Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Жорж Батай - Ненависть к поэзии. Порнолатрическая проза [0]
Язык оригинала: FRA
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_contemporary, sci_philosophy

Аннотация. Том литературной прозы крупнейшего французского писателя и мыслителя XX века Жоржа Батая (1897–1962) включает романы и повести «История глаза», «Небесная синь», «Юлия», «Невозможное», «Аббат С.» и «Divinus Deus», первой частью которого является «Мадам Эдварда». Стремясь к «невозможному» мистическому опыту, герои Батая исследуют мрачные, зачастую отталкивающие глубины человеческой психики, разврат служит им средством религиозных исканий. Издание снабжено богатым научным аппаратом и предназначено как специалистам по современной литературе и культуре, так и более широкой аудитории. http://fb2.traumlibrary.net

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 

— Не понимаю, почему ты вошла в церковь. До этого мы уже долго молчали. Она вздрогнула, но не ответила. Я спросил, почему она ничего не говорит. По ее словам, она грезила. — А о чем ты грезила? — Не знаю. Немного погодя сказала: — Я способна распростереться перед ним, если я верю, что он не существует. — Почему ты вошла в церковь? Она повернулась спиной. Она сказала: — Ты должен уйти. Сейчас мне лучше побыть одной. — Если хочешь, я могу выйти. — Хочешь, чтобы тебя убили… — Почему? Из винтовок много народу не убьют. Слышишь — стрельба не прекращается. Это значит, что даже снаряды оставляют многих в живых. Она продолжала гнуть свое: — В этом было бы меньше фальши. В эту минуту она повернулась ко мне. Она смотрела на меня с иронией: — Если б только ты способен был потерять голову! Я и бровью не повел. 3 На следующий день, после полудня, уличные бои хоть и ослабли, но время от времени снова вспыхивали всерьез. Во время затишья из администрации отеля позвонила Ксения. Она кричала в трубку. Доротея в тот момент спала. Я спустился в холл. Там была Лазарь; она старалась удержать Ксению. Ксения была всклокоченная, грязная, похожая на сумасшедшую. У Лазарь был такой же замкнуто-похоронный вид, как обычно. Вырвавшись, Ксения бросилась на меня. Казалось, она хотела вцепиться мне в горло. Она кричала: — Что ты наделал? На лбу ее была широкая рана, из-под разодранной корочки сочилась кровь. Я сжал ее за руки и, выкручивая их, заставил умолкнуть. Она лихорадочно тряслась. Не выпуская запястья Ксении, я спросил у Лазарь, в чем дело. Она ответила: — Мишеля убили, и Ксения убеждена, что по ее вине. Я должен был делать усилие, чтобы удерживать Ксению: слыша слова Лазарь, она снова забилась. Она яростно пыталась укусить меня за руку. Лазарь помогла ее удержать: она держала ее за голову. Я тоже дрожал. Через некоторое время Ксения успокоилась. Она была совершенно безумной. Хриплым голосом сказала: — Зачем ты это со мной сделал?.. Ты швырнул меня на землю… как тварь… Я очень сильно сжал ее руку. Лазарь пошла за мокрым полотенцем. Ксения продолжала: — …с Мишелем… я вела себя ужасно… Как ты со мной… это ты во всем виноват… он меня любил… он… во всем мире только он любил меня… Я сделала с ним… что ты со мной… он потерял голову… полез под пули… и вот теперь… Мишель погиб… это ужасно… Лазарь положила ей на голову полотенце. Поддерживая ее каждый со своей стороны, мы повели ее в ее номер. Она еле волочила ноги. Я плакал. Я видел, что и Лазарь начинает плакать, она тоже! Слезы катились по ее щекам; она держалась все с тем же самообладанием и все с тем же погребальным видом, и чудовищное впечатление производили ее слезы. Мы уложили Ксению в кровать. Я сказал Лазарь: — Здесь Дирти. Я не могу оставлять ее одну. Лазарь взглянула на меня, и тут я увидел, что у нее нет больше мужества меня презирать. Она просто сказала: — Я побуду с Ксенией. Я пожал руку Лазарь. Я даже на мгновение задержал руку в ее руке, но я уже думал, что умер не я, а Мишель. Потом я обнял Ксению, хотел было как следует ее поцеловать, но, почувствовав, что становлюсь лицемером, тотчас вышел. Когда Ксения увидела, что я ухожу, она, не двигаясь, зарыдала. Я пошел по коридору. Я тоже плакал, заразившись. 