Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Джейн Остин - Чувство и чувствительность (Разум и чувство) [1811]
Язык оригинала: BRI
Известность произведения: Высокая
Метки: prose_classic, О любви, Роман

Аннотация. В романе «Чувство и чувствительность» перед читателем предстает мир обычных мужчин и обычных женщин, где властвуют эмоции, случаются ошибки, порожденные неправильным воспитанием, дурным влиянием среды.

Аннотация. Что есть любовь сильной женщины? чувство? Не слепая, животная страсть, не робкая покорность, но - чувство? Гордое, полное достоинства, целиком и полностью осознающее себя - во всей своей полноте? Что есть любовь женщины слабой? чувствительность? Хрупкая нежность, словно вышедшая из книг и романсов? Готовность пожертвовать собой - но неумение за себя бороться? Но - что же тогда есть любовь мужчины? Та, которая - и не чувство, и не чувствительность? Сила и слабость одновременно? И - более ничего

Полный текст.
1 2 3 4 

— Право, отлично!.. Как мило она пишет... Да-да, и надо было предложить ему свободу, если бы он захотел... Но от Люси другого и ждать нельзя... Бедняжечка! Ах, как мне жалко что у меня нет для него прихода... Называет меня «дражайшая миссис Дженнингс», как вы заметили. Другой такой добросердечной девочки не найти... Бесподобно, право слово бесподобно! Как она изящно все выразила. Да-да, натурально, я у нее побываю. И как она внимательна: никого не позабыла!.. Спасибо, душенька, что дали мне его прочесть. Такое хорошее письмо мне редко доводилось читать, оно делает и уму и сердцу Люси большую честь!  Глава 39   Элинор с Марианной провели в Лондоне уже больше двух месяцев, и последняя изнемогала от нетерпения поскорее уехать. Она тосковала по деревенскому воздуху, свободе, тишине и уверила себя, что если и может найти облегчение, то в Бартоне, и нигде боле. Элинор желала вернуться домой лишь немногим менее сестры и отказывалась назначить отъезд на завтра лишь потому, что помнила о всех тяготах долгого пути, которые Марианна объявила ничтожными пустяками. Однако она начала серьезно подумывать об отъезде и даже упомянула про это их радушной хозяйке, восставшей против такого намерения со всем красноречием гостеприимства, но затем возник план, который представился Элинор наиболее практичным, хотя и означал, что домой они вернутся не сразу, а лишь еще через несколько недель. В конце марта Палмеры решили возвратиться в Кливленд, чтобы провести там Пасху, и Шарлотта самым настоятельным образом пригласила поехать с ними как миссис Дженнингс, так и ее молодых приятельниц. Только ее приглашение мисс Дэшвуд не сочла бы возможным принять из щепетильности, но мистер Палмер искренне поддержал жену, и Элинор согласилась с удовольствием, тем более что с тех пор, как стало известно о несчастье Марианны, он обходился с ними несравненно учтивее, чем прежде. Но когда она сообщила о своем согласии Марианне, та сначала воспротивилась. — Кливленд! — вскричала она с сильным волнением. — Нет-нет, в Кливленд я поехать не могу... — Ты забываешь, — мягко перебила Элинор, — что Кливленд расположен совсем не там... Вовсе не по соседству с... — Однако он в Сомерсетшире! В Сомерсетшир я поехать не в силах... Нет, Элинор, ты не можешь требовать, чтобы я... Элинор не стала настаивать, что подобные чувства необходимо побороть просто из приличия, но лишь попыталась возбудить другие, которые возобладали бы над ними, а потому представила этот план, как наиболее удобный и надежный способ осуществить ее желание вернуться к любимой матери, причем, возможно, и без особого промедления. От Кливленда, расположенного в нескольких милях от Бристоля, до Бартона был лишь день пути, хотя и полный день, и мать могла послать своего слугу сопровождать их, а так как больше недели им в Кливленде оставаться незачем, то, следовательно, они будут дома через три недели с небольшим. Мать Марианна любила настоящей любовью, и это чувство без особого труда восторжествовало над воображаемыми страхами. Миссис Дженнингс ее гостьи надоели столь мало, что она неотступно уговаривала их вернуться с ней из Кливленда в Лондон. Элинор была ей очень признательна за такое расположение, но своих намерений они не изменили, и, когда получили на них материнское согласие, данное очень охотно, затруднения с их возвращением домой оказались настолько улажены, что Марианна обрела некоторое облегчение, подсчитывая часы, которым предстояло миновать, прежде чем она увидит Бартон. — Ах, полковник! Уж и не знаю, что мы с вами будем делать без наших мисс Дэшвуд! — воскликнула миссис Дженнингс, здороваясь с ним, когда он впервые навестил ее после того, как их отъезд был решен. — Ведь от Палмеров они поедут прямо домой, как я их ни упрашивала. Вот и остается нам с вами позевывать в одиночестве, когда я возвращусь! Господи, так вот и будем сидеть и смотреть друг на дружку, будто две сонные кошки. Быть может, миссис Дженнингс, набрасывая столь выразительную картину их грядущей скуки, уповала таким способом подтолкнуть полковника на объяснение, которое избавило бы его от столь томительной судьбы. Если это было так у нее вскоре могла появиться уверенность, что своей цели она добилась: едва Элинор отошла к окну, где ей удобнее было снять размеры гравюры, которую она намеревалась скопировать, он тотчас решительно последовал за ней и несколько минут что-то ей серьезно говорил. От миссис Дженнингс не ускользнуло и впечатление, которое его слова производили на Элинор; хотя почтенная дама никогда не унизилась бы до того, чтобы подслушивать, и даже пересела поближе к Марианне, игравшей на фортепьяно, она не могла не заметить, что Элинор переменилась в лице, слушала с большим волнением и даже отложила гравюру. Ее надежды еще более укрепились, когда музыка на мгновение смолкла и до нее донеслись слова полковника, который, по-видимому, извинялся за то, что его дом недостаточно хорош. Какие еще нужны были доказательства! Правда, ее несколько удивило, зачем вообще потребовались подобные извинения, но затем она подумала, что это лишь положенная в таких случаях формальность. Ответ Элинор заглушила музыка, но, судя по движению ее губ, она, по-видимому, не придала состоянию дома ни малейшей важности, и миссис Дженнингс мысленно похвалила ее за искренность. Они продолжали разговаривать, но больше она ничего не слышала до тех пор, пока Марианна вновь не сделала паузу, и тут полковник произнес спокойным голосом: — Боюсь только, что произойти это может не так уж скоро. Изумленная и возмущенная такой бессердечной холодностью, миссис Дженнингс чуть было не вскричала: «Господи помилуй! Да что же вам мешает!» Однако вовремя спохватилась и ограничилась следующим безмолвным восклицанием: «Странно! Он ведь с каждым днем не молодеет!» Впрочем, эта отсрочка как будто не оскорбила и не раздосадовала его прекрасную собеседницу, потому что миссис Дженнингс совершенно явственно расслышала, когда минуту-другую спустя они отошли от окна, как Элинор сказала, причем голосом, исполненным истинного чувства: — Я всегда буду считать себя весьма вам обязанной. Это признание восхитило миссис Дженнингс, и она лишь не могла понять, каким образом полковник после столь лестных для него слов нашел в себе силы почти тотчас откланяться с полнейшей невозмутимостью, ничего даже Элинор не ответив! Вот уж она не подумала бы, что ее друг окажется столь бесстрастным женихом! Разговор же между ними шел на самом деле вот о чем: — Я слышал, — сказал полковник с глубоким сочувствием, — как несправедливо и бессердечно обошлись с вашим молодым другом мистером Феррарсом его родные. Ведь, если не ошибаюсь, они отреклись от него за то, что он отказался разорвать помолвку с весьма достойной девицей. Меня не ввели в заблуждение? Это так? Элинор ответила утвердительно. — Как ужасна жестокость, бездумная жестокость, — продолжал он горячо, — с какой разлучают... или пытаются разлучить молодых людей, связанных давним чувством. Миссис Феррарс не понимает, что она делает... на что может толкнуть своего сына. Я раза два-три встречал мистера Феррарса на Харли-стрит, и он мне очень понравился. Он не принадлежит к тем молодым людям, которых узнаешь близко за столь короткий срок, однако я видел его достаточно, чтобы пожелать ему счастья ради него самого, и тем более — как вашему другу. Насколько я понял, он намерен принять сан. Не откажите в любезности передать ему, что делафордский приход, как мне сообщили с утренней почтой, теперь вакантен, и он может его получить, если сочтет для себя подходящим... Но в последнем, принимая во внимание нынешние его обстоятельства, вероятно, сомнений быть не может. К сожалению, он не принадлежит к богатым приходам, так как весьма невелик, и приносит не более двухсот фунтов в год. Правда, доходы, вероятно, можно несколько увеличить, однако, боюсь, не настолько, чтобы избавиться от всех забот. Тем не менее, если мистеру Феррарсу он подойдет, я буду чрезвычайно рад услужить ему. Заверьте его в этом, прошу вас. Удивление, в которое ввергло Элинор это поручение, вероятно, было бы лишь немногим больше, если бы он и правда предложил ей руку и сердце. Всего два дня тому назад она не сомневалась, что Эдвард обречен очень долго пребывать в младших священниках — и вот ему предлагают приход, а с ним и возможность жениться! И не кого-нибудь другого, но ее — ее! — просят сообщить ему эту приятную новость! Миссис Дженнингс почти угадала, какое чувство ей овладело, хотя и приписала его совершенно неверной причине. Пусть к нему примешивалось многое не столь чистое и радостное, но ее уважение к добросердечию полковника и благодарность за дружбу, подсказавшую ему, какую услугу он может оказать, возросли во сто крат и она выразила их с искренним жаром. От души поблагодарила его, отозвалась о нравственных устоях и убеждениях Эдварда с той похвалой, какой они в ее глазах заслуживали, и обещала исполнить его просьбу с удовольствием, если уж ему угодно возложить такую приятную обязанность на кого-то другого. Но право же, лучше него самого этого никто не сделает! Иными словами, она, бесспорно, предпочла бы уклониться, чтобы избавить Эдварда от той боли, которую он не мог не почувствовать, услышав такую новость из ее уст; однако полковник Брэндон по столь же деликатным причинам желал избежать прямого разговора и вновь попросил ее стать посредницей с такой настойчивостью, что у нее не хватило духа ему отказать. Эдвард, насколько ей было известно, еще не покинул Лондона, и по счастливой случайности мисс Стил сообщила ей его адрес. А потому она полагала, что сумеет исполнить возложенное на нее поручение еще до исхода дня. Затем полковник заговорил о том, как он рад обзавестись таким приятным во всех отношениях соседом, и вот тут-то с сожалением и упомянул, что дом невелик и несколько запущен, но Элинор, не обманув ожиданий миссис Дженнингс, не придала этому никакого значения — во всяком случае, небольшим размерам дома. — Мне кажется, маленький дом для них даже удобнее, более соответствует величине и их семьи, и их доходов. Из чего полковник с изумлением заключил, что, по ее мнению, мистер Феррарс, получив приход, не замедлит вступить в брак. Сам он не сомневался, что делафордский приход не может обеспечить молодому человеку, если он женится, тот образ жизни, к которому он привык. Что он и поспешил объяснить. — Доход столь невелик, что и одинокого человека он почти не обеспечит. Жениться, располагая только им, мистер Феррарс никак не сможет. С сожалением должен сказать, что большего я сделать не в силах, — ничего другого в моем распоряжении нет. Если же какой-то непредвиденный случай доставит мне возможность оказать ему новую услугу, то мое мнение о нем должно перемениться самым нежданным образом, если я тогда не сделаю для него столько, сколько от всей души хотел бы сделать теперь. Ведь все, чем я могу услужить ему сейчас, это сущий пустяк и нисколько не приблизит его к осуществлению того, что должно быть его главным, его единственным заветным желанием. Нет, жениться еще будет нельзя. Во всяком случае, боюсь, произойти это может не так уж скоро... Последняя фраза, понятая неправильно, не могла не оскорбить чувствительности миссис Дженнингс. Однако после точного изложения беседы полковника Брэндона и Элинор у окна благодарность, которую та выразила ему на прощание, в целом могла бы показаться и достаточно взволнованной, и вполне достойной даже в том случае, если бы ей действительно сделали предложение.  Глава 40   — Ну, мисс Дэшвуд, — сказала миссис Дженнингс с многозначительной улыбкой, едва они остались одни, — я не спрашиваю вас, что говорил вам полковник, — хотя я, право же, постаралась сесть подальше, но тем не менее кое-что невольно расслышала. Поверьте, в жизни я не была так довольна. И от всего сердца желаю вам всяческой радости. — Благодарю вас, сударыня, — сказала Элинор. — Для меня это правда большая радость, и доброту полковника Брэндона я очень ценю. Мало кто поступил бы так! Столь сострадательное сердце редко можно встретить. Я так удивилась... — Господи помилуй! Душенька, вы уж слишком скромны! Меня вот это ничуточки не удивило. Я последнее время ничего другого и не ждала. — Да, разумеется, вам хорошо известна благожелательность полковника. Но предвидеть, что случай представится так скоро, вы все же не могли! — Случай! — повторила миссис Дженнингс. — Ну, если уж мужчина примет такое решение, случай он всегда сумеет сыскать. Так что же, душенька, еще раз поздравляю вас и желаю вам радости. И если в мире бывают счастливые парочки, я знаю, что скоро такую увижу! — И поедете для этого в Делафорд, я полагаю? — заметила Элинор с легкой улыбкой. — Всенепременно, душенька! А что дом нехорош, уж, право, не понимаю, о чем полковник и думал. Лучше дома я не видывала. — Он просто сказал, что дом надо подновить. — А кто виноват? Почему он его не подновил? Кому этим заняться, как не ему? Но тут вошел лакей и доложил, что карета подана. Миссис Дженнингс тотчас начала собираться, говоря: — Ах, душенька, мне пора ехать, а я еще и половины не сказала, чего хотела. Ну да потолкуем вечером, когда нам никто не помешает. Вас я с собой не приглашаю, головка ведь у вас сейчас совсем другим занята, до общества ли тут! Да вам и не терпится все поскорее рассказать сестрице! (Марианна вышла из гостиной следом за полковником.) — Разумеется, сударыня, я расскажу Марианне. Но больше пока никому. — Ах вот как! — разочарованно вздохнула миссис Дженнингс. — Значит, вы не хотите, чтобы я и Люси сказала? Я нынче думаю заехать в Холборн. — Нет, сударыня. И Люси. Прошу вас. Отсрочка на один день большого значения не имеет, а, пока я не напишу мистеру Феррарсу, мне кажется, никому больше об этом знать не следует. Я сейчас же сяду писать. Ведь для него каждый час дорог, так как ему предстоит еще получить сан. Это объяснение сначала чрезвычайно изумило миссис Дженнингс. Она никак не могла взять в толк, почему мистера Феррарса надо ставить об этом в известность, да еще в такой спешке. Но ее тут же осенила блестящая мысль, и она воскликнула: — О-о! Понимаю, понимаю! Так это будет мистер Феррарс! Ну, тем лучше для него. Да, конечно, ему надо побыстрее получить сан. И я ужасно рада, что между нами и это решено. Только, душечка, удобно ли, чтобы вы сами? А не полковник? Кому же написать, как не ему? Элинор не вполне поняла начало этой речи, но не стала спрашивать объяснения и ответила только на последний вопрос. — Полковник Брэндон настолько деликатен, что ему неловко самому сообщить мистеру Феррарсу о своем намерении. — И он поручает это вам! Странная деликатность, право! Однако не буду вам мешать. (Элинор уже приготовилась писать.) Вам виднее. Ну, так до свидания, душенька. Ничего приятнее я не слышала с тех пор, как Шарлотта разрешилась! И она вышла — только для того, чтобы тотчас вернуться. — Душечка, я как раз вспомнила про сестру Бетти. Мне было бы очень приятно устроить ее к такой хорошей госпоже. Но, честно скажу, годится ли она в камеристки, я не знаю. Горничная она превосходная и шьет преискусно. Ну, да у вас еще будет время обо всем этом поразмыслить. — Ах разумеется, сударыня, — ответила Элинор, почти ее не слушая и думая лишь о том, как бы поскорее остаться одной. Ее теперь всецело занимала мысль, с чего начать письмо Эдварду, каким образом изложить все? Казалось бы, что могло быть проще? Но только не для нее. Она равно боялась сказать слишком много или слишком мало и в задумчивости склонялась над листом бумаги с пером в руке, пока ее размышления не прервало появление самого Эдварда. Он намеревался занести карточку вместо прощального визита, но столкнулся в дверях с миссис Дженнингс, которая, извинившись, что не может вернуться в комнаты вместе с ним, настояла, чтобы он поднялся в гостиную: мисс Дэшвуд сейчас там и желала бы поговорить с ним по весьма важному и неотложному делу. Элинор как раз в утешение себе подумала, что написать все-таки много легче, чем передать ему поручение полковника устно, и тут в дверях появился он, обрекая ее на более тягостное испытание. Она совсем смешалась. Они еще не виделись с тех пор, как его помолвка получила огласку, и он, конечно, полагал, что для нее это явилось новостью. Подобная неловкость в совокупности с недавними ее мыслями и необходимостью исполнить поручение полковника ввергли ее в тягостное смущение, не уступавшее его собственному, и несколько минут они сидели друг против друга, испытывая величайшую неловкость. Эдвард никак не мог вспомнить, извинился ли он за свое вторжение, когда переступил порог гостиной, но на всякий случай испросил у нее прощение по всем правилам, едва сумел заговорить, после того как опустился на стул. — Миссис Дженнингс передала мне, — сказал он, — что вы желаете о чем-то со мной поговорить... то есть если я верно ее понял... иначе я не позволил бы себе войти столь бесцеремонно... хотя мне было бы очень грустно уехать из Лондона, не повидав вас и вашу сестру. Тем более что теперь лишь очень нескоро... то есть маловероятно, чтобы я имел удовольствие увидеться с вами в ближайшее время. Завтра я еду в Оксфорд. — Однако вы не уехали бы, — сказала Элинор, приходя в себя и решаясь как можно скорее покончить с самым страшным, что ей предстояло, — без самых лучших наших пожеланий, пусть даже мы не сумели бы высказать их вам самому. Миссис Дженнингс вы поняли совершенно верно. Мне действительно нужно сообщить вам нечто важное, и я уже собралась доверить это бумаге. Мне дано очень приятное для меня поручение (тут ее дыхание чуть убыстрилось). Полковник Брэндон, который был здесь всего десять минут назад, просил меня передать вам, что будет очень рад, если вы получите сан, предложить вам делафордский приход, в настоящее время вакантный, и только сожалеет, что доход от него невелик. Мне хотелось бы принести вам свои поздравления с тем, что у вас есть столь почтенный и предупредительный друг, и присоединиться к его пожеланию, чтобы доход, на который вы можете рассчитывать — он составляет около двухсот фунтов в год, — был бы значительно больше и дал бы вам... вместо того чтобы оказаться лишь временной опорой... короче говоря, позволил бы вам обрести все счастье, какого вы ищете. Так как сам Эдвард не мог бы выразить того, что почувствовал, сделать это за него никому другому было не дано. Лицо его выразило все изумление, какое должно было вызвать столь нежданное, столь непредвиденное известие, но произнес он только два слова: — Полковник Брэндон! — Да, — продолжала Элинор, собираясь с духом, раз уж худшее осталось позади. — Полковник Брэндон полагает таким способом выразить вам сочувствие по поводу того, что недавно произошло... к тяжкому положению, на которое обрекла вас ваша семья, — сочувствие, разделяемое, разумеется, и мной, и Марианной, и всеми вашими друзьями. И это — знак его глубокого уважения к вам и, особенно, одобрения того, как вы поступили в недавних обстоятельствах. — Полковник Брэндон предлагает мне приход! Возможно ли! — Оттого что ваши близкие вас оттолкнули, вы удивляетесь, что находите дружбу у других! — Нет, — ответил он, вновь смутившись, — только не тому, что нахожу ее у вас. Неужели я не понимаю, что всем этим обязан вам, вашей доброте! Мои чувства... я выразил бы их, если бы мог. Но вы знаете, что красноречием я не наделен... — Вы ошибаетесь! Уверяю вас, обязаны вы этим только... или почти только собственным достоинствам и умению полковника Брэндона оценить их. Я тут ни при чем. О том, что приход вакантен, я узнала от него, и лишь после того, как он объяснил свое намерение. А прежде я даже не подозревала, что у него есть в распоряжении приход. Как мой друг... друг всей нашей семьи, возможно, он... нет, я знаю, что он с тем большим удовольствием готов услужить вам. Но, право же, моим ходатайствованиям вы ничем не обязаны. Правдивость вынудила ее признать, что очень маленькую роль она все же тут сыграла, но ей вовсе не хотелось выглядеть в глазах Эдварда благодетельницей, а потому призналась она в этом с большой неохотой, чем, возможно, укрепила проснувшееся в нем подозрение. Когда Элинор умолкла, он некоторое время сидел в задумчивости и наконец, словно бы с усилием, произнес: — Полковник Брэндон кажется весьма благородным и во всех отношениях достойным человеком. Ничего, кроме похвал ему, я не слышал, и ваш брат, как мне известно, самого высокого о нем мнения. Без всяких сомнений, он превосходный человек и держится как истый джентльмен. — О да, — ответила Элинор. — При более коротком знакомстве вы, несомненно, убедитесь, что он именно таков, каким вы представляете его себе понаслышке, а это очень важно, так как вы будете ближайшими соседями — мне говорили, что от господского дома до церковного расстояние самое небольшое. Эдвард ничего не ответил, но, когда она отвернула лицо, обратил на нее взгляд, полный невыразимой грусти, словно говорившей, что ему было бы легче, если бы это расстояние вдруг стало длиннее и на очень много. — Полковник Брэндон, кажется, живет на Сент-Джеймс-стрит, — сказал он затем, вставая. Элинор назвала ему номер дома. — Я должен поспешить, чтобы успеть выразить ему ту благодарность, которую вы не захотели выслушать, и сказать, что он сделал меня очень... необыкновенно счастливым человеком. Элинор не стала его удерживать и на прощание заверила его, что неизменно желает ему счастья, какой бы оборот ни приняла его судьба. Он попытался ответить ей такими же пожеланиями, но язык плохо ему повиновался. «Когда я увижу его в следующий раз, — сказала себе Элинор, глядя на закрывшуюся за ним дверь, я увижу его мужем Люси!» С этим приятным предвкушением она вновь опустилась в кресло и мысленно вернулась в прошлое, перебирая в памяти все сказанные Эдвардом слова, стараясь постигнуть его чувства и, разумеется, вспоминая собственные без малейшей радости. Миссис Дженнингс возвратилась после визита к прежде ей незнакомым людям, и, хотя ей было о чем порассказать, открывшийся ей важный секрет настолько ее занимал, что она заговорила о нем, едва увидела Элинор. — Ну, душечка! — воскликнула она. — Я послала к вам вашего молодого человека. Вы на меня не в обиде? И, полагаю, вам оказалось нетрудно... Он согласился охотно? — Да, сударыня. И как могло быть иначе? — Ну, и скоро ли он будет готов? Раз уж все зависит от этого? — Я столь мало осведомлена в подобных вещах, — ответила Элинор, — что не решусь даже высказать предположение, сколько времени и каких приготовлений это потребует. Но полагаю, месяца через два-три он будет облечен в сан. — Два-три месяца! — вскричала миссис Дженнингс. — Господи помилуй, душенька! Вы говорите так спокойно, словно речь идет о дне-другом! И полковник согласен ждать два-три месяца? Господи, спаси меня и помилуй! Уж я бы не стерпела! И как ни приятно услужить бедному мистеру Феррарсу, по-моему, ждать ради него два-три месяца — это уж чересчур! И можно ведь подыскать кого-нибудь не хуже. И уже облеченного саном! — Но, сударыня, о чем вы говорите? — спросила Элинор. — Ведь цель полковника Брэндона в том и заключается, чтобы помочь мистеру Феррарсу. — Ах, душенька! — Да неужто, по-вашему, я поверю, будто полковник Брэндон женится на вас только ради того, чтобы заплатить десять гиней мистеру Феррарсу! Недоразумение долее продолжаться не могло, и последовали объяснения, которые немало повеселили обеих собеседниц и не причинили им особого огорчения, так как миссис Дженнингс просто заменила одну причину радоваться на другую, причем не закаялась надеяться, что просто поторопила события. — Да, да! Дом священника там невелик, — сказала она после того, как первая буря удивления и восторга поутихла, — и, может быть, требует починки. Но услышать, будто человек извиняется, как мне показалось, за тесноту дома с пятью гостиными на первом этаже, что мне доподлинно известно, и где можно разместить — мне так экономка сказала — пятнадцать кроватей!.. Да еще перед вами, хотя вы и на свой коттедж никогда не жаловались! Ну, как тут было не всплеснуть руками! Но, душечка, мы уж должны постараться, чтобы полковник подправил дом, приготовил его для них, прежде чем Люси туда поедет. — По мнению полковника Брэндона, доход настолько невелик, что для женатого человека его совсем недостаточно... — Полковник вздор говорит, душенька. Раз сам он получает в год две тысячи, так ему и чудится, будто женатому человеку на меньшее не прожить. Уж поверьте мне, если только я жива буду, то еще до Михайлова дня поеду погостить в делафордском приходе. А если там не будет Люси, так меня туда ничем не заманить! Элинор вполне согласилась с ней, что со свадьбой временить не станут.  