук, я тебя посажу, а потом и сам сяду...
Отсидели они два дня, забрали из мастерской хронометры.
– Бежим! – сказал Семенчук. – Ноги в руки и бежим.... Вот уж несчастная братва, кто здесь по пять лет загорает.
* * *
Со двора флотского Экипажа, как в далеком детстве, пела труба. Ирины дома не было, Артеньев открыл квартиру своим ключом:
– Входи. Как-нибудь устроимся переночевать у меня.
Вошли. В квартире было страшное запустение.
– Не дай-то бог иметь такую жену, как моя сестрица. Правда, она еще глупа... Что взять с дуры-бестужевки?
Семенчука поразил вид огромных пустых комнат с отодранными по углам обоями. Кривоногая жалкая мебелишка, почти сиротская, кособочилась по углам квартиры – неприютно и одичало.
– Небогато живете. А я-то думал...
– И думать нечего, – сердито отвечал Артеньев. – Тебе кажется, если дворянин, так уже особняк, рысаки, лакеи, а сам дворянин кровь сосет из народа. Че-пу-ха!.. Мой батюшка сорок лет вставал ни свет ни заря, чтобы всяких оболтусов латынью насытить. Надорвался и умер... до пенсии! – Старлейт вернулся с кухни явно смущенный. – Хоть шаром покати, – сказал. – Самая противная девка – это ученая девка... Извини, брат, ужин не состоится.
Пили голый чай с сахаром – в молчании. От канала Круштейна тянуло ночной сыростью. Старенький абажур, весь в пыли, освещал над пустым столом четкий круг, рукава от стола запылились.
– Ляжешь вот тут. Я тебе постелю.
– Спасибо, – ответил Семенчук. – Мне бы приткнуться.
Ближе к ночи вернулась Ирина. Рослая, стройная. Ее сильно портил долговатый нос – такой же, как у брата. Моложе его на десять лет, она как-то запоздало развилась, и Артеньев с непонятной для себя неприязнью отметил ее груди, торчавшие дыбком.
– Не понимаю тебя! – с укоризной сказал брат сестре. – Когда ты возьмешься за ум? Почему такой кавардак в квартире? В доме – ни куска хлеба... И почему ты пришла так поздно?
– Да, я задержалась сегодня... Так было интересно! Мы, все девушки, ездили в Калинкину клинику – изучали там венеричек. Ты можешь гордиться сестрой. Я недавно так идеально отпрепарировала лягушку, что ее оставили на курсах как учебное пособие.
– Я восхищен, – хмуро процедил Артеньев. – «Тебе с подругой достались препараты гнилой пуповины, потом был дивный анализ выделенья в моче мочевины...» Дура ты! – врубил он в лицо ей. – Тебе замуж надо. И сразу повыскакивают из головы все лягушки. Готовь себя не к вивисекциям, а к семейной жизни.
– Ты отсталый консерватор, – возразила сестра. – Впрочем, все офицеры флота всегда славились своей реакционностью.
– Пусть я отсталый. Но ты со своим прогрессом тоже далеко не ускачешь. Нужен дом. Нужен муж. Нужны дети... Кухня, наконец!
– Боже, ты разговариваешь, словно черносотенец. Сейчас, когда все вокруг кипит, когда наука...
– Оставь ты эту ерунду! – Он рывком распахнул дверь, спросив у темной комнаты: – Семенчук, ты спишь?
– Сплю. Сплю. Я ничего не слышу...
Разговор с сестрой он продолжил, когда она уже легла.
– Я постарел... да? – спросил Артеньев.
– Ты ужасно нервный. А я так счастлива...
– Влюблена?
– Что ты! – возмутилась Ирина. – Это было бы глупо...
Она призналась ему, что профессор Пугавин, это научное светило, выделил ее среди всех бестужевок для постановки психологических опытов. Пугавин нашел у нее рациональный ум.
– Профессор сейчас занимается этим... Распутиным!
– А при чем здесь ты со своим рациональным умом?
– Пугавин нашел, что я гожусь для разгадки секрета влияния Распутина на женщин. Опыт, конечно, будет поставлен строго научно. И под наблюдением самого профессора...
– Вот так и знай, – сказал Артеньев, – если я твоего профессора-психолога встречу, я самым простонародным способом набью ему морду. И пусть он жалуется потом городовому!
– Пугавин – прогрессивная личность, – обиделась сестра.
– Тем лучше. За этот прогресс я ему еще добавлю. И посоветую, чтобы опыты с искушением от Распутина он ставил над своей женой.
Сестра замкнулась. Взяла у него папиросу.
– Социология тоже наука, – сказала она, неумело прикуривая. – И наука с большим будущим. В науке всегда были герои-мученики. Не станешь же ты отрицать подвигов врачей, которые сознательно прививают себе микробы чумы, холеры и сибирской язвы.
– Спи. Я гашу свет. Герои науки так и останутся героями. Но я еще посмотрю, какой микроб тебе достанется от Распутина...
На следующий день явился профессор Пугавин; светило был в сером костюме и в серой шляпе, день был тоже серый.
– Молодой человек, – сказал профессор, беря Артеньева за пуговицу мундира (чего Артеньев не мог выносить), – как же вам не стыдно? Ирина Николаевна мне все рассказала... К чему ваши сомнения? Я же стану следить за вашей сестрой, как Цербер. У меня холодный, аналитичный ум, как у римского патриция.
– У вас он холодный. Но у сестры может оказаться и горячим.
– Сережка! – вспыхнула Ирина. – Как ты можешь говорить обо мне такое? Мы ведь ставим только опыт... только психологический опыт для науки!
Семенчук проявил деликатность и, присев на корточки, перебирал книги на этажерке. Артеньеву он сейчас мешал своим присутствием, но... не выгонять же на улицу! Пускай слушает.
– Распутин, по-моему, это просто гнусный кал, который недостоин вашего просвещенного изучения. Его надо подцепить на лопату и выбросить. А вам хочется его понюхать.
– Э-э, нет! – убежденно отвечал Пугавин. – Когда человек смертельно болен, врачи изучают и его кал, дабы спасти человека... в данном случае речь идет о больном русском обществе.
Тут Сергей Николаевич возмутился:
– А кто вам сказал, что русское общество больно? Вон, посмотрите на моего бугая... Семенчук, встань! Ты разве болен?
Гальванер вырос над этажеркой – всей своей гигантской фигурой чемпиона по классической борьбе.
– Не, – засмеялся, – мы не больные. А с господином старлейтом я согласен: всю заразу жизни русской – на свалку надо, чтобы она здоровым жить не мешала.
– С таким оппонентом я не желаю дискутировать... Ирина Николаевна, вы готовы? Григорий Ефимыч будет ждать нас, я уже договорился через баронессу Миклос.
Артеньев прицепил к поясу золоченый кортик:
– Я пойду тоже. У меня не десять сестер, чтобы я бросался ими по всяким Гришкам... Можете мне, как реакционеру, не признаваться. Лишь один вопрос: где живет эта скотина?
* * *
На Гороховой – пустота, лишь возле дома № 64 заметно некоторое оживление, возле подъезда стоят два легковых автомобиля. На площадке лестницы первого этажа, примостившись на подоконнике, играют в карты скучные филеры. Скучные и трезвые.
– Вам куда? – спросили они Артеньева.
– Господин в сером с молодой дамой уже проходили?
– Да. Только что.
– А я с ними... тоже к Григорию Ефимычу.
«Штаб-квартира Российской империи» имела электрический звонок. Артеньев в бешенстве как нажал его кнопку, так уже и не отпускал пальца, пока ему не открыла горничная.
– А вам назначено? – спросила она, словно о визите к врачу.
В прихожую вышел костистый мужик в шелковой рубахе с малиновым пояском, в английских полосатых брюках, на босых ногах его шаркали шлепанцы. Он воззрился на Артеньева, и старлейт хорошо рассмотрел его старческое лицо, клочковатую бороду, из путаницы которой пробивались землистые мужицкие морщины. Даже никогда не видев Распутина, Артеньев догадался, что это он... он!
– Ты што звонишь, будто полицья какая? – наорал Распутин на офицера. – Всех в дому перепужал. Я тебя звал, что ли? Ты, флотский, на кой ляд сюды приперся?
– Просто так. Посмотреть на вас.
– Кого смотреть-то?
– Да вас, Григорий Ефимыч.
На лице Распутина выразилось крайнее удивление:
– У тебя и дела до меня нетути?
– Нет. Нету.
– И просить ништо не станешь?
– Не стану. Вот посмотрю и уйду...
Распутин взмахнул длиннейшими руками гориллы:
– Таких у меня ишо не бывало. Кажинный прыщ лезет, кому – места, кому – чин, кому – орденок. А тебе ништо не надо, быдто святой ты!
Он распахнул двери в гостиную, наполненную дамами, и объявил своим гостям во всеуслышание:
– Это ничего. Какой-то хрен с флоту приволокся...
Древнеславянское слово сорвалось с языка Распутина легко и безобидно, почти не задевая слуха, как обычное разговорное слово, и все дамы восприняли его с удивительным спокойствием. Пугавин с сестрой были уже здесь. Артеньев сел в уголку комнаты, осмотрелся... От круглой печки, несмотря на летнюю пору, разило жаром. Посреди комнаты, обставленной дешевыми венскими стульями, громоздился стол. На нем – ведерный самовар. Вокруг самовара навалено всякой снеди. Масса открытых коробок консервов. Горка неряшливо накромсанной осетрины. Надкусанные калачи. Луковицы. Черный хлеб. Баранки. Мятные пряники. Четыре роскошных торта от Елисеева, уже початых ножами с разных сторон. Соленые огурцы. Очень много бутылок с вином, а под столом – пустые бутылки...
– Ну, кто новый-то здеся? – спросил Распутин, но тут опять задребезжал звонок. – Тьфу, бесы, и время провесть не дадут.
Ввалилась пожилая особа в кружевах и ленточках, с порога она рухнула на колени, хватая Распутина за подол рубахи:
– Отец, бог, Саваоф... дай святости, дай, дай!
Распутин рвал от нее подол рубахи, крича:
– Ой, старая, не гневи... отстань, сатана, или расшибу!
– Сосудик благостный, бородусенька, святусик алмазный...
Распутин развернулся, треснул даму кулаком по башке и отшвырнул ее, словно мешок, к печке.
– Всегда до греха доведет, – сказал, оправляя рубаху. – А ежели ишо раз полезешь, вот хрест святой, так в глаз врежу, что с фонарем уйдешь... как пред истинным!
– Бог, бог... освяти меня, – взывала дама от печки.
– Ну, не сука, а? – спросил всех Распутин и повернулся к Артеньеву: – Сидай к столу, флотской... Небось мадеру лакать любишь?
И вдруг он вперился взглядом в Ирину Артеньеву:
– А ты пошто без декольты пришла? Или порядку не знаешь?
Поднялся с продавленного дивана Пугавин:
– Ирина Николавна явилась, чтобы побеседовать с вами.
– О чем?
– О смысле жития, конечно.
– Дуня! – позвал Распутин, и мгновенно явилась горничная. – Вот эту новенькую, котора без декольты... в боковую веди.
Артеньев конвульсивно дернулся, но Пугавин шепнул ему:
– Что вы! Ваша сестра культурная, передовая девушка...
Компания за столом росла, появились пьяные. Дирижировал за столом закусками секретарь Распутина – ювелир Аарон Симанович. Смеялась, подъедая торт с вилки, будто купчиха, баронесса Миклос – красавица, каких Артеньев никогда не видывал. «И эта туда же?..» Было много аристократок, но скромному офицеру с «Новика» они были далеки и... противны! Респектабельная баронесса Икскуль фон Гильденбандт, которую Артеньев знал по портрету Репина («Дама под вуалью»), невозмутимо разливала чай. Разговор за столом шел странный – больше о концессиях Мурманской железной дороги.
Дверь из боковой комнаты открылась, вышел Распутин с сестрой. Держа ее рукою за шею, он продолжал незаконченный разговор.
– Грех – это хорошо, – ласково внушал он Ирине.
Артеньеву показалась дикой простота его убеждений. Никаких высоких материй: «Грех – это хорошо!» – и этого достаточно, чтобы дуры бабы слушали его так, будто мед пили.
– Пора уходить, – шепнул Артеньев Пугавину.
– Но мы присутствуем лишь при начале опыта...
Распутин сел за стол, а красавица Миклос поднесла ему кусок хлеба, поверх которого положила соленый огурец. Скрипач Лева Гебен настроил свою скрипку, и грянула «величальная»:
Выпьем мы за Гришу –
Гришу дорогого,
Свет еще не видел
Милого такого...
Балетмейстер Орлов плясал на столике, телефон звонил неустанно. Распутин хлестал все подряд, что наливали, мешая портвейн с квасом, а пиво с хересом. В какой-то момент Артеньев, абсолютно трезвый, испытал тревожное чувство, какое бывает в море ночью, когда вдоль горизонта брызнет светом вражеский прожектор... Почти физически он ощутил взгляд Распутина, устремленный на сестру, как клинок. Под этим взглядом Ирина вдруг окаменела, дернула плечами. И вдруг она вырвала из прически гребенку, тряхнула головой, рассыпав волосы по плечам, как делают женщины, ложась в постель. Распутин смотрел на нее, как удав на кролика. А потом... Потом над объедками стола протянулась вдруг жилистая рука. Распутин, заворожив, стал гладить сестру по щекам.
Артеньев толкнул Пугавина, Пугавин нажал под столом на туфлю Ирины, и она вдруг истерично взвизгнула:
– Ай! Не сметь так обращаться со мною...
Рука убралась, и глаза Распутина медленно потухли:
– Ишь ты... заноза. Ну-ну. Ладно. Ты приходи опять. Я ничего. Это так... Кады придешь? Мы поговорим... Не бойсь!
Артеньев даже не заметил, когда в комнате появилась Лили Александровна фон Ден. Вдова командира «Новика» принесла цветы, вручив их Распутину, и тот отбросил их от себя:
– Мне? На кой? Ладно. Баловство...
Артеньев не стал дожидаться, когда его увидит г-жа фон Ден, и поспешил к выходу. Шепнул сестре, чтобы шла домой. В пустой квартире слонялся по комнатам Семенчук, поджидая его:
– Ну, что там, господин старший лейтенант?
– Я ничего не понял, – сказал Артеньев. – Если и верны все те слухи о влиянии Распутина на государственные сферы, то я никак не возьму в толк, каким образом Россией может управлять этот темный и жуткий мужик... Как? Я не обнаружил в Распутине даже тени той непосредственности, какая характерна для простонародья. Это ярко выраженная преступная натура, место которой на каторге, а он гуляет... Гуляет так, словно бандит, которому подфартило в добыче!
– Не один же он там, – заметил Семенчук.
– Вот и беда для России, что он такой не один...
– А я билеты взял. Поедем?
* * *
Билеты у них были до Пернова – до самого Моонзунда. Вечером, сидя в купе, Артеньев говорил Семенчуку, словно оправдываясь:
– В доме только черной гадюки не хватает. Кастрюли в копоти. А она опыты ставит... Но она же чистая хорошая девушка. Она все понимает. Я знаю, что она больше туда не пойдет.
Было ему как-то неловко и мучительно. Семенчук отмалчивался, и Артеньев вдруг с отчетливой ясностью понял, что Ирина еще не раз пойдет на Гороховую, 64... Он стал копаться в бумажнике:
– Где мы сейчас?
– Скоро Ямбург.
Сергей Николаевич шлепнул на стол последнюю четвертную:
– На первой станции... разгонись за бутылкой.
