Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Кен Кизи - Пролетая над гнездом кукушки [1962]
Язык оригинала: USA
Известность произведения: Высокая
Метки: prose_contemporary, Психология, Роман

Аннотация. В мире есть Зло. Это точно знают обитатели психиатрической больницы, они даже знают его имя и должность - старшая медсестра Рэтчед. От этой женщины исходят токи, которые парализуют волю и желание жить. Она - идеальная машина для уничтожения душ. Рыжеволосый весельчак Макмерфи знает, что обречен. Но он бросает в чудовищную мясорубку только свое тело. Душа героя - бессмертна...

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 

Это заняло всего пару секунд. Он повернулся и оставил ее сидеть с дергающимся и расползающимся лицом, прошел через дневную комнату к своему стулу, на ходу зажигая сигарету. Звон в моей голове прекратился. Часть третья После этого Макмерфи довольно долго вел себя как ему заблагорассудится. Большая Сестра собиралась с силами и выжидала, пока ее не осенит какая-нибудь новая идея, которая позволит ей снова взять верх. Она знала, что проиграла один раунд и проигрывает второй, но нисколько не торопилась. Во всяком случае, она не собиралась рекомендовать данного пациента к выписке; и игра могла продолжаться так долго, как она того захочет. До тех пор, пока соперник не сделает ошибку, или просто не сдастся, или пока она не сумеет выработать и применить новую тактику, которая снова поднимет ее в глазах окружающих на недосягаемую высоту. Много чего случилось, как она пустила в ход новую тактику. После того как Макмерфи вернулся к жизни, как бы это выразиться, после непродолжительной отставки, и продемонстрировал, что готов драться дальше, выбив ее личное окно, жизнь в отделении, определенно, стала намного интереснее. Он принимал деятельное участие в каждом собрании, каждом обсуждении — растягивая слова, подмигивая, выдавая свои лучшие шутки, заставляя отзываться на них жидким смехом даже тех немногих Острых, которые боялись улыбаться с тех самых пор, как им исполнилось двенадцать. Он собрал достаточно ребят, чтобы составить баскетбольную команду, и даже каким-то образом уговорил доктора разрешить им принести в отделение мяч из гимнастического зала, чтобы команда научилась с ним обращаться. Большая Сестра возражала, заявив, что дело кончится тем, что они начнут играть в футбол в дневной комнате и в поло — в коридоре, но доктор впервые проявил твердость и настоял, чтобы разрешение было дано. — Большинство игроков, мисс Рэтчед, демонстрируют несомненный прогресс с тех самых пор, как была организована баскетбольная команда; я думаю, что ее терапевтическая ценность уже доказана. Она некоторое время в изумлении смотрела на него. Судя по всему, он тоже в какой-то мере вышел из-под контроля. Она отметила на будущее, каким тоном он с ней разговаривает, чтобы припомнить ему это, когда снова придет ее время, а сейчас только кивнула в ответ и снова уселась на свое место на сестринском посту и принялась колдовать над тумблерами своего оборудования. Рабочие вставили в раму над ее столом картонку — до тех пор, пока не вырежут подходящее по размеру стекло, и она сидела за этой картонкой целый день — так, словно ее и не было, так, будто она до сих пор может видеть все, что происходит в дневной комнате. За этой квадратной картонкой она выглядела словно картина, повернутая лицом к стене. Она выжидала, без всяких комментариев, а Макмерфи тем временем продолжал разгуливать по утрам по коридору в трусах с белыми китами, или бросал монетки в спальнях, или носился туда-сюда по коридору, дуя в никелированный судейский свисток, обучая Острых добегать с мячом от двери отделения до изолятора в другом конце коридора, и мяч гулко стучал по коридору, словно гремела канонада, а Макмерфи ревел, словно сержант: — Двигайтесь, мать вашу, быстрей! Когда они разговаривали друг с другом, были сама вежливость. Он просил дать ему свою чернильную ручку, чтобы написать из больницы просьбу в Общество содействия осужденным, писал прямо у нее на столе и вручал ей просьбу и одновременно ручку с задушевным «благодарю вас». Она брала и то и другое и произносила вежливо, как только умела, что ей «нужно посоветоваться с врачом» — это занимало около трех минут, — и возвращалась сообщить ему, что, разумеется, очень сожалеет, но в настоящее время передать подобную просьбу считается терапевтически нецелесообразным. Он снова благодарил ее и отходил от сестринского поста, и дул в свисток с такой силой, что от его звука могли бы вылететь окна на несколько миль вокруг, и вопил: — Действуйте, мать вашу, хватайте мяч и дайте ему немного попрыгать! Он пробыл в отделении месяц, достаточно долго для того, чтобы на доске объявлений появилась его фамилия в списке тех, чьи кандидатуры обсуждались на собрании группы в отношении прогулки в сопровождении. Он подошел к доске объявлений с ее чернильной ручкой и рядом с графой «В сопровождении…» написал: «Куколки по имени Кэнди Старр, которую я знаю по Портленду» — и сломал кончик пера, поставив жирную точку. Данная просьба была вынесена на обсуждение группы несколькими днями позже — в тот самый день, когда рабочие вставили новое стекло перед столом Большой Сестры, и после того, как его просьба была отклонена, «поскольку мисс Старр не кажется нам подходящей кандидатурой для сопровождения пациента». Макмерфи только пожал плечами и сказал, что хотелось бы ему посмотреть, как бы она запрыгала, встал и подошел к сестринскому посту, к окну, на котором все еще красовалась наклейка поставляющей стекла компании, и снова выбил его кулаком, объяснив Большой Сестре, пока кровь текла по его пальцам, что он думал, будто картонку сняли и рама пуста. — Когда они успели всунуть туда это чертово стекло? Эта штука просто опасна! Большая Сестра заклеивала ему руку на сестринском посту, пока Скэнлон и Хардинг вытаскивали картонку из кладовой и снова прилаживали ее к раме, используя пластырь из того же рулона, каким Большая Сестра обматывала кулаки и пальцы Макмерфи. Макмерфи сидел на стуле, гримасничая и изображая, что ему ужасно больно, когда ему обрабатывают порезы, и подмигивая Скэнлону и Хардингу через голову Большой Сестры. Выражение ее лица было отсутствующим и спокойным, словно оно было сделано из эмали, но напряжение все-таки находило себе выход. По тому, как резко и нервно она рвала пластырь, можно было догадаться, что ее долготерпение когда-нибудь кончится. Мы ходили в спортзал и смотрели, как наша баскетбольная команда — Хардинг, Билли Биббит, Скэнлон, Фредериксон, Мартини и Макмерфи, который снова стал в строй, как только его рука перестала кровоточить, — играет с командой санитаров. Двое наших больших черных парней были за санитаров. Они были лучшими игроками на площадке, носились туда-сюда по залу, словно пара теней, в красных спортивных трусах, забивая мяч за мячом с механической точностью. Наша команда была слишком низкорослой и чересчур медлительной, и Мартини все время передавал пасы человеку, которого никто, кроме него, не видел, так что санитары громили нас со счетом двенадцать — ноль. И тем не менее, однажды произошло что-то такое, что заставило нас почувствовать себя победителями: в одной из драк за мяч наш здоровенный черный парень по имени Вашингтон получил от кого-то локтем по носу, его пришлось удалить с поля. Он таращился на Макмерфи, не обращающего никакого внимания на пострадавшего, и вопил ребятам, которые оттаскивали его с поля: — Он еще об этом пожалеет! Этот сукин сын еще попросит прощения! Макмерфи снова писал Большой Сестре записки насчет проверок в уборной с этим ее зеркалом. Он сочинял о себе длинные диковинные истории в амбарной книге и подписывал их — Онан. Иногда он спал до восьми часов. И ей приходилось выговаривать ему, очень вежливо, и он вставал и слушал, пока она не закончит, а потом портил впечатление от ее речи, спрашивая, какой размер бюстгальтера она носит, В или С, дескать, его это всегда интересовало, или, может быть, она вообще его не носит? Острые потихоньку начали ему подражать. Хардинг принялся флиртовать со всеми медсестрами-практикантками, Билли Биббит вообще перестал записывать в амбарную книгу свои «наблюдения», а когда окно починили снова, нарисовав побелкой букву «X», чтобы у Макмерфи больше не было отговорок, что он не знал про стекло, Скэнлон его разбил, нечаянно запустив в него баскетбольный мяч, прежде чем «X» успела высохнуть. Мяч прокололся, Мартини поднял его с пола, словно мертвую птицу, и отнес к Большой Сестре на пост — она сидела, глядя на новую груду осколков, покрывающих ее стол, — и спросил, не могла бы она заклеить его скотчем или чем-нибудь еще? Чтобы им снова можно было играть. Не говоря ни слова, она вырвала мяч у Мартини из рук и забросила его в кладовку. Поскольку баскетбольный сезон, видимо, закончился, Макмерфи решил, что теперь пришел черед рыбалки. Он написал заявку еще на одну прогулку — после того, как сообщил доктору, что у него есть кое-какие друзья в бухте Сиуслоу во Флоренции, которые были бы рады пригласить восемь или девять человек на глубоководную рыбалку, если персонал не будет возражать. В списке заявок, висящем в коридоре, он написал, что его будут сопровождать «две хорошенькие старые тетушки из маленького местечка под Орегоном». На собрании было решено, что эту прогулку он получит в следующие выходные. После того как Большая Сестра не нашла в амбарной книге ничего, что можно было бы представить как официальную причину отказа, она потянулась к плетеной корзине, стоящей у ее ног, и вытащила вырезку из сегодняшней утренней газеты. После чего прочитала вслух, что пик рыбной ловли у побережья Орегона год на год не приходится, что лосось в этом сезоне запаздывает и что море — бурное и опасное. И она предложила пациентам хорошенько над этим поразмыслить. — Прекрасная мысль, — сказал Макмерфи. Он закрыл глаза и втянул сквозь зубы побольше воздуха. — Да, сэр! Соленый ветер, волны бурлят и бьются о нос корабля — это то, что придает храбрости, то, где мужчина становится мужчиной, а лодка — лодкой… Мисс Рэтчед, вы меня уговорили. Я позвоню и закажу лодку сегодня же вечером. Вас записать? Вместо ответа, она подошла к доске объявлений и прикрепила кнопками вырезку из газеты. На следующий день он начал записывать желающих и собирать по десять баксов за прокат лодки, а Большая Сестра приносила из дому все больше заметок из газет, в которых говорилось о потерпевших крушение лодках и неожиданных штормах на побережье. Макмерфи плевать хотел на нее и на ее газеты и заявлял, что две его тетушки провели большую часть жизни, мотаясь по волнам от одного порта к другому то с одним моряком, то с другим, и обе они гарантируют, что поездка будет безопасной и приятной, сладкой, словно пирожное, и беспокоиться вообще не о чем. Но Большая Сестра знала своих пациентов. Газетные вырезки напугали их больше, чем предполагал Макмерфи. Он думал, что они тут же рванут записываться, но ему пришлось не один день уговаривать и обхаживать парней, чтобы они согласились на его предложение. За день до поездки ему все еще не хватало двух добровольцев, чтобы оплатить лодку. У меня не было денег, но мне очень хотелось внести свое имя в список. И чем больше он говорил, как ловят чинукского лосося, тем больше мне хотелось поехать. Я знал: было глупо этого хотеть; записаться — значит сообщить всем и каждому, что я не глухой. Если бы я показал, что слышу эти разговоры о лодках и рыбалке, я бы выдал, что слышал и все остальное за последние десять лет. А если Большая Сестра об этом узнает, если она поймет, что я слышал обо всех ее коварных и вероломных планах, она начнет за мной охоту, она распилит меня электрической пилой и загонит туда, где я действительно стану глух и нем. То, что мне хочется поехать, — плохо, и все же я слегка улыбался при мысли об этом: я должен притворятся глухим, если хочу вообще хоть что-то слышать. В ночь перед поездкой на рыбалку я лежал в постели и думал обо всем этом: о своей глухоте, как долгие годы не давал им повода догадаться, что я слышу их разговоры и смогу ли когда-нибудь вести себя по-другому. Но я помнил одно: не я первым начал прикидываться глухим; люди первыми начали вести себя так, будто я слишком тупой, чтобы слышать, или видеть, или сказать хоть что-то. Это началось раньше, чем я попал в больницу: задолго до этого люди начали вести себя так, будто я ничего не слышу и ничего не могу сказать. В армии любой человек, у которого было больше нашивок, обращался со мной точно так же. Они считали, что с человеком вроде меня надо вести себя подобным образом. И даже еще в школе люди говорили, что я их не слушаю, и потому перестали слушать, что я говорил им в ответ. Я лежал в кровати и пытался вспомнить, когда впервые это заметил. Думаю, когда мы еще жили в деревне в Колумбии. Это было летом… …Мне десять лет, я сижу перед хижиной и посыпаю солью лосось, чтобы потом его завялить, вдруг вижу, как с шоссе сворачивает автомобиль и движется ко мне через поле шалфея, а за ним поднимается шлейф красной пыли, тяжелый и длинный, словно несколько товарных вагонов. Смотрю, как автомобиль поднялся на холм и затормозил неподалеку от нашего двора, пыль все еще стоит в воздухе, разлетается во всех направлениях и в конце концов оседает на шалфей и полынь и делает их похожими на красные, дымящиеся обломки, словно после аварии. Автомобиль тоже весь в пыли. Я знаю, это не туристы с фотоаппаратами, потому что они никогда не подъезжают так близко к деревне. Если они хотят купить рыбу, они покупают ее там, на шоссе; к деревне не приближаются, думают, что мы все еще снимаем скальпы, а людей сжигаем у столба. Они не знают, что некоторые из наших работают в Портленде адвокатами, и вряд ли поверили, если бы им сказали. На самом деле один из моих дядюшек стал настоящим юристом, и сделал это, говорит папа, только для того, чтобы доказать, хотя сам предпочел бы гарпунить лосося в водопаде. Папа говорит, если не держать ухо востро, люди заставят тебя делать то, что им надо, или вынудят тебя стать упрямым, словно мул, и делать все наоборот. Двери автомобиля открываются все сразу, и оттуда выходят трое: двое спереди, один сзади. Они карабкаются по склону в направлении нашей деревни. Первые двое — мужчины в синих пиджаках, а тот, что за ними, — седая женщина, одетая во что-то тяжелое и плотное, как боевые латы. Вылезают из шалфея на расчищенный двор, потные и запыхавшиеся. Первый из мужчин останавливается и оглядывает деревню. Он низенький, круглый и на голове у него белая стетсоновская шляпа. Качает головой, глядя на шаткие нагромождения сушилок для рыбы, подержанные автомобили, курятники, мотоциклы и на собак. — Вы за всю свою жизнь видели что-либо подобное? Видите теперь? Небесами клянусь, вы видите? — Он стягивает шляпу и вытирает красный резиновый мячик своей лысины носовым платком. — Можете ли вы себе представить, чтобы люди хотели жить вот так? Скажи мне, Джон, можешь ли ты себе представить? — Он говорит громко, считая, что за грохотом водопада его не слышно. Джон стоит рядом с ним, у него густые серые усы, в которые он прячет нос, чтобы не чуять запаха моего лосося. Лицо и шея блестят от пота, видно, что и спина под синим пиджаком тоже вся мокрая. Он делает пометки в своем блокноте, все поворачивается, глядя на нашу хижину, на наш маленький сад, на мамины красные, зеленые и желтые платья, сохнущие на веревке. Он все поворачивается, пока не делает полный круг, смотрит на меня так, будто видит в первый раз, а я сижу всего в двух футах от него. Он наклоняется надо мной и прищуривается, и снова зарывается носом в усы, словно воняю я, а не моя рыба. — Как вы думаете, где его родители? — спрашивает Джон. — Там, в доме? Или на водопаде? Мы можем сразу же обсудить все это с ним, когда он выйдет. — Я не полезу в эту нору, — говорит толстый парень. — Эта нора Брикенридж, — произносит Джон сквозь усы, — место, где живет вождь, человек, к которому мы приехали, чтобы вести с ним дела, благородный предводитель этих людей. — Вести с ним дела? Нет, эта работа не по мне. Мне платят за оценку, а не за братание. Это вызывает у Джона смех. — Да, это правда. Но кто-то должен проинформировать их о планах правительства. — Если они еще не знают, то скоро узнают. — Нет ничего проще — войди и поговори с ним. — Внутри этого убожества? Ну что ж, готов с тобой поспорить на что угодно — это место кишит ядовитыми пауками. Говорят, глинобитные лачуги всегда предшествуют нормальной