Глава 41   Эдвард, поблагодарив полковника Брэндона, отправился сообщить о своем счастье Люси, и к тому времени, когда он добрался до Бартлетовских Домов, оно настолько било через край, что Люси, как на следующий день она заверила миссис Дженнингс, никогда еще не видела его в столь радостном расположении духа. В ее собственном счастье и радостном расположении духа сомнений, во всяком случае, быть никаких не могло, и она с восторгом разделила надежды миссис Дженнингс, что еще до Михайлова дня они все встретятся под уютным кровом церковного дома в Делафорде. В то же время она не только не уклонилась от того, чтобы воздать должное Элинор, как упрямо воздавал его Эдвард, но, напротив, говорила о дружеском расположении Элинор к ним обоим с самой теплой благодарностью, охотно признала все, чем они были ей обязаны, и без обиняков объявила, что никакие старания мисс Дэшвуд оказать им услугу, в прошлом или в будущем, ее не удивят, ибо мисс Дэшвуд, как она твердо убеждена, способна сделать все на свете ради тех, в ком принимает участие. Ну, а полковнику Брэндону она не только готова была поклоняться, как святому, но и от души желала избавить его от всех забот житейской суеты, не подобающих святым, — желала, чтобы десятина его прихода была увеличена, насколько возможно, и втайне решила, что в Делафорде постарается прибрать к рукам его слуг, его карету, коровник и птичник. С тех пор как Джон Дэшвуд побывал на Беркли-стрит, прошло более недели, и они оставили нездоровье его жены без внимания, лишь один раз устно о ней осведомившись, и Элинор почувствовала, что долее откладывать визит к ней никак нельзя. Однако исполнение этого светского долга совсем ее не манило, а к тому же она не нашла поддержки ни у Марианны, ни у миссис Дженнингс. Первая не только наотрез отказалась поехать к невестке, но и всячески пыталась отговорить сестру, вторая же, хотя ее карета всегда была к услугам Элинор, питала к миссис Джон Дэшвуд такую антипатию, что не пожелала сделать ей визит, сколь ни любопытно было ей взглянуть, как та выглядит после скандального открытия, и сколь ни хотелось ей уязвить все семейство, открыто став на сторону Эдварда. Таким образом, Элинор волей-неволей вынуждена была отправиться на Харли-стрит в одиночестве, обрекая себя на тет-а-тет с женщиной, причин не терпеть которую у нее было куда больше, чем у Марианны и миссис Дженнингс. Лакей, однако, объявил, что миссис Дэшвуд никого не принимает. Но карета еще не успела тронуться, как из дверей вышел супруг этой последней. Увидев Элинор, он изъявил величайшее удовольствие, сообщил, что как раз направлялся на Беркли-стрит и пригласил ее войти — Фанни будет ей так рада! Они поднялись в гостиную. — Наверное, Фанни у себя, — сказал он. — Я сейчас схожу за ней, так как, полагаю, ничего против того, чтобы увидеться с тобой, она иметь не может. Отнюдь! Отнюдь! И особенно теперь... А впрочем, она всегда особенно благоволила к тебе и Марианне... Но почему Марианна не приехала? Элинор произнесла какие-то извинения. — Впрочем, я не жалею, что вижу тебя одну, — сказал он, — так как мне необходимо о многом с тобой поговорить. Полковник Брэндон... Неужели это так? Он правда предложил Эдварду свой вакантный приход? Я услышал об этом вчера совершенно случайно и собрался к вам, чтобы узнать достоверно. — Да, это правда. Полковник Брэндон отдает делафордский приход Эдварду. — Право! Кто бы мог поверить? Никакого родства! И они ведь даже не знакомы! И это в наши дни, когда за приход можно взять вполне приличную сумму! Сколько он приносит? — Около двухсот фунтов в год. — Очень недурно! Если священник стар и болен, так что вакансия должна скоро открыться, владелец может обещать приход заранее и получить, я полагаю, эдак полторы тысячи. Почему он не уладил этого до кончины старика? Теперь, натурально, думать о продаже уже поздно. Но столь разумный человек, как полковник Брэндон! Право, не понимаю, как он мог быть столь нерасторопен, когда речь шла о самом обычном, самом естественном деле! Что же, не стану спорить: в человеческих характерах таится множество противоречий. А впрочем, поразмыслив, я, кажется, догадался. Приход предоставляется Эдварду временно, пока тот, кому полковник его продал, не достигнет надлежащего возраста. Да-да, так оно и есть, можешь мне поверить. Однако Элинор решительно опровергла это заключение и объяснила, что передать предложение полковника Эдварду было поручено ей, а потому не знать его условий она никак не может, и брату осталось только смириться с достоверностью ее сведений. — Право, трудно поверить! — вскричал он, дослушав ее. — И что могло побудить полковника Брэндона на подобный поступок? — Очень просто: желание оказать услугу мистеру Феррарсу. — Ну-ну... Но, как ни судить о полковнике Брэндоне, Эдвард должен почитать себя большим счастливцем. Однако при Фанни ты лучше об этом не упоминай. Хотя я ее подготовил и она перенесла это известие с большим мужеством, но навряд ли ей будет приятен такой разговор. Элинор не без труда удержалась и не сказала, что, по ее мнению, Фанни могла бы и вовсе не огорчаться из-за прихода, предоставленного ее брату, поскольку никакого денежного ущерба это обстоятельство ни ей, ни ее сыночку не причиняет. — Миссис Феррарс, — добавил Джон, понижая голос, — пока ничего не знает, и я убежден, что лучше всего будет скрывать от нее правду как можно дольше... Конечно, когда они поженятся, боюсь, она узнает все. — Но к чему такие предосторожности? Разумеется, миссис Феррарс вряд ли порадуется, что ее сыну будет на что жить, тут никаких сомнений нет. Судя по ее поведению, от нее нельзя ожидать ничего, кроме полного к нему равнодушия. Она отказалась от сына, навсегда отреклась от него и принудила всех, кого могла, порвать с ним всякие отношения. Как же можно даже вообразить, что после подобного поступка она способна испытывать из-за него печаль или радость? Его судьба должна быть ей безразлична. Вряд ли она настолько слаба духом, что, отказавшись от утешения, каким дети служат матери, все-таки сохранила материнскую заботливость! — Ах, Элинор! Рассуждения твои вполне логичны, но опираются они на неведение человеческой природы. Не сомневайся: когда Эдвард заключит свой злополучный брак, для чувств его матери не будет ни малейшей разницы, отреклась она от него или нет. А потому от нее необходимо скрывать все, что может ускорить наступление этого ужасного события. Миссис Феррарс не способна забыть, что Эдвард ее сын! — Право, вы меня удивляете. Казалось бы, это обстоятельство должно уже совершенно изгладиться из ее памяти! — Ты к ней непростительно несправедлива. Миссис Феррарс — нежнейшая в мире мать! Элинор промолчала. — Теперь, — продолжал мистер Дэшвуд после краткой паузы, — мы подумываем о том, чтобы на мисс Мортон женился Роберт. Элинор, улыбнувшись серьезной важности в тоне своего брата, ответила невозмутимо: — Мне кажется, ей самой никакого выбора не предоставляется? — Выбора? О чем ты говоришь? — Только о том, что, судя по вашим словам, мисс Мортон совершенно безразлично, выйдет ли она за Эдварда или за Роберта. — Бесспорно! Ведь ничего не изменилось. Роберт теперь во всех смыслах займет положение старшего сына. Ну, а что до прочего, так оба они весьма приятные молодые люди и не вижу, в чем один хоть немного уступал бы другому. Элинор ничего не ответила, и Джон также некоторое время молчал. Размышления его разрешились следующей тирадой: — В одном, дражайшая сестра, я могу тебя заверить, — произнес он жутким шепотом, беря ее за руку, — и непременно сделаю это, ибо знаю, как ты будешь польщена. У меня есть веские причины полагать... То есть мне это известно из надежнейшего источника, или я промолчал бы, так как непозволительно говорить что-либо подобное на ветер... Но мне из самого надежного источника известно... сам я этого от миссис Феррарс не слышал, но она сказала своей дочери, а я узнал от нее... Короче говоря, какие бы возражения не вызвала некая... некий союз... ну, ты понимаешь... Ей он все же был бы предпочтительней и не причинил бы столько досады, как нынешний! Я был безмерно рад услышать, что миссис Феррарс видит это в подобном свете... Весьма приятно и лестно для всех нас! «Ах, это было бы несравнимо, — сказала она, — несравнимо меньшее из двух зол! И теперь она смирилась бы с этим без возражений, лишь бы избежать худшего». Но впрочем, об этом теперь и речи быть не может... Не следует ни думать, ни упоминать... то есть о чем-либо подобном... Совершенно несбыточно... и осталось позади, давно позади. Но я почел за благо рассказать тебе об этом, так как понимаю, какую радость тебе доставлю. Впрочем, дорогая Элинор, у тебя нет никаких причин для сожалений. Для тебя, бесспорно, все складывается превосходно. Нисколько не хуже, а может быть, и лучше, если принять во внимание все обстоятельства. Давно ли ты видела полковника Брэндона? Элинор услышала достаточно если не для того, чтобы ее тщеславие было польщено и она возвысилась бы в собственных глазах, так для того, чтобы взволноваться и задуматься, а потому с облегчением увидела, что в гостиную входит мистер Роберт Феррарс, избавляя ее от необходимости отвечать и от опасности услышать из уст брата еще что-нибудь не менее утешительное. Они немного побеседовали, но тут мистер Джон Дэшвуд спохватился, что Фанни все еще пребывает в неведении о визите его сестры, и отправился на ее розыски, а Элинор представилась возможность узнать Роберта поближе. Обнаружив, что его беззаботное легкомыслие и слепое самодовольство остались прежними и он нисколько не смущен тем, что в ущерб отринутому за душевное благородство брату ему досталась столь несправедливо большая доля материнской любви и щедрости, которые он заслужил лишь распущенным образом жизни, она окончательно утвердилась в своем весьма низком мнении о его уме и сердце. Они и двух минут не пробыли наедине, как Роберт заговорил об Эдварде. Он тоже прослышал про приход и сгорал от любопытства. Элинор повторила все, что уже сказала Джону, и на Роберта это произвело столь же сильное, хотя и совсем иное впечатление. Он неприлично захохотал. Эдвард станет священником и поселится в крохотном сельском доме — о, это чрезвычайно смешно! А когда он нарисовал воображаемую картину, как Эдвард в белом стихаре возносит молитву и объявляет о предстоящем бракосочетании пастуха Джона Смита с птичницей Мэри Браун, веселью его уже не было предела. Элинор в полном молчании без тени улыбки ожидала, когда он даст отдохнуть своему остроумию, но не сумела удержаться и глаза ее выразили все презрение, которое оно в ней пробудило. Однако раскаиваться ей не пришлось: она облегчила свое сердце, Роберт же не сумел прочесть ее взгляда и оставил насмешки ради мудрых назиданий, побуждаемый не ее неодобрением, но лишь собственной чувствительностью. — Да, бесспорно, мы можем смотреть на это, как на недурную шутку, — сказал он наконец, оборвав притворный смех, когда искренний уже довольно давно перестал его душить, — но, слово благородного человека, дело это весьма серьезное. Бедный Эдвард! Он погиб безвозвратно. Я чрезвычайно об этом сожалею... Ведь кому, как не мне, знать, какой он добрый малый. Не много найдется людей, которые могли бы сравниться с ним порядочностью. Вы не должны, мисс Дэшвуд, судить его слишком строго после столь недолгого с ним знакомства. Бедный Эдвард! Манерами он, бесспорно, не блистает. Но ведь мы, как вам известно, не все от рождения наделены равными талантами, равным умением держаться в свете. Бедняга! Увидеть его в столь низком кругу! Да, это достойно жалости. И все же, слово благородного человека, другого такого доброго сердца во всей стране не найдется. И заверяю вас, я, право же, никогда в жизни не был так удручен, как в ту минуту, когда все обнаружилось. Просто поверить не мог! Первой мне сообщила об этом маменька, и я, почувствовав, что должен проявить решимость, тотчас сказал ей: «Сударыня, не знаю, как намерены поступить вы, но что до меня, так я, если Эдвард женится на этой молодой особе, больше не желаю его видеть!» Вот что я тотчас сказал. Я никогда не был столь удручен. Бедный Эдвард! Он безвозвратно погубил себя. Закрыл перед собой все двери в порядочное общество! Но, как я тут же сказал маменьке, меня это нисколько не удивило, если вспомнить, какое воспитание он получил. Ничего иного и ждать было нельзя. Моя бедная мать была вне себя! — Вы когда-нибудь видели эту молодую особу? — Да, один раз, когда она гостила тут. Я как-то заглянул сюда на десять минут, и этого было более чем достаточно. Жалкая провинциалочка — ни светскости, ни манер, ни даже особой красоты. О, я превосходно ее помню! Именно такая девица, какая могла пленить беднягу Эдварда. Едва маменька рассказала мне все, как я предложил поехать к нему и отговорить его от этого брака. Но, как ни жаль, было уже поздно что-нибудь сделать: к несчастью, все произошло в мое отсутствие, а после разрыва, вы понимаете, я уже не мог вмешаться. Но если бы меня осведомили на несколько часов раньше, весьма вероятно, еще удалось бы найти то или иное средство. Натурально, я употребил бы самые веские доводы: «Милый мой, — сказал бы я, — подумай, что ты вознамерился сделать! Обзавестись столь низким родством! Решиться на подобный мезальянс, когда вся твоя семья против!» Короче говоря, я убежден, что еще можно было бы принять меры. Но теперь уже поздно. Он будет голодать! О да, голодать! Едва он с величайшим спокойствием пришел к такому выводу, как появление миссис Джон Дэшвуд положило конец разговору на эту тему. Однако, хотя Фанни касалась ее лишь в самом тесном семейном кругу, Элинор не замедлила обнаружить, какое действие произвело на нее все происшедшее: к обычной холодной надменности теперь примешивалось некоторое смущение, и с золовкой она обошлась гораздо приветливее обычного, а услышав, что Элинор с Марианной намерены на днях покинуть столицу, даже выразила огорчение — она так надеялась видеться с ними почаще! Муж, вошедший в гостиную следом за ней и восхищенно ловивший каждое ее слово, усмотрел в усилии, которое она над собой сделала, доказательство несравненной нежности сердца и пленительной обходительности.  Глава 42   Еще один короткий визит на Харли-стрит, во время которого Элинор выслушала поздравления брата по поводу того, что они доедут почти до самого Бартона, совсем не тратясь на дорогу, а также и того, что полковник Брэндон собрался приехать в Кливленд через день-два после них, заключил свидания брата и сестер в Лондоне, а весьма неопределенное приглашение Фанни непременно завернуть в Норленд, если они окажутся где-нибудь поблизости — что было весьма маловероятно, — как и более сердечное, хотя и данное с глазу на глаз, обещание Джона незамедлительно навестить Элинор в Делафорде, остались единственным залогом их будущих встреч в деревне. Элинор забавляло упорство, с каким все старались отправить ее в Делафорд, хотя именно там она вовсе не хотела бы гостить, и уж тем более поселиться. Не только ее брат и миссис Дженнингс уже видели в нем ее будущий дом, но и Люси, когда они прощались, настоятельно просила, чтобы она непременно туда приехала. В ранний апрельский день и почти ранним утром от дома на Гановер-сквер и от дома на Беркли-стрит тронулись дорожные экипажи, которым предстояло встретиться в условленном месте на дороге. Чтобы Шарлотта и младенец не очень утомлялись, путешествовать они намеревались не спеша и лишь на третьи сутки прибыть в Кливленд, где вскоре к ним должны были присоединиться мистер Палмер с полковником Брэндоном, предполагавшие ехать гораздо быстрее. Марианна, как ни мало приятных часов провела она в Лондоне и как ни торопилась его покинуть, тем не менее испытывала горькие муки, когда настал час проститься с домом, с последним местом, где она еще лелеяла те надежды, ту веру в Уиллоби, которые теперь угасли навсегда. Не могла она и не пролить слез, покидая город, где оставался Уиллоби, чьи новые занятия и планы ей не было дано разделить. Элинор же уезжала с радостью. Никакие сходные мысли ее к Лондону не приковывали: с теми, кто оставался там, ей легко было не видеться хоть век; она освобождалась от дружбы, которую навязывала ей Люси, была довольна, что увозит сестру и что Уиллоби после свадьбы так с ней и не встретился, и с надеждой думала о том, как несколько месяцев тихой жизни в Бартоне вернут душевный покой Марианне и укрепят ее собственный. В пути с ними ничего не случилось, на второй день они достигли благословенного — или рокового — графства Сомерсет, ибо в воображении Марианны он рисовался то таким, то эдаким, а на третий еще задолго до полудня прибыли в Кливленд. Кливлендский дом, вместительный, новой постройки, стоял на пригорке, и перед ним простиралась уходящая вниз лужайка. Парка при нем не было, но сады возмещали это обширностью. Как во всех столь же богатых поместьях, там имелись и обсаженные кустами дорожки, и тенистая, усыпанная песком аллея, которая огибала лесные посадки, заканчиваясь у парадного фасада, и живописные купы деревьев на лужайке. Сам дом окружали ели, рябины и акации, густой стеной вместе с черными итальянскими тополями заслоняя от него службы. Марианна переступила его порог с бурным волнением, рожденным мыслью, что от Бартона ее отделяют всего восемьдесят миль и менее тридцати миль — от Комбе-Магна. Не пробыв в его стенах и пяти минут, она, пока остальные хлопотали вокруг Шарлотты, помогая ей показывать ее дитя экономке, вновь переступила порог и поспешила по дорожке между кустами, уже одевавшими весенний наряд, к отдаленному холму, увенчанному греческим храмом, и там ее тоскующему взору за широкой равниной на юго-востоке открылась гряда холмов на горизонте, с которых, как ей вообразилось, можно было увидеть Комбе-Магна. В эти минуты неизъяснимого бесценного страдания она сквозь горькие слезы радовалась, что приехала в Кливленд и, возвращаясь в дом иной дорогой, наслаждаясь приятным правом деревенской свободы больно бродить по окрестностям в блаженном одиночестве, положила себе все свободные часы каждого дня их пребывания в гостях у Палмеров отдавать таким блужданиям наедине с собой. Марианна вернулась как раз вовремя, чтобы вместе с остальными осмотреть ближайшие окрестности дома, и утро прошло незаметно, пока они прогуливались по огороду, любовались цветущими фруктовыми деревьями в шпалерах у его стен, слушали сетования садовника на черную гниль и ржу, посещали оранжереи, где Шарлотта долго смеялась, услышав, что ее любимые растения по недосмотру были высажены в землю слишком рано и их побили утренние заморозки, — а затем отправились на птичий двор, и там она нашла еще множество причин для веселья: скотница жаловалась, что коровы дают куда меньше молока, чем ожидалось, куры не желали высиживать цыплят, их повадилась таскать лиса, а выводок уж таких хороших индюшат весь скосила болезнь. Утро было ясное, и Марианна, строя свои планы, даже и не подумала, что погода может перемениться, прежде чем они покинут Кливленд. А потому после обеда она с большим изумлением обнаружила, что зарядил дождь — и надолго. Она мечтала вновь посетить в сумерках греческий храм, а может быть, и побродить по садам, и, будь вечер просто холодным и сырым, она ни за что не отказалась бы от своего намерения. Но даже она не была способна убедить себя, что затяжной и сильный дождь — это самая приятная или сухая погода для прогулок. Общество их было невелико, и они тихо коротали вечерние часы. Миссис Палмер занималась своим младенцем, а миссис Дженнингс — рукоделием. Они разговаривали о друзьях, оставшихся в Лондоне, обсудили, какие вечера даст и на каких побывает леди Мидлтон, и долго рассуждали, добрались ли мистер Палмер с полковником Брэндоном только до Рединга или успели проехать больше. Элинор, сколь ни мало все это ее интересовало, присоединилась к их беседе, а Марианна, обладавшая особым даром отыскивать дорогу в библиотеку в любом доме, как бы ни избегали этой комнаты ее хозяева, скоро нашла себе книгу. Неизменная дружеская приветливость миссис Палмер не оставляла никаких сомнений, что для нее они — самые желанные гостьи. Безыскусственность и сердечность ее манер более чем искупали недостаток такта и вкуса, нередко заставлявший ее отступать от правил хорошего тона. Доброта, которой дышало ее хорошенькое личико, пленяла, глуповатость, хотя и очевидная, не отталкивала, потому что в ней не было даже капли самодовольства, и Элинор была готова извинить ей все, кроме ее смеха. Джентльмены прибыли на следующий день к очень позднему обеду, увеличив самым приятным образом их общество и внеся желанное разнообразие в темы беседы, которые за долгий и по-прежнему дождливый день успели порядком исчерпаться. Элинор мало видела мистера Палмера, но и в эти краткие часы наблюдала столько перемен в его обращении с ней и ее сестрой, что совершенно не представляла себе, каков он будет в лоне собственной семьи. Но она не замедлила убедиться, что со всеми своими гостями он держится как истый джентльмен и лишь очень редко бывает груб с женой и тещей. Оказалось, что он может быть очень приятным собеседником, чему мешала лишь склонность воображать, будто и всех прочих людей он превосходит так же, как, несомненно, превосходил миссис Дженнингс и Шарлотту. В остальном характер и привычки, насколько могла судить Элинор, ничем не выделяли его среди мужчин того же возраста и круга. Ел он очень изящно, вставал и ложился спать в самое неопределенное время, питал любовь к своему ребенку, хотя и прятал ее под маской пренебрежения, и каждое утро развлекался бильярдом, вместо того чтобы заниматься делами. Однако теперь он нравился ей много больше, чем она ожидала, хотя в глубине сердца она ничуть не жалела, что сильнее он ей понравиться не может, как не жалела, что, наблюдая его эпикурейскую праздность, его эгоизм и самовлюбленность, невольно и с радостью возвращается в мыслях к благородству Эдварда, простоте его вкусов и скромности. Об Эдварде, вернее о некоторых его делах, она кое-что узнала от полковника Брэндона, который недавно побывал в Дорсетшире и, видя в ней как дорогого друга мистера Феррарса, так и внимательную, расположенную к нему самому слушательницу, подробно рассказал ей про дом священника в Делафорде, про то, что там следовало бы подправить и какие именно починки он собирается произвести. Такое его поведение, а также нескрываемая радость от их встречи, хотя они не виделись всего десять дней, удовольствие, с каким он вступил в разговор с ней, и неизменный интерес к ее мнению вполне могли объяснить, почему миссис Дженнингс была столь убеждена, будто он к ней неравнодушен; да и сама Элинор, пожалуй, заподозрила бы то же, если бы с самого начала не была уверена, что сердцем его всецело владеет Марианна. Вот почему ничего подобного ей все-таки и в голову бы не пришло, если бы не намеки миссис Дженнингс. Впрочем, она считала себя более тонкой наблюдательницей, потому что следила и за его глазами, тогда как миссис Дженнингс разбирала лишь его поведение, отчего не заметила его тревоги, когда Марианна пожаловалась на боль в висках и горле, ибо тревогу эту выражали только его взоры, а не слова, и она совершенно ускользнула от внимания почтенной дамы, но Элинор различила в них и нежное беспокойство, и чрезмерный испуг влюбленного. Две восхитительные прогулки в сумерках на третий и четвертый их вечер в Кливленде (и не только по сухим дорожкам цветника, но и по всему саду, причем по самым укромным его уголкам, сохранившим некую дикость, где деревья были наиболее могучими, трава же — наиболее высокой и сырой) одарили Марианну, к тому же не потрудившуюся тотчас снять мокрые башмачки и чулки, сильнейшей простудой, которая через день-два, как ни пренебрегала она ею, как ее ни отрицала, настолько разыгралась, что все вокруг заметили, а она была вынуждена признать, как ей худо. Немедля ее засыпали целительными советами, и, по обыкновению, она не приняла ни одного. Жар, лихорадка, слабость во всех членах, кашель, боль в горле — это пустяки и к утру после крепкого сна пройдут сами собой. Лишь с большим трудом Элинор уговорила сестру, когда та легла, все же испробовать одно-два простейших средства.  