– Ваше благородие, да ведь бутылки-то сейчас... сами знаете какие! Только черепа с костями на этикетках не рисуют.
– Плевать. Тащи. Не рассуждая. Выживем.
После выпивки он сознался:
– Лучше б не ездить. Чего мы там не видели? А на войне, брат, лучше. И люди честнее... Ох, какая сволочь!
– Кто сволочь?
– Да все вокруг... Петербурга нет – помойка!
...Он ведь очень любил Санкт-Петербург.
8
Клара встретила фон Кемпке, сияя радостью:
– Ганс, у меня для тебя подарок... вот он! Я сегодня нашла портфель, о котором тебе говорила... Помнишь?
Портфель был из крокодиловой кожи – прекрасный. Массивные замки из бронзы. Их немного тронула морская соль, но это легко отчистить. Кемпке, очень довольный, сунулся внутрь портфеля. Он не был пуст – его наполняли какие-то бумаги.
– Я их даже не трогала, – сказала Клара.
Кемпке поспешно выгребал на стол карты и планы, на которых – в предельной ясности – проступила схема минных постановок Балтийского флота за 1914 и 1915 годы... Фон Кемпке ошалел.
– Клара, – сказал он, отирая пот со лба, – я понимаю, тебе этот портфель может быть неприятен, как память о том негодяе. Мне, честно говоря, он неприятен тоже. Но я могу взять его... В нем можно хранить хотя бы носки для стирки.
– О чем ты говоришь? Я тебе его уже подарила. Ты куда?
– На крейсер.
– Разве ты не останешься ночевать?
– Сегодня никак не могу. У меня вахта. Ночная...
Он убежал, прижимая портфель к груди, в которой билось сердце от волнения небывалого. Вот она, судьба! Вот она, карьера!
9
Газетные трепачи спешно сооружали для России нового героя:
«Среднего роста, хмурый, слегка прихрамывающий, герой производит впечатление испытанного в боях воина. Лицо его выражает непоколебимую волю, мужество и спокойствие. Живые проницательные глаза особенно располагают к нашему герою, столько претерпевшему в скитаниях по вражеским землям...»
Кто он такой? И почему он скитался по вражеским землям?
Россия начинала свое знакомство с генералом Корниловым, о котором она до осени 1916 года, как говорится, «ни ухом ни рылом». Новоявленный Наполеон в самом деле был неказист, даже безобразен, но свою внешность он прекрасно обыгрывал, как ловкий актер, превращая все недостатки в достоинства. Корнилов возвещал в интервью, что он «сын народа – из простых казаков». Славу он приобрел не в боях, а в побегах из плена. Сейчас Корнилов драпанул через Австрию в Румынию, выдавая себя на всем пути за глухонемого нищего. Герой был готов, и Николай II дал Корнилову целый корпус.
К осени мясорубки Вердена и Соммы перемололи столько народу, что его хватило бы для основания целого государства. Одна лишь битва на реке Сомме выжрала из арсеналов Антанты такую массу снарядов, что Россия могла лишь завистливо ахнуть.
– Мы, – говорили в Ставке генералы, – не истратили этого количества снарядов даже за все два года войны. Если бы союзники уделили нам хотя бы треть этого расхода на Сомме, то, будьте покойны, Россия уже давно была бы в Берлине!
Наступление Брусилова постепенно выдыхалось. Русская армия замедляла темп движения, как усталый паровоз, в топках которого догорали последние огни. Австрия уже не могла оправиться от поражения, но Германия оставалась еще очень сильна; оказалось, она стала еще сильнее, когда к управлению войной пришел маршал Гинденбург – новый кумир германской военщины. Сразу прекратились бесплодные атаки под Верденом: внимание Гинденбурга властно занимал Восток, его бескрайние леса и поля, ему была нужна Россия.
Германия обещала Румынии русскую Бессарабию, но Россия посулила Румынии австрийскую Трансильванию, и это решило дело – Румыния вступила в войну на стороне Антанты.
– Теперь, – докладывал Алексеев царю, – наши дела пойдут намного хуже. Отныне румыны садятся на нашу шею, а Россия, и без того залитая кровью, получает в дар от новых союзников еще полтысячи верст непрерывного фронта...
Румыны широко оповестили весь мир, что завтра «Мара Румени» (Великая Румыния) будет пировать в Берлине. Заявка сделана! Первыми побежали от немцев генералы – на автомобилях. За ними утекли с фронта офицеры – на лошадях. За офицерами припустились и солдаты, у которых еще оставались целы ноги. Вся эта орава дезертиров стекалась к Бухаресту. «Мара Румени» была разгромлена в рекордный срок, и Россия кинулась спасать Румынию, которую спасти было уже невозможно. Пришлось ввести туда целую армию и воевать за «Мара Румени».
На Балтике в эти дни геройски сражались силы Рижского залива. В узостях Моонзунда денно и нощно гремели ковши старательных землечерпалок. Бурая придонная грязь, грохоча поднятыми со дна камнями, текла в разъятые лохани лихтеров. Баржи подхватывали раствор грунта, уходили далеко в море и топили его на глубине... Надо спешить! Наконец канал Моонзунда дочерпали ковшами до критической глубины в 26,5 фута. Критический – потому что линкор «Слава» прополз через Моонзунд почти на брюхе, царапая себе днище о камни грунта, но другие корабли, с более глубокой осадкой, пройти за «Славою» уже не могли...
В могилевскую Ставку царя явился английский посол.
– В прошлом году, – заявил в своей речи сэр Бьюкенен, – правительство моего короля вручило вам, ваше величество, великобританский фельдмаршальский жезл – как дань восхищения английской нации перед героизмом русской армии. Сейчас мы вручаем вам знаки первой степени ордена Бани – в знак восхищения перед доблестью ваших флотов – Черноморского и Балтийского.
– Я тронут, – отвечал император.
* * *
Флот сражался, не щадя себя, он нес страшные потери, по волнам Балтики неделями носило трупы, раздутые, как бочки... Матросы говорили о войне. О войне говорили в кубриках. Внешне казалось, что им сейчас не до политики – только о войне они помышляют.
Зато усиленно политиковало «подполье» штабного офицерства.
– Нам легко доказать, – утверждал князь Черкасский, – что командующий не справился в эту кампанию. Балтфлот мог бы стать гораздо активнее, если бы не Канин.
– Наши друзья в Думе, – поддержал князя Ренгартен, – такого же мнения. Флот должен дерзать, а Канин похож на чиновника...
Опять пришли в действие потаенные пружины, работа которых укрыта от обывательского глаза российских сограждан. Князь Черкасский, интригуя, отписывал в Ставку к адмиралу Русину:
«Искренно считая, что старый режим ведет к новой Цусиме... я написал В. М. Альтфатеру письмо, в котором подробно изложил все дефекты командования (т. е. комфлота Канина) и указал на адмирала Непенина...»
В один из дней Федя Довконт столкнулся на трапе «Кречета» с контр-адмиралом Непениным. С умом дурачась, кавторанг подчеркнуто вежливо сошел с трапа, уступая дорогу, и отдал честь.
– Не ломайся, Феденька, мы же друзья, – сказал Непенин.
– Адриан Иваныч, ломаюсь с выгодой на будущее. Ходят слухи, что Канина выкинут на пенсию, а в комфлоты тебя назначат.
– Думато ли? – спросил Непенин, чуть не упав с трапа.
– Думато. Крепко думато...
Канин об этом ничего не знал и плакался тому же Непенину.
– В чем меня обвиняют? В малой активности? Но, помилуй бог, не сама ли Ставка хватала меня за хлястик каждый раз, когда я хотел вытащить из Гельсингфорса новейшие дредноуты. Я дошел до крайности, желая облегчить «Андрея Первозванного». Снимали броню, пересыпали уголь в бункерах, перекачивали воду, но... фокус не удался! Моонзунд пропустил только «Славу».
Наконец стало ясно, что на его место садится Непенин. Если спокойно разобраться в этом назначении с чисто военной точки зрения, то оно было «продумато» заговорщиками. Флот получал образованного офицера, который долго возглавлял морской шпионаж на Балтике и был в курсе дел – своих и чужих... Николай II пожелал видеть нового командующего Балтийским флотом.
– Колчак на Черном справляется неплохо, – сказал Непенину император. – Мне только не нравятся его поблажки нижним чинам. К чему этот приказ, разрешающий матросам шляться по главным улицам? Почему он разрешил им бывать в театре? Вообще Колчак порою для меня непонятен... Возможно, что его подзуживают из Думы, где сидят люди, желающие мне зла. – Николай II подошел к адмиралу вплотную. – Вас я знаю, Адриан Иваныч: вы поблажек флоту давать не станете. И вы способны раздавить гадину революции, если она станет заползать на балтийские корабли...
Император хотел еще что-то сказать, но никак не мог решиться. Вопрос был слишком щекотлив. Лишь после ужина, подвыпив, Николай отчаялся на откровенный разговор:
– Адриан Иваныч, я не против вашего назначения на высокий пост командующего Балтийским флотом. Но только ответьте мне честно – зачем вы облаяли мою жену?
Непенин, мужчина откормленный и плотный, стал медленно наполняться кровью: вот-вот его хватит кондрашка.
– Ваше величество! – воскликнул он, зашатавшись. – Видит бог, что я не был тогда виноват. Позвольте объясниться...
Непенин и в самом деле не виноват. Он никогда не помышлял лаять на царицу, верноподданным которой по праву считался. Короче говоря, была у Непенина любовница – вполне приличная дама средних лет. Непенин пребывал тогда в чине каперанга. Перед войной лукавый попутал, занеся его вместе с любовницей на лето в Ливадию. Однажды вечерком они договорились встретиться. Над Ливадией опускался царственный вечер, быстро темнело. Еще издалека Непенин заметил свою пассию, которая шла ему навстречу. Решив побыть в числе остроумных кавалеров, Непенин заранее опустился на четвереньки и, громко лая, поспешил навстречу... Белое платье женщины приближалось, а каперанг, радуясь своей выдумке, лаял – все громче и громче. Наконец они сблизились, и – о, ужас! – это была сама императрица. Хозяйка всея Руси в удивлении обозревала лающего капитана I ранга. От великого же смущения, как это бывает с людьми при полной растерянности, Непенин с четверенек уже не вставал. Продолжая лаять, он завернул мимо царицы – в калитку дома своей возлюбленной. Придворная полиция, конечно, сразу выяснила, кто этот дерзкий пес...
– Ваше величество, – с чувством прослезился Непенин, – я не хотел. Видит бог, я тогда ошибся. И пьян не был. Но лай собачий, помимо воли, так и вырывался из груди моей.
Император высочайше соблаговолил его простить, и Непенин стал командовать славным Балтийским флотом.
* * *
Империя существовала. Империя была великой, и все, что называлось «русским», высоко котировалось на мировых биржах и рынках. Казалось, что империя Российская нерушима... Эта империя производила:
булки и жандармов, расчески и дипломатов, самовары и канонерки, дворников и облигации, икру и подхалимов, мудрецов и спички, идиотов и примусы, адвокатов и аэропланы, клизмы и торпеды, генералов и абажуры, поэтов и балалайки... Несть числа всем произведениям этой империи, история которой теряется неразгаданно в берложьих буреломах ветхозаветной древности мира.
Мир еще не знал, что эта империя доживает последние дни.
Колчак?.. Непенин?.. Корнилов?.. Протопопов?..
Отчего они вставали к штурвалам именно сейчас?
Контрреволюция сплачивала свои силы. Производилась почти шахматная рокировка фигур. Они, эти люди, выстраивались сейчас один к одному, чтобы принять встречный бой...
Схватка близилась!
10
Один из самых больших в мире органов – орган Троицкого собора в Либаве – рыдал над городом о страдании. Древние липы, помнившие еще магистров Ливонского ордена, давно отцвели. Возле вросшего в землю домика, где в 1697 году, поспешая в Голландию, останавливался для ночлега юный Петр I, теперь расхаживали, посверкивая моноклями, завоеватели – надменные, властные и жестокие. Либава медленно умирала в нищете, унижении и безработице.
Оккупанты нанесли ей удар мечом; всегда цветущая, она сейчас переживала экономический упадок; богатый и оживленный город уже не пил целебных соков из России, он потерял торговые связи с Европой, и теперь Либава влачила жалкое существование. Ей осталось одно – обслуживать германский флот...
В угольной гавани весь день вставали под погрузку германские пароходы. Артель грузчиков из латышей и русских, под надзором шпиков и портовой полиции, работала быстро и неутомимо. Вагонетки с углем плохого качества (штыбом) одна за другой опрокидывались над распахнутыми люковицами трюмов.
В середине дня заканчивала принимать уголь «Стелла» под флагом кайзеровского Ллойда. В минуту передышки рослый либавский докер последней спичкой раскурил на ветру дешевую папиросу. Встряхнув в руке спичечный коробок, он убедился, что тот пуст, и небрежно бросил его в вагонетку – в завал штыба. Корабельная стрела тут же подхватила вагонетку и опустошила ее над своим бункером. «Стелла» отошла на рейд, а на ее место встала у причала под погрузку «Латиния».
Загрузку «Латинии» докеры закончили уже под конец смены. Тот же рослый докер, устало распрямив спину, раскурил папиросу. Серые глаза его смотрели настороженно, в зрачках чуялся жадный блеск риска. Пустой спичечный коробок опять полетел в груду угля и навеки затерялся в бурой трухе среди редких кусков антрацита. «Латиния» потянулась за волнолом. Над гаванью брякнул колокол, и артель грузчиков, срывая с себя робы, пошабашила.
Ближе к вечеру рослый докер, обходя полицейских, тащил между домов старой Либавы мешок украденного в гавани угля. Оккупанты ввели строгие нормы на топливо, осень была холодной, люди мерзли – уголь был дорог. На улице Святого Мартина докер поднялся на второй этаж дома г-жи Штранге, дверь открыла ему Клара Изельгоф.
– Мадам, сегодня с вас триста марок. Куда свалить?
– Вот сюда... Триста так триста.
Свернув деньги, грузчик сунул их в кармашек.
– Рюмку коньяку? – предложила Клара.
– Не откажусь, мадам.
С отчетливым шиком он приударил перед ней каблуками своих раздрызганных сапог и вдруг как-то сразу изменился.
– Удачен ли был день, господин штабс-капитан?
– «Стелла» и «Латиния»! По шесть тысяч брутто-тонн, порт назначения – Данциг. Активные воспламенители в бункерах. Самовозгорание угля случится далеко в море... А у вас? – спросил он.
– Я жду решения гросс-адмирала, чтобы закончить эту историю.
* * *
В кильской гавани кораблям тесно, словно в консервной банке. Может, поэтому кайзеровские моряки называли себя «кильскими шпротинами». Киль с его гаванями виден и сейчас – из окон кабинета Генриха Прусского; под локтем принца лежал портфель – тот самый, а перед гросс-адмиралом, обличая свою готовность к службе, стоял фон Кемпке.
– И вы хорошо знаете эту женщину? – спросил Генрих.
– Настолько, насколько можно знать женщину.
– Как она относится к Германии и к нам?
– Она согласна быть моей женой, и этим все сказано.
– Кемпке, вы даже не представляете, какая блестящая карьера ожидает вас, если... все это (принц тронул портфель почти любовно) окажется правдой! До сих пор мы были озабочены возможностью прорыва в Рижский залив, а сейчас перед нашим доблестным флотом открывается... Финский залив.
