1 2 3 4 5 6 7 8 9
– Держи его, – суетился Топильский, – выпущай кровь!
Из обезглавленного тела долго вытекала кровь в подпол.
Потом солдаты опять половицу на прежнее место настелили. Всадили для прочности два гвоздя по углам. Топильский прошел вдоль ее – славная работа, даже не скрипнет! Порядок был полный, будто ничего и не случилось. Только голова сенатора в уголку лежала, от тела отделенная, с глазами широко распяленными.
Много знала та голова. О многом она грезила…
– Хосподи! – прослезился Ванька. – Помилуй мя, грешного.
Вошла в камеру старуха – улыбчивая, ласковая, чистенькая немочка, и ее наедине с телом оставили. Взяла г-жа Анна Краммер голову мертвую и примерила ее к телу сенатора. Ловко и быстро (работа издавна привычная!) она пришила голову Голицына к телу его. Затем шею мертвеца туго перекрутила шарфом и вышла из темницы, довольная.
– Где деньги-то мне за труды получить? – спросила Краммер по-русски. – Не обманете меня, сиротинку бедную?
В ограде Благовещенской церкви, что стоит среди крепости Шлиссельбуржской, появилась могила с «приличною» надписью:
НА СЕМ МЕСТЕ ПОГРЕБЕНО ТЕЛО КНЯЗЯ ДМИТРЕЯ МИХАЙЛОВИЧА ГОЛИЦЫНА, В ЛЕТО ОТ РОЖДЕСТВА ХРИСТОВА 1737, МЕСЯЦА АПРЕЛЙА 14 ДНЯ, В ЧЕТВЕРТОК СВЕТЛЫЯ НЕДЕЛИ, ПОЖИВЕ ОТ РОЖДЕНИЯ СВОЕГО 74 ГОДА, ПРЕСТАВИЛСЯ.
Ушаков по-божески с Анною Краммер расплатился и велел на казенный счет отвезти ее в Нарву, где проживала эта «дивная» мастерица. А императрице он доложил, что князя убрали без шуму и чисто.
– Вот и ладно, – ответила Анна Иоанновна, довольная. – Все-таки добралась я до шеи его. А то выдумал, черт старый, мечтанья несбыточные, дабы царям самодержавными на Руси не быть… Велите же родне покойника объявить, что князь Димитрий естественной смертью помре от хворей застарелых. Хирагра более мучать его не станет. А ты, Андрей Иваныч, разоряй гнездо голицынское дотла, не жалей никого и не бойся гнева божия… С богом я сама договорюсь!
Ушаков помялся:
– Матушка, да как мне гнездо разорять, ежели сын Голицына на твоей же племяннице Аграфене женат? Нешто тебе свою родную кровь не жалко?
– А ты ей, дуре, повели от меня, чтобы мужа бросила. Другого женишка ей сыщем! Да подумай сам, как бы извести Голицына князя Сергия, что на Казани губернаторствует. Уж больно хитер да молчалив, голыми руками не ухватишь его. Опять же, у меня будучи перед отъездом к шаху Надиру, напиться пьян отказался. Я к таким людям подозрительна. Не жди добра от трезвенников…
Но изводить князя Сергия не пришлось. Когда в Казань дошла весть о гибели отца в застенке Шлиссельбурга, губернатор в рыданиях вскочил на лошадь и поскакал из города в поле отъезжее.
Черные тучи клубились над лесом. Громыхнул гром.
– Всевышний! – закричал Сергей Голицын, к небу обращаясь. – Есть ли место для правды в мире твоем или забыл ты о людях?..
Молния клинком обрушилась на него с небес…
Князя нашли на другой день – он лежал с головою, обугленной от нестерпимого жара.
– Велико предзнаменование сие! – радовалась Анна Иоанновна. – Сам бог заодно со мною. Я только подумала о человеке дурно, как бог сразу его и покарал. Выходит, божествен промысел мой!..
Вера в этот «промысел» больше не покидала императрицу.
* * *
Еще земля не просохла на могиле Кирилова, как бурей налетел на Оренбургский край Татищев:
– Плохо здесь все! Напортили тут… изгадили!
Родовитый дворянин ничего не прощал простолюдину.
– Человек из подлого состояния вышедши, – утверждал Татищев, – географии познать не способен. Вот и карты все, Кириловым сделанные, худы и неверны. Так и ея величеству отписывать стану…
Карты Оренбургского края были правильны! Татищев и сам знал это. Но спесь старобоярская задушила в нем справедливость. Аки пес, слюною брызжа, накинулся потом Никитич на канцелярию:
– Почто порядку уставного не вижу? Отчего бумаги дельно не пишете? А ты чего тут расселся, будто мухомор какой?
Встал перед ним (руки по швам) рослый юноша:
– Рычков я Петр… при бухгалтерии состою.
– Бухгалтер? Ну, значит, ты и есть ворюга первый!
Донос за доносом – на мертвого. Брань и кулаки – живым.
Попался на глаза Татищеву ученый ботаник Гейнцельман:
– А ты почто на носу своем очки водрузил? А ну, сними их сразу же. – Робкий ботаник очки снял и поклонился Татищеву. – Ты меня зришь? – спросил его Татищев. – А коли так, так на што тебе очки эти нашивать?
Выяснилось, что «ботаникус» по-русски едва понимает.
– Ах, так? – озверел Татищев. – Так за што же ты, очкастый, деньги за службу брал? Гнать его в три шеи отсюда…
Только выгнал немца, как напоролся на англичанина:
– Джон Кассель я, живописец и бытописатель здешний…
Изгнал и британца за компанию с немцем.
– Всех прочь! Набрал тут Кирилов дармоедов разных, которые и по-русски-то не разумеют. А в дерзостях еще мне являются…
Скоро из иноземцем остался в Оренбургской экспедиции только британский капитан Эльтон. Но Татищеву просто было до него никак не добраться: Эльтон описывал земли, что лежали возле того озера, которое называется его именем – озеро Эльтон (возле Баскунчака).
Коли уж взялся ломать, так ломай, чтобы все трещало.
Вот Татищев и сокрушал…
А когда все начинания Кирилова были уже во прах повержены, тогда Татищев нацелился на… Оренбург!
Пригляделся он к городу и сказал с подозрением:
– Город-то… ой как худо поставлен!
Тут сразу все закачалось.
– Перенести Оренбург, – распорядился Никитич. – Перетащим его в место лучшее, какое я отыщу…
Очень был деловит Татищев и небывало скор на руку:
– Эвон место ниже по реке, возле горы Красной… Посему и приказываю: кириловский Оренбург задвинуть за штат, а новый город офундовать у Красной горы!
Только в России такое и возможно: поехал Оренбург со всеми причиндалами на место новое, а там еще с весны трава пожухла, дров совсем нету, люди там мерли, как мухи, сами неприкаянные, опаленные солнцем…[13]
А на том месте, где Кирилов заложил столицу степной России, жизнь угаснуть не смогла. Сначала там прижился тихий городок, где жители топили сало да мяли кожи; мужчины взбивали масло, а женщины долгими зимними вечерами вязали дивные пуховые платки. Кирилов верно соорудил город, на добром месте, и сейчас там живет гигант промышленный – по названию Орск!
После Кирилова даже могилы не осталось, но он еще ждет памятника себе. Только не в уютном Оренбурге, а в грохочущем металлургией, огнедыщащем нефтяным заревом Орске… Там! Именно там надо ставить памятник российскому прибыльщику, который умер в нищете, оставив потомству богатства несметные.
* * *
В одной коляске отъезжали Гейнцельман с Касселем.
– Ну что ж, – сказал ботаник, опечаленный. – Пока я проживал в Оренбурге, мое имя стало известно в Европе. Теперь мои каталоги флоры местной вся Европа изучает в университетах.
Живописец английский отвечал ботанику немецкому:
– А я успел описание казахов и башкир сделать с рисунками… Поеду издавать атласы в Лондон и тем на родине прославлюсь…
Приехав в Самару, они зашли на почтовый двор. Стали пить вино, поглядывая на кучу навоза, сваленного посреди городской площади. Солнышко уже припекало, и навоз курился волшебным паром. Гейнцельман, задумчивый, сказал:
– С нами получилось так оттого, что русские ненавидят иноземцев, причинивших им немало бедствий.
– Неправда! – возразил Кассель. – Русские ненавидят иноземцев, при дворе царицы состоящих. Но мы же не придворные прихлебатели, наши труды царице и не нужны – они нужны России… Нельзя так с нами поступать, как поступил Татищев!
Красавец петух заскочил на верх навозной кучи и радостным клекотом созвал куриц самарских.
– Нальем пополнее, – предложил «ботаникус». – И выпьем сейчас за благородного герра Кирилова.
– Да, – прослезился Джон Кассель, – что касается сэра Кирилова, то мнения наши сходятся: это был настоящий джентльмен!
Ученые допили вино до конца и (пьяные, шумные, огорченные) разъехались, чтоб навсегда затеряться в безбрежии мира человеческого. Нехорошо поступили с ними. Даже очень нехорошо!
Если ты ненавидишь графа Бирена и всю придворную сволочь, возле престола отиравшуюся, то зачем свой гнев бессильный обращать на ботаника, на живописца, на математика?
Ведь не все наехавшие на Русь были плохими!
Эпилог
Юрий Федорович Лесли зимовал возле Калиберды на кордонной линии. В хатке-мазанке украинской генерал по-стариковски на печи кости свои грел.
И тянулись в ночи его древние, как вечность, песни:
Густо сидят Лесли на берегу Годэ,
на берегу Годэ,
у самой горы Беннакэ…
Заревом осветило окошки хаты – это вновь запылали смоляные бочки на вышках сигнальных. Жгли их запорожцы, зимовавшие на этих вышках с осени – при саблях, при горилке, при тютюне. Тревожно ржали в палисадах казацкие кони… Тревога! Тревога!
Лесли стянул на груди застежки старинного панциря, в котором дед его приехал на Русь при царе Алексее Михайловиче. Поверх панциря накинул шотландский рыцарь тулупчик козлиный. И разбудил сына-адъютанта, храпевшего молодым сном на лавке:
– Юрка, проснись: татары скачут… И помни завет рода нашего: «Держись в седле крепче!» Дай саблю, сын…
Отряд в 200 клинков, звеня амуницией, пошел на татар. Впереди, с худым лицом подвижника, прикрыв седины париком пышным, скакал на лошади генерал.
В безысходную неясность опрокинулась отчая Шотландия с ее легендами. В степи украинской не было горы Беннакэ, и теперь уже не Годэ, а звонкоструйная Калиберда протекала под заснеженным ивняком…
– Да вот же они! – вскинулась сабля Лесли.
И увидели воины русские, как по горизонту, пленяя его от края до края, неслышной теменью («аки песок») проносится вражья конница. Казаки шпорили своих лошадей усталых:
– Геть, геть!
Снег был глубок, сыпуч. Через целину шли кони тяжко (все в паре). Взрывали грудью они сугробы снежные. Мело. мело… мело поземкой искристой. И разгорались в небе звезды вечерние.
– Отец, татары уходят, – сказал сын отцу-генералу.
– Вижу сам. Гнать, гнать их… дальше, дальше!
Ночь опустилась на Украину, а они все гнали татар.
Звезды померкли в небе, а они все гнали и гнали их.
Выгнали за Днепр татар, и за Днепром гнали дальше…
Когда же татары поняли, что только 200 клинков настигают их, тогда они остановились, «аки песок» сыпучий.
При свете морозного дня тускло замерцали тысячи сабель.
– Молитесь, дети мои! – воскликнул Лесли.
Степь наполнилась звоном стали. Храпели кони, кричали люди.
Лесли – в кольце врагов – сражался львом, старик был опытен в рубках сабельных. Пластал старый воин татар от уха до плеча.
Но перед смертью он увидел то, чего бы лучше никогда не видеть. На шею сына аркан накинули татары, как на собаку, и потянули Юрку прочь из седла.
– Отец, – донесся голос, – держись в седле крепче!..
Клинки татарские сошлись над храбрым рыцарем, и заблистали враз, рубя седого ветерана на куски.
Весь отряд Лесли был выбит. Почуяв прореху в обороне русской, всей мощью конницы своей татары – от Калиберды – ринулись опять на Украину, пленя, грабя, насилуя и убивая без жалости.
* * *
Февраль затуманил столицу, он пригревал заснеженные крыши Петербурга – чуялась весна ранняя… Миних в пасмурном настроении велел везти себя во дворец. Приехал и долго стоял в передней, обдумывая – что он скажет императрице. Решился!
– Матушка пресветлая, – заговорил напористо, входя в покои царицы, – генерала Лесли на кордонах побили. Кто ж знал, что татарва на самую масленицу набег свершит. Напали и на кордон полковника Свечина, но тот пять часов отбивался до самой ночи, и отбился сам и отбил у татар малороссиян плененных…
– На что ты принес мне это? – отвечала Анна Иоанновна. – Я с утра радовалась, а ты в меланхолию меня вгоняешь.
Миних скрипнул ботфортами.
– Война наша тяжкая, – вздохнул с надрывом. – Ну-ка посуди сама, государыня, каково беречь кордонную линию, ежели она протянулась на тысячи верст, а людей не хватает.
– Их и всегда на Руси не хватало! Это напрасный слых идет по Европам, будто в России людей – как муравьев в муравейнике. Бог нас просторами не обидел, сие верно. А излишка людского на Руси еще никогда не бывало. Гляди сам: мрут всюду, а кто не мрет, те разбегаются… Где взять, коли брать негде?
Миних понял, что Анна Иоанновна запускает камушки в его огород. Прямо она не винила фельдмаршала в неисчислимых жертвах, но дала понять, чтоб впредь людишек поберег.
– Ничего, – заговорил он, утешая царицу, – скоро дожди потекут на Украине, снега расквасят, травка зазеленеет, опять пойдем… Я тебе, матушка, из Крыма бочку каперсов привезу. Ежели в суп какой каперсы класть, от них суп бывает вкуснее.
– Мне лавровый лист нужен, – отвечала царица.
Миних воодушевился:
– Растут и лавры в Крыму поганском… Скажи, для чего тебе лавры надобны?
– Да кто ж без них обойдется? Они и в супах хороши, ими и героев венчать можно…
Так закончилась эта зима.
Нет, ничего не дал России поход на Крым.
Русская армия, взбодрись!
В новом году тебе все начинать сначала.
Летопись третья
Дела людские
И мы ходили-то, солдаты, по колен
в крови.
И мы плавали, солдаты,
на плотах-телах.
Тут одна рука не може – а другая
пали,
Тут одна нога упала – а другая
стои.
А где пулей не ймем – так мы
грудью берем.
А где грудь не бере – душу богу
отдаем.
Из старинной солдатской песни
Глава первая
Перо в руке Анны Иоанновны вкривь и вкось дергалось по бумаге. Писала на Москву дяденьке своему, вечно пьяному Салтыкову: «Нетерпеливо ведать желаем, яко о наиглавнейшем деле, об лежащих в Кремле святых мощах угодников… особливо большая царская карета цела ль иль сгорела?» Ничего ей не отвечал дяденька, Москвы всей губернатор. Притаился там и сидел тихонько. Боялся, видать, правду сущую доложить племяннице.
1737 год навсегда останется памятен для России – в этом году Москва от свечки сгорела. И верно, что от свечки, которой красная цена – копейка! Баба-повариха в дому Милославских (что стоял у моста Каменного) зажгла свечку пред иконой и ушла, забыв про нее. Свеча догорела, подпалив икону, и пошла полыхать! От этого-то огарка малого огонь дотла сожрал первопрестольную. Жилья москвичам не стало. Дедовские сады, такие душистые и дивные, обуглились. Бедствие было велико.
Не забыл народ русский той свечки грошовой, и даже в пословицу она вошла. Выжгло тогла Китай-город и Белый город; архивы древние не уцелели. Кошек и собак на Москве не осталось – все в пламени погибли. Кремль изнутри выгорел. Жар от огня столь велик был, что он даже в яму литейную проник, где покоился, готовый к подъему, Царь-колокол. Когда солдаты набежали, водой из ведер его остужая, от колокола тогда и откололся краешек маленький (в 700 пудов весом).
Не успела Русь опомниться от беды, как исчезли в пламени города Выборг и Ярославль. Полыхала и столица, которая едва от наводнения оправилась. Петербург горел от самых истоков Мойки до Зеленого моста, от Вознесенья до канала Крюкова, и все это жилое пространство обратилось в горькое пепелище. Прах вельможных дворцов на Миллионной улице перемешался с прахом убогих мазанок слободок рабочих. Тысячи зданий и тысячи людей пропали в огне. Знающие люди сказывали, что пожары те неспроста.
Тайная розыскных дел канцелярия подвергла подозреваемых в поджоге таким лютым истязаниям, что все они, как один, облыжно вину за пожар на себя взяли. По приказу императрицы Ушаков окунул несчастных в бочки со смолою, чтобы горели они спорчее, и сжег людей на том самом месте, откуда пожар начинался, – на улице Морской (что ныне зовется улицей Герцена).
В этом году, будь он неладен, людей на костры ставили и по делам духовным, отчего смерть не слаще. Татищев на Урале сжег башкира Тойгильду Жулякова, который сначала православие принял, а потом в мечеть молиться пошел («учинил великое противление»). Сожгли за отступничество от бога и капитан-лейтенанта флота Андрея Возницына…
Антиох Кантемир из Лондона дым костров тех учуял.
Даже в стихах этот дым воспел:
Вот-де за то одного и сожгли недавно,
Что, зачитавшись, стал Христа хулити явно…
До чего же никудышно на Руси стало!
Ненадолго оставим Россию, читатель, и навестим Францию: там у нас завелся один хороший знакомый – Бирон.
* * *
Славен во Франции со времен незапамятных род могущественных герцогов Биронов. Их подвигами украшены великие битвы под знаменами с бурбонскими лилиями. Были они политиками, маршалами, пэрами, адмиралами. Резали они в подворотнях католиков заодно с гугенотами. И резали они гугенотов в постелях заодно с католиками. Даже король Генрих IV, уж на что был мужчина серьезный, но и тот побаивался этой отчаянной семейки.
Сейчас во Франции в чести живет и в пышности благоденствует герцог Бирон де Гонто. Уж много лет ничто не смущало души маршала. Угасли миражи пылкой младости, остыл любовный жар в его сердце, звоны шпор уже не звали старца на битву. Бирон так бы и умер, ничем не потрясенный, если бы…
Если бы не получил письма из Петербурга.