цивилизации — уже в стенах, но еще среди «черных вдов». И жара, Господь милосердный, я хочу, чтобы вы меня поняли. Держу пари, что там — настоящая духовка. И посмотрите, как пережарен наш маленький Гайавата. Сожжен вчистую, вот так. Он смеется и прикладывает платок к голове, женщина смотрит на него, и он перестает смеяться. Откашливается, сплевывает в пыль, а потом проходит вперед и садится на качели, которые папа подвесил для меня на можжевельнике, и сидит там, покачиваясь туда-сюда, и обмахивается стетсоновской шляпой. Его слова привели меня в ярость — я злюсь сильнее, чем когда-либо. Они с Джоном продолжают обсуждать наш дом и деревню, и наше имущество, и сколько оно может стоить, и я вдруг понимаю, что они обсуждают все это прямо при мне, думая, что я не говорю по-английски. Возможно, они откуда-нибудь с Востока, где люди ничего не знают об индейцах, кроме как из фильмов. Им, наверное, будет стыдно, когда они узнают, что я понял их разговор. Я даю им возможность еще немного поговорить о жаре и о доме; потом встаю и говорю толстяку на правильном английском, как в школе, что наш глинобитный дом, по моему мнению, прохладнее, чем любой другой дом в городе, намного прохладнее! — Я точно знаю, что в нем прохладнее, чем школе, в которую я хожу, и даже прохладнее, чем в кинотеатре в Дэлз, на котором красуется реклама, вроде как из ледяных букв — «Вечная прохлада»! Уже готов сказать им, что, если они войдут в дом, я сбегаю и приведу папу, когда замечаю, что они, похоже, вообще меня не слышат. Они на меня даже не смотрят. Толстяк все качается туда-сюда, глядя на гребень застывшей лавы, где наши мужчины стоят под водопадом, — с этого расстояния можно различить просто фигурки в клетчатых рубашках, растворяющиеся в тумане. То и дело кто-нибудь выбрасывает вперед руку и делает шаг, словно фехтовальщик, а потом передает пятнадцатифутовое раздвоенное копье тому, кто стоит на лесах над ним, чтобы с него сняли бьющегося лосося. Толстяк смотрит, как мужчины стоят на своих местах вдоль пятифутового покрывала воды, и моргает, и похрюкивает всякий раз, как один из них делает выпад за лососем. Двое других, Джон и женщина, просто стоят рядом. Ни один из них и виду не подал, что услышал меня; они даже смотрят мимо, как будто меня вообще здесь нет. Все останавливается и замирает так на минуту. У меня появляется странное чувство, что солнце стало ярче и обрушило на этих троих свою мощь. Все вокруг выглядит как обычно — куры возятся в траве на крышах глинобитных домов, кузнечики прыгают с куста на куст, мухи собираются в черные облачка вокруг сушилок для рыбы, и их прогоняют дети, размахивая вениками из шалфея, — все как в любой другой летний день. Кроме солнца, освещающего трех чужаков; оно неожиданно стало ярче, и я вижу… швы, которые соединяют их вместе. И еще я вижу, как аппараты у них внутри принимают мои слова и пытаются приспособить их то тут, то там, а когда видят, что нигде нет подходящего места, отбрасывают их в сторону, будто они никогда не были произнесены. Все трое стоят как каменные, пока все это творится у меня на глазах. Даже качели остановились, пригвожденные солнцем к земле, с толстяком, застывшим на них, словно резиновая кукла. А потом папина гвинейская наседка выходит из можжевеловых ветвей и видит, что у нас во дворе незнакомцы, и принимается лаять на них, словно собака, и приступ проходит. Толстяк вскрикивает, спрыгивает с качелей и боком-боком движется по двору, вздымая пыль, прикрываясь от палящего солнца шляпой так, чтобы видеть, что там в ветвях можжевелового дерева послужило причиной такого безобразия. Увидев, что там ничего нет, кроме пестрой курицы, он плюет на землю и снова натягивает шляпу. — Лично я полагаю, — говорит он, — что бы мы им за все это ни предложили… в столице останутся довольны. — Возможно. И все же мы должны поговорить с вождем… Пожилая женщина прерывает их беседу, тяжело шагнув вперед. — Нет. — Это первое слово, которое она произносит. — Нет, — повторяет она снова, и ее тон напоминает мне о Большой Сестре. Она поднимает брови и оглядывается. Ее глаза дергаются, словно цифры в кассовом аппарате, она смотрит на мамины платья, аккуратно развешанные на веревке, и кивает. — Нет. Мы не будем говорить с вождем сегодня. Пока нет. Я думаю… что согласна с Брикенриджем в одном. Но только по другой причине. Вы помните запись, из которой видно, что жена вождя не индианка, а белая? Белая. Женщина из города. Ее фамилия Бромден. Он взял ее фамилию, не свою. О да, я полагаю, что, если мы сейчас уедем, вернемся в город и расскажем его жителям о планах правительства, чтобы они поняли, какие преимущества даст им гидроэлектростанция и озеро вместо кучки лачуг у водопада, а только потом напечатаем наше предложение и пошлем его жене вождя, как бы по ошибке… это намного упростит нашу задачу. — Она взглядом показывает на древние, зигзагообразные леса, которые вздымаются и нависают над водопадом уже сотни лет. — Если мы сейчас встретимся с мужем и сделаем ему неожиданное предложение, он, вероятно, начнет упорствовать и сопротивляться, как какой-то навахо из-за так называемой любви к родным краям. Я хочу сказать им, что мой отец не навахо, но потом понимаю: какой в этом толк, если они все равно не слушают? Им нет дела до того, к какому племени он принадлежит. Женщина улыбается и кивает обоим мужчинам, каждому в отдельности, и ее взгляд для них словно звонок, и с непреклонным видом идет к машине, говоря бодрым и молодым голосом: — Как подчеркивал мой профессор социологии, в каждой ситуации имеется одна личность, силу которой не следует недооценивать. И они садятся в машину и уезжают, а я стою и гадаю, видели ли они меня вообще. Я сильно удивился, что вспомнил это. Слишком долго не мог вспомнить хоть что-то из своего детства. И меня привело в восторг открытие, что я все еще могу это сделать. Я лежал в кровати без сна, вспоминая и другие случаи из моей прошлой жизни, и как раз в то время, когда я уже наполовину задремал, услышал у себя под кроватью звук — словно мышь грызет орех. Я наклонился и увидел блеск металла, откусывающего кусочки моей жевательной резинки. Черный парень по имени Гивер нашел, где я прячу свою жвачку; он откусывал ее по кусочку и складывал в пакет при помощи длинных кривых ножниц, которые открывались словно челюсти. Я скользнул назад под простыни, пока он не увидел, что я подглядываю. Сердце колотилось, его стук отдавался в ушах — я испугался, что он меня увидел. Мне хотелось сказать, чтобы он убирался, чтобы занимался своим делом и оставил мою жвачку в покое, но я должен был притвориться, что не слышу его. Я ждал, что вот сейчас он поймает меня на том, что я, согнувшись, подсматриваю за ним со своей кровати, но, похоже, он был слишком занят — все, что я слышал, был металлический звук его ножниц и шорох жвачки, падающей в пакет, он напоминал мне о граде, который колотит по толевой крыше. Он щелкал языком и тихонько хихикал сам с собой. — Гммм. Господи Боже всемогущий. Хи-хи. Хотел бы я знать, сколько раз этот олух жевал их? Такие твердые. Макмерфи услышал бормотание черного парня, проснулся и приподнялся на локте, чтобы посмотреть, что тот делает у меня под кроватью, да еще так поздно. С минуту он смотрел на черного парня, протирая глаза, как маленький ребенок, чтобы убедиться, что все это ему не чудится, потом сел, наконец осознав, в чем дело. — Будь я сукин сын, если этот парень не шастает здесь в полдвенадцатого ночи и пердит тут в темноте с парой ножниц и бумажным пакетом. Черный парень подпрыгнул и направил свой фонарик в глаза Макмерфи. — А теперь скажи мне, Сэм, какого черта ты тут собираешь всякое дерьмо, да еще ночью? Что, днем это сделать было нельзя? — Можешь спать дальше, Макмерфи. Это никого не касается. Макмерфи ухмыльнулся, но от света не заслонился. Черный парень светил на него примерно полминуты, разглядывая блестящий свежий шрам, блестящие зубы и пантеру, вытатуированную у него на плече. В конце концов он смутился и отвел фонарик, вернулся к своей работе, хрюкая и пыхтя, словно высматривать засохшую жвачку требовало невероятных усилий. — Одна из обязанностей ночной смены, — объяснил он кряхтя, стараясь говорить как можно дружелюбнее, — держать спальни в чистоте. — Во мраке ночи? — Макмерфи, все это отпечатано в перечне работ, и там сказано: уборка — круглосуточно! — Не кажется ли тебе, что свои круглосуточные обязанности ты мог бы исполнять до того, как мы уляжемся, а не пялиться в телик до половины одиннадцатого? Интересно, старая леди Рэтчед знает о том, что большую часть своей смены ты смотришь телевизор? Как ты думаешь, что она сделает, если узнает об этом? Черный парень поднялся и уселся на край моей кровати. Он приставил фонарик к зубам, ухмыляясь и хихикая. Свет разливался по его лицу, делая его похожим на кувшин со свечкой внутри. — Так и быть, расскажу тебе про эту жвачку, — сказал он и придвинулся поближе к Макмерфи, словно старый друг. — Понимаешь, не первый год я пытаюсь понять, где Вождь Бромден берет жвачку — у него нет денег, чтобы ходить в буфет, и я никогда не видел, чтобы кто-нибудь дал ему хоть пластинку, и он никогда ничего не просит у леди из Красного Креста — я наблюдал и ждал. И вот, посмотри. — Он снова опустился на колени и приподнял край моего покрывала и осветил кровать фонариком. — Как тебе это нравится? Готов поспорить, что эти куски жвачки он жевал тысячу раз! Это развеселило Макмерфи. Он смотрел и хихикал над тем, что видит. Черный парень поднял пакет и потряс его, и они еще немного посмеялись. Пожелав Макмерфи спокойной ночи, он сложил верхушку пакета так, словно это был его ленч, и ушел, чтобы спрятать его. — Вождь? — прошептал Макмерфи. — Скажи мне кое-что. — И он начал напевать одну песенку, на мотив народной, популярной много лет назад: — «Теряет ли Сперминт свой вкус под кроватью, теряет или нет?» Первый раз за все время я обозлился по-настоящему. Я думал, что он смеется надо мной, как все другие люди. — «Когда ты жуешь ее утром, — шепотом напевал он, — не слишком она тверда? Не слишком, не слишком, скажи мне: нет или да?» Но чем больше я об этом думал, тем смешнее мне становилось. Я сдерживал себя — думал, что вот-вот расхохочусь. Не над тем, что пел Макмерфи, а над собой. — «Это меня тревожит, кто же мне даст ответ, теряет ли Сперминт свой вкус под кро-о-оватью, так теряет или не-е-е-т?» — Он протянул последнюю ноту, и она закрутилась вокруг меня, словно перышко. Я не мог удержаться, чтобы не закашляться, и тут же испугался, что сейчас я рассмеюсь и уже не смогу остановиться. Но Макмерфи тут же вскочил с кровати и принялся рыться в своей тумбочке, и я затих. Я стиснул зубы, думая, что же теперь делать. Много-много лет никто не слышал от меня ничего, кроме мычания или хрюканья. Он закрыл тумбочку, и эхо разнеслось по спальне, словно это была дверца парового котла. Потом что-то упало мне на кровать. Маленькое. Размером с ящерицу или змейку. — «Джуси фрут» — единственное, что я могу предложить тебе в данный момент, Вождь. Эту пачку я выиграл у Скэнлона в сотки. — И он снова лег в кровать. И прежде чем я успел понять, что я делаю, ответил ему: — Спасибо. Сначала он ничего не сказал. Только поднялся на локте, глядя на меня, как смотрел на черного парня, ожидая, когда я скажу что-нибудь еще. Я поднял пачку жвачки с покрывала, взял ее в руку и снова сказал ему: — Спасибо. Это прозвучало не особенно выразительно, потому что в горле у меня пересохло, а язык потрескался. Он сказал, что мне не хватает языковой практики, и рассмеялся. Я попробовал смеяться вместе с ним, но у меня получился какой-то птичий клекот, словно курица пытается каркать. Это больше было похоже на плач, чем на смех. Макмерфи сказал мне, чтобы я не торопился, и если желаю попрактиковаться, то у него полно времени — до шести тридцати утра. Потом добавил, что человек, так долго молчавший, наверняка хочет много чего сказать, а потом улегся на подушку и стал ждать. Минуту я думал, что бы такое сказать ему, но единственное, что приходило в голову, были такие вещи, которые ни один мужчина не может сказать другому, потому что, облаченные в слова, они звучат фальшиво. Увидев, что я ничего не могу из себя выдавить, скрестил руки за головой и начал говорить сам. — Знаешь, Вождь, мне вспомнилось, как я работал в долине Уилльямлет — собирал бобы недалеко от Эужена и считал, что мне, черт возьми, страшно повезло. Это было в начале тридцатых, так что немногие мальчишки могли себе что-нибудь найти. Я получил эту работу, потому что доказал бобовому начальнику, что могу собирать так же быстро и чисто, как и любой взрослый. Я был единственным ребенком в рядах сборщиков. Вокруг одни взрослые. Раз или два попытался заговорить с ними, но понял, что они меня не слушают — для них я был просто маленький тощий рыжий оборванец. И тогда я заткнулся. Был настолько зол на них, что молчал все четыре недели, пока мы убирали поле, работая наравне, рядом с ними, слушая, как они болтают то о дядюшке, то о кузине. А если видели, что кто-то не справляется с работой, сплетничали про него. Четыре недели, и я ни разу даже не пискнул. Пока не решил, что они забыли о том, что я мог говорить, старые ублюдки. Я терпел. А в последний день рассказал им, какие они все жалкие вонючки. Я рассказал каждому из них, как его же приятель стучит на него начальству, когда его рядом нет. Фу-у-х, вот теперь-то они меня слушали! В конце концов они начали ругаться друг с другом и устроили такую потасовку, что я потерял свою премию — четверть цента за фунт, — которую должен был получить за то, что не пропустил ни одного рабочего дня, потому что у меня в городе и так была неважная репутация, а бобовый начальник заявил, что случившиеся беспорядки — полностью моя вина, даже если он и не берется это доказать. Ну я и его тоже послал. Мой длинный язык в тот раз обошелся мне долларов в двадцать. Но оно того стоило. — Он посмеялся еще, вспоминая ту историю, а потом повернул на подушке голову и посмотрел на меня. — Вот что я хотел бы знать, Вождь: ты целый день делаешь все, что тебе говорят, потому что решил стелиться под них? — Нет, — ответил я. — Я просто не могу. — Не можешь их послать? Это легче, чем ты думаешь. — Ты… ты намного больше и сильнее меня, — промямлил я. — Как это? Я не понимаю тебя, Вождь. Я попытался сглотнуть немного слюны. — Ты больше и сильнее, чем я. Ты можешь это сделать. — Я? Да ты шутишь? Посмотри на себя: ты ведь на голову выше любого мужчины в отделении. Да тут нет ни одного, кто мог бы с тобой совладать, это же факт! — Нет. Я сейчас слишком мал. Когда-то я был большим, но теперь — нет. Ты в два раза больше меня. — Эй, парень, да ты что, с ума сошел? Когда я попал сюда, первым делом увидел тебя, огромного, словно гора. Я жил повсюду — в Кламахе, в Техасе, в Оклахоме и под Гэллопом, и, уверяю тебя, ты — самый большой индеец, какого я когда-либо видел. — Я из Колумбийского ущелья, — сказал я, и он ждал, пока я продолжу. — Мой папа был главный вождь, и его звали Ти А Миллатуна. Это значит Самая Высокая Сосна На Горе, но мы не жили на горе. Когда я был мальчишкой, он был по-настоящему большим. Теперь мать в два раза больше его. — Твоя мать, должно быть, настоящий лось. Она очень большая? — О, большая, большая. — Я хочу сказать, какого она роста? — Какого роста? Парень тогда на ярмарке посмотрел на нее и сказал: больше пяти футов, а вес — сто тридцать фунтов, но это только на глаз. Она становилась все больше и больше. — Да? Насколько больше? — Больше чем папа и я, вместе взятые. — В один прекрасный день взять и вырасти, а? Ну, это для меня что-то новенькое: никогда не слышал, чтобы с индианками такое бывало. — Она не была индианкой. Она была городская. — И как ее звали? Бромден? Ну да, я понял, подожди минутку. — Он немного подумал и сказал: — А когда городская девушка выходит замуж за индейца, это для нее что-то вроде мезальянса, разве не так? Да, думаю, что понял. — Нет. Это не из-за нее он стал таким маленьким. Все обрабатывали его, потому что он был большой, не сдавался и делал как он считает нужным. Все обрабатывали его, как теперь обрабатывают тебя. — Кто все, Вождь? — мягко спросил он, сразу став серьезным. — Комбинат. Они обрабатывали его много лет. Он был достаточно большим, чтобы какое-то время бороться. Они хотели, чтобы мы жили в домах под присмотром. Они хотели забрать водопад. Они даже в племени его обрабатывали. Один раз в городе они напали на него в переулке, избили и обрезали ему волосы. О, Комбинат