4 Я оставался с Доротеей в Испании до конца октября. Ксения вернулась во Францию вместе с Лазарь. Доротее с каждым днем становилось лучше и лучше; после полудня она выходила со мной на солнышко (мы поселились в рыбацкой деревушке). В конце октября у нас иссякли деньги. У обоих. Доротее следовало вернуться в Германию. Мне предстояло сопровождать ее до Франкфурта. В воскресенье утром (первого ноября) мы приехали в Трир. Надо было дождаться завтрашнего дня, когда откроются банки. После обеда шел дождь, но сидеть в отеле мы не могли. Мы решили выйти за город и добраться до холма, возвышающегося над долиной Мозеля. Было холодно, дождь возобновился. На Доротее было дорожное пальто из серого драпа. Волосы на ветру растрепались, она вся промокла. Выходя из города, мы попросили какого-то большеусого мещанина в шляпе-котелке показать дорогу. Со смущающей любезностью он взял Доротею за руку. Он довел нас до нужного перекрестка и удалился, оборачиваясь с улыбкой. Доротея тоже улыбнулась ему как-то разочарованно. Поскольку мы не слушали, что он нам говорил, то вскоре заблудились. Пришлось долго плестись вдалеке от Мозеля по прилегающим долинам. Земля, камни, осыпавшиеся на дорогу, голые скалы — все было ярко-красное; вокруг много лесов, вспаханных полей и лугов. Мы прошли сквозь пожелтевший лесок. Начал падать снег. Встретился отряд «гитлерюгенда» — дети десяти — пятнадцати лет, в коротких штанах и черных бархатных шляпах. Они шли быстро, ни на кого не смотрели и говорили щелкающими голосами. Во всем было страшное уныние; высокое серое небо тихо превращалось в падающий снег. Мы ускорили шаг. Надо было пройти через распаханный холм. Бесконечно тянулись свежие борозды; над нами нескончаемо несся снег. Вокруг все было необозримо. Мы с Доротеей торопливо шли по проселку; лица нам секло холодным ветром; мы потеряли ощущение реальности. Мы дошли до ресторана с башенкой; внутри было тепло, но свет по-ноябрьски грязный, а за столиками — куча мещанских семей. У Доротеи были бледные губы, лицо покраснело от холода, она ничего не говорила; она ела свой любимый пирог. Хотя она оставалась очень красивой, лицо при этом освещении терялось, оно терялось в серости неба. Спускались мы уже правильной дорогой, совсем короткой, зигзагообразной, ведущей сквозь лес. Снег уже перестал или почти перестал. Он и следа никакого не оставил. Мы шли быстро, время от времени поскальзываясь или спотыкаясь в наступающей темноте. Внизу в сумраке проступил город Трир. Он простирался на другом берегу Мозеля, под большими квадратными колокольнями. Постепенно колокольни перестали быть видны в темноте. Проходя по лужайке, мы заметили низкий, но довольно большой дом, окруженный развесистыми деревьями. Доротея стала говорить, что хорошо было бы купить этот дом и жить там вместе. Нас теперь связывала только враждебная разочарованность. Мы это чувствовали, мы мало значили друг для друга, по крайней мере, с того времени, когда перестала глодать тоска. Мы торопились в гостиничный номер, в город, который еще вчера не знали. Случалось, в потемках нам приходилось искать друг друга. Мы смотрели друг другу в глаза — не без страха. Мы были связаны друг с другом, но у нас уже не было ни малейшей надежды. За поворотом под нами открылась пустота. Удивительно, но эта пустота под ногами была не менее безграничной, чем звездное небо над головой. В темноте шевелились на ветру множество огоньков, справляя какой-то безмолвный, непостижимый праздник. Эти звезды-свечи сотнями рассыпались по земле — земле, по которой тянулись ряды освещенных могил. Я взял Доротею под руку. Мы были зачарованы этой бездной погребальных звезд. Доротея приблизилась ко мне. Долго целовала мой рот. Она обняла меня, крепко-крепко. Уже давно она так не распалялась. Мы торопливо отошли по пашне шагов на десять от дороги, как всегда