Глава 43   Утром Марианна встала в урочное время, на все заботливые расспросы отвечала, что ей лучше и в доказательство попыталась провести день за привычными занятиями. Но лишь час за часом сидела в ознобе у камина с книгой, которую не могла читать, или в томной слабости полулежала на диване. Когда же, расхворавшись еще более, она рано пожелала уйти с себе, полковник Брэндон был изумлен спокойствием ее сестры: Элинор весь день, не слушая возражений Марианны, преданно за ней ухаживала и заставила ее принять на сон грядущий все необходимые лекарства, но, подобно ей, верила во врачующую силу сна и не испытывала особой тревоги. Однако ночь, проведенная в лихорадочных метаниях по постели, обманула ожидания обеих. И когда Марианна все-таки захотела подняться, она тут же вынуждена была признать, что ей трудно даже сидеть, и снова легла. Элинор не замедлила последовать совету миссис Дженнингс и послала за палмеровским аптекарем[19]. Он приехал, осмотрел больную и, хотя заверил мисс Дэшвуд, что через три-четыре дня ее сестра совсем оправится, однако упомянул о возможной горячке и обронил словечко «заразительность», перепугав миссис Палмер, которая тотчас подумала о своем малютке. Миссис Дженнингс с самого начала относилась к болезни Марианны более серьезно, чем Элинор, а выслушав мистера Гарриса, встревожилась еще больше, подтвердила все страхи Шарлотты и потребовала, чтобы она немедленно покинула Кливленд вместе с сыном. Мистер Палмер, хотя и утверждал, что их опасения беспричинны, тем не менее не мог противостоять тревоге и настояниям жены, и ее отъезд был решен. Менее чем через час после того, как мистер Гаррис поднялся к Марианне, Шарлотта с сыном и нянькой уже отбыла к близкому родственнику мистера Палмера, чей дом был расположен за Батом. Муж, уступая ее мольбам, обещал последовать за ней туда через день-два. Она почти столь же настойчиво уговаривала и мать поехать с ней, но миссис Дженнингс с истинной добротой, которая навеки завоевала ей сердце Элинор, объявила, что не покинет Кливленда, пока Марианна совсем не выздоровеет, неусыпными заботами стараясь заменить ей мать, от которой ее увезла. И Элинор нашла в ней ревностную и деятельную помощницу, готовую делить с ней все тяготы ухода за больной, к тому же умудренную опытом, который не раз оказывался как нельзя более кстати. Бедняжка Марианна, томимая лихорадкой и слабостью, испытывая боль во всем теле, уже оставила надежду встретить следующий день здоровой, и мысль о том, что принес бы этот день, если бы не злосчастный недуг, усугубляла ее страдания. Ведь поутру они должны были наконец-то отправиться домой в сопровождении лакея миссис Дженнингс и на второй день еще до двенадцати часов обрадовать мать нежданным своим появлением. Молчание она прерывала лишь сетованиями на столь несносную отсрочку, как ни утешала ее Элинор, которая пока еще сама нисколько не сомневалась, что продлится эта отсрочка недолго. Следующий день никаких изменений в состоянии больной не принес. Лучше ей не стало, но, если не считать, что это само по себе уже было дурным признаком, не стало и хуже. Общество их потеряло еще одного члена. Мистер Палмер, хотя и предпочел бы остаться, повинуясь как голосу истинного человеколюбия и душевной доброты, так и желанию показать, сколь мало значат для него страхи жены, все же сдался на уговоры полковника Брэндона исполнить данное ей обещание. А полковник в свой черед и с большей настойчивостью заговорил о собственном отъезде. Однако этому — и весьма уместно — воспрепятствовало доброе сердце миссис Дженнингс. Отослать полковника, когда его возлюбленная была в такой тревоге за сестру, значило бы, подумала она, обречь их обоих на лишние терзания, а потому тотчас объявила ему, что он непременно должен остаться в Кливленде ради нее — чтобы ей было с кем играть в пикет по вечерам, пока мисс Дэшвуд будет ухаживать за сестрой наверху, и еще по разным причинам. Она так настойчиво уговаривала его, что он не мог не дать согласия (уступив, кстати, заветному желанию собственного сердца). К тому же просьбу миссис Дженнингс с жаром поддержал мистер Палмер, который, видимо, испытал немалое облегчение при мысли, что в Кливленде останется человек, как никто другой способный помочь мисс Дэшвуд и советом и делом, если они ей понадобятся. Марианну, естественно, держали обо всем этом в неведении. Она не знала, что невольно вынудила хозяев Кливленда покинуть собственный дом лишь через неделю после того, как они туда вернулись. Ее не удивляло, что миссис Палмер не заходит к ней в спальню, и, вовсе про нее не вспоминая, она ни разу не произнесла ее имени. После отъезда мистера Палмера прошло два дня, а ее состояние оставалось все тем же. Мистер Гаррис, навещавший ее каждый день, по-прежнему бодро предрекал скорое выздоровление, и мисс Дэшвуд придерживалась того же мнения. Но миссис Дженнингс и полковник Брэндон их надежд отнюдь не разделяли: почтенная дама почти в самом начале болезни уверовала, что Марианне более уж с постели не встать, а полковник, нужный ей главным образом для того, чтобы выслушивать ее печальные пророчества, не мог по состоянию своего духа не поддаться их влиянию. Он пытался доводами рассудка прогнать свои страхи, тем более вздорные, что аптекарь говорил совершенно другое, однако долгие часы, которые он ежедневно проводил в полном одиночестве, не могли не плодить грустных мыслей, и ему никак не удавалось избавиться от предчувствия, что более он уже Марианны не увидит. Однако на утро третьего дня их с миссис Дженнингс мрачные опасения почти вовсе рассеялись — мистер Гаррис, выйдя от больной, объявил, что ей значительно лучше: пульс стал сильнее и все симптомы много благоприятнее, чем накануне. Элинор подтвердила его слова, была весела и радовалась, что в письмах к матери, полагаясь более на свое суждение, чем на суждение миссис Дженнингс, объясняла их задержку самым легким недомоганием и чуть ли не назвала срок, когда Марианна сможет отправиться домой. Однако день этот кончился далеко не столь приятно, как начался. К вечеру Марианне опять стало очень худо, жар и боли вернулись с еще большей силой. Ее сестра, однако, по-прежнему отказывалась замечать всю серьезность этих симптомов, приписывая их утомлению больной, которая, пока ей перестилали постель, некоторое время сидела в креслах, и, напоив ее успокоительной микстурой, с радостью увидела, как она погрузилась в сон, который мог быть только целительным. Сон этот, хотя далеко не такой спокойный, как хотелось бы Элинор, был очень долгим, но она, желая своими глазами увидеть его следствия, приготовилась сидеть с сестрой, пока та не пробудится. Миссис Дженнингс, ничего не зная о перемене в состоянии больной, против обыкновения, легла спать очень рано, а ее горничная, одна из главных сиделок, отдыхала и ужинала в комнате экономки, оставив Элинор в спальне наедине с Марианной. А сон той становился все более тревожным, она металась на постели, жалобно стонала, и сестра, наблюдавшая за ней с неослабным вниманием, уже почти решилась пробудить ее от столь тяжелой дремы, но тут Марианна, возможно встревоженная каким-то звуком, вдруг донесшимся из коридора, внезапно очнулась сама, вскинулась и лихорадочно вскрикнула: — Мама приехала? — Еще нет, — ответила Элинор, с трудом подавляя ужас и помогая Марианне лечь поудобнее. — Но, надеюсь, она скоро будет здесь. Ты ведь знаешь, что отсюда до Бартона путь неблизкий. — Только пусть не едет через Лондон, — с той же лихорадочной торопливостью продолжала Марианна. — Если она поедет через Лондон, я ее уже не увижу. Элинор со страхом поняла, что сестра бредит, и, стараясь ее успокоить, поспешно пощупала ей пульс. Таким слабым и частым он еще не был! Марианна же по-прежнему бессвязно говорила о матери, и сестра, перепугавшись, решила не только немедленно послать за мистером Гаррисом, но и отправить кого-нибудь в Бартон за миссис Дэшвуд. Естественно, ей тут же пришла в голову мысль, что об этом плане следует посоветоваться с полковником Брэндоном, и, едва горничная явилась на ее звонок, она, оставив ее с больной, поспешила спуститься в гостиную, где, как ей было известно, его можно было застать и в гораздо более поздний час. Это были минуты не для колебаний или церемоний, и полковник без промедления узнал о всех ее страхах и затруднениях. Развеять ее страхи у него не хватало ни мужества, ни уверенности, и он слушал ее в скорбном молчании, однако затруднениям ее тут же пришел конец: с поспешностью, доказывавшей, что и эта причина, и эта услуга в его мыслях предвосхищалась уже давно, он тотчас вызвался сам отправиться за миссис Дэшвуд, и Элинор скоро оставила слабые попытки возражать. Она поблагодарила его коротко, но с самой глубокой признательностью, и он вышел, чтобы послать своего слугу за мистером Гаррисом и распорядиться о почтовых лошадях для себя, а она села написать несколько строк матери. Какой утешительной опорой был в подобную минуту друг, подобный полковнику Брэндону! Лучшего спутника для ее матери (эта мысль немного облегчила ей сердце) она и пожелать не могла. Спутник, чьи советы поддержат ее, чье участливое внимание облегчит ей тяготы пути, чья дружба, быть может, утишит ее тревогу! В той мере, в какой столь внезапный и страшный удар можно смягчить, его присутствие, его заботы, его помощь оберегут ее. Он же, какие бы чувства его ни обуревали, отдавал распоряжения и собирался с хладнокровием деятельного ума и даже вычислил для Элинор примерный срок, когда его можно будет ждать обратно. Ни мгновения не было потеряно напрасно. Лошадей подали даже прежде, чем их ждали; полковник с сосредоточенным видом пожал ей руку и поспешил сесть в экипаж, сказав вполголоса несколько слов, которых она не расслышала. Время близилось к полуночи, и Элинор поднялась в спальню сестры, чтобы там дождаться аптекаря и провести у ее постели оставшуюся часть ночи. Проходили часы, полные страданий, почти равных у обеих: Марианна была в бреду, не избавлявшем ее от боли, Элинор терзала жесточайшая тревога, а мистер Гаррис все не ехал, Теперь Элинор сторицей расплачивалась за недавние беспечные надежды, горничная же, разделявшая ее бдение (она решительно запретила будить миссис Дженнингс), усугубляла эти муки намеками на мрачные пророчества своей госпожи. Марианна в забытьи по-прежнему жалобно звала мать, и всякий раз ее слова заставляли болезненно сжиматься сердце бедняжки Элинор. Она горько упрекала себя за то, что столько дней легкомысленно не замечала серьезности недуга, тщетно придумывала средство, которое принесло бы немедленное облегчение, воображала, что вскоре уже ничто не сможет принести этого облегчения, что они мешкали слишком долго, и уже словно видела, как приезжает ее сокрушенная горем мать и находит любимую дочь мертвой или же в тяжком бреду, более неспособную ее узнать и проститься с ней. Элинор собралась вновь послать за мистером Гаррисом, и если его не нашли бы, то за кем-нибудь еще, но тут он — шел уже шестой час утра — приехал сам. Однако его приговор несколько искупил такое промедление: признав, что в состоянии его пациентки произошло неожиданное и неблагоприятное изменение, он, однако, решительно отрицал, что опасность сколько-нибудь велика, и ручался, что новое лекарство, непременно принесет облегчение с неколебимой уверенностью, которая отчасти передалась Элинор. Затем он пообещал приехать часа через три-четыре и отбыл восвояси, оставив и больную, и ее преданную сиделку несколько ободрившимися по сравнению с тем, какими он их нашел в первые минуты своего визита. В большом расстройстве, пеняя всем, что ее тотчас не разбудили, узнала миссис Дженнингс поутру о событиях ночи. Недавние дурные предчувствия овладели ею с удвоенной силой, и она не сомневалась в печальном исходе; как ни пыталась она утешать Элинор, убеждение, что Марианна уже не жилица, не позволяло ей к выражению сочувствия добавить слова надежды. Сердце почтенной дамы было исполнено искренней горести. Скоропостижная и безвременная смерть столь юной, столь прелестной девушки, как Марианна, не оставила бы равнодушным и человека вовсе постороннего, а на тревогу и сострадание миссис Дженнингс у Марианны были и другие права. Она три месяца прожила под ее кровом и сейчас все еще находилась под ее опекой, а к тому же не так давно стала жертвой тягчайшего оскорбления и с тех пор все время томилась в грусти. Видела миссис Дженнингс и терзания ее сестры, своей любимицы, а когда вспоминала, что собственной матери Марианна, вероятно, столь же дорога, как ей самой — Шарлотта, ее переполняло живейшее сострадание к мукам миссис Дэшвуд. Второй раз мистер Гаррис не заставил себя ждать долее обещанного времени, но надежды, с какими он оставил больную после первого своего визита, его обманули. Новые лекарства не помогли, жар не спал, и Марианна, так и не придя в себя, не металась более лишь потому, что погрузилась в тяжкое забытье. Элинор, распознавшая — и преувеличившая — опасения, охватившие его в эту минуту, выразила мнение, не следует ли им пригласить кого-нибудь для консилиума, но он почел это преждевременным: у него есть в запасе другое лекарство, целительностью, по его убеждению, не уступающее утреннему, и он отбыл со словами ободрения, которые достигли слуха мисс Дэшвуд, но не ее сердца, Она сохраняла спокойствие, пока мысли ее не обращались к матери, но надежду почти утратила. Так продолжалось почти до полудня: она сидела возле сестры, боясь оставить ее хотя бы на минуту, воображение рисовало ей горесть всех их близких, а уныние подкреплялось и усугублялось вздохами миссис Дженнингс, которая без колебаний приписывала тяжесть и опасность недуга Марианны долгим предшествовавшим ему неделям страданий после постигшего ее удара. Элинор не могла не согласиться с правдоподобием такого заключения, и оно влило новую горечь в ее размышления. Однако к полудню Элинор начала — но с трепетом, со страхом обмануться, понуждавшим ее ничего не говорить даже миссис Дженнингс, — как ей мнилось, замечать легкое улучшение пульса сестры. Она выжидала, не спуская глаз с больной, вновь и вновь его щупала и, наконец, с волнением, скрыть которое под маской внешнего спокойствия ей оказалось труднее, чем все предшествовавшие страхи, осмелилась выразить свою надежду вслух. Миссис Дженнингс, хотя, сама пощупав пульс Марианны, была вынуждена признать временное улучшение, тем не менее попыталась убедить молодую свою приятельницу не доверять ему, и Элинор, перебрав в уме все доводы в пользу столь мрачного взгляда, принялась и сама убеждать себя в том же. Но было поздно. Надежда уже проникла в ее сердце, и она наклонилась над сестрой в трепетном ожидании... сама не зная чего. Прошло полчаса, но благоприятные признаки не исчезали. И подкреплялись новыми. Дыхание, цвет лица, губы, уже не обметанные, — все, казалось, говорило, что болезнь отступает, и вот уже Марианна устремила на сестру разумный, хотя и томный от слабости взор. Теперь Элинор равно разрывалась между опасениями и надеждой и не находила ни минуты покоя, пока, наконец, в четыре часа не приехал мистер Гаррис. А тогда его поздравления, его заверения в том, что перелом в состоянии больной превзошел самые радужные его ожидания, убедили ее, утешили и вызвали слезы радости. Марианне было настолько лучше, что аптекарь объявил ее вне опасности. Миссис Дженнингс, возможно удовлетворившись тем, что ее дурные предчувствия отчасти сбылись в недавней тревоге, позволила себе положиться на его суждение и с непритворной радостью, а вскоре уже с веселой бодростью признала большую вероятность полного и быстрого выздоровления. Элинор такой же бодрости не испытывала. Радость ее была иного свойства и веселости не порождала. Мысль, что Марианна возвратится здоровой к жизни и друзьям, вливала в ее сердце блаженное успокоение, преисполняла его пылкой благодарностью провидению, но наружу эти чувства не вырвались ни в словах, ни в веселых улыбках. Чувства, теснившиеся в душе Элинор, были сильными, но немыми. Весь день она провела рядом с сестрой, оставляя ее лишь изредка и ненадолго, рассеивала все страхи, отвечала на все вопросы, произносимые еле слышным голосом, предвосхищала все желания и внимательно следила за каждым ее взглядом, каждым вздохом. Разумеется, время от времени ее охватывала боязнь нового ухудшения и недавние тревоги воскресали с прежней силой, но затем тщательнейшая проверка подтверждала, что обнадеживающие признаки становятся все более явными, а когда около шести часов Марианна погрузилась в тихий и, по всей видимости, благодетельный сон, последние сомнения ее сестры рассеялись. Теперь уже приближался час, когда можно было ожидать полковника Брэндона. В десять часов, полагала Элинор, или лишь немногим позднее ее мать отдохнет от невыносимой тревоги, которая должна томить ее в пути. И полковник тоже! Ведь и его муки, конечно, лишь немногим меньше. Ах, как невыносимо медленно тянется время, пока они обречены быть в неведении! В семь часов, оставив Марианну все так же сладко спящей, она спустилась в гостиную к миссис Дженнингс выпить чаю. Страхи не дали ей позавтракать, а чувства прямо противоположные помешали съесть за обедом что-нибудь существенное, и теперь, когда все душевные бури сменились радостным спокойствием, она села за стол с большим удовольствием. После чая миссис Дженнингс посоветовала ей прилечь до приезда матери, а тем временам с Марианной посидит она, но Элинор не испытывала никакого утомления, предполагала, что не сумеет сейчас уснуть хотя бы на миг, и не хотела разлучаться с сестрой ни на одну лишнюю минуту. Поэтому миссис Дженнингс только проводила ее наверх в комнату больной, чтобы собственными глазами убедиться, все ли по-прежнему обстоит благополучно, после чего, оставив Элинор ее заботам и мыслям, удалилась к себе в спальню писать письма, а затем отойти ко сну. Вечер был холодный и бурный. Вокруг дома завывал ветер, в окна хлестал дождь, но Элинор, вся во власти счастья, не замечала ничего. Марианну шум бури не тревожил, ну, а что до путешественников — за все неудобства, которые они терпят сейчас, их ждет величайшая из наград. Часы пробили восемь. Раздайся десять ударов, Элинор не усомнилась бы, что слышит стук колес подъезжающего экипажа. И хотя они никак не могли успеть так рано, она вопреки очевидности почти поверила своим ушам, вышла в гардеробную и открыла ставень, чтобы убедиться, не фантазия ли это. И тотчас увидела, что слух ее не обманул: внизу блестели фонари кареты. В их неверном свете она различила, что запряжена карета как будто четверней, и это, хотя и свидетельствовало о том, как была встревожена ее мать, в какой-то мере объясняло столь быстрый их приезд. Никогда еще Элинор не было так трудно сохранять спокойствие. Какие ее мать сейчас, когда карета остановилась у дверей, должна испытывать сомнения, страхи, а может быть, и отчаяние! Но она одним словом развеет их, снимет невыносимый гнет! Думать так и оставаться спокойной было немыслимо. Она могла лишь поторопиться. Задержавшись, только чтобы позвать к Марианне горничную миссис Дженнингс, Элинор сбежала с лестницы. Шум в прихожей предупредил ее, что они уже в доме. Она бросилась в гостиную, вошла — и увидела там одного Уиллоби.  