большой — очень большой. Он боролся с ним долго — пока моя мать не сделала его слишком маленьким, чтобы бороться дальше, и он сдался. Макмерфи молчал. Потом приподнялся на локте, посмотрел на меня и спросил, зачем они избили его. — Они сказали, что будет еще хуже, если он не подпишет бумаги и не отдаст все правительству. — Что он должен был отдать правительству? — Все. Племя, деревню, водопад… — Теперь вспоминаю — ты говоришь о водопаде, где индейцы обычно гарпунили рыбу? Но насколько я помню, племени выплатили громадные деньги. — Они тоже ему это говорили. А он отвечал: чем вы заплатите за то, как живет человек; чем вы заплатите за то, что делает мужчину мужчиной? Они не понимали. И в племени тоже. Все стояли у двери, и у каждого в руках были эти чеки. Спрашивали у него, что им теперь делать. Они просили вложить за них деньги, или сказать, куда им теперь идти, или купить ферму. Но он к тому времени был уже маленьким. И он слишком много пил. Комбинат поймал его на крючок. Он всех побеждает. Он и тебя победит. Они не могут позволить, чтобы кто-нибудь большой, как папа, шатался по округе, если он — не один из них. Ты сам это видишь. — Да, вижу. — Именно поэтому ты не должен был выбивать стекло. Теперь они видят, что ты большой. Теперь они за тебя возьмутся. — Станут объезжать, как мустанга, да? — Нет. Нет, послушай. Они не будут тебя обламывать подобным образом; они будут бороться с тобой такими методами, что ты ничего не сможешь сделать! Они действуют изнутри. Они в тебя внедряются. Они начинают сразу же, как только понимают, что ты можешь стать большим, и начинают работать над тобой, и внедряют свои мерзкие штуки, когда ты еще маленький, и все продолжают, и продолжают, пока ты не связан по рукам и ногам! — Спокойно, приятель, тсс. — А если ты борешься, они запирают тебя где-нибудь и вынуждают остановиться… — Спокойно, спокойно, Вождь. Погоди минутку. Остынь. Они тебя услышали. Он лежал не двигаясь. Моя кровать стала горячей. Я услышал скрип резиновых подошв — это черный парень вошел в спальню с фонариком, чтобы разобраться, что тут за шум. Мы лежали неподвижно, пока он не ушел. — В конце концов он стал просто пьяницей, — прошептал я. Казалось, я просто не могу остановиться, не могу, пока не расскажу ему все. — Последний раз я его видел бредущим в кедровнике, ослепшим от пьянства. И всякий раз, когда он подносил ко рту бутылку, это не он тянул из нее выпивку, это бутылка тянула из него душу, пока он не усох и не стал таким желтым и сморщенным, что даже собаки его не узнавали. Нам пришлось вывозить его из кедровника на пикапе в Портленд. Там он и умер. Я не говорю, что они его убили. Они его не убивали. Они сделали кое-что похуже. Мне ужасно хотелось спать, и говорить я больше не мог. Я попытался вспомнить о нашем разговоре и понял, что это все не то. — Я говорю как ненормальный, правда? — Да, Вождь, — он повернулся на кровати, — ты говоришь как ненормальный. — Это не то, что я хотел сказать. Я не могу сказать всего. Это бессмыслица. — Я не говорил, что это бессмыслица, Вождь, я только сказал, что это звучит как бред. Он надолго замолчал, и я решил, что он уже спит. Мне хотелось пожелать ему спокойной ночи. Я посмотрел на него сверху, но он отвернулся от меня. Его рука не была укрыта простыней, и я мог разглядеть на ней туз и восьмерку. Большая рука, подумал я, такая же большая, какими были и мои руки, когда я играл в футбол. Мне захотелось протянуть руку и коснуться того места, где были татуировки, чтобы убедиться, что он все еще жив. Но это была ложь. Я знал, что он жив. Я хотел коснуться его по другой причине. Мне хотелось прикоснуться к нему, потому что он был мужчиной. Но это тоже было ложью. Вокруг было полно других мужчин. Я мог прикоснуться к ним. Я хотел прикоснуться к нему, потому что я — один из этих самых гомиков! Но это тоже было ложью. Один страх громоздился на другой. Если бы я был одним из них, я бы от него хотел и другого. А мне только хотелось прикоснуться к нему, потому что он был тем, кем он был. Когда я протянул руки, чтобы тронуть его за плечо, он произнес: — Скажи, Вождь, — и повернулся в кровати, смяв покрывало, лицом ко мне. — Скажи, Вождь, почему ты завтра не едешь с нами на рыбалку? Я ничего не ответил. — Ну же, что скажешь? Черт возьми, такого случая больше не представится. Ты знаешь двух моих тетушек, которые отправятся с нами? Парень, это совсем не тетушки, нет; это две девчонки, которые отплясывают шимми за деньги и все такое прочее — я их знаю по Портленду. Что ты на это скажешь? В конце концов я ему признался, что я — один из бесплатных. — Кто ты? — У меня нет денег. — О, — сказал он. — Да, об этом я не подумал. Он на время затих, почесывая пальцем шрам на носу. Потом перестал, приподнялся на локте и посмотрел на меня. — Вождь, — медленно сказал он, оглядывая меня с ног до головы, — когда ты был нормального размера, ну, скажем, шесть, семь или даже восемь футов в высоту и весом два раза по восемьдесят или что-то вроде, ты бы смог поднять, например, контрольную панель в ванной? Я задумался. Вряд ли она весила больше, чем те цистерны с маслом, которые я поднимал в армии. Я сказал ему, что раньше, наверное, бы смог. — Если ты снова станешь таким большим, ты сможешь ее поднять? — Думаю, да. — Меня не интересует, что ты думаешь. Я хочу знать, можешь ли ты пообещать, что поднимешь, если я сделаю тебя таким же большим, как и раньше? Если ты пообещаешь мне это, то не только получишь бесплатно специальный курс по атлетическим упражнениям, но и поедешь бесплатно на рыбалку! — Он облизал губы и снова лег. — Готов поспорить, шансы у меня неплохие. Он лежал, посмеиваясь своим мыслям. Когда я спросил, как он собирается снова сделать меня большим, приказал мне молчать, прижав палец к губам. — Парень, мы не можем позволить себе разбрасываться подобными секретами. Я же не обещал, что расскажу тебе как, разве обещал? Ну ты даешь, парень. Вернуть человеку прежний размер — это секретное дело, ты не можешь об этом рассказывать всем и каждому, это — сильное оружие, и оно может быть опасным, если попадет в руки врага. Большую часть времени ты и сам не будешь знать, как это происходит. Но даю тебе честное слово: следуй моей программе тренировок и увидишь, что произойдет. Он спустил ноги с кровати и сел на край, упершись руками в колени. Его зубы и один глаз, глядевший на меня, блеснули в тусклом свете, проникавшем в спальню с сестринского поста. В спальне мягко зарокотал нахальный голос прожженного аукциониста: — Представляю вашему вниманию. Большой Вождь Бромден, рассекающий по бульвару, — мужчины, женщины и дети встают на цыпочки, чтобы поглазеть на него: «Смотрите, смотрите, смотрите, что за великан! Каждый шаг — десять футов, только телефонные провода обрываются!» В нашем городе проездом, то есть — проходом, задержится только для девственниц, остальные же могут не выстраиваться в очередь, ну разве что у вас титьки как мускусные дыни и прелестные сильные белые ноги, достаточно длинные, чтобы обвиться вокруг его могучей спины, и хорошенькие штучки там, где положено, — теплые, сочные и сладкие, как масло и мед… — И он продолжал вещать в темноте, сплетая свою сказку о том, как все мужики перепугаются, а все прелестные юные девушки будут по мне сохнуть. А потом сказал, что сию же минуту пойдет и запишет меня на рыбалку. Он встал, стянул с тумбочки полотенце, обернул его вокруг бедер, натянул на голову кепку и встал у моей кровати. — О, парень, говорю тебе, женщины будут от тебя тащиться и отдаваться прямо на полу. — И совсем неожиданно развязал на мне простыню, стащил покрывало и оставил лежать обнаженным. — Посмотри сюда, Вождь. Гм. Что я тебе говорил? Ты уже вырос на полфута. — И, смеясь, двинулся вдоль ряда кроватей в коридор. Две шлюхи едут из Портленда, чтобы отвезти нас на рыбалку, — в лодке, в открытое море! После того как в шесть тридцать в спальне зажегся свет, оставаться в постели было трудно. Первое, что я сделал, выйдя из спальни, — это посмотрел в список, прилепленный на доске рядом с сестринским постом, чтобы убедиться, что мое имя действительно там записано. «ЖЕЛАЮЩИЕ УЧАСТВОВАТЬ В МОРСКОЙ ПРОГУЛКЕ С РЫБАЛКОЙ» — было напечатано сверху большими буквами. Сначала подписался Макмерфи, а номером первым был Билли Биббит. Номером третьим был Хардинг, а номером четвертым — Фредериксон и так до номера десятого, где еще никто не подписался. Теперь там стояло мое имя, оно было написано последним, залезая на номер девятый. Я действительно покину сегодня больницу и отправлюсь в путешествие с двумя шлюхами; мне приходилось снова и снова повторять себе это, чтобы поверить. Трое черных ребят проскользнули вперед и стали водить по списку серыми пальцами, нашли мое имя и повернулись, чтобы посмеяться надо мной. — Эй, ребята, как вы думаете, кто внес Вождя Бромдена в этот дурацкий список? Индейцы не умеют писать. А кто тебе сказал, что индейцы умеют читать? Было еще рано, и рукава их накрахмаленных курток похрустывали, словно бумажные крылья. Они смеялись надо мной, но я притворился, что ничего не слышу и не понимаю, но когда они сунули мне швабру, чтобы я убрался за них в коридоре, я повернулся и ушел в спальню. Человек, собирающийся отправиться на рыбалку с двумя цыпочками из Портленда, не обязан заниматься таким дерьмом. То, что я ослушался черных ребят, меня немного напугало. Я обернулся и увидел, что они идут за мной со шваброй. Они, наверное, вошли бы за мной в спальню и заставили бы меня, если бы не Макмерфи; он там поднял такой шум, так вопил и носился между кроватями и хлестал полотенцем ребят, которые записались на прогулку сегодня утром, что черные парни, вероятно, решили, что спальня сегодня — не самое безопасное место, чтобы рисковать из-за какого-то там маленького кусочка коридора. Макмерфи натянул мотоциклетную кепку на рыжие кудри и выглядел как заправский капитан, и татуировки, высовывавшиеся из-под рукавов его футболки, были сделаны в Сингапуре. Он с важным видом разгуливал по полу, словно это была палуба корабля, и свистел в руку, подражая боцманскому свистку. — Очистить палубу, или я протащу всех вас под килем от носа до кормы! Он затормозил у кровати Хардинга и протрубил в кулак подъем. — Шесть склянок, и все путем. Так держать! Очистить палубу. Отдать концы, свистать всех наверх! Он заметил, что я стою в дверях, подбежал ко мне и ударил по спине: — Посмотрите на Большого Вождя; перед вами пример доброго моряка и рыбака: до света на ногах и уже нарыл дождевых червей для наживки. Вы, команда пораженных цингой доходяг, лучшее, что вы можете сделать, — это последовать его примеру. Очистить палубу. Сегодня уходим в море! Острые ворчали и отбивались от него и его полотенца, а Хроники просыпались один за другим и вертели головами, синими от недостатка крови, потому что они были слишком туго перевязаны простынями до шеи, осматривали спальню, пока в конце концов не останавливали свой взгляд на мне, и смотрели на меня слабыми водянистыми старыми глазами, и на их лицах были написаны любопытство и тоска. Они лежали и смотрели, как я натягиваю на себя теплые вещи, чтобы отправиться на прогулку, и я чувствовал себя от этого неловко, я чувствовал себя немного виноватым. Я — единственный из Хроников, кто отправлялся в путешествие. Они смотрели на меня — старые парни, уже много лет приваренные к своим креслам на колесиках, с катетерами, змеящимися у них по ногам, словно вены, словно корни, которые удерживают их на весь остаток жизни там, где они есть, они смотрели на меня и инстинктивно понимали, что я — еду. Они все еще были способны испытывать нечто вроде ревности, что это — не они. В них мало что осталось от прежней жизни, верх взяли старые животные инстинкты (старые Хроники неожиданно просыпались среди ночи, когда еще никто не знает, что кто-то из парней в спальне умер, отворачивали головы и выли), а испытывать ревность могут потому, что в них еще сохранилось что-то человеческое и они это помнят. Макмерфи вышел взглянуть на список, потом вернулся в спальню и попытался уговорить еще одного Острого записаться, ходил и пинал кровати, где все еще лежали ребята, натянув на головы простыни, и говорил им, как здорово сегодня там, в самой гуще шторма, когда шлюпка трещит от ударов волн и раздается это чертово «йо-хо-хо и бутылка рому». — Ну давайте же, бездельники, мне нужен еще один помощник, чтобы укомплектовать команду, мне нужен еще один чертов доброволец… Но он никого не мог уговорить. Большая Сестра так запугала всех своими историями о штормящем море, о потонувших лодках, что, похоже, мы не найдем последнего члена экипажа, пока через полчаса к Макмерфи не подошел Джордж Соренсен, когда мы ожидали, пока откроют двери столовой. Большой беззубый узловатый старый швед, которого черные парни называли Джордж Барабанный Бой, шаркая ногами, прошел по коридору, наклонившись назад, так что его ноги двигались впереди головы (он наклонялся назад, чтобы держать лицо как можно дальше от того, с кем он разговаривал), остановился перед Макмерфи и пробормотал что-то себе в руку. Джордж был очень застенчивый. Трудно было разглядеть глубоко посаженные глаза, а остальную часть лица он закрывал ладонью. Его голова раскачивалась на длинном теле, похожем на мачту. Макмерфи подошел к нему и отвел руку от лица, чтобы разобрать слова. — Ну, Джордж, что ты хочешь сказать? — Тожтевые черви, — говорил он. — Просто я не тумаю, што они вам приготятся — не приготятся, если ловить лосось. — Да? — сказал Макмерфи. — Дождевые черви? Я могу согласиться с тобой, Джордж, если ты мне объяснишь, что там с этими дождевыми червями, о которых ты толкуешь. — Я просто коворю, што вы ниш-шего не поймаете с этими тожтевыми червями. Это месяц, когта идет польшой лосось — то-очно. Сельдь вам нушна. То-очно. Вы приманиваете на блесну немного сельди и используете ее для нашивки, тогда вам, мошет быть, повезет. К концу каждого предложения его голос шел вверх — пове-зет? — как будто он задавал вопрос. Большой подбородок, уже с утра выскобленный так, что даже кожа ободралась, несколько раз поднялся и опустился — он кивнул Макмерфи раза два. Потом обогнул его и пошел по коридору, чтобы занять очередь. Макмерфи позвал его: — Эй, погоди-ка минутку, Джордж. Ты говоришь так, будто что-то понимаешь в этом деле. Джордж повернулся и зашаркал обратно к Макмерфи, отклоняясь так далеко назад, что, казалось, его ноги выплывают прямо из-под него и двигаются сами по себе. — Тошно, могу шпорить. Я тватцать пять лет рапотал на трайлерах, што ловят лосося, — от бухты Ущербной Луны до Патжет-Саунт. Тватцать пять лет я рыпачил — пока не стал таким грязным. — Он протянул к нам руки, чтобы мы увидели на них грязь. Все вокруг наклонились и посмотрели. Грязи я не увидел, зато увидел глубокие шрамы на белых ладонях — шрамы от канатов. Он дал нам посмотреть минутку, потом спрятал руки в рукава пижамы, как будто мы могли запачкать их взглядами, и улыбнулся Макмерфи, открывая десны, похожие на ветчину, отбеленную в морской воде. — У меня пыть хороший трайлер, почти сорок футов, он ухотить в воту на тватцать футов, ис крепкого тика и крепкого туба. — Он качался туда-сюда — так, что ты начинал сомневаться, не качается ли сам пол. — Он пыть хороший трайлер, ей-погу! — Он начал отворачиваться, но Макмерфи остановил его снова: — Черт возьми, Джордж, почему ты не сказал, что был рыбаком? Я обсуждаю эту поездку, словно старый морской волк, но, говоря между нами, чтобы никто не слышал, единственный корабль, на котором я плавал, был линкольн «Миссури», а про рыбу знаю только то, что есть ее намного лучше, чем чистить. — Чистить рыпу легко, если кто-то показать, как это телать. — Ради бога, Джордж, ты должен быть нашим капитаном, а мы будем твоим экипажем. Джордж отклонился назад, качая головой: — Эти лотки всегта ужасно грязные — всегта ужасно грязные. — Да и черт с ним. Мы берем лодку, которую специально простерилизовали от носа до кормы, оттерли шваброй, так что она блестит, как зубы у первокурсника в привилегированном колледже. Ты не запачкаешься, Джордж, потому что будешь капитаном. Тебе даже не придется насаживать наживку на крючок; просто будь нашим капитаном, отдавай приказы нам, глупым сухопутным крысам. Ну как тебе это нравится? Джордж боролся с искушением — я понял это по тому, как он крепко сжимал руки под рукавами рубашки, — но все-таки ответил, что не может так рисковать, а вдруг запачкается? Макмерфи все еще уговаривал Джорджа, но тот качал