поступают любовники. Мы по-прежнему стояли над могилами. Доротея раздвинула ноги, я раздел ее до лобка. Она тоже меня раздела. Мы упали на рыхлую землю; я вонзился в ее влажную плоть, как плуг в землю. Земля под этим телом разверзлась, как могила; голый живот Дирти распахивался подо мной, как свежая могила. Мы в каком-то изумлении занимались любовью над звездным кладбищем. Каждый светлячок обозначал скелет в гробу; все вместе они образовывали мерцающее небо, смутное, как наши переплетенные тела. Было холодно; пальцы мои утопали в земле. Я расстегнул Доротею, я измарал ее белье и грудь землей, прилипшей к моим пальцам. Ее груди, выпавшие из платья, были лунной белизны. Время от времени мы расслаблялись, начиная дрожать от холода. Наши тела бились друг о друга, как стучат от холода два ряда зубов. По деревьям со страшным шумом пронесся ветер. Заикаясь, я сказал Доротее… я заикался, говорил диким голосом: — … мой скелетик… ты дрожишь от холода… у тебя стучат зубы… Я замер; я давил ее, не шевелясь; я дышал, как пес. Потом вдруг обхватил ее голый зад. Упал всем телом. Она страшно вскрикнула. Изо всех сил я стискивал зубы. И тут мы заскользили вниз по склону. Чуть ниже оказался выступ скалы. Если бы я не уперся ногой, мы бы свалились в темноту; в своем восхищении я подумал бы, что мы падаем в пустоту неба44. Пришлось кое-как натянуть штаны. Я встал. Дирти оставалась на земле, с голым задом. Она медленно приподнялась, схватила меня за руку. Она поцеловала мой голый живот; к моим волосатым ногам прилипла земля; она стряхнула ее, чтобы меня почистить. Она цеплялась за меня. Играла со мной разнузданно-бесстыдными жестами исподтишка. Она повалила меня. Я с трудом поднялся, помог ей встать. Я помог ей привести в порядок одежду, что было нелегко: и тела наши, и вещи были все в земле. Земля возбуждала нас не меньше, чем нагая плоть; едва лишь Дирти прикрыла себе срам, как мне сразу захотелось снова его обнажить. Возвращаясь домой, мы миновали кладбище, улицы городка были безлюдны. Мы проходили через квартал низеньких, старых домов, окруженных садами. Прошел мальчишка: он с удивлением посмотрел на Дирти. Она напоминала мне фронтовика из грязных окопов, но хотелось побыстрее очутиться с нею в теплой комнате, снять с нее платье при свете. Мальчик даже остановился, чтобы нас разглядеть. Высокая Дирти вытянула шею и состроила ему страшную гримасу. Мальчишка, чистенький и безобразный, тут же удрал. Мне вспомнился маленький Карл Маркс45, о том, какую бороду он отрастил себе в зрелом возрасте; теперь он был под землей, близ Лондона; Маркс, должно быть, тоже бегал по безлюдным улицам Трира, когда был мальчишкой. 5 На следующий день надо было ехать в Кобленц. Там мы пересели на поезд, отправляющийся во Франкфурт, где я должен был расстаться с Доротеей. Пока мы ехали вверх вдоль берега Рейна, шел мелкий дождик. Берега Рейна были серыми, но голыми и дикими. Время от времени поезд проезжал мимо кладбищ; их надгробия исчезли под гроздьями белых цветов. С наступлением темноты мы увидели свечи, зажженные на крестах. Мы должны были расстаться через несколько часов. В восемь во Франкфурте Доротея сядет на южный поезд; через несколько минут я сяду на парижский. После Бингербрюкка стало совсем темно. Мы были вдвоем в купе. Доротея подсела ближе, чтобы поговорить. Голос у нее был почти детский. Она сильно сжала мою руку и спросила: — Скоро будет война, да? Я тихо ответил: — Откуда я знаю. — А мне бы хотелось знать. Знаешь, о чем я иногда думаю: как будто начинается война. И тогда я должна кому-то сказать: война началась. Я прихожу к нему, а сам он не должен этого ждать; и он бледнеет. — А дальше? — Все. Я спросил: — Почему ты думаешь о войне? — Не знаю. А ты бы испугался, если бы началась война? — Нет. Она придвинулась еще ближе, прижалась к шее горячим лбом: — Послушай, Анри… я знаю, что я чудовище, но мне иногда хочется, чтобы была война… — Ну и что тут такого? — А ты тоже… хочешь? Тебя же убьют, правда? — Почему