Русские карты с планами минных постановок подвергли тщательному анализу в штабах. До сих пор считалось, что эссенские минные постановки устроены столь мудро, что в Финский залив не проскочить даже мышке. Вскоре принцу был сделан доклад:
– Мы не обнаружили, при всем нашем старании, ничего такого, во что нельзя было бы не поверить. Все разумно и логично. Именно так Эссен и мог загородить Балтику... На этих картах из портфеля обозначены секретные фарватеры, которыми пользуются русские корабли. Можно считать, что нам повезло!
Даже не верилось, что проблема, над которой столько бились, столько калечились и погибали, отныне разрешается так просто: вот они, карты и планы, лежат перед тобой... Переноси на кальку, вручай копии штурманам, и германский флот прорвется сразу до Ревеля, сразу до Гельсингфорса, сразу до Кронштадта.
Секрет «Крепости Петра Великого» отныне – дешевый миф!
– Именно тут, – говорил принц Генрих, лаская портфель в руках, – заложен наш прорыв к подступам русской столицы. По сведениям агентуры, в России сейчас не так уж спокойно, как это кажется внешне. И надеюсь, русский император будет лишь благодарен Гохзеефлотте, который, раздавив его флот на Балтике, заодно расплющит и русскую революцию в самом ее зародыше!
«Лампочки» гросс-адмирала светились тусклым огнем.
– Все ясно, – заключил принц. – Пусть штаб обработает эти данные, и операцию по прорыву можно начинать. Эту честь я особо доверяю моей славной Десятой флотилии...
Десятая флотилия состояла из новейших эскадренных миноносцев типов «S», «G» и «V», которые можно было приравнять к высокому классу минных крейсеров. Спущенные на воду в прошлом году, они по скорости и вооружению были равноценны русским «новикам».
Недоверчивый штаб гросс-адмирала придержал операцию:
– Пошлем для начала только два корабля. Если они проскочат благополучно и вернутся из мышеловки целы, пустим всю флотилию!
Принц согласился и вызвал капитан-цур-зее Виттинга.
– Храбрец! – сказал он ему. – Бери два эсминца с подогрева и ступай в пасть смерти – в Финский залив. Вот тебе карты... Ты будешь как брандер, чтобы собственным днищем проверить, есть ли мины в проходах, указанных на этих картах... Радиосвязь не держать, чтобы не прослушали тебя русские. Иди, мой добрый Виттинг, и Железный крест остается за мной... Прощай!
– Прощайте и вы, мой смелый гросс-адмирал...
Два корабля ушли и вскоре вернулись – невредимы.
– Карта не врет! – доложил Виттинг. – Мы струились в указанных фарватерах, как масло по раскаленной сковородке. Финский залив – чудо: мы часто видели русских с непогашенными огнями, будто война их не касается. Этими же проходами я берусь провести всю Десятую флотилию. Мы – первые германцы, которые побывали в этой российской придворной луже Романовых...
Вечером 10 ноября – в стужу – Десятая флотилия уже покидала Либаву. Куда идут эсминцы, командам не сообщали. Одиннадцать безголосых теней стремительно вылетели в бурю – за волнолом.
Плотный, как тесто, ветер летел им навстречу.
* * *
В вахтенном журнале записано:
«...воздух ужасен (спичка не загоралась). Даем 400 ампер на вал, днище лодки скрипит по грунту. Внутри корпуса давление поднялось настолько, что стрелка барометра вышла за пределы шкалы (свыше 815). Команде дышать затруднительно... Выходим на продувание балласта».
Осенняя хлябь воды разъялась. Из моря выскочил, словно жирный, лоснящийся тюлень, корпус подлодки. Над рубкой, взвизгнув тугими пружинами, откинулась крышка люка, из которого стали вылезать жадно дышащие люди. При свете луны на бортовой скуле субмарины можно было прочесть славянскую вязь из пяти плоских букв: «Волкъ»... «Волчицу» вел на этот раз командир Мессер[14] , а Саша Бахтин шел при нем старшим офицером. Внутри лодки с трудом провернулись дизеля, цилиндрам которых, как и легким людей, было тяжело «дышать» испорченным воздухом. Ночь наполнилась мерной стукотней клапанов, и вскоре показался берег.
Бахтин нагнулся над люком, откуда несло испарениями.
– Штурманец, всплыли точно. На берегу виден огонь с хутора. Нам уже сигналят... А какой здесь грунт?
– Песок, – донеслось до мостика изнутри лодки.
– Камней нет?
– Не гарантирую.
– Утешил. Можно пропороться...
«Волчица» с шипением раздвинула днищем плотные пески пляжа, на котором росла высокая осока, и села носом на грунт. Команда еще не знала цели этого странного для лодки подхода к Либаве, и Бахтин коротенько объяснил:
– Сейчас уйдем. Шпиона снимем. И уйдем сразу.
Боцман зябко поежился в своем бушлате:
– И не боятся же люди шпионить... в экую погодку!
От хутора, едва видного в темноте, отделилась фигура человека. Он добрался по воде до борта лодки, матросы вытянули его на палубу и только сейчас поняли, что это женщина.
– Уходите скорей, – сказала она. – Здесь вдоль берега все время шныряют кавалерийские разъезды. Могут заметить...
Чтобы углубить работу винтов, Мессер велел перекачать в корму четыре тысячи литров воды, и дизеля, едко чихнув, сдернули «волчицу» на чистую воду. Дойдя до приличных глубин, сразу же погрузились. На смену отчаянному грохоту дизелей в симфонию подводных звуков влился ровный, почти усыпляющий гул электромоторов. Мессер передал женщине пакет, в котором были купоны литера «А» на проезд в мягком вагоне до Петрограда.
– Рижский поезд отходит утром. Если с нами ничего не случится, то вы на этот поезд не опоздаете... Спокойной ночи, мадам.
Бахтин провел женщину в свою каюту. Желание пассажирки переодеться смущало юного офицера. Он открыл свой шкафчик:
– Мадам, извините... Выбирайте что вам угодно.
– Благодарю. Еще попрошу чаю... Водится у вас таковой?
– Только чаем и держимся, мадам. Чаем сохраняем себя.
– И даже такой приятный цвет лица, как у вас?
– Это уже не от чая, мадам. Обычно мы, подводники, бываем в море бледно-зеленые, как ростки картошки в подвале. Мой цвет лица сегодня – лишь румянец восхищения перед вами...
Со стоном моторов «волчица» падала и падала в разъятую под ней пустоту. На глубиномере было девяносто футов, когда командир задержал ее падение. Подлодка, словно торпеда, стала пронзать перед собой плотный мрак пучины. Что-то заскрежетало за бортом противно и гнусно, словно ножом провели по сердцу каждого.
– Наверное, прорвали сети, – сказал Мессер, морщась. – Вряд ли рыбацкие, нам повезло... Легла эта стерва? – спросил он потом у Бахтина, когда тот протиснулся в боевой пост.
– Почему вы так ее называете? Она хорошая женщина.
– Хорошие спят дома, а не шляются черт знает где.
– Она вполне приличная женщина.
– Приличная не станет заниматься шпионажем. Только подзаборные шлюхи способны на это ремесло... Грязная работа даже для мужчин, а про женщин и говорить не приходится.
– А вы не подумали, – спросил Бахтин, – что она проделала грязную работу ради высоких идеалов любви к отчизне?
– Ну, это фантастика! Как бы эта пассажирка не накликала беды на нашу лодку. Я успокоюсь лишь тогда, когда спихну ее на рижскую набережную... Добавить оборотов на вал!
* * *
На глубине в 90 футов Клара Изельгоф (это не настоящее ее имя) уже крепко спала. Впервые за последние дни... Сейчас ей снились ромашки и чужой ребенок, оставленный в высокой траве.
11
Крейсер «Страсбург» довел одиннадцать эсминцев до траверза Гангэ.
Последний проблеск узким лучом фонаря Ратьера: «Желаю удачи», и крейсер тут же отвернул, быстро исчезая в ненастье.
Десятая флотилия – строем клина, как топор, – разрубала перед собой мрак осенней балтийской ночи. Кованые форштевни кораблей, снабженные бивнями для таранов подлодок, легко разламывали волны. Виттинг держал флаг на головном; мостик «V-72» стал тесен для множества штабных специалистов. Ветер Балтики, негодующий, разметывал над палубами эсминцев черные хлопья сажи.
– Приближаемся, – разом отметили штурмана.
Да, они приближались к минным банкам.
– Перестроение, – скомандовал Виттинг. – В кильватер!
Когда суда идут в нитку – это безопаснее при узости фарватера. Штабные офицеры придирчиво сверяли точность штурманской прокладки с пометками на русских секретных картах. Видимость была скверной – не больше шести кабельтовых, и капитан-цур-зее, оборачиваясь, видел в одном створе лишь три ближних эсминца – остальных поглощал ревущий мрак...
Три замыкающих кильватер по оплошности отстали.
Отставший «S-57» вдруг выпрыгнул из моря – мина ударила его под крамбол, и сталь корабельного борта, словно кровельный толь, стала закручиваться в уродливый рулон. Виттинг передал по радио на «V-75», чтобы тот принял команду. Эсминец, во исполнение приказа, начал снимать экипаж, но тут дважды рвануло взрывами... «V-75» разбросало на три части, которые стали плавать отдельно одна от другой, – эсминец налетел сразу на две мины!
Штабные специалисты на мостике «V-72» заволновались:
– Туда ли мы идем? Может, лучше и не соваться?
– Перестаньте! – возразил капитан-цур-зее. – Я уже проходил здесь. Это просто роковая случайность, как при игре в карты... «G-89» приказываю подойти к «V-75» и забрать обе команды.
«G-89» принял на себя экипажи двух погибших эсминцев, и в отсеках стало не повернуться от тройного состава команды. После чего командир «G-89» уже не хотел рисковать:
– Мы уходим... обратно... на Либаву!
Под флагом Виттинга осталось 8 эсминцев, и он благополучно вывел флотилию в Финский залив. Вот она, заколдованная минами и батареями, русская зона «абсолютной недоступности».
– Конечно, – радовались на мостиках, – два прискорбных эпизода не следует брать в расчет. Это просто роковая случайность...
Теперь, когда они забрались в чужой сундук, надо поскорей выбрать из него добро. Но в четких панорамах отличной германской оптики виделась только ночь... ночь, волны, безлюдье!
– Что случилось? – поражался Виттинг. – Когда я прорвался сюда в прошлый раз, здесь было оживленно, как на швейцарском курорте... Полно огней! Я же видел их...
Финский залив словно вымер – ни лайбы! Десятая флотилия резала курсы на острых углах, выискивая цель для торпедирования. Они были извещены, что именно здесь, между Ревелем и Гельсингфорсом, шатаются могучие русские великаны-дредноуты. «Где же они сегодня?» В задраенных рубках стучали одографы, стрелки тахометров плавали по голубым табло датчиков, отмечая порывы скорости – небывалой. Пакерортский маяк давал во тьму отрывистые проблески...
– Ляжем на Рогервик, – решил Виттинг, чтобы не уходить из этой сокровищницы с пустыми руками.
Рогервикский залив был пустынен. Возле острова Оденсхольм Десятая флотилия видела, пробегая мимо, разваленный остов крейсера «Магдебург», погибшего в начале войны на камнях в бесславье. А в глубине залива покоился Балтийский Порт[15] .
Курортный городок уже спал. Лишь издалека пыхтел паром коптильный заводик, известный на всю Европу прекрасной выделкою шпрот. С вокзала немцам гугукнул паровоз, отходящий на Ревель.
– Бразильское танго, – сказал Виттинг, навострив ухо.
Да, со стороны климатической водолечебницы Десятая флотилия уловила музыку: танцевали полуночники. Виттинг приказал:
– За гибель двух наших эсминцев – огонь по бездельникам!
Снаряды протыкали плотный занавес ночи и уносились вдаль с тихим шелестом, словно опадающие с дерев листья. На спящий город обрушилась смерть. В грохоте рушащихся зданий трупы людей вместе с кроватями проваливались в погреба. Полуголые женщины в ужасе метались по улицам. Кричали дети. Никто из них не мог понять – откуда пришла смерть? Виттинг велел включить прожектора, и в их мертвящем свете город ослеп совсем.
Был 1 час 20 минут ночи на 11 ноября 1916 года...
Музыка отзвучала. Виттинг послушал тишину, разрываемую криками раненых. По его приказу шарахнули по городу еще осколочными, чтобы побольше угробить народу, и стали выбираться из бухты. Десятая флотилия, закидывая чехлы на горячий калибр, уже ложилась на обратный курс...
– Как пойдем обратно? – говорили на мостиках.
– С песнями! По уже проверенным каналам.
Пошли. Флагманский «V-72» первым приблизился к минному полю, и страшный удар потряс его мостик. Виттингу доложили, что четыре отсека уже в воде. «G-90» подвалил к борту флагмана, начал снимать с него команду. Счастье их, что море к утру потишало. Раненых передавали на узких, как байдарки, носилках, в которые матросы были ввязаны шкертовкой, чтобы не вывалить их за борт. Виттинг удачно перескочил на палубу «G-90», не замочив ног.
– Добейте моего флагмана, чтобы затонул поскорее!
На эти самоубийственные выстрелы развернулись другие эсминцы, решив, что напали русские. Когда они подошли ближе, то рядом с флагманским «V-72» тонул и «G-90», задирая в небо корму. А из воды вытащили и капитан-цур-зее Виттинга. Лязгая зубами от нестерпимой стужи, он перешел на мостик «S-58». Теперь он уже не говорил, что это роковая случайность.
– Но иного выхода у нас нет. Продолжать движение!
Власть над флотилией была им потеряна. Словно волчья стая, напуганная облавой, эсминцы стали кидаться в разные стороны. Ночь превратилась в ад, а вода в клокочущий кипяток. Взрывы мин порождали в отсеках кораблей газы. Спасенные люди, забившись в кубрики, уже безвольно поддавались размахам качки, и волною их швыряло с борта на борт, как пустые бездушные мешки. Среди них появились первые сумасшедшие, и они радовались взрывам, как дурачки. Корабли были контужены близкими взрывами, стальные листы бортов едва держались на расшатанных заклепках. Из цистерн началась утечка пресной воды, от морской же котлы быстро засолились, и эсминцам стал угрожать машинный паралич...
В четыре часа утра взрыв «S-58» оповестил флотилию о гибели еще одного корабля. Виттинг опять тонул; мимо него как раз проходил «S-59», и капитан-цур-зее из череды волн, качавших его, пронзительно кричал, чтобы его приняли на борт:
– Не уходите... это я – ваш флагман!
Его спас эсминец «S-59», который тут же напоролся на мину. Не успев обсохнуть, Виттинг опять плавал в воде. И опять его вытащили. Капитан-цур-зее остался в живых, но... какой ценой? Утром, когда прояснело, Десятая флотилия застопорила машины... идти было некуда! Эсминцы качало на пологой волне, а первые лучи солнца пробили сизую морскую толщь.
– Смотрите! – кричали с мостиков. – Смотрите...
Под ними, возле их бортов, качались на глубине черные шары. Они виднелись слева и справа, за кормой и прямо по курсу. Виттинг отстранил от телеграфа командира и сдвинул рукояти:
– Мы все погибнем. Но... не стоять же здесь! Кто-нибудь из нас да останется жив. Пусть Германия знает...
Досасывая из цистерн последние литры пресной воды, вышли к Либаве только три, трясясь корпусами в контузии, полностью деморализованные. Десятой флотилии – гордости германского флота – более не существовало. В одну только эту ночь кайзер потерял восьмую часть всех своих эсминцев, погибших за время войны, которая длилась 1600 ночей...
– Что это было? Колдовство? – спрашивали себя немцы.
Русская столица провела эту ночь спокойно. Не спал только флот, из радиорубок которого выплескивало в морзянке каждый вопль гибнущей Десятой флотилии. Русские отомстили за все!