Глава 44   Элинор в ужасе замерла и, подчиняясь первому душевному движению, повернулась, чтобы покинуть гостиную; ее пальцы уже коснулись дверной ручки, но он остановил ее, поспешив следом и произнеся голосом, не столько молящим, сколько требовательным: — Мисс Дэшвуд, на полчаса... на десять минут прошу вас остаться. — Нет, сударь, — твердо ответила она, — я не останусь. Какое дело может быть у вас ко мне? Слуги, полагаю, не сообразили предупредить вас, что мистер Палмер в отъезде. — Пусть бы они сто раз предупреждали меня, что мистер Палмер и все его присные провалились в тартарары, — вскричал он яростно, — это не помешало бы мне войти! Мое дело к вам и только к вам, — Ко мне? — в величайшем изумлении воскликнула Элинор. — Если так, будьте кратки и, если можете, сдержитесь хоть немного. — Сядьте, и я обещаю вам и то и другое. Она помедлила, не зная, как поступить. Что, если сейчас подъедет долгожданный экипаж и полковник Брэндон застанет здесь Уиллоби? Однако она обещала выслушать его, к чему ее побуждало не только данное слово, но и любопытство. И после недолгого колебания она сказала себе, что благоразумие требует поспешить, а ее согласие приблизит конец этого нежданного свидания, и, молча направившись к столику, села возле него, Уиллоби придвинул себе стул напротив и почти полминуты он и она хранили молчанке. — Прошу вас, поторопитесь, сударь, — наконец нетерпеливо сказала Элинор. — У меня нет лишнего времени. Он продолжал сидеть в позе глубокой задумчивости, как будто не услышав ее слов. — Ваша сестра, — вдруг воскликнул он, — вне опасности! Так мне сказал лакей. Благодарение Богу! Но правда ли это? Элинор не ответила, и он повторил свой вопрос с еще большей настойчивостью. — Богом вас заклинаю, скажите мне: она вне опасности или же нет? — Надеемся, что да, Он вскочил и прошелся по комнате. — Знай я это полчаса назад... Но раз уж я здесь, — с вымученной живостью добавил он, вновь опускаясь на стул, — то какая разница? Так порадуемся же вместе, мисс Дэшвуд, полагаю, в последний раз, но меня, право, все располагает к веселости. Скажите мне откровенно, — по его щекам разлился багровый румянец, — кем вы меня считаете более: негодяем или глупцом? Элинор взглянула на него с еще большим изумлением. Ей оставалось только предположить, что он пьян: лишь так можно было объяснить и столь странный визит, и подобные манеры, и она тотчас встала со словами: — Мистер Уиллоби, советую вам пока вернуться в Комбе, у меня нет более времени оставаться с вами. Какое бы дело не привело вас ко мне, завтра вам будет легче обдумать его и объяснить. — О, я понимаю ваш намек, — ответил он с выразительной улыбкой. — Да, я пьян, очень пьян: пинта портера с холодной говядиной в Мальборо совсем свалила меня с ног. — В Мальборо! — воскликнула Элинор, все менее и менее что-нибудь понимая. — Совершенно верно. Я уехал из Лондона утром в восемь и с этого часа не выходил из кареты, если не считать десяти минут в Мальборо, где я перекусил, пока меняли лошадей. Твердость его тона и ясный взгляд убедили Элинор, что какое бы непростительное безумие ни привело его в Кливленд, порождено оно было не вином, и после недолгого раздумья она сказала: — Мистер Уиллоби, вам следовало бы знать, как знаю я, что ваше появление здесь после всего, что произошло, и ваши настояния, чтобы я вас выслушала, требуют весомого извинения. Так в чем же оно? Чего вы хотите? — Я хочу, — ответил он с жаром, — если сумею, чуть-чуть угасить вашу ненависть ко мне. Я хочу предложить некоторые объяснения, некоторые оправдания произошедшему; открыть перед вами мое сердце и, убедив вас, что я, хотя никогда не мог похвастать благоразумием, подлецом все же был не всегда, добиться пусть тени прощения от Ма... от вашей сестры. — Вы правда приехали только ради этого? — Клянусь душой! — ответил он с такой пылкостью, что она вспомнила прежнего Уиллоби и против воли поверила в его искренность. — Если причина лишь в этом, вы можете сразу же успокоиться: Марианна проща... она давно вас простила. — Неужели! — вскричал он все с той же пылкостью. — Но в таком случае она простила меня прежде, чем следовало бы. Но теперь она простит меня снова, и по более основательным причинам. Так вы согласны меня выслушать? Элинор наклонила голову. — Не знаю, — начал он после некоторого раздумья, пока она молча ждала его слов, — как сами вы объясняли себе мои поступки с вашей сестрой и какие дьявольские побуждения мне приписывали... Быть может, вы и теперь останетесь прежнего мнения обо мне, но почему бы не попытаться? Я расскажу вам все без утайки. Когда я только сблизился с вашей семьей, у меня не было иной цели, как скрасить время, которое я должен был провести в Девоншире, — скрасить так, как прежде мне не доводилось. Пленительная красота вашей сестры и обворожительные манеры не могли оставить меня совсем равнодушным, а ее поведение со мной почти с пepвыx же минут... Теперь, когда я думаю, каким оно было и какова она сама, то лишь дивлюсь бесчувственности своего сердца. Тем не менее, признаюсь, вначале польщено было лишь мое тщеславие. Не заботясь о ее счастье, думая лишь о собственном удовольствии, уступая побуждениям, которым я всегда давал над собой излишнюю власть, я всеми средствами, какие были в моем распоряжении, старался понравиться ей, отнюдь не помышляя ответить взаимностью. Тут мисс Дэшвуд, обратив на него взгляд, полный гневного презрения, перебила его словами: — Мистер Уиллоби, едва ли стоит вам продолжать, а мне слушать. Подобное вступление не может привести ни к чему достойному. Не вынуждайте меня страдать, выслушивая и дальше ваши признания. — Нет, я требую, чтобы вы выслушали все до конца! — возразил он. — Состояние мое никогда не было особенно велико, а мои вкусы всегда требовали больших расходов, и меня с ранней юности влекло общество людей много меня богаче. Каждый год по достижении совершеннолетия, и даже ранее, я умножал свои долги. И хотя кончина моей пожилой родственницы мисс Смит должна была бы поправить мои дела, однако полагаться на это не следовало, да к тому же и срок мог быть самым отдаленным; вот почему я уже довольно давно решил избавиться от долгов, подыскав себе богатую невесту. По той же причине я и помыслить не мог о том, чтобы связать свой жребий с вашей сестрой, и с бессердечием, эгоизмом, жестокостью, какие самый негодующий, самый презрительный взгляд — даже ваш, мисс Дэшвуд! — не способен осудить достаточно сурово, я потакал своему капризу и старался завоевать ее нежность, ничего не предлагая в ответ. Но одно все же чуть смягчает гнусность такого себялюбивого тщеславия: я попросту не представлял себе всю тяжесть удара, какой намеревался нанести, тогда еще не зная, что такое — любить. Но узнал ли я это потом? Тут есть место сомнениям. Ведь люби я истинно, мог ли бы я принести мою любовь в жертву эгоизму и алчности? Или, что еще важнее, мог ли я ради них пожертвовать ее любовью? Но я это сделал. В стремлении избежать относительной бедности, которую ее привязанность и ее общество превратили бы в ничто, я, обретя богатство, лишился всего, что могло бы сделать его желанным. — Так, значит, — сказала Элинор, слегка смягчаясь, — вы верите, что одно время питали к ней искреннее чувство? — Не покориться таким чарам, устоять перед такой нежностью? Какой мужчина в мире был бы на это способен? Да, сам того не замечая, я полюбил ее, и счастливейшими часами моей жизни были те, которые я проводил с ней, когда всем сердцем верил в честность своих намерений, в благородство каждого своего чувства! Но даже и тогда, когда я твердо намеревался просить ее руки, решительное объяснение я с непростительным легкомыслием откладывал со дня на день, не желая заключать помолвку, пока дела мои в таком беспорядке. Не стану искать извинений и приму любые ваши упреки во вздорности, и хуже чем вздорности, этого опасения связать себя словом, когда я был уже связан честью. Дальнейшее показало, что вел я себя, как хитрый глупец, предусмотрительно запасающийся лазейкой для того, чтобы покрыть себя несмываемым позором и сделать несчастным навеки. Однако наконец я отбросил колебания и положил, как только мы останемся наедине, оправдать свои настойчивые ухаживания и открыто заверить ее в чувстве, которое я столь старательно выставлял напоказ. Но в промежутке... Но за те несколько часов, которым суждено было пройти до того, как мне представился случай объясниться с ней, возникло одно... обстоятельство... злополучное обстоятельство, положившее конец моим намерениям, а с ними — и всякой надежде на счастье. Открылось, что... — Тут он запнулся и опустил глаза. — Миссис Смит каким-то образом узнала... полагаю, от весьма дальних своих родственников, в чьих интересах было бы лишить меня ее расположения... об интрижке, о связи... Но надо ли мне договаривать? — добавил он, еще более краснея и вопросительно глядя на Элинор. — Ваша дружеская близость... Полагаю, вы уже давно обо всем этом осведомлены? — Да, — ответила Элинор, краснея в свою очередь и вновь изгоняя из сердца всякое сочувствие к нему. — Я знаю все. И какое объяснение могли бы вы предложить, чтобы чуть уменьшить свою вину в этом ужасном деле, признаюсь, превосходит мое понимание. — Вспомните, — вскричал Уиллоби, — от кого вы слышали об этом! Можно ли ожидать, что рассказ был беспристрастен? О, я признаю, что должен был бы с уважением отнестись к ее возрасту и положению. Я не собираюсь подыскивать извинения себе и все же не хочу, чтобы вы думали, будто для меня вовсе нет оправданий, будто, раз уж участь ее злополучна, значит, сама она безупречна, и если я распутник, то, следовательно, она святая! Если неистовство ее страсти, недалекость ее ума... Однако я не намерен защищать свое поведение. Ее чувства ко мне заслуживали лучшего обхождения, и я часто осыпаю себя горькими укоризнами, вспоминая нежность, которая оказалась способной на краткий срок вызвать взаимность. Я хотел бы, от всего сердца хотел бы, чтобы этого не случилось. Но я причинил страдания не только ей, но и той, чье чувство ко мне (позволено ли мне сказать это?) было не менее пылким, а ум и душа... о, насколько прекраснее!.. — Но ваше равнодушие к несчастной... Как ни неприятно мне говорить на подобную тему, но не могу не сказать, что ваше равнодушие к ней нисколько не оправдывает того, как жестоко вы с ней обошлись. Не думайте, что недалекость... что природная ограниченность ее ума хоть в чем-то извиняет столь очевидное ваше бессердечие. Вы ведь знали, что, пока вы развлекаетесь в Девоншире, приводя в исполнение новые планы, всегда такой веселый, такой счастливый, она томится в безысходной нищете! — Честью клянусь, я этого не знал! — воскликнул он горячо. — Я забыл, что не объяснил ей, куда мне писать. Но, право же, здравый смысл мог научить ее, как меня найти. — Оставим это, сударь. Но что сказала миссис Смит? — Она тотчас с величайшим негодованием спросила, правда ли это, и не трудно догадаться, в какое ввергла меня смятение. Чистота ее жизни, суровость понятий, удаленность от света — все было против меня. Отрицать своего проступка я не мог, а все попытки смягчить его оставались втуне. Мне кажется, она и прежде была склонна сомневаться в безупречной нравственности моего поведения, а к тому же ее обидело мое невнимание во время этого визита, мои постоянные отлучки. Короче говоря, дело кончилось полным разрывом. У меня был один-единственный способ спасти себя. Возмущаясь моей безнравственностью, добрая женщина обещала простить мне прошлое, если я женюсь на Элизе. Этого я сделать не мог, на что она объявила, что больше не желает меня знать, и отказала мне от дома. Всю ночь — мой отъезд был отложен до утра — я провел в размышлениях о том, как мне теперь поступить. Борьба была тяжкой, но длилась недолго. Моего чувства к Марианне, моей уверенности в ее взаимности оказалось мало, чтобы перевесить страх перед бедностью и возобладать над ложным понятием о необходимости располагать большими деньгами, которое было мне вообще свойственно и еще более укрепилось в обществе людей богатых. Я имел причины полагать, что нынешняя моя жена не ответит мне отказом, если я соберусь сделать ей предложение, и убедил себя в благоразумии такого решения, не видя иного выхода. Но до того, как я покинул Девоншир, меня ожидало тяжелое испытание. Я в этот день обещал обедать у вас и обязан был принести вам какие-то извинения. Но вот написать или самому заехать? Я долго колебался. Я страшился увидеть Марианну и даже опасался, что встреча с ней может заставить меня переменить намерение. Но здесь, однако, я, как показало дальнейшее, не воздал должного силе своего духа: я приехал, я увиделся с ней, увидел ее горе и покинул ее в горе — покинул в надежде более никогда с ней не встречаться. — Но почему вы все-таки приехали, мистер Уиллоби? — спросила Элинор с упреком. — Ведь достаточно было бы записки с извинениями. Для чего вам нужно было приезжать? — Ради моей гордости. Уехать почти тайком мне было невыносимо — я не хотел, чтобы вы — и все соседи — заподозрили то, что произошло между мной и миссис Смит, и решил побывать у вас по дороге в Хонитон. Но встреча с вашей милой сестрой была ужасна, да к тому же я застал ее одну. Ваша матушка и вы с младшей сестрой куда-то ушли, и я не знал, когда вы возвратитесь. Лишь накануне я ушел от нее с такой твердой, такой глубокой решимостью поступить как должно! Еще несколько часов — и она была бы связана со мной навеки! И я вспоминал, как весело, как легко было у меня на сердце, когда я возвращался пешком из Коттеджа в Алленем, довольный собой, полный нежности ко всем людям! Но во время этой последней нашей еще дружеской встречи я чувствовал себя настолько виноватым перед ней, что у меня едва хватило сил притворяться. Ее печаль, ее разочарование, ее горькие сожаления, когда я сообщил ей, что должен покинуть Девоншир без промедления — ах, никогда мне их не забыть! — вместе с такой доверчивостью, с такой уверенностью во мне!.. О, Боже мой!.. Каким бессердечным я был негодяем! Наступило молчание. Первой заговорила Элинор: — Вы сказали ей, что скоро вернетесь? — Я не знаю, что я ей сказал! — ответил он с досадой. — Несомненно, меньше, чем требовало прошлое, но, вероятно, больше, много больше, чем оправдывалось будущим. У меня нет сил вспоминать об этом... Нет-нет! А потом пришла ваша добрая матушка, чтобы еще больше пытать меня своей ласковостью и доверием. Слава богу, что все-таки для меня это было пыткой! Я был глубоко несчастен. Мисс Дэшвуд, вы и вообразить не можете, какое для меня сейчас утешение вспоминать ту свою горесть. Я так зол на себя за глупое подлое безумие собственного сердца, что все мои былые из-за него страдания теперь составляют единственную мою гордость и торжество. Что же, я уехал, покинув все, что любил, — уехал к тем, к кому в лучшем случае был лишь равнодушен. Мое возвращение в Лондон... Я ехал на своих лошадях, и потому медленно... И ни единого собеседника, а собственные мои мысли такие веселые... будущее, когда я о нем думал, такое манящее! А когда я вспоминал Бартон, картины представлялись моему взору такие успокоительные! О, это была поистине чудесная поездка! Он умолк. — Что же, сударь, — сказала Элинор, которая, хотя и жалела его, все больше желала, чтобы он поскорее уехал, — вы кончили? — Кончил? О нет! Или вы забыли о том, что произошло в Лондоне. Это гнусное письмо... Она вам его показывала? — Да, я видела все письма и записки. — Когда я получил первую из них (а получил я ее сразу же, так как с самого начала был в столице), я почувствовал... Но слова, как принято выражаться, здесь бессильны. Если же сказать проще — даже настолько просто, что и жалости это не пробудит — мной овладели мучительнейшие чувства. Каждая строчка, каждое слово поражали меня — если прибегнуть к избитой метафоре, которую начертавшая их, будь она здесь, запретила бы мне произнести — кинжалом в сердце. Марианна в городе! Это было (выражаясь тем же языком) удар грома с ясного неба! Удары грома и кинжалы — как мило она попеняла бы мне! Ее вкусы, ее мнения, мне кажется, я знаю лучше, чем собственные, и, во всяком случае, они мне дороже! Сердце Элинор, претерпевавшее множество перемен в течение этой странной беседы, вновь смягчилось. Тем не менее она почла своим долгом напомнить ему о неуместности утверждений, подобных заключительному. — Это лишнее, мистер Уиллоби! Вспомните, что вы женаты. Говорите только о том, что ваша совесть требует мне сказать. — Записка Марианны, из которой я узнал, что дорог ей как прежде, что, несмотря на долгие недели разлуки, она осталась верна собственным чувствам и по-прежнему свято верит в постоянство моих, пробудила во мне все былое раскаяние. Я сказал «пробудила», потому что время и столичные развлечения, дела и кутежи в какой-то мере усыпили его, и я мало-помалу превращался в очаровательного закоренелого злодея; воображал себя равнодушным к ней и внушал себе, что и она, конечно, давно меня забыла. Я убеждал себя, что наше взаимное чувство было лишь мимолетным пустяком, и в доказательство пожимал плечами, подавляя все угрызения, заглушая голос совести, мысленно повторяя: «Я буду сердечно рад услышать, что она вышла замуж!» Но эта записка заставила меня лучше узнать свои чувства. Я понял, что она бесконечно дороже мне всех женщин в мире и что обошелся я с ней так мерзко, как и вообразить невозможно. Но между мной и мисс Грей все только что было улажено. Отступать я не мог. Мне оставалось лишь всячески избегать вас обеих. Марианне отвечать я не стал в надежде, что больше она мне писать не будет, и даже некоторое время соблюдал свое решение не заезжать на Беркли-стрит. Но затем подумав, что разумнее будет принять вид равнодушного знакомого, я как-то утром выждал, чтобы вы все трое уехали, и занес свою карточку. — Выждали, чтобы мы уехали! — Представьте себе! Вас удивит, когда я скажу, как часто я следил за вами, как часто едва не попадался вам на глаза. Сколько раз я скрывался в ближайшем магазине, пока ваш экипаж не проезжал мимо! Ведь я жил на Бонд-стрит, и почти не выпадало дня, когда бы я не видел кого-нибудь из вас, и только моя неусыпная бдительность, неизменное жаркое желание не попадаться вам на глаза помешали нам встретиться много раньше. Я всячески избегал Мидлтонов и всех тех, кто мог оказаться нашим общим знакомым. Однако, ничего не зная о том, что они в городе, я столкнулся с сэром Джоном, если не ошибаюсь, в первый же день после их приезда, то есть на другой день после того, как я заходил к миссис Дженнингс. Он пригласил меня на вечер к себе — на танцы. Даже если бы он, желая уж наверное заручиться моим присутствием, и не упомянул, что у них обещали быть вы и ваша сестра, я все равно побоялся бы принять его приглашение из осторожности. На следующее утро получаю еще одну записку Марианны, по-прежнему нежную, откровенную, непосредственную, доверчивую, — ну, словом, такую, какая делала мое поведение еще более отвратительным. Ответить у меня не нашлось сил. Я попытался... перо меня не слушалось. Но, право же, весь день я думал только о ней. Если вы способны пожалеть меня, мисс Дэшвуд, то лишь вообразите, в каком положении был я тогда. Мои мысли, мое сердце полны вашей сестрой, а я вынужден изображать счастливого жениха другой! Эти три-четыре недели были хуже всех остальных. И вот в конце концов, как мне незачем вам рассказывать, наша встреча все же произошла, и как прелестно я себя вел! Какой вечер адских мучений! Марианна, прекрасная, как ангел, называет меня Уиллоби... о Боже мой!.. протягивает мне руку, просит объяснения, устремив на меня такой участливый взор чарующих глаз. И рядом — Софья, ревнивая, как дьявол, вся просто... Но к чему это! Все уже позади. Что за вечер! Я бежал от вас всех, едва сумел, но не прежде, чем увидел милое лицо Марианны белым как смерть. Вот какой видел я ее в последний раз! Такой запечатлела ее моя память! Это было ужасно! И все же, когда нынче я думал, что она умирает, я обретал странное утешение в мысли, что знаю, какой она предстанет перед теми, кто проводит ее в последний путь. Всю дорогу я видел перед собой то ее лицо, тот ее взгляд. Опять наступило молчание. Первым отвлекшись от своих мыслей, Уиллоби нарушил его словами: — Что же, мне пора поторопиться. Но ваша сестра действительно вне опасности? — Нас в этом заверили. — И ваша бедная матушка! Она ведь так любит Марианну! — Но письмо, мистер Уиллоби, ваше собственное письмо, о нем вам нечего сказать? — Нет-нет, напротив! Вам известно, что ваша сестра написала мне на следующее же утро. И вы знаете что. Я завтракал у Эллисонов, и ее письмо вместе с другими мне принесли туда из моей квартиры[20]. Софья успела заметить его прежде меня, и то, как оно было сложено, элегантность бумаги, почерк — все тотчас вызвало ее подозрение. Она и раньше слышала кое-что о моих ухаживаниях за кем-то в Девоншире, а встреча накануне у нее на глазах объяснила ей, о ком шла речь, и вовсе распалила ее ревность. И вот, приняв тот шаловливый вид, который пленяет нас в любимой женщине, она тотчас вскрыла письмо и прочла его. Бесцеремонность дорого ей обошлась. То, что она прочла, заставило ее страдать. Страдания ее я мог бы еще вытерпеть, но не ее гнев, не ее распаленную злобу. Любой ценой их надо было умиротворить. Говоря короче, какого вы мнения об эпистолярном стиле моей жены? Что за изящество, деликатность, истинная женственность, не так ли? — Вашей жены? Но почерк был ваш! — О да! Однако мне принадлежит лишь честь рабского переписывания перлов, под которыми мне было стыдно поставить свою подпись. Оригинал же всецело ее — и тонкость мысли, и изысканность выражений. Но что мне оставалось делать! Мы были помолвлены, приготовления завершались, день был уже назначен... Но о чем я говорю? Приготовления! День! К чему уловки? Мне необходимы были ее деньги, и в моем положении приходилось соглашаться на все, лишь бы предотвратить разрыв. И в конце концов, что менял язык моего письма в том мнении, которое уже сложилось о моем характере у Марианны и ее друзей? Напротив, он служил той же цели. Мое дело было представить себя отпетым негодяем, а сделал бы я это с вежливыми расшаркиваниями или нагло, значения не имело. «В их мнении я навеки погублен, — сказал я себе, — их общество навсегда для меня закрыто, они уже считают меня человеком без чести, и это письмо лишь превратит меня в невыразимого подлеца». Вот как я, примерно, рассуждал, когда с хладнокровием отчаяния переписывал слова моей невесты и расставался с последней памятью о Марианне. Три ее записочки — к несчастью, они все были у меня в бумажнике, не то бы я скрыл их существование и бережно хранил всю жизнь — я был вынужден отдать их, даже не поцеловав. А локон! Он тоже всюду был со мной в том же бумажнике, который теперь госпожа моя будущая супруга обыскала с пленительнейшей злостью... Бесценный локон, все, все милые напоминания о ней были у меня отняты. — То, что вы сказали, мистер Уиллоби, очень дурно и недопустимо! — возразила Элинор, хотя голос выдал ее сострадание. — Вам не следует говорить в таких выражениях ни о миссис Уиллоби, ни о моей сестре. Свой выбор вы сделали сами. Вас к нему не принуждали. У вашей жены есть право на ваше уважение, на вашу сдержанность, во всяком случае. Вероятно, она любит вас, иначе она не стала бы вашей женой. Обходиться с ней грубо, говорить о ней презрительно — это ведь нисколько не искупает вашей вины перед Марианной и, как мне кажется, вряд ли может успокоить вашу совесть. — Ах, оставьте мою жену! — сказал он с тяжелым вздохом. — Она не заслуживает вашего сочувствия. Выходя за меня, она знала, что я не питаю к ней никаких нежных чувств. Ну, как бы то ни было, мы сыграли свадьбу и отправились в Комбе-Магна, дабы вкусить счастье, а затем вернулись