Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Валентин Пикуль - Три возраста Окини-Сан [1981]
Известность произведения: Высокая
Метки: prose_history, Драма, История, О войне, Роман

Аннотация. В центре романа «Три возраста Окини-сан» — драматическая судьба Владимира Коковцева, прошедшего путь от мичмана до адмирала российского флота. Писатель проводит своего героя через ряд исторических событий — русско-японскую и первую мировую войны, Февральскую и Октябрьскую революции, показывает сложную политическую обстановку на Дальнем Востоке, где столкнулись интересы России, Англии, Японии. Русско-японская война. Самая горькая и самая славная страница российской истории начала XX века. Самая горькая — потому что Российская империя никогда не знала войны, ведущейся столь нелепо и неумело... Самая славная — потому что офицерыи солдаты, ставшие «скромными героями» этой войны, творили чудеса мужества и отваги... Перед вами, наверное, лучшая из существующих книг о русско-японской войне. Книга многогранна и увлекательна, блестяще умная — и безукоризненно точная...

Аннотация. Центральная сюжетная линия сентиментального романа «Три возраста Окини-сан» - драматическая судьба Владимира Коковцева, прошедшего путь от мичмана до адмирала российского флота. В.С. Пикуль проводит своего героя через события, во многом определившие ход мировой истории в XX веке - Русско-японскую и Первую мировую войны, Февральскую и Октябрьскую революции. Показана сложная политическая обстановка на Дальнем Востоке, где столкнулись интересы России, Англии и Японии. Интерес к истории русского Дальнего Востока у В.С. Пикуля пересекался с увлечением Японией, стремлением познать ее искусство, природу и людей. Концовка романа во многом навеяна старинной японской гравюрой, на которой изображены мужчина и женщина, бросающиеся в море, чтобы прервать так неудачно сложившуюся жизнь.

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 

– Но почему горим? – скорчился Коковцев, отказываясь понимать, что случилось сегодня с ним и со всеми… Пылающий «Суворов» еще двигался, он еще сражался, как и положено флагману, – до конца. Пока не сгорит. Пока не утонет. Японский вице-адмирал Камимура, командовавший при Цусиме крейсерами, оставил нам запись о подвиге броненосца «Суворов» – вот она: «Его мачты давно упали, трубы одна за другой рухнули, он потерял способность управляться, а пожар все усиливался. Но он все еще продолжал сражаться и сражался с нами так храбро, что я вынужден был указать своим воинам отдать должное его небывалому героическому сопротивлению». Иногда объективности следует учиться у противника… . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Не станем возвеличивать тактику Того! Того действовал по шаблону: ставя «палочку над „Т“, он группировал всю мощь артиллерии на головных броненосцах России, а когда их заменяли следующие за ними корабли, Того, описав маневренную дугу, опять суммировал свой огонь на броненосцах, ставших головными после поражения впереди идущих. Рожественский, в отличие от Того, не имел даже шаблонного плана, кроме твердого указания – следовать на Владивосток! Разве же это бой? Скорее это было одиночное стремление русских кораблей к призрачному, как пустынный мираж, волшебному русскому городу, раскинувшему на зеленых холмах уютные дома и гостиницы, рестораны и магазины, танцклассы и базары, цветы и овощи, галстуки и корсеты, веера и зонтики… Где все это? Не выдумка ли? «Суворов», похожий на костер, вышел из строя. Эскадру теперь вели броненосцы – «Бородино» и его гвардейский собрат «Александр III»; прожженные огнем пожаров, заливаемые водой через пробоины, они стойко выдерживали заданный курс. Кажется, именно от них Того и получил десять прямых попаданий, все-таки пронзивших корпус флагманского «Миказа»… Ах, если бы еще десять, да еще таких десять! Все понимали, что битва при Цусиме проиграна, но прорыв, очевидно, возможен. Ведь за ними, ведущими и новейшими, в целости двигались старые броненосцы Небогатова, рыскали в отдалении залихватские крейсера, косо стригли бурунами горизонт ретивые миноносцы. А все море, насколько хватал глаз, было усеяно унитарными патронами из латуни, плававшими встояка, будто опорожненные бутылки, разбросанные миллионами праздных гуляк. Тут накидали расстрелянных гильз и русские, и японцы. Теперь масса кораблей двигалась в этом мусоре боевых отходов, медные унитары звончайше стучались в их железные борта… Неужели сдаваться? Нет, нет и нет – этого никак нельзя допустить! Русский флот помнит: ПОГИБАЮ, НО НЕ СДАЮСЬ… Именно здесь, в самый разгар боя, я прерываю повествование, испытывая потребность к авторскому отступлению. Коковцев не понимал, отчего горят броненосцы, а в Носси-Бэ не могли понять, почему Япония смирилась с долгой стоянкой русской эскадры, не докучая Парижу гневными протестами. Все дело было в проклятой шимозе! Я не химик и пишу не для химиков, но все же вынужден коснуться этой злосчастной темы, что дает химическая реакция бертолетовой соли с магнием и какова убойная сила плавленого тринитрофенола?.. От этого адского варева броня стекала с бортов, как воск, у людей при вдохе сгорали легкие, а взрывы давали такую массу мельчайших осколков, что спастись от них практически было немыслимо. Русские матросы при Цусиме, имея в теле тридцать, сорок, даже полсотни таких осколков, не считали себя увечными, продолжая сражаться. Но откуда же взялась она, эта проклятая шимоза? Какой дьявол придумал ее в своей бесовской лаборатории? Можно догадываться, почему Япония не протестовала против стационирования нашей эскадры в Носси-Бэ. Того был заинтересован в обратном: чтобы стоянка у Мадагаскара затянулась как можно дольше, пока его флот, после падения Порт-Артура, начинял шимозой свои снаряды. Понятно, почему Токио закидало Париж протестами, когда эскадра Рожественского очутилась у берегов Аннама (Вьетнама), – это значило, что шимоза, обернутая в мягкую фланель и обложенная красивой конфетной фольгой, уже до отказа заполнила стаканы корабельных снарядов… Думается, что Того все-таки не успел! Не успел сделать все. Артиллерия отряда адмирала Катаоки, судя по результатам Цусимского боя, не обладала снарядами с шимозой, и потому русские корабли, даже под ожесточенным огнем, легко выдерживали разрушения, не имея в соприкосновениях с Катаокой тех губительных пожаров, которые буквально изжарили передовые броненосцы 2‑й Тихоокеанской эскадры… А сейчас пойдем с эскадрою к цели: NO 23°. Словно издеваясь над бессилием русской эскадры, мимо нее снова проходил этот проклятый «Идзумо», а с его палуб японские матросы, выкидывая вперед жилистые кулаки в белых перчатках, как на параде, трижды провозгласили славу микадо: – Хэйка банзай! Хэйка банзай! Хэйка банзай! Был четвертый час пополудни. Неожиданный наплыв тумана дал русским передышку в тридцать минут. «Суворов» циркулировал на одном месте, работая то левой, то правой машинами, чтобы, управляясь ими (вместо рулей), следовать за эскадрой. Это ему не удавалось… Телефоны отказали. Переговорные трубы извергали не слова команд с мостика, а лишь соленую воду океана. Вентиляция еще трудилась, всасывая в нижние отсеки не воздух, а густой дым, пронизанный белыми хлопьями шимозы, которая и удушала людей, безнадежно задраенных в придонных отсеках. В боевой рубке флагмана убило всех кондукторов, уцелел лишь один матрос. Офицеры были изранены через амбразуры смотровых щелей. Спасительные «козырьки» оказались, напротив, губительны: они экранировали осколки, не отражая их, а загоняя внутрь боевой рубки, – непростительная ошибка конструкторов! Мостик полыхал, отчего сама рубка напоминала плотно закрытый котел с грибовидною крышкой, поставленный на пламя жаровни… Филипповский сказал Игнациусу: – Не пора ли нам уходить? – Куда? – спросил его Рожественский. – В пост. – Как? – Через мостик, – решился лейтенант Богданов. Он шагнул в двери, что-то под ним затрещало, и офицер провалился в яму прогара. Зиновий Петрович мелко крестился: – Вечная память, спаси и помилуй… раздрайте люк! Из боевой рубки в боевой пост вела узкая труба шахты. Оттащив убитых, Игнациус с Филипповским открыли люк. К этому времени флагман уже имел два осколка в голове, один в правой ноге, несколько осколков застряли в его теле, но спуск в шахту он преодолел еще достаточно бодро. – Конечно, – сказал он в боевом посту, – здесь можно спасать свою шкуру, но отсюда ни бельмеса не увидишь, что творится на белом свете… Я пойду, господа, наверх! Его не удерживали. Как и все офицеры эскадры, Рожественский был в кожаной тужурке, на ногах – высокие кожаные сапоги. В треске горящих надстроек он пытался пробиться к бортовой башне, и тут его ранило в левую ногу, очень болезненно, адмирал закричал. Из дыма возник его флаг-капитан. – А, это вы? – сказал он Коковцеву. – Что в корме? – Уже ничего не осталось. Все горит… людей в сечку! – Я ранен… помогите встать, – просил адмирал. Коковцев сам ранен. Он кликнул людей из батарейной палубы: – Эй, тащите адмирала! В носовую – она цела! Могучая заслонка брони со скрежетом растворилась, матросы просунули флагмана внутрь носовой башни, которой командовал лейтенант Кржижановский; он подставил под адмирала ящик. – Вы бы знали, какая боль… боль! – сказал Рожественский. – Сейчас не мне одному больно, но… Разве я виноват? И все время вижу гроб, в котором лежит Дмитрий Густавович Фелькерзам – счастливец! В этом гробу он так и ушел на грунт, а я могу только завидовать ему… Ой, как больно! Коковцев сказал Рожественскому, что «Ослябя», покидая этот мир, унес в пучину не только мертвых, но и живых: – Боюсь, что и моего сына… Что я скажу жене? Рожественский пошатнулся, его поддержали. – Была договоренность, – произнес он. – Весь мой штаб и меня с «Суворова» должны снять миноносцы… Где они? Сказав так, адмирал потерял сознание. Туман распался, а Того снова начал выписывать «палочку над „Т“. Осыпаемый снарядами, „Суворов“ беспомощно кружился на месте, подставляя противнику свои израненные борта. Коковцев часто слышал непонятный треск, за которым следовало шипение. Это срывались с заклепок пластины могучей брони, подобно листам фанеры, и, раскаленные, утопали в море, извергая клубы пара. – Адмирала надо снимать. Но где же миноносцы? – Вот они! – воскликнул Кржижановский, а матросы нащупали в панораме прицела бегущие по волнам, низко прижатые тени миноносцев японских. – Огонь! – С первого же выстрела удалось разбить борт японского «Чихайя», а кормовые пушки двумя попаданиями отбросили и истребитель «Сиракумо». Кржижановский, устало выругавшись, повернулся к Коковцеву: – Не так уж плохо! Идите на перевязку. За адмиралом я присмотрю… Лазарет был разрушен еще в начале боя, раненые собирались в жилой палубе. Здесь же сидел жестоко израненный Игнациус. – Володя, что наверху? – спросил он стонуще. – Крепко влетело «Александру» и «Бородино». – Горят? – Сгорим! – раздался вопль сверху. – Эй, братва! Кончай тут с бинтами чикаться, валяй все во вторую батарейную… – А чего там? – поднимались с палубы головы людей. – Деньги, балда, делить стали, тебя ждут! Игнациус, подавая пример матросам, поднялся: – За мной, ребята! Живем один раз… так бабка сказала! Коковцев тоже лез по трапу в люк, за ним двигались даже санитары, даже врачи – пожар, опять пожар! На этот раз он свирепел рядом с лазаретом, и надо было спасать увечных. – Не гореть же им, ядри все в лапоть… Яркая вспышка ослепила людей на палубе. Коковцев в последний раз увидел Игнациуса! В желтом пламени разрыва железную лестницу трапа закрутило, словно полотенце, обвивая ее вокруг тела командира флагманского броненосца. А когда дым развеяло, живые разглядели, что из этого безобразного рулона торчат только плечи с эполетами капитана первого ранга. Головы не было! Но именно в этой голове скептика впервые (еще с Либавы) возникла мысль, что весь этот поход аргонавтов – безумная авантюра. Вспомнив об этом, Коковцев упал, ничего больше не видя и ничего не помня. Он очнулся от воды, которой его поливали из шланга, как дворники поливают мостовые в жаркие дни. С трудом обретя сознание, он увидел Леню Эйлера. – Жив? – спросил он его. – А меня еще не задело. – Кто ведет броненосец? – Не знаю. Но машины еще работают. – Дожили… Голгофа какая-то… За что, господи? Коковцев повернул голову, и перед ним возникло невероятное зрелище: мимо «Суворова» прокатило остов корабля, уже не имевшего ни мачт, ни труб, он шел с сильным креном, его правый борт раскалился докрасна, будто противень, дым из кочегарок вырывался не из труб, а прямо из палубы, будто там, внутри корабля, работали огнедышащие вулканы. А вся носовая часть была вскрыта, словно жалкая консервная банка. Но он все-таки шел. Он все-таки стрелял! – Кто же это? – не мог узнать корабль Коковцев. – Это «Александр III», досталось ему… бедняге. Не это поразило Коковцева – другое! На мостике броненосца, в очень спокойных позах, как дачники на веранде, стояли, облокотясь на поручни, офицеры и мирно беседовали, а вокруг них все рушилось к чертям, все погибало в пламени. – Гвардия, – произнес Коковцев. – Помогай им бог. А кто ведет эскадру теперь? Небогатов? – Нет, «Бородино»… горит тоже. Он и ведет. Цусимское сражение еще не кончилось. Эйлер показал на мертвых матросов, лежавших в грязной после пожара воде: – Ну, ладно мы с тобой! А что они… что им? Коковцев с помощью Эйлера поднялся на ноги. – Как жаль, что я связан адмиралом, – с ожесточением вдруг сказал он. – Лучше бы я шел на миноносцах. Тогда бы я хоть знал точно, как надо красиво помирать! После гибели «Бородина» эскадру поведет броненосец «Орел»: еще не все потеряно, а русские моряки не сдаются. Когда человек проявляет героизм при свидетелях – это одно. Когда человек знает, что его подвиг останется неизвестен, и все-таки он свершает подвиг, – это другое. К сожалению, мы очень мало знаем о подлинной Цусиме, а она-то как раз и напиталась кровью подвигов людей, оставшихся для нас неизвестными… Мы знаем мало. Как они грудью кидались на пробоины. Голыми руками вращали маховики механизмов, раскаленных так, что мясо оставалось шипеть на металле штурвалов. Наконец, жертвуя собой, не раз заслоняли офицеров, принимая на себя удар пламени, рванувшего из люка, или смертоносный пучок шимозы… Рожественского и его штаб обязаны были снять «Бедовый» или «Быстрый». Но их закружило в сумятице боя, полыхающего взрывами, в вихрях воронок над тонущими кораблями. Да и как отыскать «Суворова», если даже опытные сигнальщики не могли различить броненосцы по именам, – эти обгорелые изуродованные обрубки меньше всего напоминали сейчас тех гордых красавцев, что еще недавно покачивались на пасмурных рейдах Кронштадта, Ревеля и Либавы… В половине пятого часа на «Суворове» осталась лишь одна малокалиберная пушчонка. Японские эсминцы (их было четыре) снова пошли в атаку. Они двигались рывками и зигзагами, издалека примериваясь к выбросу торпед… Лейтенант Вырубов, неунывающий парень в разодранном кителе, сказал Коковцеву: – Чем черт не шутит! Попробую еще раз! Он сразу накрыл «Асагири», остальных разогнал огонь с эскадры, выручившей своего бывшего флагмана. Итак, все кончено. Но, исполняя приказ адмирала (уже отрекшегося от участия в битве), эскадра снова – в какой уже раз! – ложилась на указанный адмиралом курс. Коковцева отыскал почти обезумевший Эйлер: – Динамо ослабели, электричество едва теплится. Даже пиронафтовые фонари гаснут от обилия газов. Я кричу в каждый люк – никакого отклика… Неужели в нижних отсеках одни трупы? Мрак и трупы! Открыть кингстоны? Я не сыщу штурвалов! – О чем ты, Леня? Какие кингстоны? Это уже конец… Словно подтверждая эти слова, рядом лопнул японский снаряд, и Коковцева с Эйлером разбросало в разные стороны. Трюмный штабс-капитан катился среди обломков рваного железа, хватаясь руками за лицо, кричал, что он ничего не видит: – Я не вижу! Вова-а… где ты? Не вижу, не вижу… Коковцев встал и рухнул снова. Что такое? Сапог разорван, из его обрывков торчала развороченная ступня. Боли не было. Дохромав до Эйлера, он оторвал его руки от лица. По щекам трюмного инженера, противно и дрябло, вытекли глаза. – Держись! – сказал Коковцев. – Я отведу тебя. – Куда? – орал Эйлер. – Куда? Я не вижу… А в самом деле – куда вести? Из ада в ад? – Сиди. Вот так. Сиди. Сейчас я разыщу санитаров… Эйлер судорожно хватал руками желтые газы: – Я никуда не уйду… Что кричат там, в корме? Вова-а… – Да здесь я, здесь. К нам подходит миноносец. – Японский, да? Мы разве в плену? Вова-а. – Нет, нет! К правому борту подходит «Буйный»… «Буйным» командовал кавторанг Коломейцев. – Коля, – окликнул его Коковцев, – ты откуда взялся? Под бортом «Суворова» море швыряло маленький миноносец. Коковцев глядел вниз, Коломейцев задирал голову кверху: – Слушай, что у вас тут творится? Я ведь ничего не знаю. Приказов не получал. Шел мимо. Вижу, горите. Думаю – дай-ка спрошу, не надо ли помощи… Рад видеть тебя живым! – Коля, принимай адмирала, – объявил Коковцев. Волна, приподняв эсминец, обрушила его вниз, и шумные потоки воды неслись по его палубе. Коломейцев – в рупор: – Я ни хрена не слышу… повтори! Коковцев повторил, чтобы снимал Рожественского. – Не болтай глупостей! Ты же сам миноносник… видишь, какая прет волна. Как я сниму? Есть ли у вас шлюпки? – Сгорели или разбиты… нету. Ничего нету. Заметив корабль под бортом броненосца, японские крейсера Камимуры открыли по ним интенсивный огонь. Далее весь нервный диалог двух миноносников строился в редких паузах между бросками волн и взрывами снарядов. Коковцев доказывал: – Ломай борт в щепки… пусть трещит мостик и даже твои кости! Но адмирала надобно снять… Слышишь? Это приказ. – Черт с тобой, Володя, давай Зиновия! Легко сказать – дай! Но исполнить это – все равно, что с крыши многоэтажного горящего здания, которое сейчас обрушится, передать младенца на крышу маленького сарая, готового вот-вот быть раздавленным. Оценить всю дерзость подобного маневра могут, кажется, одни моряки, да и то лишь те, что уже побывали в различных переделках! Рысцой прибежал вестовой адмирала – Петька Пучков: – А хучь убейте: не идет адмирал, и все тут. – Ты сказал ему, что «Буйного» нам бог послал? – Сказал. А он – кувырк, и папироска во рте… Коковцев рванулся вперед, но тут же упал от боли в ноге: – Где Клапье де Колонг? Где, наконец, все? Лейтенант Кржижановский не покидал носовой башни: – Адмирал еще у меня. Иногда без сознания. А иногда спрашивает, что с эскадрой? От перевязок отказывается. А дверь в башню заклинило. Осталась щель… Во! Крыса не пролезет. – Ничего. Протиснусь, – сказал Коковцев, и, теряя пуговицы с тужурки, страдая от ран, он проник в башню, внутри которой сидел Рожественский, голова его была замотана окровавленным полотенцем, возле ног адмирала валялись погасшие окурки, это удивило Коковцева. – Что, он еще курит? – А! – отмахнулся Кржижановский. – Лишь покуривает… Рожественский на минуту снова обрел сознание: – Отыщите мне Филипповского… флагштура! – Если он не сгорел в посту, – ответил Коковцев. – Хоть пепел от него! Он помнит наши маневры. Он, единственный, должен знать все, чего не знает никто… Филипповский не мог двигаться. Старика притащили на себе матросы. Лицо флагманского штурмана было сплошь залито кровью, будто в него выпалили заряд мелкой дроби, а эту ужасную маску лица покрывало копотью пожаров и пиронафтовых фонарей. – Без вас я никуда, – объявил ему Рожественский. – Если решили уйти, – отвечал штурман эскадры, – так оставьте меня на «Суворове»: хочу с ним и умереть. Кржижановский притянул к себе за рукав Коковцева: – Что их, дураков, слушать? Они ведь уже ни черта не соображают. Думайте, как вытащить адмирала из башни! Все происходило под неустанным огнем крейсеров Камимуры. С палубы позвали матросов. Забравшись в башню, они дружно вцепились в адмирала, и он, вскрикнув, снова потерял сознание. – Оно и лучше, – говорили матросы, пропихивая Рожественского, словно дряблый большой мешок, в узкий просвет заклиненной двери. – Трещит… ой, трещит! Чего там трещит? Это япошка натрещал и навонял тута… Тужурка, балда, трещит! Так што нам с того? Не мы ее шили, не мы пропьем… Давай, Ванька, меньше думай – умнее станешь! Тащи… тащи яво! Адмирала хотели передать на связанных койках, но боцман с «Буйного», человек опытный, концов не принимал: – Эй, халявы! Кого передавать на концах хотите? – Да адмирала… кого ж еще? – Бурдюк с твоим поносом – и тот лопнет сразу! Или не вишь, пентюх, какая волна накатывает… Соображать надо! Коковцев понял, что ему спасаться бессмысленно. – Коля, – позвал он Коломейцева, – попрощаемся. Меня в спину… ходить не могу. Но прими адмирала… Рискни! В обычных условиях за такой риск командирам кораблей если не снимали с них голову, то срывали с плеч эполеты. Но Коломейцев понял и сам, что ждать больше нельзя. – Мы отходим! – отвечал он. – Не дури… прыгай! Уродливые изломы железа бортов, выпученные из батарей обрубки орудийных стволов, вся рвань сетевых заграждений, еще горевшая в смраде, – Коломейцев рисковал распороть свой миноносец обо все это, режущее и торчащее наружу, словно ножи. – Адмирал на «Буйном», – раздались голоса. – Давай других… смелее! – кричали с эсминца. «Буйный» снял с броненосца пять офицеров штаба. Матросы перебросили Коковцева на миноносец, выбрав такой идеальный момент, когда «Суворова» опустило на волне вниз, а другая волна подняла «Буйный» кверху: их палубы на секунду образовали единую плоскость. Подвывая от боли, каперанг взобрался на теплый кожух машинного отделения и затих там – в муках. Он слышал, как на мостике «Буйного» давал свистки Коломейцев. – А вы что? – кричал он оставшимся на «Суворове». Офицеры флагманского броненосца выстроились на срезе батарейной палубы – вровень с матросами. Стояли рядом: – Мы остаемся вместе с кораблем… Ура, ура, ура! – Уррра-а-а… – подхватила команда миноносца, прощаясь с ними навеки, и «Буйный» задрожал от работы машин. В последний миг Коковцев заметил, что на том месте, где оставил он Эйлера, зияла страшная дыра прямого попадания. Потом из этой пробоины жарко выбросило длинный лоскут яркого пламени – снова пожар! Но… кто будет тушить его? Больше никто и никогда не видел «Суворова». . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Никто и никогда, кроме японцев… Для нас, русских, «Суворов» попросту растворился в безбрежии моря, удаленный течением из эпицентра битвы, и мы знаем о нем лишь то, что сообщили потом сами же японцы. Совершенно случайно, вдали от боя, тринадцать кораблей Того заметили разбитый и сгорающий броненосец, а где-то еще дальше дымила пожарами работящая «Камчатка». С плавучей мастерской японцы разделались в два счета, не позволив уцелеть с нее никому – ни офицерам, ни матросам, ни питерским пролетариям… Вот тогда броненосец «Суворов» открыл огонь! Сам в огне, он повел огонь по врагу. Запомним: он сражался единственной маленькой пушкой. Один – против тринадцати! Он сражался… Казалось бы, уже все? Нет, не все. Полтора часа подряд японцы уничтожали русского флагмана, невольно восхищенные его мужеством и непотопляемостью. Но вот солнце склонилось к горизонту, и «Суворов», освещенный последним его лучом, с шипением и треском, в дыму и пламени, медленно и величаво погрузился в бездну, так и не став побежденным. Японские миноносцы обрыскали место его гибели. Ни единой щепки. Ни единого человека! Пусто… У каждого корабля своя биография, свой некролог. Гвардейский броненосец «Александр III» покинул строй с губительным креном, который, быстро увеличиваясь, заставил его перевернуться. Люди облипали его черное днище, цепляясь за водоросли, растущие на нем, словно чудовищный лес, а японские снаряды сбрасывали в море целые толпы людей. «Александр III» увлек за собой всех, ни одного спасенного не было. «Бородино», почти весь день водивший за собой эскадру, объятый пламенем, продолжал стрельбу. Он тоже перевернулся. Но до самого конца не покинул строя, и следующие за ним корабли прошлись над его клокочущей могилой, из которой они успели выхватить только одного человека – это был матрос Семен Ющенко, георгиевский кавалер… Темнота нахлынула сразу – без сумерек. Небогатов на своем «Николае I» обогнал разрушенного в битве «Орла» и, заняв место впереди, повел остатки разгромленной эскадры далее. К чудесному городу по имени Владивосток! Адмирал Того выпустил во мрак ночи разъяренные стаи гончих – это его эсминцы, кренясь, ринулись в атаку. Их командиры жаждали. Славы. Орденов. Чести. Денег. Добить. Доломать. Дожечь. Истребить все… Чтобы ничего не осталось от русских на волнах моря. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Вернемся на «Буйный»… Рожественский и офицеры его штаба были сняты эсминцем с флагмана за два часа до захода солнца. – Держать ли мне ваш флаг? – спросил Коломейцев. – У меня нет флага, – ответил ему Рожественский… Он распорядился поднять сигнал: КОМАНДОВАНИЕ ЭСКАДРОЙ ПЕРЕДАЮ АДМИРАЛУ НЕБОГАТОВУ. Затем впал в бредовое состояние, но – уже с носилок – вдруг произнес очень внятно: – О чем речь? Курс прежний – на Владивосток, и пусть эти слова станут для всех моим – последним приказом … В дымной мгле сражений не могли разобрать флагов, тогда кавторанг Коломейцев подогнал своего «Буйного» к «Безупречному», обратясь через рупор к его командиру Матусевичу: – У меня адмирал. Ранен. Будь другом, выручи: сбегай до Небогатова, передай ему сигнал голосом… Понял? «Безупречный» помчался. «Николай I» отреагировал на это флагами: КОМАНДОВАНИЕ ПРИНЯЛ. СЛЕДОВАТЬ ЗА МНОЙ. Коковцев, цепляясь за поручни трапа, поднялся на мостик миноносца. Клапье де Колонг был, кажется, недоволен его появлением. – Шли бы вы отсюда, – сказал он. – Вы же с ног валитесь. А на мостике и без вас народу хватает, не повернуться… Это обидело Коковцева, с возмущением он ответил: – Я такой же флаг-капитан, как и вы, Константин Константинович, а поднялся, чтобы узнать о судьбе сына с «Осляби». Коломейцев дружески подтолкнул его к трапу: – Володя, не спорь. В носовом кубрике и х полно… Коковцев не стал спорить, но спросил: куда идем? – Напролом – к Дажелету, а там что бог даст… Меркнущий горизонт пронзали яркие вспышки – как зарницы над хлебными полями, когда созревает колос: это вдалеке продолжалось Цусимское сражение. Пристанывая от боли ранений, Владимир Васильевич спустился в кубрик. «Буйный» сумел спасти много людей из экипажа «Осляби», и теперь, в синем полумраке ночных ламп, перед Коковцевым ворочалась стонущая, хрипящая, желающая жить и тут же умирающая, громадная, переплетенная ногами и руками масса живого, но уже негодного ни к чему человеческого материала. Он спросил наугад: – Мичман Георгий Коковцев… нет ли его? Умирающий от кашля, мичман Басманов сказал: – Здесь четверо офицеров. Но вашего сына нет с нами… Не отчаивайтесь: нас хватали с воды четыре миноносца. Может, он на «Блестящем» или «Бравом»? Явилась робкая надежда, что Гога еще жив. Но к горлу подступила вдруг липкая тошнота. Владимир Васильевич прислонился к пиллерсу, креном его сбросило на палубу. Он долго лежал в груде людей, которые еще утром общались с его сыном… Очнулся от ужасного озноба, бившего все тело. Над ним склонился фельдшер Кудинов и еще кто-то, незнакомый. – Кто вы? – спросил его Коковцев. – Мичман Храбро-Василевский, прямо с мостика. – Зачем меня разбудили? Так было хорошо. – Нас прислал командир. Мы уж думали, что вас смыло волной за борт. С трудом отыскали. Пойдемте отсюда… Его отволокли в кают-компанию, где Коковцеву показалось намного хуже, чем в «низах». На узких диванчиках лежали раненые (или, может, подвахтенные, которым хотелось просто выспаться?). Коковцев расплакался, как ребенок. – Потерпите… до Владивостока, – сказал ему мичман. – Какой тут к черту Владивосток? Оставьте меня… «Буйный» взлетал на гребень волны, потом его опускало вниз, и было слышно, как потоки воды омывают его карапасную палубу. Коковцев сам забрался под стол. Притих, сжавшись. Фельдшер Кудинов разрезал сапог на его ноге, упрекнул: – Что же вы? Надо было ранее босиком ходить. А то, сами видите, какой уж час в грязи да мрази шлепали… Он перевязал ступню, кое-как приделал к ноге распоротые ошметки сапога, велел из-под стола не вылезать: – Иначе вас тут в темноте затопчут… Не дай бог, аллярм сыграют, тогда все, как стадо, в люк кинутся… Странно, что сейчас для Коковцева не было на белом свете никого роднее и ближе этого безвестного фельдшера, и, схватив матроса за руку, он благоговейно ее поцеловал. – Что вы, ваше высокоблагородие, – застыдился Кудинов… «Буйный» опять вздымало кверху, душа неслась, будто в городском лифте, отчего вдруг вспомнилась тихая квартира на Кронверкском, пахнущая озоном ванная с ворохом пушистых и мягких полотенец. Он ерзал телом на голом железе палубы, над ним скрипела доска обеденного стола, грязная вода сочно шлепалась вокруг него. И сладостные, уверенные гимны прошлой блаженной жизни бушевали в разрушающемся сознании: Нет панихиды похоронной, Как нет и гробовой доски… Но, даже мертвые, вперед Стремимся мы в отсеках душных, Живым останется почет, А мертвым орденов не нужно… С этим он погрузился в мучительный сон. Его взбодрила возня на верхней палубе, резкие призывные голоса. Коковцев подтянулся к иллюминатору: в круглом стекле, будто в аккуратной рамочке, качался кусок моря, в нем – крейсер «Дмитрий Донской», а вдалеке захлестывало пеной эсминцы «Бедовый» и «Грозный». Он вспомнил их командиров – Баранова и Андржеевского… – Эй, – окликнули через люк, – которые тута из штаба? – А что? – спросил Коковцев. – Машины не тянут. Угля – кот наплакал. Так што, которые, значит, при адмирале были, теих просят на крейсер… Хмурый рассвет начинался над океаном. Матросы уже тащили носилки, к которым был привязан Рожественский. Недавно еще грозный владыка могучей эскадры, он теперь напоминал бездушную куклу, с которой можно вытворять все, что хочешь. Кажется, он и сам это понял. Понял и взбеленился. – На крейсер не пойду, – вдруг заартачился он. Клапье де Колонг уговаривал: на «Дмитрии Донском» безопаснее, нежели на этих трясучках-миноносцах, крейсер имеет отличный лазарет, офицеры – хороший стол. – С…ть я хотел на твой стол, – нахамил ему адмирал. – Лучше уж на «Бедовый», к Баранову… тащите, братцы. Марш!.. Почему он так решил? Почему отказался от крейсера? Может, в душе адмирала еще не угасли порывы юности, связанной с жизнью на миноносцах? Этого мы никогда не узнаем. Носилки с Рожественским, поставленные на попа, воткнулись сверху в палубу катера, и адмирала чуть было не сковырнули в море. – А вы? – спросил Клапье де Колонг Коковцева. – У вас ноги целы… прыгайте… я за вами… Но сразу решил, что лучше оставаться на «Буйном». Коковцев проследил, как в кипении моря быстро исчезли «Бедовый» и «Грозный». Коломейцев позвал его с высоты шаткого мостика: – Ты остался? Смерти с нами ищешь? – Надоело слушать всякую ерунду. Будем умнее. – Тогда спускайся ко мне в каюту. Я сейчас… Чашка чаю с коньяком и порошком лимонной кислоты была кстати: Коковцев чуть оживился. В углу командирской каюты валялись комки окровавленных бинтов – после перевязки Рожественского. «Буйный» мотало в дрейфе, пока крейсерские шлюпки перевозили на «Дмитрия Донского» спасенных с броненосца «Ослябя»… Николай Николаевич Коломейцев сказал: – Нелепый фарс! Зиновий от Либавы до Ван-Фонга дрожал над каждым куском угля, делая из бункеровок пытку для экипажей, а в самом конце пути всевышний наказал его – угля не стало… Очень больно, Володя? – спросил он участливо. – Иногда – хоть кричи. А сейчас полегчало… На трапе Коломейцев поддерживал его за локоть. – Что мне делать с «Буйным», когда уголь кончится? – Топи его… не сдавать же японцам! . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Многое из того, что творилось за чертой горизонта, было недоступно пониманию моряков… В ночь на 15 мая Того атаковал остатки русской эскадры, плывущей под флагом Небогатова. Море было пропитано фосфорным блеском – все вокруг светилось с такой непостижимою красотой, будто плавилось серебро, под форштевнями броненосцев буруны росли как драгоценные слитки. Отчаянные атаки японцев разрушили систему эскадренного строя, и множество кораблей, потеряв связь с флагманом, в трагическом одиночестве рассекали эту страшную ночь килями, помня одно – курс: Владивосток!.. В луче прожектора запечатлелась одна сцена. Вот она: на мостике подбитого японского миноносца стоял командир, еще молодой офицер, и с философским спокойствием докуривал свою последнюю папиросу. Самурай был настолько преисполнен презрения к русским, что даже не повернул головы, когда броненосец проходил мимо. Его эсминец сильно парил разорванными котлами… Залп! Японский корабль разорвало на две части, которые, встав вертикально, с шумом и свистом ушли в бездну, и огонек папиросы самурая погас навеки. Небогатов тогда восхищенно сказал: – Умеют они, сволочи, помирать… а мы? К рассвету у него остались лишь флагманский «Николай I», «Орел», сильно избитый в дневном бою, «Адмирал Сенявин», «Генерал-адмирал Апраксин» и крейсер «Изумруд»… Еще не было пяти часов утра, когда горизонт начал заполняться дымами японских кораблей. Того крепко спал в салоне своей «Миказы», качавшейся в тридцати милях от острова Дажелет; его разбудила радиосводка от вице-адмирала Катаоки, наблюдавшего движение русских к югу от Дажелета. Того поспешил на пересечку, и в 10 часов утра небогатовская эскадра (в пять вымпелов) увидела перед собой такое незабываемое зрелище, от которого даже у бесшабашных смельчаков кровь стыла в жилах. Куда ни бросишь взор, сверкали сталью японские эскадры – адмиралов Катаоки, Уриу, Камимуры, Девы и самого Того, всего 28 боевых вымпелов! Крейсер «Изумруд», почуяв на шее удавку, сразу выбросил сигнал: «Прошу разрешения идти на Владивосток». Небогатов не дал ему ответа, срочно собирая на мостике флагмана военный совет: что делать? как быть?.. Железные тиски, в которые японцы удачно замкнули русских, казались нерасторжимы. Но самое удивительное в том, что издалека японская армада выглядела свежо и добротно, будто вчера не было никакой битвы. С дистанции в шестьдесят кабельтовых они открыли огонь по флагманскому «Николаю I», но отвечал на их выстрелы лишь доблестный, весь израненный броненосец «Орел». Небогатов якобы сказал тогда своему штабу: – Эти пять старых, истерзанных развалин не стоят многих человеческих жизней… Готовьте «953» к подъему! «Николай I» поставил машины на стоп, он спустил флаги, а на мачту взлетел сигнал «953», означавший: «Сдаюсь». Сигнальщики броненосцев репетовали сигнал, переведенный с Международного свода на общедоступный язык: ОКРУЖЕННЫЙ ПРЕВОСХОДЯЩИМИ СИЛАМИ ПРОТИВНИКА, ВЫНУЖДЕН СДАТЬСЯ. Японцы, не разобрав цифровой код, продолжали забрасывать «Николая I» снарядами, и тогда, чтобы спасти флагмана от расстрела, «Орел» задробил стрельбу своих башен. Все умолкло. На мачту «Николая I» медленно вползало знамя Страны восходящего солнца… Слышались рыдания измученных людей, крики: – К едреней матери! Не сдаваться! Вперед! На прорыв! Эй, трюмачи, какого хрена спите? Раздраивай кингстоны… «Изумруд» тоже стал поднимать над собой флаг Японии, но в середине подъема сигнальщик резко дернул фалы назад. Вот этого никто не ожидал – ни Того, ни сам Небогатов. «Изумруд» воздел стеньговые красные флаги (означающие: к бою!) и рванулся в узкий промежуток между эскадрами адмиралов Девы и Того. За дерзким и непокорным погнались отличные ходоки – «Читозе» и «Касаги», но «Изумруд» прорвал кольцо блокады и пошел, пошел, пошел… прямо во Владивосток! Пусть же память об этом «Изумруде» останется для нас, читатель, священна… Но такой памяти не заслужил миноносец «Бедовый». Зиновий Петрович часто терял сознание, безжизненно отдаваясь качке, и даже опытный врач с «Дмитрия Донского» (так и оставшийся на «Бедовом») считал положение адмирала безнадежным. Командир «Грозного», кавторанг Андржеевский, вел свой эсминец впереди «Бедового», хорошо различая на его мостике две фигуры в дождевых плащах – флаг-капитана Клапье де Колонга и командира кавторанга Баранова. Ни «Бедовый», ни «Грозный» никаких повреждений не имели, их машины работали хорошо. Миновало уже четыре часа после того, как они расстались с «Дмитрием Донским» и «Буйным», добиравшим из бункерных ям последние остатки угля… Сигнальщик сорванным голосом вдруг доложил Андржеевскому, что по левому крамболу – два дыма. Это шли японские миноносцы. Напряжение на мостике проявилось в суровом молчании, которое нарушил сам Андржеевский: – «Сазанами» и «Кагеро»… Передайте на «Бедовый», чтобы набирали обороты. Японцы, чувствую, от нас уже не отвяжутся, а посему… По местам стоять, орудия – к бою! Но ручка телеграфа на «Бедовом» осталась в положении «средний ход». Клапье де Колонг сказал Баранову: – Нельзя же рисковать жизнью адмирала ради одного паршивого миноносца… Нам этого никто не простит! Эти два человека сразу отказались от мысли о сопротивлении двух эсминцев против двух эсминцев противника. Впрочем, ради соблюдения проформы, Клапье де Колонг навестил в каюте Рожественского, доложив ему о преследовании: – «Кагеро» и «Сазанами»… уже близко. Нам не уйти! Рожественский ни слова не ответил. Он открыл глаза и снова закрыл их. Затем последовал внятный кивок умирающего человека. Это был момент, когда с мостика «Грозного» Андржеевский разглядел, что «Бедовый» совсем застопорил машины. На его фалах развернулся флаг, умолявший врага о милосердии, флаг Международного Красного Креста, который боевой эсминец превращал в плавучую больницу. А потом… – Мерзавцы! – сказал Андржеевский, ставя телеграф на «полный вперед». – Господа, мы сорвем банк на отходе… «На отходе» – это значит, что действует кормовой плутонг. Пушки его метелят преследующего по носу. А любая дырка в носу преследователя – на скорости погони! – становится брандспойтом, из которого вода вонзается внутрь такими бивнями, что способна убить человека насмерть. «Сазанами» остался сторожить «Бедового» с адмиралом, за «Грозным» погнался быстроходный «Кагеро». Бой на отходе длился сорок пять минут. Иногда японцы (в смелости им не откажешь) сближались до двадцати шести кабельтовых. Поражали друг друга в упор: настигающий «Кагеро» бил под корму «Грозного», отходящий «Грозный» заколачивал снаряды в «скулы» японского миноносца. В результате «Кагеро» вдруг закутался облаком пара, осел носом и, быстро отставая, исчез в волнах. На мостике «Грозного» – каша из убитых, а на лице Андржеевского вместо глаза – страшная кровавая впадина… С трудом он отвел руки от израненного лица. – Но банк сорвали, – сказал он. – Пошли дальше… На остатках топлива, спалив в котлах пробку и дерево обшивки, кидая в котлы штаны и рубахи, сухари и книги, они вечером 16 мая вышли к острову Аскольд, где, не в силах уже двигаться, запустили под облака воздушного змея с радиоантенной, передав во Владивосток скромную просьбу: «Пришлите врача, воды и угля. Дойдем сами…». Итак, Небогатов сдался. Рожественского сдали. Но мы оставили Коковцева на миноносце «Буйный». Только что им делать? У них же угля – кот наплакал… . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . В ходовой рубке «Буйного» ругался рулевой кондуктор: – Прогадили честь флота русского… ах, прогадили! Сколь лет табаню, в пятку тянусь, да рази ж мне пришло бы такое в голову? Был до флоту приказчиком в магазине, бабам ситцы аршином мерил, а меня, дурака, сюда потянуло, пофорсить захотелось… Вот и влип в самое дерьмо! Ой, беда, беда… – Не шуми, – сказал Коломейцев. – Опять три дыма… Сначала их было шесть. Теперь остались три. Но два уплыли к северу, нагоняя крейсер «Дмитрий Донской», а один начал сближение с отставшим русским миноносцем. Коломейцев сказал: – Кажется, сейчас нас будут разносить в куски… Коковцев взором опытного миноносника правильно оценил обстановку, даже забыв о боли, вытянулся, весь в напряжении: – Приводи японца на правую раковину, тогда, Коля, можно действовать двумя плутонгами сразу – и с носа, и с кормы. – Попробую, – согласился Коломейцев, и струя воды, взбаламученной винтами эсминца, описала по морю широкую дугу разворота: теперь японцы настигали «Буйный» с кормы, но чуть отступив вправо, подставляя свой левый крамбол. – Там его и удерживай! – крикнул Коковцев. – Можете ли дать хотя бы сто двадцать несчастных оборотов? – Мог… только не здесь, а на Транзундском рейде. – У-у, черт побери… – Понимая, что «Буйный» все равно обречен, Владимир Васильевич приник к амбушюру переговорной трубы, командуя: – Прибавьте оборотов… сколько можно! – Машины разнесет, – утробно отвечала труба. – Плевать! Игра стоит свеч… давай, выжимай узлы! Физически он ощутил напряжение эсминца, который задрожал, будто человек в лихорадке. Пушки заговорили разом. Четырехствольные автоматы системы Норденфельда выпускали снаряды с таким противным скрипом, словно где-то во тьме ночного Парголова хулиганы отрывали от забора доски с гвоздями… Кондуктор, осунувшись телом, еще стоял у руля: – Амба… открасовался! Примите штурвал… Ничком он сунулся в кучу сигнальных флагов, быстро их переворошив, будто искал что-то потерянное, и – умер. Так быстро умер, словно ему дали смертельный яд… Эсминец валило в затяжном крене, корпус его сотрясался на залпах плутонгов, кормового и носового. Японский миноносец отвернул в сторону, не выдержав огня. Коломейцев опустил бинокль: – Связался черт с младенцем… Санитары, убрать убитого! На последних остатках топлива «Буйный» нагнал «Дмитрия Донского», задержав его сигналом: «Просим остановиться». На мостике крейсера реяла рыжая бородища командира – Лебедева. – Что еще там стряслось? – зычно вопросил он без рупора. – Машины – вдрызг, котлы засолились, угля – на лопате… После короткого совещания решили: команду миноносца заберет крейсер, после чего Лебедев указал штурману: – Отметьте координаты и время. По «Буйному», господи благослови и прости ты нас, грешных, – огонь! Эсминец, вздрагивая от попаданий, никак не желал тонуть от своих же снарядов, его трудная кончина задержала крейсер в семидесяти милях к югу от Дажелета. Затем «Дмитрий Донской» набрал ход, но ближе к вечеру вокруг крейсера возникло множество дымовых шлейфов, скоро проступили и очертания японских кораблей… Коковцев спросил каперанга Лебедева: – Иван Николаич, а сколько еще до Владивостока? – Миль триста… если ничего не случится. – Так уже случилось, – ответил Коковцев. Он спустился в лазарет, чтобы сменить перевязку. – Что веселого? – спросил врач, кивая на потолок. – Дымы. – Много? – Четыре крейсера и, кажется, отряд миноносцев. – Вам бы лучше остаться в лазарете и полежать. – Благодарю. Что лежа, что стоя – один черт… Когда он, хромая, выбрался из лазарета, старший офицер Блохин сообщил, что появились еще два крейсера: – Честь имеем: противу нас вся эскадра Уриу. Настигая русский крейсер, японский адмирал Уриу расцветил свои мачты сигналом: АДМИРАЛ НЕБОГАТОВ СДАЛСЯ. – Огонь! – скомандовал Лебедев, и порыв горячего воздуха распушил его бороду, словно веник. Погоня за одиноким крейсером длилась до позднего вечера, когда по левому траверзу «Донского» обрисовались контуры мрачной и нелюдимой скалы Дажелета. Уриу вызвал по радио от берегов Кореи еще два крейсера, еще два эсминца. Забежав на пересечку курса, они захлопнули то крохотное «окошко», через которое корабль устремлялся к Владивостоку. Но пока еще не стемнело совсем, Уриу поднял второй сигнал, чтобы русские знали: РОЖЕСТВЕНСКИЙ ТОЖЕ В ПЛЕНУ. ПРЕДЛАГАЕМ ВАМ СДАТЬСЯ. – Усилить огонь, – отвечал Лебедев, а офицеры крейсера оживленно заговорили: – Что, разве и Зиновий сдался? – Если это правда, то мы, русские, стали на морях хуже испанцев… Коковцев вспомнил адмирала Сервера, рыдающего взахлеб, когда у берегов Кубы победители-янки тащили его из воды за шкирку. «Неужели и нам уготован такой позор?..» На секунду его мысли перекинулись в недавнее былое, когда у Кюба играл румынский оркестр, а он, по-юношески оживленный, чаровал большеглазую Ивону своими новеллами… Чем же теперь закрыть дыру на том месте, где навсегда оставил он кричащего от ужаса Леню Эйлера? Об этом лучше не думать… Лебедев, развеваясь бородищей, словно сказочный витязь, держал в громадных кулаках рукояти машинного телеграфа; его крейсер отстреливался с двух бортов сразу, и он, оглядывая горизонт, говорил в паузах между регулярными залпами: – Наверное, в салонах Питера всякие мудрецы в пенсне и резвые дамочки уже обливают нас помоями. Им кажется, что дойти до Владивостока примерно так же приятно, как на речном трамвае до променада в Мартышкине… Господа, не пришло ли время топить корабельную казну и все тайные шифры? С секретными кодами топили и казенные деньги. За борт сыпалось чистое русское золото. Возле стояли матросы, у которых дома гнилая соломка покрывала избяные крыши, но ни у кого не возникло ничтожкой мыслишки – сунуть в карман штанов хотя бы один червонец. Казначей, расщедрясь, взывал: – Налетай, братцы! Кому деньжат хоца? Какие там деньги? Жить – вот главное сейчас… – А вот и меня! – вдруг гаркнул Лебедев. С этими словами богатырь грохнулся навзничь на решетки мостика, дрожащие вместе с крейсером от напряжения машин. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Кто уже пережил расстрел шимозою и вкусил от тьмы пучины, для тех вторичное испытание огнем и водою вдвойне невыносимо. Именно в таком положении и оказались на «Дмитрии Донском» спасенные с «Осляби» и «Буйного»: число убитых и раненых среди них перевалило уже за двести человек. Сами не участвуя в бою, они погибали, как посторонние свидетели этого беспримерного боя… По мере приближения Дажелета японцы активизировали стрельбу, пространство вокруг крейсера наполнялось нескончаемым гулом, пожар за пожаром вспыхивали в надстройках. Старый корабль разрушался под ударами, внутри отсеков все билось и трещало – стекла, посуда, картины, лампы, шпаклевка. Кусками отскакивала от бортов защитная пробка. От страшного шума люди глохли и теперь кричали. Место командира занял старший офицер Блохин, сказавший офицерам: – Погреба истощены, насосы холостят, в нижних отсеках полно забортной воды… Пусть меня судят, но я выброшу крейсер на камни Дажелета, чтобы спасти людей… хотя бы с «Осляби»! Из погребов кондукторы докладывали на мостик: – Снарядов осталось минут на десять боя. Открывайте кингстоны… здесь, в погребах, больше не выдержать. Вода-а! Мы торчим по шею в воде. Элеваторы отказывают… все! Последние пиронафтовые фонари чадили на переходах, трапы сбило огнем, валялись трупы, похожие на вялые мешки, разбросанные кем-то повсюду. Дажелет приближался, и Блохин отдал команду к спасению: – Первых с «Осляби», потом с «Буйного», затем мы. Спасаться? Но – как? Шлюпки и катера давно разбиты. – Выносить раненых наверх, вязать их к койкам и выбрасывать за борт, – распоряжался Блохин с мостика. Коковцев попрощался с офицерами крейсера, на палубе его придержал молодой матрос с приятным лицом. Даже козырнул: – Ваш высокобродь, а что дале-то будет? – Я бы сам хотел знать это, братец… Ранен? – Бог миловал, – отвечал матрос. – Ошалел, это верно. – Помоги мне… можешь? Вместе выкупаемся. – Как не понять? Вместях завсегда веселее… Над ними, упавшими в быстробегущую воду, тяжело и мощно промчало крейсерский корпус. Вынырнув, Коковцев увидел, что японцы спускают шлюпки, а все море усеяно головами людей, плывущих к Дажелету. «Дмитрий Донской», кажется, уже сбросил давление в котлах, он качался на большой глубине, впуская в себя через кингстоны забортную воду. Его мостик по-прежнему был заполнен офицерами – они уйдут последними… Неистовый кашель удушал Коковцева после того, как он заглянул во впадину бездны, где так темно и жутко (и где, может быть, уже навеки затих его сын). Матрос вцепился во флаг-капитана, усердно его поддерживая, орал прямо в ухо, сочувствуя: – Сблюй!.. Сблюй – легше станет, трави, трави, трави… Волна несла их на пенистых плюмажах гребня, потом сбрасывала пловцов куда-то низко, и в эти моменты Коковцев не различал ничего, кроме водяных стен, окружавших его. Японцы со своих кораблей старательно светили прожекторами, отчего море, и без того мрачное, казалось еще ужаснее. – Как зовут? – спросил Коковцев, чуть отдышавшись. – Бирюков я… Пашка… гальванер… мы-то рязанские! Волна несла дальше, то вздымая наверх, то погружая в глубину, и Коковцев сорвал с ремешка именные часы. – Ты моложе меня, – сказал он Бирюкову. – Может, и доплывешь до Дажелета, а я… возьми! Держи часы… Бирюков, словно он сошел с ума, дико захохотал. – Да куды ж я опаздываю? – спросил Пашка, длинной струйкой выпуская изо рта лишнюю воду. – На што мне в ваши часы глядеть? Или уж остатние минутки считать? Ха-ха-ха… – Слушай… не дури! Коли спасешься, отдай часы сыну моему… Никите Коковцеву! Запомни и адрес, братец: Петербург, Кронверкский… дом со швейцаром. Я там живу… там я жил! Бирюков перехватил часы, волна тут же разорвала их руки, офицера повлекла в одну сторону, матроса в другую. – Отда-а-а-ам… – пропаще замерло вдалеке. Одиночество сразу ослабило волю. Утопающий за бритву хватается, но сейчас перед Коковцевым – только волны, и не было даже бритвы, чтобы за нее ухватиться. Дажелет высился в освещении прожекторов, напоминая театральную декорацию, мимо с адским шумом промчало большое тело незнакомого корабля, и Коковцева чуть не затянуло под его работающие винты. Волшебной чередой в сознании возникали вещи, которые он трогал, женщины, которых целовал, деньги, которые транжирил, и застолья, на которых роскошествовал… Это был конец! В шуме моря – скрипы уключин и всплески весел. – Скорее… скорее… – шепотом умолял Коковцев. Волна вскинула его выше, он увидел белый вельбот, а японский офицер, сидевший на румпеле, показался спасителем. – Хаяку… хаяку! – звал его Коковцев. – Скорее… Грубые руки вцепились в воротник тужурки, потащили Коковцева внутрь шлюпки; японский офицер держал в руке русско-японский разговорник, из которого с улыбкой вычитал слова: – За-да-расту, – сказал он. – Каки пожи-ва-те? – Камау-на, – отвечал Коковцев. – Исибани дес… Да! Теперь все хорошо, даже великолепно. Японский офицер, вроде бы даже разочарованный таким оборотом дела, сунул разговорник в карман. Под банкою вельбота, выпучив глаза, сидел крейсерский священник и, громогласно икая от ужаса, держал на вытянутой руке клетку с попугаем. Попугай был мертв! А вокруг Коковцева вяло, словно сонные крабы, шевелились тела спасенных, сотрясаемые приступами надрывного кашля. Это клокотала в их легких вода… Коковцева бурно вырвало. В состоянии шока, он еще не понимал, что открывается новая страница его биографии – он в плену! . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Внутри японского крейсера – как в хорошем доме, и тепло и чисто; под ногами плетенки манильских матов; ровное гудение машин и вытяжной вентиляции. Надо отдать должное японцам: вели они себя удивительно сдержанно, не проявляя перед русскими никакой радости по случаю победы над ними. Коковцева провели по отсекам так замечательно, что при всем желании флаг-капитан не смог бы заметить ни боевых разрушений, ни особенностей в японском вооружении. Он оказался в низком полутемном отсеке, покрытом линолеумом. Здесь горевали пленные офицеры с кораблей Рожественского и Небогатова, еще не вышедшие из транса после событий 14 и 15 мая… А в углу каюты плоско вытянулся мертвец, закинутый желтым одеялом. Сидевшие потеснились, освобождая место для Коковцева, и он сел, представившись офицерам. «Что им сказать?» – Я ничего не понимаю, – сказал он. – Мы ведь в этом деле не были дурачками. Слава богу, честно трудились на благо флота. Не спали ночей на мостиках, отстреливались на полигонах Транзунда и Бьёрке, мы тщательно изучали опыт чужих флотов, и вдруг… Кто виноват в том, что мы оказались поражены? Только сейчас он все осознал и стал плакать. Никто его не утешал, но вежливо спросили – что с ногою? – Погано, – отвечал он, поглядывая на мертвеца под желтым одеялом. – При взрывах летит столько черной пыли, этот кошмарный дым из разбитых труб… все разжижается водою, и моя бедная нога двое суток подряд квасилась в этом грязно-соленом растворе… А сейчас даже не болит: отупело. – Кого там били сейчас? – спросили его. – «Дмитрия Донского». Затонул. Через кингстоны. Глубина здесь хорошая, сажен двести, так что японцы вряд ли станут возиться с подъемом этого старья. Мы, господа, у Дажелета… Крейсер сильно качало. Коковцев ощущал приторный запах гниющего тела – мертвец все время привлекал его внимание. – Кто это с нами, господа? – Он тут лежал, когда вас сюда посадили… Владимир Васильевич отдернул край одеяла. Это был капитан второго ранга с оторванной нижней челюстью, а из верхней блеснули коронки золотых зубов. Коковцев снова закинул его. – Где-то встречались. А где – не могу вспомнить… Лязгнула дверь. Два японских матроса со штыками у поясов без слов подхватили Коковцева с таким палаческим видом, будто его пора тащить на плаху, и действительно, потащили на плаху операционного стола. Прямо над собой он увидел яркую лампу, лицо хирурга, который по-французски грубо сказал: – Ладно. Ладно. Давай сюда ногу. – А-а-а-а! – заорал Коковцев, выгибаясь от боли. – Тихо. Я сделаю тебе только то, что надо… Без хлороформа, под одним кокаином, хирург великолепно и быстро обработал ступню. Потом с похвальным проворством извлекал из тела осколки, о которых Коковцев даже не подозревал, страдая всем телом. Он считал их по стуку, с каким они падали в фаянсовую чашку, и был удивлен, досчитав до восемнадцати. Потом начал сильно волноваться: – Где мой китель? Там в кармане бумажник. – Не волнуйся. Китель в сушилке. Тебе дадут чистое белье. А что в бумажнике, Кокоцу-сан? – Фотографии. Я столько времени провел в воде. – Высушим и фотографии… Сакэ? – предложил врач. – Нет уж! Лучше коньяк, – ответил Коковцев. Хирург, рассмеявшись, шлепнул его по животу: – Только для тебя. Я ведь учился в Париже и понимаю толк в коньяке… Скажи, марка «Maria Brizard» устроит? Японские офицеры, прекрасно владея английским языком, выведывали у Коковцева результаты действия шимозы. – Можете судить по мне, – отвечал Коковцев, а хирург, встряхнув чашкой, в которой дребезжали осколки, засмеялся. При имени Лебедева японцы добавляли «доблестный»: – Он храбро дрался, и мы испытываем уважение к его экипажу. Сейчас кончаем снимать его с Дажелета, утром пойдем в Сасебо, где размещены сразу два госпиталя для русских. Коковцеву вернули бумажник с фотографиями. Выдали на руки обычный ассортимент пленного офицера – десять папирос, бутылку вина, игральные карты, пачку печенья, пучок редиски. В карман кителя деликатно опустили пакетик туалетного пипифакса. В плоских иллюминаторах розовой чертой обозначился рассвет. Японские офицеры в один голос поздравили Коковцева… – С чем? – удивился он. – Ваш император уже прислал телеграмму адмиралу Рожественскому, благодаря его за пролитие крови… Какая честь! Они были ошарашены, что на Коковцева это известие не произвело никакого впечатления. Офицеры, очень любезные, листали перед ним таблицы с силуэтами кораблей русского флота, некоторые из них были ими уже вычеркнуты. – А вот и ваш «Бедовый»! – похвастались они. Покидая операционную, Владимир Васильевич пожаловался, что мертвое тело начинает издавать скверный запах и не мешало бы его спровадить за борт. Однако японцы покойника в чине кавторанга хранили для погребения на кладбище в Иносе (в Нагасаки). Матросы посыпали его каким-то зеленым порошком, после чего запах тления моментально исчез. Утром крейсера адмирала Уриу отошли от Дажелета. Один пленный офицер вспоминал: «Кормили нас так, как мы отнюдь не ели на своем корабле. Японцы для нас готовили европейский стол… приглашали в кают-компанию на завтраки, подавали шампанское». Коковцев, однажды ужиная подле командира крейсера, спросил его: – Если не секрет, где сейчас Рожественский? – Он уже в Сасебо на лечении. – А контр-адмирал Небогатов? – Он… в Киото. Они не встречались. Ночью японские крейсера, переполненные пленными, проходили место сражения у Цусимы: громадное пространство было перенасыщено плавающими мертвецами, которых держали на воде пробковые пояса и койки; победители шли напрямик, не сворачивая с курса на Сасебо, и форштевни крейсеров раздвигали по бортам жуткое скопище людей, еще вчера живших, еще вчера надеявшихся, а теперь они пропадали за кормой, и винты крейсеров, бешено молотя воду, заставляли трупы вращаться, ставя их кверху ногами, опрокидывая без жалости, топя в глубине и отбрасывая в сторону, будто ненужный хлам… Предстоял день позора – день прибытия в Сасебо! . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Очевидно, я поступлю справедливо, если сразу же подведу итоги Цусимы, людские и материальные. Русскую эскадру вели и обслуживали в бою 14 313 матросов, из числа коих 4937 человек не вернулись домой. Кроме рядовых океан поглотил 166 офицеров и 79 кондукторов-сверхсрочников. Сдались в плен 4 броненосца с адмиралом Небогатовым и миноносец «Бедовый» с адмиралом Рожественским, да еще незаконно были захвачены японцами два госпитальных судна – вот, пожалуй, и все трофеи Того! Без вести пропал один миноносец – «Безупречный»; но многие корабли эскадры уцелели, будучи интернированы в иностранных портах – в Чифу, Гонконге, Кью-Чжао, Шанхае, Сайгоне, на Филиппинах и даже в Сан-Франциско у американцев. Владивостока, столь желанного, достигли три корабля: слабейший из крейсеров «Алмаз» [11], миноносцы «Бравый» и «Грозный», а военный транспорт «Анадырь» совершил вообще чудо из чудес – он вернулся в Россию… Англия ликовала больше Японии: война, которую она вела с Россией чужими руками, была блистательно выиграна. Не меньшее ликование царило и в самой Японии, но не столько от побед на суше, сколько именно после Цусимы! Престиж России на Дальнем Востоке, и военный и политический, был надолго поколеблен, а Япония сразу вышла в число великих морских держав. Из Токио поступали сообщения: «После Порт-Артура, Ляояна и Мукдена ликовала одна японская пресса, а народ Японии, отягощенный нуждой и поборами, оставался безучастным; теперь ликуют все города и деревни… известный философ Тепуцджиро Инупе составил семь причин величия Японии, превосходящей все народы мира!» Дух самурайства уже насквозь пронизывал поры сложного (и не всегда понятного европейцам) организма императорской Японии. Не будем удивляться, что при этом отношение простых японцев к русским пленным было не только вежливое, но даже почтительное. «На всех станциях собиралось много народа, отношение публики к нам чудесное: японки разносят по вагонам чай, радушно им угощая, а когда поезд трогается, женщины отвешивают всем нам низкие поклоны». В ресторанах японские певицы давали русские концерты, безбожно коверкая наш язык: «Я на горку шра, уморирася…» В эти дни после Цусимы даже трамваи в Японии были обильно украшены цветами и яркими плакатами с иероглифами победы, толпы людей, зажигая фонарики, заполняли вечерние улицы городов, в исступлении выкрикивая по команде самураев: «Хэйка банзай!.. Хэйка банзай!..» Хэйхатиро Того стал национальным героем! В госпитале Сасебо японский адмирал встретился с адмиралом Рожественским, перенесшим тяжелую операцию на черепе; сейчас он чувствовал себя намного лучше, хотя и принял победителя еще в постели, но уже с папиросой в руке. – Я не рассчитывал встретить вас в Японии, – начал Того после слов соболезнования. – Когда из газет стало известно, что вы собираетесь в путь, я счел это блефом. Беспокойство зародилось во мне после вашего отплытия из Носси-Бэ, и тут я понял, что вы исполнены серьезных намерений… Не моя вина в победе над вами – так было угодно богам! Извините. – Где вы ждали меня? – спросил Рожественский. – У берегов Кореи – в гавани Мозампо… Мне пришлось поломать голову! – сознался Того. – Когда вы направились в обход восточнее Формозы, я пребывал в растерянности. Ибо этот маневр заставил меня предполагать, что вы изберете любой