головой, когда ключ Большой Сестры повернулся в замке столовой и она с шумом открыла дверь. С плетеной корзиной, полной сюрпризов, она двинулась вдоль очереди, одаривая каждого из мужчин автоматической улыбкой с пожеланием доброго утра. Когда она прошла, Макмерфи наклонил голову и подмигнул Джорджу. Глаза у него горели. — Джордж, а как насчет того, что разводила наша старшая сестра — дескать, плохое море и как жутко опасна может быть такая поездка — это правда? — Океан мошет быть ужасно плохой, тошно, ужасно шестокий. Макмерфи посмотрел вслед сестре, исчезнувшей в недрах поста, а потом на Джорджа. Тот принялся теребить куртку сильнее обычного, глядя на молчаливые лица вокруг. — Ей-погу! — неожиданно сказал он. — Вы думаете, я посволю ей напугать меня насшет океана? Вы так тумаете? — Я так не думаю, Джордж. Правда, если ты не поедешь с нами и если на сегодня действительно есть какое-нибудь ужасное штормовое предупреждение, мы запросто можем потеряться в море, ты понимаешь? Я же сказал, что ничего не знаю о лодках, и скажу тебе еще кое-что: о тех двух женщинах, которые приедут нас забрать. Я сказал доктору, что это — мои тетушки, обе — вдовы рыбаков. Так вот: единственное плавание, в которое они когда-либо отправлялись, было плавание по застывшему цементу. Случись что, на них можно рассчитывать не больше, чем на меня. Ты нужен нам, Джордж. — Он вытащил из пачки сигарету и спросил: — Между прочим, у тебя есть десять баксов? Джордж покачал головой. — Нет, не думаю, что есть. Ну хорошо, к дьяволу все это, я с самого начала не рассчитывал, что это окупится. Держи. — Макмерфи вытащил из кармана зеленого жакета карандаш, аккуратно вытер его полой рубашки и протянул Джорджу. — Будь нашим капитаном, и ты поедешь с нами за пятерку. Джордж оглядел нас снова, двигая кустистыми бровями, не зная, как выйти из этого затруднительного положения. И наконец его десны обнажились в бледной улыбке, и он взял карандаш. — Ей-погу! — сказал он и двинулся с карандашом вперед, чтобы заполнить последнюю пустую графу. После завтрака, прогуливаясь по коридору, Макмерфи остановился у списка и печатными буквами вывел напротив имени Джорджа: «КАПИТАН». Шлюхи запаздывали. Все уже начали думать, что они вообще не приедут, когда Макмерфи, глядевший в окно, вдруг издал вопль, и все мы бросились к нему посмотреть. Он сказал, что это они, но мы не видели ничего, кроме одной машины, вместо ожидаемых двух, и всего одной женщины. Макмерфи окликнул ее через решетку, когда она остановилась на стоянке, и она двинулась к отделению прямо через газон. Она была моложе и красивее, чем мы представляли. Все уже выяснили, что вместо тетушек приедут две шлюхи, и ожидали от этой поездки чего угодно. Некоторые чересчур религиозные ребята были не слишком рады. Но когда мы увидели ее, идущую легким шагом по траве, с зелеными глазами, с закрученными в длинный узел волосами, блестевшими, словно стебли спелой пшеницы на солнце, каждый из нас думал только об одном: это — женщина, которая не одета с ног до головы в белое, словно закоченела на морозе, и нет никакой разницы, как именно она добывает себе на пропитание. Она подбежала прямо к решетке, у которой стоял Макмерфи, схватила руками прутья и прижалась к ним. Она задыхалась от быстрого бега, и при каждом вдохе казалось, что ее грудь вот-вот просочится через решетку. Она всхлипывала. — Макмерфи, черт тебя побери, Макмерфи… — Не расстраивайся, детка. Где Сандра? — Она занята, парень, и не может ехать. Но ты, черт, ты в порядке? — Она занята! — Правду сказать, — девушка утерла нос и хихикнула, — наша старушка Сэнди вышла замуж. Ты помнишь Арти Гилфиллана из Бивертона? Вечно являлся на вечеринки с какими-нибудь дурацкими штучками: то с гремучей змеей, то с белой мышью — помнишь, вечно держал в кармане какую-нибудь гадость? Настоящий маньяк… — Вот это да! — простонал Макмерфи. — Разве я запихну десять ребят в этот вонючий «форд», Кэнди, сладкая моя? Как Сандра и этот гремучий змей из Бивертона могли подстроить мне такую подлянку? Девушка задумалась, пытаясь изо всех сил найти ответ на этот вопрос, когда громкоговоритель в потолке крякнул и голосом Большой Сестры сообщил Макмерфи, что, если он желает побеседовать со своей подружкой, пусть она, как это и полагается, войдет через главную дверь, а не беспокоит всю больницу. Девушка отошла от окна и направилась к главному входу, а Макмерфи плюхнулся на стул в углу, опустив руки. — Черт побери, — только и сказал он. Маленький черный парень пропустил девушку в отделение и забыл запереть за нею дверь (и позже получил за это взбучку, могу поручиться), и девушка, виляя бедрами, продефилировала по коридору мимо сестринского поста, где сестры попытались заморозить ее всеобщим ледяным взглядом, вошла в дневную комнату, всего на несколько шагов опередив доктора. Он подошел с какими-то бумагами к сестринскому посту, посмотрел на нее, потом обратно в бумаги, потом снова на нее и принялся обеими руками вертеть очки. Она остановилась посредине дневной комнаты, со всех сторон на нее уставились мужчины в зеленом, примерно человек сорок. В комнате стояла такая тишина, что можно было услышать, как у кого-то бурчит в животе и как булькают катетеры по всему ряду Хроников. Пока она отыскивала взглядом Макмерфи, всем удалось хорошенько ее рассмотреть. У потолка над ее головой вился синий дымок; я думаю, аппараты по всему отделению просто раскалились, пытаясь приноровиться к ее появлению; они снимали с нее электронные показания, просчитывали и пришли к выводу, что никогда не имели дела с чем-то подобным, и просто перегорали. На ней была футболка — такая же, как у Макмерфи, только намного меньше, белые теннисные туфли и джинсы «Ливайс», обрезанные выше колен, чтобы дать ногам дышать. Да, одежки маловато, учитывая, что они обтягивали. Должно быть, эти прелести видело куда больше мужчин, но в данных обстоятельствах она начала нервничать и стесняться, словно школьница, которая впервые вышла на сцену. Все смотрели и молчали. Мартини прошептал, что джинсы у нее такие тугие, что даже можно определить достоинство монет, лежащих в кармане. Он стоял к ней ближе всех, поэтому и видел лучше. Билли Биббит был первым, кто заговорил, но не словами, а низким свистом, от которого едва не заболело в ушах, и лучше сказать, что она здорово выглядит, никто бы не смог. Она рассмеялась и сказала ему «большое спасибо», оба покраснели, и она опять рассмеялась. И тут все задвигалось. Острые подходили к ней, пытаясь говорить все одновременно. Доктор дергал Хардинга за куртку, спрашивая, кто это. Макмерфи поднялся со стула, протолкался к ней через толпу, и когда она его увидела, обхватила руками за шею и сказала: «Ты, чертов Макмерфи!» — а потом вдруг засмущалась и покраснела снова. Когда она краснела, ей можно было дать лет шестнадцать или семнадцать, клянусь вам. Макмерфи представил ее пациентам, и она пожала каждому руку. Когда она добралась до Билли, то снова поблагодарила его за свист. Большая Сестра выскользнула с поста, улыбаясь, и спросила Макмерфи, как он намеревается усадить девять человек в один автомобиль, а он спросил, не может ли он на время взять машину у кого-нибудь из персонала, которую поведет лично, и Большая Сестра процитировала правило, запрещающее это делать, чего все от нее и ожидали. Она заявила, если нет второго водителя, который подписал бы доверенность, значит, половина экипажа вынуждена будет остаться. Макмерфи сообщил ей, что в таком случае это обойдется ему еще в пятьдесят чертовых баксов — придется вернуть ребятам деньги, если они не поедут. — В таком случае, — сказала Большая Сестра, — от поездки, вероятно, придется отказаться — и таким образом вернуть все деньги. — Я уже нанял лодку; парень получил семьдесят баксов из моего собственного кармана! — Семьдесят долларов? Неужели? Мне кажется, вы говорили пациентам, что должны собрать сто долларов плюс десять ваших собственных, чтобы финансировать эту поездку, мистер Макмерфи. — Я включил сюда цену за бензин — туда и обратно. — И эта цена, таким образом, доходит до тридцати долларов, не так ли? — Она улыбалась ему так мило, улыбалась и ждала. Он махнул рукой и посмотрел в потолок. — Вы своего не упустите, мисс Окружной Прокурор. Точно, я собирался зажать, что останется. И не думаю, чтобы кто-то из ребят ожидал другого. Я полагал, что заслуживаю небольшого вознаграждения за те хлопоты, которые на себя взвалил… — Но ваш план не сработал, — сказала она. Она все еще улыбалась, и ее улыбка была полна сочувствия. — Ваши маленькие финансовые спекуляции не могут всегда быть успешными, Рэндл. Я полагаю, что вы и так одерживаете победы чаще, чем того заслуживаете. — Она немного поразмышляла над этим, обдумывая кое-что. Об этом нам еще предстоит услышать позже. — Да. Каждый Острый в то или другое время уже выдал вам долговую расписку для каких-то там ваших «ставок», так что, полагаю, вы сможете выстоять перед лицом этой маленькой потери. — И тут она замолчала. Она заметила, что Макмерфи ее больше не слушает. Он смотрел на доктора. А доктор не сводил глаз с белокурой девчонки в футболке, он смотрел на нее так, будто ничего на свете больше не существовало. Лицо Макмерфи расплылось в улыбке. Сдвинув кепку на затылок, он подошел к доктору, находящемуся в состоянии транса, и положил ему руку на плечо: — Доктор Спайвей, вы когда-нибудь видели, как идет косяк чинукского лосося? Самое фантастическое зрелище, какое только можно увидеть на просторах всех морей. Скажи, Кэнди, моя сладкая ягодка, почему бы тебе не пригласить доктора с нами на морскую рыбалку. Долго уговаривать не пришлось, и через две минуты маленький доктор уже запирал кабинет и вернулся к нам, запихивая бумаги в портфель. — Мне придется заняться бумажной работой в лодке, — объяснил он Большой Сестре и промчался мимо на такой скорости, что она не успела произнести что-то в ответ; остальная часть экипажа проследовала за ним куда менее торопливо, одаривая ухмылками мисс Рэтчед, стоявшую в дверях сестринского поста. Острые, которые не ехали на рыбалку, собрались у дверей дневной комнаты и говорили нам, чтобы мы не приносили нечищеную рыбу, а Эллис оторвал свои руки от гвоздей на стене, пожал руку Билли Биббиту и пожелал ему стать рыболовом. И Билли, глядя на медные заклепки на джинсах Кэнди, подмигнул ему, а когда девчонка вышла из дневной комнаты, сказал Эллису, чтобы он шел к черту со своей христианской проповедью. Он догнал нас у дверей, и мелкий черный парень выпустил нас, запер за нами дверь, и мы вышли наружу. Солнце проглядывало из-за облаков и окрашивало кирпичный фасад больницы в розово-красный цвет. Сильный ветер срывал с дубов оставшиеся листья, аккуратно складывая их у проволочной ограды. На ограде сидели маленькие коричневые птички; и, когда очередная порция листьев осыпала ограду, птички поднимались в воздух, и их подхватывало ветром. И поначалу казалось, что листья, касаясь ограды, превращаются в птиц и улетают. Это был хороший осенний день, в воздухе пахло дымящейся листвой, доносились голоса мальчишек, играющих в футбол, и шум летящего самолета, и, казалось, что за оградой больницы каждый должен быть счастлив. А мы стояли безмолвной группой, засунув руки в карманы, пока доктор пошел за машиной. Безмолвная группа, глядящая на горожан, которые катили на работу и притормаживали, чтобы поглазеть на психов в зеленых пижамах. Макмерфи заметил, как мы сникли, и попытался нас развеселить, выдавая шуточки и поддразнивая девчонку, но от этого нам стало только хуже. Каждый думал, как просто было бы сейчас вернуться в отделение, вернуться и сказать, что Большая Сестра права; при таком ветре море, должно быть, слишком бурное. Подъехал доктор, мы погрузились и двинулись в путь: я, Джордж, Хардинг и Билли Биббит — в машине с девушкой и Макмерфи; а Фредериксон, Сефелт, Скэнлон, Мартини, Тэйдем и Грегори — следом, в машине доктора. Все молчали. Примерно в миле от больницы завернули на бензозаправку, доктор последовал за нами. Он вышел первым, и заправщик тут же подскочил к нам, улыбаясь и вытирая руки тряпкой. А когда он увидел, кто сидит в машине доктора и в нашей, улыбаться перестал. Отвернулся, вытирая руки промасленной тряпкой, и нахмурился. Доктор, нервничая, поймал парня за рукав, вытащил десятидолларовую бумажку и сунул ее парню в руку. — Будьте так любезны, заправьте оба бензобака обычным, — попросил доктор. Вне стен больницы он выглядел смущенным, как и все мы. — Сделаете? — Эти, в форме, — сказал заправщик, — они ведь из больницы? — Он осмотрелся, нет ли поблизости гаечного ключа или чего-нибудь такого же тяжелого. В конце концов он отошел к груде пустых бутылок из-под газировки. — Вы, парни, из психушки. Доктор нашел очки и тоже посмотрел на нас, словно впервые заметил наши пижамы. — Да. Нет, я хочу сказать. Мы, то есть они, конечно, из психушки, но они — рабочие, не пациенты, разумеется, нет. Рабочие. Заправщик покосился на доктора, потом на нас и отошел пошептаться со своим напарником, который возился с машинами позади заправки. Они минуту посовещались, потом второй парень спросил доктора, кто мы такие, и доктор повторил, что мы — рабочие из больницы, и оба парня рассмеялись. По их смеху я понял, что они решили налить нам бензина — наверное, он будет паршивым, неочищенным, разбавленным и стоить в два раза дороже, — но от этого мне лучше не стало. Я видел, что остальным тоже довольно паршиво. А от докторского вранья нам стало еще хуже, не столько от вранья, сколько от правды. Второй парень, ухмыляясь, подошел к доктору: — Вы говорите, вам нужен хороший, сэр? Ну конечно. А как насчет того, чтобы проверить масляные фильтры и «дворники»? — Он был больше своего друга. Он наклонился к доктору, как будто говорил с ним по секрету. — Вы не поверите: восемьдесят восемь процентов машин, которые ездят сегодня по дорогам, нуждаются в новых масляных фильтрах и новых «дворниках»! — Его ухмылка обнажила черные зубы — долгие годы он вытаскивал ими пробки зажигания. Он все наклонялся над доктором, заставляя его признать, что его взяли на мушку. — А как ваши ребята посмотрят на то, чтобы купить солнечные очки? У нас есть хорошие «полароиды». Доктор понял, что он его раскусил. Но едва он открыл рот, чтобы сдаться и сказать: да, как вам будет угодно, раздался скрежет, и верх нашей машины откинулся. Макмерфи осыпал проклятиями откидной верх, пытаясь заставить его сложиться быстрее, чем это могла сделать техника. Все видели, как он разозлился. Когда Макмерфи, осыпая машину проклятиями, добился, наконец, чтобы верх стал на место, он перелез прямо через девушку, выпрыгнул из машины, встал между доктором и заправщиком и заглянул одним глазом тому в черный рот. — Ну ладно, мы возьмем обычный, как доктор и сказал. Два бака обычного. Это — все. И пошел ты на хрен с остальным хламом. И нам положена скидка по три цента за литр, потому что наша экспедиция финансируется правительством. Парень не двинулся с места. — Да? Мне казалось, профессор говорил, что вы — не пациенты? — Слушай, неужели ты не понял, это — всего лишь предосторожность, чтобы не слишком напугать вас, ребята? Если бы вы знали правду! Доктор не стал бы так врать насчет простых пациентов, но мы — не просто психи; каждый из нас — самый горячий парень в буйно-уголовном отделении, на каждом из нас — кровь, и мы направляемся в тюрьму Сан-Квентин, там надежнее. Ты видишь этого парнишку с веснушками? Сейчас он выглядит как с обложки «Сэтедей ивнинг пост», но на самом деле — он маньяк, уже троих убил. А парень рядом с ним — Чокнутый Буйвол, непредсказуем, как дикий кабан. А видишь того здоровенного парня? Он индеец, забил до смерти шестерых белых ручкой кирки. Они попытались надуть его, когда он продавал шкуры мускусных крыс. Встань, чтобы они посмотрели на тебя, Вождь. Хардинг ткнул меня кулаком в бок, и я встал в машине во весь рост. Парень приложил ладонь к глазам, посмотрел на меня и ничего не сказал. — Да, признаю, опасная компания, — сказал Макмерфи, — но это запланированная, санкционированная, официальная экспедиция, и мы имеем право на законную скидку, как если бы мы были из ФБР. Парень посмотрел на Макмерфи, а Макмерфи сунул кулаки в карманы и, чуть раскачиваясь, косился на него. Тот обернулся, решив убедиться, что его дружок рядом, а затем ухмыльнулся Макмерфи. — Говоришь, крутые ребята, рыжий? Такие крутые, что нам следует ходить по струнке и делать что велят? Ну хорошо, скажи мне, рыжий, за что тебя самого повязали? Покушение на