– Какой-нибудь пройдоха имеет дело до меня!
Писал ему сам фаворит императрицы русской. Писал о том, что в годы забытые один из семейства Биронов покинул Францию, после чего осел в краях курляндских. Потомком же его являюсь я, сообщал граф Бирен герцогу Бирону и просил герцогов во Франции признать графа в России за своего сородича.
– Забавный случай! Вот повод посмеяться нам…
Это нахальное письмо герцог Бирон де Гонто с собою взял в Версаль и с чувством читал его там вслух – при короле, при дамах. Все веселились оттого, что митавский проходимец вдруг стал претендовать на родство с французскими Биронами:
– Шулер и лошадник пожелал быть дюком!
Однако Версаль был отлично извещен, какую роль играет Бирен при царице русской, и в Петербург ответил герцог с учтивостью. Мол, его род настолько знатен, столетиями он находился на виду всей Европы, генеалогия его известна, отчего никто из рода Биронов не мог пропасть в краях остзейских неприметно. «Вот если б вы, – с юмором писал маршал Бирон графу Бирену, – вдруг оказались герцогом владетельным… тогда другое дело!»
Граф Бирен, ответ дюка прочтя, был возмущен:
– Он рано стал смеяться надо мною. Такие шутки могут перелиться в истину. В этом году звезд сочетанье возникло для меня в порядке идеальном. А год тысяча семьсот тридцать седьмой станет для меня благодетельным, ибо эта цифра не делится на два, на четыре, на восемь…
Больше всего в жизни Бирен боялся «двойки»!
В этом году герцог Саксен-Мейнингенский просил руки его дочери – Гедвиги Бирен, которая имела несчастье с детства быть горбатой. Но граф Бирен послал герцога ко всем чертям:
– Я знаю этих вертопрахов-мейнингенцев! Им не рука нужна моей горбуньи, а только кошелек ее, чтобы дела свои поправить.
Вчерашний конюх, мать которого собирала по лесам в подол еловые шишки, уже гнушался иметь своим зятем герцога.
1737 год, тяжелый для России, был удачным для него.
Глава вторая
Долгий срок, с 1562 по 1737 год, Курляндией правила династия Кетлеров. Анна Иоанновна была замужем за предпоследним, которого русские на свадьбе опоили водкой насмерть. Сейчас в старинном Данциге, в доме под желто-черным штандартом, умирал последний Кетлер – герцог Фердинанд, и Европа ждала смерти его, как собака ждет сочной кости… Кому достанется его корона?
Курляндское герцогство издавна было вассалом Польши, но сама Польша сейчас в подчиненье у саксонцев. Август III обязан России короной польской, которую добыл для него фельдмаршал Миних пять лет назад под стенами Данцига. Третья корона, курляндская, для Августа – лишняя тяжесть. Кому вручить ее?
Вопрос не прост. Он слишком сложен…
Август III не прочь подарить корону Кетлеров своему брату сводному, принцу Морицу Саксонскому. Этот залихватский мужчина уже успел побывать в объятиях Анны Иоанновны, она совсем раскисла от его лихой «партизанской» любви. Тогда князю Меншикову пришлось пушками вышибать Морица из Митавского замка…[14] За Морица Саксонского стоит и Версаль, ибо принц был фрацузским маршалом.
Но… Вена-то не согласна! Ей, загребущей и завидущей, желательно обрести для себя и курляндскую корону. Император Карл VI любил устраивать племянников. Антона Браун– швейг-Люнебургского он уже примазал в женихи Анне Леопольдовне. Но в арсеналах Вены имеется еще в запасе принц Брауншвейг-Бевернский, и этот выбор Карла VI одобряли в Англии, где царствовала ветвь Ганноверская, родственная дому Брауншвейгскому.
Но… ах, читатель, мы забыли про Берлин! Берлин же очень не любил, когда при разных дележах поживы его забывали.
– Я ведь тоже не дурак, – утверждал там кайзер-зольдат, – и я отлично знаю, на каком языке говорит курляндское дворянство. Это язык немецкий – мой язык… Митаве необходим владетель из Гогенцоллернского дома! Пожалуйста, взгляните на маркграфа Бранденбургского: достоин, прям, некриводушен. Он неумен – зато он и неглуп. Сын, покажись и мне уж заодно. Я так давно тебя не видел… Дела, дела!
Удивительно!
Неужто же корона Кетлеров такая драгоценность, что даже Вена и Версаль не брезгают иметь ее в своих руках? Что там хорошего, в Курляндии запустелой? Леса шумят, и волки бегают, в песках клокочет пасмурное море… Уныло и дико в герцогстве, как на заброшенном кладбище. Постыдно нищая, бесправная страна, где у крестьян нет даже горшка, чтобы сварить похлебку, – страна эта была недавно сказочно богата, как Эльдорадо.
Ведь был (еще вчера!) блестящий век, когда в Митаве правил герцог Якоб, подвижный финансист и забияка. От этих берегов унылых шли корабли, и желто-черные штандарты взвивались в устье африканской Гамбии, их видели в Карибском море. Древние лабазы либавских гильдий еще хранят, дразня воображение, дивные запахи имбиря, кокосового масла и корицы. Из колоний заморских Курляндия начерпалась золота, нахватала кости слоновой и тростника сахарного.
Но как мало надо стране, чтобы разорить ее! Всего лишь одна война Петра I со шведами, лишь одно чумовое поветрие – и вот Курляндия разорена.
Курляндские конъюнктуры сложны.
Кому же, черт побери, сидеть с короною на Митаве?
Говорят, что среди множества кандидатов затесался и какой-то неведомый граф Бирен… Европа его плохо знает:
– Бирен? А кто это такой?
– По слухам, обер-камергер императрицы русской.
– Ха-ха! Но он-то здесь при чем? Прислуживать царице за столом – этого мало, чтобы претендовать на корону.
– Да он, мадам, не только камергер. Он еще и…
– А-а, тогда понятно!
Фердинанд Кетлер доживал свои дни под желто-черным штандартом, а Европа уже играла короной его, словно мячиком. Бирен верил в черную магию чисел, число 1737 было неделимо на два.
* * *
Мутный свет множества свечей озарил поутру дворец Зимний, сложенный воедино из трех домов частных. Петербуржцы уже знали: императрица пробудилась (в экую рань!). Анна Иоанновна, кофе отпив на манер немецкий, проследовала в туалетную комнату. В баню русскую государыня хаживала очень-очень редко; дамы митавские научили ее водою пренебрегать; императрица лишь протирала по утрам свое лицо и тело «распущенным маслом». Сильный блеск кожи покрывался густым слоем разноцветной пудры.
Недавно гамбургский мастер Биллер сделал для нее набор из сорока предметов. Тут и флаконы дивные, сосуды в золоте для мазей и помад – все пышно, блещуще, помпезно. А зеркала высокие волшебно это чудо отражают… Век бы так сидела, мазалась и помадилась! С огорчением императрица стала замечать, как по вискам ее от самых глаз разбежались первые морщины. В углах губ четко оформились борозды угрюмых складок. Как страшна старость! Ей жить и любить еще хотелось и насыщать богатством сундуки свои, которые горой лежат в подвалах дворцовых… После туалета императрица проследовала в биллиардную, где ловко разыграла партию с дежурным арапом.
Появился Бирен – ласковый, как кот перед хозяйкой.
– Анхен, – шепнул ей на ушко, – вот уж никогда не догадаешься, кто прибыл в гости к нам.
Императрица с треском засадила шар в узкую лузу:
– Знаю! Ты звездочета Бухера давно ждешь из Митавы.
– Нет, Анна, бедный Бухер спился… Увы, злой рок для мудреца! А помнишь ли Митаву нашу?
– Ой, натерпелась там! – вздохнула Анна.
– А помнишь ли друзей митавских?
– Да где они? У нас с тобой их мало было…
– Ты вспомни, Анна, – с улыбкой намекал ей Бирен, – зима мягчайшая в Митаве, наш сад в снегу, и шпицы замка в инее. Собаки лают, из кухонь дым валит, в конюшнях пахнет сладко… Неужели тебе не догадаться, кто прибыл в нам?
– Нет, милый, не могу. Скажи.
– А помнишь ли ту ночь в Митаве, когда послы московские нам привезли кондиции, пропитанные вольнодумством?
– О, не забыла, помню… Зла того не истребить!
– А кто собак из замка на прогулку выводил?
– Брискорн был паж… такой мальчишка шустрый.
Бирен вышел и вновь вернулся в биллиардную, введя за руку прекрасного юношу. Анна Иоанновна даже обомлела. Мальчишкой был, а стал… «Как он красив!» Брискорн, смущаясь, кланялся. Кафтан на нем нежно-лазоревый, весь в черных кружевах. И туфли в пряжках с изумрудами. Парик расчесан по последней моде, изящно завит и украшен бантом на затылке. А в ушах Брискорна – брильянтовые серьги…
– Мой паж! – и бросилась к нему, как муха на патоку.
Брискорн задыхался – от пота бабы, от тяжести груди императрицы, от духов и острого мускуса. Бирен нахмурился: как бы не пришлось ему опять немного потесниться (такие случаи уже не раз бывали). Анна Иоанновна влюбленно смотрела на Брискорна, он был ей мил еще и потому, что напоминал о невозвратном прошлом, когда она была моложе.
– Рассказывай… откуда ты сейчас?
Брискорн ей отвечал учтиво и достойно:
– Я еду из земель германских, учился в Йене у знатных профессоров, год прожил в Геттингене, где король британский недавно для Ганновера университет образовал. Науки философские постиг, насколько мог, и затосковал я по отчизне бедной. Но на Митаве скучно показалось мне, и вот… вас навестил.
Вдруг резко прозвучал вопрос от Бирена:
– А ты проездом до Митавы не заезжал ли в Данциг?
– Был в Данциге. Отночевал три ночи там.
Анна Иоанновна понимающе глянула на Бирена.
– Скажи нам честно, ты герцога Курляндского Фердинанда не видел ли случайно?
– Как дворянин курляндский, – ответил бывший паж, – я долгом счел представиться ему проездом.
– А… как он? Плох? – с надеждой вопросил Бирен.
– Он дышит, как мехи органа в церкви старой…
Бирен, повеселев, сказал:
– Пойдем, мой милый геттингенец. Сейчас мы сядем в сани, я покажу тебе столицу варварской страны, где ты увидишь многое такое, что в Йене иль Ганновере не встречал…
В дверях граф повернулся, заметив властно:
– Брискорна во дворце я не оставлю… я так хочу!
Поначалу обер-камергер юношу даже очаровал. Бирен ведь умел разным бывать. Хотел обворожить – и пел сиреной, голос его становился звучным, будто арфа, когда он колдовал мужчин и женщин. И сотрясались стены дворцов и манежей от раскатов этого голоса, если граф входил в гнев. Дипломаты так и говорили:
– В этом бесподобном человеке сразу три персоны обитают: Бирен вкрадчивый, Бирен-властитель и Бирен в злости. Первый очарователен, второй невыносим, а третий просто ужасен…
В ярости граф разрывал на себе кружева, над которыми годами слепли крепостные мастерицы. Его жена, горбунья Бенигна, боялась мужа пуще огня. Шпынял ее, убогую, даже на людях, не стесняяcь. Зато детей своих Бирен трепетно и нежно обожал. А дети, выросшие средь низкопоклонства, были исчадьем ада…
Отец их даже в знатности своей способен был слушать, повиноваться обстоятельствам. Они же – никогда! В злодействе рождены, зачаты средь злодейств, сыновья графа Бирена, казалось, с детства и готовили себя в злодеи. И старший Петр, и младший Карл – распущенны, надменны, склонны к пьянству. Они уже тогда по гвардии считались подполковниками и кавалерию Андрея Первозванного носили на своих кафтанах, которой боевые генералы не имели. Их шутки были таковы: или парик поджечь на голове вельможи, или чернила выплеснуть на платье фрейлины. К сыновьям граф Бирен приставил легион гувернеров. Но ученики волтузили своих педагогов палками, когда хотели. Иные пытались жаловаться графу, но Бирен таких отправлял в смирительный дом, приказывая впредь считать их сумасшедшими. По утрам петербуржцы видели их иногда на улицах – под стражей, с вениками в руках, педагоги подметали мостовые Невского проспекта…
Бирен был ласков к гостю своему – Брискорну, и геттингенец поражался прекрасной памяти хозяина. Бирен читал и знал немного. Но у него была прекрасная библиотека, и все прочитанное хоть однажды Бирен помнил точно. И знаниями своими умел вовремя пользоваться. При случае он уверенно выкладывал их в обществе.
Пребывание в доме обер-камергера Брискорн использовал удачно. Он сделал выводы, и эти выводы ужасны были.
Его тянуло к людям ученым, хотелось покопаться в книгах Корфа, заманчиво виднелась за Невою Академия де-сиянс, но граф таскал его в манеж, на куртаги, в зверинцы и на стрельбища.
Иногда из души Бирена с болью прорывалось – затаенное:
– Не боюсь я Вены, презираю Версаль, плевал я на Берлин. Для меня существует лишь один соперник – принц Мориц Саксонский… Это страшный человек для меня!
* * *
Мориц Саксонский – блестящий стратег, храбрейший полководец, авантюрист отчаянный и любовник всех женщин, которые только имели счастье попасться ему на дороге.
Сегодня он проснулся в постели чьей-то жены.
– Надо ехать! – вскочил принц, быстро одеваясь.
– Куда вы, друг мой?
– Сначала в Дрезден.
– Зачем? Или Парижа мало для безумств ваших?
– Короны – не пуговицы, на земле не валяются.
– Ах, боже! Хоть поцелуйте меня на прощание…
– Некогда!
Загнав сорок восемь лошадей, принц был уже в Дрездене, где его совсем не ждал брат – король и курфюрст. А саксонский канцлер Брюль пугался каждый раз при виде Морица.
– Ваше величество, – шепнул канцлер Августу III, – приглядывайте за своим братцем: как бы он не перепутал гардеробы и не надел на себя вашей короны вместо той, которую всю жизнь ищет!
Мориц Саксонский, волнуясь, свернул в трубку две золотые тарелки. В штопор закрутил бронзовый канделябр. Взял кочергу от камина и кушаком обвязал ее вокруг камер-лакея. Поглошая сорок шестой бокал вина, он сказал брату:
– У меня осталось теперь только три выхода. Первый – покончить жизнь самоубийством. Второй – добыть корону Курляндии. А третий – изобрести корабль, который бы плавал в Америку без помощи весел и парусов…
Мориц взял колоду карт, и она треснула в его пальцах, разорванная пополам, чего не мог сделать никто из силачей. Опоясанный кочергой камер-лакей валялся в его ногах, умоляя принца распоясать его, но Мориц размышлял, не замечая лакея.
Август III отвечал брату:
– Избавь наш Дрезден от твоих похорон и не мучай себя механикой. Относительно же короны… ты не воображай, что будешь угоден на Митаве, ибо давление русской политики мы ощущаем здесь постоянно. Однако могу тебя утешить: ты ничем не хуже Бирена, а я ратифицирую диплом на того герцога, которого изберут в курляндском ландтаге открытым голосованием…
– Значит, все-таки избрание? Отлично. Я сажусь за сочинение писем на Митаву, где меня еще не забыли и забудут не скоро… Ого, сколько бочек с вином было там выпито!
– Пиши. Но сначала распоясай моего лакея…
За столом Морица застало известие из Данцига о смерти герцога Фердинанда Кетлера. В Дрездене давно поджидали русского посла, барона Кейзерлинга, но – по слухам – он остановился в Митаве, чтобы способствовать избранию графа Бирена.
– Борьба обостряется! – воскликнул Мориц.
И перо еще быстрее забегало по бумаге. Это перо Морица, как и вся жизнь его, было бравурно, пламенно, талантливо. Принц был в душе демократ. Вот какие перлы выскакивали из-под пера его: «Небольшая кучка богатеев, жадных до наслаждений тунеядцев, благоденствует за счет массы бедняков, которые способны существовать лишь постольку, поскольку обеспечивают бездельникам-богачам все новые наслаждения. Совокупность угнетателей и угнетенных образует именно то, что принято называть обществом».
Мориц Саксонский был чрезвычайно опасен для Бирена, ибо он мыслил, он кипел, он бунтовал! Недаром же этого человека безумно любила славная женщина Андриенна Лекуврер…
А кто любил Бирена?
«Дин-дон, дин-дон… царь Иван Василич!»
* * *
Бирен с воплями вломился в комнаты императрицы.
– Анхен! Мы пропали, – зарыдал он. – Это ужасно… Ты прочти, что пишет твой бывший поклонник… Мне с ним не совладать!
Бирен протянул к ней «афишки», разосланные по городам и весям Курляндии агентами принца Морица Саксонсского.
«…вы уже предвидели настоящее бедственное положение и, надеюсь, произвели на этот случай выбор в мою пользу… Вы поверите в готовность мою умереть, сражаясь за вас, если надо будет сражаться!»
Бирен уже не вставал с колен, плачущий:
– Я ухожу! Мне с этим головорезом не справиться. Ты же сама знаешь, Анхен, какой это человек… Ты сама рассказывала, что в молодости он тебя изнасиловал, несчастную, после чего ты и полюбила его… Откуда я знаю? – закричал Бирен, вскакивая. – Может быть, ты его и сейчас еще любишь?.. Анхен, Анхен, – горевал Бирен, – я пропал… О боже! Неужели каббалистика мрачных чисел меня обманула?
– Не дури, – вдруг жестко произнесла императрица. – Наш Кейзерлинг уже в Митаве. Я послала гонца вдогонку ему, чтобы барон там и сидел, а в Дрезден пока не ехал. Сейчас все зависисит от того, кого изберет курляндский ландтаг. Вот ты на избрание божие, друг милый, и уповай…
Она стала писать указ, в коем предписывала властям словить принца Морица, яко разбойника, ежели он близ рубежей обнаружится. «Сей указ, – заключала Анна Иоанновна, – содержать секретно и никому, кто бы ни был, о том не объявлять, и для того перевод его на немецкий язык тут приложен, дабы лучше вразуметь смогли…»
Громогласный бас императрицы оглушил скороходов:
– Гей, гей, гей! Готовить курьера до Риги поспешного…
Спокойствием своим она внушала Бирену надежду; вернувшись к себе на Мойку, граф наказал Брискорну:
– И ты, мой паж, тоже скачи в Ригу – прямо к генералу Бисмарку. Не вздумай лошадей жалеть! Лети, как ветер… А шурин мой, бравый Бисмарк, уже знает, что ему делать дальше. Ты понял? Так скачи… Поверь, озолочу!