путь, только не мимо Цусимы, не Корейским проливом. В этом случае я должен был бы искать вашу эскадру в открытом океане возле «воронок» – Сангарской или Лаперузовой. Не так ли, коллега? – Когда же вы уверились, что я направляюсь к Цусиме? – Двенадцатого мая. В этот день вы имели неосторожность отпустить в Шанхай свои транспорта. В этот день я выпил на радостях очень много сакэ – я понял, что битва разгорится возле Цусимы… Меня это вполне устраивало! – Это моя ошибка, – задумался Зиновий Петрович. – И я вам глубоко сочувствую, – отвечал Того. Рожественский тронул забинтованную голову. Он сознался, что делал попытку обмануть Того, когда арестовал норвежский пароход с грузами для Японии и сознательно отпустил его, сказав капитану, что скоро будет у Цусимы в Корейском проливе: – Я рассчитывал: вы не поверите, что я способен выдать свои планы постороннему человеку, и на этом основании, подозревая обман, отведете свои силы от Цусимы для поисков моей эскадры в ином месте… Но, получилось, я сам разоблачил себя, отпустив транспорта в Шанхай, вы правы! Естественно, в беседе нельзя было миновать и вопроса о сдаче кораблей Небогатовым, которого Хэйхатиро Того оправдывал (как оправдывали его тогда все японцы): – Наши офицеры считают, что им необходимо погибать заодно с кораблями, и за это вы, европейцы, подвергаете нас, японцев, суровой критике, как варваров. Но здесь вы смешали два понятия. Небогатов, окруженный мною с тридцати двух румбов, поступил именно по европейским канонам: он пожертвовал кораблями, желая сохранить жизни экипажам своей эскадры. Не можете же вы, европейцы, требовать от европейца Небогатова, чтобы он сделал себе харакири! Мы, японцы, смотрим на сдачу Небогатова вашими же глазами, не стараясь применять к его осуждению наш моральный кодекс «бусидо». – Скажите, адмирал, – спросил Рожественский, – если бы на месте Небогатова оказался японец, сдался бы он? И вот тут адмирал Того скрыл презрительную усмешку. – Н е т! – отвечал он. – Когда ваши войска взяли у наших Путиловскую сопку, командир, ее защищавший, жестоко израненный, ночью приполз до своего штаба, и тут офицеры живым зарыли его в землю, как недостойного жизни и службы под знаменами нашего микадо… Так повелевает кодекс «бусидо»! Из палаты госпиталя Сасебо Рожественский телеграфировал Николаю II краткий отчет о случившемся при Цусиме. Император отвечал незамедлительно: «От души благодарю Вас и всех тех чинов эскадры, которые честно исполнили свой долг в бою, за самоотверженную их службу России и Мне. Волею Всевышнего не суждено было увенчать ваш подвиг успехом… Желаю вам скорого выздоровления, и да утешит вас всех Господь!» Крейсера вице-адмирала Уриу, жалобно подвывая сиренами, вошли в Сасебо, где стояли, невредимые, но очень запущенные, корабли небогатовской эскадры. Лишь у «Николая I» виднелась пробоина ниже мостика. Над русскими броненосцами реяли флаги Страны восходящего солнца. Японцы перегружали пленных на пассажирские пароходы, чтобы развезти их по лагерям. Ни у кого не было никаких вещей, и пленные матросы застыли в молчании, почти похоронном, когда на причалах показалась длинная вереница людей, тащивших на своих загривках чемоданы и сундуки с родимым барахлом. Это шли команды со сдавшихся броненосцев Небогатова. Страшное молчание прорвалось в воплях: – Шкурники! Куркули собачьи! За барахло продались! В них плевались, им грозили кулачной расправой, но матросы Небогатова, понурив головы, не отвечали. Лишь один крикнул: – Что вы нас-то лаете? Не мы сдавались – нас сдали… Коковцева удивило, что его сразу отделили от штаба Рожественского, изолировав в отдельной палате госпиталя; вместо санитаров к нему приставили двух дюжих самураев со штыками, которые, казалось, только и ждут, чтобы выпустить из Коковцева все кишки. Наконец, пленные офицеры имели право дать через французское посольство телеграммы в Россию, чтобы родные о них не тревожились: жив, здоров, в плену. От Коковцева такой телеграммы японцы не приняли, а когда он стал выражать возмущение, ему было заявлено: – Мы бы приняли телеграмму от Кокоцу-сан, если бы он оказался среди наших пленных. Но Кокоцу-сан в числе наших пленных не числится, и нам очень бы хотелось теперь узнать, кто вы такой и что вам в Японии нужно? . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Его допрашивал капитан-лейтенант Такасума, владеющий русским языком в той же степени, в какой Владимир Васильевич владел языком японским. Такасума был неприятен Коковцеву: квадратное лицо, жесткая щетка усов, резкий командный голос, негибкий склад ума. Русские офицеры во время войны с Японией сняли со своих мундиров все японские ордена, но Такасума продолжал таскать на груди Анну с мечами, полученную им за разгром китайских «боксеров» при штурме фортов Таку. – Если вы Коковцев, – утверждал Такасума, – то почему оказались на эскадре Рожественского, а не там, где вы должны быть и где мы вас, к сожалению, не обнаружили. – К чему загадки? – возражал Коковцев, начиная выходить из себя. – Я еще раз повторяю, что в должности флаг-капитана состоял при штабе вице-адмирала Рожественского… Однажды его выслушивал целый синклит военных японцев. – Опять вы говорите неправду, – не верили они Коковцеву. – Если вы состояли при Рожественском, то почему же вас не взяли в плен на миноносце «Бедовом» с Клапье де Колонгом? Скоро вместо супа ему стали давать подсоленную воду, в которой плавали лепестки зеленого лука, а кусочек мяса уменьшился до размеров мизинца. Наконец, подушку заменили валиком макуры, набитым жестким морским песком (почти галькой). Счастье, что врач Осо-сан, лечивший Коковцева, оказался золотым человеком, он подкармливал своего пациента молоком и хлебом, иногда угощал и пивом, которое продавалось пленным тут же – в буфете сасебоского морского госпиталя. – Я не знаю, кто вы, Кокоцу-сан, – говорил Осо, посверкивая цейсовскими линзами очков. – Для меня вы прежде всего больной, и я обязан вылечить вас… О, русские люди крепкие! Вы поглощаете с пищей очень много белков, чего не хватает нам, японцам, от этого и раны у нас залечиваются труднее… Осо-сан кромсал русских скальпелем без пощады, словно мясник, но еще не было случая, чтобы не спас человека. Он искренно горевал, когда в муках скончался один лейтенант, обожженный при взрыве. Осо жаловался Коковцеву, что среди башенных офицеров многие ранены в глаза, и ему приходится оставлять юных мичманов безглазыми инвалидами… Между тем Коковцева продолжали мытарить идиотскими допросами, и, наконец, капитан первого ранга не выдержал: – Впредь я отказываюсь отвечать вам, а буду разговаривать только с Хиросо, что был военно-морским атташе в Петербурге. Вы удивлены? Но я был приятелем этого человека. Я даже показывал ему на Транзунде наши торпедные стрельбы… Это сообщение привело японцев в замешательство. При имени Хиросо они разом поднялись, кланяясь портрету императора, а Такасума, став лебезяще-угодливым, показал Коковцеву литографию в форме народного лубка. На картинке, довольно-таки аляповатой, Хиросо, размахивая саблей, спасал из пламени взрывов японских матросов. Такасума с почтением объяснил, что Коковцев имел честь общаться с героем японского народа. Оказывается, именно Хиросо возглавил отчаянную атаку брандеров, чтобы запечатать 1‑ю Тихоокеанскую эскадру в бассейне Порт-Артура, и он погиб смертью отважной, но абсолютно бесполезной, ибо адмирал Макаров разбил его брандеры… – Я сожалею о кончине Хиросо, – сказал Коковцев. Отношение к нему резко переменилось. – Кого еще из японцев вы знали в Петербурге? – О-Мунэ-сан… Понятия не имею, где сейчас эта женщина, но я сохранил о ней самую приятную память. В этот день у него разболелись раны, он с раздражением слушал, как в палате за стенкой беседуют офицеры двух эскадр, взятые в плен японцами в Порт-Артуре и при Цусиме. – Не забыть мне одного матроса, – рассказывал кто-то. – Ему оторвало руку, но он отнесся к этой потере, словно ящерица, способная восстановить конечность. Такого хладнокровия, господа, я никогда не видывал. Он протянул мне оторванную руку со смехом: «Во! Куды прикажете девать, вашбродь?» Я ему говорю: «Дурак! Кидай за борт». Он мне встретился уже здесь, в Сасебо. Опять хохочет: «Вашбродь, а лапу-то мою помните? Так я похоронил ее с ногой своего адмирала…» Это была нога адмирала Витгефта! – Матросам еще можно смеяться, – звучал за стенкою иной голос. – А вот с нас, офицеров, будет взыскано полной мерой. Россия никогда не простит нам цусимского позора! – О каком позоре толкуете, мичман? Разве мы не сражались и не умирали, как повелевает нам долг? Разве кто дрогнул в бою? Да вспомните хотя бы «Ослябю»… Э-э, да что там! Но в одном вы правы: vae victis – горе побежденным! Коковцева раздражали эти бесполезные споры: после драки кулаками не машут, – и он попросил сделать ему укол морфия. Сон был глубокий, но тяжкий. Когда же проснулся, возле стояли в вазе дивные японские ирисы. – Кто принес их мне? – удивился каперанг. Осо пояснил, что, пока он спал, его навещала О-Мунэ-сан, подтвердившая Такасуме, что он – Коковцев. – Однако, – сомневались еще самураи, – если вы и Коковцев, то как же оказались на эскадре Рожественского? Мы долго искали вас в Порт-Артуре и не нашли ни среди убитых, ни среди плененных. Это нас чрезвычайно озадачило, а вы не станете отрицать, что отъехали в Порт-Артур из Петербурга в одном вагоне с покойными доблестным адмиралом Макаровым… Только теперь Коковцев все понял! Когда Степан Осипович отбывал на Дальний Восток, на перроне Николаевского вокзала столицы наверняка его провожали и японские шпионы. Они точно зафиксировали Коковцева в числе отъезжающих офицеров штаба. Но они прохлопали, что он покинул адмирала в Москве, и теперь настырно искали того Коковцева, который для них пропал. Всю эту ситуацию Владимир Васильевич растолковал французскому консулу, на свидании с которым он настоял, а потом долго наслаждался смущенным видом капитан-лейтенанта Такасумы. Переведенный в общую палату, он начал поправляться, гулял с костылем в садике госпиталя, где кормил хлебом в пруду золотых рыбок и двух сонных черепах, приученных подплывать к мосткам, если громко хлопнуть в ладоши. По вечерам же тоскливо слушал японских лягушек, исполнявших такие же свадебные концерты, что и лягушки парголовские. Думалось: «Как-то там Ольга? Наверное, уже на даче… Хорошо ли ведут себя Никита с Игорем?» Но среди этих житейских вопросов был мучителен главный: «Что я скажу Ольге о нашем Гоге?..» В конце мая президент США Рузвельт, обеспокоенный усилением военной мощи Японии, предложил свое посредничество к миру. Пленные офицеры ждали мира, но и боялись его. – Осточертело тут хуже горькой редьки, – делились они между собой, расхаживая в белых кимоно по вечерним коридорам притихшего госпиталя. – Но, вернись в Россию, и любая тварь станет в глаза плевать… за Цусиму! Здесь, в Сасебо, Коковцев случайно повстречал Евгения Криницкого, плененного в Порт-Артуре, где он командовал миноносцем «Сильный», который сам же и взорвал накануне падения крепости, чтобы он не достался врагу. Речь зашла о второй атаке японских брандеров, которой руководил Хиросо. – Я и угробил его! – сказал Криницкий с улыбкой. – Как Соловей-разбойник – свистом… Макаров выслал нас в море на перехват брандеров. Я удачно залепил одному в борт мину – только брызги полетели! Затем черт меня дернул дать один длинный свисток. А по Международному своду это означает «Прошу повернуть влево». На японцев или дурь нашла, или они между собой раньше договорились о свистках – не знаю. Только гляжу, Хиросо развернулся влево. А за ним и другие брандеры повыскакивали на камни и там стали взрываться… Вот и вся история. – Но для меня странная, – призадумался Коковцев. Ему невольно вспомнился поход к Транзунду и свисток, висевший у него на шее, которым он пользовался в присутствии Хиросо. Бывают в жизни загадочные ситуации… . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Я боюсь, как бы у читателя не возникло неверное представление о пребывании в японском плену, как о хорошо налаженном отдыхе, вполне заслуженном после похода и боя эскадры. С офицерами флота все ясно! Японцы дали им волю вольную, лишь не позволяли иметь тросточки толще мизинца, которые и отбирали без разговоров, как опасное оружие. Нужды офицеры не испытывали – японцы выплачивали деньги аккуратнее, нежели русская казна. Можешь гулять, где хочешь, но сидеть в ресторане более трех часов запрещалось. Если кто задерживался, полицейский страж, переодетый в кимоно, вежливо напоминал об истекшем времени. В таких случаях русские не спорили и, выкурив на улице папиросу, возвращались обратно в ресторан – еще на три часа… К пленным матросам отношение японцев было иное. Одетые кто во что горазд, а иногда полуголые (при спасении в море, как известно, о фраках не думают), русские матросы терпели отчаянную нужду. Их держали на отшибе страны, на пустых и одичалых островах, в кое-как сколоченных бараках, кормили впроголодь. И там, в лагерях Синосима, где в горах выла по ночам собака, брошенная Стесселями, матросы постоянно бунтовали, а дрались с охраной столь озверело, что огнестрельное оружие не раз переходило из рук в руки… Совсем уж негодно и даже отвратительно относились японцы к пленным Маньчжурской армии: их подвергали издевательствам, отнимали часы и бинокли, с пальцев офицеров срывали обручальные кольца. Среди японцев иногда встречались настоящие изверги, особенно из числа тех, кто получил на время войны чины прапорщиков – за знание русского языка, который они освоили, стирая белье в Хабаровске или торгуя редиской на базаре Владивостока. Одному такому мерзавцу было достойно сказано: «Ты не сын Восходящего солнца – ты просто сукин сын!» Впрочем, можно было жаловаться – сколько хочешь и кому хочешь, пиши хоть самому микадо. А если пожаловался, японцы никогда не спорили, неугодного для русских человека тут же заменяли другим, более покладистым… И все это время Коковцев не прекращал поиски своего сына. Подробно расспрашивал пленных о судьбе спасенных с «Осляби». В госпитале Сасебо лежал тяжело раненный мичман с «Осляби», князь Сергей Горчаков; он и рассказал Коковцеву, что в первой башне пневматика продувания отказала сразу, потом сплоховала гидравлика и башню проворачивали вручную, но где был Гога в момент гибели броненосца – он этого не знает. Газеты в России изо дня в день публиковали списки увечных, убиенных, умерших в плену и пропавших бесследно. «А что, если имя мичмана Г. В. Коковцева уже значится среди погибших? Кто же даст Ольге сил – пережить этот удар?..» Он еще не терял надежды, что Гога остался жив. А если он жив, то… где же он? Искал одного сына, но случайно нашел другого. Капитан-лейтенант Такасума залучил его в офицерский буфет, где они стали пить пиво. Неожиданно японец признался: – Русским очень повезло в этой войне. Не скрою, что Японии сейчас важно предстать в свете великой и победоносной державой, склонной к соблюдению норм международного права, выработанного вами, европейцами. В дальнейшем мы не собираемся относиться к своим пленным столь же хорошо, как сейчас относимся к вам. – Безо всякого перехода он завел речь об Окини-сан. – Ведь у вас был и сын – Кокоцу Иитиро? Не удивляйтесь, что так исказили вашу фамилию, если даже сын польского революционера Куровского стал у нас знаменитым маршалом Куроки… Далее самурай сказал, что Иитиро, будучи артиллерийским констапелем на славном крейсере «Идзумо», отлично сражался во славу микадо и погиб в битве при Цусиме. – Вы сказали – на крейсере «Идзумо»? – Да. Этот крейсер вынес из боя немалые жертвы… Владимира Васильевича пошатнуло. Как объяснить, что «Идзумо» именно от «Осляби» и получил несколько отличных попаданий? Неужели Иитиро убил Георгия, а Георгий убил Иитиро? Помедлив, Коковцев ответил Такасуме, что Окини-сан, наверное, сейчас очень тяжело, и он хотел бы известить ее о себе. Что-то человеческое проступило в жестком лице самурая. – Вы этого хотите? – спросил Такасума. – Ради нее… Надеюсь, это не затруднит вас? – Нисколько! Я это сделаю, Кокоцу-сан, уважая в вашем лице кавалера нашего ордена Священного сокровища… О, не торопитесь расплачиваться за это пиво. Я охотно сделаю это за вас. Спокойной ночи, Кокоцу-сан! Коковцев пожелал самураю того же: – Домо аригато! О’ясуми насай… Ночью пришлось многое передумать. При свете луны он раскладывал фотографии Ольги и своих детей, но в дальний путь до Цусимы он не взял портрета Окини-сан, а Иитиро никогда не видел. В эту ночь, наполненную повизгиванием цикад, Коковцев вдруг явственно представил себе, что его сын не покинул башни броненосца… Нет, он так и остался в ней. Скорее всего так и было: ПОГИБАЮ, НО НЕ СДАЮСЬ. – Я ведь сам воспитал его на примере Дюпти-Туара… О том, как погиб Иитиро, он в эту ночь не думал! Утром в Сасебо стало известно, что Рожественский, очевидно, выезжает в Киото – ради свидания с Небогатовым. – Зачем ему это? – удивился Коковцев. – Японцы правильно делают, не желая держать двух пауков в одной банке… Пленные знали, что Того нанес визит и Небогатову, который, будучи глупее Рожественского, непомерно расхваливал достижения японской науки и техники, а Того, будучи умнее Небогатова, цокал языком, деликатно возражая ему: «Да что вы говорите? Не может быть! Я не заметил превосходства своего флота перед вашим флотом…» Из американского города Портсмута, где Витте уже встретился с японским министром Комурой, доходили невероятные слухи, будто Япония претендует на половину Сибири с Камчаткой и Сахалином в придачу. Не слишком-то доверяя газетам английским (и сразу отбрасывая русские), Коковцев прочитывал газеты японские. Их издатели представляли дело так, будто Россия, полностью разгромленная, давно валяется в ногах священного микадо, слезно взывая к нему о милосердии… Но однажды Коковцев выудил из прессы сообщение, что в России молодыми офицерами создана «Лига обновления флота». – Господа, – сказал он, – это любопытная новость. Мы сидим тут, а в России народ собирает пятаки на новые корабли. Его спросили: а кто в этой «Лиге» верховодит? – В числе основателей – лейтенант Колчак. – Это какой же Колчак? Не тот ли, что в Порт-Артуре командовал «Сердитым», а потом вернулся домой через Америку?.. Японцы, не желая держать нахлебников, многих офицеров Порт-Артурской эскадры давно отправили на родину. Они умышленно не держали врачей, интендантов, священников, отпускали в Россию и тех раненых, которые докучали им заботами. Пленные евреи сразу просили о подданстве США, многие католики тоже не пожелали возвращаться из плена… Русские? Некоторые из русских решили остаться в Японии, особенно те, кого дома ожидала тюрьма или житейские невзгоды. Не все нравилось русским в Японии, а многое попросту обескураживало. Коковцев однажды слышал на улице, как пожилой армейский капитан огорченно признался прапорщику: – Где уж нам воевать с япошками, ежели у них на каждой улице – школа, а прививки от оспы и умение плавать для всех обязательны. Гляди, у них и дети-то соплями не шмыгают! Это верно: сопливых не было. Но Коковцев, в отличие от этого армейца, мог уже сравнивать две Японии, прежнюю с настоящей, и он заметил большие перемены: девочки в матросках маршировали, мальчики обучались приемам штыкового боя. Разве это не дико? Да и что хорошего, если паршивый фельдфебель идет по улице и вся улица начинает ему кланяться?.. В конце августа Владимир Васильевич решил съездить в Киото; на вокзале к нему подошел глупый немолодой матрос с «Адмирала Нахимова», лежавшего у Цусимы на глубине в сорок сажен. – Извиняйте на просьбе, вашскородь. А вот со сберкнижками-то как быть? – Речь шла о деньгах, вложенных на хранение в сберкассу погибшего крейсера. – Кады эта пальба была, о деньгах не соображал. А тут мир… ведь я не украл! Скопил. По копеечке. Бывало, и чарочки не выпьешь. Коковцеву стало жаль матроса. Он сказал: – Но ведь еще перед боем всюду вывесили объявления, чтобы вкладчики забрали свои