ты думаешь о войне? Из-за давешнего? — Да, из-за тех могил. Доротея долго прижималась ко мне. Та ночь меня измучила. Я начинал подремывать. Видя, как я засыпаю, Доротея, чтобы меня разбудить, поласкала меня, почти не шевелясь, исподтишка. Она снова тихо заговорила: — Знаешь, человек, которому я сообщаю о войне… — Да-да? — Он похож на того усатого, что взял меня тогда за руку, под дождем: милейший такой человек… у него много детей. — И что его дети? — Они все погибают. — На войне? — Да. И каждый раз я к нему прихожу. Абсурд, да? — Это ты сообщаешь ему о смерти детей? — Да. Он бледнеет каждый раз, завидя меня. Я прихожу в черном платье; и знаешь, после моего ухода… — Ну… — Там остается лужа крови, на том месте, где я стояла. — А ты? Она вздохнула, словно жалуясь, словно вдруг о чем-то умоляя: — Я люблю тебя… Ее свежие губы припали к моим. Я нестерпимо обрадовался. Когда она полизала мой язык своим, это было так прекрасно, что жить больше не хотелось. На Дирти, снявшей плащ, было шелковое платье, ярко-красное, как знамена со свастикой. Под платьем она была голой. Она пахла мокрой землей. Я отстранился, отчасти из-за нервного перенапряжения (надо было пошевелиться), а отчасти потому, что захотел сходить в конец вагона. В коридоре я дважды протискивался мимо офицера СА46. Он был очень красивый и рослый. Глаза его были фаянсово-голубыми; даже внутри освещенного вагона они, казалось, теряются в облаках; он словно услыхал в душе зов валькирий; но, по всей вероятности, ухо его было более чутким к казарменной трубе. У входа в купе я остановился. Дирти включила ночное освещение. Она стояла, неподвижная, под слабым светом; она внушала мне страх; несмотря на тьму, я видел за нею бесконечную равнину. Дирти смотрела на меня, но и сама как бы отсутствовала, затерянная в страшном сне. Я подошел к ней и увидел, что она плачет. Я обнял ее, она уклонилась от моего поцелуя. Я спросил, почему она плачет. Я подумал: «Как же мало я ее знаю». Она ответила: — Просто так. Она разразилась рыданиями. Я потрогал ее, обнимая. Я и сам готов был зарыдать. Хотелось узнать, почему она плачет, но она больше не говорила ни слова. Я видел ее такой, как при моем возвращении в купе: стоит предо мной, красивая как привидение. Я снова испугался ее. Я вдруг тоскливо подумал: а ведь она меня покинет через несколько часов; она такая алчная, что не может жить. Она не выживет. Под ногами у меня стучали колеса по рельсам — те самые колеса, что вдавливаются в лопающуюся плоть. 6 Последние часы пролетели быстро. Во Франкфурте я предложил взять номер. Она отказалась. Мы вместе пообедали: единственная возможность выдержать — это чем-то заниматься. Последние минуты, на перроне, были нестерпимы. Мне не хватало мужества уйти. Я должен был вновь увидеть ее через несколько дней, но я был одержим мыслью, что прежде она умрет. Она исчезла вместе с поездом. Я был один на перроне. На улице лил дождь. Я уходил плача. Шел, едва передвигая ноги. Во рту все еще был вкус губ Дирти, что-то непостижимое. Повстречался железнодорожник. Прошел мимо. Я испытал тягостное чувство: почему в нем нет ничего общего с женщиной, которую я мог бы обнять? Ведь у него тоже есть глаза, рот, зад. У меня этот рот вызывал рвоту. Хотелось дать ему по морде: у него была внешность жирного буржуа. Я спросил его, где уборная (надо было бежать туда как можно быстрее). Я даже не успел вытереть слезы. Он объяснил по-немецки, так что трудно было понять. Я дошел до конца зала; послышался неистовый грохот музыки, невыносимо резкий. Я продолжал плакать. Из дверей вокзала я увидел — на том конце огромной площади — ярко освещенный театр, а на ступеньках театра — музыкантов в униформе. Шум был блистательным, ликующим, раздирающим слух. Я был так удивлен, что перестал плакать. Пропало желание бежать в уборную. Под хлещущим дождем я перебежал пустую площадь. Я укрылся под козырьком театра. Передо мной были дети, по-военному выстроившиеся на ступенях этого театра. Они