* * *
«Лампочки» буркал гросс-адмирала медленно погасали.
– Теперь, – сказал принц, – дело за нашей разведкой...
Адрес известен: улица Святого Мартина, дом г-жи Штранге. Кинулись туда, чтобы схватить очаровательную кельнершу, но обнаружили только оставленную ею на столе фотографию... кайзера!
– Узнаете ее почерк? – спросили фон Кемпке.
– Да, узнаю.
– Прочтите, что она пишет вам на прощание...
Кемпке прочел посвящение ему на портрете кайзера: «Я так и не удосужилась снять портрет с себя, но думаю, что изображение славного Вильгельма утешит вас. Вы, конечно, неотразимый мужчина, Ганс, но вы такой же дурак, как и ваше начальство...»
– Итак, вы работали на пару с этой шпионкой?
– Простите, но я знал ее за кельнершу. – Кемпке решил спасать себя и даже осмелел: – Я ведь мужчина опытный, и меня не проведешь. Она лишь притворялась скромницей. Но я сразу понял, что она низка, порочна, корыстолюбива. В сердце этой мегеры уже не осталось места для женских добродетелей...
Его разуверили – все не так. Клара Изельгоф – опытная русская разведчица, проходившая под кличкой «Ревельская Анна», которая всегда отличалась удивительным нахальством в своей работе. Она много лет занималась только германским флотом.
– И она изучила дела нашего Гохзеефлотте, будто это ее кухня. Пока мы не отыскали других виноватых, вам придется побыть в роли главного виновника этой трагедии германского флота.
Неотразимого мужчину лишили сабли. С плеч опытного обольстителя женщин с мясом выдрали офицерские погоны.
– Но в чем же я провинился? – горько рыдал фон Кемпке.
– Солдат Кемпке, вас ждут грязные окопы под Ригой! Марш...
12
Корабли – как и люди. Среди них тоже бывают бездельники, которым выпадают многие почести. И есть корабли – старательные труженики-скромники, о которых помалкивают. Кажется, они уже привыкли, что лавры не украшают их мачт. Только по ночам, когда затихнет суета рейдов, обидно слезятся желтые глаза их прожекторов. Корабли жалобно всхлипывают в ночи придонными помпами...
«Слава» тоже была кораблем обиженным. Линкор с честью проносил свои знамена через войну, а жирный паек и уважение Ставки доставались громадным верзилам-тунеядцам из Гельсингфорса, которые и пороху-то не нюхали. Ладно, история нас рассудит... После трагической гибели каперанга С. С. Вяземского командовать «Славой» прислали кавторанга Л. В. Антонова. На левой стороне его кителя неизменно болтался Владимир 4-й степени (без мечей). Человек среднего роста, с проседью в волосах, немногословный. Под его салоном грузно проседали в пучину моря 13 500 тонн путиловской брони, насыщенной живыми людьми и мертвой техникой. А над водой вырастали, словно этажерки с полками, мостики, рубки, марсы и площадки дальномеров. Скоро подморозит. Из широких труб старого линкора растрепывало рыжий дым...
– Господа, – сказал Антонов за чаем в кают-компании, – зима предстоит опять суровая. Кажется, нашу «Славу» оставят на зиму в Моонзунде. Надо утеплиться перед морозами. И надо закрасить весь линкор белилами – для маскировки от авиации противника... Кстати, кто у нас сегодня стоит the dog watch[16] ?
Из-за стола вскинулся юный мичман Гриша Карпенко:
– Я заступаю после «собаки», сменяя лейтенанта Иванова.
– Простите, господа, я еще не освоился... Иванов – какой?
– Вадим Иванович, командир кормовой башни.
– А вы, мичман?
– Стажируюсь на носовую башню, – ответил Гриша Карпенко.
– Благодарю. Спокойной ночи. Спокойной вахты...
Холодом тянуло от Ботники, линкор укачивало. «Слава» по-старушечьи устраивалась на зиму. Верный страж Рижского залива и Моонзунда, она уже сроднилась с этими краями. Пусть счастливчики уйдут зимовать в яркие, ослепительные города, где льется вино в ресторанах, где на улицах млеет сердце от женских улыбок, где звучит танго по вечерам, – «Слава» останется здесь. Надо только забить все щели в броне, чтобы холодные вьюги не мешали команде жить и бороться. Надо еще до ледостава выстроить над тамбурами люков дощатые будки для сохранения внутреннего тепла...
В четыре часа ночи Гриша Карпенко заступил на вахту. Ветер гудел в громадных чехлах, под которыми мерзли орудия главного калибра. Что ж, скоро он станет командиром носовой батни. Что ж, наверное, к весне и в лейтенанты произведут. Прежняя служба на «Гангуте» представлялась теперь кошмарным сном. Зато на «Славе» было ему хорошо... Здесь лучше! Летом они побывали в огне, а боевая обстановка раскрыла перед мичманом характеры матросов – прямодушные, смелые, откровенные. Теперь о «Гангуте» даже вспоминалось с неприязнью, как о тюрьме, в которой пришлось отсиживать срок.
Перед побудкой к «Славе» подвалил буксир из Рогокюля, доставив команде два мешка писем. Буксир сразу отошел, а на палубе линкора сиротливо осталась темнеть фигура вновь прибывшего матроса с чемоданом. Карпенко с мостика окликнул его в мегафон:
– Отпускной?
– Нет. Для прохождения.
– Поднимись сюда...
В синем маскировочном свете рубки предстал перед мичманом стройный юноша в коротком бушлате. Стал докладывать:
– Сигнальный юнга Виктор Скрипов для прохождения службы...
– А раньше где плавал? – спросил его Карпенко.
– На подводках.
– Под водку хороша только селедка с луком.
– Простите, ваше благородие, буквы «л» не выговариваю.
– А долго был на подлодках?
Витька Скрипов снял бескозырку, как на похоронах:
– Один поход отломался. Списали!
– Один? И... да ты никак седой?
– Не от страху – совесть замучила.
Карпенко закинул над смотровыми окнами рубки броневые пластины, врубил яркий свет. Вещи и юнга сразу ожили.
– Сейчас-то ты прямо из экипажа к нам? Из какого?
– Я к вам на линкор из госпиталя.
– Болел?
– Нет. Вешался...
Карпенко в раздумье потянул из кармана портсигар:
– Если куришь, бери. Я не спрашиваю, что у тебя там в жизни стряслось. Но напрасно ведь люди веревкой не давятся. Пусть горе твое будет последним горем. А на «Славе» люди хорошие...
До побудки он велел юнге посидеть на диване:
– Чтобы ты не шлялся по кораблю, еще все спят. А когда ты Школу юнг закончил? Последнего выпуска? А правду говорят, что большевики в этой школе вашей юнгам мозги давно чистят?
– Не знаю, – отвечал Скрипов. – Я политикой не занимался. На одних флажках намотаешься. Да еще Трехфлажную книгу назубок знать надо. Опять же морзянку, как «Отче наш»... Не. Не знаю!
В пять утра тишину взорвало горнами и матюгами суетливых боцманов. Мичман отправил юнгу вниз. Сказал, как отыскать сигнальную палубу. Витька спустился в преисподнюю линкора, где было удивительно светло, тепло и чисто. Нарядно сверкали поручни и медные рожки пожарных «пипок». Все переборки, как в добротной гостинице, выкрашены под орех или разведены полосками – под мрамор. Словно ухарские дьяволы, летали мимо него матросы, стегая подошвами по ступеням трапов. Витька ошалел от их беготни, запутался в лабиринте коридоров, люков, переходов и лазов.
– Эй, седая башка! – окликнули его. – Чего разинулся?
– Я заблудился, – честно признался Витька.
– В какую тебе палубу? Ну, сигай за мной...
Только успевай. Будто на американские горы попал. Возносило по трапам наверх, швыряло в провалы люков, било в тупиках коридоров, возносило опять ввысь. Даже взмок. Пихнули в спину..
– Эй, сигнальные... к вам новенький!
Витька поспел как раз на мурцовку. Вокруг столов сидели сигнальщики, будущие его товарищи по вахтам, и было их человек с полсотни (не меньше). Все они в отстиранных робах, выпущенных поверх штанов. Потеснились за столом, освобождая место:
– Садись. Какавы до субботы не будет. Хлебай наше...
Мурцовка с холодрыги была хороша. В крепкий чай кладут сухарную крошку, обдав ее предварительно кипятком, чтобы убить червяков; затем коки валят туда коровье масло и крошат лук репчатый, – мурцовка, считай, готова. Пойло горячее, густейшее, сытное. Даже балдеет матрос, как от пива... За столом разговорились.
– На подлодках-то как? Велик ли сектор обзора?
– Да всяко, – отвечал Витька. – Когда с офицером на мостике стоишь, тогда горизонт пополам делим. Каждому по шестнадцать румбов приходится. А снизу люди просятся наверх – подышать. Коли кто поднялся, без дела не оставят. За чистый воздух ему кусок от горизонта, как кусок от торта, отрежут и – смотри. Тогда мне уже легче. Вообще-то глаза устают... А как у вас?
– У нас для начала тебе дадут для наблюдения градусов тридцать от горизонта, вроде крысиного хвостика, и – стереги!
Из каюты сверхсрочников, где мурцовку заменяют офицерским кофе, явился сигнальный старшина – кондуктор Городничий:
– Ты тут новый? А-а, юнга... Ну-ну! Люди свои, так не бойся, скажи по совести: небось еще со школы ты большевик?
– Я в политику не лезу. Мне бы так... Попроще.
– Ты нам тут не конспирируй, салажня худая, – обиделись сигнальщики. – Мы-то знаем, что все юнги как раз грешат политикой.
Кажется, они решили, что он не признается. Кажется, Витька Скрипов проспал в Школе юнг политику. Кажется, ему предстоит нагонять... Вообще, вопрос сложный. С чего она, эта политика, начинается? И что будет с нее иметь юнга Витька Скрипов?
Решил на всякий случай молчать.
– Кто не был сегодня на молитве? – грозно вопросил Городничий. – Батька наш перед кавторангом Антоновым опять свару устроил. Обижается поп – не ходят сигнальные в церковную палубу.
– Да мы все были, – загалдел кубрик.
– Я был! – гаркнул Городничий. – Но вас там не видел...
Десять горнистов вышли уже на спардек. Разом исполнили «движение вперед», призывая к работам. Линкор опять наполнился грохотом трапов. Витька Скрипов боялся вторично заблудиться...
* * *
Балтика бывает разной. Удивительно разной бывает она!..
До чего же ласково это море в летние дни. Сколько света и музыки изливается от его пляжей, окантованных драгоценным ожерельем из пены. Как солнечны и прозрачны в такие дни тела женщин, когда они сбегают в теплые волны...
Усталые эсминцы – под флагом адмирала Развозова – добирали последние обороты винтов. Скоро Ревель, скоро конец кампании. И сегодня Балтика совсем иная: брезенты сорваны со шлюпок, над люками виснут шапки инея, антенны обледенели. Неистовствует в шторме, празднуя последние дни свободы, предзимняя Балтика. Скоро ее волны скует морозами, и с последним стоном оцепенения она, уже тихая, примолкнет до весны.
«В терновом венце революций» 1916 год заканчивался.
В канун Нового года начались рождественские бои под Ригой. Латышские и сибирские стрелки повели наступление на Митаву – городишко неважный, хотя и славный в истории. Митава была сейчас плацдармом, с которого немцы нажимали на рижские ворота. В одном строю со стрелками шагали матросы-добровольцы.
Держа винтовку наперевес, покуривая не спеша, шагал в атаку невозмутимый красавец, который никогда не думал, что его могут убить. Мороз стоял крещенский, солнце сияло вовсю, кровь на снегу была ярко-алой. Красавец матрос выделялся среди всех товарищей по фронту своим бесстрашием.
Это и был Павел Дыбенко...
Наступление на Митаву, плохо подготовленное, провалилось. Возле озера Бабите войска засели на Пулеметной горке, громоздя бастионы из трупов павших. Над ними сияло ярчайшее зимнее солнце, над ними рвалась шрапнель, немецкие «фоккеры» закидывали их с небес отравленными конфетами в красивых хрустящих бумажках.
И плыли газы...
Павел Дыбенко первым воткнул винтовку в землю.
* * *
Неужели все ушли, а «Славу» оставили в Моонзунде?
...Владимир Ильич Ленин знал этот линкор. Мало того, у него была давняя дружба с этим кораблем. Началась она незадолго перед войной, когда Ленин проживал в эмиграции. Королю Черногории исполнялось как раз 50 лет, и отметить этот юбилей русское правительство послало «Славу». Но «линейщик» уже был немолод для таких дальних прогулок по гостям. В пути возле Гибралтара потекли в котлах «Славы» трубки, и линкор был вынужден зайти для ремонта в Тулон.
Именно отсюда, из Тулона, большевики «Славы» установили связь с Владимиром Ильичом. Это был тяжелый период для партии. «Организации нет, – просто плакать хочется!» – писал тогда Ленин. И вот «Слава» начала сколачивать свою организацию. Первым на флоте «линейщик» стал воплощать в своем подполье мысль Ленина о четкой конспирации. О связях с центром. О разделении подполья на засекреченные «тройки». Пусть арестуют «тройку» – трое знают лишь трех, остальные продолжают работу за броней линкора.
Владимир Ильич очень дорожил тогда дружбой со «Славой». Но скоро в партийную организацию линкора проникли эсеры. Стали они баламутить команду, всегда излишне речистые. Они провалили конспирацию. «Славу» выгнали из Тулона обратно на Балтику, пошли в команде аресты. Наверное, не обошлось и без провокатора. С тех пор минуло не так уж много лет, и теперь матросы говорили:
– Зубы-то нам вырвали, это верно, но корни остались!
Мело, мело над Моонзундом – пургой, вихрями, метелями...
Год 1917-й – для «Славы» последний. Корабли – как и люди, они не ведают, когда умрут.
Финал к заговору
Россия входила в 1917 год с критическим креном... Финансы ее были расстроены, товарообмен внутри империи нарушен, коррупция торжествовала, Ставка и правительство создали в стране неразбериху двоевластия. Урожай 1916 года был грандиозным, почти сказочным, запасы хлеба намного превышали потребности народа и армии, но многоэтажная система закупок и спекуляция сгноили зерно еще в мужицких амбарах. Зима же выдалась небывало снежная, пуржистая, на путях образовались заносы; 60 000 вагонов с топливом, продовольствием и фуражом для фронта и тыла застыли под снегом, неспособные пробиться к столицам. А в самый канун 1917 года куда-то пропал Распутин...
Найти «святого старца» помог артист Струйский, проживавший в «Убежище престарелых сценических деятелей», которое размещалось на берегу Малой Невки. Издавна страдая хронической бессонницей, Струйский в ночь на 17 декабря, в задумчивости сидя у окошка, видел, как на мост въехал автомобиль и трое неизвестных «что-то бросили в воду». Водолазы извлекли со дна реки труп Распутина, туго запеленатый в роскошную шубу. Судебная экспертиза насчитала на теле варнака шесть огнестрельных ран, а в желудке мертвеца обнаружили цианистый калий. По мнению экспертов, Распутин (уже расстрелянный, уже отравленный) продолжал жить – под водой! – еще целых семь минут. Это убийство, совершенное монархистами, явилось как бы узловой станцией, которая перевела стрелки русской Истории на новые пути – уже революционные...