президента? — Никто не сможет это доказать. Я убил одного на ринге, понимаешь, ну и меня вроде как наняли на другую работу. — Один из этих убийц в боксерских перчатках, ты об этом мне говоришь, рыжий? — Нет, я ничего такого не говорил, разве говорил? Я никогда не привязывал к рукам эти ваши подушки. Нет, этот матч не был главным телевизионным событием; я покруче, чем какой-то там отставной боксер. Парень сунул большие пальцы в карманы и издевательски сказал Макмерфи: — Ты покруче, чем какое-то там отставное трепло. — Нет, я не говорил, что умение трепаться никогда не было одной из моих сильных сторон, не говорил ведь? Но я хочу, чтобы ты посмотрел сюда. — И он поднес руки к лицу парня. — Ты видел когда-нибудь, чтобы у мужика были такие уделанные ручищи только потому, что он — хорошее трепло? Видел? Он довольно долго тыкал руками в лицо парню, ожидая, найдет ли тот, что ответить. Парень посмотрел на руки, потом на меня, потом опять на руки. Когда стало ясно, что он ничего сказать не хочет, Макмерфи отошел к его дружку, прислонившемуся спиной к холодильнику с газировкой, выдернул у него из руки десятидолларовую купюру доктора и направился к соседнему гастроному. — Вы, ребята, выпишите счет за бензин и направьте его на адрес больницы, — бросил он им через плечо. — Я намерен потратить наличку, чтобы дать ребятам немного освежиться. Думаю, мы можем себе это позволить — в счет новых «дворников» и восьмидесяти восьми процентов масляных фильтров. К тому времени, как он вернулся, все чувствовали себя смелыми, словно бойцовые петухи, и раздавали заправщикам указания: подкачать запасную шину, протереть стекла и соскрести там, где птичка нагадила на капот, будьте так любезны, как будто мы все были большие шишки. А когда здоровый парень, протирая ветровое стекло, не угодил Билли Биббиту, Билли тут же завернул его назад. — Вы не в-в-вытерли там, где жукк в-в-вляпался. — Это не жук, — насупившись, сообщил парень, соскребая что-то ногтем. — Это птица. Мартини из другой машины прокричал, что это не могла быть птица. — Если бы это была птица, там были бы кости и перья. Парень, подъехавший на мотоцикле, спросил, на кой хрен мы все вырядились в зеленую форму; это что, какой-то клуб? Хардинг тут же влез в разговор и объяснил ему: — Нет, друг мой. Мы — психи из больницы дальше по шоссе, чокнутая глина, треснутые горшки человечества. Хочешь проверить меня на тест Роршаха? Нет? Торопишься? Ах, он уехал. Какая жалость. — Хардинг повернулся к Макмерфи: — Никогда раньше не осознавал, что психическая болезнь имеет свои преимущества — силу, могущество — в таком вот аспекте. Подумайте об этом: чем безумнее человек, тем он могущественнее. Возьмем, к примеру, Гитлера. Посредственность, у которой съехала крыша, разве не так? Тут есть пища для размышлений. Билли открыл девушке банку с пивом, и она, вспыхнув, вознаградила его такой ослепительной улыбкой и своим «спасибо, Билли», что он принялся открывать банки всем подряд. Наши голубки тем временем разгуливали туда-сюда по тротуару, заложив руки за спину. Я сидел в машине, чувствуя себя совершенно здоровым, прихлебывал пиво; мог слышать, как пиво вливается в меня — ш-ш-ш, ш-ш-ш, — типа этого. Я уже забыл, что на свете может быть такой прекрасный звук и такой прекрасный вкус, как звук и вкус пива, которое глотает человек. Я сделал еще один большой глоток и стал смотреть вокруг — о чем еще я позабыл за эти двадцать лет. — Парень! — сказал Макмерфи, усаживаясь за руль, отодвигая девушку в сторону и прижимая ее к Билли. — Ты выглядишь как Большой Вождь, который вот-вот переберет этой огненной воды! — и бросил машину прямо в самую гущу движения, а доктор кричал сзади, чтобы мы были осторожнее. Он показал нам, что могут сделать небольшая бравада и определенная доля мужества, и мы решили, что он научил нас всем этим пользоваться. Всю дорогу до побережья мы веселились, прикидываясь страшно храбрыми. Когда на светофоре люди глазели на нас, в наших зеленых пижамах, мы вели себя точь-в-точь как он: сидели прямо, с каменными лицами и делали вид, что мы страшно крутые, с ухмылкой пялясь на них, пока у них не глохли моторы и они не опускали солнцезащитные козырьки, а когда включался зеленый, продолжали стоять, страшно напуганные тем, что в трех футах от них оказалась толпа бешеных обезьян, а помощи ждать неоткуда. А Макмерфи тем временем вез нас, двенадцать человек, к океану. Макмерфи, наверное, лучше всех понимал, что наши «крутые» взгляды были всего лишь игрой, потому что мы все еще были не в состоянии по-настоящему над кем-то посмеяться. Может быть, он и не понимал, почему мы не хотим смеяться, но понимал, что никогда не сможешь быть действительно сильным, если не видишь смешную сторону вещей. На самом деле он так усердно старался показать нам смешную сторону, что я даже подумал: может быть, он был слеп ко всему остальному, может быть, он не способен рассмотреть тот сухой смех, что возникает внутри тебя. Может быть, ребята тоже не могли этого понять, просто чувствовали давление разных радиосигналов и частот, распространяющихся во всех направлениях, которые сгибали тебя и толкали на тот или иной путь, чувствовали, как работает Комбинат, но я был способен это видеть. Ты замечаешь перемену в человеке, с которым давно не встречался, тогда как те, кто видит его изо дня в день, ничего не замечают, потому что эти изменения происходят постепенно. Всю дорогу до побережья я мог видеть признаки того, чего добился Комбинат с тех пор, как я в последний раз колесил по стране, например такое: когда поезд останавливается на станции и из него выползает цепочка взрослых мужчин в блестящих костюмах и штампованных шляпах, они выползают словно выводок совершенно одинаковых насекомых, наполовину живые, наполовину мертвые, пф-пф-пф, они выходят из последнего вагона, а поезд дает свой электрический свисток и движется дальше по разграбленной земле, чтобы выпустить следующий выводок. Или такие вещи: пять тысяч домиков, отштампованных машиной один в один и вытянувшихся в линеечку по холмам за городом, таких свеженьких, только что с фабрики, еще даже слепленных друг с другом, как сосиски, а надпись на вывеске гласит: «СЕМЕЙНОЕ ГНЕЗДЫШКО В ЗАПАДНОМ ДОМЕ — ВЕТЕРАНАМ СКИДКА», а ниже дома детская площадка за проволочной оградой и еще одна вывеска: «ШКОЛА СВ. ЛУКИ ДЛЯ МАЛЬЧИКОВ» — и там пять тысяч пацанов в зеленых вельветовых штанах и белых рубашках под зелеными пуловерами играют в «щелкни хлыстом» на акре мелкого гравия. Линия появляется и исчезает, изгибается и дергается, словно змея, и в конце каждого хлыста болтается мальчишка и отлетает к ограде, словно перекатиполе. В конце каждого хлыста. И каждый раз один и тот же ребенок, снова и снова. Все эти пять тысяч мальчишек живут в пяти тысячах домов, которые принадлежат тем парням, сошедшим с поезда. Дома так похожи друг на друга, один к одному, и мальчишки по ошибке возвращаются в другой дом и в другую семью. И никто ничего не замечает. Они едят и отправляются спать. Единственный, кого они замечают, — это тот мальчишка в конце хлыста. Он всегда такой побитый и весь в синяках и царапинах, что его отовсюду прогоняют, куда бы он ни пошел. И он тоже не способен раскрыться и не может смеяться. Трудно смеяться, когда ты чувствуешь давление лучей, исходящих из каждой новой машины, проезжающей по дороге, от каждого нового дома, мимо которого ты идешь. — Мы можем даже создать агентство в Вашингтоне, — говорит Хардинг, — Национальную Ассоциацию Продвижения Ненормальных. Будем оказывать давление на общественное мнение. Большие рекламные щиты на шоссе, а на них — лепечущий шизофреник в бульдозере и крупными буквами — красными и зелеными: «НАНИМАЙТЕ ПСИХОВ». У нас блестящее будущее, господа. Мы проехали по мосту через Сиуслоу. Воздух был достаточно влажным, и я мог, высунув язык, ощутить вкус океана до того, как его увидел. Все знали, что мы подъезжаем, и всю дорогу до пристани молчали. У нашего капитана была лысая голова цвета серого металлика, сидящая поверх черного свитера, словно орудийная башня на подводной лодке; потухшая сигара, торчавшая у него изо рта, повернута в нашу сторону. Он стоял рядом с Макмерфи на деревянном причале и, разговаривая с ними, смотрел в море. За ним, несколькими ступенями выше, на скамье у магазина, где продавалась наживка, сидели шесть или восемь мужчин в ветровках. Капитан говорил громко — так, чтобы его слышали все: и бездельники с той стороны, и Макмерфи с этой — в его голосе звенела медь, и слова были направлены куда-то в пространство. — Меня не волнует. Я вам об этом сообщил в письме. Если у вас нет специального разрешения, заверенного властями и освобождающего меня от ответственности, я в море не выйду. — Круглая голова повернулась, словно на шарнире, в орудийной башне его свитера, нацелив сигару прямо на нас. — Посмотрите. Стоит нам выйти в море, и вся ваша компания попрыгает с лодки, и все они потонут, словно крысы. Родственники подадут на меня в суд и оберут до нитки. Я не могу так рисковать. Макмерфи объяснял, что другая девушка должна была оформить все бумаги в Портленде. Один из парней, прислонившихся к стене магазина, прокричал: — Что за другая девушка? Разве эта белобрысая со всеми не управится? Макмерфи не обратил на парня никакого внимания и продолжал ругаться с капитаном, но было видно, что девушку это задело. Парень продолжал пялиться на нее и нашептывал друзьям какую-то гадость. Весь наш экипаж, включая доктора, заметил это, и нам стало стыдно, что мы ничего не предприняли. Мы уже не были теми бойцовыми петухами, которые выезжали с заправки. Макмерфи прекратил спорить, понимая, что от капитана он ничего не добьется, и пару раз оглянулся, приложив ладонь ко лбу. — Какую лодку мы наняли? — Вот эту. «Жаворонок». Ни один из вас не ступит на борт, пока у меня не будет подписанной бумаги, освобождающей меня от ответственности. Ни один. — Я не собирался нанимать лодку только для того, чтобы мы целый день сидели и смотрели, как она болтается у причала, — сказал Макмерфи. — У вас в этом сарае есть телефон? Пойдемте проясним это дело. Они поднялись по ступеням к магазину и зашли внутрь, оставив нас жаться друг к другу под насмешливыми взглядами бездельников, которые разглядывали нас, хихикали, подначивали друг друга, тыча кулаками в ребра. Ветер раскачивал лодки на швартовых, прижимал их носом к мокрым ребристым покрышкам вдоль пирса с таким звуком, словно они смеялись над нами. И вода под лодками тоже хихикала, а над дверью магазина красовалась вывеска, на которой можно было прочесть: «МОРСКАЯ СЛУЖБА — ВЛАДЕЛЕЦ КАП. БЛОК», — и она взвизгивала и скрипела, когда ветер раскачивал ее на ржавых крюках. Ракушки, облепившие сложенные в кипу канаты, — четыре фута над водой, — обозначавшие линию прилива, свистели и щелкали на солнце. Ветер стал холодным и задувал снизу; Билли Биббит снял зеленую куртку и отдал ее девушке, и она натянула ее поверх своей крошечной тоненькой футболки. Один из бездельников продолжал к ней прикалываться: — Эй, белобрысая, тебе нравятся такие сопляки? — Губы у парня были очень темные, а под глазами лежали лиловые тени. — Эй, ты, белобрысая… эй, ты, белобрысая… эй, ты, белобрысая… Мы сгрудились поближе, защищаясь от ветра. — Скажи мне, белобрысая, тебя-то за что определили? — Ха, Перс, да она у них для лечения! — Это правда, белобрысая? Тебя наняли для лечения? Ну ты, белобрысая, даешь! Она подняла голову и спросила нас взглядом, где те бесстрашные горячие парни, которых она видела недавно, и почему бы им не заступиться за нее? Никто не ответил на ее взгляд. Вся наша кипучая и могучая сила только что поднялась по ступенькам, обняв за плечи лысого капитана. Она подняла воротник куртки, закрывая шею, крепко прижала локти к бокам и отошла от нас по причалу как можно дольше. Никто за ней не двинулся. Билли Биббит трясся от холода и кусал губы. Парни у магазина о чем-то пошептались и снова разразились хохотом. — Спроси ее, Перс… давай! — Эй, белобрысая, а ты заставила их написать расписку — дескать, случись чего, они не в претензии? А у нотариуса заверила? Мне сказали, если один из ребят вывалится из лодки и утонет, родственники всех затаскают по судам. Об этом ты подумала? Может быть, тебе лучше остаться с нами, белобрысая? — Да, белобрысая! Мои родственники не станут подавать в суд. Я обещаю. Оставайся с нами, белобрысая. Я почти чувствовал, что мои ноги от стыда становятся такими же холодными и мокрыми, как и песок у причала. Мы не годимся, чтобы жить здесь, среди людей. Мне хотелось, чтобы Макмерфи вернулся и хорошенько обругал этих парней, а потом отвез нас назад, туда, откуда мы прибыли. Парень с темными губами сложил свой нож, встал и вытер лезвие о край куртки. Он сделал несколько шагов. — Ну же, белобрысая, на кой черт тебе сдались эти придурки? Она обернулась, посмотрела на него с дальнего конца причала, затем посмотрела на нас, и видно было, что она обдумывает его предложение, когда дверь магазина вдруг распахнулась и Макмерфи, распихав парней, сбежал по ступенькам. — Экипаж, построиться, все заметано! Лодка готова, бензина полный бак, наживка и пиво — на борту! Он дал Билли подзатыльник, изобразил звук волынки и начал стаскивать с тумбы канаты. — Капитан Блок еще звонит по телефону, но как только он выйдет, мы отчаливаем. Джордж, посмотрим, сумеешь ли ты запустить мотор. Скэнлон, вы с Хардингом развязывайте тот канат. Кэнди! Что ты там делаешь? Поторопись, дорогая, мы отчаливаем! Мы толпой попрыгали в лодку, готовые отправиться куда угодно, только подальше от этих парней, стоявших рядком у магазина. Билли взял девушку за руку и помог ей спуститься в лодку. Джордж мямлил над приборной доской, склонившись над капитанским мостиком, показывая Макмерфи кнопки, которые нажимать, и ручки, которые следует поворачивать. — Та, эти сборные лотки, мы назыфали их «эльфы», — говорил он Макмерфи, — управлять легко, как бутто ты ветешь афтомобиль. Доктор медлил. — Может быть, нам подождать, пока капитан… Макмерфи схватил его за лацканы куртки и перетащил с причала в лодку, словно маленького мальчика. — Что, док, — спросил он, — ждем, пока капитан что?.. — И он расхохотался, словно пьяный, и заговорил возбужденно и нервно: — Ждем, пока капитан не выйдет и не скажет нам, что тот номер телефона, который я ему дал, принадлежит одной ночлежке в Портленде? Даю слово. Ну же, Джордж, лопни твои глаза, берись за дело и увози нас отсюда! Сефелт! Бросай канат, и смываемся. Давай же, Джордж. Мотор запыхтел и смолк, запыхтел снова, словно бы прочищал глотку, а потом взревел в полную силу. — Фу-у-ух! Пошла, родная. Подбрось в топку угля, Джордж, приготовились отразить атаку с берега! За кормой лодки с ревом взвился белый фонтан дыма и пены, дверь магазина с треском распахнулась, оттуда показалась голова капитана, она тоже взревела и понеслась по ступеням, волоча за собой не только свое тело, но и тела остальных восьмерых ребят тоже. Они с грохотом мчались по причалу и остановились как раз вовремя — волна лишь окатила им ноги, а Джордж развернул большую лодку, и она понеслась в открытое море. Неожиданно лодка сильно накренилась, так что Кэнди упала на колени, и Билли помогал ей подняться и одновременно извинялся за наше поведение на берегу. Макмерфи спустился с капитанского мостика и поинтересовался, не хотят ли эти двое остаться наедине, вспомнить старые времена, и Кэнди посмотрела на Билли, но он только смог потрясти головой и выговорить несколько звуков заикаясь. Макмерфи сказал, что в таком случае они с Кэнди отправятся вниз и проверят, нет ли где течи, а все остальные пока могут поработать. Он стоял в дверях рубки, посылал нам всем привет ручкой и подмигивал; он назначил Джорджа капитаном, а Хардинга — вторым помощником, и сказал: «Действуйте» — и проследовал за девушкой в рубку. Ветер утих, солнце поднялось выше, посеребрив восточный край глубокой зеленой зыби. Джордж направил лодку прямо в открытое море на полной скорости, оставляя причал и этот магазин все дальше и дальше. Когда мы миновали последний мол и последнюю черную скалу, я почувствовал, как меня охватывает великий покой, покой, который становился тем сильнее, чем дальше мы удалялись от берега. Ребята некоторое время возбужденно обсуждали похищение лодки, но теперь они утихли. Дверь рубки один раз открылась, чтобы явить нам ящик пива, и Билли откупоривал каждую бутылку открывалкой, которую он нашел в коробке с инструментом, и передавал ее нам. Мы пили и смотрели на землю, которая