были в коротких бархатных штанах и курточках с аксельбантами, с непокрытой головой. Справа — флейтисты, слева — барабанщики. Они наяривали с таким бешенством, в таком резком ритме, что у меня перехватило дыхание. Невероятно сухой барабанный бой, невероятно острый звук флейт. Все эти ребятишки-нацисты (некоторые были блондинами, с кукольными личиками), играющие для случайных прохожих, в темноте, перед бескрайней площадью, под проливным дождем, напрягшись как палки, казалось, были во власти какого-то ликующего катаклизма; напротив стоял их главарь, дегенеративно худой мальчишка, с озлобленным рыбьим лицом (время от времени он поворачивался, чтобы хрипло пролаять команду), отмечал такт длинным жезлом тамбурмажора. Непристойным жестом он то приставлял себе этот жезл набалдашником к паху, и он напоминал тогда гигантский обезьяний пенис, украшенный разноцветными косичками шнурков, то как-то по-скотски вздергивал его себе на уровень губ. От живота — ко рту, от рта — к животу, туда-сюда, резко, под отрывистые шквалы барабанов. Зрелище непристойное, устрашающее. Не окажись у меня редкостного хладнокровия, как бы мог я стоять, разглядывая всю эту злобную механику так же спокойно, словно каменную стену? Каждый взрыв музыки в темноте звучал заклинанием, призывающим к войне, к убийству. Барабанный бой доходил до пароксизма, словно стремясь разрешиться в финале кровавыми артиллерийскими залпами; я смотрел вдаль… целая армия детей, выстроенных для битвы. Между тем они стояли неподвижно, только в трансе. Я видел их недалеко от себя, завороженных желанием смерти. Им виделись безграничные поля, по которым однажды они двинутся, смеясь солнцу, и оставят за собой груды умирающих и трупов. Этому надвигающемуся приливу убийства, куда более едкому, чем жизнь (потому что жизнь не столь светится кровью, сколь смерть), невозможно было противопоставить ничего кроме всяких пустяков, комичных старушечьих мольб. Не обречено ли все мертвой хватке пожара, с его пламенем и громом, с его бледным светом горящей серы? Голова у меня кружилась от веселья: оказавшись лицом к лицу с этой катастрофой, я преисполнился мрачной иронией, словно при судорогах, когда никто не может удержаться от крика. Музыка оборвалась; дождь уже прекратился. Я медленно вернулся на вокзал: поезд уже подали. Прежде чем сесть в купе, я какое-то время ходил по перрону; вскоре поезд отправился. Май 1935 г. Юлия* Часть первая Глава первая I Анри1 трясло от дрожи — он стоял в пижаме посреди спальни, с пунцовым лицом, святящимся от пота. Вошла Сюзанна, она успела только ахнуть: он позволил уложить себя в постель. У него подкашивались ноги. Анри хотел говорить, но не осталось сил. Сюзанна стояла рядом в ожидании. Натянув на себя простыню, Анри вцепился в нее зубами: хотелось сдержать слезы перед сестрой. После некоторой паузы он произнес: — Я не знаю, где она будет сходить с поезда. Его голос, казалось, вобрал в себя все мировое отчаяние… — Ты не настаиваешь? — Нет, у меня нет сил. Поезжай. — Я же предлагала. — Да. Спасибо. У Сюзанны был подавленный голос. Анри говорил тихо, почти шепотом: — Юлия будет в поезде, прибывающем из Кале, сегодня вечером. Мне надо быть на вокзале, а я не могу… — Ты все-таки это признаешь… — Не могу… Скажи, что у меня вывих. Через пару дней встану на ноги. — Тут его голова безнадежно упала: — Но ты не узнаешь ее в толпе… Он цеплялся за любой малейший повод для опасений. — Я узнаю Юлию, — заявила Сюзанна. — Она же тебе не нравилась! — Успокойся. Анри посмотрел на нее. Его глаза, увеличившиеся от лихорадки, источали неизлечимую тревогу. — Скажи ей… Да нет. Ты слишком строга. Ты даже не догадываешься, как я пал. — Напротив. Очень низко. С того самого дня, как Юлия… Вне себя Анри приподнялся. — Замолчи! — простонал он. Он откинул одеяла и хотел встать с кровати. — Ты сам поедешь, что ли? — сурово спросила Сюзанна. Выбившись из сил, Анри откинулся назад. Сюзанна накрыла его одеялом. — Зачем ты лишаешь меня той капли