Впрочем, внешне империя сохранила величественное спокойствие. Монетный двор, как и раньше, был завален работой – самой нужной, самой спешной. Многопудовые чеканы, рушась с цеховых потолков, штамповали продукцию. Один за другим вылетали из-под чеканов ордена, кресты и медали. Они были еще горячие, словно свежие блины со сковородки. Каждодневно Монетный двор плавил для производства наград 12 пудов чистого серебра и по 8 пудов золота.
Не успевали. Не хватало времени. Качество орденов заметно снизилось. В наградах не стало того идеального блеска, какой был раньше. Да и мастера научились халтурить...
После рождественских боев под Ригой матросов не наградили.
– Пулю им в лоб! – сказал Непенин.
Павел Дыбенко начал на фронте агитацию против войны.
Когда против войны выступает трусишка – его презирают.
Когда против войны выступает герой – его уважают...
В конце февраля Дыбенко выехал из Гельсингфорса в столицу. Мерзли под снегом безлюдные финские станции. Состав ошалело рвался на Питер, в вагонах – бушлаты, клеши, ленты, сверкают пуговицы и ботинки. Из окон виден на поворотах локомотив, глотающий заснеженные версты. Вот и Белоостров – граница империи.
Промелькнул жандарм. Ехала куда-то заиндевелая лошаденка. От лотка с конфетами и папиросами сыпали матросы к отходящему поезду, висли на ступенях вагонов. Их втаскивали за воротники. Сейчас и Питер – скоро, уже скоро... Устало вздыхая, паровоз вкатился на Финляндский вокзал. Было пустынно. Ни оживления, ни публики. Городовой у выхода на площадь предупредил:
– Вы бы, флотские, полегше... на Невский нельзя.
– Чего там?
– Говорю – нельзя, и ты меня слушайся.
Павел Дыбенко услышал отдаленные выстрелы. Палили пачками, не жалея патронов. Он убыстрил шаги, спросил у дворника:
– Эй, дядя! Что у вас тут случилось?
– У нас революция, а у вас?
Дыбенко еще раз послушал выстрелы.
– Революция, говоришь? А... какая революция?
– А какую тебе надо, сынок? – отвечал дворник, сморкаясь в сугроб. – Наше дело сторона. Какую сделали, такая и вышла.
Это была революция Февральская – революция буржуазная.
Чрезвычайно рискованная штука! От нее голова в дурмане.
Часть четвертая
Прелюдия к побудке
Буржуазная революция – вещь легкая, ослепительная, ненадежная, веселая... Хряск шел по городу: машины сталкивались.
Викт. Шкловский. Жили-были
Родзянко, председатель Государственной думы, с трудом умолил государя об аудиенции. Получил ее... Во время доклада, когда разговор пошел о скверном снабжении армии и городов, председатель Думы был прерван нервным возгласом царя:
– Нельзя ли короче? Меня ждут пить чай...
Родзянко с достоинством поклонился:
– Ваше величество, меня гнетет предчувствие, что эта аудиенция была моей последней аудиенцией перед вами.
– Почему? – удивился Николай, оживляясь.
– Направление, по которому следует правительство вашего величества, не предвещает ничего доброго... Результатом безобразия в министерствах будет революция, которую мы не удержим.
Николай ничего не ответил и отправился пить чай. Родзянко, оскорбленный, собирал свои бумаги. Доклад вышел скомканным. На листы его доношений капнула сердитая старческая слеза.
* * *
Рабочие-путиловцы с трудом добились аудиенции у Керенского. Они предупредили его, что Путиловский бастует и забастовка их может стать основой для потрясений страны. Потрясения будут грандиозны – ни с чем ранее не сравнимы... Керенский их не понял, а ведь они оказались пророками!
Было очень холодно. На улицах Петрограда полыхали костры. Толпы студентов и прапорщиков распевали «Марсельезу». Никто еще ничего не знал, и по дворцу ходила, ломая руки, бледная, вздрагивающая императрица. «Ах, как бы я хотела повесить Гучкова!» – говорила она. С улиц кричали: «Хлеба!»
Если хочешь иметь хлеб, возьми ведро, пробей гвоздем в днище его дырки, насыпь горячих углей и с этим ведром ступай вечером стоять в очереди. Ты, голубь, на ведро сядь, и снизу тебя, драгоценного, будет припекать. Так пройдет ночь, так наступит утро. Если хлеб подвезут, то его получишь... Хвосты превращались в митинги. Изысканный нюх жандармов точно установил, что выкрики голодных идейно смыкаются с призывами большевистских прокламаций. Громадные сугробы с улиц не убирались.
Двадцать третьего февраля работницы вышли из цехов, и фабрики остановились. «На улицу! Верните мужей! Долой войну!» К женщинам примкнули и мужчины, забастовка охватила всю столицу. Керенский выступал:
– Масса – стихия, разум ее затемнен желанием погрызть корочку черного хлеба. Массой движет острая ненависть ко всему, что мешает ей насытиться... Пришло время бороться, чтобы безумие голодных масс не погубило нашего государства.
В следующие дни к рабочим колоннам присоединились студенты, офицерство, интеллигенция, служащие. Городовых стали разоружать. Их били, и они уже тогда стали бояться носить свою форму. Вечером 25 февраля, когда на улицах постреливали, ярко горели огни Александринского театра – шла премьера лермонтовского «Маскарада». В последнем акте зловеще прозвучала панихида по Нине, отравленной Арбениным. Через всю сцену прошла белая согбенная фигура. Публика в театре не догадывалась, что призрак Нины, уходящий за кулисы, словно призрак смерти, предвещал конец всему.
* * *
Родзянко встретился с премьером – князем Голицыным:
– Пусть императрица скроется в Ливадию, а вы добровольно уйдите в отставку... уйдите все министры. Обновление кабинета оздоровит движение. Мы с вами живем на ножах. Нельзя же так дальше!
– Вы хотите, чтобы я ушел? А знаете, что в этой папке?
В папке премьера лежал указ царя о роспуске Думы, подписанный заранее, и князь в любой момент мог пустить его в дело. Думу закрыли. По коридорам Таврического дворца метался Керенский:
– Господа, нужен блок. Ответственный блок с диктатором!
– И... пулеметы! – подчеркнул Шульгин. – Довольно терпеть кавказских обезьян и жидовских вундеркиндов, агитирующих за поражение. Лучше пожертвовать монархом, дабы спасти идею монархии!
Дума решила не «распускаться». Но думцы не хотели нарушить и указа царя об их роспуске – зал заседаний был пуст, депутаты боязливо слонялись по коридорам. Керенский неистовствовал:
– Умрем на посту! Дать звонок к заседанию...
Увы, кнопку звонка боялись нажать. Керенский сам нажал:
– Господа, всем в зал. Господа, будьте же римлянами!
– Я не желаю бунтовать на старости лет, – говорил Родзянко. – Я не делал революции и не хочу делать. А если она сделалась сама, так это потому, что раньше не слушались Думы... Мне оборвали телефон, в кабинет лезут типы, которых я не знаю. Все спрашивают: что делать? А я тоже спрашиваю себя: что делать? Можно ли оставить Россию без правительства? Тогда наступит конец и России...
В этот день Николай II, будучи в Ставке, записал в дневнике: «Читал франц. книгу о завоевании Галлии Цезарем... обедал... заехал в монастырь, приложился к иконе Божией Матери. Сделал прогулку по шоссе, вечером поиграл в домино». Ближе к событиям была императрица, она сообщала мужу: «Это – хулиганское движение; мальчишки и девчонки бегают и кричат, что у них нет хлеба... Если бы погода была еще холоднее, они все, вероятно, сидели бы по домам». Она поехала на могилу Распутина. «Мне кажется, что все будет хорошо... солнце светит так ярко, и я ощутила такое спокойствие и мир на ЕГО дорогой могиле. Он умер, чтобы спасти нас...»
Наконец до Николая дошли слухи о беспорядках.
Он распорядился: «Дать хлеба!»
И вот тут правительство схватилось за голову:
– Какой хлеб? О чем он болтает? Рабочие хлеба уже не просят. На лозунгах написано теперь другое: долой самодержавие!
Сообщили царю, и он ответил – а тогда надо стрелять!
* * *
Адмиралтейство установило на башне флотский прожектор, который, словно в морском сражении, просвечивал Невский во всю его глубину – до Знаменской площади, и в самом конце луча рельефно выступал массивный всадник на лошади. Подбоченясь, похожий на городового, сидел там Александр III и смотрел на дела рук сынка своего...
Звучали рожки – сигналы к залпам, и солдаты стреляли куда придется. Рикошетом отскакивая от стен, пули ранили и убивали. Мертвецкие наполнялись трупами. Иногда офицеры выхватывали винтовки у солдат и сами палили в народ.
– Кто хочет жить – ложись! – предупреждали они толпу.
Родзянко советовал пожарным командам поливать публику водой:
– В такой мороз, мокрые-то, долго не выдержат, разбегутся.
Он склонялся к идее «министерства доверия». Царь не отвечал на его телеграммы. Войска отказались выполнять приказы. Из Мариинского дворца министры расходились по черной лестнице. С опаской и бережением. По одному. Посмотрят налево, поглядят направо, а потом бегут... Власть в стране забирала Государственная дума, и к Таврическому дворцу повалили толпы рабочих, солдаты. Шли полки, чтобы защищать Думу... от царя! Думских воротил спрашивали:
– Научите нас, как уберечь свободу. Сделайте что-нибудь.
Неустанно звонили телефоны из полков – войска требовали из Думы ораторов. Родзянко, взмокший, кричал в трубку:
– Какой полк? Мы же прислали вам... Милюкова!
– Давай нового... левее! – отвечали полки.
В этих условиях большевики не смогли создать своего центра и примкнули к массам, спешившим в Таврический дворец. «Пахло кожей, солдатским сукном, хлебом. Всюду вдоль стен спали вповалку солдаты...» Эта публика особенно досаждала полотерам и швейцарам.
– Ишь, развалились! Натоптали здесь, нагаверзили, насвинячили. Теперь в неделю не отмоешь... Хоть бы скорей эта революция кончалась!
Под крылом Государственной думы уже образовался Совет рабочих депутатов. Но как было еще далеко до ленинского призыва:
– Вся власть Советам!
* * *
– Хорошо, – решился Родзянко, хрястнув об стол мясистым кулаком, – я беру на себя полноту власти, но требую абсолютного подчинения. Александр Федорович, – погрозил он Керенскому, – это в первую очередь относится к вам, милейший... Вы склонны играть роль примадонны! Откуда у вас эти завихрения?
До царя наконец дошло, что в Петрограде не мальчишки с девчонками бегают по улицам и не хлеба они там просят. Сейчас за ним, за царем, остался только отрядик, засевший в Адмиралтействе: сидит там и посвечивает... Ставка не ведала истины до конца: генералы говорили о «безобразниках», а правительство жаловалось на удушение от «революционеров». Наконец на сторону народа перешел гарнизон Петропавловской крепости! Но это еще не все...
Николаю II пришлось испить чашу до последней капли.
– Ваше величество, – доложили ему, – старая лейб-гвардия... Невозможно выговорить, но это так: Преображенский полк примкнул к восставшему гарнизону столицы и порвал с вами.
– Как? И офицеры?
– Ваше величество, мужайтесь – офицеры тоже.
– Кто же там остался мне верен?
– Один лишь Гвардейский флотский экипаж, посланный вами в Царское Село для охраны вашего семейства...
Четко печатая шаг, к Таврическому дворцу уже подходил Гвардейский флотский экипаж, который вел великий князь Кирилл Владимирович – двоюродный брат императора, и на шинели его высочества колыхался красный бант. Великий князь доложил Родзянке, что его экипаж переходит на сторону восставших. Родзянко содрогнулся:
– Только снимите этот бант, вашему высочеству не к лицу.
Слепящий глаз прожектора на Адмиралтействе погас, и канул во мрак истукан царя-миротворца, до конца досмотревшего всю бесплодную тщету своего сына...
Балтийская побудка
Гигантская мелкобуржузная волна захлестнула все, подавила сознательный пролетариат не только своей численностью, но и идейно, т. е. заразила, захватила очень широкие круги рабочих мелкобуржуазными взглядами на политику.
В. И. Ленин. Полн. собр. соч, т. 31, с. 156
1
А на «Кречете» все спокойно, и Непенин рассуждал:
– В столице началась вибрация. Опять что-то с жратвой... Результат дезорганизации всей нашей похабной системы. Но это рабочие! – отмахнулся он, кривясь. – Флота, надо полагать, это не коснется. Слава богу, прошлая кампания так вымотала людей, что они как тряпки сейчас... отсыпаются, отъедаются. Балалайками мне все уши прозвонили. Сейчас командам не до политики.
Осторожный князь Черкасский подсказал командующему:
– А вы про крейсер «Аврору» забыли?
– Она... где сейчас?
– У стенки Франко-Русского завода... в самом пекле.
– Ты, Михаила Борисыч, – наказал князю Непенин, – отстучи командиру Никольскому, чтобы пресек общение команды с берегом. На причалы не вылезать. Пусть тихонько пересидят это время...
Эскадры – в серой облицовке брони – стыли во льдах Гельсингфорса. Мощные динамо-машины насыщали их утробы теплом и светом. Город едва угадывался вдали, тая в розовой дымке. Был тихий, спокойный вечер. Хотелось съехать на берег, взять финские санки и чтобы рядом, под локтем, хохотала доступная барышня...
Адриан Иванович Непенин сладчайше зевнул:
– Чего-то спать хочется. Мне тут вчера попалась одна. Странная вещь! Блондинка, когда она раздевается, так не возбуждает, как брюнетка... Вообще-то я не люблю женский товар в упаковке.
Видать, эта блондинка попалась ему с изюминкой, а человеку в сорок пять лет такие забавы оплачиваются излишней сонливостью.
– Пойду-ка я, – сказал Непенин, – лягу пораньше. Стану аккумулировать энергию на батареи души и тела...
Каперанг Черкасский подпихнул Довконта в спину:
– Проводи, Федя. Поставь перед адмиралом мышеловку и подвесь большой кусок нашего сала... Может, он хапнет сразу?
Непенин жил под бдительным негласным надзором заговорщиков. Не затем же, черт побери, они ставили Непенина над флотом, чтобы он лишнего орла получил себе на погоны. Нет, друг ситный, теперь ты поездишь в нашей демократической упряжке...
– Феденька, тебе чего? – спросил Непенин, раздеваясь.
– Не все продумато, – отвечал кавторанг в духе адмирала. – Вас разве не удивляет легкомысленное спокойствие Ставки? Известно из истории, что престолы не терпят на себе монархов, которые осмелились проиграть большую национальную войну.
– Думато, Феденька, думато. Но спроси хотя бы Мишу Кедрова, он не дурак, к царю вхож. Он мне сказал, что путь к сердцу монарха – это единственно путь придворной интриги. Ты смотри, Феденька, что получается. Адмирал Нилов, будучи флаг-капитаном императора, два раза царя-батюшку на рифы сажал... со всей фамилией! Так трескал «Штандартом» в банки, что великие княжны кверху пятками из-за стола вылетали вместе с компотом. А... ничего. Потому что Нилов – не мы с тобой: он знает, с кем старку пить!
Довконт развернул перед комфлотом письмо.
– От кого?
– От Гучкова... в Ставку! Копия – через Костю Житкова.
– Дай сюда. Не терплю чтецов-декламаторов. Я сам...
Адмирал прочел письмо и вернул равнодушно.
– Это детский плач, – сказал Непенин, взбивая под собой подушки кулаком, поросшим рыжеватой шерстинкой. – Если хочешь, я тоже тебе покажу. Открой вон тот ящик стола. Это мне жандармы присылают, как командующему. Раньше-то я вроде святого жил. А теперь, слава богу, жандармы меня здорово искушают...