Лучшие лошади в Европе, лошади из конюшен Бирена, всхрапнули возле подъезда. Брискорн запрыгнул в глубь возка и – поскакал. Но поскакал совсем не в Ригу; он прибыл на мызу Вюрцау, что стоит на Аа-реке, где проживал могущественный ланд-гофмейстер Курляндии, барон Эрнст Отто Христофор фон дер Ховен – злейший враг всех Биренов!
– Лучше быть рабами России, – сказал Брискорну фон дер Ховен. – Переживать непогоду следует не под маленьким, а под большим деревом…
Ланд-гофмейстер натянул перчатку, пошитую из шкуры змеиной. Желто-черные штандарты реяли над унылыми лесами. Малиновый плащ с подбоем из горностая стелился за Ховеном по лазурным паркетам замка Вюрцау. Старый барон напоминал пса, у которого вздыбилась шерсть на загривке…
Без выборов не обойтись, как и без пушек – тоже!
Глава третья
Бранные мышцы солдат уже напряглись для битв. Пора бы и двигаться армии на Черноморье, но Миних от похода скорого что-то отлынивал, осторожничая.
– Травы-то еще нет, – говорил он. – Травы дождемся…
На этот раз решено было по рекам к морю спускаться, а князю Трубецкому велено от Миниха – кораблями же – хлеб и осадную артиллерию под Очаков доставить. Вообще фельдмаршал не признавал за флотом боевого значения и корабли с телегами часто путал.
– Разница между телегой и кораблем невелика, – утверждал фельдмаршал. – Телега по земле едет, а корабль по воде плывет. Но все одинаково грузы должны перевозить…
В русскую ставку прибыло немало офицеров из стран европейских. Иные втуне надеялись пронаблюдать, как об стены Очакова будет Россия лоб себе разбивать. Особенно много соглядатаев прислала Вена, и цесарцы на руках носили принца Антона Брауншвейгского; племянник императора Карла VI, он был для них – как бог, что Миниху явно не нравилось:
– Здесь бог един – великий Миних!..
Из русских генералов состояли при армии – Аракчеев, Тараканов, Леонтьев, князь Репнин, Бахметьев, прибыл из Оренбуржья и Румянцев. Миних его невзлюбил; Румянцев же меж тем водил солдат в лесок, где они веники тысячами вязали.
– Если собрались париться, – язвил Миних, – то баню я вам обещаю… Только кровавую баню!
– Нет, фельдмаршал. Коли татары степь подожгут, нам пожара не загасить. А вениками завсегда огонь степной и тушат…
Из числа своих приближенных Миних более всего побаивался талантливого шотландца Джемса Кейта, соперника в нем подозревая. Кейт справедливо требовал от фельдмаршала точности:
– А разве князю Трубецкому можно провиант доверить?
– Не съест же он его, – увиливал Миних.
– А пушки сумеет он доставить к Очакову?
– Уверен. Князь обещал мне спустить прямо к Очакову плашкоуты с хлебом и пушками.
– А где план Очакова, который мы должны брать?
– Нет плана! – огрызался Миних. – И так возьмем. Знаю лишь одно, что конфигурация цитадели Очаковской шестиугольная.
– Как же, – настаивал Кейт, – без плана на штурм идти?
– Бог! – отвечал Миних. – С нами бог… Ясно?
С верфей брянских спустили по Десне к Киеву множество кораблей. Плоские, как блины, они были способны перевалить пороги днепровские, годны и на мелководьях лиманов черноморских. Пехоту сажали на корабли, вручали солдатам весла многопудовые. Офицеры флота тут же наспех учили солдат, как ловчее воду веслом загребать, как по вечерам мозоли на ягодицах залечивать. И наполнился Днепр чудесным видением флота, который в свои паруса ловил ветер попутный. А на передней галере, подставив солнышку громадное пузо, величаво плыл к славе сам Миних.
– Вот и травка показалась, – говорил млея, а рядом с ним возлежала на коврах смешливая Анна Даниловна, которой родить впору…
Тянулись Днепром вдоль рубежей с Речью Посполитой, за Кременчугом открылись перед армией безлюдные места Сечи Запорожской – скоро уже и Переволочная, где после Полтавы безутешно рыдал королевус шведский. Миних выбил трубку о борт корабля, тишком признался пастору Мартенсу:
– Ума не приложу, как до Очакова добираться станем…
Сгрузились на берег. Бойко заторговали греки-маркитанты, чуя поживу. От скрипа многих тысяч телег болели уши. Гнали скотину гуртами – на прожор великой армии. Возле кобыл-маток, тыкаясь носами под животы их, бежали бархатные жеребятки. Лохматые и грязные верблюды, гримасничая, с недовольством тянули пушки. Золотистые быки, весне радуясь, игриво бодали пугливых коров. Среди массы животных, колесниц и орудий солдаты проносили рогатки, похожие на тараны. В довершение всего раздался дикий женский вопль… Вблизи порогов днепровских, посреди шума военного компанента, княгиня Анна Даниловна породила здоровую крикливую девчонку, которую нарекли в честь царицы – Анною.
– Разве же это армия? – брезгливо говорили австрийцы и наблюдатели стран прочих. – Это ведь табор дикий. Орда какая-то…
Казалось, сам черт ногу сломает в этой неразберихе. Но вот Миних в ярком халате вышел из шатра, взмахнул жезлом:
– Пошли! Дирекция – на Бендеры!
Войска тронулись, и сразу обнаружилось, что порядок все-таки существовал. Орда превратилась в армию, покорную дисциплине, и даже любая корова, обреченная в пути на съедение, казалось, заняла надлежащее ей место. Поднялась тут пыль, пыль, пыль… Ох, и пылища! Потянулись обозы, обозы, обозы… Они были столь тягостно велики, что арьергард армии подходил к лагерю на рассвете, когда авангард уже поднимался в путь. Даже сержанты гвардии имели для нужд своих до 16 возов с барахлом. А багаж генерала Карла Бирена тащили сразу 30 быков и лошадей, 7 ослов и 15 верблюдов…
Стоило армаде русской застрять на минутку, как после нее земля оставалась будто выбритой, – несчастный скот успевал сожрать под собой каждую травинку. На походе, при появлении Миниха, деташемент лейб-гвардии до земли склонял свои знамена. Вдали от столицы фельдмаршал уже принимал царские почести, на которые церемониальных прав не имел! Считая знания свои всеобъемлющими, Миних по вечерам в шатре своем учил Анну Даниловну, как ей следует давать грудь младенцу.
– Да не учи ты меня, Христофор Антоныч, – обижалась дама. – Это уже шестой у меня… Как-никак и без твоих инструкций выкормлю!
* * *
Ласси поднял свою армию на поход раньше Миниха; она струилась на Крым степями приазовскими; здесь меньше было пышностей, но зато больше внимания к людям, отчего войска и шагали напористо.
Далеко протянулась вдоль берега моря сакма, пробитая татарами и ногайцами. Дико тут все, одичало. Выходя из Азова, фельдмаршал Ласси встретил разрушенный Троицкий острог на Таган-Роге и заложил тут крепостцу с пушками.[15]
Гигантской тысяченожкой, ощетинясь багинетами ружей, двигалась армия на Перекоп; иногда солдаты видели, как в морской дали, тяжко и неотступно, выгребают из блеска синевы галеры. Следуя морем близ берегов, ноздря в ноздрю с армией Ласси, проходила Донская флотилия вице-адмирала Петра Бредаля.
Перед кораблями расстилалось древнее Сурожское море, а в море том нагуливали жирок громадные осетры, резвились в Азовье вкусные севрюги. А порою галерные весла было не провернуть в воде от густоты косяков леща, судака да частой тюльки. Иногда корабли теряли армию, но лагерь ее моряки легко обнаруживали ночью – по зареву костров, освещавшему ширь небесную. Ласси дождался флотилию в устье реки Кальмиус.[16] Выше по течению этой реки находилась местность печальная, где во времена ветхие случилась несчастная для Руси битва с татарами на Калке…
Здесь армия Ласси застряла, не в силах переправить через Кальмиус пушки тяжелые. Бредаль вызвал Петра Дефремери:
– Бери сорок плашкоутов – мост для армии сооруди.
Дефремери, веселый и загорелый, как дьявол из преисподни, составил на реке корабли бортами, словно понтоны, и армия прошла через настилы плашкоутов – с лошадьми, с обозами, с артиллерией. Бредаль потом созвал морских офицеров:
– Господа, флот до Берды[17] мы еще дотянем. А затем карты можно выбрасывать. Потянемся, как слепые, вдоль берега…
За Бердою моряки видели с кораблей тучи ногайских всадников, которые с берега осыпали гребцов стрелами. Берег по траверзу поплыл куда-то вбок. Армия из виду совсем пропала. По ночам уже не светили ее дружественные костры, вселяющие бодрость.
– Огибаем косу длинную, – насторожились моряки.
Адмирал Бредаль, полуголый, с ножом у пояса, словно пират, шатался по палубе с православными святцами в руках.
– Сей день, – из святцев он вычитал, – на Руси святого Виссариона поминают, а посему греха нет, ежели назовем косу Виссарионовской…
Со стоном и хрипом вырывалось дыхание из груди гребцов. Соль морская разъедала ладони. Трудное это дело – грести, денно и нощно ворочая пудовые весла в ртути тяжелых вод морских. Только успеешь ткнуться носом в днище, чтобы вздремнуть, как тебя уже сверху ногой пихают: «Вставай, Ванька, по тебе весло плачет…»
Опять уперлись в косу, долго-долго огибали ее с юга.
Бредаль заглянул в святцы:
– Сей день на Руси святого Федота празднуют. А посему назвать косу Федотовской и на картах то начертать…
За этой косою догорал костерок. Плашкоут мичмана Рыкунова врезался в берег, матросы с ружьями кричать стали:
– Эй, у огня! Свои люди иль чужие?
Встал от костра казак с ложкой в руке:
– Православные будем… Нас нарошно от армии оставили, чтобы сообщить вашему флотскому благородию: гребите и далее вдоль бережка, а Ласси с войсками уже в Геничах[18] стоит.
– А что это за Геничи такие?
Казак попробовал каши из котла, долго чесался.
– Кажись, не город, – ответил.
– Село, может? – спрашивали с корабля.
– Того не знаю. Не бывал ишо там.
– А где же они, твои Геничи?
– Там… – И казак махнул рукой в ночку темную.
Рыкунов доложил об этом Бредалю, и тот хватил чарку перцовой. Вояка отчаянный, лихой навигатор, он не растерялся.
– Весла… на воду! – скомандовал.
Вздрогнуло море от единого удара тысяч лопастей, и тронулись в незнаемое прамы и дубель-шлюпы, боты мортирные и кончебасы, а за ними пошла мелочь прочая, на которых гребли люди, иные море впервые видевшие. Вскоре эскадра вышла вдоль берега на Геничи. Оказалось, что это улус татарский – грязный, зловонный, блошливый. По бортам кораблей кисли топкие, нехорошие берега, в командах было примечено, что вся рыба куда-то исчезла.
– Может, вошли в реку ядовитую? – сомневались люди.
– Залив или пролив тайный, – утверждали другие.
Дефремери, чтобы споры пресечь, шагнул к борту, зачерпнул горсть воды и глотнул ее одним махом.
– Это море, – сказал. – Но гнилое море. И вода здесь противная. Дайте рому глотку ополоснуть от мерзости этой…
Бредаль долго колдовал над худыми картами:
– Не знаю, что и писать ради навигации точной. Куда вошли? Но разумею, что соленых рек не бывает… Пишу: море!
Так они забрались в Гнилое море (по-татарски – Сиваш).
Ласси созвал совещание офицеров – армейских и флотских.
Говорили:
– Как войти в Крым и как из Крыма выйти?
– Вопрос плохо скроен и пошит негоже, – отвечал Ласси. – Надо спрашивать, как войти в Крым, а уж как выбираться из него, об этом посудим, когда в Крыму побываем.
– Перекоп закрыт! – утверждал Бредаль. – С года прошлого татары умней стали, и воротца эти захлопнули намертво. Ежели через Перекоп ворвемся в Крым, то обратно не выскочим…
Галеры проплывали в ночи, трепеща стрекозьими крылами весел. Крупные звезды рассыпало над саклями геничскими. Крым был уже близок – как локоть, который зришь, но вряд ли укусишь.
Ласси показал рукою вдаль:
– Видите? От самого Крыма в Гнилое море вытянут длинный язык косы Арабатской, которая заводит прямо в логово хана крымского. Вот ежели армия перепрыгнет с берега матерого на косу Арабатскую, тогда мы сразу в Крым вскочим. И окажемся в Тавриде с той стороны, с которой не ждут нас татары, сидящие в Перекопе…
Послышался вой; из трескотни цикад, из гущи ночных трав вырвались, словно демоны, четыре тысячи всадников.
– Чух… чух-чух… чох-чох! – кричали они.
Это прибыла калмыцкая конница от хана Дондуки-омбу. Возглавлял ее свирепый, как барс, тысячник Голдан-Норма. Барабаны забили поход. Тяжко взрывая воду веслами, проследовали мортирные боты под командой Дефремери; солдаты вязали в ряд пустые бочки, стелили их по морю, и этот «мост» перекинулся через Сиваш. Искрились белые пески, пропитанные солью и ракушками. Армия перешла по бочкам через пролив, не замочив ног, и солдат русский ногой босою ступил на зыбкий песок Арабатской косы…
Не верилось! Разве можно поверить в такое?
Без единого выстрела, не пролив капли крови, армия Ласси уже стояла на крымской земле.
– Всем по чарке, – велел фельдмаршал. – И более чарок не будет. Воду беречь. Ни колодцев, ни родников здесь нету. Пошли!
Мост из бочек остался у Геничей неразрушен (на случай внезапной ретирады). И начался поход. Беспримерный в истории войн!
Шли русские по косе Арабата – как по лезвию острого ножа, воткнутого прямо в сердце ханства проклятого, ненасытного.
– Солдаты! – говорили офицеры. – Отныне любой из вас – генерал. Маневр свой обдумывай. Действуй спокойно. Сильный слабого ободряй. Молодые ближе к ветеранам держитесь… Помощи не жди, ее не будет. Россия за тридевять земель осталась!
* * *
Миних своим солдатам думать не разрешал:
– Здесь думаю один я! Да и зачем им думать, если я уже все продумал? «Солдатский катехизис» века прошлого учит: «Армия оленей, руководимая львом, сильнее армии львов, руководимой оленем». Это верно! Оленям только и осталось, что во всем льву повиноваться – мне!
Старинный шлях уводил армию на Бендеры – совсем в другую сторону от Очакова. Когда турки уверились, что русские идут на Бендеры, Миних круто развернул армию на юг – прямо на Очаков, только сейчас обнаружив перед противником свои истинные планы. Солдаты зашагали целиной, спаленной заживо. Для воодушевления слабых без устали рокотали барабаны, грохотом своим они покрывали колесные визги. Гобоисты дудели в полковые гобои.
Армия шла в трех каре, и птица с высоты поднебесной видела, как ползли через степь три громадных щетинистых жука… Вместе с русскими воинами шагали сейчас на Очаков хорваты и сербы, венгры и греки, македонцы и валахи, молдаване и болгары; в седлах качались усатые сонные запорожцы. Любой народ, что страдал от турок в притеснении, имел своих сынов в русской армии.
Каре уплывали, как корабли, в душный угар степей.
Утопая в мучнистой пыли, почасту падали люди.
– Воды… хоть капельку, – просили упавшие.
Ревел скот. Непоеный. Второй день. И третий.
Скотина умирала на земле – рядом с людьми.
И люди умирали на земле – подле скотины…
– Усилить шаг! – рычал Миних из окошка кареты.
Фельдмаршала нагнал усталый Манштейн:
– Очакова не видать, а люди умирают как мухи.
Миних высунулся из окошка кареты – красномордый.
– Это не новость, – отвечал он. – Русские умирают молча. А вот я помню французов… Так они визжали перед смертью. Передайте от меня казакам, чтобы поймали хоть одного татарина…
Поймали! С расспросу пленного выяснилось, что обмануть хитрого врага фальшивым заходом на Бендерский шлях все же не удалось. Очаков сильно укреплен, а гарнизон его усилен отборными войсками из босняков и арнаутов. Армия напряглась в марш-рывке, торопясь выйти к Очакову. Померкло солнце, и впереди возникла туча багрового дыма: турки подожгли степь. Сухие травы сгорали со свистом. Пыль, перемешанная с пеплом горьким, забила горло. Люди дышали раскаленным прахом и… шли! шли! шли!
Травинки не осталось после пали. Доска – не степь.
Фуражиры возвращались пустые.
Где-то послышалась стрельба. Миних заволновался:
– Всему есть конец, и кажется, мы выходим к цели…
Высоко в небе взметнуло язык рыжего пламени.
– Неужто снова паль пущают? Сгорим, братцы…
Миних из кареты перебрался в седло – поскакал.
Вернулся обратно растрепанный, почти счастливый:
– Это не пожар в степи – турки жгут свои форштадты…
«Наша армия, с темнотою ко городу пришед, обступила город кругом и, как пришли, в ружье становились, несмотря на салютацию с города из пушек, и тако до свету в ружье пребывали…»
* * *
Они пришли! А за рвом глубоким, с нерушимых фасов бастионов, смеялись над ними турки. Они бы смеялись еще больше, узнай только про Анну Даниловну… Рано утром из разведки вернулась кавалерия, успев за ночь обскакать побережье по дуге лимана.
– Мы пропали – ни одного корабля в лимане! Князь Трубецкой опять обманул армию. Не только хлеба, но даже осадной артиллерии к Очакову не прислал.
Манштейн добавил с лестью, пропитанной тонким ядом:
– Это могло бы устрашить кого угодно, только не вас, мой экселенц. (Миних начал сопеть.) Конечно, – продолжал Манштейн, – ваше сиятельство имеет случай блеснуть своим гением и… Не взять ли вам этот Очаков голыми руками?
Глава четвертая
Число пушек в этой империи громадно!
Х.-Г. Манштейн
– Глас свыше – это глас пушек! – сказал фон Бисмарк.