доверия, которое я испытываю к тебе? — Я не уверена в том, как относится к тебе Юлия. Но я поеду: я сделаю все, что ты решишь. — Ты сделаешь, как я скажу? Ему подумалось, что, разыгрывая доверие, которого он не испытывал, он слишком обяжет Сюзанну. — Она терпеть не может больных. Надо что-нибудь приврать… Когда она будет здесь… Пусть только придет. — Прямо сюда? Он взмолился. — Сюда. Мы не можем увидеться иначе, как у меня в комнате. Это твой дом, но мы должны встретиться. На полчаса. Завтра утром… — Где она будет обедать? — В гостинице. — Она уедет? — Сразу же. — Хорошо. Я поеду в Париж двухчасовым поездом. — Двухчасовым? — Так у меня будет полчаса в запасе. — Если ты опоздаешь, то все пропало. — Опозданий не бывает. Вот уже много лет… — Я думал выехать в полдень. — Это ни к чему. Анри больше не настаивал. Сюзанна вытерла брату лоб и рот. Улыбнулась принужденной улыбкой. Анри сурово посмотрел на нее и сказал: — Спасибо. Она вышла из спальни. II Оставшись один, Анри заплакал. Сухие рыдания, детская гримаса. Анри плакал от стыда. Слезы, гримаса усиливали стыд. — Даже болезнь, и та фальшива, — сказал он себе. Обыкновенный приступ болотной лихорадки. — Если бы хоть жизнь моя была в опасности… При этой мысли он становился противен сам себе. Если бы он был в опасности, ему было бы страшно. В любом случае оставалось только бежать. Обливаясь потом, он был словно муха на клейкой бумаге: чем больше бьется, тем крепче приклеивается. Невезение, отнявшее у него в тот день возможность передвигаться, вызывало тошноту. Без Сюзанны он не мог бы заполучить Юлию, у которой не было его адреса. Он на минуту успокоился: все-таки хорошо, что Сюзанна, знавшая Юлию, могла поехать иа вокзал вместо него. Худшей вестницы не найти — но ведь могло бы вообще не оказаться никого! Он вспомнил, что в его жизни так было всегда: ничего не образовывалось до тех пор, пока не доходило до самого худшего. Юлия никогда не была так близка, как в самые безнадежные моменты, когда, казалось, все пропало. Он рассчитал, что ответ должен прийти через двенадцать часов: Сюзанна — или Юлия — дадут телеграмму. Двенадцать часов надо будет претерпевать муки. Он не мог в таком состоянии ни отвлечься от них, ни преодолеть. У него не было ни- силы, ни желания превозмочь; читать или работать? Это было невозможно. На столе лежал небольшой чемоданчик. Он открыл его, вынул таблетки из упаковки. В чемоданчике, как он проверил, лежал револьвер, фотографии, тетради. Усилие, с которым ему пришлось закрывать его на замок, окончательно его истощило; он обрушился на подушку как гиря. Он позвал Сюзанну: ему хотелось уснуть. Она обещала отправить срочную телеграмму. Он выглядел спокойным, и это порадовало Сюзанну. Когда они расстались, то, казалось, они уже больше не ненавидели друг друга. Оставшись один, он принял таблетки. Заснул он быстро. (Все, что будет описываться дальше, происходило словно в глубоком сне. Нечто далекое, ирреальное и тем не менее очень истинное) III Пробудившись, он отчетливо услышал нечто вроде плача. Этот плач, усиливаясь, превратился в оркестровую музыку. Потом она умолкла. Потом возникла снова: торжественная, мужественная, резкая. Потом опять пресеклась длительной тишиной, из которой поднималась снова, одним движением, словно ангел, взмывающий в небеса из ночных сатурналий. По тем фрагментам, что случайность — из распахнутого окна — ветер непонятно с какой стороны приносили ему, он так и не смог узнать, что это была за музыка (Бах, Бетховен, все одно). Вдруг ангел величественным криком распахнул занавеси: сквозь разодранные занавеси самое дно миров — больная пустота — распахнулась, словно книга. Ему показалось, что ангел кричал, сокрушая стены: — Ты должен выстрадать до конца свое ожидание! В голосе его было что-то веселое и сверхчеловечески сияющее, и сияние это было светом глубочайшего падения. IV Улавливал он с трудом: симфония, демонический ангел продолжали стенать. Он поднес стакан к губам, чтобы скрыться; но он