Довконт листанул секретные бумаги. Стенограмма речи Чхеидзе... вырезка из английской «New statements», где Протопопов назван провокатором... шпионаж императрицы в пользу Германии доказан... шведская статья о Распутине... проскрипционные списки на очередность убийств: за Распутиным – царица, потом Вырубова...
– Вот и скажи: как с таким барахлом побеждать?
– Династия дискредитирована, – начал вешать сало на мышеловку Довконт. – Победить можно, но... обязательно ли с царем?
Непенин на демократические приманки не кинулся.
– Непенины руку Грозного лобызали – даже когда он им башку с плеч рубил. Я монархист потомственный и заслуженный. Моя вера настояна на чистейшей дистиллированной водичке... Гаси свет!
* * *
Среди ночи его разбудил дежурный по штабу Ренгартен.
– Ну, что там у вас стряслось?
– «Аврора»!
– Читай...
Ренгартен ознакомил его с рапортом командира крейсера каперанга Никольского. Из толпы рабочих, подстрекавших команду к бунту, были вырваны три человека и посажены в бункер крейсера. Офицеры «Авроры» сделали при этом несколько выстрелов из револьверов. Настроение команды нервное. Ручаться за матросов нельзя.
– Давай обратно, – сказал Непенин, скидывая сонную одурь. – Значит, так... Никольскому. Точка. Ваши распоряжения правильны. Точка. Команде надо разъяснить, запятая, что их задача, тире, боевая готовность. Точка. Добавь сам, Иван Иваныч, что у нас все в порядке... Больше не буди. Дай выспаться.
* * *
Утром он вышел к завтраку в кают-компанию «Кречета».
– Было что-либо за ночь?
– Было. Из главморштаба – от графа Капниста. Зачитываю:
«Весь город в руках мятежников... Единственная надежда на то, что образованный Государственной думой комитет восстановления порядка...»
– Какой комитет? – возмутился Непенин. – Что за слово?
«...сумеет порядок восстановить. Необходимо применить все усилия, чтобы удержать порядок и дисциплину среди войск и флота, тогда, даст бог, все образуется...»
– Паникеры! – сказал Непенин. – Упаси бог, если такая галиматья дойдет до эскадры... Не надо объявлять. А как «Аврора»?
– Пока все тихо.
– Ну и правильно. Пошумят и разбегутся. Никольского я знаю: он револьвер всегда в кармане таскает...
Воодушевясь, комфлот велел Ренгартену заменить матросов-радистов офицерами связи. Завтрак проходил в скучности. В развращающей роскоши стола. Драгоценный хрусталь тонко вздрагивал. Серебро горело. Все были сытые люди и бросались кусками. Роскошные омлеты – шириной в лапоть – только ковырнули. Парниковая редиска никого не радовала. Мысли оперативников занимали события в Петрограде. Об этом же, конечно, думал и Непенин, но старался не говорить...
– А что пишут в иностранных газетах?
– Союзники всегда пишут, что «русских трудно понять».
– Боюсь, что когда поймут нас, то будет уже поздно.
Неожиданно в кают-компанию «Кречета» вошел жизнерадостный Костя Житков. Свеженький – прямо из Петрограда. Потирая замерзшие руки, молодой кавторанг отделался общим поклоном (особо Непенину) и вкусно разгрыз на зубах хрусткую редиску.
– Не приведи бог, – сказал он, садясь за стол и заливая яйца соусом «крутон-моэль», – не дай-то бог, говорю я вам, ежели бы этот ваш стол питерским показать... Растрепали бы нас!
Его обступили с вопросами: «Как? Что? Не тяни...»
– Спокойно! – сказал Костя, затыкая за воротник кителя салфетку, украшенную якорями и короной с орлами. – Революция в Питере продолжается полным ходом и... У кого соль? Вестовой!
Непенин, рассвирепев, хлопнул перед ним солонку:
– Держи! Но если еще хоть раз услышу от тебя слово «революция», велю фалрепным спустить тебя без штанов на лед...
Житков отбросил вилку, и она грустно звякнула среди хрусталя.
– Вы разве ничего не знаете? – изумился он. – А я ведь прибыл к вам за советом... в надежде, что вы извещены достаточно.
– Чего ты хочешь?
Кавторанг Житков вытянулся, заговорил уже официально:
– У меня, господа, сверстан и готов к выпуску февральский номер «Морского сборника».
– Так что? – спросил Непенин. – Есть интересное?
– Есть. Две статьи: «Нельсон и его капитаны» – Сашки де Ливрона, «Место командующего эскадрой» – Овандера... Хочу спросить вас: как быть? Давать мне уведомление от редакции о том, что творится в Петрограде, или... Извините меня, Адриан Иваныч, но революция не такая штука, чтобы ее можно было замолчать.
– Опять революция? – Непенин стал багровокрасным.
– Приношу извинения, но все-таки это – революция...
Непенин, кося широкими плечами, выбирался из-за стола.
– Адриан Иваныч, – задержал его Житков, – я, как редактор «Морского сборника», ответствен за точную информацию. Какими глазами я буду смотреть в глаза читателям, если скрою от них то, что они сами ежедневно наблюдают?
– Ничего не давай в февральском номере... Не верю! Это бунт. Взнуздают всех опять и побегут к победе, хвостами помахивая.
Он ушел. Костя Житков взялся за вилку.
– Командира «Авроры» уже убили, – сказал он.
– Как убили?
– А так и убили. Он со своим револьвером совался по стенке, стал с рабочими драться. Ну, его и хлопнули из толпы. А за компанию с ним ранили и старшого с крейсера – Ограновича...
– Кто пойдет сообщить Непенину? – поднялся Черкасский.
– Костя, ты первоисточник. Сходи ты, – просили Житкова.
– Мне? А ты видел? Адмирал уперся, как баран в новые ворота. Замалчивание революции перед флотом может обернуться трагично для флота. И это грозит трагедией для самого Непенина...
Крутя на пальце ключик от секретного сейфа с шифрами, князь Черкасский шагнул на трап. Постоял, обдумывая:
– Ладно. Я скажу...
Непенин выслушал от князя, что командир «Авроры» убит.
– Я ж его предупреждал, чтобы с оружием поберегся.
– После драки кулаками не машут, – ответил князь. – Для нас сейчас важен факт: «Аврора» начала первой!
– Лучше бы она погибла в Цусиму, – осунулся Непенин.
– Будут у вас приказания, Адриан Иваныч?
– Нет...
Черкасский спустился в кают-компанию:
– Адмирал ослабел. Как раз момент, чтобы нажать на него. Мы за два дня выбьем из него веру в монарха, как выбивают пыль из мешка... Господа, мы, сторонники либеральной демократии, кажется, выходим на фарватер, проложенный нашими друзьями в Думе.
– Ура! – воскликнул, дурачась, Костя Житков. – Но какими глазами я буду смотреть на своих читателей?
* * *
– Мы сильно запоздали, – рассуждал Ренгартен. – Теперь события следует нагонять... Главное сейчас – сохранить флот как боевую единицу и не допустить матросов дальше тех кавычек, в которые будет заключена политика Временного правительства.
– Крах распутной системы самодержавия наступил, – подхватил князь Черкасский. – Теперь все зависит от нашей гибкости.
Федя Довконт на ладони показал виляние рыбьим хвостом.
– Это... вот так надо делать? – и фыркнул.
– Феденька, ты у нас прекрасный, но глупый инфант.
– Кавторанг, хватит чудить! – обозлился Ренгартен. – Когда ты ведешь корабль в шхерах, ты же не режешь курс напрямую через рифы и банки. Ведь ты хочешь жить... Хочешь?
– Хочу, – согласился Довконт.
– Потому ты и лавируешь между опасностей. Надо лавировать и сейчас, если не желаешь иметь свое драгоценное манто в дырках.
– Ладно. Я вам славирую. А вот как... адмирал?
– С ним у нас разговор особый, – помрачнел Черкасский.
Заговорщики вошли к Непенину в каюту – все разом.
– Адриан Иваныч, – сказал Ренгартен, благоухая духами, – известно ли вам, что вы у нас в долгу?
– Я? У вас? Какой долг?
Ему прямо в лицо грубейше втолковали, как он стал командующим Балтийским флотом и кому должен быть за это благодарен. Непенин потускнел. Разговор велся заговорщиками напористо, без жалости к монархическим сантиментам адмирала.
– Сейчас, – внушали ему, – вы должны облокотиться в своей власти на власть Временного правительства... Монарха оставьте!
– Не могу, – отбивался Непенин. – К чему вы меня принуждаете? Это бесчестно, господа... Я ведь не Родзянке нанимался служить, а царю. Ца-а-арю... понимаете вы или нет? А на что мне сдался этот хохол? Такой же дворянин, как я, только богатый, а я бедный!
Заговорщики его породили – они могут его и убрать.
– Вопрос решен! – наседали на комфлота. – Теперь выбирайте: без царя, но с флотом или с царем в голове – без флота.
– Как вам не совестно? Где же ваша присяга?
– Это все старинные благоглупости. Садитесь. Пишите.
– Чего писать? Куда писать?
– Царю в Ставку. Телеграмму. Пишите, – диктовали ему, – чтобы его величество пошел навстречу Думе, без влияния которой на события внутренние и внешние немыслимо сохранить на флоте не только боевую готовность, но и повиновение.
– Не могу... я монархист!
– Вот и хорошо, что вы не Гучков и не Милюков. Вам, как монархисту, государь скорее поверит.
Непенин написал. Сидел, держась за голову:
– Что будет? Вы о России-то хоть подумали?
– Думато, – ответили ему.
Раздался бряк в дверь – явился рассыльный матрос:
– Из аппаратной. Только что получили.
Ренгартен взял квитанцию и буквально зашатался.
– Да что вы? Читайте же...
Черкасский перехватил квитанцию из его пальцев, быстро пробежал ее глазами. Оглядев всех, князь произнес только одно слово, и оно прозвучало в тиши салона, как треск рвущейся петарды:
– Кронштадт...
* * *
Непенин радировал адмиралу Вирену – выйти с флотом, чтобы распять Кронштадт на кресте, никак не может:
– Лед, мы во льду... всюду лед. Ледоколы беспомощны!
В трескучей россыпи морзянки, в искрах реле, четко пульсирующих в передачах на эфир, билось сейчас трепетно и жарко, словно живое человеческое сердце, только одно всеобъемлющее слово:
КРОНШТАДТ
2
Начинается он с Ораниенбаума, куда подвозит столичный поезд. Веселая публика на вокзале, прекрасный парк с ресторанами, и, казалось, ничто не может смутить души. Зимою ползает на Котлин ледокольчик, пробивая во льду канал, а рядом с бортом корабля (так забавно!) бегут лихие рысаки, скачут в тройках, звенящих бубенцами, офицеры с дамами. Слышен смех женский, и прекрасны женские лица, – разве так уж страшен Кронштадт?
Кронштадт... Трудно себе представить более величественное, более славное и более уродливое. Тогда было все равно, где провести пяток лет жизни, – или тачку возить на Сахалине, или здесь высидеть, на всем готовом, во всем казенном... К тому времени Кронштадт устарел уже настолько, что, появись германский флот, фортам крепости вряд ли удалось бы отстоять столицу от нападения. Это тыловая база по ремонту кораблей, по внедрению железной, бессловесной дисциплины, по обучению молодых кадров.
Новобранцев здесь гоняют, как зайцев, по плацам дворов 1-го Балтийского экипажа. Внедряют в них твердый шаг. Учат почтению к начальству. С пяти утра слышны над Кронштадтом рык и рявк боцманматов. Дают тут «кубаря», суют «баньку». Вешают на спины ранцы, в которые заботливо уложены кирпичи. Чем больше – тем лучше. Винтовку в руки – и стой с этим ранцем. Стой, собака, прямо! А за Толбухиным маяком, словно зачумленное, околачивается брандвахтенное судно «Волхов» – плавучая тюрьма. Вот если ты, братишка, влипнешь на этот «Волхов», так тебе и Кронштадт раем покажется!
Кронштадт выстелил трубы водопровода по дну Финского залива и сосет воду прямо из моря. Дунет ветер с востока – Кронштадт пьет сдобренную хлоркой заразу столичной канализации, из которой извергаются вулканы экскрементов и помоев. Задует вдруг западный ветер – и тогда Кронштадт, прильнув к Маркизовой Луже, подсасывает в свои форты солоноватую воду Балтики, усердно подслащивая ее казенным сахарком...
В окантовке заводов и доков, из которых корабли торчат верхушками мачт, стоит Кронштадт уже два столетья – в броне, в чугуне, в камне. Форты – как казармы, а казармы – как форты; в окнах (это не окна, а бойницы) – решетки железные. Повиснув на них, пять лет подряд глядится не узник, а слуга царю и отечеству. Видит он дымы заводские, золотится купол Морского собора, там Якорная площадь, а на площади в шинели распахнутой стоит адмирал Макаров, возле ног его – доска с надписью: «Помни войну». Екатерининский канал медленно обтекает зеленые от плесени стены казарм-тюрем, звериную тоску бастионов. По вечерам в переулках мерцают красные фонари домов терпимости. Проститутки (самая дрянь, самая дешевка) – с глазами, почти безумными от кокаина и водки, – шляются по «суконной» стороне, ищут клиента с шевронами.
– Отцепись, салажня паршивая! – кричат они новобранцам...
Кронштадт – здесь один царь, один бог и один начальник.
Вирен! Роберт Николаевич женатый человек, прекрасный семьянин. Когда-то был командиром «Баяна». Даже не понять, как из боевого офицера мог выродиться такой сатрап. Это не губернатор Кронштадта – террорист, облеченный монаршей милостью. Гнев его распространялся широко – даже на каперангов, поседевших на службе. Даже на их жен! Лютый царский опричник, Вирен считал, что Кронштадт – его вотчина, данная ему царем на «кормление»...
Один праздник – на Рождество. Тогда весело, и корабли в фонариках. Рубят во льду проруби. Над ними кресты возводят, тоже изо льда, перед рассветом обольют их свекольным соком. Ярко-красные, кресты светятся – будто окровавлены. Гремят торжественные салюты фортов. Несут меж кораблей купель со святою водой. Попы кропят матросов с метелочки. Освящаются на весь год казематы и башни, аудитории минные, водолазные, подводные и сигнальные. А на Пасху сам Вирен с лукошком крашеных яиц подъезжает к Морскому собору на Якорную площадь. Расположится там на паперти, будто торговать собрался, и начинает зазывать к себе прохожих матросов.
– Срочной службы Мордюков... явился по вашему приказанию.
– Ну-ка, братец, сними штаны, – говорит Вирен. – Да не стесняйся. Свои люди. Военные. Бабы не смотрят – привыкли. Молодец, метки у тебя на кальсонах исправно нашиты. Возьми... как тебя?
– Мордюков, ваше высокопревосходительство!
– Ишь ты! Ну, ладно, вот тебе яичко... похристосуемся.
Адмирал Вирен изволит панибратски лобызать матроса.
Матрос почтительно целует адмирала Вирена.
Якорная площадь опустела – все разбежались...
Макаров глядит с памятника, как Вирен с лукошком яиц возвращается в коляску. Он отъехал. Площадь снова оживает. «Помни войну».
* * *
Утром 28 февраля Вирен посетил судоремонтный завод. До рабочих уже дошли столичные газеты, они стали подступаться к адмиралу:
– Чего скрываете от матросов? Вы же большой начальник, так выступите... Раскройте гарнизону глаза на революцию.
Вирен отказался говорить, но предупредил рабочих:
– Завтра, первого марта[17] , обязательно приходите на Якорную площадь. Обещаю вам, что всю правду-матку узнаете...