Из окон башни рижского замка виднелась полноводная Двина, заставленная кораблями. Прошел торговец с коромыслом, на котором висели для продажи связки свечей сальных, словно гроздья бананов. Русская девка-франтиха торговала из корзин лубяных лимонами. Заезжий архангелогородец тащил на базар несуразный куль мороженой трески. Говорливые бабы несли в сырых тряпках скатки сочного творога. Поражало в Риге обилие евреев на улицах; местные шейлоки как будто ничего не делали, но всегда при деле находились… А за рекою видел Бисмарк – поля, луга, леса, укрывавшие Митаву; крутились крылья мельниц и высились там шпицы пасторатов, похожие на мызы баронские.
– Латы мне! – приказал фон Бисмарк.
Слуга стянул на лопатках губернатора тесемки латные. Из груды перчаток Бисмарк выбрал боевые – уснащенные стальными лепестками. Шпагу он отбросил – взял палаш. Войска построены. Пушки заряжены. Более ждать нельзя! Бисмарк закинул латы плащом и, звеня коваными ботфортами, пошагал вниз по лестнице. Ударом ноги он распахнул двери замковой башни, вышел на набережную, сел в карету.
– Дирекция – на Митаву! – приказал офицерам.
А вслед за региментом с пушками ехали… кибитки. Десятки и сотни кибиток, и все они пустые, затянутые черным коленкором, как гробы. Народ в ужасе шарахался по сторонам. Он уже знал эти кибитки – в таких вот самых возят в Сибирь преступников. «Глас свыше – это глас пушек!» – восклицал Бисмарк…
В эти дни король прусский не отпускал от себя фон Браккеля, посла петербургского. Однажды он ему сказал со всею прямотой короля-солдата:
– Ставлю на тысячу червонных (золотом, конечно), что все мы останемся с большим носом, а герцогом на Митаве станет… Ну как его? Опять забыл… Вот этот долговязый парень, который в карты по вечерам с царицею играет. Не могу вспомнить, как его зовут. Бирен, что ли?
Фон Браккель выпучил глаза – как пузыри.
– Да быть того не может! – заорал посол России. – Императрица Анна всем в Европе обещала в дела курляндские не мешаться!
Тогда король прусский стал щекотать фон Браккеля, будто щенка, который даже повизгивал. При этом он говорил ему:
– Сознайтесь королю… хотя бы ради сплетни! Сознайтесь же, что русские полки стоят возле Митавы с пушками.
– О нет, король! Вас в заблуждение ввели агенты легкомысленные… Выборы герцога будут абсолютно свободны!
– Не сомневаюсь, – отвечал король. – И верю: каждый может избирать хоть кошку. Но… под прицелом русских пушек.
Да, кажется, граф Бирен скорее возьмет Митаву, нежели граф Миних поспеет с Очаковом. Внутри столицы осиротевшего герцогства уже засел, вроде шпиона, пройдошистый барон Кейзерлинг. Хитрец рассчитывал на то, что Митава продажна, что здесь немало развелось охотников услужить Бирену. Особенно порадеют в его пользу те «рыцари», что положением своим при дворе и богатством русскому самодержавию обязаны до гробовой доски.
Под Очковом, где решается честь России, нет пушек. Но зато пушки есть под Митавой, где решается судьба Бирена.
Между Петербургом и Дрезденом часто пролетали курьеры. Они скакали в Европу обязательно через Митаву, где Кейзерлинг вскрывал печати на их сумках; дипломат прочитывал всю переписку царицы, дабы знать любые оттенки конъюнктур придворных.
А пока что барон ложью заклеивал всем глаза.
– Выборы будут совершенно свободны, – убеждал Кейзерлинг. – Выборы – это глас свыше, глас божий!
* * *
Ландгофмейстер герцогства Курляндского почтенный старец фон дер Ховен уже с утра был в панцире (как и Бисмарк). В молельне долго он стоял перед распятием. А на стене висел оттиск дюреровской «Меланхолии»: суровая женщина грустила над песочными часами, и часы эти, казалось, по капле источали из себя тоску и тягость чувств земных…
– Гроза над Аа, клубятся тучи над Митавой нашей!
Ховен вышел к сыновьям. Их мечи короткие были укрыты под плащами, а рукояти в перчатках проволочных сжаты.
– Послушайте, – он им сказал в напутствие. – Крестовые походы принесли пользу лишь тем умникам, что догадались сидеть дома и не совались в дела гроба господня. Но были дураки, которые шагали в Палестину целых сорок лет, пока о них не позабыли жены и дети. Вернувшись же, вот эти остолопы в Европе оказались лишними! Сам папа римский взялся их пристроить, чтобы крестоносцы не издохли под заборами. Взамен угодий пращуров наш предок Ховен приобрел в злодействах вот этот замок на Вюрцау… Что вы молчите, мои ребята?
– Внимаем мы тебе, отец наш!
– Похвально ваше послушание… Я много жил и много передумал, – сказал старик. – Нам предстоит решать вопрос: куда идти нам дальше и… за кем идти? И вывод мой таков: пусть лучше русские сочтут Курляндию своей губернией, пусть в замке Кетлеров живет российский губернатор, но… только бы не этот негодяй!
Был средний час в истории курляндской. И каждый рыцарь или бюргер был предан делам обыденным, когда ландгофмейстер фон дер Ховен открыл собрание ландтага.
Он начал речь с высокой кафедры:
– Рядом с нами находится великая Россия, курляндцам суждено самой природой стоять лицом к ней. Московская империя очень быстро растет и набирает силы. Она – младенец, рвущий тонкие пеленки! Доверьтесь мненью моему: если Россия с кровью пришла в соседнюю Лифляндию, то справедливо будет нам без крови допустить ее в Курляндию.
– Под русским быдлом не бывать! – закричали с мест рыцари. – Пусть уж лучше курляндец сиятельный Бирен владеет нами.
Но тут поднялась тощая шпажонка геттингенца.
– Я за Россию тоже! – объявил Брискорн. – Иль мало вам, остзейцам, было унижений от надменных шведов? Довольно распрей! Кончайте с этим раз и навсегда… Курляндия пусть станет заодно с Россией, которая, как дуб могучий, укроет наш народ под тенью своих ветвей. Но – только не Бирен! Я все сказал… Dixi!
Раздался тяжкий грохот с улиц. Ворота ратуши разъехались, и прямо в гущу избирателей «свободных» тупою мордой всунулась большая пушка. А перед пушкою стоял, похохатывая, сам Бисмарк, свойственник биреновский. Без парика был генерал, крепко пьян, в зубах его дымилась трубка, сверкали латы, а в жилистой руке торчал палаш.
– Кончайте быстро этот балаган! – возвестил зычно. – Великая государыня наша, ея величество Анна Иоанновна, в дела чужие никогда не мешается… Бог вам судья! Вы вольны избирать кого угодно. Но все же знайте, что желателен лишь Бирен.
В подтверждение слов этих артиллерия открыла пальбу над Митавой, стреляя для острастки пыжами войлочными, которые горели, будто шапки, падая на крыши зданий с огнем и дымом.
– Узнаю руку наглеца, протянутую к священным реликвиям предков наших… Вон отсюда, чужеземный мерзавец! Вон!..
Это крикнул Брискорн. Держа перед собой шпагу, бывший паж герцогини Курляндской бежал прямо на Бисмарка. Но блеснул отточенный палаш – и геттингенец рухнул на плиты ратуши.
Фон дер Ховен, побелев лицом, возвысил голос:
– Здесь уже пролилась первая кровь. Обнажим же и мы мечи наши! Сопротивляйтесь насилию, рыцари… – Громадное семейство Штакельбергов всех оглушало.
– Желаем Бирена в герцоги… – кричали они.
– Выборы, – продолжал Бисмарк, палашом размахивая, – дело совести каждого. Но посмотрите-ка на улицы Митавы…
Ого! Вокруг ландтага стояло множество кибиток.
– Ландтаг может голосовать и против Бирена! – закончил Бисмарк. – Но после этого всем вам предстоит прогулка на казенный счет в страну пушистых зверей – Сибирь!
Стучали пушки над Митавой.
– Лучше Бирена не найти! – надрывались рыцари в чаянии золотых ключей камергерства, чинов высоких на русской службе и земельных гаков с новыми рабами. Бисмарк шагнул на кафедру, оттеснив ландгофмейстера.
– Вы же знаете лучше меня, – сказал он собранию, – что имения герцогства обложены миллионными долгами. Потому и герцогом на Митаве должен быть человек очень богатый… А кто здесь самый богатый? Все вы – нищие, как крысы сельской кирхи. Крику от вас много, а денег мало…
– Богаче Бирена никого нет! – кричали опять «фамильно» семьи Бергов и Штакельбергов, Бухгольцы и Берггольцы, фон Мекки и фон Рекки, Нироты и фон Ботты, Унгерны и Бреверны. – Самый богатый в Курляндии граф Бирен… Он один может спасти нас!
Замолкли пушки, и грянул орган. Когда молебен благодарственный отгрохотал под сводами, старый фон дер Ховен плюнул в пьяную рожу фон Бисмарка.
– Плюю в тебя, ибо ты заменяешь здесь своего господина.
Старика тут же сунули в кибитку и повезли.
* * *
Сколько лет возили его – он не знает, потеряв счет времени, как и та дюреровская женщина с суровым лицом, грустящая под шорох вечного осыпания песка. Но однажды Ховен проснулся и понял, что лошади из кибитки его выпряжены. Старик выбил дверь и выбрался из возка. Кибитка стояла у самого порога его дома в Вюрцау… С опаскою Ховен прошел в опустевшие залы. Нетопленые камины стыли в древней кладке стен. Мебель уже вся вывезена. В погребах – ни одной бутылки вина. Только на стене еще висел лист жестокой правды – «Меланхолия». Старик заплакал:
– Хоть мертвые в гробах, но… отзовитесь!
Скрипнула дверь. Появился человек в черной маске, в прорезях которой виднелись обвислые веки осторожных глаз.
– Надеюсь, – сказал он весело, – теперь вы поняли, сколь опасно шутить со всемогущим герцогом Курляндским. Вот вам письмо от его светлости, и пусть оно не смутит духа вашего. В нем герцог извиняется, что вынужден отобрать у вас имение Вюрцау.[19] Можете уходить отсюда. Вы более – никто, вы не имеете права выражать удивление или возмущение… Идите прочь!
– Но где же моя жена? Где мои сыновья?
– Жена скончалась за отсутствием вашим. А сыновья… Один, по слухам, в армии саксонской. А младший убежал в Канаду, где вырезает краснокожих. Ищите для себя иной ночлег. А здесь, в имении Вюрцау, сиятельный герцог Бирен отныне устраивает замок для своей придворной охоты…
Уходя, фон дер Ховен сорвал со стены дюреровскую «Меланхолию». Часы жизни источали страдание – глубокое, почти неземное.
Глава пятая
Фельдмаршал в сердцах выговорил Анне Даниловне:
– Сударыня, вы распустили своего мужа, совсем уже от рук отбился. Теперь, на потеху всему миру, я вынужден брать Очаков без осадной артиллерии…
Но княгиня Трубецкая уже поднаторела в боевых походах и на испуг не давалась; она ответила Миниху:
– Мой муж не виноват, коли телега корабля надежней…
Посреди золы и пепла сгоревших трав возник, плескаясь разноцветными шелками, роскошный и объемный, шатер фельдмаршала. Пригнувшись низко под его навесом, внутрь пронырнул австрийский атташе при русской армии – фон Беренклу.
– Неужели это правда? – воскликнул он. – Существуют законы батальные, и брать Очаков сейчас – значит преступать традиции.
– Русская армия тем и живет, что разрушает традиции.
– Но… вспомните хотя бы Гегельсберг! – сказал Беренклу. – Здесь, под Очаковом, вы прольете еще больше крови.
– Россия людьми богата, – отвечал Миних. – Если их не жалеют во дни мира, то я других не добрее и не стану жалеть людей во дни военные – ради конкетов.
– Но знайте, граф: турки – отличные стрелки. Они переколотят всех ваших солдат, как негодных собак.
Миних чуть не вытолкал цесарца прочь:
– Эй, только не учить меня! Солдаты русские – это вам не собаки. И вы не упорхните в Вену раньше времени – сначала убедитесь, что они будут погибать храбрецами…
Когда имперский атташе удалился, Миних потаенно признался Мартенсу, другу близкому, другу сердечному:
– Конечно, мой падре, этот цесарец прав: штурмовать Очаков – безумие! Любой уважающий себя полководец в Европе, подойдя к такой цитадели, счел бы за разумное поворотить армию обратно. И никто бы не упрекнул его на ретираде. Но… здесь не Европа!
Остатками воды, уже загнившей в бочке, Миних ополоснул лицо после бритья. Велел созвать в шатер генералитет. И генералам объявил:
– Читаю вам приказ: «Атака придает солдату бодрость и поселяет в других уважение к атакующему, а пребывание в недействии уменьшает дух в войсках и заставляет их терять надежду к виктории…» Очаков этот мерзкий станем брать штурмом! Промедли мы – и из Бендер подойдет громадная армия визиря, сплошь из янычар жестоких состояща! Решайтесь…
Громыхнула с фасов Очакова пушка; первое ядро разбилось возле шатра, раздирая шелковый заполог, и принц Гессен-Гомбургский сразу доложил Миниху, что он смертельно болен.
– Только не умрите без причастия. А вы, принц Антон, – спросил Миних, – не заболеете по праву титула своего?
Принц Брауншвейгский поклонился:
– Мне перед женитьбою страхом болеть не пристало…
Ворота Очакова раскрылись, словно заслоны больших и жарких печек. Густые толпы янычар с ятаганами побежали на русский лагерь. Их встретили казаки саблями, а бомбардиры били из полевых пушек. Усеяв поле трупами, янычары убрались в Очаков, и ворота медленно затворились за ними.
Генерал Кейт снова начал придираться к Миниху:
– Штурм – ладно! Но… где же план Очакова? Отсюда я вижу только стены, на которых выставлены головы казненных христиан. Подобных наблюдений для штурма мало. Кто скажет, господа, как построен Очаков? Сколько пушек? Какая геометрия его фасов?
Миних этого не знал и отпустил генералов от себя.
– Друг мой, – с укоризною сказал ему пастор. – Нельзя же постоянно рассчитывать лишь на удачу в делах военных, как в игре картежной. Генерал Кейт прав, и если там глубокий ров, то… Скажи, чем ты его засыплешь?
– Проклятый Трубецкой! Он не привез фашинник… Где генерал Румянцев со своими банными вениками?
Явился Румянцев и сообщил, что они все веники съели.
– Как съели? – поразился Миних.
– А так, – мрачно отвечал Румянцев. – Взяли и съели. Хлеба-то ведь нет, Трубецкой не привез муки, опять сподличал…
После его ухода Миних набил трубку табаком, сказал:
– Все ясно, падре. Фашин нет. Веников нет.
– Как же солдаты пойдут через ров?
– Пойдут по трупам.
– Но там же… ров.
– Вот они и засыплют его… трупами!
Было жарко. Солнце стояло высоко. Лучи били вниз.
* * *
Миних не успел объявить штурма – он начался сам по себе, помимо воли фельдмаршала, и Миних был вынужден, как запоздавший гость, примкнуть к его буйной стихии. Случилось это так…
Еще с ночи послали с лопатами большой отряд солдат и землекопов – для возведения редута. Ночка выпала темная, места вокруг незнакомые, и оттого заблудился отряд в предместьях города. Блуждал он средь садов и кладбищ, ели солдаты какие-то ягоды – не русские. Заборов, разделяющих владения, здесь не было: каждый турок окапывал свою усадьбу канавой. И вот русский отряд мужиков и солдат всю ночь мыкался по этим канавам, словно леший их там водил. А к рассвету закатился под самый глясис Очакова и залег там. Нечаянно образовался аванпост для штурма…
Миних, узнав об этом, велел отряду землекопов под глясисом и оставаться, артиллерию же наказал перетащить в сады.
– Мне нужен пожар, – горячился он. – Пожар в Очакове!
Пожары часто вспыхивали в городе, но гарнизон быстро гасил их. Солдаты измучились, редуты копая. Небо прочеркивали, словно кометы, огненные полосы раскаленных на кострах ядер. Утром удалось пушкарям вызвать в Очакове сильный пожар.
– Горит! – разбудили Миниха. – Здорово полыхает.
– Хорошо. Пусть канониры стреляют прямо в очаг пожара, чтобы турки не смогли его угасить…
Огонь уже охватывал улицы в центре города.
– Боюсь, что турки потушат этот пожар. Дабы этого не случилось, надо всех басурман вытащить на стены… Где Кейт?
Явился Кейт (мрачный). Миних ему рта не дал открыть:
– С двумя полками выступайте под стены крепости.
– Как близко? На ружейный выстрел?
– Да! И старайтесь выманить весь гарнизон на стены…
По раннему холодку безмолвно тронулись полки. Вдали виднелось море, а там – полно кораблей турецких. Кейт приказ исполнил: его солдаты стрельбою выманили турок на вал, а пожары в Очакове сразу стали усиливаться…
– Ну, как там Кейт? – спрашивал Миних.
– Кейт в огне, – отвечали ему. – Он стоит под валом.
– Скачите к нему. Пусть продвинется еще ближе…
Кажется, Миних решил избавиться от своего соперника. Манштейн застал Кейта сидящим на земле за кустом винограда. Генерал-аншеф зажимал пальцами рану на плече. Кровь била сильно, все пальцы Кейта были ярко-лаковыми от крови. А повсюду, в самых невообразимых позах, валялись убитые стрелки… Манштейн сказал:
– Фельдмаршал приказал продвинуться еще дальше.
– Куда дальше? – спросил Кейт. – На тот свет?
Манштейн помчался обратно к шатру ставки. Миних кусал белые от пыли губы. Было ясно, что штурм обречен на бесполезное кровопролитие. Но уже били полковые литавры, зовуще пели гобои и флейты. Ухали ядрами пудовые мортиры. Поспевая за ними, залфировали маленькие пушчонки-близнята… Миних приказал:
– Теперь пусть Кейт выходит из-за редута.
Солдаты с мужеством исполнили первый приказ фельдмаршала, когда их вдруг настиг, коварный и жестокий, второй приказ.