видел… То, что открывал ему ангел, демон, без сомнения было Юлией, это был предмет его ожидания. Преображенная, сокровенная и мертвая, она утратила плотность и возраст — обратилась в ничто, свелась к пустоте. Она была вечной молодостью и вечным отсутствием. При виде той бесконечной прозрачности Анри заливался смехом и впадал в экстаз. Смех говорил о своем предмете: «Как он прекрасен! это он! это она! (Юлия, возможно, уже мертвая)». Они узнавали друг друга, они заливались вместе смехом. — Так я и подозревал, — сказал себе Анри, — Юлия — ничто. Предметом моего ожидания является моя смерть. Он весь заходился на подушке от сокровенного и сладкого смеха. Но внезапно он остановился. Его снова охватило желание видеть ее, говорить, смеяться вместе с ней. Он дивился, медленно постигая в своей лихорадке всю истощающую череду тревог, состояний переполненности и пустоты. Но выхода — никакого. Он опять стал вычислять свои шансы. Сюзанна его ненавидела (или слишком сильно любила). Предаст… Новые потоки пота. Кроме сиюминутной тревоги — страха разминуться с Жюли — оставалась мысль о том, что она больше не любит его. Отсутствие и бессилие сделать так, чтобы она полюбила, терзали его. Без нее он был лишь обрубком червяка. Все, что звучало в нем Юлией, выплескивалось, словно струи воды. Убийственное одиночество. — Но все же только что я видел, — стонал Анри. — Я видел ее! Я смеялся с ней. Его кололи болезненно-точные воспоминания. Состояние обостренной чувствительности, в какое привела его лихорадка, оживляло их, но так, как может оживляться прошлое. И хотя он ощущал их со всей силой настоящего, они не становились более доступными. Яркая блузка на солнце. Телефонное: «Анри, это ты…» Шум, издаваемый Юлией в ванной комнате, где она чистила зубы… В этот момент до него стали доходить обрывки музыки, обостряя его боль. Они напоминали ему крик ангела: он дойдет до самого конца ожидания, тревоги… V Со своего лихорадочного одра слушал он долгий звук баржевой сирены, требующей открыть шлюз. Через открытые окна видел он небольшой кусочек синего неба. Ему вспомнился тот же самый звук, то же самое небо при входе корабля в порт Ньюхейвен. Они с Юлией смеялись на борту, видя, что доплыли до места назначения. Линия бледных скал обозначала Англию. Корабельный служащий вопил: «All passengers on deck!»2 Это радостное воспоминание еще больше раздирало его. Ему подумалось, что сегодня, и прямо с часу на час, может начаться война. Они с Юлией уже не смогут, как он хотел, уехать в Англию. Тогда они выпили на корабле: по большому стакану виски… Он мечтал об уединенном доме на берегу моря. Они проводили бы в этом доме зимние ночи — слушая ветер, волны, проливные дожди — так они старели бы, пили… Под конец мысль о войне, доводя его до крайнего состояния, стала вызьшать смех. Он больше не увидит Юлию. Юлия вернется в Швейцарию. …а сейчас? …ожидание, подавленность. …в одиночестве на дне миров. …не оставалось ничего осмысленного, само дно было без смысла. Ждать, вожделеть? Да нет же. Смеяться или выпивать? Сад, смоковница, зрелые смоквы на солнце… Он увидел сад под грозовым небом: разметая пыль, поднимался заунывный ветер. Он чувствовал, что распался на части. Он ждал чего-то? Чего, разумеется, не может быть… Приближалась война. Он воображал себе мир, зарывающийся в тревогу. Бесполезно желать чего-либо еще. Бесполезно ждать. Все равно как ждать свидания после условленного часа, когда уже ясно, что никто не придет. Остается только уйти. Тревога, и нет ей конца… Ему становилось невыносимо просто подумать об этом. Он представил себе людей, города, веси — абстрактно — под низкими тучами войны. Мрачно, черно до слез. Плакал он долго, догадываясь, что каждое существо отделено от всего возможного и словно затерялось в море… Он ждал Юлию! Больше нет сомнений: ожидание выявляет суетность своего предмета. Тому, кто ждет подолгу, обеспечена ужасная истина: раз человек ждет, так это потому, что он сам — ожидание. Человек есть