в столицу развлекаться... Теперь вы сожалеете обо мне, мисс Дэшвуд? Или все это я рассказывал напрасно? Поднялся ли я самую чуточку в ваших глазах? Сумел ли я хоть в чем-то смягчить свою вину? — Да, бесспорно, в чем-то вы оправдались — пусть в малом. Вообще вы оказались менее распущенным, чем я вас считала. Вы доказали, что ваше сердце менее дурно, гораздо менее. Но... но... вы причинили столько горя, что, право, не знаю, что могло быть хуже! — Вы расскажете вашей сестре, когда она поправится, все, о чем я вам говорил? Позвольте мне немного очиститься и в ее глазах. Вы сказали, что она меня уже простила. Позвольте же мне тешить себя мыслью, что, лучше узнав и состояние моего сердца, и нынешние мои чувства, она подарит мне более душевное, более непосредственное, более кроткое и не такое гордое прощение. Расскажите ей о моих страданиях и о моем раскаянии — расскажите ей, что мое сердце всегда было верно ей, и что — не откажите мне! — в эту минуту она дороже мне, чем прежде. — Я расскажу ей все, что необходимо для вашего оправдания, если тут подходит это слово. Но вы так и не объяснили мне, зачем вы приехали и откуда узнали о ее болезни. — Вчера в коридоре Друри-Лейна[21] я столкнулся с сэром Джоном Мидлтоном, и, узнав меня, он впервые за эти два месяца заговорил со мной. Я не удивлялся и не оскорблялся, когда прежде он поворачивался ко мне спиной. На этот раз, однако, его доброе, честное, глупое сердце, полное негодования против меня и тревоги за вашу сестру, не устояло перед искушением сообщить мне то, что должно было бы, по его убеждению, причинить мне большую боль, хотя, возможно, он этого от меня и не ждал. А потому без обиняков он объявил мне, что Марианна Дэшвуд умирает в Кливленде от гнилой горячки, что утром они получили письмо от миссис Дженнингс — по ее мнению, надежды почти больше нет, а Палмеры в страхе уехали — ну, и прочее в том же духе. Я был так потрясен, что не сумел сохранить вид равнодушия даже перед сэром Джоном, как ни мало свойственна ему проницательность. Страдания моего сердца смягчили его собственное, и его ожесточение против меня настолько прошло, что при расставании он чуть было не протянул мне руки, напоминая о давнем обещании подарить ему щенка пойнтера. Что я перечувствовал, услышав, что ваша сестра умирает... и умирает, считая меня величайшим негодяем на земле, презирая, ненавидя меня в свои последние минуты. Откуда мне было знать, какие ужасные замыслы мне приписывались? Во всяком случае, один человек, полагал я, должен был представить меня способным на все. То, что я чувствовал, было ужасно! Я тут же принял решение и нынче в восемь утра уже выехал из Лондона. Теперь вы знаете все. Элинор ничего не ответила. Она думала о том, как непоправимо слишком ранняя независимость и порожденная ею привычка к праздности, распущенности и роскоши испортила душу, характер и счастье человека, у которого внешние достоинства и таланты сочетались с натурой от природы открытой и честной, с сердцем чувствительным и нежным. Свет сделал его тщеславным мотом. Мотовство и тщеславие сделали его холодным и себялюбивым. Тщеславие, ища грешного торжества в победе над другим сердцем, привело к тому, что он познал истинное чувство, но мотовство, а вернее, нужда, его дочь, потребовали, чтобы оно было принесено в жертву. Каждая порочная склонность, ведя его ко злу, обрекала его на воздаяние. Чувство, которое он вопреки чести, собственным желаниям и всего в нем лучшего словно бы отторг от себя, теперь, когда оно стало недозволительным, властвовало над всеми его помыслами. Брак же, ради которого он обрек ее сестру на горе, тоже сулил стать для него источником вечного несчастья без надежды на избавление. От этой задумчивости несколько минут спустя ее отвлек Уиллоби, который, очнувшись от мыслей, по крайней мере столь же тяжелых, встал, собираясь попрощаться. — Дольше оставаться здесь мне нет смысла. Пора в путь. — Вы вернетесь в город? — Нет. Сначала я заеду в Комбе-Магна. У меня там дела, а дня через два вернусь в Лондон. Прощайте же! Он протянул ей руку, и не подать ему своей Элинор не могла, а он пожал ее с глубоким чувством. — И вы правда думаете обо мне уже не так плохо, как прежде? — спросил он, опираясь о каминную полку, словно забыв, что собрался ехать. Элинор заверила его, что переменила мнение о нем, что она прощает его, жалеет, желает ему всех благ и даже рада будет услышать, что он счастлив, присовокупив несколько мягких советов о том, как ему следовало бы себя вести. Ответ его был не слишком обнадеживающим. — Что до этого, — сказал он, — придется мне жить в свете, как уж сумею. О семейном счастье речи быть не может. Если, однако, мне будет дозволено думать, что вы и ваши близкие питаете благожелательный интерес к моей судьбе, это может привести к... это может заставить меня остеречься... Во всяком случае, мне будет ради чего жить. Марианна, конечно, потеряна для меня навеки. Даже если бы счастливый случай вернул мне свободу... Элинор с негодованием перебила его. — Ну, что же, — произнес он, — еще раз: прощайте. Теперь я уеду и буду жить в страхе перед одним событием. — Каким же? — Браком вашей сестры. — Напрасно. Более, чем теперь, она быть для вас потеряна уже не может! — Но она будет принадлежать другому! И если этим другим окажется тот, кому менее всего... Но не стану лишаться вашей сострадательной доброжелательности ко мне, показав, что там, где я виновен более всего, я вовсе не способен простить. Так прощайте же, и благослови вас Бог! С этими словами он почти выбежал из комнаты.  Глава 45   Элинор после того, как он ее оставил, и даже после того, как стук колес его кареты замер в отдалении, все еще настолько пребывала во власти множества мыслей, хотя и противоречивых, но одинаково грустных, что забыла и про сестру. Уиллоби, тот, кого всего полчаса назад она презирала с отвращением как самого недостойного из людей, Уиллоби, вопреки всем своим порокам, возбуждал сочувствие, ибо они же обрекли его на страдания, которые теперь, когда он был навеки отторгнут от их семьи, вынуждали ее думать о нем с нежностью, с сожалением, соотносимыми — как она вскоре признала про себя — более с тем, чего желал он сам, чем с тем, чего он заслуживал. Она чувствовала, что его влияние над ее духом усугублялось причинами, которые холодный рассудок оставил бы без внимания, — его на редкость привлекательным обликом, его живостью и обезоруживающей непосредственностью — всем тем, что вовсе не было его заслугой, и, наконец, по-прежнему пылкой любовью к Марианне, теперь вовсе недозволенной. Но она продолжала чувствовать так еще очень, очень долго, прежде чем влияние его наконец ослабело. Когда Элинор наконец поднялась к ни о чем не ведавшей сестре, Марианна как раз пробудилась, освеженная долгим спокойным сном даже более, чем они надеялись. Сердце Элинор переполнилось. Прошлое, настоящее, будущее, разговор с Уиллоби, уверенность в выздоровлении Марианны, близкое свидание с матерью — все это ввергло ее в волнение, развеявшее всякую усталость, и она боялась только, что невольно выдаст его сестре. Впрочем, ей недолго пришлось предаваться этому страху: не прошло и получаса после прощания с Уиллоби, как она вновь спустилась вниз, заслышав шум другого экипажа. Торопясь избавить мать от лишнего мгновения мучительного страха, Элинор побежала в переднюю, чтобы встретить и обнять ее еще на пороге. Миссис Дэшвуд, чья безмерная тревога успела в последние часы пути убедить ее, что Марианны уже нет на свете, не нашла в себе силы осведомиться о ней или даже поздороваться с Элинор, но та, не ожидая ни слов привета, ни вопросов, тотчас сообщила радостное известие, и миссис Дэшвуд с обычной своей чувствительностью была обессилена счастьем даже еще больше, чем минуту назад — горем. Элинор с полковником проводили ее в гостиную, поддерживая под руки, и там, проливая слезы радости, все еще не обретя дара речи, она вновь и вновь обнимала Элинор, а в промежутках благодарно пожимала руку своего дорогого друга, обращая на него взгляд, который говорил и о ее признательности, и об убеждении, что он разделяет с ней все счастье этого мига, Но разделял он это счастье в молчании даже еще более глубоком, чем ее собственное. Едва миссис Дэшвуд немного оправилась, она пожелала немедля подняться к Марианне, и двe минуты спустя уже ласкала свою любимую дочь, ставшую ей еще дороже из-за долгой разлуки, тяжкого горя и едва миновавшей опасности. Радость, с какой Элинор наблюдала их встречу, умерялась только боязнью, что Марианна теперь долго не сумеет уснуть. Однако, когда дело касалось жизни ее детей, миссис Дэшвуд умела быть сдержанной и осмотрительной, и Марианна, успокоенная мыслью, что мать с ней, и слишком слабая, чтобы разговаривать, охотно подчинилась уговорам своих преданных сиделок соблюдать молчание и постараться уснуть. Разумеется, миссис Дэшвуд пожелала дежурить у ее постели до утра, и Элинор, послушная настояниям матери, ушла к себе в спальню прилечь. Однако нервное раздражение долго мешало ей сомкнуть глаза, несмотря на предыдущую бессонную ночь и долгие часы томительной тревоги. Уиллоби, «бедный Уиллоби», как она теперь позволила себе его называть, не выходил у нее из головы. Нет, она ни за что на свете не отказалась бы выслушать его оправдания, то винила, то извиняла себя за то, что столь сурово судила о нем прежде. Но данное ему обещание рассказать о его признаниях сестре ее угнетало. Она страшилась его исполнить, страшилась впечатления, какое этот рассказ мог произвести на Марианну, боялась, что после подобного объяснения та уже никогда не будет счастлива с другим, и даже на миг пожелала, чтобы Уиллоби овдовел. Но тотчас вспомнила полковника Брэндона, попрекнула себя, всем сердцем решила, что своими страданиями и постоянством он куда больше, чем его соперник, заслужил в награду руку ее сестры, и от души пожелала миссис Уиллоби что угодно, кроме смерти. Известие, с которым явился в Бартон полковник Брэндон, поразило миссис Дэшвуд меньше, чем можно было ожидать, ибо тревога ее давно уже стала невыносимой, и, опасаясь за Марианну, она, не ожидая новых писем, приготовилась одна отправиться в Кливленд в самый день его приезда и уже настолько собралась в дорогу, что ему пришлось лишь подождать, чтобы миссис Кэри заехала за Маргарет, которую мать не захотела взять с собой туда, где ей грозила опасность заразиться. Марианна поправлялась с каждым днем, и веселость миссис Дэшвуд, ее сияющее лицо доказывали, что она и правда, как ей не надоедало повторять, одна из самых счастливых женщин в мире. Выслушав эти заверения, видя блаженный взгляд матери, Элинор иной раз спрашивала себя, не вовсе ли та забыла Эдварда. Однако миссис Дэшвуд, доверяя спокойствию, с каким Элинор написала ей о своих собственных обманутых надеждах, сейчас желала думать лишь о том, что еще увеличивало ее счастье. Марианна благополучно выздоравливала от болезни, опасности которой, как теперь начинала думать миссис Дэшвуд, немало способствовала она сама, поощряя злополучный интерес к Уиллоби; но у ее радости был и еще один источник, о котором Элинор не догадывалась. Впрочем, в неведении она оставалась лишь до той минуты, пока им с матерью не выпал случай поговорить наедине. И вот что она услышала: — Наконец-то мы одни! Моя Элинор, тебе еще неизвестна вся глубина моего счастья. Полковник Брэндон любит Марианну! Я узнала это из его собственных уст. Элинор, и довольная, и огорченная, удивленная и не удивленная, продолжала молча слушать. — Ты никогда не была на меня похожа, милая Элинор, не то твоя сдержанность в такую минуту меня изумила бы. Если бы мне пришло в голову пожелать величайшего блага для нас, то я, ни минуты не задумываясь сказала бы: «Пусть полковник Брэндон станет мужем одной из моих дочерей!» Но я убеждена, что из вас двух Марианна будет с ним более счастлива. Элинор чуть было не спросила, откуда у нее такая уверенность, заранее догадываясь, что суждение, которое она услышала бы, не опиралось бы на беспристрастное сравнение их возраста, характера или чувств. Но она знала, как ее мать, если что-либо особенно ее занимает, всегда в воображении уносится далеко вперед, и потому ограничилась улыбкой. — Вчера в дороге он открыл мне свое сердце. Произошло это непреднамеренно, по воле случая. Я, как ты легко поверишь, была способна говорить только о моей девочке, и он не сумел скрыть своего горя. Я заметила, что оно не уступает моему собственному, и он, возможно, подумал, что просто дружба в глазах нынешнего света не допускает столь горячего сочувствия, а вернее, мне кажется, вообще ни о чем не подумал, но, поддавшись неодолимому порыву, поведал мне про свою глубокую, нежную, верную привязанность к Марианне. Он полюбил ее, моя Элинор, с той минуты, когда впервые ее увидел! Но тут, как не преминула заметить про себя Элинор, речь и признания полковника Брэндона уже сменились плодами деятельной фантазии ее матушки — фантазии, рисовавшей все в красках, наиболее ей угодных, — Его чувство к ней, бесконечно превосходящее то, которое испытывал или разыгрывал Уиллоби, куда более горячее, куда более искреннее и постоянное — а уж в этом мы сомневаться не можем! — не угасало, хотя он и видел злосчастное увлечение Марианны этим недостойным молодым человеком. И ни малейшего себялюбия! Он готов был отказаться от всякой надежды, лишь бы видеть ее счастливой — пусть с другим! Какой благородный дух! Какая прямота, какая искренность! Вот в нем обмануться нельзя! — Репутация полковника Брэндона как превосходнейшего человека, — сказала Элинор, — давно и твердо признана. — Я знаю это, — ответила ее мать с полной серьезностью. — Не то бы после подобного урока я поостереглась поощрять такое чувство и даже навряд ли его одобрила. Но то, как он приехал за мной, выказав столь деятельную, столь заботливую дружбу, уже достаточное свидетельство, что он — достойнейший человек. — Однако, — возразила Элинор, — доказывается это отнюдь не единственным добрым поступком, на который, будь сострадание ему чуждо, его подвигла бы одна любовь к Марианне. Но миссис Дженнингс и Мидлтоны знают его давно и близко. Они равно любят и уважают его. Даже и я, хотя познакомилась с ним совсем недавно, успела хорошо его узнать и ценю его столь высоко, что, как и вы, сочту право назвать его братом за величайшее благо, если только Марианна поверит, что может быть с ним счастлива. Но какой ответ вы ему дали? Позволили надеяться? — Ах, девочка моя! О какой надежде могла я говорить с ним в те минуты или даже думать о ней, когда Марианна, быть может, умирала! Но он не просил у меня разрешения надеяться или моей поддержки. Признание его было невольным, исторгнутым желанием излить душу другу в поисках утешения, а вовсе не просьбой о родительском согласии. Однако некоторое время спустя я все-таки сказала — ведь в первые минуты я была слишком растерянна! — что если, как я уповаю, она превозможет болезнь, для меня величайшим счастьем будет всемерно поспособствовать их браку. А после нашего приезда сюда, после радости, ожидавшей нас здесь, я, повторив это ему еще раз и подробнее, предложила ему всю ту поддержку, какая в моих силах. Время, и не слишком долгое время, сказала я ему, все исправит. Сердце Марианны не станет напрасно томиться по такому человеку, как Уиллоби, а будет завоевано его достоинствами. — Если судить по настроению полковника, вам, однако, не удалось рассеять его сомнения! — О да! Он полагает, что чувство Марианны слишком глубоко и нужен очень длительный срок, чтобы сердце ее вновь стало свободным. К тому же он слишком скромен и боится поверить, что при такой разнице в возрасте и склонностях ему удастся покорить ее и тогда. Но вот тут он ошибается. Старше он ее лишь ровно настолько, чтобы характер его и нравственные принципы успели твердо сложиться, а что до склонностей, я убеждена, они именно таковы, какие нужны для счастья твоей сестры. И его внешность, его манеры тоже говорят в его пользу. Нет, моя пристрастность к нему меня не ослепляет: он, бесспорно, не так красив, как Уиллоби, и все же в его облике есть что-то гораздо более приятное. Ведь, если помнишь, в глазах Уиллоби всегда мелькало нечто такое, что мне не нравилось! Элинор этого не помнила, но миссис Дэшвуд продолжала, не дожидаясь ответа: — А его манеры, то есть манеры полковника, не только нравятся мне несравненно больше, чем когда-нибудь нравились манеры Уиллоби, но я прекрасно знаю, что и для Марианны они гораздо привлекательнее. Эта мягкость, это искреннее внимание к другим, эта мужественная, природная простота куда ближе ее истинным склонностям, чем живость Уиллоби, столь часто искусственная, столь часто неуместная! Я убеждена, что, даже будь Уиллоби тем, за кого он себя выдавал, Марианна все равно никогда не нашла бы с ним то счастье, какое найдет с полковником Брэндоном. Миссис Дэшвуд умолкла. Ее дочь не вполне с ней согласилась, но возражения ее остались невысказанными, а потому не ранили материнской чувствительности. — В Делафорде она будет жить неподалеку от меня, — добавила миссис Дэшвуд, — даже если я останусь в Бартоне. Но по всей вероятности, — это ведь обширное селение! — там, конечно, отыщется небольшой дом или коттедж, в котором мы устроимся не менее удобно, чем в Бартоне. Бедняжка Элинор! Еще один план водворить ее в Делафорд. Но она сохранила всю свою твердость. — А его состояние!.. Ведь в мои годы все об этом думают... И я, хотя я не знаю и не испытываю желания знать, каково оно на самом деле, тем не менее не сомневаюсь, что оно должно быть прекрасным! Тут их уединение было нарушено, и Элинор удалилась к себе, чтобы на досуге обдумать услышанное, пожелать успеха своему другу и при этом пожелании испытать прилив жалости к Уиллоби.  Глава 46   Болезнь Марианны, хотя и вызвала упадок сил, тем не менее длилась не так долго, чтобы замедлить ее выздоровление, а юность и крепкая от природы конституция, которым к тому же помогало присутствие ее матери, так хорошо сделали свое дело, что уже на четвертый день после приезда этой последней она смогла спуститься в гостиную миссис Палмер, куда по ее настоянию к ней пригласили полковника Брэндона: ей не терпелось поблагодарить его за то, что он привез миссис Дэшвуд в Кливленд. Чувства его, когда он вошел в комнату, увидел, как переменилась Марианна, и взял ее бледную руку, которую она тотчас ему протянула, были порождены, решила Элинор, не только его любовью к ее сестре или сознанием, что любовь эта известна другим. Меланхолический взгляд, который он устремил на больную, ежесекундно меняясь в лице, внушил ей мысль, что сходство между Марианной и Элизой, о котором он упоминал, привело ему на память множество грустных сцен, тем более что теперь оно усугублялось бледностью щек, темными кругами под глазами, позой, полной слабости, и словами теплой признательности за неоценимую услугу. Миссис Дэшвуд, следившая за происходящим не менее внимательно, чем Элинор, но совсем с иными мыслями и ожиданиями, не заметила в поведении полковника ничего, что нельзя было бы объяснить вполне естественными в такую минуту чувствами, а в поступках и словах Марианны поторопилась усмотреть первые признаки чего-то большего, нежели простая благодарность. Еще через два дня, наблюдая, как силы Марианны крепнут с каждым часом, миссис Дэшвуд, равно побуждаемая собственными желаниями и желаниями дочерей, заговорила об отъезде в Бартон. От ее планов зависели планы двух их друзей: миссис Дженнингс не могла покинуть Кливленд, пока они оставались там, а полковник Брэндон после их дружных настояний также считал, что и он не должен уезжать раньше, хотя, разумеется, его пребывание в Кливленде и не было столь обязательным. В свой черед, миссис Дэшвуд уступила настояниям полковника и миссис Дженнингс отправиться обратно в его карете, более удобной для больной, а полковник в ответ на совместное приглашение миссис Дэшвуд и миссис Дженнингс, чье деятельное радушие подвигало ее дружески предлагать не только свое, но и чужое гостеприимство, с удовольствием обещал через две-три недели приехать погостить в Коттедже, чтобы самому затем забрать оттуда свой экипаж. Настал день разлуки и отъезда. Марианна прощалась с миссис Дженнингс так долго и так мило, с такой истинной благодарностью, с таким почтением и добрыми пожеланиями, какие только могло найти ее сердце, движимое тайным признанием былой неучтивости, а затем с дружеской приветливостью простилась и с полковником Брэндоном, который заботливо подсадил ее в карету, усердно стараясь, чтобы она заняла по крайней мере половину сиденья. Миссис Дэшвуд с Элинор последовали за ней, и миссис Дженнингс с полковником остались вдвоем беседовать об уехавших и скучать в обществе друг друга, пока миссис Дженнингс не подали коляску, в которой, болтая со своей горничной, она могла утешиться от потери двух своих юных протеже. Полковник же Брэндон незамедлительно отправился один в Делафорд. Дэшвуды провели в дороге два дня, и Марианну они не слишком утомили. Две ее бдительные спутницы делали все, чем заботливая любовь и ревностное попечение могли облегчить ей тяготы пути, и каждая находила свою награду в телесной ее бодрости и душевном спокойствии. Второе особенно утешало Элинор. Ведь она неделю за неделей видела нескончаемые страдания сестры, терзания ее сердца, которые у той не хватало ни мужества излить в словах, ни стойкости скрыть от посторонних глаз; и вот теперь Элинор с ни с чем не сравнимой радостью наблюдала безмятежность духа, рожденную, как хотелось ей верить, серьезными размышлениями, а потому служившую залогом возвращения былой веселости и беззаботности. Правда, когда они подъезжали к Бартону, где все окрестности, каждый луг и каждое дерево будили те или иные горькие воспоминания, Марианна погрузилась в безмолвную задумчивость и, отвернувшись от них, пристально смотрела в окошко кареты. Но это Элинор наблюдала без удивления и могла извинить. Когда же, помогая Марианне выйти из кареты, она заметила на лице сестры следы слез, она увидела за ними чувство столь естественное, что вызывало оно лишь сострадательную жалость и похвалу за старание его скрыть. И в том, как держалась сестра дальше, она подметила признаки пробудившейся власти рассудка: не успели они войти в гостиную, как Марианна с решимостью обвела комнату внимательным взглядом, точно сразу положив себе с равнодушием смотреть на любой предмет, который напоминал бы об Уиллоби. Говорила она мало, но все ее слова были исполнены спокойствия, а если порой у нее и вырывался вздох, он тотчас искупался улыбкой. После обеда она пожелала попробовать свое фортепьяно. Но когда подошла к нему, ее взгляд упал на ноты оперы, подаренные ей Уиллоби, содержащие любимые их дуэты, с ее именем на титульном листе, начертанным его рукой. Это было уже слишком. Она покачала головой, убрала ноты, пробежала пальцами по клавишам, пожаловалась, что руки у нее еще слишком слабы, и закрыла крышку инструмента, однако с большой твердостью сказав, что намерена упражняться очень много. На следующее утро эти обнадеживающие признаки не исчезли. Напротив, освеженная духом и телом после ночного отдыха, Марианна выглядела более бодрой и говорила с большим одушевлением: предвкушала скорую встречу с Маргарет, радовалась, что восстановится их милый семейный круг, упоминала их общие занятия и беседы как единственное счастье, какого можно пожелать. — Когда установится погода, а силы совсем ко мне вернутся, — сказала она, — мы каждый день будем подолгу гулять. Сходим на ферму у подножия холмов проведать детей, осмотрим новые посадки сэра Джона у Бартон-Кросса и в Эббиленде и будем часто навещать древние руины аббатства, чтобы по фундаментам узнать, правда ли, что оно было так обширно, как рассказывают. Я знаю, мы будем очень счастливы. Я знаю, лето пройдет в тихих удовольствиях. Я намерена вставать всегда не позже шести и с этого часа до обеда делить время между музыкой и чтением. Я составила для себя план и намерена заниматься серьезно. Наши книги я знаю так хорошо, что могу лишь перечитывать их для развлечения. Но в библиотеке Бартон-парка есть немало томов, заслуживающих внимания, а новинки, полагаю, можно будет брать у полковника Брэндона. Читая всего по шесть часов в день, я за год почерпну много сведений из тех, которых мне пока, к сожалению, недостает. Элинор похвалила ее за стремление к столь достойным целям, но не могла не улыбнуться при мысли, что то же живое воображение, которое предписывало ей томное безделие, теперь безудержно доводило до крайности план, предполагавший разумность занятий и добродетельное обуздание своих прихотей. Однако улыбка сменилась вздохом, едва она вспомнила, что обещание, данное Уиллоби, все еще не выполнено: ей стало страшно, что, сдержав его, она, быть может, вновь возмутит спокойствие Марианны и погубит, пусть даже на время, все ее мечты о безмятежном и полезном препровождении времени. Ей захотелось отдалить роковой час, и она решила подождать, пока здоровье сестры не укрепится, а уж тогда назначить его для себя. Но решение это было принято только для того, чтобы оно было нарушено. Два-три дня Марианна провела в стенах дома, потому что погода не позволяла выходить на воздух после недавней болезни. Но затем выдалось удивительно ясное и теплое утро, именно такое, какое могло соблазнить Марианну, не внушая тревоги ее матери, и первой было разрешено пройтись, опираясь на руку Элинор, по дороге перед домом, на расстояние, которое ее не утомило бы. Сестры шли медленно, как того требовала слабость Марианны, впервые совершавшей прогулку после выздоровления, и они прошли лишь до места, откуда открывался широкий вид на холм, роковой холм позади дома. Остановившись, Марианна сказала спокойно: — Вон там, — и она указала рукой, — на том выступе я, споткнувшись, упала. И в первый раз увидела Уиллоби. Это имя она произнесла тихим голосом, но затем добавила почти обычным тоном: — Я рада убедиться, что могу смотреть на это место совсем без боли! Станем ли мы когда-нибудь говорить о том, что было, Элинор? Или же... — Она умолкла в нерешительности... — Или же этого делать не следует? Но мне кажется, я теперь могу говорить о прошлом, как подобает... Элинор с участливой нежностью попросила ее быть откровенной. — Сожалеть я больше не сожалею, — сказала Марианна. -То есть о нем. Я собираюсь говорить с тобой не о том, что чувствовала к нему прежде, но лишь о том, что чувствую теперь. И если бы одно я знала, если бы я могла верить, что он не все время только играл роль, не все время обманывал меня, если бы меня убедили, что он никогда не был таким злодеем, каким мои страхи порой рисовали его с тех пор, как мне стала известна судьба этой злополучной девушки... Она умолкла. Каждое ее слово наполняло сердце Элинор радостью, и она сказала в ответ: — Если бы ты могла в этом убедиться, тебя, ты полагаешь, больше ничто не мучило бы? — Да. Мое душевное спокойствие зависит от этого двояко. Ведь не только страшно подозревать человека, который был для меня тем, чем был он, в подобных замыслах... Но какой я сама предстаю в собственных глазах? В положении, подобном моему, лишь чувство, выставляемое напоказ без скромности и стыда, могло поставить меня... — Но как бы, — перебила ее Элинор, — хотелось тебе объяснить его поведение? — Я бы хотела думать... Ах, с какой радостью я предположила бы, что им двигало непостоянство, только, только непостоянство! Элинор ничего не ответила. Она взвешивала про себя, начать ли свой рассказ немедля или все-таки отложить его до тех пор, пока к Марианне не вернется все прежнее ее здоровье, и они продолжали неторопливо идти вперед в полном молчании. — Я не желаю ему особых благ, — наконец со вздохом произнесла Марианна, — когда желаю, чтобы его тайные мысли были не более тягостными, чем мои. И этого достаточно, чтобы он горько мучился. — Ты сравниваешь свое поведение с его поведением? — Нет, лишь с тем, каким ему следовало быть. Я сравниваю его с твоим! — Но мое положение было совсем непохожим на твое! — И все же сходства между ними отыщется больше, чем в том, как мы обе вели себя. Милая Элинор, не позволяй своей доброте оправдать то, что твой рассудок, как я прекрасно знаю, не мог не осуждать. Моя болезнь заставила меня задуматься. Она дала мне досуг и уединение для серьезных размышлений. А к ним я была способна задолго до того, как у меня появились силы разговаривать! Мое поведение с той минуты, когда мы познакомились с ним прошлой осенью, предстало передо мной непростительно опрометчивым во всем, что касалось меня самой, себялюбивым и нетерпимым по отношению ко всем другим. Я увидела, что залогом страданий, которые чуть не свели меня в могилу потому лишь, что я не умела стойко их переносить, были мои собственные чувства. Я ведь прекрасно понимала, что заболела только по собственной вине, пренебрегая своим здоровьем с упрямством, которое даже тогда представлялось мне неизвинительным. Умри я, это было бы самоубийством. В какой я находилась опасности, я узнала, только когда она осталась позади. Но я дивлюсь, как я могла выздороветь после всех этих размышлений, — дивлюсь, как само мое желание жить, чтобы успеть искупить мою вину перед Богом и всеми вами, не убило меня сразу же! Умри я — в какую печаль я ввергла бы тебя, мою преданную сиделку, моего друга, мою сестру! Тебя, которая видела все мое раздражительное себялюбие последнего времени, которая знала все роптания моего сердца! Какой осталась бы я в твоей памяти? А мама! Как могла бы ты ее утешить? У меня нет слов, чтобы выразить мое отвращение к себе. Когда бы я ни оглядывалась на прошлое, я вижу какой-нибудь неисполненный долг, какое-нибудь потакание собственным недостаткам. Мне кажется, я успела обидеть всех. За доброту, неизменную доброту миссис Дженнингс я платила пренебрежительной неблагодарностью. С Мидлтонами, с Палмерами, с мисс Стил и Люси, даже с дальними знакомыми я была дерзка и нетерпима: мое сердце было закрыто для их достоинств, а знаки их внимания вызывали у меня только досадливое раздражение. Джону, Фанни — да, даже им, пусть они этого и не заслуживают! — я отказывала в том, на что у них было право. Но ты, ты терпела от меня больше всех, даже больше мамы! Ведь я, и только я, знала твое сердце и его печали, но как это повлияло на меня? Вызвало ли сострадание, которое послужило бы к моему или твоему благу? О нет! Передо мной был твой пример, но что пользы? Думала ли я о тебе и о том, как тебе помочь? Заимствовала ли я твое терпение, уменьшила ли твое бремя, разделив с тобой обязанности, налагаемые благовоспитанностью и благодарностью? О нет! И когда я узнала, что ты несчастна, я точно так же, как прежде, когда полагала тебя спокойной и довольной, продолжала уклоняться от требований долга и дружбы, не допускала, что кто-то способен страдать, кроме меня, тосковала только о сердце, которое покинуло и предало меня, а тебя, распинаясь в безграничной к тебе любви, заставляла страдать вместе со мной. Тут поток ее упреков себе за прошлое иссяк, и Элинор, торопясь утешить сестру, хотя честность и не позволяла ей преувеличивать, не поскупилась на похвалы и поддержку, каких ее откровенность и раскаяние вполне заслуживали. Марианна нежно пожала ей руку и ответила: — Ты очень добра. А моим доказательством станет будущее. Я обдумала свой план, и, если сумею его придерживаться, мои чувства подчинятся разуму, а характер станет лучше. Они больше не будут причинять беспокойство другим и подвергать пыткам меня. Теперь я буду жить только для моих близких. Ты, мама и Маргарет с этих пор будете всем моим миром, вся моя любовь и нежность будет отдана вам троим. Больше у меня никогда не появится даже малейшего искушения расстаться с вами, с моим домом; а если я и стану появляться в обществе, то лишь для того, чтобы показать, что мое высокомерие укрощено, мое сердце стало лучше и я способна исполнять свой светский долг и соблюдать общепринятые правила поведения с кротостью и терпимостью. Что до Уиллоби... Утверждать, будто я скоро... будто я когда-нибудь забуду его, было бы пустыми словами, Никакие перемены обстоятельств или убеждений не изгладят памяти о нем. Но лишней власти она не получит, а будет сдерживаться религией, доводами рассудка, постоянными занятиями... Она помолчала, а затем добавила тихо: — Если бы я только могла узнать его сердце, все остальное было бы просто! Элинор, которая уже некоторое время взвешивала, уместно или неуместно будет ей поторопиться со своим рассказом, но все еще не могла прийти ни к какому выводу, при этих словах, убедившись, что от размышлений толку нет ни малейшего и надо просто решиться, вскоре перешла от мыслей к делу. Рассказ свой она, как ей хотелось бы верить, построила очень умело: осторожно подготовила взволнованную слушательницу, просто и точно изложила основные пункты, на которых Уиллоби строил свои оправдания, воздала должное его раскаянию и умалила лишь изъявления по-прежнему пылкой любви. Марианна не проронила ни слова. Она трепетала, взгляд ее был устремлен на землю, а губы побелели куда больше, чем в первые дни после болезни. В ее груди теснились тысячи вопросов, но она не осмеливалась произнести их вслух. Она ловила каждое слово с жадным вниманием, рука незаметно для нее самой больно сжимала руку сестры, а по щекам струились слезы. Элинор, боясь, что она утомится, повела ее назад к дому и до самых дверей, без труда догадываясь, какое любопытство сжигает Марианну, хотя она и не задала ни единого вопроса, говорила только об Уиллоби, о их беседе, во всех подробностях описывая, как он произносил те или иные фразы, и как при этом выглядел — кроме тех случаев, разумеется, когда подробности могли оказаться опасными. Едва они вошли в дом, Марианна благодарно поцеловала сестру, выговорила сквозь слезы только два слова «расскажи маме» и медленно поднялась по лестнице. Элинор не стала препятствовать столь понятному желанию побыть одной, но с беспокойством воображая, к чему оно может привести, и твердо решив вернуться к этой теме вновь, если Марианна сама не начнет такого разговора, направилась в гостиную, чтобы исполнить прощальную просьбу сестры.  Глава 47   Миссис Дэшвуд не осталась глуха к оправданию своего недавнего любимца. Ее обрадовало, что часть вины с него снята, она почувствовала к нему жалость, от души пожелала ему счастья. Но былое расположение не могло возвратиться. Ничто не могло представить его поведение с Марианной безукоризненным, его самого — незапятнанным. Ничто не могло изгладить памяти о том, сколько та из-за него страдала, или искупить его поступка с Элизой. А потому ничто не могло возвратить ему прежнего места в ее сердце или повредить интересам полковника Брэндона. Если бы миссис Дэшвуд выслушала историю Уиллоби, как ее дочь, из его уст, если бы она своими глазами видела его муки и попала под чары его облика и пылкости, возможно, ее сострадание было бы гораздо глубже. Но Элинор, пересказывая его оправдания, и не могла, и не хотела вызвать у матери те же чувства, какие в первые часы испытывала сама. Размышления вернули ей способность судить здраво и заставили более трезво взглянуть на то, чего Уиллоби заслужил своими поступками. Вот почему она старалась ограничиться одной правдой и представить лишь те извинения, на которые он имел право, не приукрашивая их нежным сочувствием, которое могло бы дать пищу фантазии. Вечером, когда они вновь сидели в гостиной втроем, Марианна сама заговорила о нем. Но не без усилий, с тем беспокойством, с тревожной задумчивостью, какие уже некоторое время сквозили в ее позе, а теперь вызвали краску на ее лице и прерывистость в голосе. — Я хочу заверить вас обеих, — сказала она, — что вижу все так... как вы того хотели бы. Миссис Дэшвуд уже готова была перебить ее, приласкать успокоить, но Элинор, которая желала узнать истинные мысли сестры, поспешила сделать матери умоляющий знак молчать. Марианна, запинаясь, продолжала: — Для меня большое облегчение... Все, что Элинор рассказала мне утром... Я услышала то, что больше всего хотела услышать... — На несколько секунд голос перестал ей повиноваться, но она опомнилась и добавила уже гораздо спокойнее:— Теперь я всем довольна и не хочу никаких перемен. Я уже не могла бы найти с ним счастье, узнав все это, как неизбежно узнала бы. У меня не осталось бы доверия, уважения. Прежние чувства уже не вернулись бы.,. — Я знаю это, знаю! — вскричала ее мать. — Быть счастливой с распутным повесой! С тем, кто сгубил душевный мир самого дорогого из наших друзей и лучшего человека на свете! О нет! Сердце моей Марианны не нашло бы счастья с подобным мужем! Ее совесть, ее чувствительная совесть испытывала бы все угрызения, на которые он оказался не способен! Марианна вздохнула и повторила: — Я не хочу никаких перемен. — Ты смотришь на случившееся, — сказала Элинор, — именно так, как того требуют ясный ум и здравый смысл. Думаю, ты не хуже меня видишь не только в этом, но еще во многом другом достаточно причин полагать, что твой брак с ним обрек бы тебя на всевозможные разочарования и горести, в которых любовь служила бы тебе плохой поддержкой, тем более такая неверная, как его. Если бы вы поженились, бедность навсегда осталась бы вашим уделом. Он сам называл себя мотом, и все его поведение свидетельствует, что умение себя ограничивать — слова, ему неизвестные. Его вкусы и твоя неопытность при малом, очень малом доходе вскоре неизбежно навлекли бы на вас беды, которые не стали бы для тебя легче оттого, что прежде ты ни о чем подобном представления не имела. Я знаю, твои достоинство и честность, когда ты поняла бы ваши обстоятельства, заставили бы тебя экономить на всем, на чем возможно. И, пожалуй, пока ты лишала бы удобств и удовольствий только себя, это бы тебе дозволялось. Но более?.. И как мало одни лишь твои старания могли бы поправить дела, уже безнадежно запутанные до вашего брака! А если бы ты попыталась, пусть по велению необходимости, ограничить его развлечения, то, вернее всего, не только не сумела бы возобладать над столь эгоистичными чувствами, но и заметно утратила бы власть над его сердцем, заставила бы его пожалеть о женитьбе, которая навлекла на него столько трудностей. Губы Марианны задрожали, и она тихо повторила: «Эгоистичными?» — тоном, который подразумевал: «Ты правда считаешь его эгоистом?» — Все его поведение, — твердо ответила Элинор, — с самого начала и до конца питалось себялюбием. Себялюбие сначала толкнуло его играть твоими чувствами, и оно же, когда в нем пробудилась взаимность, внушило ему мысль откладывать решительное объяснение, а затем и вовсе заставило покинуть Бартон. Собственное его удовольствие или собственное его благо — вот чем в каждом случае определялись его поступки. — Это правда. О моем счастье он никогда не заботился. — Сейчас, — продолжала Элинор, — он сожалеет о том, что сделал. Но отчего? А оттого, что обнаружил, как мало радости это ему принесло. Счастья он не нашел. Теперь дела его приведены в порядок, он более не страдает от недостатка денег и думает лишь о том, что женился на женщине с не столь приятным характером, как твой. Но разве отсюда следует, что он был бы счастлив, женившись на тебе? Только причины оказались бы иными. Тогда бы он страдал из-за денежных затруднений, которые сейчас считает пустяками, потому лишь, что они ему более не угрожают. У него была бы жена, на характер которой ему не приходилось бы жаловаться, но он всегда был бы в стесненных обстоятельствах, был бы беден; и, вероятно, вскоре поставил бы бесчисленные выгоды хорошего дохода и отсутствия долгов гораздо выше даже семейного счастья, а не просто жениного нрава. — Я в этом не сомневаюсь, — ответила Марианна, — и мне не о чем сожалеть, кроме собственной моей опрометчивости. — Вернее сказать, неосторожности твоей матери, дитя мое, — перебила ее миссис Дэшвуд. — Во всем виновата она! Марианна не позволила ей продолжать. Элинор, радуясь тому, что обе поняли свои ошибки, испугалась, как бы мысли о прошлом не поколебали твердости сестры, и поспешила вернуться к теме их разговора. — Мне кажется, один вывод из случившегося сделать можно: все беды Уиллоби явились следствием первого нарушения законов добродетели, того, как он поступил с Элизой Уильямс. Это преступление стало источником всех остальных, пусть и меньших, а также и причиной его нынешнего недовольства жизнью. Марианна согласилась с большим чувством, а ее мать воспользовалась случаем перечислить все достоинства полковника Брэндона и все причиненные ему несчастья, говоря с тем жаром, какой порождают дружба и заветные замыслы. Однако, судя по лицу Марианны, она почти ничего не услышала. Как и опасалась Элинор, в последующие два-три дня в здоровье Марианны перемен к лучшему не произошло, но решимость ей не изменила, — она по-прежнему старалась казаться веселой и спокойной, и ее сестра без особой тревоги положилась на целительную силу времени. Миссис Кэри привезла Маргарет домой, и семья, наконец воссоединившись, вновь повела тихую жизнь в коттедже, если и не взявшись за обычные свои занятия с особым усердием, как в свои первые дни в Бартоне, то, во всяком случае, намереваясь в будущем вновь всецело посвятить себя им. Элинор все с большим нетерпением ожидала каких-нибудь известий об Эдварде. После отъезда из Лондона она ничего о нем не слышала — ничего нового о его планах и даже ничего о том, где он теперь находился. Из-за болезни Марианны она обменялась несколькими письмами с братом, и его первое содержало фразу: «Мы ничего не знаем о нашем злополучном Эдварде и не смеем наводить справки на столь запретную тему, однако полагаем, что он еще в Оксфорде». Вот и все, что она сумела извлечь из этой переписки, ибо ни в одном из последующих писем его имя более не упоминалось. Однако ей недолго пришлось страдать от неведения о его судьбе. Как-то утром их слуга отправился с поручениями в Эксетер. По возвращении, прислуживая за столом, он ответил на все вопросы своей госпожи, касавшиеся этих поручений, а затем добавил уже от себя: — Вам, наверное, известно, сударыня, что мистер Феррарс женился? Марианна судорожно вздрогнула, устремила взгляд на Элинор, увидела, что та бледнеет, и откинулась на спинку стула в истерике. Миссис Дэшвуд, отвечая слуге, невольно взглянула в ту же сторону и была поражена, догадавшись по лицу Элинор, как глубоко и давно она страдала, а мгновение спустя, еще более расстроенная слезами Марианны, уже не знала, к кому их своих девочек кинуться на помощь первой. Слуга, увидевший только, что мисс Марианне дурно, сообразил позвать горничную, и та с помощью миссис Дэшвуд увела ее в гостиную. Однако там Марианна почти успокоилась, и миссис Дэшвуд, оставив ее попечениям Маргарет и горничной, поспешила к Элинор, которая, хотя все еще пребывала в сильном волнении, однако, настолько опомнилась и овладела своим голосом, что уже начала расспрашивать Томаса об источнике его сведений. Миссис Дэшвуд немедля занялась этим сама, а Элинор могла просто слушать, не принуждая себя говорить. — Кто вам сказал, Томас, что мистер Феррарс женился? — Да я сам, сударыня, видел мистера Феррарса нынче утром в Эксетере и его супружницу, мисс то есть Стил. Их коляска остановилась перед гостиницей «Новый Лондон», а я как раз туда шел: Салли из Бартон-парка просила меня передать весточку ее брату, он там в форейторах служит. Прохожу я, значит, мимо коляски, да и подними голову. Ну, и сразу узнал младшую мисс Стил. Снял я шляпу-то, а она меня узнала, окликнула, справилась о вашем здравии, сударыня, и о барышнях, а о мисс Марианне особливо, и приказала мне передать вам поклоны от нее и от мистера Феррарса с самыми лучшими, значит, пожеланиями и как они сожалеют, что у них нет времени заехать навестить вас, потому что им надо торопиться, путь им еще неблизкий, но только вскорости они назад поедут и уж тогда обязательно сделают вам визит. — Но сказала она вам, что вышла замуж, Томас? — Да, сударыня. Улыбнулась и говорит: дескать, с тех пор, как была в здешних краях последний раз, имя она свое, значит, сменила. Она ж всегда была барышня не гордая, и поболтать не прочь, и очень даже обходительная. Так я взял на себя смелость, пожелал ей счастья. — А мистер Феррарс был с ней в коляске? — Да, сударыня. Сидел в глубине, откинувшись. Только он на меня и не посмотрел. Да и то, он же всегда был джентльмен не из разговорчивых. Сердце Элинор без труда объяснило его нежелание беседовать с их слугой; и миссис Дэшвуд, вероятно, пришла к тому же выводу. — И с ними больше никого не было? — Нет, сударыня, Они вдвоем ехали. — А откуда, вы не знаете? — Да прямехонько из Лондона, так мисс Люси... миссис Феррарс мне, значит, сказала. — И направлялись дальше на запад? — Да, сударыня, только ненадолго. Они скоро назад собираются и уж тогда непременно сюда завернут. Миссис Дэшвуд поглядела на дочь, но Элинор твердо решила, что их можно не ждать. В этом поручении она узнала всю Люси и не сомневалась, что Эдвард никогда к ним не поедет. Она вполголоса заметила матери, что, вероятно, они направлялись в окрестности Плимута к мистеру Прэтту. Томас, видимо, рассказал все, что знал. Однако глаза Элинор говорили, что ей хотелось бы услышать еще что-нибудь. — А вы видели, как они уехали? — Нет, сударыня. Лошадей перепрягать привели, но я-то мешкать не стал, боялся, что и так припоздаю. — Миссис Феррарс выглядела здоровой? — Да, сударыня, и сказала, значит, что чувствует себя бесподобно. На мои-то глаза она всегда была очень красивой барышней, ну, и вид у нее был предовольный. Миссис Дэшвуд не сумела придумать больше ни единого вопроса, и вскоре Томаса, как и скатерть, отправили за ненадобностью на кухню. Марианна уже прислала сказать, что больше не в состоянии проглотить ни кусочка. Миссис Дэшвуд и Элинор потеряли всякое желание есть, а Маргарет могла почесть себя счастливой, что вопреки всем тревогам, которые в последнее время выпали на долю ее старших сестер, и стольким причинам, лишавшим их всякого аппетита, ей лишь в первый раз довелось остаться без обеда. Когда подали десерт и вино, миссис Дэшвуд с Элинор, сидевшие за столом одни, долго хранили задумчивое молчание. Миссис Дэшвуд опасалась сказать что-нибудь невпопад и не решалась предложить утешения. Теперь она обнаружила, как глубоко заблуждалась, поверив спокойствию Элинор, и справедливо заключила, что та намеренно была весела в своих письмах, чтобы избавить ее от лишних терзаний, когда она так тревожилась за Марианну. Она поняла, что старшая дочь заботливо постаралась внушить ей, будто чувство, которое в свое время она поняла столь верно, было якобы совсем не таким сильным, как ей представлялось, — и каким оно оказалось теперь. Ее мучил страх, не была ли она несправедливой, невнимательной... нет, даже недоброй к своей Элинор; не заставило ли горе Марианны, потому лишь, что было более явным, более бросалось в глаза, сосредоточить всю ее материнскую нежность на ней и понудило забыть, что Элинор, быть может, страдает почти так же, причем, бесспорно, гораздо менее по своей вине и с куда большей стойкостью.  