– Немыслимо! – заорал Кейт, стоя среди убитых. – Если нас здесь умерщвляют без отмщения, то… куда же я двинусь теперь из редута? Манштейн, вы же грамотный офицер, так оглянитесь вокруг меня: храбрецы уже лежат труп на трупе…
Повинуясь окрику генерал-аншефа, русские солдаты все же вышли из-за редута. На открытой местности турки стали безжалостно истреблять их пулями. Мортиры осыпали их горстями ржавых гнутых гвоздей, оставлявших в теле болезненные раны… Манштейн возвратился к Миниху со словами:
– Кейт не выдержит. Там и железо согнется.
– Кейт не выдержит, так солдаты его не согнутся…
Миних качнулся в седле, его длинные, как кинжалы, шпоры испанского образца вонзились коню в бока, жестоко раня животное.
– Вперед! – велел он своей пышной свите.
Кавалькада всадников, блещущая бронзой и сталью, парчой и золотом, неслась за Минихом, вся в пыльной бестолочи сражения. Дым несло от Очакова, застилало море и даль степную.
– Ах! – вскрикнул юный паж, кулем слетая с лошади.
Свита пронеслась над ним, топча убитого…
Войска под командой Румянцева и Карла Бирена продвинулись до глясиса, и Миних вдруг сказал Манштейну:
– Лети опять до Кейта – пусть входит в город…
Потеряв много крови, бледнее смерти, Кейт отвечал:
– Смешно! Если моих солдат решил убить фельдмаршал, то мог бы расстрелять нас и без штурма… В какой вступать мне город? Вон стены высятся, будто в Иерихоне, а как я заберусь на них? Когда меня вперед послали, мне дали хоть одну лестницу?
– Но таков приказ, – отвечал Манштейн…
Огонь между тем бушевал над Очаковом, треск пожаров был слышен уже издалека. Войска сходились ближе к глясису, полки змеились среди садов. В окружении Миниха возникло замешательство. Все чаще падали под пулями офицеры конвоя. Под принцем Антоном Брауншвейгским раненая лошадь жалобно заржала, подломясь в ногах передних.
Австрийские атташе бросились к Миниху:
– Поберегите принца! От жизни его высочества зависит судьба престола российского… Нельзя же так рисковать.
– Но я не звал принца скакать за мною следом…
Однако стрельба турок была столь губительна, что Миних тоже завернул обратно. А на прощание он крикнул Румянцеву:
– Город, слава богу, горит. Вы продолжайте натиск…
Войска кругами сходились вокруг крепости. Со стороны лиманов, прямо по мелководьям моря, вздымая тучи брызг, проскакала конница казачья. Наконец солдаты вышли ко рву и тут встали.
– Ров непреодолим, – доложили Миниху.
– Но стоять там, где стоят, – велел фельдмаршал упрямо. – Коли уж до рва добрались, то ретирады не будет…
Вот когда начался ад! Атакующие сбились в кучу под стенами крепости – ни вперед, ни назад. Турки, ожесточась, засыпали их бомбами и пулями. Однако солдаты русские не отступили. Они ждали, что генералы разберутся в обстановке и все поправится. Им казалось, что возникла заминка, – не больше!
Но генералы были бессильны против упрямства Миниха.
Прошел один час – под бомбами армия еще ждала.
Минул час второй – продолжали стоять, умирая…
Бессмысленная смерть: стой и жди, когда в тебя прицелятся и поразят без помехи. Из горящего Очакова несло смрадом и горячим вихрем, в котором кружились крупные искры и головешки. Плечи храбрецов осыпало раскаленным пеплом.
Миниха навестил фон Беренклу:
– Я вам говорил, что ваших солдат перебьют, как собак…
На третьем часу бесцельной выдержки, убедясь, что их послали на верную смерть и бросили, русские побежали. Сразу же распахнулись ворота Очакова, из них выметнули вопящие толпы, и турки стали зверски добивать бегущих. Ни один раненый не уцелел – они погибли сразу под кривыми всполохами ятяганов.
– Мы погибли… о боже! – закричал Миних в отчаянии.
В ярости он засадил свою шпагу в землю до самого эфеса. Рвал на себе кафтан, хрипел, выл. Потом фельдмаршал рухнул наземь и покатился в низину большим чурбаном. Воя, он грыз землю.
– Где честь и слава мои? Великий боже, ты меня покинул!
Теперь уже все понимали, что Миних погубил армию.
К нему подошел с распятием суровый Мартенс:
– На тебя смотрят люди… встань!
Он поднялся, почти безумный начал искать виноватых:
– Кейта ко мне! Подлец, он сорвал мне штурм…
Перед ним предстал измученный ранами Кейт.
– Ты почему стоишь здесь живым? – орал на него Миних. – Только ты один виноват в том, что солдаты бегут…
Жаркий ветер, рванувшись от Очакова, сорвал парик с головы шотландца, и заплескались космы его седых волос. Кейт положил ярко-красную ладонь на вычурный эфес боевой сабли.
– Фельдмаршал! – отвечал Кейт с угрозой в голосе. – Можете говорить что угодно, но прошу вас помнить, что я нахожусь при оружии и чести еще не потерял…
Миних горько рыдал, грызя костяшки пальцев.
– Все пропало… все и навсегда! – бормотал он жалко.
И вдруг…
Могучий порыв горячего вихря швырнул Кейта прямо на Миниха.
Фельдмаршал упал, сшибая на своем пути пастора.
Мартенс опрокинул стол в шатре, звончато билась посуда.
А с высоты, закрывая всех своим шелестящим куполом, рухнул на людей прогоревший шатер… Что случилось?
Именно сейчас, когда казалось, что все потеряно, случилось то, чего никто не ожидал. В крепости Очакова от пожара взорвались гигантские запасы порохов. Из-под обломков шатра Миних выпутывался с восторженной бранью, упоенно рыча:
– Виктория! Мы победили…Урра-а!
* * *
Этим взрывом разом убило 6000 турок в крепости (запасы пороха были в Очакове велики). А сколько неприятеля покалечило – того неизвестно. Над тем местом, где рвануло до небес боевые магазины, теперь нависло черное облако. От массы порохов, сгоревших в единое мгновение, сразу стало нечем дышать.
– Манштейн! Трубу мне… быстро.
Миних через оптику увидел, как турки поспешно снимают со стен Очакова бунчуки, сдергивают с пик головы казненных христиан, бросая их в ров, наполненный телами. Потом заревели с фасов варварские трубы, прося русских не стрелять. На вертлявой кобыле с отстрелянными ушами выскочил из цитадели баши-чаус, посланный от сераскира. В парламентера никто не выстрелил, и баши-чаус, тираня кобылу нагайкой, проскакал среди русских воинов до самого шатра Миниха. Максим Бобриков устало выслушал его и повернулся к фельдмаршалу:
– Вам повезло, граф: сераскир просит перемирия.
– Даю, даю, даю, – согласился Миних.
Но Румянцев издалека уже слал своего гонца, который после бешеной скачки почти выпал из седла на землю.
– Не надо перемирия! – закричал он. – Не надо, не надо… Гусары наши и казаки уже ворвались в Очаков с моря!
Миних пришел в себя. Отряхнулся от пепла.
– Козыри опять в моих руках… Бобриков, перетолмачь послу, чтобы передал сераскиру: теперь фельдмаршал Миних перемирия не дает. Российская армия примет лишь дискрецию полную. С пушками, знаменами, бунчуками, багажом и всем гарнизоном…
Грянул новый взрыв большой силы. Одна из стен Очакова, дрогнув, медленно упала, обнажая внутренность цитадели. Спасаясь от огня, стали выбегать из города жители. Кидались в море обожженные. Сераскир со своим гаремом тоже хотел к морю пробиться. Казаки плетьми загнали их обратно в крепость. Только одна галера с беглецами успела уйти, другие были потоплены на виду всей армии. Флот турецкий, боясь плена, обрубил канаты якорей; воздевши паруса, он поспешил в Стамбул, чтобы ужаснуть Турцию (а заодно и Францию) падением Очакова…
Миних сиял, но Беренклу подпортил ему настроение:
– А все-таки Очаков взят не полководческим искусством, а единственно лишь случайностью. Так воевать нельзя.
Венский атташе был прав. Миних замешкался с ответом, но тут к нему приблизился настырный генерал-аншеф Кейт:
– Я требую суда. Пусть суд отыщет истинного виновника, кто под огонь людей поставил бессмысленно и жестоко!
Мимо шатра фельдмаршала проводили толпы пленных. Турки, татары, ногайцы, спаги, негры, арабы, босняки, арнауты… Немало было женщин с детьми. Одиноких красавиц офицеры тащили к себе, юную черкешенку вытянул из толпы и Манштейн:
– Теперь будешь со мною. А прошлое забудь…
Из колонны пленных с криком рванулись люди.
– Мы – греки! – кричали они, воздевая руки.
Миних повернулся к штаб-доктору Павлу Кондоиди:
– Вы тоже византиец… поговорите с земляками.
Кондоиди скоро вернулся со словами:
– Процба грецкая – цлузыть в руцкой армий зелают.
– Принять всех греков волонтерами! – распорядился Миних. – А пленных гнать и дальше: России рабы нужны…
Серыми хлопьями оседал на землю пороховой угар. В шатер к фельдмаршалу проник принц Гессен-Гомбургский:
– Вы можете меня поздравить – я чувствую немалое облегчение от болезни, секрет которой врачам неведом… Господин архиятер, – обратился он к Иоганну Фишеру, – не можете ли вы меня вылечить?
Ученый врач, автор книги «Старость и продление жизни», Фишер отвечал принцу, что в аптеках Европы не сыскать лекарства от трусости.
– Но русская фармакопея, ваше высочество, считает, что чеснок и каша гречневая способны придать человеку храбрости…
– Я не свинья, – обиделся принц…
Всю ночь в шатрах гремела музыка и звенели бокалы.
Миних с Анной Даниловной принимали поздравления.
– Да здравствует великий Миних! – кричали подхалимы…
Пастор Мартенс (хитрый) подмигнул Манштейну:
– Наш экселенц почти велик…
С факелами в руках по садам и холмам бродили офицеры с солдатами. Собирали убитых для общего отпевания. Уложили по могилам 24 000 трупов.
Глава шестая
13 июня был составлен диплом на избрание Бирена в герцоги курляндские, а ровно через месяц, 13 июля, курфюрст Саксонский и король польский – Август III, ратифицировал его в Дрездене. После чего австрийский император Карл VI утвердил Бирена в титуле «светлости». Две русские кавалерии (голубая и красная) опоясывали идеальный торс стройного и сильного мужчины, который умудрился на безделье и обжорстве не завести себе пуза…
Бирен навестил свою замухрышку Бенигну:
– Ну, горбатая обезьяна, рада ли ты? Ведь теперь из графского «сиятельства» ты выскочила прямо в «светлость»… Сяду-ка я да напишу герцогу Бирону в Париж, – что он теперь ответит мне?
В приемной было не протолкнуться: полно вельмож, униженных чужим величием, полно дипломатов с поздравлениями. Естественно, всех волновал один важный вопрос, и дипломаты спрашивали:
– Ваша светлость, когда вы намерены сесть на Митаве?
– Из Петербурга я – ни шагу! – отвечал Бирен раздраженно. – Прошу не забывать, что я не только герцог Курляндский, но еще и обер-камергер российский. Митава может стерпеть мое отсутствие. Но что станет делать без меня двор петербургский?..
В этот день, по случаю падения Очакова, Анна Иоанновна обедала на троне под балдахином, и Бирен с особенной любезностью менял тарелки перед нею – по праву обер-камергера.
Лейбе Либману он сказал:
– Всех пленных турок, добытых под Очаковом, я забираю для нужд своих. Буду строить дворцы в Курляндии, и мне нужны рабочие руки. А дабы пленных пресечь от бегства, надо отвратить их от мусульманства. Пусть пасторы обратят их в веру лютеранскую и переженят агарян на латышках…
Был зван в манеж граф Бартоломео Франческо Растрелли – архитектор славный, о котором преизрядно писано, что «инвенции его в украшении великолепны, вид зданий его казист; может увеселиться око в том, что он построит…». Такого-то и надобно!
Новоиспеченный герцог велел графу Растрелли:
– Мне нужен сказочный дворец в Руентале и резиденция в столице моей.[20] Я золота не пожалею, а ты не поскупись на пышность… Чтобы конюшни были – как дворцы! Колонн побольше всюду расставь, чтобы издали видели – здесь живет не какая-то пигалица, а сам герцог!
Выедая казну русскую, спекулируя направо и налево, Бирен за 600 000 альбертовых талеров выкупил из долговых закладов все имения прежних Кетлеров; Анна Иоанновна отказала в его пользу «вдовью» долю имений курляндских. Бирен показал себя жадным, но здравым хозяином. Понимая, что с голодного раба толку мало, он проявил заботу о крестьянах. Издал особый регламент, который попросту списал из старых указов герцога Якоба. Своего ума не хватило, но зато ума хватило, чтобы использовать чужой ум… Бирен возмутил дворянство, создавая в стране экономии, похожие на большие общественные фермы; он возводил полотняные мануфактуры. Доходы увеличились, но непомерно выросли и расходы.
– Я дожил до того, что мне уже не стало хватать на содержание своей персоны. Кажется, я никогда еще не был таким нищим, как сейчас, – жаловался герцог повсюду. – Даже уральская гора Благодать не может спасти моих финансов.
Лейба Либман уже не мог справиться с обширной бухгалтерией герцога. В помощь гоф-фактору прибыли из Европы Исаак Биленбах и прочие жулики без роду и племени, алкавшие сребра и злата от России. Бирен внушал своим факторам:
– Я вам плачу, чтобы вы думали. Много думали!
Винная монополия в Курляндии ненадолго выпрямила финансы. Потом факторы обложили налогом корчмы на проезжих дорогах, что приносило Бирену 150 000 гульденов в год.
– Но этого мне мало. Думай, Лейба… много думай!
Либман думал не только о герцоге, но о себе тоже, а все свои деньги скадывал в банки Гамбурга. Он стал при дворе большим барином. Жену свою с детишками по-прежнему содержал в Митаве, а в Петербурге жил с любовницей. Полногрудая и разгульная Доротея Шмидт его утешала.
– После сладкого, – говорил ей Лейба, – всегда наступает горькое. Мы в России лишь гости, а удирать без миллиона обидно…
Доротея Шмидт, при дворце царицы принятая, имела трех детей. Первого она прижила от врача Каав-Буергаве, второго от Лейбы Либмана, а недавно родила и третьего – от принца Антона Брауншвейгского. Был у нее и муженек – портняжка, добрый малый.
– У меня-то уже трое! – говорил он жизнерадостно.
Таковы были тогда нравы придворные…
Но чем богаче и знатнее становился Бирен, тем тревожнее была его жизнь. Тишком, лишнего шума не делая, стал герцог скупать богатейшие поместья в Силезии, в Богемии, в Мазовии.
– На корону герцогскую нельзя рассчитывать, – признавался он жене. – Надо иметь вдали от России надежный угол, где и спрячемся, когда нас русские погонят отсюда палкой…
«Бог свидетель, – писал в эти дни Бирен, – что я устал от жизни. Годы, недуги, государственные заботы, огорчения и работа все возрастают… Вся тяжесть дел ложится на меня, ибо Остерман валяется в постели!» В этом году Бирену исполнилось 47 лет, а жить ему оставалось еще долгих 35 лет.
* * *
Веселая жизнь продолжалась.
– Кто украл мою буженину? – завопила Анна Иоанновна.
Тарелка была пуста: сочный ломоть буженины исчез.
– Андрей Иваныч, – голосила императрица, – сыщи мне вора. Где это видано, чтобы у самодержицы русской, вдовы бедной, во дворце же ее последний кусок воры стащили?
Возле нее крутились, как всегда, шуты: князь Голицын-Квасник полоумный, князь Никита Волконский без штанов, граф Апраксин – дуралей от природы, Педрилло со скрипкой стоял на одной ноге, словно аист, а Лакоста с пузырем таскался по паркетам на четвереньках, будто паралитик…
– Видели! – кричали шуты. – Тут Юшкова что-то жевала…
Призвали лейб-стригунью коготочков царских:
– Ты буженину ея величества слопала?
– Пресвятые богородицы, – клялась та слезно, – да ведь то не буженинка была. Я просфорку святую жевала…
Иван Емельяныч Балакирев рассмеялся и сказал, что ворюгу он сыщет – с поличным. Таилась под лестницей дворца, в закуте темном, никому не ведомая беглая калмычка, грязная и косая. Полно было тряпья вшивого на ней. А вокруг валялись кости, обсосанные дочиста, обглоданные столь тщательно, будто они в собачьей будке побывали. Тускло и гневно глядели из мрака трахомные глаза дикой калмычки… Представили воровку пред очи царские:
– Ты кто? И почто мою буженину съела?
– А не все тебе буженина! – отвечала калмычка безо всякого почтения. – Надо когда и другим буженинки попробовать…
Анна Иоанновна засмеялась, от гнева остывая:
– Ишь ты какая смелая! Быть тебе за это при особе моей. И впредь, что я не доем, ты за меня дожирать станешь. Будешь отныне моей лейб-подъедалой. А зваться тебе велю Бужениновой.
Буженинову, недолго думая, крестили на греческий лад, стала она Авдотьей Ивановной. Сводили калмычку в баню, из колтуна ее вшей выгребли, в прическу много разных булавок и жемчужин натыкали, одели ее в шальвары на манер турецкий, и гирлянды бусин на шею навесили. Авдотья тут на мужчин стала поглядывать с интересом дамским, природным.
От стола же царского летели в нее куски жирные:
– Буженинова! Эвон огузочек я не доела… лови!
Веселая жизнь продолжалась. Блистательный красавец Франческо Арайя преподносил царице новые кантаты; дивную музыку свою он сочетал с грубейшей лестью: игру Педриллы на скрипке композитор называл бездарной. Шуту с маэстро спорить не приходилось. А недавно, в потеху себе, Анна Иоанновна утвердила новый орден в империи – святого Бенедикта, который носился в петлице на красной ленте, и орденом этим она шутов с престола награждала.