День прошел спокойно. В столовой Морского собрания адмирал Вирен сидел под картиной Ткаченко «Прибытие на Кронштадтский рейд императора Вильгельма II». Адмирал Бутаков со Стронским сиживали под картиной Гриценко «Прибытие на Кронштадтский рейд президента Французской республики Феликса Фора». Две картины – две эпохи в русской политике. Но сейчас политика другая... Стронский был командиром 1-го экипажа – зверь сущий! А Бутаков имел несчастье быть очень грубым человеком. Как осатанелый от службы матрос драит суконкой медяшку, так и адмирал Вирен – с таким же остервенением – надраивал свое сердце лютейшей злобой к завтрашнему митингу.
Заявился комендант Кронштадта – контр-адмирал Курош.
– Пулеметы я расставил в подвальных окнах собора, – доложил он Вирену. – Огонь пойдет по земле... Всех без ног оставим! Пусть только они соберутся...
Адмирал Бутаков (честный грубиян) вздохнул – с надрывом:
– Не слишком ли вы увлеклись? Всех не перестрелять.
– Смотря как стрелять, – возразил ему Стронский. – В моем экипаже полно вислоухих новобранцев, которые едят меня глазами. Скажу им слово – всех переколют штыками. Они не рассуждают!
– Но мы-то, господа, должны рассуждать. Может, лучше отпустить вожжи и... пусть кони вывозят, куда хотят?
– Александр Григорьевич, так нельзя, – сказал ему Вирен.
– Роберт Николаевич, – отвечал на это адмирал Бутаков, – да ведь пойми, что в старости умирать на штыках тяжко... У меня же – дети! У меня – внуки...
Ярко досвечивало вечернее солнце. На рейде посверкивали бортами учебные корабли – «Океан» и «Африка», «Воин» и «Верный», «Николаев» и «Рында»; мрачно дымил в отдалении, словно покуривая перед сном, старенький дедушка флота «Император Александр II». Все было спокойно. «Женатиков» сегодня домой не отпускали. Экипаж и школы затворили свои ворота. И вдруг над Кронштадтом брызнула затяжная очередь из пулемета – сигнал к восстанию... Учебно-минный отряд поднялся первым. Вмиг разобрали винтовки, офицеров арестовали.
На Павловской улице гремела бурная «Марсельеза».
1-й Балтийский экипаж – гроза морей, главный в стране.
Ворота его заперты изнутри. По-хорошему не открывают.
– Ломай!
Минеры навалились гуртом – слышался хряск костей. Рота за ротой давили, давили, давили в ворота. Первые ряды матросов, уже полузадохшихся от натиска, проломили кованое железо – перед ними открылся двор! А во дворе, покрытые щетинкой штыков, стыли новобранцы. Без ленточек. До ленточек они еще не дослужились.
Тогда старые матросы сказали этой салажне слова вещие:
– Вот, хрест святой... Ежели хоть одна паскуда стрельнет, мы вас, быдто щенят, об стенку расшибать станем!
Посыпались окна канцелярии – в острые проломы стекол высунулись руки в манжетах. Дергались при выстрелах, и пули запрыгали, как кузнечики, по булыжникам двора. Большевики кричали:
– Не поддавайся на провокацию! Не отвечай на огонь...
Матросы с матерщиной выстояли под залпами офицерских револьверов. К ним вырвались из подъезда матросы «переходящей роты»:
– Мы с вами! Мы с вами...
– Бери канцелярию! Вы тут двери и трапы знаете. Обезоружьте своих офицеров... А где Стронский? Подать нам Стронского...
На Николаевском проспекте ярким факелом уже горел подожженный участок охранки: жандармы спешили уничтожить следы своего тайного сыска, чтобы революция никогда не узнала имен провокаторов, шпионов и доносителей... С треском горело! И, ликуя на трубах, «Марсельеза» звала в будущее. Рейд, как на Рождество, украсился красными фонариками. Это зажигали клотиковые огни корабли.
– Арсенал, арсенал! Арсенал бери, братва...
– Валяй на радиостанцию. Даешь на весь мир правду!
– Штаб крепости. Товарищи, берите штаб...
Из окон домов терпимости орали им пьяные проститутки:
– К нам, матросики, к нам. У нас цены снижены...
Точными выстрелами матросы рассаживали фонари притонов.
Духовые оркестры шли по «бархатной» стороне улиц. С крыш горящих домов шумно оползали лавины снега и рушились на тротуары.
Ночью был митинг в Морском манеже. Над гвалтом людских голов, над скрещенными в лязге штыками, над чернью кружков бескозырок, над папахами солдат и зимними малахаями рабочих-судоремонтников взметнулась рука матроса-большевика Пожарова:
– Братишки, ша!
И стихло. Только в углу кто-то елозил сапожищами по полу.
– Кто там елозит? Или невтерпеж стало?
– Да он раненый, – ответили. – От боли-то... мучается!
– Раненому прощается. Открываем наше первое собрание в первый день кронштадтской свободы. Вопрос первый – о делегатах Кронштадта в Петроградский Совет рабочих, солдатских и матросских...
– Матросских, а потом уже солдатских! – ревели из зала. – Матрос пять лет табанит, а солдат два годка. Мы, флотские, умнее!
В окна манежа пялились зарницы догоравших домов, от Ораниенбаума доносило стрекотню выстрелов – там тоже начали.
– Уже рассвет, – заволновались. – Сегодня все сделать и точку поставить... Кончай речи! Еще не со всеми расправились.
Здоровенный матрос с «Азии» взял за воротник шинели гарнизонного солдата и встряхнул его в могучей лапе:
– Вот что, серый! Ты как хошь, а Вирена я тебе не отдам.
– Вирен наш, – ликовали матросы, расходясь.
– Где Стронский? Найти Стронского...
– Бутакова – за жабры... Бутакова тоже!
Расходились. Взвинченные. С глазами, красными от недосыпа.
Шли скорым шагом, охватывая Кронштадт в кольцо.
* * *
– Двадцать кирпичей... не могу поднять!
– Ништо, – отвечали. – Он и больше клал. Вали еще...
Ранец с кирпичами взвалили на спину Стронского. Вывели изверга на Якорную площадь – к памятнику Макарова, велели:
– Стой! Как и мы стояли...
Неизвестно, спал ли в эту ночь Вирен. Но когда к его дому подошли матросы, он сам отворил им двери – уже в кителе. На панели он оглядел толпу и, покраснев от натуги, вдруг заорал:
– Смирррр-на-а!
Раздался хохот. Очевидец пишет:
«Вирен весь как-то съежился и стал таким маленьким и ничтожным, что казалось – вот на глазах у всех человека переменили. Поняв, что ему не вывернуться, адмирал попросил разрешения сходить одеть шинель... Этого разрешения ему никто не дал, а предложили идти немедленно с собравшимися на Якорную площадь...»
– Я вам скажу, товарищи, – твердил Вирен по дороге, – я ничего не скрою. Скажу все, что знаю о событиях в Питере... правду!
– Иди, иди. Мы и без тебя все уже знаем...
На Якорной площади валялся, оскалив рот, полный загустевшей крови, экипажный командир Стронский, а из ранца убитого рассыпались кирпичи. Вирена поставили так, чтобы его видела площадь – та самая, на которой он сегодня хотел перебить весь гарнизон.
Вирен всегда был хорошим семьянином и сейчас просил:
– Я не простился с женою... дозвольте. По-христиански.
Ему не дозволили: поздно! И сорвали с него погоны с орлами.
Вирену было сказано – со всей ответственностью:
– Ты своим диким, варварским режимом превратил наш Кронштадт в каторжную тюрьму... Разве не так?
– Так! – надрывалась толпа. – Кончайте его!
– Ты приготовил вчера пулеметы, чтобы расстреливать нас...
– Не тяните! – стонала площадь. – Бей, и дело с концом!
– Ты не думал, что сегодня умрешь. А ты умрешь...
Вирен (кто бы мог ожидать?) опустился на колени:
– Братцы, сам знаю – виноват... Верьте мне – я искренен. Пожалейте меня, старика. Я исправлюсь... Пощадите меня!
На остриях штыков, испустив дикий вой, Вирен взвился высоко над людьми. Теперь его видели все – даже из самых последних рядов. Он висел на штыках. Он скреб их пальцами, которые скользили по мокрым от крови лезвиям. Голова адмирала склонилась на грудь – он умер... Но матросы со штыков его не снимали.
Так и понесли. Через город. На штыках. Мертвого.
И сбросили в овраг, куда кидали дохлых собак и кошек...
– Не умел помереть как надо. Погано жил и погано сдох...
Адмирал Бутаков принял смерть с большим достоинством.
Вышел на казнь по форме одетым, перекрестился и сказал:
– Прощайте, братцы. Я готов...
Его убили, а потом вспоминали с уважением:
– Не цеплялся за житуху свою. Помер вполне благородно...
Ночь расплаты – «варфоломеевская» ночь Кронштадта. Никто не был забыт, хоть единожды нанесший обиду. Но «мордобойцев» убивали не всех – иных арестовывали. По дороге в тюрьму один такой лейтенант (которому сам бог велел молчать) стал ругаться.
– Мерзавцы! – говорил он матросам.. – Сегодня ваш день, вы пируете в крови нашей. Но завтра придет пулеметный полк...
Этих угроз матросы не стерпели:
– Мы с тобой по-людски, думали – исправишься. Ах ты...
И его убили. Рано утром повели на расстрел одного мичмана. Молод он был, но держался молодцом. Виноватый, он и сам знал это. А когда вскинулись матросские карабины, к залпу готовые, мичман вдруг стал плакать, как ребенок.
– Расхлюпался? – сказали ему. – А раньше собакой грызся?
– Собака так собака! – ответил мичман. – Мне себя уже не переделать. И не оттого плачу. Не хочется мне сейчас умирать. Хотел бы пожить в новой России, чтобы знать, как будет.
Это был честный ответ, и потому карабины матросов разом опустились к ноге.
– Проваливай, – сказали ему. – Живи, смотри и наслаждайся!
* * *
В эту ночь немало матросов дали на Якорной площади страшную клятву: не пить, не курить, не сквернословить, блюсти себя в целомудрии. Революция должна свершаться чистыми людьми.
В эту ночь Керенский возненавидел Кронштадт, и ненависть будущего премьера отразится на судьбах Балтийского флота.
3
В этом году царю исполнилось 304 года – три столетия русской истории лежали за плечами Романова-Голштейн-Готторпского. И расстаться с этим наследием было не так-то легко... Николай II существовал, и никто еще не сказал ему, чтобы он собирал манатки. Алиса Романова, красивая и злая, была далеко от мужа, запропавшего в Ставке, – она слышала, как под окнами дворца пели:
Надо Алисе ехать назад.
Адрес для писем – Гессен-Дармштадт.
Фрау Алиса едет «нах Рейн».
Фрау Алиса – ауфвидерзейн!
Не теряя надежд, императрица писала мужу: «Два течения – Дума и революционеры! – это две змеи, которые, как я надеюсь, отгрызут друг другу головы, – это спасло бы положение. Я чувствую, что бог что-нибудь сделает для нас...» Она была совсем не глупая женщина и сумела разгадать секрет возникшего в стране двоевластия.
Да, двоевластия!
Необозримая и великая Российская империя жила еще царскими указами. 28 февраля, в пять часов утра, еще затемно, от перрона могилевского вокзала отошел блиндированный салон-вагон – царь тронулся на столицу. В городах и на станциях к «литерному» выходили губернаторы с рапортами, выстраивались жандармы и городовые. Колеса вертелись, пока не подъехали к столице. Здесь график движения сразу сломался. Все так же безмятежно струились в заснеженную даль маслянистые рельсы, но... революция затворила стрелки перед «литерным», и Николай велел повернуть на Псков.
В 8 часов вечера 1 марта 1917 года царский вагон загнали в тупик псковского узла. Сыпал мягкий снежок. Император вышел из вагона глянуть на мир божий. Он был одет в черкеску 6-го Кубанского полка, в черной папахе с пурпурным башлыком на плечах, а на поясе царя болтался длинный грузинский кинжал... Его друг, контр-адмирал Нилов, уже успел споить императора, и мешки под глазами, вялая дряблость кожи, дрожь в пальцах – это, читатель, не от потрясения революцией, это от алкоголизма!
Но когда человеку 304 года, он становится уникален, как археологическая древность, и это «сокровище» решили спасать.
* * *
Спасать Николая – значит, спасать монархию, старый режим. На спасении особенно настаивал Родзянко. Совет рабочих депутатов следил за Родзянкой: «Как бы этот мордатый в Псков не уехал!»
Думцы сообща решили: к царю ехать Гучкову и Шульгину.
– Александр Иваныч, и вы, любезный Василий Витальевич...
Те поднялись, готовые. Вопрос в паровозе. Где взять паровоз?
– Украдите, – мудрейше посоветовал находчивый Родзянко.
Воровать паровоз, чтобы мучиться потом в угольном тендере, не пришлось. Для «борцов за свободу» уступили вагон со спальнями. Тронулись! Шульгин, как монархист, особенно был взволнован:
– Я небритый, в пиджаке, галстук смялся. Ах, какая ужасная задача перед нами: спасать монархию России через отречение монарха!
Ярко освещенный поезд царя и темный Псков – все казалось призрачно и неестественно, когда они прыгали через рельсы. Гостиная царского вагона была обита изнутри зеленым шелком. Император вышел к ним в той же черкеске. Жестом пригласил сесть. Гучков заговорил. При этом он закрылся ладонью от света. Но у многих создалось впечатление, что он стыдится смотреть на царя. Он говорил о революции... «Нас раздавил Петроград, а не Россия!» Слова Гучкова горохом отскакивали от зеленых стенок. Император встал.
– Сначала, – ответил он спокойно, – я думал отречься от престола в пользу моего сына Алексиса. Но теперь я переменил решение в пользу брата Михаила. Надеюсь, вы поймете чувства отца?
Гучков подал Николаю набросок акта отречения.
– Наш брульон, – сказал он.
Николай вышел. Министр двора граф Фредерикс спросил:
– Правда, что мой дом в столице подожжен бунтовщиками?
– Да, граф. Он горит уже какой день...
– Ссссволочи! – просвистел министр и замкнулся в себе.
Возвратился в гостиную вагона Николай-последний:
– Вот текст...
Отречение было уже переписано на штабной машинке:
«В дни великой борьбы с внешним врагом, стремящимся почти три года поработить нашу родину, господу Богу угодно было ниспослать России новое тяжкое испытание...»
Далее он отрекался. Часы показывали близкую полночь. Отрекшегося (!) императора Гучков и Шульгин стали упрашивать, чтобы он начертал указ в правительствующий сенат:
– О назначении председателя Совета Министров.
За чем дело стало? Бывший император охотно согласился.
– Кого вам надо в презусы? – спросил, присаживаясь к столу.
– Князя Львова.
– Львова так Львова, – согласился Николай: ему-то что?
Написал указ. Шульгин откровенно поделился с царем:
– У нас в Думе сейчас – ад кромешный. Скоро нам, благонамеренным, предстоит принять решительный бой с левыми элементами...
На лице бывшего императора было написано злорадное: «Я уж с ними достаточно повозился, теперь возитесь вы, господа...» Акты государственной важности всегда подписываются чернилами. Николай же подписал акт отречения не чернилами, а – карандашом, будто это был список грязного белья, сдаваемого в стирку.
* * *
Вернулись в Петроград рано утром. Оказывается, шила в мешке не утаишь, и лидеров Думы на вокзале встречали. Всем было интересно, какого кота они привезли в темном мешке. Гучкова сразу же отодрали от Шульгина и увели под локотки – для речеговорения.