Глава 48   Теперь Элинор постигла разницу между ожиданием тягостного события, каким бы неизбежным ни считал рассудок его свершение, и самим свершением. Теперь она поняла, как вопреки самой себе, пока Эдвард оставался свободен, лелеяла надежду, что какая-нибудь помеха воспрепятствует его браку с Люси, что собственная его решимость, вмешательство друзей, более выгодная партия для его нареченной так или иначе поспособствуют счастью их всех. Но теперь он был женат, и ока упрекала свое сердце за тайные чаяния, которые столь усугубили боль от рокового известия. Что он женился так скоро, еще до того (полагала она), как принял сан, а следовательно, и до того, как мог получить приход, сначала несколько ее удивило. Но вскоре она поняла, сколь естественно было, что Люси в неусыпных заботах о своем благополучии поспешила связать его с собой неразрывными узами, не считаясь ни с чем, кроме страха перед отсрочкой. И они поженились, поженились в Лондоне, а теперь торопились к ее дяде. Что должен был перечувствовать Эдвард, находясь в четырех милях от Бартона, увидев слугу ее матери, услышав, какой привет посылает им Люси! Вероятно, они в скором времени поселятся в Делафорде. Делафорд... место, которое, словно нарочно, по стольким причинам приковывало ее интерес, которое она желала бы увидеть и так хотела не видеть никогда! Она на мгновение представила их в подновленном для них доме при церкви, представила себе Люси, деятельную, ловкую хозяйку, соединяющую стремление выглядеть не хуже людей с самой скаредной экономностью, стыдящуюся, как бы другие не проведали о том, что они во всем себя урезывают, своекорыстную в каждой мысли, втирающуюся в милость к полковнику Брэндону, к миссис Дженнингс, к каждому мало-мальски богатому знакомому. А Эдвард... но она не знала, ни что она видит, ни что желала бы увидеть. Он счастлив... он несчастен... Ничто ни на йоту не утоляло ее боли, и она отгоняла от себя все его образы. Элинор питала тайную надежду, что кто-нибудь из знакомых в Лондоне напишет им, оповещая о происшедшем, и сообщит подробности, но дни шли и не приносили ни писем, ни иных новостей. Не зная, в чем их, собственно, винить, она сердилась на всех отсутствующих друзей. Все они не желали ни о ком думать, кроме себя, все были ленивы. — Мама, когда вы напишете полковнику Брэндону? — Вопрос этот был порожден снедавшим ее нетерпением узнать хоть что-нибудь. — Я написала ему, моя девочка, на прошлой неделе и жду не столько ответа от него, сколько его самого. Я настойчиво приглашала его погостить у нас и не удивлюсь, если он сегодня же войдет в гостиную — или завтра, или послезавтра. Это было уже кое-что: у ее ожиданий появилась цель — полковник Брэндон, несомненно, должен звать многое. Едва она успела об этом подумать, как ее взгляд привлекла фигура всадника за окном. Он остановился у их калитки. Какой-то джентльмен... конечно, полковник! Сейчас она узнает все новости — при этой мысли ее охватил трепет. Но... нет, это не полковник Брэндон! И осанка не его и рост... Будь это возможно, она сказала бы, что видит Эдварда. Она всмотрелась пристальнее. Он спешился. Нет, она не может так ошибаться, это правда Эдвард! Она отошла от окна и села. «Он приехал от мистера Прэтта нарочно, чтобы увидеть нас. Я сумею сохранить спокойствие, я не потеряю власти над собой!» Мгновение спустя она заметила, что и остальные поняли свою ошибку. Ее мать и Марианна переменились в лице, обе посмотрели на нее и что-то зашептали друг другу. Она отдала бы весь мир за силы произнести хоть слово, объяснить им, как ей хочется, чтобы в их обхождении с ним не проскользнуло и тени холодности или осуждения. Но говорить она не могла, и ей оставалось лишь положиться на чуткость их сердца. Вслух никто ничего не сказал, я они в молчании ожидали, когда их гость войдет. Песок дорожки заскрипел под его ногами, секунду спустя его шаги послышались в коридоре, а еще через секунду он предстал перед ними. Лицо его, когда он вошел, не показалось особенно счастливым даже Элинор. Он побледнел от волнения, судя по его виду, опасался, как будет встречен, и сознавал, что не заслуживает ласкового приема. Однако миссис Дэшвуд, надеясь, что угадала желания дочери, которым с обычным жаром решила в эту минуту следовать во всем, поглядела на него с нарочитой приветливостью, протянула ему руку и пожелала всякого счастья. Он покраснел и пробормотал что-то невразумительное. Губы Элинор двигались в такт движениям губ ее матери, и она пожалела только, что вслед за той не пожала ему руки. Но было уже поздно, и, постаравшись придать своему лицу невозмутимое выражение, она снова села и заговорила о погоде. Марианна выбрала стул в уголке, чтобы скрыть свое расстройство, а Маргарет, понимая кое-что, хотя и не все, почла необходимым принять вид гордого достоинства, села в стороне от Эдварда и хранила надменное молчание. Когда Элинор кончила радоваться тому, какая солнечная выдалась весна, наступила ужасная пауза. Ей положила конец миссис Дэшвуд, которая вынудила себя питать надежду, что миссис Феррарс он оставил в добром здравии. Эдвард с некоторой торопливостью подтвердил это. Последовала еще одна пауза. Элинор, собрав все свои силы и страшась звука собственного голоса, заставила себя сказать: — Миссис Феррарс сейчас в Лонгстейпле? — В Лонгстейпле? — повторил он с растерянным видом. — Нет, моя мать в Лондоне. — Я хотела, — сказала Элинор, беря со столика чье-то рукоделие, — осведомиться о миссис Эдвард Феррарс. Она не осмелилась поднять на него глаза, но ее мать и Марианна обе посмотрели на него. Он снова покраснел, замялся, поколебался и, наконец, нерешительно произнес: — Быть может, вы имеете в виду... моего брата... вы имеете в виду миссис Роберт Феррарс? — Миссис Роберт Феррарс? — повторили Марианна и ее мать в полном изумлении. Элинор не могла произнести ни звука, но теперь и ее глаза устремились на него с тем же нетерпеливым удивлением. Он встал, отошел к окну, видимо, не зная, что делать, взял лежавшие там ножницы и принялся беспощадно портить их вместе с футлярчиком, кромсая этот последний, а сам довольно-таки бессвязно объяснял: — Быть может, вам неизвестно... не знаю, слышали ли вы, что мой брат недавно сочетался браком с... с младшей… с мисс Люси Стил. Последние его слева были в неописуемом изумлении повторены всеми, кроме Элинор, которая только ниже опустила голову над рукоделием, вся во власти такого волнения, что почти не понимала, где она и что с ней. — Да, — продолжал он. — Они поженились на прошлой неделе и уехали в Долиш, где сейчас и находятся. Элинор не выдержала. Она почти выбежала из комнаты и, едва притворив за собой дверь, разразилась радостными слезами, которые никак не могла унять. Эдвард, который до этой минуты смотрел на что угодно, кроме нее, тем не менее увидел, как она поспешила вон из комнаты, и, быть может, заметил или даже услышал, какое впечатление произвела на нее его новость. Во всяком случае, он сразу погрузился в глубокую задумчивость, из которой его не могли вывести ни восклицания, ни вопросы, ни ласковые увещания миссис Дэшвуд. В конце концов, ни слова не говоря, он ушел от них и направил свои стопы к деревне, оставив их в полном недоумении строить всяческие догадки о том, каким образом произошла столь внезапная и столь замечательная перемена в его положении.  Глава 49   Какими бы необъяснимыми ни представлялись обстоятельства его освобождения всей семье, одно было ясно: Эдвард обрел свободу, а как он намеревался ею распорядиться, все без труда предвидели. Черпая на протяжении четырех лет радости одной опрометчивой помолвки, заключенной без согласия его матери, теперь, когда она оказалась расторгнутой, он, разумеется, должен был незамедлительно заключить другую. В Бартон его привела самая простая причина. Он всего лишь хотел просить у Элинор ее руки. А памятуя, что он не был столь уж неопытен в подобных делах, может показаться странным, отчего им овладела такая стеснительность и ему потребовалось столько поощрения и свежего воздуха. Однако о том, как скоро он догулялся до необходимой решимости, как скоро ему представился случай пустить ее в ход, как он объяснился и какой ответ получил, рассказывать особой нужды нет. Достаточно, что спустя три часа после его приезда, когда в четыре все они сели за стол, он уже добился согласия своей избранницы, заручился благословением ее матери и теперь не только получил права восхищенного жениха, но, и правда, совсем искренне считал себя счастливейшим из людей. И, что ни говори, причин радоваться у него было больше, чем у многих других, оказавшихся в том же положении. Ведь не только торжество влюбленного, который встретил взаимность, переполняло его сердце восторгом и озаряло все вокруг ясным светом. Ему не в чем было себя упрекнуть, и все же он избавился от давно опостылевших уз, связывавших его с той, к кому у него уже несколько лет не оставалось никакого нежного чувства, и тотчас обрел твердую надежду на союз с другой, о котором он в отчаянии, конечно, запретил себе и мечтать, едва увидел в нем венец всех своих желаний. Он не просто избавился от сомнений, от страха перед отказом, но был вознесен из пучины горести на вершины упований. И говорил он об этом с такой искренней признательностью судьбе, с такой веселостью и бурностью, каких его друзья прежде в нем не наблюдали. Сердце его теперь было открыто Элинор, во всех ошибках и слабостях, а о первой мальчишеской влюбленности в Люси он говорил со всей философской мудростью двадцати четырех лет. — С моей стороны это было глупым пустым увлечением, объяснял он, — следствием малого знакомства со светом и отсутствия полезных занятий. Если бы моя мать нашла какое-нибудь поприще для приложения моих сил, когда в восемнадцать лет я покинул Лонгстейпл, я полагаю... нет, я совершенно уверен, этого не случилось бы. Правда, мне тогда представлялось, будто, покидая кров мистера Прэтта, я увозил в сердце непобедимую страсть к его племяннице, но если бы нашелся достойный предмет, достойная цель, чтобы занять мое время и на несколько месяцев удержать меня вдали от нее, я очень скоро забыл бы эту воображаемую страсть, особенно вращаясь в обществе, что было бы тогда неизбежно. Но мне нечем было заняться, для меня не избрали профессии и не позволили самому ее избрать, и дома я был обречен на полную праздность, длившуюся целый год. У меня не было даже тех обязанностей, какие дало бы мне поступление в университет — ведь в Оксфорд я получил разрешение поступить лишь в девятнадцать лет. Поэтому мне ничего не оставалось, как воображать себя влюбленным, а поскольку моя мать не сделала наш дом особенно для меня приятным и я не обрел в своем брате ни друга, ни товарища, что могло быть естественнее частых поездок в Лонгстейпл, где я всегда чувствовал себя дома, всегда мог быть уверен в ласковом приеме? И в том году я подолгу гостил там. Люси, казалось, обладала всеми милыми и приятными качествами души, а к тому же была очень хорошенькой — то есть так мне думалось тогда, когда мне не с кем было ее сравнить. Недостатки и изъяны оставались для меня скрыты. Вот почему наша помолвка, какой бы глупой во всех отношениях ни оказалась она впоследствии, в то время вовсе не выглядела нелепым, непростительным безумством. Перемена, которую всего два-три часа произвели в настроении миссис Дэшвуд и ее дочерей, их радость и счастье были столь велики, что сулили им всем блаженства бессонной ночи. Миссис Дэшвуд ликовала так, что не находила себе места, не знала, как посердечнее обласкать Эдварда, как в должной мере похвалить Элинор, как благодарить судьбу за его избавление, не раня при этом его чувствительности, или как оставить их беседовать наедине, одновременно не лишая себя их общества и возможности любоваться ими. О том, как счастлива она, Марианна могла поведать лишь слезами. Волей-неволей возникали сравнения, просыпались сожаления, и хотя ее восторг был не менее искренним, чем любовь к сестре, он не располагал ни к веселости, ни к оживленным разговорам. А Элинор? Как описать ее чувства? С той минуты, когда она услышала, что Люси вышла за другого, что Эдвард освобожден, и до минуты, когда он оправдал тотчас вспыхнувшие надежды, одно настроение у нее сменялось другим, не принося с собой только спокойствия. Но едва миновала и вторая минута, едва все ее сомнения и страхи рассеялись, едва она сравнила свое нынешнее положение с тем, каким оно представлялось ей еще утром, и, зная, что прежняя его помолвка расторгнута без всякого ущерба для его чести, убедилась насколько он спешил без промедления просить ее руки, изъясняясь в любви столь же нежной и постоянной, какой она всегда ей представлялась, Элинор ощутила мучительное смятение, а собственное счастье ее лишь угнетало. И хотя человеческая натура имеет полезное свойство быстро привыкать ко всем переменам в лучшую сторону, потребовалось несколько часов, прежде чем ее дух обрел некоторое спокойствие, а сердце — тихую безмятежность. Эдвард остался гостить в Коттедже по меньшей мере на неделю, ибо, какие бы другие обязательства ни тяготели над ним, расстаться с Элинор раньше чем через неделю он был не в силах, тем более, что такого срока никак не могло хватить на то, чтобы высказать все необходимое о прошлом, настоящем и будущем; ибо, если два-три часа, посвященные тяжкому труду неумолчной беседы, позволят более чем разделаться со всеми предметами, какие только могут взаимно интересовать два разумные существа, с влюбленными дело обстоит совсем иначе. Они не способны исчерпать ни единой темы, ни объяснить друг другу что-либо, не повторив этих объяснений раз двадцать или более. Замужество Люси, которое, разумеется, не переставало удивлять и занимать любопытство всех, вполне естественно, одним из первых стало предметом обсуждения и между влюбленными; Элинор, посвященная во все обстоятельства и зная их обоих, утверждала, что ничего более необъяснимого и загадочного ей слышать не приходилось. Как они могли встретиться и что побудило Роберта жениться на девице, о чьей красоте он, как она сама слышала из его собственных уст, отзывался с пренебрежением? На девице, уже помолвленной с его братом, от которого из-за нее отреклись его близкие? Нет, решительно, она не в силах ничего понять! Ее сердце восхищалось этим браком, ее воображение посмеивалось над ним, но ее рассудок, ее здравый смысл он ставил в тупик. Эдвард находил только одно возможное объяснение: во время первой и, вероятно, случайной встречи ее вкрадчивая льстивость успела так заворожить его тщеславие, что все остальное последовало само собой. Тут Элинор припомнила, как Роберт на Харли-стрит втолковывал ей, чего, по его мнению, он сумел бы достичь, если бы успел вовремя вмешаться в дела брата. И она повторила его слова Эдварду. — В этом весь Роберт, — ответил он сразу, а после некоторого раздумья добавил: — В этом же, наверное, заключалась его цель, ради которой он отправился к Люси. А она, возможно, вначале думала только о том, как бы заручиться его поддержкой для меня. Ну, а затем возникли и другие планы. Однако, как долго все это продолжалось, он мог себе представить не более, чем Элинор. В Оксфорде, где он предпочел жить, покинув Лондон, все известия, какие доходили до него о Люси, он получал от нее самой, и письма ее вплоть до последнего были столь же частыми и столь же нежными, как всегда. Поэтому у него не зародилось ни малейшего подозрения, которое могло бы подготовить его к тому, что произошло. Когда же наконец все разом открылось в последнем письме Люси, он, как ему казалось, очень долгое время не мог прийти в себя от изумления, ужаса и радости из-за собственного избавления. Он вложил это письмо в руку Элинор. «МИЛОСТИВЫЙ ГОСУДАРЬ!   Пребывая в уверенности, что мне уже давно отказано в вашей нежности, я почла себя свободной подарить мою собственную другому и не сомневаюсь, что буду с ним столь же счастлива, сколь прежде думала быть счастливой с вами; но я могу лишь презреть руку, ежели сердце отдано другой. Искренне желаю вам счастья в вашем выборе, и не моя будет вина, ежели мы и впредь не останемся добрыми друзьями, как прилично при нашем нынешнем близком родстве. От души могу сказать, что никакого зла на вас не держу и, полагая вас человеком благородным, от вас ничего худого для нас не ожидаю. Мое сердце всецело принадлежит вашему братцу, и нам друг без друга не жить, а потому мы сейчас только вернулись от алтаря и едем в Долиш на несколько недель, как вашему дорогому братцу очень любопытно на это имение взглянуть, но я подумала, что все-таки прежде побеспокою вас этими строчками, и навсегда останусь ваша искренняя доброжелательница, друг и сестра Люси Феррарс. Ваши письма я все сожгла, портрет же верну при первом случае. Окажите любезность сжечь мои каракульки, а кольцо с моими волосами, ежели угодно, оставьте себе».   Элинор прочла письмо и вернула его, ничего не сказав. — Я не стану спрашивать вашего мнения о том, как оно написано, — начал Эдвард. — Раньше мне подумать было страшно, что вы прочтете какое-нибудь ее послание! Даже и от сестры получить нечто подобное мало приятно, но от жены! Как я краснел над такими страницами! И право же, если не считать самых первых месяцев нашей глупой помолвки, это первое полученное от нее письмо, содержание которого в моих глазах искупает погрешности стиля! — Что бы к этому ни привело, — заметила Элинор после некоторой паузы, — но они, несомненно, поженились. И ваша мать навлекала на себя справедливейшее возмездие. Имение, которое она, гневаясь на вас, подарила Роберту, позволило ему сделать собственный выбор. Она подкупила одного сына тысячей фунтов годового дохода совершить то, за что — вернее, лишь за намерение! — лишила наследства другого! Мне кажется, едва ли брак Люси с Робертом ранит ее меньше, чем брак Люси с вами! — Гораздо больше, потому что Роберт всегда был ее любимцем. Ранит это ее гораздо сильнее, и, по тому же закону, простит она его много скорее. Каково было положение дел между ними в настоящее время, Эдвард не знал, так как пока еще не написал никому из родных. Из Оксфорда он уехал на другой же день после получения письма от Люси и, думая лишь о том, чтобы быстрее добраться до Бартона, не тратил времени и мыслей ни на что, кроме этой своей цели. Он не собирался ничего предпринимать, прежде чем мисс Дэшвуд не решит его судьбу, и, судя по тому, как торопливо он отправился искать этого решения, остается только предположить, что, вопреки былой ревности к полковнику Брэндону, вопреки скромности, с какой он оценивал собственные достоинства, вопреки положенным учтивым страхам, он тем не менее не ожидал особо жестокого приема. Однако сказать ему надлежало обратное, и сказал он это очень мило. Ну, а что он сказал бы год спустя, оставим воображению мужей и жен. Элинор не сомневалась, что Люси дала свое поручение Томасу, нарочно стараясь ввести ее в заблуждение, чтобы напоследок побольнее уязвить своего недавнего нареченного; а сам Эдвард, узнавший теперь ее истинную натуру, не счел недозволительным поверить, что она способна на любую низость, какую может подсказать злобный нрав. Хотя уже давно, даже еще до его знакомства с Элинор, у него открылись глаза на ее невежество и отсутствие душевного благородства в некоторых ее суждениях, он и то и другое приписывал ее необразованности и до получения последнего письма продолжал считать, что она добра, мила, а к нему привязана всем сердцем. Только это убеждение и мешало ему положить конец помолвке, которая, задолго до того как открытие ее навлекло на него материнский гнев, успела стать для него источником тревог и сожалений. — Когда моя мать отказалась от меня и я, по всей видимости, остался без друзей и без всякой поддержки, я полагал своим долгом, — сказал он, — не считаясь с собственными чувствами, предоставить ей самой решать, расторгнуть помолвку или нет. Казалось бы, в таком положении ничто не могло прельстить корысть или тщеславие, и как мне было усомниться, когда она так горячо, так настойчиво пожелала разделить мою судьбу, что ею движет что-нибудь, кроме самой преданной привязанности? И даже теперь я не понимаю, какими были ее побуждения и какие воображаемые выгоды заставили ее связать себя с человеком, к которому она не питала ни малейшего доброго чувства, и все состояние которого ограничивалось двумя тысячами фунтов? Не могла же она предвидеть, что полковник Брэндон обещает мне приход! — Нет, но она могла предположить, что для вас еще не все потеряно, что со временем ваша мать сжалится над вами. Во всяком случае, не расторгая помолвку, она ничего не теряла — ведь доказала же она, что ничуть не считала себя ею связанной ни в сердечных склонностях, ни в поступках. А пока помолвка с человеком из такой семьи придавала ей вес и, возможно, возвышала в глазах знакомых ее круга. И если бы ничего более заманчивого она не нашла, ей было бы все же выгоднее выйти за вас, чем остаться старой девой. Эдвард, разумеется, тут же убедился, что ничего естественнее поведения Люси быть не могло и руководили ею, бесспорно, именно эти соображения. Элинор не преминула сурово его побранить — когда же дамы и девицы упускали случай попенять за лестную для них неосмотрительность? — за то, что он столько времени проводил с ними в Норленде, когда уже должен был убедиться в непостоянстве своих чувств. — Ваше поведение было, несомненно, очень дурным, — сказала она. — Ведь, не говоря уж о собственном моем убеждении, но всем нашим родным представлялось вероятным, если не решенным, то, что в тогдашнем вашем положении сбыться никак не могло. Ему оставалось только сослаться на неведение собственного сердца и ошибочное представление о власти помолвки над ним. — По простоте душевной я полагал, что, раз мое слово дано другой, ваше общество не грозит мне никакой опасностью, и, памятуя о своей помолвке, я сумею и сердце свое сохранить столь же неприкосновенным, как свою честь. Я чувствовал, что восхищаюсь вами, но твердил себе, что это не более чем дружба, и понял, как далеко зашел, только когда начал сравнивать Люси с вами. После этого, пожалуй, так долго оставаясь в Сассексе, я правда поступил дурно и не находил в оправдание своего поведения иных доводов, кроме одного: вся опасность грозит только мне, я никому не причиняю вреда, кроме себя. Элинор улыбнулась и покачала головой. Эдвард обрадовался, узнав, что полковник Брэндон вот-вот должен приехать в Бартон, так как желал не только узнать его поближе, но и убедить полковника, что он более не зол на него за обещанный делафордский