Иные из генералов злобились:
– Скоморохи паскудничают, а крест Бенедикта святого похож на крест Андрея Первозванного, коим героев отличают…
С оговору Франческо Арайя, креста не получил Педрилло и был опечален невниманием. Но скоро объявил шут при дворе, что на козе решил жениться. Тут как раз и очаковские торжества поспели. С пышной церемонией Педриллу во дворце обручали. Вели «молодых» в спальню камергеры царицыны, а жених за веревку тащил «невесту» на постель, усыпанную хмелем брачным. Императрица с придворными от хохота заливалась, радуясь забаве:
– Невестушка-то жениху не дается… Охти мне, лопну от смеха! Эй, Буженинова, хватай молодуху за рога. А ты, Квасник, держи ее за ноги, чтобы не брыкалась…
Педрилло большую поживу учуял от потехи этой, и, козла изображая, с козою он непотребствовал. После чего придворные, по приказу царицы, проходили мимо постели новобрачных, одаривали шута кошельками… А ведь тут были и фрейлины юненькие, невесты непорочные! Бог с ними, с фрейлинами, но здесь же находились и послы иноземные! Что они теперь о России по дворам своим в Европу отпишут?.. В самый разгар сатанинского веселья грохнула дверь – это вышел прочь шут Балакирев, человек честный.
Так завершились при дворе торжества очаковские, и столь мерзостно помянула царица павших под Очаковом воинов.
О Муза! ты чего отнюдь не умолчи —
Повеждь или хотя с похмелья пробурчи!* * *
Иностранцев в царствование Анны Иоанновны поражало неустройство России: возводили мало, а больше ломали. Полученное от предков держали в запусте, и ничто не береглось с рачением. Всего-то седьмой год царила Анна Иоанновна, а вокруг Петербурга уже повыбили зверье охоты ее бессовестные. Особенно же куропаткам и зайцам от царицы доставалось. Стрелок отличный, царица промаху не давала: горой перед ней мертвых зверей складывали. Теперь, разбойников бережась, она вокруг столицы леса пущие под корень сводила. Пни торчали всюду… пни, пни!
Волынский за природу страдал отечески, граждански.
– Эдак-то, – говорил он Ване Поганкину, – после нас место пустое останется. А где же внуки наши резвиться станут?
Ваня Поганкин составлял реестры ученые птицам и зверям, кои на Руси водятся. Волынский велел егерям зверей и птиц сетями отлавливать. С береженим везли их под столицу и там на волю выпускали… А с императрицей он даже поспорил однажды:
– Не пора ли теперь молодые леса насаждать?
– Не за тем рубила, Петрович, чтобы ты внове сажал.
– О потомстве помыслить надобно. Оно, потомство наше, говорить о нас яко о варварах станет… Хорошо ли?
– Мне еще забот о потомстве не хватало? Пущай сами разбираются. Или ты хочешь, чтобы меня разбойники из лесу прирезали?
– Бунты народные, – отвечал Волынский, – как тому античная история учит, завсе на площадях городских рождаются.
– Это где было-то? У нас на Руси бунты в лесах да степях зачинаются. И ты мне, Петрович, эту античность оставь… Жениться тебе надо. Сколь годков-то тебе, егермейстер?
– На сорок восьмой перелез, – отвечал Волынский.
В таком возрасте мужчина считался тогда молоденьким.
– Парнишка ты еще! Да за тебя любая пойдет. Слышала, что сватаешься к сестре архитекта Еропкина, а невесте скоро двадцать лет будет. На што тебе девка-перестарок? Пожелай только, и я сговорю за тебя Машку Головкину, внучку канцлера покойного.
Видать, пока герцог добр к нему, и царица добра будет. Стал Волынский дерзко помышлять о высоком предначертании своем. До Головкиных наезживал теперь – больше водою, на гондоле пышной. Дюжие дядьки-гребцы рассекали веслами невские воды. За ширмами из алого шелка возлежал на подушках, как сатрап восточный, Волынский под паланкином, дерзкие планы в душе лелея… А по утрам егермейстер бывал спокойнее. Проснувшись, слушал, как в высоких бутылях, изюминками заправленные, бродили кислые щи. Открывал одну из них – и щи фонтаном били в потолок, обляпывая капустой пухлоруких купидончиков. Пил жадно, кадыком ворочая. Лениво смотрел, как Кубанец крылом гусиным пыль с мебели сметает. Завтракал вельможа сыром французским и тертой редькой… Дела тайные сохранять Волынский всегда умел, но не было у него тайн, которых бы дворецкий его Кубанец не ведал. С ним он делился открыто:
– Как бы мне события ускорить? Чаю, что быть мне скоро на взлете. Порог под ногою ощущаю. Может, царицу презентовать чем? У меня на крайний случай редкостная вещица есть, каковую в природе не сыщешь… Баба-то волосатая еще живет на коште моем. Содержу ее в достатке. Может, подарить царице?
Весь в переживаниях, ехал Волынский на Хамовую (позже Моховая) улицу, где в остроге зверье размещалось. Проживали тут две львицы африканские, которые с малюсенькой английской собачкой дружили и ту собачку никогда не обидели. В клетках порскали черно-бурые лисы. В саду важно гуляли белые медведи. Волынский построил специальный амбар для обезьян, которых по его распоряжению яблоками кормили, молоком поили. Орел сидел на суку, с подрезанными крыльями. А на цепях метались два грозных бабра (сиречь – леопарды лютые). Артемий Петрович навестил и особые покои в зверинце, где бабу свою содержал. А баба та заросла волосами, будто леший какой. Бриться же ей, вестимо, не давали.
– Здравствуй, Марья, это я… От стола моего вдоволь ли тебе еды отпускают? Не жестко ль спишь?
Баба волосатая в ноги ему падала:
– Кормилец ты мой, барин! Отпусти ты до дому меня… не мучь. Сколь лет на цепи сижу со зверьми, сама зверем стала. На што я тебе? Наказал меня господь бог бородой мужскою…
– Э, нет! – отвечал Волынский. – До деревни я тебя не пущу. И не сбеги от меня: коль поймаю – выдеру!
В самом деле, место такой редкостной бабе только в Кунсткамере, а ежели помрет, плавать ей до скончания мира в банке со спиртом. Жаль, что помер государь Петр Лексеич, а то бы он за этот «раритет» золота не пожалел… И, снова бабу под замок пряча, решил Волынский: «Волосатиху до поры прибережем. Может, еще когда откупаться придется? Тогда эта загадка природы меня выручит…»
Здесь, на Зверовом дворе, застал однажды Волынского скороход от царицы. Анна Иоанновна требовала его до себя. Быстро с Хамовой улицы вывернул он в карете на Итальянскую, помчался во дворец Летний. В покоях императрицы и Остермана застал. Даже сердце у него екнуло: «Или беда или… порог?»
Анна Иоанновна, опечаленная, сказала ему:
– Австрияки-то никудышны в делах воинских, турки разбивают в Боснии армию их. Ныне же в Немирове конгресс будет мирный. Готовься представлять мнение мое. Тебе, егермейстер, не впервой дипломатом быть… Езжай, а я отблагодарю тебя!
В груди даже дух перехватило от высоты полета. Волынский понял, что успех его в Немирове – это и есть порог Кабинета.
* * *
Долго не понимал, что произошло, парижский маршал Бирон де Гонто, потом написал письмо Бирену, что он безмерно счастлив иметь в странах полуночных столь славного своего сородича, украшенного многими доблестями, и прочее, и прочее…
Правда, вскоре случился казус, озаботивший генеалогов!
Нашелся в Лотарингии аптекарь, из ума выживший, который через газеты публично по всей Европе объявил, что он тоже принадлежит к ветви герцогов Биронов.
Любая историческая нелепость должна иметь смешное окончание, и маршал Бирон де Гонто признал своим сородичем и захудалого аптекаря. Это признание он объяснял в Версале:
– Мне даже любопытно, что заведомые проходимцы решили почему-то украшать свое ничтожество именно моим славным именем и моим древним гербом. Но, признав родственником коновала митавского, почему я должен отказать в удовольствии лотарингскому микстурщику?
…Герцог Курляндский теперь именовал себя уже не Биреном, а Бироном (хотя предки его писались еще грубее – Бюрены). Соответственно, читатель, и мы впредь будем так называть его. Именно под таким именем, незаконно себе присвоенным, Бирен и вошел в нашу историю.
Глава седьмая
Татары еще сидят в Перекопе и ждут, когда армия Ласси повторит маневр Миниха прошлогодний, чтобы в Крым проскочить. А они уже здесь – на косе Арабатской! Идут, и слева от плеча солдата бурлит море Азовское, а справа затишало море Гнилое… Наконец татары разгадали обман русских. Менгли-Гирей (новый хан Крыма) сорвал свою орду от Перекопа, на лошадях она ринулась к южному побережью – к самой оконечности косы Арабатской, чтобы там встретить русскую армию на подходе, и русские волею природы сразу окажутся в ловушке! В этот рискованный момент средь окружения Ласси начался бунт. Заговор против полководца созрел между генералами…
Ночью, когда фельдмаршал дремал возле костерка, его обступили во мраке зловещие фигуры.
– Ретируйте войска назад! – сказал граф Дуглас.
– Еще шаг вперед по косе, и… смерть.
– Чьей смерти вы убоялись? – спросил Ласси.
По карте генералы стали ему доказывать:
– Мы на пути к гибели. Движение по косе к югу опасно. Пока турецкий флот не закрыл для нас капкан у Геничей, надобно бежать обратно в степи, спасаться за стенами Азова…
– Молчать! – вскочил от костра Ласси. – Или не знаете, что нет предприятий на войне, кои не были б сопряжены с риском?
Ему грозили. Его пытались уговорить.
– Надо отступать, фельдмаршал, – требовали генералы. – Не упрямствуйте, Менгли-Гирей перегнал конницу от Перекопа в конец косы Арабатской – как раз туда, куда ведете вы нас. Одним ударом хан крымский дела свои поправит, а нам с кончика ножа даже спрыгнуть будет некуда… Здесь – вода, там – вода!
Ласси долго молчал. Потом сел на барабан, кожа которого, обветренная и сухая, скрипела под ним. Он плюнул в пламя костра и велел разбудить чиновников походной канцелярии.
– Вот этим господам, – он показал на генералов, обступивших его, – немедля выдать пасы до Киева… А чтобы в бессердечье меня потом не попрекали, даю в дорогу им конвой почетный в двести драгун конных. Пусть идут!
Фельдмаршал остался без генералов. Но с ним – солдаты, офицеры; с ним и калмыцкие тысячи на конях. С ним и моряки флотилии Бредаля, которая во мраке ночи сонно шевелила веслами галерными. Ласси долго ворочался на песке. В генеральских страхах была и доля истины. Они… правы! Армия сейчас – словно капля воды, стекающая по длинной ветке, и где-то есть конец, когда капля нависнет и сорвется, падая… куда?
Утром вернулись генералы. С понурым видом прощения просили. И пасы рвали, бросая клочья их себе под ноги – на песок.
– Прощаю вас, – сказал Петр Петрович. – Но доверия прежнего от меня не ищите. Черпайте, господа генералитет, примеры доблести от подчиненных своих, кои не пасов, а викторий жаждут…
Армия шагала дальше – по краю крымского лезвия, по гребню острому косы Арабатской. За тяжким покоем Гнилого моря угадывался, маня, зеленеющий Крым…
Армия Ласси не ведала, что творится в армии Миниха: Очаков был далек от них, дым его пожаров несло по другой стороне Крыма.
* * *
Очаковское пожарище благоухало смрадом трупным: мертвецы турецкие разлагались под руинами обгорелой цитадели. Над фасами крепости зыбко дрожали в горячем воздухе гнилостные испарения. Держать на этом гноище армию становилось опасно.
– Не пора ли нам уходить?
Миних сознавал, что двору венскому он неугоден. Ибо цесарцы хотели русскую армию себе подчинить. Сделать ее послушным орудием венской политики. Но фельдмаршал желал самостоятельности – для себя! И сейчас, прослышав о разгроме турками австрийских легионов, Миних со злорадством сказал:
– Манштейн! Ну-ка затащите ко мне фон Беренклу…
Венский атташе явился, и Миних заворчал:
– Не вы ли, сударь, утверждали, что русская армия – дикая и воюет не по правилам? Любопытно знать, каковы же правила в вашей армии, если ее в клочки разносят басурмане?
Цесарский майор ожесточился:
– Инструкция предписывает вам, фельдмаршал, следовать со своей армией на Бендеры, дабы положение нашей армии облегчить.
– Опять русским ваше г… месить? – рявкнул Миних. – Может, сознаетесь, майор, по чести: зачем ваш император старый в эту войну залез, как в лужу?.. Молчите? Понимаю вас.
– Вена не забывает, что наш принц Антон Брауншвейгский скоро станет отцом российского императора, и наш долг…
– Да бросьте! – отмахнулся Миних. – Едина цель у вас, чтобы солдат российских не допустить до Дуная и княжеств валашских. Но мы там будем! Так и отпишите в Вену…
– Вас ввели в заблуждение советники ваши.
– Нет! Я введен в истинность намерений ваших изо всего опыта общения с вами. А на Бендеры я пойду – торжествуйте!
– Аминь, – произнес пастор, утишая фельдмаршала (Мартенс боялся, что в запальчивости Миних наболтает много лишнего).
Фон Беренклу удалился, и Манштейн спросил:
– За что вы так безжалостны с ним были, экселенц?
– Беренклу подлейше в Вену депешировал, что русские солдаты и вправду хороши, а я, великий Миних, будто недостоин носить чин австрийского капрала. Из Вены это письмо переслали в Петербруг, и… Вот копия с него, которую мне Остерман с любезностью переправил, чтобы кровь мне испортить.
В шатер шагнул штаб-доктор Павел Кондоиди и доложил, что в итальянской Мессине вспышка чумы. Следует отныне окуривать почту и курьеров.
– Мессина далека от нас, – ответил фельдмаршал. – А мы идем на Бендеры и, окуренные порохом, уже не заболеем. – Он повернулся к Бобрикову, спрашивая: – Что значит слово «Бендеры»?
Походный толмач развел руками:
– Не могу перевести, ваше сиятельство. С турецкого на русский лад получается такое: «Я хочу».
– А я вот не хочу… Бендер! – смеялся Миних. – Просто мне желательно сейчас отвести армию подальше от Очакова, в котором скопище трупов грозит нам гиблым поветрием…
В глубине лимана Днепровского моряки тем временем заложили шанец Александровский (и не ведали, что на месте этого шанца вырастет город благодатный – Херсон!). Казачья вольница улетала в степи, преследуя ногайцев, сама будто ветер степной, кони неслись под донцами, почти не касаясь травы… В Очакове спешно укрепили артиллерию, понаехали из России инженеры воинские; на кораблях с песнями и гвалтом прибыли в лиман коши запорожские, – всех их оставили крепость стеречь. А сама армия без торопливости потянулась шляхами в сторону Бендер.
– Что-то не подгоняют нас, – судачили офицеры. – Видать, маршал ради австрийцев ног ломать не желает. А вот об Ласси ничего не слыхать: не пропал ли со всей армией?
* * *
– Один раз, – сказал Ласси, – мы врага обманули. Но сейчас, кажется, Менгли-Гирей обхитрил нас. Сам хан поджидает армию в ауле Арабат, а мост из бочек у Сиваша, нами оставленный для ретирады, татары разрушили. Выход один: обмануть врага вторично.
С моря шла крутобокая скампавея под квадратным парусом и под веслами, которые взмахивались ровно, будто крылья большой птицы. С ходу она врезалась в берег – полезла форштевнем на яркий, слепящий от солнца песок. В воду, засучив штаны повыше, спрыгнул с борта скампавеи капитан Дефремери.
– Флот! – прокричал издали. – Флот подходит турецкий…
– Так деритесь с ним, – ответил Ласси. – Нам, сухопутным, с кораблями не совладать… Передайте привет Бредалю.
Порыв ветра рванул с гребня косы песок, сыпанул по людям, – сухо и жестко. На галере снова зарокотал, хлопая, парус. Скампавею качнуло, приподняв, и Дефремери на прощание сообщил:
– Буря! Еще вчера ждали… Буря поспешает!
С барабана, стоявшего перед Ласси, ветер сорвал карту и унес ее в небо – к большим и черным тучам, плывущим от Крыма. Скампавея отходила прочь, в знойных вихрях пропадала вдали Арабатская коса, от которой несло жаром, словно от печки. Парус брали в рифы матросы, одетые на голландский образец – в штанах до колен, в чулках рыжих, в шляпах, на горшки похожих. А на веслах трудились солдаты – полуголые, черные от загара, спины у них белые от соли. Над людьми гудела раздутая шквалами парусина, а двенадцать пар весел, вырубленных из русского ясеня, настойчиво вздымали воду под бортами скампавеи.
Дефремери показал вдаль, спрашивая Рыкунова:
– Плохо вижу… Скажи-ка, Мишка, что там виднеется?
– Турок бежит под флагом капудан-паши…
Вдоль опасных мелководий, иногда днищем по отмелям чиркая, скампавея Дефремери поспела к флотилии, когда круто заваривался шторм. Корабли уже рвало с якорей. А на иных командирами рядовые матросы служили (не хватало офицеров). Вдоль горизонта, будто отбитая по веревке, протянулась линия парусов турецкой эскадры. Бредаль опустил трубу и сказал не печалясь:
– Они мористее, оттого море трепать их станет больше…
Всю ночь било флотилию на волне. Прибой был жесток и крут. Счастливцы, кого волною на берег выкидывало. Иные же корабли через многие течи тонули. Сутки подряд летел смерч воды через косу Арабатскую, посередь которой, цепляясь за гребень ее, спасались люди и спасали из воды что попадется. Бочка там, пушка, канат, весло – все давай. Из 217 вымпелов флотилия Бредаля в одну ночь потеряла 170 вымпелов. Только чуть потишало, вице-адмирал приказал:
– Это еще не горе! Стать в дефензиву…
Дефензива – оборона. Отрыли окопы, вдоль косы наставили пушек корабельных, обложились ядрами. Горели всюду костры, чтобы прожарить ядра докрасна. Развевались на ветру лохмотья матросских голландок. В улыбках сверкали солдатские зубы.
– Иди к нам, турка, мы тебе кузькину мать покажем…
От бортов вражеской эскадры сорвались разлапистые якоря и грузно потонули в море. На флагмане капудан-паши раздался сигнал к огню. Тут и русские стрельбу открыли. Да столь удачно, что душа радовалась. С косы было видно, как ядра летят и в бортах застревают. Оттуда – дымок, потом дымище, а затем, глядишь, и огонь показался. Дефремери командовал батареей, поучал неопытных канониров, чтобы не всё в борта целились – надо и рангоут сворачивать, надо паруса ядрами разрывать. Четыре часа длилась баталия, пока турки не ушли «в великом замешательстве». Бредаль велел мичману Рыкунову взять корабль, спуститься на нем к зюйду и выяснить, что там с армией.