деньги обратно. – Так это для умных. А я, дурак такой, понадеялся, что, в сберкассе-то оно верней будет, нежели в кармане таскать… – Ну вот, – развел руками Коковцев. – Теперь плыви до Цусимы и ныряй глубже… может, и достанешь свои рубли. А я слышал, что вы там, в лагерях своих, бунтуете? – Взбунтуешься, вашскородь, ежели давеча киску с горчицей умяли за здорово живешь. Мне от нее полхвоста да уши остались. Што нам эта трава японская? Опять же, войдите в наше положение, от рисику сыт не станешь – нам бы хлебца! – Куда ж, братец, ты сейчас едешь? – До Киоты… жаловаться. Чтобы деньги вернули. – На кого ж ты собираешься жаловаться? Уж не на адмирала ли Того, который твои рубли на дно отправил? – А мне все равно на кого… Сколь лет складывал. Все копил. Надеялся. Думал, вот возвернусь в деревню и всем чертям тошно станет! И часики обрести было желательно… Напоминание о часах было кстати: – А тебе Павел Бирюков с «Донского» не попадался? – Так он уже тягу дал… с пальцем. – С каким еще пальцем? – А так. Начал драку с конвоиром японским. Чтобы тот к нему в окошко не смотрел. Японец-то неопытный, возьми и сунь в рот ему палец. Пашка хрясь яво – и откусил! А палец-то непростой! Указательный. С правой руки. Таким пальцем стреляют. Ну, суд. Оно конешно. Не без этого. Вить Пашка-то из самурая инвалида сделал. Вот и бежал. Потому как не дуралей, Пашка-то Бирюков… в тюрьме кому охота сидеть? – Как же бежал? Не зная японского языка? – А ему на все языки плевать. Сел на французский пароход и поплыл. Уже письмо в Синосима прислал. Из Кронштадту. В тюрьме сидит… Такой уж человек: как приехал, так сразу в революцию пошел и очень, пишет, ему понравилось. – Пошел вон… пентюх! – ответил ему Коковцев. Он приехал в Киото, в саду храма «Миокоин», который был отведен для размещения небогатовского штаба, Владимир Васильевич встретил контр-адмирала, заочно преданного суду на родине. Николай Иванович Небогатов ему сказал: – Я имел неосторожность, по примеру Рожественского, послать царю телеграмму о сдаче эскадры. Но его величество даже не удостоил меня ответом, и теперь ясно, кто будет виноват… Неужели я думал о себе, сдавая корабли? В конце-то уж мне-то спасательный круг всегда дали. И хотел бы утопиться, меня первого за волосы бы вытащили. Ценою своего позора я сознательно купил у противника тысячи русских жизней, которые, хочется верить, еще сгодятся отечеству для лучшей жизни… К сожалению, Коковцеву не удалось в Киото отыскать никаких сведений о спасенных с «Осляби»; Небогатов посоветовал флаг-капитану ехать в Токио, где епископ Николай, глава православной церкви в Японии, собрал очень большие материалы о судьбах всех спасенных с эскадры. На вокзале снова пришлось встретить этого немудреного матроса с «Адмирала Нахимова». – Ну, как? Выяснил вопрос о сберкнижке? – Говорят – пиши пропало. Но я этого безобразия так не оставлю. Тока бы домой выбраться, уж я нажалуюсь кому следоваит. Свое-то кровное – из глотки вырву! – Много ли, братец, накоплено у тебя было? – Куча! Трех рублей до сотни не дотянул. А теперича вот и на билет нету, чтобы до Синосима отселе выбраться. Коковцев купил ему билет до лагеря в Синосима. – Держи! У тебя вот сотенная бумажка на крейсере размокла, а у меня, братец, сын погиб на «Ослябе». – Тады я заткнусь, – сказал матрос, и они поехали… Каждому свое! Япония была прекрасна, и на ее болотах, среди священных лотосов, бродили белые птицы-ибисы, очень доверчивые к людям, которые никогда их не обижали… Отвернувшись к окну, Владимир Васильевич тихо глотал слезы. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Японские водолазы, лучшие водолазы мира, поднимали погибшие русские броненосцы и крейсера, их отводили для ремонта в доки Майдзуру, переименовывая: «Пересвет» в «Сагами», «Полтаву» в «Танго», героический «Варяг» стал у японцев «Сойя», а небогатовский флагман «Николай I» – «Ики». Все это было весьма унизительно для русской чести, но что заслужил, то и получай… Красную полосу милосердия вдоль борта госпитальной «Костромы» японцы перекрасили в зеленый цвет… – «Кострома», – пояснил Такасума, – оборудована под госпиталь не частными лицами, как «Орел», а на средства государства и потому обязана нести зеленую полосу. – Вы не имели права их арестовывать, – сказал Коковцев. – Если бы вы не держали на них пленных англичан с парохода «Ольдгамия», который плыл к нам с грузом керосина. – Да какой там керосин! – обозлился Коковцев… 1 октября 1905 года до русских в Японии дошло известие, что мир в Портсмуте подписан, но обмен пленными состоится после ратификации договора. Из своих обширных владений Россия потеряла лишь южную часть Сахалина, отдав Японии и двести миллионов рублей за содержание пленных. Все понимали, что такова цена замаскированной контрибуции, ибо даже простейший подсчет наглядно показывал нереальность оплаты. – Если бы каждому из нас, – рассуждали в лагерях, – такие деньги да на руки, так на них можно было бы трамвай купить или пять лет по ресторанам пить без просыпу. А мы тута за каждой рисинкой гонялись, пучку редиски радовались… Портсмутский мир едва не вызвал всеобщего народного восстания, а барону Комуре грозили смертью, его дом в Токио был сожжен. Япония давно истощала себя войною, цены на продукты питания возросли втрое, народ бедствовал, а перспективы на урожай риса в этом году были плачевны. Всюду возникали грандиозные митинги, требующие отказа от мира, который-де «оскорбляет» честь нации, не давая стране никаких выгод; горели полицейские участки, в пролетарских кварталах столицы рабочие дрались с войсками, на улицах лежали трупы убитых. В эти дни пленным запретили появляться на улицах. – Чем все это вызвано? – недоумевали офицеры. Коковцев, читавший японские газеты, понимал причины этого «э дзянай ка», выраженного в озверелой ярости народной стихии. Самурайская пресса, раздувая любой успех военщины в небывалые триумфы, всю войну обманывала народ, внушая японцам, что каждая семья, давшая солдата армии или матроса флоту, после победы над Россией получит от контрибуций столько денег, что будет обеспечена до конца жизни. Теперь, прослышав о мире, крестьяне бросали рисовые поля, толпами двигались в большие города, где настойчиво требовали от чиновников Муцухито обещанных «русских» денег… Кормить пленных после заключения мира японцы стали омерзительно и так скудно, что все испытывали голод. Даже офицеры! А что же сказать о нижних чинах, которым отводилось по двадцать три копейки в день, исходя из русского жалованья, тогда как фунт тощего мяса стоил в Японии сорок пять копеек… Голодуха! – И за это дерьмо давать им еще двести миллионов? Красный Крест пересылал пленным: офицерам – египетские папиросы и французское шампанское, солдатам и матросам – сухари и махорку в неограниченном количестве да еще всякие книжечки вроде такой – «Что нужно знать воину-христианину?». Но бурные всплески русской революции докатывались и сюда, в лагеря и бараки рядовых пленных, которые рвались на родину, чтобы не опоздать к переделу старого мира… За воротами госпиталя Сасебо явилась Окини-сан! Коковцев узнал о ее приезде от Такасумы. – Нам, – заявил он, – нет смысла держать вас и далее в Сасебо, я могу хоть сейчас выдать вам бирку «дзюсампо», с которой вы можете проживать в Японии, где вам угодно. Но… я не советую вам уезжать в Нагасаки! – Почему же так? – был удивлен Коковцев. Такасума через зубы со свистом втянул в себя воздух. На суровом лице его, как и в прошлый раз, проглянуло что-то сострадательное. Он сказал: – Япония столь горда своими победами, что отныне не станет прощать японским женщинам былых отношений с европейцами. Вы и сами знаете, – пояснил он, – как печально заканчивались все попытки пленных завести любовную интригу… Коковцев об этом знал: «Дав время русскому офицеру найти временную жену (на что тратится немалая сумма денег), полиция накрывает их при первом же свидании, новобрачных разлучают, имя офицера публикуется в газетах, а женщина регистрируется в полиции проституткой!» – Вы вернетесь в свою семью, – убеждал его Такасума, – а госпожа Окини до самой смерти осуждена носить этот позор. Я не ожидал ее приезда в Сасебо и, если вам угодно, согласен объявить ей, что вы уже покинули нашу страну! Коковцев погладил костыль из самшитового дерева. – Зачем так грубо? Мы не виделись двадцать пять лет, и вы должны понять мои прежние чувства. Ведь у нас был сын! А крейсер «Идзумо» до сих пор стоит у меня перед глазами… Если Окини-сан согласна на позор, то как же я могу отвергнуть ее сейчас? Именно сейчас… Такасума выдал ему бирку «дзюсампо», которую Коковцев и навесил на шею, чтобы к нему не придиралась японская полиция. Он завязал в платок-фуросики скромные пожитки пленного офицера, сердечно простился с врачами, санитарками, товарищами по палате и, опираясь на костыль, побрел к выходу. Две сонные черепахи, выбравшись из тины пруда, грелись на солнце, растопырив лапы и вытянув шеи. Японский часовой в белых обмотках отдал у калитки честь офицеру российского флота. – Сайанара, – сказал ему Коковцев на прощание… Четыре озябших носильщика в коротких штанах до колен и в сандалиях на босу ногу стояли наготове возле богато убранного паланкина. За стеклом дверцы Коковцев увидел профиль женщины, переступившей второй возраст любви. Окини-сан легко вышла из паланкина: она не выдала ничем ни женской радости, ни материнской печали. Одета она была с изысканной роскошью, а богатый пояс-оби напоминал большую стрекозу, раскинувшую крылья за ее спиною. Окини-сан гибко переломилась в поклоне. Коковцев поразился прежней чистоте ее чарующего голоса. – Гомэн кудасай, голубчик! Ирасяй – пожалуй… Носильщики дружно оторвали паланкин от земли, шагая размеренной походкой, чтобы раненый не испытывал неудобств. А подле, придерживая края кимоно, шла Окини-сан, держа руку Коковцева в своей маленькой ладони… Даже не верилось, что минуло много-много лет с той поры, когда «Наездник» ворвался, как буря, в Нагасаки! Дальше вагон поезда, спешащего к лучезарным видениям мичманской юности. Среди пассажиров никто не выражал презрения к Коковцеву, но по лукавым затаенным улыбкам японцев каперанг догадывался, что все эти люди, совсем не злые, все-таки рады видеть поверженного врага, несущего бирку на шее, как блудливое животное, которое теперь не посмеет далеко убежать. Но зато сколько неприкрытой ненависти выражали взгляды, исподтишка направленные в сторону Окини-сан, и только сейчас Коковцев понял, что женщина, приехавшая за ним, согласная на унижение ради него, осталась по-прежнему верна прошлой и наивной любви. «А может, Такасума и прав?» – стал сомневаться Коковцев… Поезд увлекал его к югу, пролетая через обессиленную и негодующую от лишений страну. Окини-сан незаметным жестом поправила на шее Коковцева иероглиф «дзюсампо», тихонько спросила, был ли он счастлив все эти годы – без нее? – Не думал об этом. Наверное… А ты? Паровоз неистовым воплем заглушил ответ женщины. Вот и вокзал Нагасаки… Под проливным дождем ехали на рикше, из-под босых пяток бедняка комьями вылетала сочная слякоть. От офицеров Тихоокеанской эскадры до Коковцева и раньше доходили неприятные слухи, что Окини-сан стала очень богатой дамой. Слухи подтвердились… Большой уютный дом в садах квартала Маруяма, красное дерево веранды, покорные прислужницы-мусумэ – все это подсказало Коковцеву, что, наверное, недаром он посылал деньги на воспитание сына Иитиро. Владимир Васильевич поведал Окини-сан, что его старший сын погиб на броненосце «Ослябя». – Твой старший не погиб на «Ослябе», – отвечала женщина. – Твой старший сын погиб на «Идзумо»… Ты не был виноват ни в чем! Виновата одна я, рожденная в год Тора… На самом почетном месте ее жилья, в глубине ниши-токонома, среди ваз и свитков старинной живописи, украшенная неувядающей зеленью, покоилась фотография Иитиро, артиллерийского констапеля самурайского флота. Коковцев перекрестился. Окини-сан низко опустила голову: – Рожденный в год Тора, наш сын был счастлив… На фотографии Иитиро был в матросской блузе с глубоким вырезом на груди, его фуражку венчала императорская кокарда, а в лице констапеля было что-то очень японское, но он мог бы вполне сойти и за русского парня. В какой-то момент Коковцеву даже показалось, что Иитиро похож на Гогу. – Да, он был очень счастлив, – продолжила Окини-сан. – И он без печали ушел в море на своем прославленном крейсере. Нас было много, матерей. С какой радостью мы провожали своих сыновей, как мы гордились ими в тот день! Неприятно-скользкая тень «Идзумо» снова, как и в бою при Цусиме, резанула Коковцева по глазам, будто острое лезвие. Он стряхнул с себя это проклятое наваждение. Но как сказать ей, матери, потерявшей сына, что он (именно он, отец ее сына!) призывал стрелять именно по «Идзумо»? – «Идзумо» стрелял по «Ослябе», – сказал он. – Наверное, и «Ослябя» стрелял по «Идзумо»… В красивых подставках курились ароматные свечи, дым которых отпугивал комаров. Окини-сан, отстранив прислугу, сама разливала чай. Коковцев извлек из кармана бумажник, сморщенный от морской воды и ставший седым от соли Цусимы, пропитавшей кожу. Он достал покоробленную фотографию своего пропавшего любимца. Подхватив с татами костыль, дохромал до токонома и поставил портрет Георгия подле портрета Иитиро. – Пусть они будут вместе, – сказал он Окини-сан. – Да, голубчик… Их сейчас уже ничто не разделяет… Так они и остались в траурной нише, оба молодые и счастливые, глядя один на другого с таким вниманием, с каким, наверное, разглядывали себя через граненую оптику прицелов прямой наводки по цели. Окини-сан, встав на колени, поднесла Коковцеву чай. Как и много лет назад… В садах Нагасаки тревожно шумели морские ветры… . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Сколько неудач и поражений было в этой войне, но траур Россия надела именно со дня Цусимы! Ибо даже неграмотный крестьянин, знающий о флоте лишь понаслышке, даже он сердцем понимал, что возле берегов страны с непонятным названием произошло нечто ужасное для всех русских людей… Эта боль от Цусимы долго не заживала в народе! Как говорили древние: vae victis – горе побежденным! Возраст третий VAE VICTIS Нет, то не снег цветы в саду роняет, Когда от ветра в лепестках земля, — то седина! Не лепестки слетают, С земли уходят не цветы, а я. Нюдо-саки-но Дайдзёдайдзин В штурманских рубках хранятся особые карты, на которых отмечены координаты гибели не только советских, но и кораблей старого русского флота. Недавно ракетный крейсер «Суворов» навестил место вечного успокоения своего павшего в бою предтечи – броненосца «Князь Суворов». По сигналу горнистов экипаж выстроился на палубе, оркестры исполнили гимн СССР, флаг был приспущен, а траурная команда возложила на волны цветы и венок из неувядаемой хвои сибирских елей. Да, так надо! Ибо ничего нельзя забывать… Где вечно гремят океаны, Вдали от родимой земли, В Цусимском проливе туманном Забытые спят корабли. Там мертвые спят адмиралы И дремлют матросы вокруг — У них прорастают кораллы Меж пальцев раскинутых рук. Так пели в народе раньше… Но по волнам еще носило раздутые трупы героев Цусимы, когда газеты царской России уже начали оскорблять всех подряд – и живых, и мертвых! Поголовная морская безграмотность русского общества позволяла борзописцам империи пороть любую чепуху, а читатель всему верил. Каждая война дает богатый материал для всяческих рассуждений. Опыт победителей считается положительным (на нем учатся), опыт побежденных считается отрицательным (его отвергают). В отдельные моменты Цусимского боя японцам повезло чисто случайно. Но из этой случайности кабинетные стратеги делали поспешные выводы, которые осваивались флотами всех стран, становясь непреложными законами будущих войн на море. И даже явные ошибки адмирала Того, заворожив наблюдателей его триумфом, внедрялись в сознание флотоводцев. На этом «японском гипнозе» возникла порочная тактика, которую развивали в первой мировой войне, а освобождаться от наследия Цусимы пришлось уже в годы второй мировой войны… Такова иногда бывает несокрушимая сила ложного убеждения! Англия на удивление миру порождала невообразимое чудовище по названию «дредноут», и казалось, что один такой дредноут, если он сорвется с цепи, загрызет насмерть любую эскадру, так что от нее и «бульбочки» не останется. Русские моряки сначала восприняли появление дредноутов критически: – Англия раскормила громадного бегемота, заковала его в непрошибаемый панцирь, понатыкала везде пушек и минных аппаратов, а теперь думает – все в порядке. Однако случись с бегемотом накануне битвы, допустим, понос – что тогда?.. Парадоксы всегда оживляют историю. Создавая дредноут, англичане хотели устрашить немцев, но вместо этого они возбудили повышенную работу германских верфей, срочно заложивших свои дредноуты. Позже это заставило молодого Уинстона Черчилля выступить с угрозою: на каждый киль, заложенный в Германии, Англия ответит закладкою двух килей. Начиналась бурная эпоха политического «маринизма»! Патология этого явления выразилась в дредноутизации всех флотов мира, ибо линейный корабль (дредноут) стал главным критерием морской силы государства. В этой гонке за тоннажем, броней, калибром и скоростью проиграли сами же англичане: создав новый класс суперброненосцев, они оказались вынуждены начинать развитие своего флота как бы с нуля! Но в таком же положении оказалась и Германия… С нуля начинала и Россия, похоронившая у Цусимы свои эскадры. В морских кругах Петербурга уже говорили о строительстве дредноутов, которым позже суждено было воплотиться в грозные цитадели боевой мощи и революционного духа. Эти наши линкоры типа «Севастополь» отжили свой век на почетной вахте после Великой Отечественной войны… Но я не сказал еще самого главного. Памятуя о высокой доблести наших моряков в Цусиме, мы иногда забываем другое, чрезвычайно важное обстоятельство. Если бы даже переход эскадры Рожественского совершался в мирное время, то ее плавание все равно вошло бы в летопись флотов всего мира как неслыханное предприятие, какому нет примеров в истории! Мы, живущие в конце XX века, уже не представляем себе небывалую трудность подобного прохождения эскадры вокруг трех континентов, когда масса кораблей различной классификации, не имея на своем пути баз снабжения, маневрируя из одного климатического пояса в другой, все-таки проделала этот путь, который уже сам по себе достоин всеобщего восхищения. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Рожественский не пожелал повторять позорной дороги Стесселя, протащившего свой багаж вокруг всей Азии до Одессы, – он сказал, что вернется в Петербург через Россию. Коковцев не составил ему компании, ибо раны еще давали себя знать; он решил плыть с комфортом на лайнере «Травэ», хотя билет первого класса стоил сто шестьдесят пять рублей; а ведь следовало еще сбросить цусимские лохмотья и как-нибудь приодеться. Недостающие деньги он занял у земляка – Гордея Ивановича Пахомова. Его ресторан «Россия» процветал, как и раньше, в дверях под зонтиками стояли миниатюрные японки, зазывая гуляющих пленных: – Ходи сюда, русскэ аната, посиди надо, пожару-стра, едишка кусай, парка-хаси нету, у нас вирка и рошка… Пахомов овдовел, дела вел сын, женатый на очаровательной японочке. Коковцев застал старика в клетушке задних комнат, куда едва достигали тонкие голоса японских хористок: Динь-бом, динь-бом. Слышен звон кандальный. Динь-бом, динь-бом. Путь сибирский дальний… Гордей Иванович зябко кутался в русский полушубок, наверняка купленный у пленного портартурца. – Это вот ему, – показал он на сына, – уже все равно, что Россия, что Япония, один бес, лишь бы все столики были заняты! А вы-то, господа, куды глядели? Не дикари же вы, не в корытах по лужам плавали. Поглядишь – броня во какая! А пушки? Да в любую эдакую махину самого жирного порося затолкать можно свободно… Ведь смеются теперь над вами! – Смеются те, кто ничего не смыслит. Англичане же смеются с пониманием дела. По их мнению, мы совершили глупость. Сначала надо бы захватить у Китая какой-либо порт, из которого уже и начинать действия, имея в тылу прочную базу. Но мы же не англичане – мы привыкли оставаться джентльменами! Коковцев покинул Пахомова в дурном настроении: уж если так осмеливается говорить этот старик, что же предстоит выслушивать в Петербурге? Рожественский уже отбыл на родину. Не задерживаясь во Владивостоке, адмирал 17 ноября тронулся в путь по линии КВЖД, минуя Харбин, на перроне которого качалась серая стенка пьяных демобилизованных; прослышав, что едет сам Рожественский, они кричали «ура» перед его вагоном. Всю дорогу питались скудно – консервами. За Хинганом начиналась снежная зима; в тупиках разъездов мерзли эшелоны раненых и запасных; они посылали делегатов, просивших, чтобы адмирал к ним вышел. Солдаты произносили речи, Зиновий Петрович благодарил за сочувствие и даже целовался с бородачами в папахах, которые плакали, говоря: «Ты вить тож ранетый… не как иные сволочи!» Всеобщая забастовка путейцев передвинула стрелки России, революция зажгла красный свет семафоров. Но стачечные комитеты постановили: экстренный-бис с адмиралом не задерживать! Офицеры свиты Рожественского закупали на станциях мороженых рябчиков. Военные оркестры на вокзале Читы беспрерывно играли «Марсельезу», всюду реяли красные стяги. При виде адмирала в окне вагона гуляющая публика аплодировала ему. На таежном разъезде Зиновий Петрович ел в буфете щи, к его столу подали даже гуся, и он, изголодавшийся на японских «едишках», ел с большим аппетитом. За Байкалом власть уже не имела власти: гарнизоны поддерживали рабочих, офицеры митинговали, как и солдаты, в тамбур адмиральского вагона поставили караул с добрыми намерениями – чтобы ротозеи не мешали больному человеку. Иногда возникали стихийные митинги перед вагоном адмирала. Рожественский с забинтованной головою, открытой на сибирском морозе, держался прямо, обращения на «ты» не шокировали его. Рабочие депо просили рассказать о Цусиме, задавали каверзные вопросы о Небогатове. – Скажи, старик, не было ли измены? – спрашивали его. – Измены не было, – твердо отвечал Рожественский… Так ехали до Самары, где экспресс был задержан. Но имя адмирала действовало на всех магически: снова многотысячные толпы народа, опять бурные овации – семафоры открылись. Бастующие телеграфисты отстукивали по линии: «Экспресс адмирала Рожественского пропускать на Петербург без задержек…» – А ведь едем на эшафот! – говорили офицеры штаба. По прибытии в столицу вице-адмирал Рожественский 21 декабря 1905 года опубликовал в газете «Новое время» скандальную статью, в которой честно признался, что он не знал о дислокации эскадры Того в Мозампо, как не знал об этом «даже адмирал английского флота, сосредоточивший свои силы у Вэйхайвэя в ожидании категоричного приказа – истребить весь русский флот, если бы эта конечная цель английской политики оказалась не под силу японцам». После подобного заявления Уайтхолл пришел в ярость… Это никак не остановило Зиновия Петровича, который официальным порядком потребовал суда над собою, заодно дав интервью корреспондентам столичных газет. – Британские крейсера охотились за нами от самой Доггербанки, эскадра Альбиона группировалась в китайских портах. Я утверждаю: если бы адмирал Того не разбил нас при Цусиме, в дело вступил бы флот Англии, желавший доломать то, что после нас останется. И как в свое время Скобелев говорил, что в будущем наш враг – Германия, так и я заявляю, что Англия была, есть и всегда будет главным врагом России! – Можете ли сказать то же самое о Японии? – Вопрос нелегкий… Алчность японской нации чересчур велика. Но осмелятся ли они залезать в нашу Сибирь, на это мне ответить трудно: я не политик. Однако Азия слишком обширна, и она слаба, зато Япония слишком мала, и она очень сильна… Понимайте меня, господа, как вам угодно! Конечно, его спрашивали о сдаче эскадры Небогатова: – Находите ли какие-либо тому оправдания? – Никаких! – огрызнулся Рожественский. – Позорное слабодушие нельзя маскировать декорациями гуманности. Морской устав прав: думать о спасении экипажа дозволено лишь в том случае, если корабль гарантирован от захвата его противником. – Но, позвольте, не вы ли и сдались на «Бедовом»? – Я. – И после этого осуждаете своего коллегу? – Прежде всего, – был ответ адмирала, – осуждаю самого себя… Если угодно, могу процитировать статью № 279 Морского устава о наказаниях, гласящую: «Кто, командуя флотом, эскадрою, отрядом судов или кораблем, спустит пред неприятелем флаг или сложит оружие… если таковые действия совершены без боя, тот подвергается СМЕРТНОЙ КАЗНИ». – Зачем же вы, адмирал, вернулись в Россию? – Именно за этим я и вернулся. – Правильно ли ваше суждение? – сомневались газетчики. – Ведь если каждого офицера за поражение в бою будут наказывать смертью, то кто же из русской молодежи пожелает поступать в кадетские корпуса или военные училища? Молодые люди России, убоясь такой ответственности, лучше пойдут в университеты или в консерваторию. – Ну и пусть идут… куда хотят! Его бесило, что газеты пишут не «крейсера», а «крейсеры», фамилию же переделывают на поповский лад: не Рожественский, а Рождественский… Адмирал озлобленно ругался: – Все это – наша похабная деревенщина! . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Коковцев обещал Окини-сан, что в ноябре поедет с нею в Токио, где открывалась ежегодная выставка хризантем. Ночи были тревожными, а соседство женщины, когда-то желанной, не могло утешить. Неподалеку размещался русский госпиталь, по улицам расхаживали одетые в разноцветные хаори (короткие кимоно) всякие калеки. На кладбище Иносы стучали отрывистые залпы – это японские матросы отдавали последний воинский долг умершим матросам и офицерам русского флота. Религиозная веротерпимость японцев была удивительна! В православном соборе Токио, даже в самый разгар боев, епископ Николай легально служил молебны о «даровании победы над супостатом». Полюбовавшись на выставке хризантемами, Коковцев оставил Окини-сан в отеле, а сам навестил епископа на его подворье, прося отслужить панихиду по убиенному на морях рабу божию Георгию: – Это мой сын – мичман, он утонул на «Ослябе». – Не стану, – отказал епископ. – А вдруг жив? Николай полистал списки экипажей русских эскадр, сообщения посольств – французского, немецкого, британского. На его столе фундаментально покоилось обширное японское издание «Ниппонкай тай кайсён», в котором японцы четко и объективно изложили всю канву Цусимской битвы – в подробностях. – Они сами признают, что засыпали снарядами миноносцы, спасавшие людей с «Осляби». Однако «Буйный» спас многих! – Моего сына, ваше преосвященство, на «Буйном» не было. Не ищите его и среди мичманов в японском плену. Я их знаю: Бартенев, князь Горчаков, Кузьмичев, барон Ливен, Максимов! – «Бравый» прорвался во Владивосток, правда, среди спасенных им четырех офицеров с «Осляби» ваш сын не значится. Внушите себе надежду на милость божию: эсминец «Блестящий»… – «Блестящий» открыл кингстоны, чтобы не сдаваться! – Но успел передать восемь человек с «Осляби» на борт миноносца «Бодрый». Спалив весь уголь в котлах, на «Бодром» сшили из коек паруса и достигли Шанхая. Я не могу отпевать человека, пока не знаю точно, что его нет на «Бодром»… У вас есть еще дети? – спросил Николай, снимая очки. – Двое сыновей. Тоже по флоту. – Да хранит их господь на зыбких водах… Вернувшись в Нагасаки, Владимир Васильевич отнес ворох японских цветов на могилу отважного каперанга Лебедева, рухнувшего на решетки мостика крейсера «Дмитрий Донской». Большие белые облака, проплывая над Японией, сквозили на высоте все дальше и дальше – завтра их увидят в России… Надо было думать об отъезде. Коковцев приобрел твидовый английский пиджак в клетку, приспособил к голове котелок, обулся в американские ботинки со шнурками, каких до этого ни разу в жизни не носил. Окини-сан провожала его с обворожительным спокойствием, а все ненужно беспокоящее Коковцев решительно отметал от себя. На прощание Окини-сан подарила ему каллиграфический список, сделанный красивою тушью со старинного стихотворения Токомори: Как пояса концы – налево и направо расходятся сперва, чтоб вместе их связать. Так мы с тобой: расстанемся — но, право, лишь для того, чтоб встретиться опять! «Центральное бюро военнопленных» в Японии оповестило его телеграммой, что отплытие «Травэ» назначено на 12 декабря. Коковцев поразился вопросу Окини-сан: – Когда мне снова ждать тебя, голубчик? – Давай простимся, и лучше – навсегда. – Но это же невозможно… – загадочно ответила женщина. – Я все равно буду ждать каждый праздник дзюгоя, я буду варить сладкий рассыпчатый дзони – для тебя, для нас. Японская администрация устроила в день отъезда пленных завтрак для них «a la fourchette» с шампанским, на котором присутствовал и Коковцев с Окини-сан. В каюте «Травэ» он сразу расшнуровал ботинок, чтобы не так жало больную ногу. Владимир Васильевич представил, как Окини-сан возвращается в Маруяму на рикше, вечером прольется дождь, и, может быть, мертвые на кладбище Иносы тоже будут чувствовать, что идет дождь. «Об этом лучше и не думать», – сказал он себе… На «Травэ» плыло домой самое разнообразное общество – инвалиды, потерявшие ноги под Ляояном, и брюзгливые генералы, растерявшие свои дивизии в боях под Мукденом; врачи, офицеры, священники, сестры милосердия, даже дети… Все это общество было уверено, что через месяц высадится в Одессе и никакие забастовки в океане им не угрожают. Новый, 1906 год встречали на подходах к Сингапуру, в салоне лайнера были устроены танцы, официанты разносили вино и тропические фрукты, играл корабельный квинтет. Подвыпив, Коковцев рассуждал: – Я не могу признать, что вся наша политика на Дальнем Востоке сплошь состояла из ошибок, как диктант отупелого гимназиста. Да, мы нуждаемся в обладании Порт-Артуром, да, рельсы КВЖД имеют важное значение для обороны Уссурийского края, и что бы там ни болтали занюханные интеллигенты, но делить Сахалин на две части, русскую и японскую, нельзя! Его тирада предназначалась скромным армейским офицерам, которые вдруг искренно возмутились: – Разве вам мало досталось от японцев? Или вы хотите устроить вторую Цусиму? А сколько стоит один броненосец? – Смотря какой! Миллионов до пятнадцати. – Вот! – разом заговорили армейцы. – Где же вы наскребете деньжат на новые эскадры? Да и мы, армия, не позволим вам, флоту, выбрасывать миллионы в воду, если у нас нет самого необходимого для войны… Путешествие заняло 33 дня. В последний день января «Травэ» оповестил спящую Одессу о своем прибытии. Владимир Васильевич не стал телеграфировать Ольге: сел на поезд и поехал! Еще в Японии офицеров флота предупреждали, чтобы на родине держались скромнее, желательно носить цивильное платье, дабы не нарваться на оскорбление мундира, – флот после Цусимы не возбранялось ругать кому не лень. С этим явлением Коковцев сразу же и соприкоснулся. Соседом по купе оказался развязный магазинный приказчик, который удивительно точно отражал мещанское и обывательское отношение к делам флота. – Армия, та хоша воевала, – разглагольствовал он. – А энти, сундуки железные, только, знай себе, по бабам шастали. Мне один умнейший человек, он в Уфе гвоздями торгует, про флотских все как есть обсказал. Такие они фулиганы – ну, спасу нет! Бабья у них – в кажином городе по три штуки. И вот между городами на пароходах и шлындрают. Опосля всего ясно же, почему флотские не могли Японии взять… Я читал, бытто пузыри из моря выскакивали – шире энтого вагона! Будь другие времена, Коковцев припугнул бы невежу составлением через полицию протокола об «оскорблении флота его величества». Но тут, слушая податливое хихиканье пассажиров, приходилось помалкивать… Вот и Петербург! Здесь, кажется, ничего не изменилось, и билеты «на Шаляпина», если верить аншлагам, давно проданы. Был тихий рассветный час. Подмораживало. Коковцеву всегда были приятны эти по-зимнему тишайшие, освещенные из окон улицы столицы, первые дворники, еще зевая в рукавицы, скребли совками панели, сгребая в кучи снежок, выпавший за ночь. Парадные двери на Кронверкском были закрыты, он позвонил, разбудив швейцара, и тот радостно суетился: – Эк вас угораздило-то – и года не прошло, как уже с костылем вернулись! Вот радость-то семье будет какая… В передней разыгралась именно та сцена, которой так страшился Коковцев и которой было не избежать. – А где же Гога? – спросила жена. Коковцев приставил в угол костыль, как еще недавно прислонял звонко поющую саблю – знак доблести и чести. – У нас двое сыновей, – с натугой ответил он. Ольга Викторовна дернулась головой: – Я так и знала… я так и знала… На пороге гостиной появился второй сын – Никита. Радостно-просветленный, он показал отцу его именные часы: – Папа! Они вернулись к нам раньше тебя. Никита уже носил эполет гардемарина. – Можешь занять комнату Гоги, – сказал ему отец. Надломленная в страшном поклоне, из которого ей уже не дано выпрямиться, Ольга Викторовна повторяла: – Я так и знала… О, боже, я ведь знала! . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . На самом деле она ничего не знала, да и разве мог ли Коковцев сказать ей правду? Сказать, что мичман Георгий Коковцев – живым – ушел с броненосцем на грунт океана и долго мучился, собирая остатки воздуха из тех «подушек», что прессуются в углах помещений корабля, пока смерть не стала для него избавлением от страданий… – И нет даже могилы! – убивалась Ольга Викторовна. А что он мог ответить в утешение? Да ничего. – Не плачь. Могила одна на всех… В эти первые дни он навестил Морской корпус, справился об успехах и поведении сына. Его успокоили: Никита Коковцев, юноша скромный, является добрым примером для разгильдяев. – Как отец погибшего в бою сына, вы теперь можете без экзаменов зачислить в корпус и своего младшего. – Благодарю. Не премину так поступить… Он залег в морской госпиталь на Фонтанке, с удивлением обнаружив, что здоровье, всегда казавшееся ему железным, перестало внушать доверие медицине. Это обескуражило каперанга, который, отказываясь верить диагнозам, выписался из госпиталя раньше срока и оставил там свои костыли. – Врачи ничего не понимают, – сказал он жене. – Меня тревожит другое: отчего так трясется твоя голова? – А ты можешь вернуть мне сына? – спросила Ольга. Коковцев вдруг подумал: если Гога был его любимцем, а мать обожает младшего Игоря, то средний Никита вырастал как-то сам по себе. Этот незаметный тихоня, проводивший все воскресенья в шахматном клубе столицы, не меньше отца был потрясен поражением флота. Совсем не склонный к кутежам и флирту, свойственным гардемаринской младости, Никита основал в корпусе серьезный кружок думающих друзей, старавшихся анализировать причины разгрома не только со стороны неудачной тактики боя, но и – политически… Отец сказал Никите: – Не рано ли тебе ковыряться в наших язвах? – Папа, это необходимо для будущего. Сейчас, куда ни приди, везде твердят стихи Владимира Соловьева: «О, Русь! Забудь былую славу, орел двуглавый посрамлен, и желтым детям на забаву даны клочки твоих знамен…» Бог уж с ним, с этим орлом, но согласись, что посрамление Руси было слишком жестоко! Втайне Коковцев побаивался, что сейчас, после Цусимы, его устранят с флота, но, слава богу, под «шпицем» все-таки догадались считать его в отпуске ради лечения. – Врачи советуют ехать на теплые воды. Это даже смешно, Оленька: после Цусимы искупаться в Биаррице… Чтобы отвлечь жену от тягостных мыслей, Коковцев некстати помянул бал в Зимнем дворце; реакция Ольги Викторовны последовала совсем не та, какую он ожидал. – Мог бы и не вспоминать, – сказала она. – Я расплясалась там, будто последняя деревенская дурочка. Если бы знать, какие страшные беды готовил всем нам этот вечер! – Ну, прости. – Коковцев заговорил совсем о другом: – Кажется, сейчас на флоте возможны всякие перемены. – Перемены? – хмыкнула Ольга. – Владечка, может, для тебя будет лучше именно сейчас подать в отставку? Разговор об отставке был неприятен Коковцеву: – А все эти годы – кошкам под хвост? Сам не уйду. Пусть выкидывают, если так надо… Я готов! Знаю, что под «шпицем» найдутся люди, которые несмываемое кровавое пятно Цусимы постараются размазать в грязную кляксу… Отослав прислугу, Ольга тряскими пальцами сама прибирала со стола посуду. Коковцев неспроста завел речь о переменах. Четверть века подряд во главе русского флота стоял (вернее – сидел, как виночерпий во главе стола) человек, хорошо изучивший два дела – выпить и закусить! Это был родной дядя царя, великий князь Алексей. За счет флотской казны он содержал французскую балерину Элизу Балетта, всю обвешанную такими бриллиантами, что, если бы их продать, эскадра Рожественского могла бы иметь два боевых запаса. Но испытывать терпение моряков и далее было нельзя, и Николай II освободил дядю от звания «генерал-адмирала». Отныне в России вместо управляющих морскими делами флота явились полновластные морские министры… Коковцев жалобными глазами досмотрел, как его жена закончила убирать посуду. – Все бы ничего, – сказал он ей, – но меня огорчает, что министром стал Бибишка – Бирилев, немало испортивший крови покойному Степану Осипычу… Этот «маляр» и меня не терпит! – Не лезь к нему на глаза, – рассудила жена. – Самое лучшее сейчас: вести себя тихо, не привлекая внимания… Но случилось обратное: Коковцев выступил в печати, яростно порицая тех критиков, которые, сидя на берегу, пытались вразумить читателя, что в море случилась беда только оттого, что адмиралы их не слушались. Широкого понимания цусимской катастрофы в стране еще не было. Популярное «Новое время» печатало корреспонденции одного громовержца, считавшего себя знатоком морских вопросов лишь на том веском основании, что он два года служил в Либаве… полицмейстером! Конечно, два года подряд таская матросов до своего участка, он уже возомнил себя великороссийским Нельсоном. Коковцева коробило от невежества журналистов, он открыто негодовал: – Акулы всегда плывут за большими кораблями, ожидая, не сбросят ли с кормы покойника, чтобы они могли нажраться! Его не раз предупреждали друзья, чтобы он не ратовал за Рожественского, ибо сейчас, напротив, стало очень модно оскорблять адмирала на каждом перекрестке. – Но я хочу надавать пощечин тем негодяям, которые раньше подхалимствовали перед Рожественским и которые теперь оплевывают его эполеты, желая вызвать одобрение своему хамству… При министре Бирилеве нельзя было рассчитывать на успешную карьеру. В этом Коковцев и сам убедился, случайно повстречав Бибишку под сводами торжественного Адмиралтейства. – Зайдите ко мне, – велел Бирилев. В кабинете, наедине, он сказал с усмешкой: – А что вы там пишете? – Извините – правду! – Правда в наши времена подвержена строжайшей цензуре. Я вам заявляю об этом без тени намека на юмор. Ради всего святого, ничего не публикуйте без моего одобрения. – Как же вы не понимаете, – возмутился Коковцев, – что я могу уговорить дворника, и пусть он за трешку возьмет на себя грех подписывать мои статьи своим кондовым именем. – Но вы же – офицер, вам честь того не позволит. – В том-то и дело! А сохранение тайны всегда будет способствовать.развитию клеветы и всяческих мерзких инсинуаций… Бирилев ответил, что по указанию императора образована авторитетная «Следственная комиссия по выяснению Цусимского боя» [12], и, ежели Коковцеву угодно осветить некоторые моменты катастрофы, он может дать показания в комиссии, за что она будет ему благодарна. Последнее замечание министра напоминало ловушку, и Коковцев решил не внимать предостережениям министра. Но как сигнал боевой тревоги взбудораживает корабль, так в один из дней звонок телефона буквально взорвал тишину уютной барской квартиры на Кронверкском. – Что еще там, Владя? – спросила жена. – Меня привлекают к суду. – Тебя? За что? – За Цусиму… Vae victis! . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Еще один звонок, не менее опасный. – Это я, – женский голос (с придыханием). – Простите, но – кто вы? – Ивона. Я, кажется, уезжаю. – Куда? – А если в Париж? Что за глупая манера отвечать вопросами! – Нам следует повидаться, – сказал он. – Конечно… Мне ждать? Ольга Викторовна догадалась: – Это телефонировала мадам фон Эйлер? – Да. – Что ей от тебя надобно? – Желает знать о последних минутах Лени. – Своего фон-мужа? Зачем? – Вполне естественное желание. – Если так, пусть придет к нам, ты расскажешь. – Она стесняется. – Удивлена – почему? – Ты у меня все-таки светская дама, а Ивона осталась парижской простушкой, и она сама это понимает. – Простушка никогда бы этого не поняла… Бог с ней!.. Вскоре Владимир Васильевич сообщил жене, что вопрос о сдаче миноносца «Бедовый» с Рожественским на борту выделен комиссией в особую секретную папку. – Владечка, а что это значит? – Для меня – многое. Я реабилитирован за дела на эскадре, ибо никогда не был ответственен за исход боя. Но причастен к «Бедовому»… Эх, нельзя давать подобных имен кораблям! – Бедовый – в смысле «отчаянный». Сорвиголова. – Но публика поняла иначе – от слова «беда». Это дает повод для газетных карикатур! Все они глупейшие, но глупеньким читателям умнее ничего и не требуется… В цитадели Кронштадта, где еще недавно так пышно чествовали Рожественского, теперь судили его – высоченного седовласого старца в старомодном сюртуке. На лбу и затылке Зиновия Петровича ярко алели плохо заживающие рубцы от осколков японской шимозы. Вставая перед судом, он опирался на палку. Коковцев тоже угодил на скамью подсудимых – заодно с флаг-капитаном Клапье де Колонгом, флагманским штурманом Филипповским и прочими чинами штаба эскадры, в компанию которых затесался и командир «Бедового», кавторанг Гвардейского экипажа – Баранов. Протискиваясь на свое место, Коковцев руки Баранова демонстративно не принял: – Вы обязаны были снять адмирала с броненосца и не сделали этого под видом спасения тонущих с «Осляби». Однако, покружив возле «Осляби», вы, в отличие от командиров других миноносцев, не спасли никого и с «Осляби»! В этой реплике Коковцева прорвалась затаенная боль от потери сына. Но он отверг и руку Клапье де Колонга: – Я ведь не стоял на мостике «Бедового», когда вы с Барановым договаривались сдавать миноносец противнику… Старый и больной Филипповский шепнул Коковцеву: – Что вы на рожон-то лезете? Адмирал, конечно, останется пострадавшим машинистом, а кому-то нужны и стрелочники, обязанные быть виноватыми… Смиритесь и подумайте, как обеспечить семью в том случае, если вас не станет! Коковцев вызвал в Кронштадт жену, впервые пожалев, что сгоряча продал когда-то жирные полтавские черноземы: – Оля, если я буду приговорен к худшему, дачу в Парголове постарайся продать. С квартиры на Кронверкском, очевидно, придется съехать: она дорогая. Думаю, ты сможешь неплохо устроиться в Гельсингфорсе, где жизнь намного дешевле… Ольга Викторовна тихо плакала: – Владя! Бедный мой Владечка… за что нам все это? Она привезла свежие столичные газеты, в которых Коковцева именовали «прихвостнем адмирала», о нем писали, будто он вешал «бедных матросиков» десятками на реях головами вниз. Это была мерзкая ложь, возмутившая каперанга: – Если не вешал флагман, не вешал и я, его флаг-капитан! В прическе жены он разглядел первые седины. – Владечка, я вызову в Кронштадт и детей. – Как хочешь. Но… стоит ли? Обвинителем выступал чиновник министерства юстиции Вогак, которому ради вящей авторитетности присвоили чин генерал-майора. Рожественского он явно щадил: – Напоминаю вам, свидетель , что в момент сдачи «Бедового» вы находились в бессознательном состоянии. Адмирал сразу встал, опираясь на палку: – Но я обрел сознание, услышав отдаленные выстрелы, следовательно, могу отвечать за последствия сдачи миноносца. С мостика вдруг застопорили машину. Стал звонить по расблоку – никого, даже вестового! У меня, прошу верить, просто не было под рукой револьвера, чтобы застрелиться, когда мой флаг-капитан Клапье де Колонг появился в каюте с японцами. – Достаточно! Вы, адмирал, не волнуйтесь… Судили: Гильденбрандт, барон Штакельберг, граф Гейден и Шульц. Вогак, очевидно, ознакомился со статьями Коковцева в печати, почему этот автор и привлек его особое внимание: – Вы уже немало тиснули статеек в защиту себе. Но… кто сказал, что жизнь адмирала дороже миноносца? – Я не мог сказать подобной ерунды, ибо нет бухгалтера, который бы осмелился скалькулировать ценность жизни адмирала и стоимость эскадренного миноносца. Если бы я так думал, я бы не остался на «Буйном», лишенном угля, с повреждениями в машинах, заведомо зная, что «Буйный» обречен на гибель. Конечно, решение о сдаче миноносца «Бедовый» было принято не духом святым. Но Клапье де Колонг ссылался на Рожественского, Баранов все взваливал на первого флаг-капитана эскадры. Вогак почему-то особенно невзлюбил Коковцева, который уже догадывался, что над ним хотят учинить расправу за то, что он осмелился публично критиковать не тех, кто сражался в Цусиме, а тех неподсудных, что послали эскадру в Цусиму. – Что вы делали на «Буйном»? – допытывался Вогак. Коковцеву опротивела эта игра в кошки-мышки: – Можете считать, что я ничего не делал. – А где вы находились в момент, когда принималось решение о переходе адмирала и его штаба на «Бедовый»? Зал судебных заседаний Кронштадтского порта заполняла публика – офицеры с кораблей, их жены и любопытные до всего дамочки. Коковцеву было стыдно перед людьми, знавшими его еще мичманом, а теперь они из великодушного отчуждения разглядывали его, как физиологи подопытную собачонку. – Так я не слышу ответа, – напомнил Вогак. – Я был… под столом, – сознался Коковцев. Зал наполнился тихим, унижающим его смехом. – Объясните, как вы могли оказаться под столом? Теперь ему (и не только ему) приходилось расплачиваться за все, в чем виноваты другие – те, что кормились от некачественной брони, слетавшей с бортов, от нехватки угля, установок иностранных прицелов и дальномеров… – Да! – ожесточился он. – И не стоит смеяться, дамы и господа: я действительно лежал под столом. Это, пожалуй, единственное место, где можно было не бояться, что тебя затопчут в случае тревоги. Потому я и оказался под столом. Рентгеновские снимки, сделанные японцами в Сасебо, сейчас переданы в петербургский госпиталь. Они могут служить доказательством тому, что под стол кают-компании «Буйного» меня загнала не трусость, а лишь естественное желание израненного человека, мечтающего об одном – хоть на минуту спастись от боли… Выручил его граф Гейден, сурово заметивший Вогаку: – А вы же не плавали! Как можно требовать от человека с размозженной ступней, чтобы он при сильной качке отважился прыгнуть с борта миноносца на днище шлюпки? Из зала послышались возмущенные голоса моряков: – Тут и здоровые-то все кости переломаешь! Все внимание публики было приковано, конечно же, к Рожественскому, и, как ни старался председательствующий, адмирал упрямо брал всю вину на себя: – Мне приписывают невменяемость в момент сдачи «Бедового», это не так… Да, верно, я никогда не отдавал словесного приказа сдать корабль противнику. Однако на вопрос Клапье де Колонга, сдавать или не сдавать корабль, я допустил кивок головы , который объективно можно расценивать как мое согласие… Прошу суд вынести мне смертный приговор через расстрел, которого я и заслуживаю, как не исполнивший долга перед отечеством и опозоривший свое положение флотоводца! Адмирал был оправдан. Коковцев тоже, и он крикнул: – Оправдан, но все-таки опозорен вами, господа!.. К расстрелу приговорили Клапье де Колонга, Баранова и Филипповского; смертную казнь им заменили удалением со службы, и плачущий флагманский штурман говорил: – Опять не повезло мне, Владимир Василич… У меня же застарелый рак желудка. Надеялся, что в бою японцы излечат. Бог миловал при Цусиме, так и здесь не удалось умереть! Коковцев за эти дни суда не поседел, но Ольга Викторовна вздрагивала по ночам, она похудела, издергалась. – Дачу в Парголове все равно лучше продать, – сказал он ей. – Может, и в самом деле поехать в Биаррицу? – Владя, как ты не можешь понять моего состояния? Не Биаррица нужна мне сейчас… Верни мне Глашу и ее ребенка! Я тебя умоляю: где хочешь, но разыщи нашего внука. – Хорошо, – сказал Коковцев. – Это я тебе обещаю. Департамент тайной полиции дал ему обстоятельную справку: Глафира Матвеевна Рябова, в прошлом проститутка, затем окончившая «Классы горничных и нянек» в школе Трудолюбия на Обводном канале, ныне проживает в Уфе, где стала женою телеграфиста Ивана Ивановича Гредякина. Отпечатков пальцев Рябовой не имеется, во время ее пребывания в публичном доме г-жи Слонимской на Кирочной улице она проходила среди клиентов под кличкой – Чистюля. – Зачем она нужна вам? – спросили в департаменте. – Значит, нужна… Благодарю, господа, за справку. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Этой информации жандармов Коковцев не придал отрицательного значения; напротив, сейчас для него Глаша оставалась последним звеном, что связывало его с сыном… Уфа показалась ему приличным и чистеньким городочком. Коковцев зашел на телеграфную станцию, из-под аппарата Морзе выбегала длинная линия текста, которую телеграфист и надорвал. – Вы, случайно, не Иван Иванович Гредякин? Молодой парень в распахнутом кителе ответил: – Да. А с кем имею честь?.. – Владимир Васильевич Коковцев. – Знаю, знаю… Глаша обрадуется. Вы устали с дороги? Я сдам дежурство, и, ежели угодно, вместе пойдем домой. – Спасибо. Сын или дочка у Глаши? – Сынишка. Назвали Сережей. – Имя хорошее… – Да и мальчик хороший! – ответил телеграфист. На окраине Уфы догорал теплый осенний вечер. Глаша, подоткнув подол, внаклонку полола на огороде. Коковцеву вдруг стало тяжело от сознания, что жизнь во всем ее разнообразии еще продолжается, но Гога уже не участвует в ней, для него не существует тепла вечерней земли, краски жизни померкли для него в броневой теснине «Осляби»… – Владимир Васильевич, никак вы? И, подбежав, Глаша прильнула к Коковцеву. – Меня прислала Ольга Викторовна, – сказал он. – Господи, да разве ж я зло на нее имею? – И не надо, миленькая. Ей очень плохо сейчас… В комнатах были разостланы половики, из горшков росли сочные фикусы, на окнах полыхала яркая герань, над кроватью висела гитара, украшенная голубым бантом. Так вот куда занесло Глашеньку из квартиры на Кронверкском (и, кажется, она счастлива). В сенях женщина дала ему умыться, поливая из ковшика на руки, протянула чистое полотенце. – Ваня все знает, – шепнула она. – Я не скрывала о Гоге. Да и зачем? Он хороший. И любит Сереженьку. – Тем лучше, – ответил Коковцев.– А где же внук? Мальчик дичился незнакомого дяди. Глаша вытерла ребенку измазанный ягодами рот, указав на Коковцева: – А это твой дедушка. Ты любишь деда Володю?.. Ужинали при свете керосиновой лампы. Владимир Васильевич заметил, что Глаша помыкает мужем, а тот охотно ей повинуется. Коковцев понял: женщина любима… Она спросила: – Смерть-то у Гоги хоть легкая была? – Нет, Глаша, кончина была мученическая… Глаша разлила старку по серебряным стопочкам: – Как бы я хотела вернуть его… хоть на день! Мой грех, бабий, любила его. Вы-то еще не догадывались, а я, бывало, по субботам звонка ждала с лестницы – вот-вот заявится он из корпуса! Встречаю в передней, а у самой коленки подгибаются. Фотографию Гогочкину стащила у вас… вон висит! – Да, Глаша, я ее сразу заметил… Она подложила на тарелку Коковцева огурцов в сметане, просила пробовать творожники. Гредякин деликатно не мешал им, часто удаляясь на кухню, гремел там сковородками. – Он у меня хороший, – сказала Глаша. – Но того, что было с Гогою, уже никогда не будет… Ни с кем! Как вести себя далее? Владимир Васильевич стал говорить о страданиях жены, которая, потеряв сына, способна восполнить свою потерю тем, что обретет себе внука. – Отдать Сережу? – отпрянула от стола Глаша. – Прости, что я так сказал… – Да уж ничего. Я ведь тоже баба и все понимаю. Но и вы, Владимир Васильевич, должны меня понять. – Погоди. Выслушай… У меня, и сама знаешь, связи в обществе. Есть знакомцы и в Департаменте герольдии при сенате. Ну, что ты можешь дать Сереже в этой захудалой Уфе? Поверь, я сделаю так, что Сережа обретет мою фамилию, а дворянину Коковцеву – открыта дверь в Морской корпус… С шипящей сковородкой в руке появился Гредякин: – А вот и яичница… Извините, не помешаю? – Да сядь! – указала ему Глаша. – Можешь слушать, что говорим… Жалко мне Ольгу Викторовну, очень жалко. Но как же я дите-то свое отдам? Вот и Ваня любит Сережу… Он с ребенком меня и взял. При нем скажу – спасибо ему! Коковцев понял, что разговор окончен: – А что передать Ольге Викторовне? Я ведь не приехал отнимать у тебя ребенка. Сам вижу, что ему здесь хорошо. Но, может, ты время от времени будешь навещать нас в Питере? Глаша расцеловала его, порывисто обняв за шею: – Приеду! – И слезы срывались по ее упругим щекам… Возле стола суетился покорный и любящий муж. – Вам чего-либо еще подать? – спрашивал… Коковцеву было ясно, что этот сугубо мещанский мир, в быту которого укрылась Глаша, останется нерушим: Гредякин будет стучать до старости на телеграфе. Глаша станет засаливать на зиму огурцы в бочках. Но куда тронется жизнь этого мальчика? Куда?.. Ночью Владимир Васильевич слышал, как за стенкою горячо перешептывались супруги. Стоит ли ему тревожить их жизнь! Утром Глаша сказала Коковцеву: – Не соображу, что послать Ольге Викторовне? – А ничего! Лучше сфотографируйся для нас с Сережей… Коковцев вернулся в Петербург и снова обратил внимание, как сильно дергается голова Ольги Викторовны. Ему было невыносимо трудно находить для нее слова утешения: – Мальчик очень хороший. Одет, умыт, накормлен. Может, и лучше, если Глаша изредка будет приезжать к нам… с внуком вместе! В самом деле, подумай сама, ну куда нам еще и ребенок? Я на службе, у тебя хватает своих забот… . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Бирилева удалили с поста министра, его место занял Иван Михайлович Диков, бывший ранее главным минным инспектором флота. Он ценил Коковцева как отличного минера и в январе 1907 года переслал ему эполеты контр-адмирала с приказом о чинопроизводстве, подписанным царем. По времени это совпало с суровым приговором, вынесенным контр-адмиралу Небогатову и его штабу – их приговорили к расстрелу, который царь заменил тюремным заключением на разные сроки. За Небогатовым на долгие десять лет затворились тяжкие ворота Петропавловской крепости. – А ведь по-своему он был прав, – решил Коковцев… Поздно вечером в квартире зазвонил телефон. – Контр-адмирал Коковцев… слушаю вас. – Это я, – шепнула Ивона. – Опять я. По чину контр-адмирала Коковцев имел жалованье в две тысячи триста рублей, «столовых» денег – три тысячи двести рублей и еще в расчет командировок по пятьсот сорок рублей ежегодно. Так что унывать было рано: и семье хватит, и на Ивону останется! . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . При свидании с нею он рассказал очень мало: – Кроме одиночек из штаба Рожественского, больше никто из экипажа «Князя Суворова» не уцелел… Никто! Думаю, что ты, конечно, права, решив вернуться в Париж. А что осталось от Ленечки Эйлера? Коковцев как бы снова оглянулся с «Буйного» назад – в Цусиму, там виднелась большая дыра в броне, из разломов которой сквозняк пожара выбивал купол яркого пламени – вот и все. Он сидел в эйлеровской квартире, хозяин которой наивно смотрел на Коковцева из рамочки, обвитой ради приличия траурной ленточкой. – Скажи, он тебе никогда не мешает? – А тебе? – спросила Ивона. – Не скрою, что иногда мешает. – Но я ведь никогда не была с ним счастлива… Коковцев об этом и сам догадывался. Через приоткрытую дверь он видел обширную спальню, две кровати под балдахином с кистями, а на боковом столике – американскую машинку «Ундервуд». Ивона пояснила, что взяла перепечатывать роли для актеров французской труппы Михайловского театра. – Ты разве нуждаешься в деньгах? – Нет, я нуждаюсь в другом… Эти кровати и лист сердечной драмы Викториена Сарду, заложенный в машинку, наводили Коковцева на подозрения: – Кажется, я опять что-то потерял… Ивона отлично распознала подоплеку его досады: – Наверное, легко терять то, чего не имеешь. – А если бы имел? – Тогда и теряй. – Ивона полулегла на кушетку, и Коковцев мельком заметил овальный выгиб ее бедра. – Я шучу… А ты? – спросила женщина, не меняя позы. – Я тоже. – Коковцев встал, затворил двери в спальню. – Я отвык от театра, – сказал он. – Карты ненавижу. Люблю рестораны да еще кегельбан Бернара на Васильевском острове… Кажется, и сегодня я проведу там вечер. – Adie, mon amiral, – сладостно зевнула Ивона, показав ему свой ротик, нежный и розовый – как у котеночка. В кегельбане он повстречал Ивана Михайловича Дикова; молодому министру было далеко за семьдесят, но он не потерял четкой ясности ума, был деятелен и бодр, становясь неким пугалом для имперской кубышки, ибо на воссоздание нового флота желал исхитить более двух годовых бюджетов. – Вы еще не получили должности? – спросил он. – Вроде бы есть вакансия минера в Либаве. – Охота вам торчать в этой глуши? Не лучше ли вместо Либавы прокатиться за счет казны в Фиуме? Давний поставщик русского флота Уайтхед снова модернизировал свою торпеду, дающую теперь до сорока узлов под водой. Скорость зависела от подогрева сжатого воздуха в цилиндрах. Коковцев отвечал Дикову, что на заводах у Лесснера и на Обуховском достигли подобных же результатов: – Сорок – не сорок, а торпеды превосходные! – Но образцом-то подогрева все равно остался принцип Уайтхеда. А теперь, – сказал Диков, засучивая рукава и беря с полки игровой шар, – теперь эти нахалы из Фиуме требуют от нас по тридцать пять фунтов стерлингов за каждую нашу же торпеду. Стреляем-то, дай боже, не воздухом, а деньгами. Может, смотаетесь на недельку в Фиуме с бандою оголтелых юристов? Поездка казалась заманчивой, но Коковцев сказал, что в Петербурге его сейчас удерживает болезнь жены: – Гибель сына надломила ее… Это все Цусима! – Положите жену в клинику Бехтерева. – Не придумаю, как предложить ей это? – Так и скажите, что вы здоровый мужчина, а она больная женщина, – чересчур жестоко рассудил старец. Ольга Викторовна, отослав прислугу, еще не ложилась. – Владечка, тебе надо покушать, – хлопотала она. Коковцев повесил на раскрылку в передней свое адмиральское пальто, влажное от апрельской непогоды. – Спасибо. Я только что от Бернара. Выпил, прости. В его отсутствие было всего два звонка. – Один из японского посольства. Деньги, которые ты переслал на имя Пахомова, вручены его сыну… старик умер. А потом телефонировал какой-то Александр Колчак. – Я знаю трех Колчаков на флоте, и все они Александры: Александр Федорович, Александр Васильевич и Александр Александрович… Так какому из них я понадобился? – Тому, который просил тебя зайти в Морской Генштаб. – Тогда это второй, он тоже прыгал на костылях. – Тебе под «шпиц» пришло письмо из Испании. – Откуда? – поразился Коковцев. – Из Мадрида… Итак, предстояло знакомство с Колчаком. Лейтенантом он участвовал в полярных экспедициях, потом командовал миноносцем «Сердитый», удачно поставив минную банку, на которой взорвался японский крейсер «Такасаго». Японцы пленили его в госпитале Порт-Артура, и Колчак, еще до подписания мира, вернулся домой через Америку. Он был совершенным инвалидом и по прибытии в Петербург работал в области гидрографии и магнитологии. Географическое общество наградило его Большой золотой медалью за освоение Арктики. Казалось бы, что этот человек, целиком погруженный в дела физической лаборатории в Пулкове, навсегда потерян для флота. Но это только казалось… Перед расстрелом Колчак дал показания: «После того как наш флот был уничтожен, группа молодых офицеров, в числе которых был и я, решила заняться самостоятельной работой, чтобы снова подвинуть дело воссоздания флота… на началах более научных и систематизированных. В сущности, – говорил Колчак, – единственным светлым деятелем русского флота был адмирал Макаров… Нашей задачей явилась идея возрождения русского флота и русского морского могущества!» Колчак основал «Военно-морской кружок», который в контакте с Морской академией намечал на будущее подготовку к новой войне – с Германией! Активная деятельность кружка привела к тому, что подле Морского Главного штаба, ведавшего личным составом флота, возник Морской Генеральный штаб, ведавший развитием флота – в оперативном, в техническом отношении. Колчак одним из первых вошел в состав Генштаба, руководя работой Балтийского театра, самого ответственного в стране, а плечи лейтенанта оснастились эполетами кавторанга. Внешне это был щуплый человек с большим носом («рубильником», как принято говорить на флоте), а голос Колчака казался сиплым от неизлечимой хронической простуды… – Вот и письмо, – сказал он при встрече с Коковцевым. – Рад познакомиться. Статьи ваши просматривал, и мне понятно ваше возмущение нашими порядками в этом кабаке… Он стал цитировать слова химика Менделеева: если бы правительство истратило на освоение Великого северного пути половину тех средств, что ныне угроблены возле Цусимы, то и самой Цусимы не было бы в истории нашего государства! Эскадры Рожественского и Небогатова, пройдя вдоль Сибири, из Берингова пролива спустились бы прямо во Владивосток, и в этом случае никакие Того не могли бы им помешать. Естественно, что в разговоре коснулись и возрождения флота. – Мы можем стоять на паперти сколько угодно, но сейчас, после революции, – сказал Коковцев, – без одобрения Думы никто и копейки нам не подаст. Плюнуть в руку – да, могут! Колчак ответил: задерживая ассигнования на флот, Государственная дума, по сути дела, работает на руку врагам. – А на паперти еще настоимся, – закончил он резко… Эта встреча с Колчаком не вызвала особых эмоций! . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Ему писал испанский адмирал Паскаль дон-Сервера-и-Топете, разгромленный американцами в сражении у Сантьяго на Кубе! Пережив горечь позора, он понимал состояние русских моряков после Цусимы. Сервера одобрительно отнесся к статьям Коковцева, которые он распорядился перевести на испанский язык – для издания отдельной книжкой в солидной фирме «Эспаса-дель-Кальпе». Сервера сравнивал положение эскадры России с положением могучего быка, приведенного на скотобойню – под удары механического молота. Живые, писал он, критикуют мертвых не для того, чтобы они переворачивались в гробах: мы учимся на ошибках мертвых… Коковцева очень растрогало это письмо. – Я всегда испытывал симпатию к адмиралу Сервере! Устроив жену в клинику, он повидался с Ивоной. – Помнишь, я рассказывал тебе о Сервере, который привел к берегам Америки колумбовскую каравеллу «Santa-Maria»… Так вот, недавно он утешил меня! Именно он, выловленный из воды американцами, понял меня, выловленного японцами… Ивона Эйлер стала хохотать – до слез: – Наконец-то у этой истории появился смешной конец… Оскорбленный ее смехом, Коковцев сначала встряхнул женщину за плечи, потом прижал к себе, и она сказала: – На нас ведь смотрят. – Она отвернула к стене портрет своего мужа. – Мертвым этого видеть не стоит… Дома адмирал проверил гимназический дневник Игоря и прочел суровую нотацию о пользе учения, пригрозив, что будет за неуспеваемость пороть его как сидорову козу. С ним все ясно! А вот Никита задавал отцу все новые загадки. Он стал носить бескозырку «по-нахимовски», заломленной на затылок, а недавно в приложениях к «Морскому сборнику» опубликовал «Сравнительные таблицы» технических особенностей флотов России, Германии и Швеции… Коковцев сказал Никите: – Не пойму, в кого ты удался? В тебе мало что от нашего рода, ты не пошел даже в Воротниковых по матушке. Но я бы хотел присутствовать на выпускном вечере в корпусе, чтобы увидеть на мраморных досках твое имя – Ко-ков-цев! – Увидишь, папочка. Как сейчас поют в частушках про министра финансов: «Жить со мною нелегко, я не из толстовцев, я – ко-ко-ко-ко, я – Ко-ко-ко-ковцев». – А ну его! – сказал Коковцев-старший младшему. – Наш однофамилец сидит на мешках с золотом и не дает денег флоту… Наступал тот великий момент, который предвосхитил Салтыков-Щедрин: если обыватель имеет в кармане рубль, можно отнять у него полтину, но последний четвертак следует все же оставить русскому человеку на благо личных нужд и веселья – пусть он нагуливает жир и мясо, иначе, если отнять все до копейки, налогоплательщик впадет в прискорбную меланхолию. Трудно сообразить, куда русская казна девала полтину, но четвертак от налогов, это уже точно, расходовался на флот! Интеллигенция судила-рядила, что Россия, мол, страна сухопутная, достаточно иметь сильную армию, а флот – «дорогая игрушка». Высказывая такое мнение, люди не понимали, что повторяют сказанное до них – врагами России, желавшими ее ослабления. Коковцев полагал, что прежде надобно переломить в обществе отрицательное отношение к флоту, а затем разумною пропагандой привлечь к флоту всенародное внимание. Он читал публичные лекции в «Лиге обновления флота», ратовал за морские экскурсии для простонародья, за школы на кораблях для мальчиков, за устройство выставок о жизни моряков. Однажды выступил даже перед студентами университета. Молодежь, настроенная архиреволюционно, встретила его появление на кафедре чуть ли не свистом, как встречают знаменитого певца, который долго бравировал перед публикой, а потом безнадежно спился и потерял голос. – Но мой голос, – заявил Коковцев, – «поставлен» на мостиках миноносцев. И если я способен перекричать свист ветра и грохот машин, так, наверное, перекричу и вас… Вы разве не признаете, что Россия – великая морская держава? – Признаем, – весело галдели студенты. – Окончательно убедились в этом после Цусимы… А что дальше? – Если вы признаете Россию за морскую страну, так объясните, пожалуйста, почему мы, русские, до сих пор не стали морским народом? – Такой вопрос насторожил аудиторию. – Допустим, – продолжал Коковцев, – английский писатель начертал в романе фразу: «Джон Кэннигэм шагал по улице, а его грудь была как стрингер». Англичанам сразу ясно, что у Джона грудь была колесом. А вот в России для понимания такой фразы требуется подстрочное примечание. Наша страна в кольце морей и океанов, а морской язык остается для нас языком иностранным. Пора бы и привыкнуть… Я не раз выступал в печати и заведомо знаю, что, если в тексте мною употреблено слово «репетовать» (то есть – повторять сигнал), газета обязательно исправит «репетацию» на «репетицию», а эскадренный миноносец переделают в «эскадронный». Кобыла под седлом нам понятнее… – Вы нам лучше про Цусиму! – требовали студенты. – Лучше о ее последствиях… Даже малая держава, обладающая могучим флотом, становится державой великой. И напротив, самая большая страна, флота не имеющая, скатывается в разряд третьестепенных государств, с которыми на политической бирже мало кто считается. Цусима отбросила Россию назад… – Но ведь Англию мы не перегоним! – Скажу и об Англии. Когда Россия начала возрождать флот после Севастополя, англичанин Рид надоумил адмирала Попова строить круглые «поповки», которые крутились на воде, как плевки на горячей сковородке, но плавать не плавали. Этим самым Англия достигла своей цели: мы ухнули деньги в идиотские «поповки», а кораблей не обрели, зато Англия исполнила завет Вальполя: «ВСЕМЕРНО И ПОСТОЯННО СБИВАТЬ РУССКИЙ ФЛОТ С МОРСКИХ ПУТЕЙ». Это было сказано еще при Екатерине Великой, но давний завет британских политиков остается в силе и поныне. А теперь? Когда флот требует ассигнований для своего развития, думские кадеты вопят с мест: «Россия страна сухопутная! Цусимы не надо!» И почему мы, моряки, должны вдувать в уши миллионеру Гучкову идеи о значении флота ради сохранения безопасности нашей отчизны? Пора бы уж и самому догадаться, что Россия без флота – это еще не Россия, а паршивая уродина: одна рука, одна нога и один глаз… …В конце лекции студенты охотно вносили свои медяки на воссоздание флота. А сколько еще таких подаяний было собрано в те годы! Хороша пословица: с миру по нитке – нищему рубашка… Ольга Викторовна вернулась из клиники Бехтерева – тихонькая, небывало ясная, очень ласковая, с лучистыми глазами, источавшими на всех супружескую и материнскую нежность. – Владечка, – сказала она, – я все переживу. Но об одном умоляю тебя: никогда-никогда не оскорби ты любви моей. – Дорогая, меня об этом и просить не надо. – Если б было не надо, я бы и не просила! . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Коковцев числился в штатах флота «состоящим» при морском министре вроде чиновника особых поручений при губернаторе; он и сам не раз подшучивал над собой, что пока еще не устроился, а лишь временно пристроился. Правда, перед друзьями у него была хорошая отговорка: – Ольга больна – далеко от Питера не уплывешь… Но ему никто и не сулил плаваний! После Цусимы плыть некуда, ибо и кораблей не стало. Теперь казна подкармливала на будущее 9 адмиралов, 16 вице-адмиралов и 25 контр-адмиралов. Их содержали не столько для глобальных походов, сколько ради утрясания разных вопросов, возникающих на флоте со скоростью грибов после хорошего дождика. Иногда получалось как в сказке: «Они нас циркуляром, а мы их инструкцией; они нас предписанием, а мы их наказанием!» Между тем англичане, извлекая из «crossing the „Т“ адмирала Того квинтэссенцию победы, уже разрабатывали не только охват головы колонны противника, но отсекали хвосты, делали охваты с траверзов… Иван Михайлович Диков был интересен в суждениях: – Меня иногда всякие психопатки в очках спрашивают: «А зачем вам флот?» Я вежливо отвечаю: «А затем, чтобы всякие дуры не задавали идиотских вопросов». В самом деле: для чего флот? Нападать или защищаться? Культурное человечество, в отличие от крокодилов, нуждалось более в самообороне, нежели в нападении. Это сложный вопрос: флот ради агрессии или флот ради самозащиты? Но в споре о том, кто победит, дредноуты или подводные лодки, я участвовать на старости лет не желаю, ибо этот вопрос разрешит только война. Проблема рождена – надобно в ней поковыряться. – Мне думается, – отвечал Коковцев, – что стремление флота к обороне объяснимо еще и географическим фактором. Морские нации не боятся дальних плаваний, длящихся иногда годами, они менее подвержены тоске по семьям, их жены легче переносят разлуку с мужьями. Моряки же стран континентальных более привязаны к земле, отсюда, мне кажется, возникли броненосцы береговой обороны, мониторы и канонерские лодки… Вы простите, если я вдруг сказал ересь. – Ересь! Но вашу ересь продолжу. Солдат служит два года, матрос лопатит пять лет. Попробуйте уговорить новобранца из деревни Сивухи, что пять лет морской службы на свежем воздухе и в здоровом движении заманчивее и полезнее двух лет пребывания в казарме, пропахшей г….., капустой и портянками. Я буду благодарен вам, – сказал Диков, – если вы эту «ересь» разовьете для практического употребления… Благодаря близости к министру, Коковцев вскоре стал свидетелем ожесточенной борьбы высших инстанций империи, и эта борьба наглядно выявила перед ним слабости монархии. Далекий от осуждения царизма, контр-адмирал не стал делать радикальных выводов, хотя поводов для возмущения было достаточно. Финансы решали все! Но они-то как раз и не могли ничего решить, ибо царская казна имела бюджет с хроническим дефицитом. «Это примерно так же весело, – говорил Диков, – как если бы я проедал в день больше, нежели зарабатывал в неделю. Но мне плевать на их дефицит!» Именно Диков, стоящий на пороге могилы, проводил в жизнь «Большую программу кораблестроения», нуждавшуюся в пяти миллиардах рублей. Этот грабеж государства средь бела дня горячо одобрял министр иностранных дел, полагавший, что усиление флота вернет России внешнеполитический престиж, утерянный ею после Цусимы. Но заявка флота на пять миллиардов совершенно обескровила холеное лицо министра финансов – Владимира Николаевича Коковцева. – Я не ослышался, Иван Михайлыч? Вы забираете у меня два с половиной годовых бюджета всей нашей могучей империи? – Забираю, – радостно отвечал старец. – На что же мы жить будем? – Как раньше жили погано, так и далее проживем паршиво, – не унывал Диков, благо ему все равно скоро помирать. – Не я же ведаю финансами, а вы… Вот вы и доставайте деньги! Своих нету – в долг просите. Хотя бы у француженок! Прослышав о притязаниях флота на два годовых бюджета, армия тоже ринулась в атаку. Открыто признав свою полную небоеспособность, армия пожелала таких же благ на разведение казарм и пушек, какие флотский Мафусаил требовал на разведение дредноутов, крейсеров и эсминцев. Министр финансов В. Н. Коковцев нарочно поддерживал армию в ее справедливых (!) заявлениях. А сам царь, носивший белый мундир капитана 1‑го ранга, не уступал генералам; министру финансов он сказал: «Вы нас, моряков, не учите, мы, моряки, лучше вас знаем о нуждах флота…» Скандал на верхних этажах империи закончился тем, что Николай II утвердил «Малую программу» развития флота, которая и потянула из казны восемьсот семьдесят миллионов рублей. Коковцеву прискучило наблюдать эту грызню из-за денег, он намекнул Дикову: – Не знаю, как сложится моя карьера далее, но хотелось бы год-два провести на эскадре, чтобы выплавать ценз. На этот раз – ценз адмиральский, без которого не будет дальнейшего продвижения по службе. Диков это понимал. – А где я возьму для вас эскадру? Балтийский флот все, что имел, оставил возле Цусимы, и теперь даже маститые флотоводцы рады-радешеньки командовать учебными отрядами. Иван Михайлович полистал свои бумаги: – Берите торпедно-пристрелочную станцию у Копорья. – А нет ли дела для меня поживее? – Живо преподавать в Минные классы, пойдете? – Не пойду. Скучно. – Дача у вас под Питером есть? – Была. Продали. Жалеем. – Тогда лучшего дачного места, чем эта торпедная станция на берегу озера, вам в жизни не найти… …Россия закладывала четыре дредноута типа «Севастополь». Их создавал знаменитый кораблестроитель А.Н. Крылов, а электросистемы управления огнем налаживал прекрасный инженер и замечательный большевик Л.Б. Красин… Даже враги признавали, что это лучшие дредноуты в мире! . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Только теперь, перешагнув за полвека, Коковцев, травмированный Цусимой и ее последствиями, начал предаваться мучительным размышлениям о моральной сути военного дела, которому (и после нас!) всегда останется предан человек с настроениями патриота. Пора решить: что это за тип, однажды и навсегда давший присягу? Если он только паразит, даром пожирающий блага от народа и ничего путного сам не производящий, то стоило ли ему, Коковцеву, столь нелепо и безрассудно отдавать жизнь в угоду присяге? Однако, поразмыслив, адмирал склонялся к убеждению, что служение воинское все-таки самое непогрешимое на свете, если, конечно, отдаваться ему целиком, без зазрения совести. И, придя к такому выводу, Владимир Васильевич испытал душевную тревогу от мысли, что зловещая и капризная фортуна воспрепятствовала ему завершить до конца многое и полезное, к чему он всегда устремлялся. – Карьера не удалась, – честно признался он Ольге. Она рассудила это на свой лад, чисто по-женски: – Но ведь получил орла на эполеты, нашил на штаны золотой лампас адмирала… Владя, что с тобой происходит? – Ничего, кроме… старости! Иногда мне хочется снова бродягой-мичманом открыть калитку в том саду, в котором ты играла в крокет с тремя кретинами-женихами. Все-таки, согласись, я тогда очень быстро разогнал… этих комаров! – Ты же всегда, Владечка, был неотразимый… Военные люди знают: когда кончится война , начинается служба . Коковцев за время войны отвык от службы, теперь с некоторой ревностью наблюдая, как «набирают обороты», опережая его, приятели былых лет, даже молодые офицеры. Правда, никаких претензий к выдвижению Николая Оттовича фон Эссена не возникало. Любимый ученик адмирала Макарова, Эссен, никогда не имел протекции свыше, напротив, его горячий и независимый характер мог только повредить карьере. Эссен не имел ничего, кроме личной отваги, больших знаний, энергии и золотой сабли за Порт-Артур с надписью: «ЗА ХРАБРОСТЬ». – Я съезжу на станцию, – сказал Коковцев жене… Диков не обманул его: пристрелочная станция оказалась лучше любой дачи – на берегу чудесного озера, близ Копорской бухты, вагончики электрических фуникулеров тихо скользили над верхушками берез, доставляя к озеру людей и торпеды для испытаний. Был 1908 год… Летом Никита в чине корабельного гардемарина[13] ушел в практическое плавание к берегам Норвегии, а младшего сына Коковцев отвел за руку в подготовительные классы Морского корпуса. Он не стал говорить Игорю о подвиге Дюпти-Туара, вспомнив свое детство: – Я был еще совсем клопом, когда отец, твой дедушка, вернувшись в деревню из Порхова, собрал всех домочадцев, чтобы показать чудо века. Он долго тер какую-то бумажку, измазанную чем-то гадостным. И вдруг чудо – явилось пламя! – А что это было, папа? – спросил Игорь. – Спички… из Парижа! А я перед отъездом на станцию все время думаю, удастся ли мне на компрессорах зажать сто пятьдесят атмосфер в резервуарах торпеды. Как быстро изменяются времена! У меня уже голова пухнет от взрывчатки: всюду мелениты, лиддиты, тротилы, толиты, титы, тритолы и… шимоза, не будь она ко сну помянута. Накануне Ольга Викторовна завела с мужем серьезный разговор – нельзя же, доказывала она ему, трех сыновей подряд отдавать морской службе, такой опасной и тревожной: – Подумай сам, а вдруг что-либо опять случится? – Никто как бог… – отвечал Коковцев. В пустой квартире остались двое – он и она! – Владя, – сказала Ольга Викторовна, – когда ты станешь помирать, вспомни, пожалуйста, что в этом мире тебя любила женщина, много прощавшая тебе… Это была я! Владимир Васильевич даже растерялся: – Оля! Не говори, пожалуйста, загадками. – Ты уедешь на станцию, со мною нет даже Игоря, только прислуга. А я одна в этой квартире. Не спорь. Я замечаю, как ты постепенно удаляешься от меня, становясь чужим. Чтобы отвести ее подозрения, он ей сказал: – Ну, хорошо. Собирайся. Едем вместе… Коковцеву отвели на станции маленький домик с кухонькой и верандой, из спальни открывался лирический пейзаж с озером. Темный лес не колыхнулся даже веточкой, на глади воды тихо дремали усталые чайки. После первой ночи на Копенском озере Ольга Викторовна призналась: – Хорошо бы нам и остаться здесь на веки вечные. Столько уже пережито, и не знаю, что еще предстоит пережить… Свободного времени было девать некуда, и, чтобы не терять его зря, Коковцев выписал из города испанские словари, ибо переписка с адмиралом Серверой продолжалась. – Владя, зачем это тебе? – спросила жена. – Не знаю, честно говоря… Наверное, от скуки. А может, чем черт не шутит, еще придется помирать в Испании. – Нет, Владечка, я останусь в своем доме… Однажды их навестил Коломейцев; мужчины лениво шлепали на своих шеях докучливых комаров, Николай Николаевич шутливо бранил Петра Первого: – Тоже мне нашелся «великий»! Выбрал местечко – комары, болота да клюква. Нет того, чтобы взять, скажем, Ямайку или, на худой конец, отжулить у мальгашей Мадагаскар с Носси-Бэ… Ах, какие там женщины, какие женщины! Коковцев спросил – что слышно о бюджете? – Опять двести миллионов в дефиците. – Как же строить флот и армию? – А вот так и строят… нам не привыкать. Но теперь, – сказал Коломейцев, – в Думе новая буза: эти садисты из кадетской партии требуют отставки заслуженных адмиралов. – Каких-каких? – спросил Коковцев, закусывая. – Заслуженных . И ты попал в их черный список. – Оля, ты слышишь, что сказал Николай Николаич? Из потемок притихшей спальни вздохнула жена: – Слышу. Я давно этого ожидала… . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Поздней осенью вернулся из плавания Никита. – Ты чем-то огорчен, папа? – спросил он отца.

The script ran 0.01 seconds.