приход. — Ведь после неописуемо неучтивой досады, с какой я его тогда поблагодарил, он, наверное, полагает, что я этого ему никогда не прощу! Теперь Эдвард от души удивлялся, что так и не удосужился съездить в Делафорд, Но это совсем его не интересовало, и все сведения о доме, саде и церковной земле, о размерах прихода, состоянии тамошних полей и десятине он получил теперь от самой Элинор, которая узнала все это от полковника Брэндона, слушая его с величайшим вниманием и не упуская ни единой подробности. Между ними оставался нерешенным лишь один вопрос, лишь одно препятствие. Их соединило взаимное чувство, горячо одобрявшееся всеми их истинными благожелателями, друг друга они знали так хорошо, что это не могло не стать залогом верного счастья. Не хватало им только одного: на что жить, У Эдварда было две тысячи, у Элинор — одна, и вместе с доходом от делафордского прихода этим исчерпывались все их средства, так как о том, чтобы миссис Дэшвуд им что-нибудь уделила, они и подумать не могли, и влюблены были все-таки не настолько, чтобы воображать, будто в их силах прожить безбедно на триста пятьдесят фунтов в год. Эдвард питал некоторую надежду, что мать, быть может, простит его и от нее он получит необходимое пополнение их будущих доходов. Однако Элинор его упований не разделяла: ведь он все равно не сможет сочетаться браком с мисс Мортон, а так как сама она, выражаясь лестным языком миссис Феррарс, была лишь меньшим из двух зол, то дерзкое своеволие Роберта, по ее мнению, могло послужить только обогащению Фанни. Через четыре дня после Эдварда приехал полковник Брэндон, и не только радость миссис Дэшвуд была теперь полной, но к ней добавлялось гордое сознание, что впервые после переселения в Бартон она принимает столько гостей, что они не могут все поместиться у нее в доме. За Эдвардом осталось право первого приехавшего, полковник же Брэндон каждый вечер шел ночевать в Бартон-парк, где в его распоряжении всегда была комната. Оттуда он возвращался в коттедж утром и обычно так рано, что успевал нарушить первый тет-а-тет влюбленных перед завтраком. Три недели уединения в Делафорде, где — во всяком случае по вечерам — у него почти не было другого занятия, кроме как вычислять разницу между тридцатью шестью и семнадцатью годами, привели его в такое расположение духа, что в Бартоне, чтобы рассеять его унылость, потребовалась вся перемена к лучшему в наружности Марианны, вся приветливость ее приема, все горячие заверения ее матери. Однако среди таких друзей и такого живительного внимания он не мог не повеселеть. Никакие слухи о браке Люси до него не дошли, он не имел ни малейшего представления о случившемся, и потому первые часы после приезда ему оставалось только слушать и дивиться. Миссис Дэшвуд объяснила ему каждую подробность, и он нашел новый источник радости в мысли, что его услуга мистеру Феррарсу теперь содействует счастью Элинор. Незачем и говорить, что джентльмены с каждым днем знакомства все больше укреплялись в добром мнении друг о друге. Ведь иначе и быть не могло. Одного сходства в благородстве чувств, здравом смысле, склонностях и взглядах на вещи, возможно, оказалось бы достаточно, чтобы связать их дружбой, без иных причин. Но они были влюблены в двух сестер, причем сестер, нежно друг друга любивших, а потому между ними не могла не возникнуть немедленно и безоговорочно та симпатия, для которой при иных обстоятельствах потребовалось бы время и постепенность сближения. Наконец из Лондона прибыли письма, которые еще столь недавно заставили бы каждый нерв Элинор трепетать от восторга, но теперь читались только с веселым смехом. Миссис Дженнингс поведала всю поразительную историю; излила все свое честное возмущение бессовестной вертихвосткой и все свое сочувствие бедному мистеру Эдварду, который, по ее убеждению, обожал эту мерзавку и теперь, по слухам, никак не может оправиться в Оксфорде от нежданного горького удара. «Право же, — продолжала она, — такой хитрой скрытности и вообразить невозможно! Ведь всего за два дня Люси навестила меня и просидела битых два часа, хотя бы словом обмолвившись. Никто ничего не подозревал, даже Нэнси! Она, бедняжка, прибежала ко мне на следующий день вся в слезах — и гнева-то миссис Феррарс она опасалась, и, как в Плимут-то вернуться, не знала. Ведь Люси перед бегством заняла у нее все ее деньги, видно, чтобы получше приодеться к венцу. Вот у бедняжки Нэнси и семи шиллингов не осталось! А потому я с радостью дала ей пять гиней, чтобы она могла добраться до Эксетера, где подумывает недельки три-четыре погостить у миссис Бэргесс, небось, как я ей сказала, для того, чтобы снова вскружить голову доктору. И должна признаться, подлость Люси, не захотевшей взять ее с ними, пожалуй, похуже даже всего остального. Бедный мистер Эдвард! Он просто из головы у меня нейдет. Вы уж обязательно пошлите за ним: пусть погостит в Бартоне, а мисс Марианна постарается его утешить». Мистер Дэшвуд писал в более печальном тоне. Миссис Феррарс — злополучнейшая из женщин, чувствительность Фанни обрекает ее на неописуемые муки, и он только с благодарностью к милости провидения дивится, как обе они перенесли подобный удар и остались живы. Поступок Роберта непростителен, но поведение Люси стократ хуже. Миссис Феррарс запретила упоминать их имена в ее присутствии; и даже если со временем ей все-таки доведется простить сына, жену его своей дочерью она не признает никогда и к себе не допустит. Скрытность, с какой они вели свою интригу, бесспорно, в тысячу раз усугубляет их преступление, ибо, возникни у кого-либо подозрение, были бы приняты надлежащие меры, чтобы воспрепятствовать их браку; и он призвал Элинор разделить его сожаления, что Эдвард все-таки не женился на Люси — ведь это предотвратило бы новое горе, постигшее их семью. Он продолжал: «Миссис Феррарс пока еще ни разу не произнесла имя Эдварда, что нас не удивляет. Но, к нашему величайшему изумлению, от него не пришло еще ни строчки, несмотря на все, что случилось. Быть может, однако, в молчании его удерживает страх вызвать неудовольствие, а посему я черкну ему в Оксфорд, что его сестра и я, мы оба полагаем, что письмо с изъявлениями приличествующей сыновней покорности и адресованное, пожалуй, Фанни, а уж ею показанное ее матушке, окажется вполне уместным, ибо нам всем известна материнская нежность миссис Феррарс и ее единственное желание быть в добрых отношениях со своими детьми». Эта часть письма оказала свое действие на поведение Эдварда. Он решил сделать попытку к примирению, хотя и не совсем такую, какой ждали их брат и сестра. — Письмо с изъявлениями покорности! — повторил он. — Или они хотят, чтобы я умолял у моей матери прощение за то, что Роберт забыл долг благодарности по отношению к ней и долг чести — по отношению ко мне? Никакой покорности я изъявлять не стану. То, что произошло, не пробудило во мне ни стыда, ни раскаяния, а только сделало меня очень счастливым, но это им интересно не будет. Не вижу, какую покорность мне приличествовало бы изъявить! — Во всяком случае, вы могли бы попросить прощения, — заметила Элинор, — потому что причины сердиться на вас все-таки были. И, мне кажется, теперь ничто не мешает вам выразить некоторые сожаления, что вы необдуманно заключили помолвку, столь расстроившую вашу мать. Он согласился, что это, пожалуй, верно. — А когда она простит вас, быть может, не помешает и чуточку смирения, прежде чем поставить ее в известность о второй помолвке, которая в ее глазах мало чем уступает в неразумности первой. Возразить на это ему было нелегко, но он все так же упрямо отказывался писать письмо с изъявлениями надлежащей покорности, и, чтобы облегчить ему это примирение, когда он упомянул, что устно он, пожалуй, сумеет выразиться мягче, чем на бумаге, было решено, что писать Фанни он все-таки не станет, но поедет в Лондон, чтобы лично заручиться ее заступничеством. — А если они и правда искренне хотят устроить примирение между ними, — объявила Марианна, следуя своему плану быть прямодушной и благожелательной ко всем, — я поверю, что даже Джон и Фанни не лишены некоторых достойных качеств. Хотя визит полковника Брэндона продолжался всего четыре дня, он уехал из Бартона вместе с Эдвардом, чтобы тот по дороге завернул в Делафорд, своими глазами увидел их будущий дом и обсудил со своим другом и покровителем, какие требуются переделки, и, пробыв там дня два, отправился дальше в столицу.  Глава 50   Миссис Феррарс после надлежащих возражений, вполне достаточно гневных и упорных, чтобы освободить ее от обвинения, которое она как будто всегда страшилась навлечь на себя — обвинения в мягкосердечии, согласилась, чтобы Эдвард был допущен к ней на глаза и вновь объявлен ее сыном. В течение последних месяцев семья ее оказалась на редкость неустойчивой. Многие годы она была матерью двух сыновей, но преступление и изничтожение Эдварда несколько недель тому назад лишили ее одного из них, такое же изничтожение Роберта оставило ее на две недели вовсе без сыновей, а теперь, с восстановлением Эдварда в былых правах, она снова обрела одного сына. Но, опять получив разрешение считаться в живых, он все же не мог не чувствовать свое существование на земле сколько-нибудь прочным, пока не объявил ей о новой своей помолвке, ибо опасался, как бы оглашение этого обстоятельства вновь не нанесло роковой удар его здоровью и вскорости не свело в могилу. Поэтому злосчастное признание было обставлено робкими предосторожностями, но выслушали его с нежданным спокойствием. Сначала миссис Феррарс, натурально, попыталась отговорить его от брака с мисс Дэшвуд, пуская в ход все имевшиеся в ее распоряжении доводы: растолковала ему, что в мисс Мортон он найдет жену и выше по положению, и много богаче, дополнив свои слова пояснением, что мисс Мортон — дочь графа с приданым в тридцать тысяч фунтов, тогда как мисс Дэшвуд всего лишь дочь провинциального помещика и располагает только тремя тысячами. Но, когда она убедилась, что, вполне соглашаясь с провозглашенными ею истинами, он тем не менее не склонен им следовать, она, памятуя это, почла за благо уступить и после долгих злобных проволочек, каких требовало ее достоинство и необходимость удушить всякую возможность заподозрить ее в сердечной доброте, дала милостивое согласие на брак Эдварда с Элинор. Затем предстояло определить, в какой мере ей подобает увеличить их состояние, и тут выяснилось, что Эдвард был теперь хотя и единственным ее сыном, но отнюдь не старшим: Роберт получил завидную тысячу фунтов годового дохода, но она нисколько не возражала против того, чтобы Эдвард принял сан ради двухсот пятидесяти фунтов (и то в лучшем случае), и, ничего не обещая потом, ограничилась теми же десятью тысячами, какие дала за Фанни. Однако это было ровно столько, сколько требовалось, и далеко превосходило все ожидания и Эдварда и Элинор, а потому, судя по неуклюжим ее извинениям, лишь сама миссис Феррарс была удивлена, что не уделила им больше. Теперь, когда им был обеспечен доход, вполне достаточный для всех их нужд, а Эдвард принял приход, оставалось лишь ждать, пока не будет готов дом, который полковник Брэндон, движимый горячим желанием услужить Элинор, перестраивал весьма основательно. Некоторое время терпеливо ожидая конца всех переделок, пережив тысячу разочарований и досадных отсрочек из-за непостижимой мешкотности рабочих, Элинор, как обычно это случается, вдруг забыла свое первое нерушимое решение предстать перед алтарем не прежде, чем ее новое жилище будет совсем готово, и в начале осени в бартонской церкви совершилось бракосочетание. Первый месяц семейной жизни они провели под кровом своего друга, откуда было весьма удобно следить за работами в их собственном доме и устраивать все по собственному вкусу — выбирать обои, разбивать цветник и планировать петлю подъездной дороги. Пророчества миссис Дженнингс, хотя и заметно перепутавшись, в главном сбылись, ибо в Михайлов день она гостила у Эдварда и его жены в Делафорде, искренне найдя в Элинор и ее муже счастливейшую на свете пару. И правда, им уже ничего не оставалось желать, кроме женитьбы полковника Брэндона на Марианне да более удобного пастбища для своих коров. На новоселье их посетили почти все их родственники и друзья. Миссис Феррарс прибыла обозреть счастье, на каковое по слабости, которой почти стыдилась, дала свое разрешение. И даже мистер и миссис Джон Дэшвуд не остановились перед расходами на путешествие из самого Сассекса, дабы оказать им должную честь. — Не скажу, милая сестрица, что я разочарован, — объявил Джон, когда как-то утром они проходили мимо ворот делафордского господского дома, — ибо это было бы несправедливо, когда ты и сейчас можешь причислить себя к самым счастливым женщинам в мире. Но, признаюсь, мне доставило бы большую радость назвать полковника Брэндона братом. Его земли, его имение, его дом — все в таком превосходном, в таком отличнейшем состоянии! А уж его леса! Нигде в Дорсетшире я не видывал таких бревен, какие хранятся сейчас в делафордском сарае! И хотя, пожалуй, в Марианне нет тех качеств, какие должны его пленять, все же я посоветовал бы тебе почаще приглашать их сюда: полковник Брэндон столь подолгу живет у себя в поместье, что ничего предсказать невозможно. Ведь когда люди проводят много времени в обществе друг друга, почти никого больше не видя... К тому же тебе ли не суметь представить ее в самом выгодном свете... Короче говоря, твоя обязанность дать ей такую возможность... Ты ведь меня понимаешь! Хотя миссис Феррарс и погостила у них, и неизменно обходилась с ними притворно ласково, искренним ее предпочтением и фавором они унижены не были. Все это стало наградой шалопайству Роберта и хитрости его супруги, причем не в таком уж и отдаленном будущем. Своекорыстная ловкость последней, обрекшая Роберта на немилость, не замедлила и выручить его. Ибо почтительнейшее смирение, заискивающее внимание и лесть, неизменно пускавшиеся в ход при малейшем представлявшемся для того случае, примирили миссис Феррарс с выбором Роберта и вернули ему все ее прежнее расположение. Таким образом все поведение Люси в этих обстоятельствах и увенчавший его успех могут послужить завиднейшим примером того, как упорные и неусыпные заботы о собственной выгоде, какие бы, казалось, непреодолимые помехи перед ними не вставали, в конце концов приносят все блага, заключенные в богатстве, а оплачиваются они потерей лишь времени и совести. Когда Роберт пожелал с ней познакомиться и приватно посетил ее в Бартлетовских Домах, у него, как догадывался его брат, была лишь одна цель: убедить ее расторгнуть помолвку. А так как для этого требовалось лишь преодолеть их сердечную привязанность, он, естественно, полагал, что одной-двух встреч будет достаточно, чтобы совершенно уладить дело. Но в этом — и только в этом — он ошибся, ибо Люси, хотя незамедлительно подала ему надежду, что его красноречие, несомненно, ее убедит, все как-то до конца не убеждалась. Всякий раз для полной победы не хватало еще только одного его визита, еще только одного разговора с ним. Когда они прощались, у нее непременно возникали новые недоумения, рассеять которые могли лишь еще полчаса беседы с ним. Поэтому свидания их продолжались, а остальное воспоследовало само собой. Мало-помалу они перестали упоминать об Эдварде и говорили уже только о Роберте, — касательно этого предмета у него всегда находилось сказать куда больше, чем о любом другом, а ее интерес почти не уступал его собственному, и, короче говоря, оба вскоре убедились, что он совершенно вытеснил брата из ее сердца. Роберт был горд своей победой, горд, что так провел Эдварда, и очень горд, что женился тайно без материнского согласия. Дальнейшее известно. Они провели в Долише несколько чрезвычайно счастливых месяцев: у Люси имелось много родственников и старых друзей, к которым теперь можно было повернуть спину, а он набросал несколько планов великолепнейших коттеджей, — после чего, возвратившись в Лондон, добились прощения миссис Феррарс самым простым средством, к которому прибегли по настоянию Люси, — просто его попросили. Вначале прощение, как и следовало ожидать, простерлось лишь над Робертом, Люси же, которая ничем его матери обязана не была и оттого никакого долга по отношению к ней не нарушила, пребывала непрощенной еще месяца два. Но неизменная смиренность поведения, предназначенные для передачи миссис Феррарс горькие упреки себе за проступок Роберта и нижайшая благодарность за суровость, с какой ее отвергали, со временем заслужили ей надменнейшее признание ее существования. Подобная снисходительность преисполнила ее невыразимой признательностью и восхищением, а дальше ей оставалось лишь быстро подняться по всем ступеням на самую вершину милостей и влияния. Люси стала столь же дорога миссис Феррарс, как Роберт и Фанни. Пусть Эдвард так никогда и не был искренне прощен за давнее преступное намерение жениться на ней, а Элинор, хотя была выше ее и по рождению и по всему остальному, упоминалась только как прискорбный мезальянс, Люси пользовалась всеми правами любимой дочери, какой открыто и признавалась. Они обосновались в столице, получали весьма щедрое содержание от миссис Феррарс, были в превосходнейших отношениях с супругой мистера Джона Дэшвуда и им самим, и, если не считать взаимной зависти и сердечной неприязни, кипевшей между Фанни и Люси, к каким их мужья, натурально, не оставались непричастными, а также вечных домашних неурядиц между самими Робертом и Люси, ничто не могло бы превзойти безмятежную гармонию, царившую между ними всеми. Что такого совершил Эдвард, чтобы лишиться права первородства, могло поставить в тупик великое множество людей, а чем это право заслужил Роберт, показалось бы им даже еще более загадочным. Однако перемена эта вполне оправдывалась ее результатами, если не причинами, ибо в образе жизни Роберта ничто не указывало, что он сожалеет о величине своего дохода, сожалеет, что его брату уделено так мало или что ему самому досталось слишком много. А Эдвард, если судить по тому, с какой охотой он исполнял все свои обязанности, как все больше любил жену и свой дом, и по неизменной бодрой его веселости, так же, видимо, был доволен своим жребием и так же не желал никаких перемен. Замужество Элинор разлучало ее с матерью и сестрами лишь на те сроки, на какие коттедж в Бартоне нельзя было оставлять вовсе пустым — миссис Дэшвуд с двумя младшими дочерьми проводила у нее большую часть года. Столь часто наезжая в Делафорд, миссис Дэшвуд руководствовалась не только велениями сердца, но и дипломатическими соображениями. Ибо ее желание свести Марианну с полковником Брэндоном силой почти не уступало выраженному Джоном, хотя и объяснялось более бескорыстными побуждениями. Теперь это стало ее заветной целью. Сколь ни дорого было ей общество второй дочери, она ни о чем так не мечтала, как пожертвовать его радостями своему бесценному другу. Эдвард с Элинор не менее хотели бы увидеть Марианну женой полковника. Они помнили о его страданиях и о том, скольким ему обязаны, и Марианна, по общему согласию, должна была стать его наградой за все. При подобном заговоре против нее, близко зная его благородство, не сомневаясь в верности его глубокого чувства к ней, о котором она теперь услышала нежданно для себя, хотя ни для кого другого оно уже давным-давно тайной не было, что могла она сделать? Марианне Дэшвуд был сужден редкий жребий. Ей было суждено увериться в ложности своих неколебимых убеждений и собственным поведением опровергнуть самые заветные свои максимы. Ей было суждено подавить чувство, вспыхнувшее на склоне семнадцати лет, и добровольно, питая к нему лишь глубокое уважение и живейшую дружбу, отдать свою руку другому. И какому другому! Тому, кто не менее ее самой долго страдал от первой несчастной любви, тому, кто всего лишь два года назад казался ей слишком старым для брака, тому, кто по-прежнему не пренебрегал благодетельной защитой фланелевых жилетов! Но случилось именно так. Вместо того, чтобы исчахнуть жертвой непреходящей страсти, как некогда льстила она себя надеждой, вместо того, чтобы навсегда остаться с матерью и находить единственные радости в уединении и серьезных занятиях, как намеревалась она позже, когда к ней вернулись спокойствие и способность рассуждать здраво, в девятнадцать лет она уступила новой привязанности, приняла на себя новые обязанности и вошла в новый дом женой, хозяйкой и покровительницей большого селения! Полковник Брэндон теперь обрел счастье, которое, по мнению всех, кто питал к нему дружбу, он более чем заслужил. В Марианне он нашел утешение от всех былых горестей, ее нежность и ее общество вернули ему былую веселость и бодрость духа. И те же наблюдательные друзья с не меньшим восторгом признали, что, осчастливив его, Марианна нашла в этом и собственное счастье. Делить свое сердце она не умела и со временем отдала его мужу с той же безоговорочностью и полнотой, как некогда — Уиллоби. Этого последнего весть о ее замужестве уязвила очень больно, а вскоре кара его и вовсе завершилась, когда миссис Смит пожелала его простить и, упомянув, что причиной такой снисходительности был его брак с достойной девицей, Дала ему повод предположить, что, поступи он с Марианной так, как того требовали честь и благородство, он мог бы получить и счастье и богатство. Сомневаться в том, что Уиллоби искренне раскаялся в дурном своем поведении, которое обернулось для него наказанием, нужды нет, ибо он еще долго вспоминал о полковнике Брэндоне с завистью, а о Марианне — с сожалением, Однако не следует полагать, что он остался неутешен навеки, что он бежал общества, или погрузился в неизбывную меланхолию, или скончался от разбитого сердца, ибо ничего подобного не произошло. Он жил, чтобы получать удовольствия, и частенько их получал. Его жена отнюдь не всегда пребывала в кислом расположении духа, и ему случалось проводить время дома не без приятности; а лошади, собаки, охота и прочие такие же развлечения служили ему достаточной заменой семейного блаженства. Однако к Марианне — вопреки неучтивости, с какой он пережил ее потерю, — он навсегда сохранил ту нежность, которая пробуждала в нем живой интерес ко всему, что с ней происходило, и превратила ее для него в тайное мерило женского совершенства. Впоследствии он не раз пожимал плечами, слыша похвалы какой-нибудь ослепившей общество юной красавице, и утверждал, что ей далеко до миссис Брэндон. У миссис Дэшвуд достало благоразумия не расставаться с Бартоном и не подыскивать себе уютного коттеджа в Делафорде; и, к большому удовольствию сэра Джона и миссис Дженнингс, едва они потеряли Марианну, Маргарет не только достигла возраста, когда ее можно было приглашать на вечера с танцами, но позволяла полагать, что у нее могут завестись тайные воздыхатели. Между Бартоном и Делафордом поддерживалась та постоянная связь, в какой находит выражение истинная родственная любовь, а говоря о счастье Элинор и Марианны, среди их достоинств следует упомянуть одно, и немалое: они были сестрами и жили в самом близком соседстве, но умудрялись не ссориться между собой и не охлаждать дружбу между своими мужьями.    

The script ran 0.002 seconds.