Мичман прошел вдоль косы, но там, где вчера еще видели лагерь войска, теперь не было ни души. Опустела коса Арабатская, лишь на песке еще виднелись следы солдатских ног. Рыкунов пробежал под парусом еще с десяток миль и лишь тогда приметил небольшое войско.
Приблизились к берегу.
– Эй! – окликнули идущих по косе. – А где же армия?
К воде подошел офицер, его прибоем с головой окатило.
– Армия? Того знать не положено.
– Я делом пытаю: кто вы такие и куда идете?
– Мы из армии Ласси, а идем прямо на Арабат – до самого конца этой треклятой косы.
– Там же хан крымский засел, он погубит всех вас!
– На то и посланы, – отвечали с берега. – Видать, не уцелеем. Но зато туркам глаза отведем от армии… Вот и шлепаем!
Прибой снова нахлынул с моря. Офицер отряхнулся и (весь мокрый, весь непреклонный) побежал нагонять войско свое.
Армия фельдмаршала Ласси пропала с косы.
Она – как та капля, что долго сочилась по длинной ветке и вдруг исчезла сама по себе, высушенная ветром, уничтоженная солнцем!
Где она? Этого не знали даже татары…
* * *
Ни дождинки с неба. Вода в лиманах затухла, а Днестр и Буг стали зелеными от цветения. Жарко было…
Армия Миниха шла на Бендеры – по выжженным лугам, через пепел «палевый». Солдаты шагали вдоль Буга, мечтая поскорее войти в лесную прохладу. В рядах слышалось – мечтательное:
– Бруснички бы…
– Малины!
– Родничок бы встретить…
Но даже кустарник, который желтел на берегах, и тот безжалостно выжгли татары на пути армии русской. Скот падал тысячами. Оставался лежать в степи, гнилостно вздуваясь боками. Драгуны давно топали пеши, неся на себе седла и амуницию. Иные плакали: разлука вечная с лошадью – как с человеком близким (жестока она и огорчительна).
Но как бы ни велики были тягости походные, ни одного дезертира армия Миниха не знала. Их было много, очень много, таких беглецов, в дни мира. Но никто из русских воинов не убежал с войны – и это особенно поражало иностранных атташе, что при российской армии состояли для наблюдения.
В поисках лугов для пастьбы Миних с разгону форсировал Буг, надеясь выискать нетронутые поляны. Через топь армия искала травы, цветов, родников и прохлады. Сравнительно еще немного отошли они от Очакова, а до Бендер было очень далеко.
– Остановите армию, – сказал Миних. – Надо подумать…
Все уже решено: в Бендерах им не бывать, и Миних писал к императрице: «Ни о чем более, как о способном и безопаснейшем обратно марше, размышлять принужден я находился…» Здесь, на просторе степей, фельдмаршал раскрыл свои карты: Бендеры в этой кампании брать ему не хотелось.
– Идем на винтер-квартиры? – спросил его Манштейн.
– Да, – отвечал Миних, – потянемся на Украину…
Пастор Мартенс говорил Миниху правду в лицо:
– Вы не победили в этой кампании. Вы ее выиграли, как простофиля в карты. Везучий человек искусен кажется и без дарований. После всех ошибок, допущенных вами под Очаковом, вы заслуживали быть разбитым полностью и плавать в луже крови…
– Победителей не судят! – огрызался Миних.
– Но их осуждают время и потомство. Удачи же случайные не выковывают победы прочной. Я вам, мой друг, добра желаю и говорю – постерегитесь! Ведь батальное счастье переменчиво, как непутевая женщина. Сейчас вы славны перед Европой, но можете стать и смешным…
Армия топала на Украину, Миних порою задумывался:
– Кто мне скажет, куда провалился Ласси?
До него доходили слухи, будто армия Ласси уже разгромлена в Крыму, перебежчики и лазутчики клятвенно сообщали, что в Кафе уже торгуют целыми связками русских солдат. Будто редиску, вяжут татары пленных в пучки и продают за море по дешевке, ибо добыча хана велика… Верить? А почему бы и нет?
Глава восьмая
После сожжения Бахчисарая столица ханства Крымского переехала в Карасу-Базар…[21] Гортанно провыли с минаретов муэдзины, первый намаз свершился, и город восстал к будням. А будни – не работа (труд принадлежит рабам), правоверные будни – это кейф, это десятая чашка кофе с пастилою розовой, это долгие беседы о ласках жен, особенно удачных за ночь минувшую.
Карасу-Базар оживал… Под укромной сенью платанов Таш-ханэ открылись ларьки и кофейни. В горшках, серебром оправленных, подают здесь гостю мясо молодых жеребят. Льется в чаши светлый жир баранов, и течет шербет. Тайком (лишь в задних комнатах) струится желтое вино, запретное в раю мусульманском. Сидят на мягких войлоках мудрецы-кадии. Пишут завещания и делят по закону имущество покойных. А за шелковой ширмой – суета, поспешный говор, там мелькают мужские тени, и видны через шелк взмахи обнаженных рук. Это привезли вчера новенькую рабыню, еще девственную, и теперь опытные покупатели ходят смотреть ее и щупать. От кузниц уже понесло жаром – полуголые рабы куют лошадей татарских. Завизжали точила, на которых правят янычарские сабли. В темных щелях лавчонок с барахлом сидят евреи-крымчаки, веры не потерявшие, но одетые уже как татары, и говорят они по-татарски.
Если послушать говор базарный, так много новостей (и самых свежих) узнаешь в этот утренний час:
– Почтенный Мустафа-ага, кладезь премудрости, ездил вчера на Арабат продавать оливки. Все силы аллаха собрались там, чтобы встретить поганых гяуров саблей.
– Да продлит аллах дни нашего ханства, и урусы уже не выберутся с косы Арабатской, им уже нельзя вернуться и к Гениче – наш доблестный хан утопил бочки моста их в Сиваше.
– Торгуйте и покупайте спокойно, чтящие пророка: саблей живущее, ханство татар саблей живет и саблею защитится…
День обещал быть хорошим. Но вдруг громыхнул гром при ясном небе, и это показалось многим странным. Вслед за этим воняющее порохом ядро влетело прямо в гущу базара. Оно разбило свинцовое ложе фонтана и, кувыркаясь, опрокинуло лоток с шипящим маслом, в котором жарилась сладкая скумбрия.
Первым опомнился чалмоносный мудрец-кадий.
– Это уже не от аллаха! – сказал он и, подобрав полы халата повыше, побежал домой, чтобы успокоить своих восемнадцать жен.
А рабы в кузницах отбросили молоты и стали с надеждою гром загадочный слушать. Один из них подхватил с земли ядро, упавшее на базар с неба, и осмотрел его со всех сторон:
– Да это ж наше – русское… откуда оно?
* * *
60 000 татарских сабель зря сверкали у Перекопа, напрасно сидели татары и возле Арабата, возле боевых костров впустую стучали барабаны-дасулы, бились бубны-дарие и ревели зурны. В ожидании подхода русских по косе татары курили тысяча первую трубку и слушали сказки, что рассказывали им бродячие дервиши…
Еще когда началась буря на море, Ласси сказал:
– Ну и пусть они там сидят. А мы их снова обманем…
Армия вошла в Гнилое море. Сильная буря согнала прочь воду, Сиваш обмелел, и русская армия ворвалась в Крым – прямо в устье Салгира; вдоль этой речонки (которая была для татар – как Волга для русских) Ласси повел солдат прямо на Карасу-Базар…
Менгли-Гирей, оскорбленный, заявил:
– Разве это барсы? Это хитрые шакалы, которые не ходят по дорогам, а лазают под заборами. Но мы поклялись на Коране, что в этом году русским в ханстве не бывать…
Он нагнал армию Ласси в 30 верстах от Карасу-Базара. Страшен был удар несметных полчищ татарских, когда они от Арабата – на полном разбеге коней! – насели на солдат русских, чтобы растоптать их всмятку, изрубить в куски и куски эти разбросать потом вокруг себя на поживу коршунам…
Сначала туча стрел упала на русских воинов, и стрелы эти, трепеща, вонзались в деревья, тупо бились о камни их железные наконечники. Солдаты с бранью вырывали стрелы из тел своих…
– Разбить татарву! – повелел Ласси…
Русские встали непрошибаемой стеной. На них обрушилась кричащая волна татар. Она разбилась об эту стенку и потекла обратно, вскипая кровавой пеной бессилия.
Ласси руку вытянул:
– Пушкам – залф! Коннице – марш!
Погнали татар.
– Успех запечатлеть укреплением его, – проговорил Ласси.
И вот первое ядро уже летит в майдан Карасу-Базара, сокрушая фонтан и сшибая лоток со скумбрией. Карасу-базарцы бежали вслед за ордой Менгли-Гирея, ища спасения на пепелище Бахчисарая. В захваченном городе остались только греки и армяне. Еще топились бани столицы, еще не остыл кофе в узорных кофейниках, еще за ширмою стояла нагая рабыня (так и не проданная).
– Предать огню гнездо поганое! – распорядился Ласси.
Выжгли и эту столицу Крыма, чтобы неповадно было татарам на Руси хищничать. Ласси досмотрел гибель города до конца. Когда стали потухать от него последние головешки, он сказал:
– Теперь нам следует отойти назад. Здесь скалы нас сжимают, и дороги худы больно… – Вокруг него собрались офицеры, виктории радуясь. – А вы не радуйтесь, – молвил Ласси. – Сейчас мы ханство гнусное за пупок держим. Но за глотку нам его уже не дано схватить. Враг увертлив и опасен… Ежели Менгли-Гирей умен будет, то все мы погибнем в Крыму, как цыплята в котле с маслом кипящим…
Ласси поступил правильно, что не стал держаться за Карасу-Базар, – он вдруг резким маневром оттянул свою армию назад, плотно сомкнул ее с вагенбургами обозов. Вышли на долину, где звенели ключи с желтоватой водой, попив которой люди одуревали, будто от белены. Ласси дал солдатам отоспаться на траве. Посреди широкой равнины Менгли-Гирей, отчаясь, вновь напал на них. На этот раз вели татар в атаку муллы и шейхи с дервишами. Несли они в руках Кораны из мечетей крымских, вещали всем эдем сладостный с толстыми гуриями… Подумать только! Сколько раз ходили татары на Русь, кормясь от грабежа, все вырезая, все выжигая, все расхищая. Казалось им, что аллах всемогущ и всегда постоит за правоверных. Но русские пришли сюда с отмщеньем – и небывало-яростно кинулись в битву татары…
Казаки взмолились перед фельдмаршалом:
– Христом-богом просим – дозвольте спешиться…
Оставив лошадей в бережении от пуль, казаки дружно вломились в костоломье рукопашного боя. Лезли на татар кучей – словно в драку, когда дерется станица со станицей. Татары трижды отбрасывали казаков от себя. Но, кровь вытерев и раны перевязав, казачье снова устремлялось в побоище:
– Пошли усе! Святый Микола, не выдавай…
В порядке стройном, под грохот барабанов, в низину боя, неся квадраты своих штандартов, скатывались полки регулярные. В железной дисциплине – ряды солдат, а мужество их – непревзойденно.
Мерный шаг. Поступь четкая. Рук взмахи. Блеск оружия.
Крымское солнце ярчайше осветило эту картину, и войско регулярное золотым слитком вспыхнуло на малахите гор таврических.
Ласси не удержался при виде такого великолепия.
– Ай, молодцы! – он закричал. – Нет силы, чтобы сокрушила вас, ребята!..
Голдан-Норма в нетерпении крутился перед Ласси в седле, а под калмыцким воином конь кружил волчком. В деревянных колодках стремян прочно застряли чувяки тысячника, расшитые бисером.
– Любезный друг, – сказал ему Ласси. – Сейчас, чувствую, татары прочь побегут. Вам их преследовать жестоко…
Голдан-Норма спросил – как далеко ему врага гнать?
– Насколько хватит сил у лошадей… Хоть до моря!
Перед массивом регулярной армии России татары присели, будто их по башке треснули. Растерялась орда – побежала. Тогда понеслись вослед им калмыки, траву топча, смятение сея. Зрелище было восхитительное! Они выхватывали стрелы из колчанов. На тетиву прилаживали быстро. Разили врага, преследуя его потом на саблях. Калмыки молнией домчали до синих гор и…
Горы скрыли калмыков от русской армии.
– Не пропадут небось, – говорили повсюду.
Армия заспешила на север, снова к морю Гнилому, спеша, пока татары не очухались от поражения. Была еще одна опасность: ведь от ворот Ор-Капу мог выйти, отрезая пути домой, турецкий гарнизон из янычар. Армия шагала торопко. День, два, три…
– Калмыки вернулись? – часто спрашивал Ласси.
– Нет. Как ускакали от нас в погоню за татарами, так и пропали за горами. Уж не переметнулись ли к басурманам?
Ласси на всем пути следования армии рассылал вокруг отряды летучие – партизанские. Они палили улусы татарские, чтобы не воскресла сила нечистая, сила опасная. Большие стада захватывали, и Ласси весь скот повелел гнать перед армией – в Россию.
Солдаты шли на родину веселые.
– Эдак-то ладно! – говорили. – Гляди, мяса сколь бегает. Уж коли маршал и мясо на Русь потащил, знать, и нас вытащит…
Из арьергарда примчался гонец – в смятении:
– Татары прутся на нас… туча пыли несется!
Пушки развернули назад. Скакала яростная конница, гоня перед собой толпу каких-то людей, и, блея жалобно, бежало много-много баранов… Пылища столбом! Канониры выглядывали из-под пушек, фитили едко чадили в их руках.
– Да это же не татары… Калмыки возвернулись!
Голдан-Норма сразу рухнул в ноги Ласси:
– Прости, батька, я глупый…
Извинялся он, что не прошел Крым от моря и до моря. Оказывается, калмыцкая конница – неутомимая! – добежала до самого Бахчисарая. А там они сгоряча дожгли и доломали все, что не успел разрушить Миних в прошлом году. Тысячу знатных мурз татарских пригнали в полон калмыки, а баранов – даже не сосчитать…
Ласси утешал Голдан-Норму:
– Не порицания, а похвалы достойны воины твои…
Победоносная армия вышла к узости Сиваша, стали здесь наводить мост, чтобы уйти из Крыма. Янычары прибежали из Перекопа, из дальней Кафы тоже подходили враги, – казалось, на этом мосту враги и задушат русских… Ласси поднял сухонькую длань.
– Вот теперь, – сказал, – когда мы одною ногой уже в России, можно и не беречь пороха… Пушками их избейте. Жарь!
Под ядерным градом противник отхлынул в степь. Переправа прошла спокойно. Ласси встретился с вице-адмиралом Бредалем:
– Надо бы морем имущество воинское отправить, дабы здесь не сжигать его напрасно. Подыщи офицера дельного, чтобы он и больных забрал до Азова.
– А раненых?
– Раненых армия на себе понесет…
* * *
Этот удивительный рейд армии по глубоким тылам противника по сути дела был рейдом партизанским.
Глава девятая
Возглавить экспедицию Бредаль назначил Дефремери:
– Мортирный бот мичмана Рыкунова сохранился от бурь лучше иных кораблей, вот его и возьмешь под команду свою…
Инструкция, перебеленная писарями, была скроена из семи пунктов. Бредаль задержал палец на чтении пункта четвертого:
«Неприятелю, каков бы он силен ни был, отнюдь не отдаваться и в корысть ему ничего не оставлять. Впрочем, имеете поступать по регламентам и по прилежной своей должности, как честному и неусыпному капитану надлежит».
Дефремери расписался внизу приказа и обиделся:
– Не возьму в толк я, отчего служителю военному, присягу давшему, прописные истины письменно указывают?
Бредаль травничек у окошка на свет поглядел. Там, на донышке фляги, еще осталось немного рома, и он наполнил чарки.
– Оттого, – отвечал выпивая, – что на совести твоей грех капитуляции уже имеется. Кто фрегат «Митау» на Балтике сдал? Кто к смерти позорной за это присужден был?
– Я.
– Ты! Пей вот, и ветра тебе попутного…
Дефремери выпил и вытер рот немытой ладонью:
– Ладно! Ежели турка встретим, то эта вот чарка и была моей последней усладой в жизни неспокойной… Я пошел!
Палуба бота мортирного припекала пятки. Смола в пазах между досками, запузырясь, лениво вскипала.
– Что у адмирала-то сказывали? – спросил Рыкунов.
– Да опять старьем попрекали… Не ведаю, как и доказать, что, от Франции рожденный, я России ныне слуга верный.
– Лови ветер! – заметил боцман, и паруса раздулись.
Выбрать якорь – дело пустяшное. Пошли они на Азов…
* * *
Плывется им хорошо… Четверо «близнят» да мортирка старенькая глядятся с бота в синь азовскую. Утешно лежать на палубе ночью, под небосводом из черного бархата, который расшит яркими звездами. Дефремери с Рыкуновым больше отдыхали, а корабль вел боцман Руднев…[22]
Мичман до войны придворный яхтой «Елизавета» командовал, и Дефремери спрашивал:
– Мишка, а чего ты яхту покинул?
– А ну их к бесу, – отвечал Рыкунов. – Императрицу-то я не катал морем, она воды боится. Зато Бирена с его горбатихой из Питера до Петергофа немало потаскал… Набьются по каютам вельможи, нам и присесть негде. Гальюн по часу занимали, будто протоколы пишут… Службы никакой, только угождай им всем. По мне, так на войне лучше, – здесь при деле я…
Руднев – из туляков, Рыкунов – тверской дворянин, а Дефремери – француз из Гавра, одним ковшом они умывались, из одного котла кашу ели. Хорошо им было вдали от начальства, поступай в море как знаешь – по совести.
– Только в море и живешь по-людски, – говорил Руднев.
Вечерами мортирный бот подходил к берегу, забирался в камыши, спустив паруса. Корабль ночевал в зеленой тишине, отдыхая каждой доской своей от трудного бега по волнам. В обнимку с пушками дремали люди. Переступая через спящих, выходил на палубу жирный черный котище, любитель живой рыбы, по прозванию Султан, он мылся лапой и подолгу глядел в камыши… В морской безлюдной пустыне, как сигналы опасности, вспыхивали яркие зрачки кота, еще недавно жившего в улусе татарском, пока не достался он победителям – как трофей военный.