все удалялась, и это было наяву. Примерно через милю Джордж снизил скорость до черепашьего шага, поставил четверых ребят к четырем удочкам на корме, а остальные растянулись на солнышке на верхушке рубки и на носу, стащили с себя курки и стали наблюдать за рыбаками. Хардинг сказал, что удить надо по очереди, до первой поклевки, а потом отдать удочку другому. Джордж стоял у руля, щурясь сквозь просоленное ветровое стекло, косился назад и бормотал, как следует обращаться с катушками и леской, как насаживать сельдь и как забрасывать удочку. — И брать эту удошку номер шетыре и прицепить блесну твенацать унций и к ней трепуху тля нашивки — потоштите минутошку, я вам показать, — и потом мы прать эту польшую рыпу этой удошкой прямо ис-пот тна, ей-погу! Мартини подбежал к краю лодки, наклонился за борт и принялся таращиться на воду. — Боже мой, — сказал он, но что именно он увидел в темной глубине, осталось для всех нас загадкой. Другие спортивные лодки сновали туда-сюда вдоль побережья, но Джордж даже не сделал попытки к ним приблизиться; он правил мимо них, постепенно продвигаясь в открытое море. — Вот увитите, — сказал он. — Мы пойтем тута, где ловят настоящие лотки, гте настоящая рыпа. Мы скользили по волнам, которые с одной стороны были глубокого изумрудного цвета, с другой — блестящие, словно хромированные. Единственным звуком был гул мотора, то громче, то тише, когда лодка зарывалась носом в волну, а еще смешной, бессмысленный крик маленьких черных птиц, плавающих вокруг лодки и выясняющих друг у друга, в какую сторону плыть. Во всем остальном мире царила тишина. Некоторые из ребят спали, другие смотрели на воду. Мы дрейфовали уже около часа, когда поплавок на удочке Сефелта начал подпрыгивать — и ушел в воду. — Джордж! Джордж, помоги нам! Но Джордж не собирался прикасаться к удочке; он только ухмыльнулся и велел Сефелту ослабить натяжение, «держать кончик удочки кверху — кверху! — и вытаскивать, к шертовой матери, эту рыпу!» — Но что, если у меня начнется припадок? — прокричал Сефелт. — Ну, тогда мы просто возьмем крюк, насадим тебя на него и используем в качестве наживки, — сказал Хардинг. — А теперь тащи эту рыбу, как капитан приказал, и не думай о припадке. В тридцати ярдах от лодки рыба блеснула на солнце серебряной чешуей, Сефелт захлопал глазами и пришел в такой восторг, что не сумел справиться с удочкой, и рыба, оборвав леску, вместе с крючком ушла в глубину. — Ввевх, говорил я тепе! Ты слишком сильно тянуть леску, и он вырваться, понимаешь? Надо тержать концом ввевх… ввевх! Ей-погу, ты упустил отну большую серепрянку. Побледневший, с трясущимся подбородком Сефелт наконец отдал удочку Фредериксону. — Ну ладно, но если ты поймаешь рыбу с крючком во рту, знай, что это — моя! Я был в таком же восторге, как и все остальные. Я не собирался рыбачить, но когда увидел стальную мощь лосося на конце лески, слез с крыши рубки и натянул куртку, ожидая своей очереди к удочке. Скэнлон начал принимать ставки на самую большую и на первую пойманную рыбу, по четыре цента с каждого, и, как только сложил деньги в карман, Билли вытащил какую-то странную штуковину, похожую на десяти фунтовую жабу с колючками, как у дикобраза. — Это не рыба, — сказал Скэнлон. — Ты ничего не выиграл. — Но это и не п-п-птица. — Шлушайте сюта, это — морская щука, — сказал нам Джордж. — Эта рыпа хороша тля еты, только нато снять все ее поротавки. — Вот видишь. Это — тоже рыба. П-п-плати. Билли отдал мне удочку, взял деньги, отошел и сел поближе к рубке, где были Макмерфи с девушкой, глядя на закрытую дверь с самым несчастным видом. — Х-х-хотел бы я, чтобы у нас было д-д-остаточно удочек д-д-для всех, — сказал он, прислоняясь к стенке рубки. Я сидел с удочкой и смотрел, как леска уходит в кильватер. Я втянул носом воздух и почувствовал, что четыре банки пива ослабили дюжину контрольных сопротивлений внутри меня: все вокруг блестело, зыбилось, мерцало и вспыхивало на солнце. Джордж прокричал, чтобы мы посмотрели вперед, дескать, там, впереди, есть на что посмотреть. Я тоже обернулся, чтобы взглянуть, но все, что я увидел, было большое бревно, качающееся на воде, и эти черные морские чайки кружились и ныряли вокруг него, словно черные листья, подхваченные пыльной бурей. Джордж немного прибавил ход, направляясь туда, где собрались птицы, и от скорости моя леска натянулась, и я уже не мог ничего видеть и даже не мог сказать, клюет у меня или нет. — Эти репята, эти пакланы, они летят за косяком рыпы-свешки, — объяснил нам Джордж. — Маленькие пелые рыбы размером с палец. Ты их сушишь, и они корят, как свешки. Эту рыпу мошно есть, хорошая рыпа. И коворю вам, если найтешь польшой косяк рыпы-свешки, снашит, ты нашел, где кормится серепряный лосось. Он направил лодку прямо туда в гущу птиц, позабыв о плывущем бревне, и неожиданно гладкие блестящие склоны волн вокруг меня покрылись ныряющими птицами, бьющейся рыбешкой и лоснящимися серебристо-синими спинами лосося, которые торпедами прорезали воду. Я увидел, как одна спина изменила направление и двинулась к месту в тридцати ярдах от конца моей удочки, где должна была быть моя сельдь. Я вцепился в удочку, сердце мое заколотилось, и тут же почувствовал обеими руками толчок, как будто кто-то ударил по удочке битой, и леска начала разматываться с катушки под моей рукой, красная, словно кровь. — Потсекай и сматыфай! — кричал мне Джордж, но я знал об этом столько же, сколько соринок может быть в глазу, так что я лишь крепче вцепился в удочку и держал ее до тех пор, пока не пошла желтая леска. А потом катушка замедлила ход и остановилась. Я огляделся, три другие удочки плясали так же, как моя. — Ввевх! Ввевх! Дерши конец ввевх! — вопил Джордж. — Макмерфи, вылезай и посмотри на это. — Благослови тебя Бог, Фред, ты поймал мою рыбу! — Макмерфи, нам нужна помощь! Я услышал смех Макмерфи и краем глаза увидел его, стоящего в дверях рубки, он даже не пытался двинуться с места или сделать что-то, а я был слишком занят борьбой с рыбой, чтобы просить его о помощи. Все кричали ему, чтобы он сделал что-нибудь, но он не двигался. И даже доктор, у которого глубоководный спиннинг, попросил Макмерфи ему помочь. А Макмерфи только смеялся. Наконец Хардинг понял, что Макмерфи и не собирается ничего предпринимать, сам схватил багор, загарпунил мою рыбу и бросил ее в лодку ловким, грациозным движением, словно занимался этим всю жизнь. Здоровенная, как моя нога, думал я, как столб ограды! Она больше чем любая из рыб, которых мы добывали на водопаде. Лосось бился в лодке, и это было похоже на взбесившуюся радугу! Он пачкал все кровью и разбрасывал чешую, словно серебряные монетки, и я испугался, что он сейчас выпрыгнет за борт. Макмерфи все еще не сделал ни малейшего движения, чтобы помочь. Скэнлон схватил рыбу и принялся с ней бороться, чтобы не дать ей перепрыгнуть через борт. Девушка прибежала снизу с криком, что теперь ее очередь, черт побери, схватила мою удочку и три раза поймала меня на крючок, пока я пытался насадить для нее наживку. — Вождь, черт бы тебя побрал, что ты копаешься! Ух, у тебя палец в крови. Что, этот монстр тебя укусил? Кто-нибудь, завяжите Вождю палец — быстро! — Мы снова входить в косяк! — кричит Джордж, и я забросил леску и увидел, как кусок сельди исчез среди темных сине-серых спин лосося, и леска с шипением ушла в воду. — О нет, ты ведь не будешь, черт тебя побери! О нет… Девушка вскочила, зажав толстый конец удочки между ног и вцепившись обеими руками пониже катушки, и катушка, раскручиваясь, била ее по рукам. — О, ты ведь не будешь… На ней все еще была зеленая куртка Билли, но катушка вертелась, как вентилятор, и куртка распахнулась, и каждый увидел, что футболки на ней больше нет. Все вытаращились, пытаясь одновременно совладать с собственной рыбой, увильнуть от моей, которая бьется в лодке, а ручка катушки трясет ее грудь с такой скоростью, что ее соски кажутся просто двумя красными пятнышками! Билли бросился на помощь. Обхватил ее сзади и прижал удочку к груди, и катушка остановилась, прижатая к ее телу. Ее груди казались такими твердыми, что я подумал, они с Билли вполне могут поменяться ролями, только она все равно удержит удочку. Неразбериха продолжается довольно долго, а в открытом море — это одна секунда. Все несут вздор, борются, сыплют проклятиями, пытаются удержать свои удочки, одновременно глядя на девушку; шумная битва между Скэнлоном и моей рыбой под ногами; лески запутались и рвутся каждая в свою сторону — они танцуют и пляшут в руках, так же как пенсне доктора зацепилось за леску, и рыба кидается на линзы, принимая их за наживку, и девушка ругается последними словами и смотрит на свою обнаженную грудь, одна — белая, другая — ярко-красная, а Джордж в довершение всего перестает смотреть вперед, врезается в бревно, и двигатель глохнет. И все это время Макмерфи смеется — он смеется над девушкой, над ребятами, над Джорджем, надо мной, высасывающим кровь из пальца, над капитаном, оставшимся на пирсе, и над мотоциклистом, и над ребятами с заправки, и над пятью тысячами домов, и над Большой Сестрой, надо всем. Он знает: ты должен смеяться над тем, что тебя тревожит, просто чтобы сохранить душевное равновесие, удержать мир, чтобы он окончательно не снес тебе крышу. Он знает: у всего есть темная сторона; что мой палец дико болит, и что его подружка поранила грудь, и что доктор потерял свои очки, но он не позволяет боли заслонить юмор, так же как не позволяет юмору заслонить боль. Замечаю, что Хардинг в изнеможении повалился рядом с Макмерфи — и тоже хохочет. И смеется Скэнлон со дна лодки. Над самим собой, как и над всеми нами. И девушка, у которой в глазах все еще плещется страдание, когда она переводит взгляд с белой груди на красную, она тоже начинает смеяться. И Сефелт, и доктор — все. Это начинается медленно и работает, словно насос, когда человек становится все больше и больше. Я смотрел на них, был одним из них, смеялся вместе с ними — и в то же время не был с ними вместе. Я был не в лодке, я выныривал из воды, и меня подхватывало ветром вместе с черными птицами, я был высоко над собой, я смотрел вниз и видел себя и остальных ребят, видел лодку, качающуюся среди ныряющих птиц, видел Макмерфи в окружении дюжины парней и наблюдал за ними, хохочущими так, что смех расходился по воде широкими кругами все дальше и дальше, пока не разбивался о пляжи по всему побережью, волна за волной, волна за волной. Доктор подцепил кое-что на свой глубоководный спиннинг, и каждый из нас, кроме Джорджа, уже поймал и вытащил свою рыбу за то время, пока он тащил наверх свою добычу. Мелькнул беловатый силуэт, а потом, несмотря на все старания доктора вытащить рыбину, она уходила обратно в глубокие воды. Стоило ему снова вытянуть ее на поверхность, — он тащил и крутил катушку, упрямо кряхтя и отказываясь от любой помощи, — как, завидев свет, она снова уходила в глубину — только ее и видели. Джордж не стал заводить лодку, а вместо этого спустился к нам, чтобы показать, как чистить рыбу и выдирать жабры, чтобы не испортить вкус. Макмерфи нанизал по куску мяса на каждый конец четырехфутовой веревки, подбросил ее в воздух и заставил двух пронзительно орущих птиц описывать круги. — Теперь до смерти не разлучатся. Лодка внутри и большинство людей были заляпаны кровью и чешуей. Некоторые из нас пытались отстирать свои куртки, опустив их за борт. Так мы и развлекались: немного рыбачили, выпили еще один ящик пива и кормили птиц до обеда, когда лодка лениво развернулась навстречу волнам, а доктор все трудился над своим монстром. Ветер крепчал, и лодку стало бросать с волны на волну. Джордж сказал доктору: пусть он или вытаскивает свою рыбу, или бросает это дело, потому что небо на горизонте ему не нравится. Доктор ничего не ответил. Он лишь крепче вцепился в удилище, наклонился вперед, ослабил леску и поднялся снова. Билли с девушкой перебрались на нос лодки, болтали и смотрели на воду. И тут Билли что-то увидел и закричал нам; мы все бросились в ту сторону. Примерно в десяти или пятнадцати футах под нами тяжело проплывало что-то широкое и белое. Было странно смотреть, как оно поднимается из воды — нелепое белое пятно, словно туман, становящееся все более плотным и живым… — Господи Иисусе, — вскричал Скэнлон, — это рыба доктора! Рыба была с другой стороны от доктора, но мы видели, что его леска идет к этому подводному силуэту. — Нам ни за что не затащить ее в лодку, — сказал Сефелт. — А ветер становится сильнее. — Это — польшая кампала, — сказал Джордж. — Иногта они весят тве-три сотни фунтов. И прихотится потнимать ее лепеткой. — Придется бросить это дело, док, — сказал Сефелт и положил руку ему на плечо. Доктор ничего не ответил; его одежда пропотела насквозь, а глаза стали ярко-красными оттого, что он так долго был без очков. Он продолжал тянуть, пока рыба не появилась с его стороны лодки. Мы еще несколько минут разглядывали ее у поверхности, а потом начали готовить веревку и багор. Но даже с помощью багра нам понадобился час, чтобы втащить рыбу на корму. Нам пришлось вытаскивать ее с помощью трех других удочек. Макмерфи наклонился, запустил руку ей под жабры и с усилием втащил ее, белую, просвечивающую и плоскую, и она шлепнулась на дно лодки вместе с доктором. — Это было что-то. — Доктор пыхтел на полу, не в силах оттолкнуть от себя гигантскую рыбу. — Это действительно… было что-то. Всю дорогу до берега лодка качалась и трещала, а Макмерфи рассказывал мрачные истории о кораблекрушениях и акулах. У берега волны стали еще больше, с их высоких гребней ветер поднимал белую пену, и она кружилась в воздухе вместе с чайками. У входа в бухту волны поднимались выше лодки, и Джордж заставил нас всех надеть спасательные жилеты. Я заметил, что все спортивные лодки уже стояли у причала. Трех жилетов нам не хватило, и мы начали спорить, кто из нас окажется таким храбрым, чтобы взять эту высоту без жилета. В конце концов сошлись на том, что это будут Билли Биббит, Хардинг и Джордж, который вообще не соглашался надевать жилет по причине того, что он грязный. Все были порядком удивлены, когда Билли сам вызвался добровольцем, тут же стащив с себя жилет, помог девушке его надеть, но еще больше нас удивило то, что Макмерфи не рвался быть одним из героев; все время, пока шла ругань, он стоял привалившись спиной к рубке, расставив ноги, чтобы удержаться от качки, и смотрел на ребят, не говоря ни слова. Только смотрел и ухмылялся. Мы миновали мол и рухнули в водяную яму, нос лодки смотрел прямо на шипящий гребень волны, идущей перед нами, а сзади нависала другая темная волна, и все, кто стоял на корме, вцепились в поручни, глядя на водяную гору, гнавшуюся за нами, на черные камни мола в сорока футах слева от нас и на Джорджа за штурвалом. Он стоял, словно мачта, и все время вертел головой, глядя то назад, то вперед, включая полную скорость, замедляя ход и включая ее снова, постепенно продвигаясь вперед и взбираясь вместе с лодкой на высокий склон впереди идущей волны. Он сказал нам, прежде чем мы начали штурмовать гавань, что, если мы перескочим через гребень и пойдем впереди волны, мы потеряем управление, как только днище и руль окажутся в воздухе, а если снизим скорость, нас сумеет догнать задняя волна, она разобьет корму и обрушит на лодку десять тонн воды. Никто не шутил над тем, как он вертит головой вперед и назад, словно она у него была на шарнирах. В бухте море было тихим, только рябь шла по поверхности воды, и на причале рядом с магазином мы увидели капитана, поджидавшего нас с двумя копами. Все остальные бездельники столпились у них за спиной. Джордж направил к ним лодку на полной скорости, произведя на всех неизгладимое впечатление, пока капитан не начал махать руками и вопить, чтобы мы остановились, а копы вместе с остальными бездельниками отступили на ступеньки. И когда лодка уже должна была разнести причал, Джордж повернул рулевое колесо, дал задний ход и с оглушительным ревом пристроил лодку прямо напротив резиновых шин, словно в колыбельке. Мы выскочили на причал и привязали лодку, когда по воде пошла волна с белой пеной и все лодки у причала закачались и наклонились, будто мы привезли с собой море. Капитан, копы и бездельники с топотом побежали к нам вниз по ступеням. Доктор вступил с ними в перепалку, сразу же заявив, что у них нет никакого права задерживать нас, поскольку наша поездка законная, финансируемая правительством, и если мы и будем с кем-либо иметь дело, то только с федеральным агентством. Кроме