Шульгина тоже поволокли от перрона:
– Войска уже построены. Скажите им... скажите!
Помещение билетных касс Варшавского вокзала стало первый аудиторией, где русский народ услышал об отречении Николая. Войска стояли в каре «покоем», а не заполненное ими пространство забила жарко дышащая толпа. Стоя внутри каре, Шульгин вырыдывал из себя:
– ...Он, отрекаясь, подал нам всем пример... богатые и бедные, единяйтесь... спасать Россию... о ней думать... война... раздавит нас... один путь – вместе... сплотимся все... вокруг нового царя... царя Михаила... урра-а!
Его выхватили из каре штыков, потащили к телефону:
– Милюков! Милюков просит вас... срочно.
В телефонной трубке перекатывался профессорский басок:
– Все изменилось. Не объявляйте отречения.
– Я уже объявил. Я сказал... всем, всем, всем!
– Кому, черт побери?
– На вокзале. Войска... народ. Я им – про Михаила!
– Ляпнули... как в лужу, – отвечал Милюков. – Пока вы ездили в Псков, здесь закипела буря. Восстановление монархии почтут за оскорбление... Нас раздерут на сто кусков. Нас четвертуют. Не царь нужен сейчас, а Учредительное собрание... Вот несчастье!
– Сейчас побегу, – сказал Шульгин, – Предупредить Гучкова.
– Да, да. Пусть не делает глупости. И с вокзала поезжайте на Миллионную, двенадцать. Квартира князя Путятина...
Шульгин отыскал Гучкова на митинге в цехе железнодорожных мастерских. Через закоптелые стекла крыши падал грязный свет. На помосте «эшафота», сколоченного из досок, стоял Гучков – и молчал. Вместо него выступал рабочий:
– Правительство? А кто в этом правительстве? Может, от народа? Как бы не так... Вот князь Львов – премьер. А кто по финансам? Не те, кто нужду познал. А сам господин Терещенко – миллионер. Одних сахарных заводов штук десять, а то и больше... Сладкая жизнь!
Шульгин коснулся шубы рядом стоящего инженера:
– Именем свободного отечества... заклинаю... вот этот пакет... выходите спокойно... и донесите до Думы. Поняли?
Инженер вовремя вынес акт отречения Николая, ибо вскоре, как и предугадал Шульгин, с трибуны раздался голос:
– Закрыть все выходы! Гучков и Шульгин привезли... а что они привезли? Мы разве просили их в Псков ездить? Не от Совета рабочих поехали – от Думы своей. А кто в Думе? Помещики. И потому я, товарищи, советую душевно, чтобы Гучкова и Шульгина обыскать.
Шульгин дотянулся до помоста – до Гучкова.
– О царе Михаиле, – шепнул, – ни звука... Растерзают!
Он сам вскочил на трибуну и заговорил:
– Именно сейчас, в этот исторический момент, должна состояться встреча Думского комитета с Советом ваших депутатов... с вашим же Советом, товарищи! Как вы можете нам не верить? На этом совещании все решится. Все будут довольны. А вы двери запечатали...
Их выпустили. На площади перед вокзалом думцев ждал автомобиль под красным знаменем. Человек, весь в коже, с большим наганом в руке, распихивал перед собой толпу:
– Дай пройти! Товарищи, идут облеченные доверием народа...
Шульгин сказал кожаному владельцу нагана:
– Велите шоферу ехать: Миллионная, двенадцать...
Трамваи не работали. День был солнечный. Магазины закрыты. Никто не ходил по панелям – толпа перла посереди улиц. Половина людей была вооружена. Трехсоттысячный гарнизон столицы растворялся в этой толпе, празднующей свободу. Два «архангела» из охраны Гучкова и Шульгина лежали животами на крыльях автомобиля. Выдвинутые вперед штыки пронзали воздух ожесточенно.
– Не выколите глаза людям! – кричал из кабины Шульгин.
* * *
Миллионная, 12 – особняк князя Путятина, где затаился от толпы новый император всея Руси. Здесь же собрались и все члены нового кабинета: Родзянко, князь Львов, Милюков, Керенский, Некрасов и прочие... Милюков говорил так, словно накаркивал беду:
– ...ваше высочество... не откажите! Если не вы, то Россия пропадет... такая история... бурная, великая... Что ждет нас без царя? Кровавое месиво... анархия... хаос...
Михаил покорно слушал. Терещенко зашептал Шульгину:
– Не могу... я застрелюсь. Что делать? Рядом со мной Керенский, он весь дрожит... его колотит. Боится... надежных частей нет.
Керенский обрушил на великого князя лавину слов:
– Я против монархии, я республиканец. Как русский русскому, скажу правду. Недовольство народа против монархии... нас ожидает война гражданская... как русский русскому... если нужна жертва... примите ее... в любом случае за вашу жизнь я не ручаюсь!
Михаил подумал и отрекся, оставляя престол бесхозным.
За ученической партой в классной комнате дочерей Путятиных писали опять акт об отречении. «Мы, Божией милостию Михаил, Император и Самодержец Всероссийский...» За партой поместились: Шульгин, Набоков и юрист Нольде; возле них учителем прохаживался Михаил.
– Что вы пишете? – возмутился он. – Я же еще не царствовал... Триста четыре года начались Михаилом – Михаилом и закончились.
С высоты скоротечного величия мнимого трона Михаил послал благословение новому Временному правительству и осенил Русь надеждой на ниспослание власти Учредительному собранию.
К нему подошел князь Львов, и Михаил обнял его:
– Благословляю вас на премьерство...
Тут к великому князю судорожно подскочил Керенский:
– Мы донесем драгоценный сосуд вашей монаршей власти до Учредительного собрания, не расплескав из него ни единой капельки!
Долго спорили, как писать о рождении Временного правительства.
От кого родилось оно – от Думы или от «воли народа»?
Керенский неистово вопил:
– От имени Совета рабочих и крестьянских депутатов я торжественно заявляю о создании нашего правительства лишь через волю народа!
Родзянко сожмурился в едчайшем сарказме:
– Только воля народа! Тем более в презусы князя Львова сам государь император назначил... Выбросьте «волю народа»! Все равно никто не поверит, только шум будет лишний. А нам и без того ругни хватает. Или не слышали, как орут на улицах: «Долой Родзянку!»
Ходили средь парт. Средь разбросанных детских игрушек.
Шульгин говорил, страдальчески дергая плечом:
– Как жалобно зазвенел трехсотлетний металл драгоценной короны, когда его ударили об грязную мостовую...
Над Невой горел закат. По Миллионной, заворачивая на Мошков переулок, прошла рота матросов; они распевали:
Ешь ананасы, рябчиков жуй –
День твой последний приходит, буржуй...
Слова незнакомые. Расходясь, министры молились:
– Да поможет Господь Бог нашей России!
* * *
Актом своего отречения Николай на время парализовал ярость монархистов. Мало того (и это, пожалуй, самое главное), армия и флот теперь оказывались автоматически освобождены от присяги на верность царю. Отныне офицер не будет вступать в конфликт со своей совестью – он может открыто переходить в стан революции.
Долг, честь, присяга – это ведь не пустые слова!
Нельзя их закидывать под лавку...
4
Фон Грапф (сегодня небритый) хрустнул костяшками пальцев:
– Я бы отдал десять лет жизни, только бы эта гадость не увидела света. Какой мерзавец догадался подложить под русскую армию и русский флот такую свинью?
– Позвольте глянуть и мне, – сказал Артеньев.
Это был «Приказ № 1» Петроградского Совета. Вставание во фронт и отдавание чести отменялись (переживем!). Теперь его назовут не «благородием», а «господином старлейтом» (тоже плевать!). Офицер должен обращаться к матросу на «вы» (что ж, это не страшно).
Но зато дальше Артеньев был не согласен:
– Кто будет командовать флотом и кораблями? Выборные депутаты? Вон Сашка Платков тарелки для нас моет к обеду – его выберут, а ты его слушайся? Это грязная провокация... Что остается нам, офицерам? Сидеть по каютам? Мусолить книжки? Может, это отменят?
– К сожалению, – отвечал Грапф, – бомба уже взорвалась. Осколки ее разлетелись широко, и голыми руками их не схватить... Однако если мы будем отсиживать революцию по каютам, то революция пойдет не так, как нам хотелось бы. Нужна консолидация мыслящего передового офицерства. Надо противостоять хаосу и анархии. Я отъеду в Гельсингфорс, там пока спокойно, хочу переговорить кое с кем...
«Новик» за зиму обшаркался бортами у стенок ревельской гавани. Глазу моряка неприятно видеть пятна сурика, заляпавшего ржавь и копоть электросварки. Ревель, засыпанный снегом, дремал в отдалении, струясь в небо дымами, и казалось: так было, так есть и так будет бесконечно – даже через века.
Артеньева навестил штурман Вацлав Паторжинский; за зиму они успели сдружиться, и старлейт был рад этому приятельству, ибо прежняя близость с Дейчманом окончательно развалилась.
– Не помешаю? – спросил Паторжинский, входя. – Кажется, в Финляндии не все благополучно... Я уж не говорю о революции, но финский сенат заговорил о самостоятельности. Польша под немцем, я здесь, на русской службе, и вообще... ничего не ясно!
Разговор обещал быть серьезным, непростым. Но Ревель вдруг наполнился ревом гудков, кричали с вокзала паровозы, и Артеньев взялся за грудь, где часто-часто забилось сердце:
– Забастовка! Только этого нам сейчас не хватало...
К нему пришел Семенчук, одетый по всем правилам формы:
– Разрешите увольнение на берег?
Артеньев был против шлянья в такое время, но тут он сорвал с доски личного состава медную бляшку с номером гальванера:
– Разрешаю. Ты дисциплинированный матрос, и... только поэтому. Но ты мне скажи, на кой черт тебе сдался сегодня берег?
– Не берег, – ответил Семенчук. – Теперь революция, и могу вам честно сказать: я большевик. Иду по делам. Запретить не можете.
Артеньев вспомнил о «Приказе № 1».
– Вы очень много на себя берете, – сказал с неудовольствием. – И почему вы решили, совсем не мудро, что только простонародье может верно страдать за Россию и будто только вы, рабочие да крестьяне, способны быть вершителями ее исторических судеб? Это уже большое нахальство – считать себя умнее других людей... А впрочем, катись на берег. Что я тут с тобой спорю?
Потом с папиросой он вышел курить под срез полубака. Надоел этот ремонт, этот Ревель, поскорей бы в Ирбены и в Моонзунд – там люди проще и все понятней... Через леера прямо на причал лез кондуктор Хатов с чемоданом. Отличный служака, и вдруг такое дикое нарушение флотской дисциплины. Моряк никогда не полезет через леера. Артеньев строго окликнул Хатова, но кондуктор – будто и не слышал: ушел. Старшина Жуков, стоя у сходни, видел эту сцену:
– Да он чокнутый... анарха! Только помалкивал. А теперь пришло его время. Пошел к дружкам своим... дров наломают, балбесы.
В коридоре кают-компании между кают шатался Петряев:
– Старшо?й! Кто мне ответит, где сейчас место офицера?
Артеньев печально сказал артиллеристу эсминца:
– Дорогой мой, склянки отбили девять, а ты... уже пьян?
Ревельские заводы стонали во мгле морозного рассвета.
– Я не пьян. Я только потерял чувство юмора. Что же дальше-то будет? Ведь Россия занялась революцией некстати... война! Немец не станет ждать и попрет нас дальше за милую душу.
– Наш долг – не пропустить его.
– Долг? – усмехнулся Петряев, и клок волос болтнулся на его лбу (так жалко его стало!). – Это слово из какого лексикона? Все кричат: свобода... равенство... братство. О долге не слыхать!
– Ну, так я скажу тебе: долг, как и совесть, существует.
В спину старшего офицера Петряев произнес глухо:
– Как бы тебя за это не убили первым...
* * *
Неподалеку, приткнувшись к стенке, стояли еще два эсминца – «Охотник» и «Пограничник». В середине дня, проломив ворота порта, громадная толпа рабочих манифестаций с фабрики Лютера и с завода Беккера тронулась прямо к кораблям Минной дивизии... Грапф перед отъездом в Гельсингфорс приказывал – чужих на борт не принимать, и Артеньев, чуя беду, велел наружной вахте:
– Сходню... убрать!
Сходню выдернули из-под ног манифестантов. Рдеющая знаменами толпа остановилась возле эсминца, подняв на руках оратора:
– Товарищи моряки, в этот великий день... в это празднество наступившей свободы... сбросьте тиранов, омытых в вашей крови! Идите в наши колонны... всему миру мы... вознесем... правду.
– Вон отсюда! – кричал Артеньев. – Здесь вам не место!
Из другого конца гавани – так, словно быстро чиркали и тут же гасили спички, – вспышками бился прожектор на мостике «Москвитянина». Артеньев, прищурясь, прочел по проблескам:
«Мы командира уже убили. Расправляйтесь и вы...»
Сходня вдруг поехала обратно на причал.
– Назад сходню! – и в этот момент Артеньев ощутил, как тяжело провисла пола его кителя: кто-то, зайдя сзади, опустил в карман ему пистолет; обернулся – перед ним стоял минер Мазепа. – Игорь, это ты? Только не вздумай стрелять – погоди... обойдется...
Офицеры стали уговаривать матросов не уходить с рабочими. Уговаривали пылко, страстно, настойчиво и любезно:
– Ну, ребята, ну, не надо. Посидите дома... завтра пойдете.
С мостика гаркнул сигнальщик вниз – в самую заваруху:
– Семафор от начдива Развозова: по двадцать человек с каждого эсминца можно отпустить, чтобы далее порта не ходили...
Сергей Николаевич махнул рукой:
– Двадцать человек, но не больше... Подайте им сходню!
С грохотом она двинулась на причал – побежали.
На эсминцах осталось по... двадцать человек. Плюс офицеры.
– Куда они пошатались? – спросил Мазепа.
– Мне их намерения неизвестны.
– Будут участвовать в революции, – вставил Дейчман.
Артеньев с презрением оглядел инженер-механика:
– А вы даже не участвуете – вы только устраиваетесь в революции, как в неудобной комнате. Комната плоха, но другой нет, и потому заранее приживаетесь к ней, как клоп к тощей перине...
Мимо эсминцев, гремя сапогами, бежали еще матросы.
– Это уже с крейсеров... тоже пошли!
– Я еще раз спрашиваю, – сказал Петряев, – где сейчас место русского офицера? Может, и мне шагнуть через леер?
– Иди в каюту. Закройся. И проспись до обеда.
Офицеры разбрелись по каютам. Кажется, там шло тишайшее, осторожное пьянство. До нормы, чтобы не терять головы. Быть пьяным, но только не качаться. Артеньев прохаживался вдоль минных рельсов. Надоел хлам ремонта... Мимо него продефилировал на сходню и Дейчман, одетый под матроса – в бушлатике, только фуражка офицерского покроя прикрывала голову. Глупую голову!
– Куда, мех? Назад!
– Сейчас свобода... не имеете права.
– Назад! Вы мне противны в таком виде...
Дейчман хотел что-то возразить, но не успел. Жесткий кулак Артеньева свалил его со сходни обратно – на палубу, на рельсы.
– Оденьтесь по всей форме, как офицер, тогда отпущу...
Это был второй случай за время службы, когда Артеньев ударил подчиненного. На этот раз ударил своего же – офицера. Резко повернувшись, старшой уходил под полубак – тоже закрыться в каюте.
|
The script ran 0.02 seconds.