«Мяу-у», – и, распушив хвост, уходил кот с палубы…
А на рассвете, ломая форштевнем осоку хрусткую, корабль под парусом снова выползал на широкий простор. От камбуза несло уютным дымом – солдаты жарили оладьи из муки кукурузной. Жизнь морская не нравилась им, и матросов они спрашивали:
– Чудно нам! Как же ты, парень, не боишься плавать по морю, на коем столько уже людей погибло?
– А твои родители каково умерли?
– Вестимо, дома – в постели.
– А ты после этого не боишься в постель ложиться?
– Ну, ежели побьют вас? Ведь вы в воду упадете.
– А тебя побьют – на землю падешь… Какая разница?
Противный ветер надолго задержал экспедицию возле Федотовой косы. Заякорясь намертво за рыхлый грунт, отстаивались в тени берега. Лодки с грузом амуниции отстали. Совсем неожиданно затишье службы было нарушено возгласом с вахты:
– Турки! Эскадра идет не наша…
Дефремери насчитал за тридцать вымпелов и сказал:
– Созываю для совета консилиум спешный.
А сам думал: «Будто смеется надо мной судьба. Опять история, как прежде… Но в этот раз выбор сделан, а последнюю чарку уже принял!» Первым на консилиуме говорил боцманмат Руднев:
– С эскадрой боту не совладать, а погибать надо с шумом.
Держал речь мичман Михаил Рыкунов:
– Это верно сказано. И нуждаюсь я только об одном: как бы перед гибелью нашей поболе напакостить врагу подлому?..
Прибавили парусов. Мортирный бот дернуло вперед от напора ветра. Турецкий флагман боялся близиться к мелководьям, но тридцать плоскодонных галер, почуяв легкую добычу, уже гнались за русскими и настигали их. Первые ядра пролетели над мачтой бота, Дефремери утешал солдат:
– Все у нас – как на земле родимой. Вы не пугайтесь. В стихии морской, для вас несвычной, скоро останусь один я!
– Окружают нас, – шепнул мичман Рыкунов.
– Вижу, но мы успеем… Смолу из трюмов подать.
Боцманмат выкатил на верхний дек бочку. Дефремери ударом топора высадил из нее днище. Бочку дружно покатили вдоль корабля, и она тягуче извергала на палубу черные потоки горючей смолы.
– Нагоняют нас! Сейчас возьмут на абордаж.
– А мы ветер забрали хорошо – поспеем до берега… Эй! – закричал Дефремери. – Тащите порох из крюйт-камеры.
Зажав под локтем картуз тяжелый, он сам пробежал по кораблю. Щедро сыпал поверх смолы искристый порох. Паруса напряглись, выпученные ветром. До земли было еще с полмили, когда мортирный бот врезался в отмель, с шипением выполз килем на песок.
Парус бессильно захлопал, ветер щелкал фалинями.
– Всем на берег… с ружьями! Быстро, ребята!
Здесь было мелко и рябило до самого берега. По плечи в воде уходили к земле матросы и солдаты. Несли на себе больных. Жалостливый мичман Рыкунов нес кота черного, часто оборачивался назад, крича что-то…
Дефремери глянул еще раз на галеры турецкие, которые обступали бот, все в рычании фальконетном, все во всплесках тяжелых весел, на которых сидели, скованные цепями, голые рабы. Он достал огня из печи камбуза, где варился горох к обеду, прижег фитиль и стал ждать. Кто-то цепко схватил его сзади за плечо.
Это был боцманмат Руднев.
– Ты почему не ушел? За борт… прыгай, дурень!
– Я не дурней тебя, – отвечал Руднев. – Смерть приять в одиночку худо. Ты не брани меня: вдвоем нам станет легше…
С берега видели, как над кораблем вздыбило белое облако – это Дефремери бросил огонь в кучи пороха. Мортирный бот, окруженный галерами врага, стало разрывать в пламени. Со свистом, обнажая черные мачты, мигом сгорели паруса. Флаг русский догорал, подобно факелу. Огонь добрался до крюйт-камер, а там взорвались разом запасы картузов и бомб мортирных. Корабль выпрыгнул из моря и рухнул вниз грудою дымящихся обломков.
– Дефремери-и!.. – закричал Рыкунов.
Мичман кинулся в море. За ним – еще двое матросов.
Где вплавь, где ногами дно нащупывая, спешили они, чтобы тела погибших от турок вызволить. Остальные уходили дальше – в самую жарынь степей, опасаясь погони с кораблей турецких. Мичман Михаил Рыкунов записан в документах «безвестно пропавшим». В числе пленных его тоже никогда не значилось…
* * *
«Потомству – в пример!» – писали на старых памятниках.
Бредаль, черство отчеканил в рапорте ко двору царскому, что, мол, капитан III ранга Петрушка Дефремери поступил согласно данной ему инструкции. Анна Иоанновна перекрестилась при чтении – и все… Больше ни звука. Ни шороха. Ни восклицания. Никто не пропел над павшими героями «вечную память».
Российская империя этого подвига не заметила.
1737 год – да будет он памятен! В этом году родилась святая формула российского флота:
ПОГИБАЮ, НО НЕ СДАЮСЬ.
Дефремери ждала печальная судьба – он был забыт. А имена тех, кто повторил этот подвиг, уже золотом гравировали на досках мраморных, их имена понесли корабли на бортах своих.
Дефремери – как облако: проплыл над морем и растаял в безвестности. Историки прошлого писали о нем: «И погибе память его с шумом…».
Глава десятая
Издревле протянулся великий шлях, связавший кровно две большие страны, два великих народа – Киев с Москвою!
Тревожно и любопытно проезжать между селами, от города к городу. Часто встречались команды воинские, спешащие на юг – к славе. Катились назад арбы тяжкие с больными и увечными воинами. Толпами и в одиночку топали бурсаки, кто на Киев – искать учености, а кто прочь от Киева – в бегах от наук мудреных… Таборами, словно цыгане, тянулись от Глухова до Нежина греки торговые. Проезживал и ясновельможный пан в карете парижской, озирая мир хохлацкий через стекла брюссельские. Серый от пыли, кружкой у пояса бренча, шагал монах по делам божеским – бодрый и загорелый, воруя по пути все, что плохо лежало. Шли через степи, солнцем палимы, кобзари с бандурами…
Много виноградной лозы на хуторах мужицких. Дыни-то зреют какие – будто поросята греются между грядок. Цветет тутовник в «резидентах» украинской шляхты – под сочными звездами. Много могил встречает путник на пути древнем. Есть и такие, которые время уже прибило дождями, а ветер давно обрушил кресты. Но иные еще высятся курганами в лебеде и ромашках, великие битвы умолкли тут, пролетают теперь над павшими тучи и молнии новых времен.
Влекут волы обозы с солью бахмутской, с ярь-медянкою севской; тащат лошади, в хомуты налегая, обозы московские – с порохом, с ядрами, с бомбами. Русский путник, по шляху следуя, примечает душевно, что народ украинский нрава веселого, склонен к песнопению и домостроительству; хозяин жене во всем повинуется, на бабу свою – даже пьян! – руки никогда не подымет… Жизнь на Украине вольготнее и душистее, нежели на Руси, и Артемий Волынский, в Немиров едучи шляхом длинным, эту вольготность ощущал. Но мысли его перебивались помыслами о делах военных, делах каверзных – политических…
Пушки к осени докуривали остатки былой ярости – слово теперь за дипломатами. Дым сералей бахчисарайских расщекотал ноздри и Бирону; обязанный России за корону курляндскую, герцог отныне зависел от ее политики, и теперь интересы русские стали ему намного ближе. Перед отъездом Волынского в Немиров он позвал его к себе.
– Конгресс в Немирове, – сказал Бирон, – немирным и будет. Остерман шлет от себя брюзгу Ваньку Неплюева да еще барона Шафирова, брехуна старого. А я, Волынский, на тебя, как на своего человека, полагаться стану… И – возвеличу, верь мне!
Волынский с Шафировым был готов ладить: человек умный, толковый, породнясь с русской знатью, он и держался едино нужд российских. А вот Неплюев, хотя и русак природный, но способен подстилкой ложиться под каждого, что его старше чином. Явный остермановский оборотень, лжив и низкопоклонен, без капли гордости великорусской!
Австрия терпела от турок стыдные поражения. А отчего? Да нарвались на славян, которые грудью на Балканах встали, дорогу на Софию австрийцам закрыв. Сами в рабстве турецком, турок ненавидя, славяне не желали и рабства германского.
На въезде в Немиров коляску Волынского встретил Остейн, посол цесарский в Петербурге.
– О, вот и вы! – воскликнул приветливо. – Пока грызня с турками не началась, обещайте нам, что русская армия поможет Австрии, которая всю тяжесть войны с османами на себе тащит…
Волынский из коляски не вылез и так ответил:
– Ежели Вена способна сорок тысяч придворной челяди содержать, то, надо полагать, и без русских солдат обойдется… Забрейте лбы лакеям венским – вот и армия наберется!
Грызня началась. Но не с турками – с союзниками.
* * *
Возле древнего городища Мирова, что притихло за Винницей, запылился городишко Немиров; здесь шумело жупанное панство, суетно на улицах от торговцев закона Моисеева; лавок же в Немирове гораздо больше, чем жителей, но, кажется, в лавках тех больше воздухом торговали… А вокруг города рыщут конные татары, боязно было спать от кровавых гайдамацких всполохов.
В трех шатрах, раскинутых на окраине, разместилась русская дипломатия. Немиров был хорош – в прудах, в левадах, белели под луной его мазанки; вечерами шли с водопоя гуси, как солдаты, в каре гогочущие. Прослышав о приезде Волынского, понаехали со Львовщины паны высокожондовые – Собесские, Потоцкие, Ланскоронские да Мнишехи. Артемий Петрович густо хмелел от вудок гданских да от старок краковянских. Королевич польский Яков Собесский (друг славного поэта Сирано де Бержерака) мочил усы в медах прадедовских, «пшикал» ядом в сторону Московии, зато Версаль он похваливал… Подарил королевич Волынскому голландское перо из стали, вделанное в ручку, и Петрович рад был подарку:
– И не мечтал о таком! У нас и царица гусиным пишет…
Подсел к ним ласковый патер-иезуит Рихтер, преподнес Волынскому пухлое генеалогическое сочинение.
– Пан москальски добродию, – стал вгонять Волынского в тщеславное искушение, – род Волынских есть род княжеский, как доказано в книге моей. Гордитесь же: Волынские намного древнее Романовых, вы имеете больше прав всею Русью владычить…
От непомерного винопития с поляками он даже заболел. Немировский эскулап решил: «Эти москали все стерпят!» – и пустил ему кровь пятнадцать раз подряд, отчего Артемий Петрович чуть было на тот свет не отправился.
– Скажи мне, дохтур, – пугался он, в шатрах отлеживаясь, – мессинская чума не добралась ли уже до Немирова?..
Россия на конгрессе требовала от турок всю Кубань, весь Крым, все земли Причерноморья до гирл Дунайских, а Молдавию и Валахию желательно было видеть княжествами свободными, с русским народом дружащими: Волынский при этом настаивал:
– И верните Тамань нам, яко древнейшее княжество Тьмутараканское, в коем угасла жизнь русская, но должна вновь возродиться!
Остейн протесты учинял – коварные:
– Как же вы прав самостоятельности для Валахии просите, если мой император Валахию под свою корону уже забирает? Кроме валахов, Габсбурги историей призваны иметь отеческое попечение еще над молдаванами, сербами, хорватами, босняками.
– Чтобы нудить о том захватничестве, – отвечал ему старый Шафиров, – надо сначала виктории свои предъявить. А коли вас турки лупят, так вы тихонько себя за столом ведите…
С умом в глазах наблюдали послы турецкие, как ссорятся соперники над дележом пирога османского. Рейс-эффенди помалкивал: пусть эта свара пуще умножается, а за Турцию всегда постоит Франция! Однако притязания венские лили воду на мельницы турецкие, и русская дипломатия требования свои умерила:
– Мы твердо желаем от Турции получить то, что уже потеряно ею: Азов, Очаков, Кинбурн! От татар же основательно требуем, дабы они укрепления Перекопа срыли, пусть там ровное место будет. И того мы требуем не ради прибылей земельных, а едино лишь ради спокойствия государства Российского!
По ночам в дом, где жил рейс-эффенди, стал шляться хитрый Остейн, убеждал турок, чтобы ни в чем не уступали русским, а лучше бы уступили венцам. Навещал он и русских дипломатов:
– Узнал от турок, что Крыма они вам никогда не отдадут, а ежели станете упорствовать, то нам войны и не закончить…
– Спесь венская всему миру известна! – отвечал Волынский запальчиво. – Ежели завтрева мы от турок Софию болгарскую попросим, то вы небось Киев для себя захотите… А еще, – заключил Волынский, – нужна России свобода плавания кораблей по всему морю Черному, вплоть до Босфора византийского.
– О ваших непристойных дерзостях я Остерману доложу! Я знаю, куда вы метите… С моря Черного вы, русские, желаете червяком через Босфор вылезть в море Средиземное, а тому не бывать!
– Бывать тому, – усмехнулся Волынский. – Не я, так дети мои, а не дети, так внуки мои в океаны еще выплывут…
Турки, рознь в соперниках учуяв, говорили теперь так:
– Вы уж сначала между собой не раздеритесь, а потом и к нам приезжайте, чтобы о мире рассуждать…
Конгресс разваливался. Однажды на прогулке Остейн стал резко угрожать Волынскому карами в будущем:
– А вы забыли, что принц Брауншвейгский, племянник императора нашего, станет вскорости отцом императора российского, и он, родственный дому Габсбургов, отомстит вам за вашу неприязнь к Вене… Советую от упрямства отказаться!
Волынский чуть кулаком его не треснул! Но испугался двух собак злобной эпирской породы, которые сопровождали посла венского. Артемий Петрович решил хитрее быть и навестил послов турецких. Встретили они его дружелюбно, говоря так: «Мы бы сыскали средство удовольствовать Россию, но римский цесарь нам несносен; пристал он со стороны без причины для одного своего лакомства и хочет от нас корыстоваться…» Волынскому турки честно признались, что готовы с Россией мириться, согласны отдать ей завоеванное, но султан никак не может уступить земли и русским, которые турок побеждают, и австрийцам, которых турки побеждают.
– Тогда что же от Турции останется? – спрашивали.
– Вы, министры искусные, – отвечал им Волынский, – и сами рассудить способны, кого прежде всего надобно Турции удовлетворить и кто в этой войне ваш коварный ненавистник!
– Мы понимаем, – сказал рейс-эффенди, – что Блистательной Порте воевать страшно не с цесарцами, а с вашей великой российской милостью. Османлисов кругом в мире обманывают, и только Версаль ведет себя достойно. Король Людовик верит, что, пока Порта висит внизу Европы, словно гиря, до тех пор равновесие стран европейских соблюдено будет в сохранности…
Турки во время беседы угощали его кофе и ликерами французскими. Потом вышли в сады. Гуляли возле пруда, в стоячих водах которого плавали нежные кувшинки. А на другом берегу пруда бегал Остейн в волнении небывалом. Посол венский мешка с золотом не пожалел бы, лишь бы узнать – о чем говорит Волынский с турками? Остейн даже ладонь к уху прикладывал, но немировские лягушки, радуясь вечерней теплыни, развели ужасную квакотню…
– Видите посла Австрии? – показал Волынский на Остейна. – Он сейчас на другом берегу и потому неспособен помешать нам. И как хорошо мы говорим с вами сейчас, когда одни – без Австрии… Давайте же мирить наши страны… без Вены!
Самовластие Волынского в переговорах, изворотливость его не по душе пришлись Ваньке Неплюеву, который в этом усмотрел дерзость. Остерману он доносы посылал на Волынского – как раз кстати. Немцы придворные учуяли, что Бирон готовит возвышение для Волынского, и хотели они Волынского заранее утопить. Между Немировом и Петербургом шла отчаянная кляузная переписка, которой руководил Иогашка Эйхлер. А чтобы письма к Волынскому на почте не вскрывали шпионы Остермана, герцог Бирон позволил Иогашке посылать их «под кувертом его светлости».
Ради политических выгод отечества своего Волынский с турецким рейс-эффенди сдружился, тот посулы и подарки от России охотно принимал, а за это сбивал спесь с посла Австрии.
– Вы, – говорил он Остейну, – всего полгода с нами воюете, побед еще не одержали над нами, а земель для себя просите на Балканах вдвое больше русских, которые крови немало пролили. И потому, рассуждая по справедливости, Блистательная Порта не Вене, а Петербургу угодить должна…
Вот тогда Остейн перетрусил и решил сорвать переговоры о мире. Для этого ему надо лишь уехать из Немирова, и конгресс сам по себе рассыплется… Он так и поступил. Тихий городок опустел. Покинули его и русские. Приблудная собачонка долго-долго бежала за каретой Волынского, который два месяца ее подкармливал. Когда вдали показалась Винница, собачонка испугалась чужих собак и повернула обратно – к Немирову…
Мира не было – война продолжалась. Снова нужны солдаты бравые, очень нужны офицеры грамотные!
* * *
Великолепных солдат России было не занимать, а грамотных офицеров страна уже готовила.
Первый в России кадетский корпус назывался Рыцарской академией… Вставали кадеты-рыцари в четыре часа утра, а ложились спать в девять часов вечера. В голове у них все за день перемешается: юриспруденция с фортификацией, алгебра с танцами, а риторика с геральдикой. Учили не чему-либо, а всему на свете, ибо готовили не только офицеров, но и чиновников статских. Бедные кадеты жили при интернате, «дабы оне меньше гуляньем и непристойным обхождением и забавами напрасно время не тратили!». Парни уже под потолок, но жениться им не давали, пока в офицеры не выйдут, под страхом «бытия трех годов» в каторге…
Вот и осень настала – не сухая, дождливая. Анна Иоанновна учинила кадетам смотр императорский. По правую руку от себя племянницу усадила, Анну Леопольдовну, слева от нее цесаревна Елизавета Петровна стояла; из-за плеча императрицы ветер сдувал пудру с париков Бирона и Остермана… Между тем кадеты на лугу мокром «экзерциции разные делали к особливому увеселению ея императорского величества». Анна Леопольдовна зевала:
– Ой, и скушно мне… На што мне это?
А цесаревна Елизавета радовалась:
– Робят-то сколько! Молоденьки еще… Одеты как!
|
The script ran 0.021 seconds.