того, не мешало бы провести расследование насчет количества спасательных жилетов на лодке. Разве не полагается по закону, чтобы спасательным жилетом был снабжен каждый садящийся в лодку? Поскольку капитан не нашелся, что на это ответить, копы записали несколько фамилий и удалились, растерянно ворча. Как только они покинули причал, Макмерфи с капитаном принялись ругаться и крыть друг друга последними словами. Макмерфи достаточно много выпил и все еще боролся с качкой: он поскальзывался на мокром дереве, два раза падал в океан, прежде чем обнаружил, что один из его башмаков вполне годится для того, чтобы запустить им капитану в лысую башку и тем самым покончить с разногласиями. Он промахнулся, все благополучно разрешилось, и капитан вместе с Макмерфи отправились в магазин за пивом, а мы принялись выгружать из трюма рыбу. Бездельники стояли в верхней части причала, глазея на нас и покуривая самодельные трубки. Мы ждали, что они снова начнут подкалывать девушку, и даже надеялись на это в глубине души, но когда один из них раскрыл рот и что-то сказал, это было не о девушке, а о нашей рыбе, что это самый здоровый палтус из всех, каких он видел на орегонском побережье. Остальные закивали, согласившись с ним. Они подошли к краю причала рассмотреть рыбу. Спросили Джорджа, где он научился так лихо причаливать лодку, и выяснилось, что Джордж не только ходил на рыбачьих лодках, но был еще капитаном патрульной лодки в Тихом океане и получил Морской крест. — Мог бы занять теплое местечко на государственной службе, — сказал один из бездельников. — Слишком грязно, — ответил ему Джордж. Они почувствовали перемену, о которой большинство из нас только догадывалось; теперь мы уже не были стайкой слабаков с дрожащими коленками из сумасшедшего дома, которых они сегодня утром осыпали оскорблениями. Они, конечно, не стали так прямо извиняться перед девушкой, но когда попросили показать рыбу, были при этом сама вежливость. А когда Макмерфи с капитаном вернулись из магазинчика, мы все вместе выпили пива на дорожку. В больницу мы возвращались поздно. Девушка спала на груди Билли, а когда проснулась, выяснилось, что у него затекла рука, потому что он всю дорогу держал ее в страшно неудобном положении, и девушке пришлось ее растирать. Он сказал, что, если у него как-нибудь окажутся свободные выходные, он бы пригласил ее на свидание, и она сказала, что может навестить его недельки через две, пусть только скажет, в какое время, и Билли посмотрел на Макмерфи, не зная, что ответить. Макмерфи обнял их за плечи и сказал: — В два часа, заруби себе на носу. — В два часа пополудни? Он подмигнул Билли и потрепал девчонку по голове своей лапищей. — Нет. В субботу, в два часа ночи. Проскользнешь в ворота и постучишь в то окно, у которого стояла сегодня утром. Я поговорю с ночной сменой, чтобы тебя пустили. Она захихикала и кивнула. — Ты, чертов Макмерфи, — сказала она. Кое-кто из Острых в отделении еще не лег, они собрались в уборной и спорили, утонули мы или нет. Мы шагали по коридору, испачканные кровью, прожаренные солнцем, воняющие пивом и рыбой, и несли своих лососей, словно мы герои-победители. Доктор спросил, не хотят ли они выйти и полюбоваться на его палтуса в багажнике машины, и мы все пошли назад — кроме Макмерфи. Он сказал, что немного устал и ему лучше завалиться на боковую. Когда он ушел, один из Острых, не ездивших с нами на рыбалку, спросил, почему Макмерфи выглядит таким пришибленным и уставшим, когда все остальные бодры и полны восторга. Хардинг объяснил, что вся разница в том, что он загорел меньше других. — Вспомните, как Макмерфи ворвался сюда на всех парах, закаленный суровой жизнью на вольном воздухе, то есть в исправительно-трудовой колонии, румяный, пышущий здоровьем. Мы просто свидетели того, как увядает его величественный психопатский загар. Вот в чем дело. Сегодня он провел несколько изнурительных часов в тусклом свете рубки, тогда как мы были на палубе и впитывали витамин D. Конечно, и они могли до определенной степени его изнурить, эти суровые испытания в трюме, так что поразмыслите об этом, друзья. Что касается меня, я вполне мог бы обойтись несколько меньшей дозой витамина D в обмен на его исправительные работы. Особенно если бы бригадиром у меня была малютка Кэнди. Разве я не прав? Я этого не сказал, но подумал: может быть, он не так уж и не прав. Я заметил, что Макмерфи устал еще раньше, когда возвращались в больницу и он настоял, чтобы мы проехали мимо местечка, где он жил когда-то. Мы только что распили последнюю банку пива и выбросили пустую жестянку в окно на светофоре, и откинулись на сиденьях, чтобы почувствовать прошедший день, плыть в сладкой дремоте, которая охватывает тебя после целого трудового дня, когда ты, не жалея себя, занимался приятным тебе делом — наполовину прожаренный солнцем, наполовину пьяный, бодрствующий только потому, что тебе хочется растянуть удовольствие подольше. Я смутно ощутил, что начинаю видеть в окружающей жизни что-то хорошее. Макмерфи учил меня этому. Не помню, когда мне было так хорошо — только когда я был мальчишкой и все вокруг было хорошо, и земля все еще напевала мне детские стишки. Мы поехали не вдоль побережья, а двинулись вглубь, чтобы увидеть городок, в котором Макмерфи прожил дольше всего за всю свою жизнь. Мы спускались с холма Водопад и уже подумали, что заблудились, когда въехали в городок размером раза в два побольше больничной территории. По улице, где мы остановились, ветер гнал песок, закрывая солнце. Макмерфи припарковался у каких-то зарослей и показал рукой через дорогу: — Здесь. Вот этот. Выглядит как самый большой сорняк — жалкий приют моей растраченной юности. Вечерело, вдоль пыльной улицы выстроились сбросившие листву деревья, вонзившиеся в тротуар, словно деревянные молнии; асфальт вокруг них потрескался, и каждое окружено кольцом ограды. Линия железного частокола вырастала из земли, окружая заросший перепутавшимися сорняками двор, а в глубине виднелся большой дом с крылечком, упорно подставляющий ветру рахитичное плечо, чтобы его не унесло на пару кварталов дальше, словно картонную коробку из бакалейной лавки. Ветер уронил пару капель дождя, и я увидел, что окна дома закрыты ставнями, а дверь гремит на цепи. А на крыльце висела одна из тех штук, которые делают японцы, — кусочки стекла на веревочке, и они звенят и стукаются друг о друга при малейшем дуновении; и осталось только четыре кусочка стекла. И эти четыре кусочка крутились, сбивались вместе и тихонько звякали над деревянным полом крыльца. Макмерфи снова завел машину. — Как-то однажды заезжал я сюда. Это было в тот год, когда мы возвращались с корейской бойни. Навестил. Мои старики еще были живы. Дома было хорошо. — Он отпустил сцепление, двинулся было вперед, но снова остановился. — О боже! — сказал он. — Посмотрите туда, видите платье? — Он показал назад. — На ветке, на том дереве? Тряпка, черная с желтым? Высоко в ветвях мне удалось рассмотреть что-то похожее на флаг. — Первая девчонка, которая затащила меня в постель, была одета в это самое платье. Мне было лет десять, а ей, наверное, и того меньше, и в то время переспать считалось серьезным делом. Я спросил ее, не кажется ли ей, что нам следует сообщить об этом. Например, сказать родителям: «Мама, мы с Джуди сегодня обручились». И я это серьезно говорил, такой был дурак; думал, если ты это сделал, парень, значит, ты законно женат, прямо с этой минуты, хочешь ты этого или нет, и это правило действует без исключений. Но эта маленькая шлюшка — восемь-девять лет, не больше — потянулась, подняла с пола платье и сказала, что оно мое: «Ты можешь это где-нибудь повесить, а я пойду домой в трусах — они все поймут». Господи Иисусе, девяти лет от роду, — сказал он, потянулся и ущипнул Кэнди за нос, — а знала куда больше любой проститутки. Она засмеялась и укусила его за руку; он стал разглядывать след от зубов. — Она отправилась домой в трусах, а я дождался темноты, рассчитывая потихоньку выбросить это чертово платье, чтобы никто не заметил, — но вы видели, какой ветер? — он подхватил платье, словно коршун, и унес его куда-то за дом, я и не видел куда, а на следующее утро — Господи Боже! — оно болталось на этом дереве, и мне казалось, что весь город будет смотреть на него. — Он лизнул руку с таким удрученным видом, что Кэнди рассмеялась и поцеловала его. — Так что мой флаг развевался на ветру, и с того самого дня вплоть до сегодняшнего я жил согласно своему имени — неутомимый любовник, — и, видит Бог, это правда: маленькая девятилетняя девчонка из моего детства — вот кого следует в этом винить. Дом остался позади. Он зевнул и подмигнул. — Научила меня любить, благослови Бог ее сладкий зад. Обогнавшая нас машина задними фарами осветила лицо Макмерфи, и я увидел такое выражение, какого он никогда бы не допустил, если бы знал, что его увидят… Смертельно уставшее, напряженное и отчаянное, как будто он хотел что-то сделать, но у него уже не оставалось времени… Между тем его добродушный, расслабленный голос в скупых подробностях описывал нам его жизнь, которой могли бы жить и мы, бесшабашное прошлое, полное детских радостей, и пьяных приятелей, и любящих женщин, и отчаянных баталий с превосходящими силами противника — о такой жизни мы все могли только мечтать. Часть четвертая Большая Сестра предприняла очередной обходной маневр на следующий день после рыбалки. Эта идея посетила ее, когда она обсуждала с Макмерфи днем раньше, сколько денег он намерен заработать на рыбалке и на прочих маленьких увеселениях в этом роде. Она обдумывала эту идею всю ночь, рассматривая ее со всех сторон, пока не преисполнилась абсолютной уверенности, что на этот раз осечки быть не должно, и весь следующий день делала намеки, чтобы по отделению поползли слухи, и ждала, пока закваска не подойдет, прежде чем позволить себе открыто высказаться на этот счет. Она знала, что люди есть люди и что раньше или позже они начнут выказывать недовольство любым, кто дает им больше обычного, недовольство Санта-Клаусом, миссионерами, благотворителями, которые жертвуют деньги на какие-то мероприятия, и что раньше или позже они начнут думать: для чего им это нужно? Кривые улыбочки, когда слышат о том, что молодой адвокат принес детям в соседнюю школу мешок орехов-пекан — это предвыборный трюк, он хочет пролезть в сенат штата, хитрый дьявол, — и говорят один другому: ищи дураков! Она знала, что не составит особого труда заставить ребят усомниться и задуматься, зачем, к слову говоря, этот Макмерфи тратит столько времени и сил, устраивая поездки на рыбалку, организуя партии для игры в бинго и тренируя баскетбольную команду. Что толкает его на это, тогда как все остальные в отделении вполне довольны, играя в пинокль и читая прошлогодние журналы? Как может этот парень, этот буян-ирландец из исправительно-трудовой колонии, откуда его отправили за драки и азартные игры, обвязывать себе голову платком, болтать, словно подросток, и два часа подряд заставлять всех Острых в отделении хлопать ему, когда он, изображая девушку, пытается научить Билли танцевать? И как может он — профессиональный мошенник, ярмарочный зазывала, прирожденный игрок и шулер — враждовать с женщиной, которой достаточно лишь слово сказать, и одного — выпишут, а другого — нет? Большая Сестра начала раздувать пламя сомнения, наклеив на стену объявление о состоянии счетов пациентов за последний месяц; должно быть, это у нее заняло не один час работы, и ей пришлось изрядно порыться в записях. График ясно показывал, что счета Острых, кроме одного, постепенно истощаются. А счет одного неизменно возрастал начиная с первого дня появления. Острые принялись шутить с Макмерфи, что, похоже, он всех их по очереди обобрал, а он этого и не отрицал. Ни на секунду. На самом деле он даже хвастался, что, если задержится в этой больнице на год или около того, он, вероятно, ко дню выписки обретет финансовую независимость и поселится во Флориде до конца своих дней. При нем все над этим смеялись, но когда он уходил из отделения на психотерапию, трудотерапию или физиотерапию или когда он отправлялся на сестринский пост, чтобы повыступать насчет чего-нибудь, отвечая на ее застывшую пластмассовую улыбку широкой нахальной ухмылкой, они уже не особенно смеялись. Они спрашивали друг друга, с чего это он трудится с утра до вечера, будто пчелка, так радеет о пациентах — то требует отмены правила, что больные должны собраться группой не менее восьми человек, чтобы отправиться куда-нибудь («Вот Билли здесь говорил о том, что снова порезал запястье, — заявил он на собрании, где спорили насчет этого правила. — Итак, ребята, есть ли среди вас семеро добровольцев, готовых к нему присоединиться, чтобы принять лечение?»), или как он вертит доктором, который после поездки на рыбалку здорово сблизился с пациентами, уговорив его подписаться на «Плейбой», «Наджет» и «Мэн» и избавиться от старых «Макколл’з», которые приносил из дому Связи с общественностью с обрюзгшим лицом и оставлял их стопкой в отделении — каждая статья, которая, по его мнению, представляла интерес, отмечена зелеными чернилами. Макмерфи даже отправил по почте петицию в Вашингтон, до востребования, спрашивая, почему до сих пор применяют для лечения лоботомию и электрошок. Зачем старине Маку все это нужно? Эта мысль витала в отделении примерно неделю, после чего Большая Сестра попыталась сыграть свою партию на собрании группы: в первый раз, когда она попыталась это сделать, Макмерфи был с нами и разбил ее раньше, чем она набралась духу начать (она объявила группе, как была шокирована и смущена, узнав, до чего низко позволило себе пасть ее отделение: «Оглянитесь вокруг; настоящая порнография, вы выдираете эти листы из журналов и вешаете на стены». Она, между прочим, решила обратить на это внимание, потому что главный корпус намеревается провести проверку в больнице. Она сидела опершись на спинку стула, готовая продолжить и указать, кто во всем этом виноват и почему, эту пару секунд она сидела в полной тишине, словно королева на троне, когда Макмерфи, взорвавшись хохотом, нарушил ее молчание, сообщив, что она может в нас не сомневаться, — кстати, не забудьте напомнить главному корпусу принести маленькие ручные зеркала, когда они явятся со своей проверкой), так что в следующий раз она подготовила свой спектакль, предварительно убедившись, что его на собрании не будет. Ему звонили по междугороднему из Портленда, и он отправился в вестибюль вместе с черным парнем, ожидая, когда ему перезвонят. Мы начали передвигать мебель, подготавливая дневную комнату к собранию, самый мелкий черный парень спросил, не пойти ли ему вниз и не позвать ли Макмерфи и Вашингтона, но она сказала нет, все в порядке, пусть остаются там, кроме того, некоторые из пациентов будут рады возможности обсудить нашего мистера Рэндла Патрика Макмерфи в его отсутствие, когда над ними не тяготеет его сильная личность. Собрание началось со всяких смешных рассказов о нем и о том, что он совершил, и ребята некоторое время говорили о том, какой он классный парень, и она спокойно выжидала, пока все не выговорятся. Потом подкинула им вопросы: что с Макмерфи? Что заставляет его быть таким, делать то, что он делает? Некоторые предположили, что, возможно, история с дракой в исправительно-трудовой колонии для того, чтобы его определили сюда, — всего лишь один из его обычных розыгрышей и, может быть, на самом деле — он больной больше, чем мы думаем. При этих словах Большая Сестра улыбнулась и подняла руку. — Больная лиса, — произнесла она. — Полагаю, вы это хотите сказать о Макмерфи? — Это как понимать? — спросил Билли. Макмерфи был его личным другом и его героем, и ему не нравилось это сравнение. — Что вы хотите этим ск-к-казать: больная лиса? — Это простая наблюдательность, Билли, — любезно отвечала Большая Сестра. — Давайте посмотрим, сможет ли кто-либо из присутствующих объяснить тебе, что это значит. Как насчет вас, мистер Скэнлон? — Она хочет сказать, Билли, что Маку никого не одурачить. — Но никто и не говорит, что он д-д-дурачит! — Выговаривая последнее слово, Билли ударил кулаком по ручке стула. — Но мисс Рэтчед намекает… — Нет, Билли, я ни на что не намекаю. Я просто заметила, что Макмерфи — не тот человек, который станет рисковать без причины. Вы согласитесь со мной, не так ли? Вы все со мною согласны? Все молчали. — И тем не менее, — продолжала она, — он совершает поступки, словно бы совсем не думая о себе, словно он мученик или святой. Отважится ли кто-нибудь утверждать, что Макмерфи святой? — Она знала, что может сколько угодно улыбаться, оглядывая комнату, в ожидании ответа. — Нет, не святой и не мученик. Давайте исследуем оборотную сторону филантропии этого человека? — Она вытащила из корзины лист желтой бумаги. — Посмотрите на некоторые из этих даров, как их, вероятно, назовут его преданные сторонники. Во-первых, ванная комната. Что это на самом деле дало? Потерял ли он что-либо, забрав ее под казино? С другой стороны, как вы думаете, сколько прибыли он получил в короткое время, будучи крупье в маленьком Монте-Карло, в который превратилось наше отделение? Сколько потеряли вы, Брюс? Мистер Сефелт? Мистер Скэнлон? Я полагаю, вы все примерно представляете, каковы ваши личные потери, но знаете ли вы, до каких цифр доходят его личные выигрыши согласно вкладу, который он положил на свой счет? Почти три тысячи долларов. Скэнлон отозвался тихим свистом, но больше никто ничего не сказал. — У меня есть список и других ставок, которые он здесь записал, если кто-нибудь потрудится посмотреть, включая ставки на его подрывные действия, ставящие своей целью нарушить спокойствие персонала. Все эти азартные игры целиком и полностью идут вразрез с политикой отделения, и каждый, кто имел с ним дело, об этом знал. — Она снова посмотрела в бумагу, а потом положила ее обратно в корзину. — А эта недавняя поездка на рыбалку? Как вы думаете, какую выгоду мог извлечь Макмерфи из этого мероприятия? Насколько я понимаю, он воспользовался машиной доктора, взял с него деньги на бензин и, как я уже говорила, воспользовался некоторыми другими преимуществами, не заплатив ни цента. Совсем как лиса, должна я сказать. — Она подняла руку, чтобы остановить Билли, который пытался ее перебить. — Пожалуйста, Билли, пойми меня, я не критикую подобного рода занятия как таковые, я только думаю, будет лучше, если у нас не останется никаких иллюзий относительно его мотивов. Но может быть, это нечестно — выдвигать такие обвинения в отсутствие человека, о котором мы говорим. Давайте вернемся к проблеме, которую мы обсуждали вчера. О чем мы говорили? — Она принялась листать бумаги в корзине. — О чем мы говорили, вы не помните, доктор Спайвей? Доктор дернулся: — Нет… подождите… я думаю… Она вытащила из папки лист бумаги: — Вот оно. Мистер Скэнлон; его чувства в отношении взрывных веществ. Прекрасно. Сейчас мы займемся этим, а в какой-нибудь другой раз, когда Макмерфи будет присутствовать, вернемся к нему. Однако, полагаю, вы можете пока что обдумать то, о чем мы сегодня говорили. Итак, мистер Скэнлон… Позже в тот день мы собрались, человек восемь или десять, у двери буфета, ожидая, пока черный парень сопрет наконец масло для волос, некоторые из ребят заговорили об этом снова. Они сказали, что не согласны с тем, что сказала Большая Сестра, но, чёрт, старая дева кое-что подметила верно. И все равно, черт побери, Мак хороший парень… действительно. Наконец Хардинг высказался в открытую: — Друзья мои, когда люди так сильно все отрицают, волей-неволей поверишь в их виновность. В глубине души, в глубине ваших скаредных маленьких сердечек вы верите, что наша мисс Ангел Милосердия Рэтчед абсолютно права в отношении каждого предположения, которое она выдвинула сегодня против Макмерфи. Вы знаете это так же, как и я. К чему это отрицать? Давайте будем честны и воздадим этому человеку должное, вместо того чтобы втайне критиковать его талант капиталиста. Что плохого в том, что он получит небольшую прибыль? Мы, без сомнения, начинаем больше ценить свои деньги всякий раз, как он нас обдирает, разве не так? Он практичный человек, он не может пройти мимо легкой добычи. Он не скрывает своих мотивов, разве не так? Почему же мы должны притворяться? У него здоровое и честное отношение к своей софистике, и я целиком и полностью на его стороне, так же как на стороне доброй старой капиталистической системы с ее свободным предпринимательством, его честного двуглавого орла, и американского флага, благослови его Господь, и мемориала Линкольна, и всего такого. Я просто вынужден защитить честь моего друга, как добропорядочного, красно-бело-синего стопроцентного американского жулика. Хороший парень, не сойти мне с этого места. Мы нанесли бы Макмерфи глубочайшую рану, если бы он узнал о подлинных мотивах, которые согласно человеческой молве стоят за некоторыми его деяниями. Он бы воспринял это как умышленное оскорбление в отношении его ремесла. — Хардинг полез в карман за сигаретами, не нашел, стрельнул одну у Фредериксона, зажег, театрально чиркнув спичкой, и продолжал: — Признаю, поначалу его действия меня смутили. Выбить окно — Господи, подумал я, вот перед вами человек, который, похоже, действительно хочет остаться в этой больнице, держаться вместе с друзьями и все такое прочее, пока я не понял, что Макмерфи делал это потому, что не хотел потерять кое-что ценное. Он провел здесь большую часть своего срока. И да не введут вас в заблуждение его неотесанные манеры, он — ловкий делец, уравновешенный и расчетливый. Смотрите, все, что он делает, он делает по какой-то причине. Билли не собирался сдаваться без боя. — Да. А как насчет того, что он учит меня танцевать? — Он щелкнул пальцами, и я увидел, что сигаретные ожоги на его запястьях почти зажили, а на их месте красуются татуировки, которые он нарисовал, облизывая химический карандаш. — Как насчет этого, Хардинг? Разве он делает д-д-деньги на том, что учит меня танцевать? — Не расстраивайся, Уильям, — сказал Хардинг. — Или просто потерпи немного. Давайте просто посидим и подождем — и увидим, как это сработает. Похоже было, что теперь в Макмерфи верили только мы с Билли. И в тот же вечер Билли перебежал на сторону большинства и принял точку зрения Хардинга — когда Макмерфи вернулся после очередного телефонного звонка и сказал Билли, что свидание с Кэнди точно состоится, и добавил, записывая ему адрес, что было бы неплохо послать ей чего-нибудь на дорогу. — Д-деньги? Ск-к-колько? — Он посмотрел на ухмыляющегося Хардинга. — О, знаешь, парень, может быть, десять баксов и десять… — Двадцать баксов! Автобус оттуда ст-т-только не стоит. Макмерфи посмотрел из-под козырька кепки, медленно улыбнулся Билли, потом почесал горло, высунув язык. — Парень, у меня в глотке пересохло. А к субботе пересохнет еще сильнее. Ты ведь не будешь против, чтобы она принесла мне глоточек, ведь нет, Билли? — И одарил Билли таким невинным взглядом, что тот не удержался от смеха и покачал головой, нет, дескать, и отправился в угол, чтобы взволнованно обсудить планы на будущую субботу с человеком, которого он подозревал в том, что он — сутенер. Я все еще держался при своем мнении — думал о том, что Макмерфи — великан, сошедший с небес, чтобы спасти нас от Комбината, опутавшего землю медными проводами и кристаллами, что он — слишком большой, чтобы беспокоиться о таких вонючих микробах, как деньги, но даже я был на полпути к тому, чтобы начать думать как все остальные. А дальше случилось вот что. Он помогал переносить столы в ванную комнату перед одним из собраний группы и увидел, как я стою рядом с контрольной панелью. — Ради бога, Вождь, — сказал он, — мне кажется, что со времени рыбалки ты вырос на десять дюймов. И, всемогущий Боже, посмотри на свои ноги; они здоровые, как вагоны! Я посмотрел вниз и увидел, что мои ноги больше, чем я когда-либо помнил, — как и сказал Макмерфи, они раза в два увеличились в размере. — А рука! Это рука настоящего индейца, бывшего футболиста, если я когда-нибудь такого видел. Знаешь, что я думаю? Тебе нужно чуть-чуть приподнять эту панель — чтобы проверить, как идут дела. Я покачал головой и ответил «нет», но он сказал, что мы заключили сделку и я просто обязан сделать попытку, чтобы убедиться, как работает система роста. Я не видел другого выхода и потому подошел к панели — просто чтобы показать, что мне это не по силам. Я нагнулся и ухватил ее за ручки. — Хороший мальчик, Вождь. А теперь просто выпрямляйся. Поставь ноги рядом, так… да-да. Теперь не напрягайся… просто выпрямись. У-у-уф! А теперь отпусти ее. Я думал, что он будет разочарован, но, когда я сделал шаг назад, он улыбался во весь рот и показывал мне туда, где панель сдвинулась примерно на фут. — Лучше поставить ее, как она стояла, дружище, чтобы никто не узнал. Пока никто не должен об этом знать. Потом, после собрания, болтаясь без дела возле игроков в пинокль, он завел разговор о силе, о том, у кого кишка тонка, а у кого нет, и о контрольной панели в ванной комнате. Я подумал, что он хочет рассказать им, как он помогает мне вернуть свой прежний размер; и это бы доказало, что он не все делает ради денег. Но он обо мне и не упомянул. Он все говорил и говорил, пока Хардинг не спросил его, готов ли он предпринять еще одну попытку и поднять эту штуку, и он сказал: нет, но то, что он не может ее поднять, не доказывает, что сделать этого вообще нельзя. Скэнлон сказал, что, вероятно ее можно поднять с помощью крана, но ни один человек не в состоянии сам поднять ее, и Макмерфи кивнул и сказал: возможно, и так, возможно, и так, но вы не можете говорить о том, чего не знаете. Я смотрел, как он играет с ними, как заставил их собраться вокруг него и твердит, что никакой человек не сможет ее поднять — и в конце концов они сами предложили ему пари. Я видел, с каким сомнением он отнесся к нему — во всяком случае, так это выглядело. Он давал им повышать ставки, затягивая их все глубже и глубже, пока не заключил пари пять к одному с каждым из них, некоторые поставили по двадцать долларов. Макмерфи ни слова не сказал, что я при нем уже поднял панель. Всю ночь я надеялся, что он откажется от этой затеи. И на следующий день во время собрания, когда Большая Сестра сказала, что все принимавшие участие в рыбалке должны будут принять специальный душ — на предмет паразитов, я уже начал надеяться, что она каким-то образом вмешается, заставит принимать душ прямо сейчас или что-то в этом роде. Я был согласен на что угодно, только бы не поднимать панель. Но когда собрание закончилось, мы все пошли в ванную комнату, прежде чем черные ребята успели ее закрыть, и он заставил меня ухватить панель за ручки и поднять. Я не хотел, но ничего не мог поделать. Я чувствовал себя так, как будто помогаю ему обчистить их карманы. Когда они выплачивали ему ставки, разговаривали с ним дружески, но я-то знал, что они чувствуют в глубине души. Я поставил панель на место и выбежал из ванной комнаты, даже не посмотрев на Макмерфи, бросился в уборную. Мне хотелось побыть одному. Я увидел себя в зеркале. Он сделал что обещал: мои руки снова были большими, такими же большими, какими были в старших классах школы, какими были в деревне, и мои грудь и плечи были широкими и твердыми. Я стоял там, глядя в зеркало, когда вошел Макмерфи. Он протянул мне пятидолларовую бумажку: — Держи, Вождь, деньги на жвачку. Я помотал головой и двинулся в уборную. Он поймал меня за руку: — Вождь, это просто в знак признательности. Если ты считаешь, что заслужил больше… — Нет! Оставь свои деньги себе, я не хочу их. Он отступил назад, сунул большие пальцы в карманы, наклонил голову и посмотрел на меня. Смотрел довольно долго. — Ну хорошо, — сказал он. — Тогда скажи мне, в чем дело? Почему это все вокруг начали воротить от меня нос? Я ему не ответил. — Разве я не сделал что обещал? Разве я не сделал тебя опять большим? Что с вами случилось, ни с того ни с сего? Вы ведете себя будто я предал родину. — Ты всегда… выигрываешь! — Выигрываю? Ты, чертова шлюха, в чем ты меня обвиняешь? Все, что я делаю, — это не даю себя облапошить. Чего вы все взбеленились… — Мы думаем, что нельзя все время выигрывать… Я чувствовал, как у меня дрожит подбородок, как бывает, когда собираешься заплакать. Я стоял перед ним с дергающимся подбородком. Макмерфи открыл было рот, чтобы сказать что-то, и вдруг осекся. Вынул руки из карманов, взялся за переносицу двумя пальцами, словно ему жали очки, и закрыл глаза. — Выигрываю, о Господи! — повторил он с закрытыми глазами. — Ну да, выигрываю. Я решил, что в том, что произошло в ванной комнате в тот вечер, виноват больше, чем другие. Поэтому единственное, что я мог сделать, чтобы исправить ситуацию, было то, что я сделал, не пытаясь как-то уклониться, обезопасить себя, — я не беспокоился ни о чем, я знал, что нужно сделать, и делал это. После того как мы вышли из уборной, появились трое черных парней, они собирали всю компанию, чтобы вести в специальный душ. Мелкий черный парень пробрался к приборной панели, растолкав нас черной скрюченной рукой, холодной, словно железный лом, с любопытством поглядывая на растерянных ребят, толпившихся в ванной, и сказал, что Большая Сестра называет это профилактическим очищением и что нас следует вымыть, пока мы не разнесли всяких паразитов по всей больнице. Мы выстроились в ряд голыми на кафельном полу, а перед нами один из черных парней и в руке у него черный пластиковый шланг. Он разбрызгивает вонючую дезинфицирующую жидкость, густую и тягучую, словно яичный белок. Сначала — волосы, потом — спина, а теперь поворачивайтесь и подставляйте щеки! Ребята жаловались, и дурачились, и шутили насчет всего этого, стараясь не смотреть друг на друга и на эти маячащие маски цвета грифеля, словно из фильма ужасов, отпечатанные на негативе, направляющие на нас мягкие, сдавленные ружейные стволы из ночных кошмаров. Мальчишки подначивали черных ребят, говоря: — Эй, Вашингтон, как вы будете развлекаться оставшиеся шестнадцать часов? — Эй, Уильямс, можешь сказать, что я ел на завтрак? Все смеялись. Черные парни сжали зубы и не отвечали; раньше, пока этот рыжий не появился в отделении, такого не бывало. Когда Фредериксон надул щеки, в ванной комнате раздался звук, от которого мелкий черный парень едва не свалился с ног. — Слушайте! — провозгласил Хардинг, приложив ладонь к уху. — Это небесный ангельский глас! Все шумели, смеялись, подкалывали друг друга, пока черный парень не подошел к следующему пациенту, и в комнате внезапно наступила абсолютная тишина. Следующим был Джордж. И в ту же секунду, когда прекратились смех, шуточки и жалобы, когда Фредериксон, чья очередь была следующей за Джорджем, вытянулся и отвернулся, а большой черный парень уже собирался попросить Джорджа наклонить голову, чтобы полить его этой вонючей дезинфицирующей жидкостью, — в эту самую секунду до всех нас наконец дошло, что происходит, и почему это происходит, и почему мы все ошибались насчет Макмерфи. Джордж, принимая душ, никогда не пользовался мылом. Он даже не позволял никому передавать ему полотенце, чтобы вытереться. Парни из вечерней смены, которые обычно присматривали за нашими вторничными и четверговыми вечерними помывками, знали, что проще оставить все как есть, и не приставали к Джорджу. И так продолжалось долгое время. Все черные парни это знали. Но сейчас все понимали — и даже Джордж, отпрянувший назад, с трясущейся головой, прикрывающий себя большими узловатыми руками, — что черный парень с расквашенным носом и с прокисшими мозгами со своими двумя приятелями, стоявшими рядом и глядевшими, что он будет делать, не упустят такого шанса. — Опусти голову, Джордж… Все посмотрели туда, где через пару человек стоял Макмерфи. — А-а-а, давай, Джордж… Мартини и Сефелт стояли в душе не двигаясь. Водосток у их ног мелкими глотками всасывал воздух и мыльную воду. Джордж на секунду посмотрел в водосток, словно это он с ним разговаривал. Он смотрел, как тот булькает и давится. Потом снова взглянул на шланг в черной руке прямо перед ним, на слизь, которая медленно стекала из маленькой дырочки в конце шланга вниз по чугунным коленцам. Черный парень подвинул шланг на несколько дюймов ближе, Джордж отклонился еще дальше назад, мотая головой. — Нет, не этой штукой. — Тебе придется сделать это, Барабанный Бой, — сказал черный парень, и в его голосе звучало чуть ли не сожаление. — Ты должен это сделать. Мы не можем тут разводить насекомых, не можем, понимаешь? Насколько я знаю, они на тебе кишмя кишат! — Нет! — сказал Джордж. — А-а-а, Джордж, ты просто не понимаешь. Эти насекомые — они очень-очень крошечные, не больше кончика булавки. И, парень, они попадают тебе в волосы, и вцепляются там, и ввинчиваются тебе под кожу, прямо внутрь тебя, Джордж. — Нет насекомых! — сказал Джордж. — А-а-а, дай я тебе расскажу. Джордж: я знавал случаи, когда эти ужасные насекомые на самом деле были как… — Ну ладно, Вашингтон, — сказал Макмерфи.

The script ran 0.014 seconds.