ожидание. Неизвестно чего, того, что не придет. Присутствие Юлии было бы бальзамом. Смягчающим рану: на какой-то миг… Но смертельную рану. Ожидание беспредметно, но приходит смерть. Анри еще говорил себе: — Я сам себя обманываю. Я хочу поехать. Он встал. Его ноги подкосились. Он грохнулся посреди спальни. Ему хотелось недостижимого. Он крикнул безумным голосом: — Юлия! Но тихо добавил: — Это призрак. Я один. Никакая комедия не возможна. Без особого труда он встал, потом снова лег в постель. — Я комедиант, — говорил он себе. — В этом нет, по-моему, ничего неподобающего. Я уже довольно поразвлекался на этой земле. Я истощен. Он взял себя в руки: — Завтра, через несколько дней мы с Юлией пойдем ужинать в ресторан. Куда нам нравилось ходить. Мы будем есть бифштексы под перцем, запивая их вином из Жюльенаса!3 Глава вторая VI Ну конечно же, он маялся. Тошнило беспрерывно. Ему нужна была цель… чтобы стал твердым… Вобрать в себя всё — землю, небо… И всё сжать… Чтобы извергнуть в рыдании… Юлия? — Мне надо было засмеяться. — Никто не знает, что такое Юлия! Даже она сама. И он сам, в конце концов, не знал. Ему никогда не узнать, чего она хочет. Она утаивала от него другую связь, которая, как он однажды узнал, была до него. Сейчас, как ему было известно, любовник ждет ее в Швейцарии. Он воображал ее себе пьяной и развратной. Она исчезала, ни слова не говоря, он ждал, замирая… Он жил ради нее: когда он думал о чем-то другом, то всегда в связи с ней. У него было только одно желание: чтобы она жила с ним, чтобы она проводила свое время с ним. — Тогда, — уговаривал он себя, — я перестану ее любить, во мне что-то оборвется, жизнь опустеет! Он боролся, понимая, что проиграл, но, когда ему виделись призрачные результаты, пропасть становилась еще глубже. Сдавленное дыхание. Юлия была проста, ранима. Всё сущее она вовлекала в стремительный поток жизни, словно устраивала величественный сквозняк — двери хлопали, она хохотала. И даже то несчастье, которое она приносила с собой, было как-то по-детски хрупко. Из своей кровати он видел площадь в тени платанов. По аллее промчался тяжелый автомобиль с откидным верхом и длинным капотом, затормозил и стал маневрировать, как болид, с грубой решительностью. Из него вышел длинный молодой человек, он в два шага заскочил в кафе, быстро вернулся и снова сел рядом с растрепанной девицей; машина тронулась, словно выдираясь с корнем, и исчезла. Быстрота молодого человека, точность, с которой он хлопал дверьми, красота зеленого автомобиля и девушки в белом болезненно поразили Анри. Он должен был бы, как они, рваться к неизвестной цели; но он хотел знать, и тревога… Очарование тех молодых людей, их автомобиля походило на очарование Юлии: быстрая невыносимая стремительность, перед которой невозможно устоять. Анри был трусом. VII Настало время, когда должна была прийти депеша. Он услышал звонок. Он прислушивался с мучительным беспокойством, он был уверен, что прислуга откроет дверь коридора, пройдет через дом и постучит: передаст депешу. Он больше ничего не слышал и, не находя повода ее позвать, ощутил себя в дурацком положении. При таких условиях жить в ожидании становилось невыносимо. Он ничего не мог сделать, не имея возможности ускорить ни на секунду тот миг, когда все разрешится, когда прибудет наконец депеша и он прочтет ответ Юлии. — Я становлюсь непомерно глуп, — простонал он. Несколько дней назад в кафе на площади разглагольствовал один пьяный болтун. «Нет, мадам, — говорил он, — я совсем не сложный, я просто кретин по природе». Он продолжал: «Это как Мисс Европа, она поменяла имя — ее называют Аспирин. Пилюля такая. Как вы видите, я не знаю, посвящен ли я, но я священный кретин4. Чего вы хотите? Обожаю глупость. Я иногда просыпаюсь ночью: смеюсь один». Анри сам был кретин. Терпение лопнуло, и он позвал прислугу. Служанка пришла не спеша. Он попросил у нее утреннюю газету. Она ответила с дурацким выражением: — Мне передали для вас депешу, месье Анри. — Так давайте! — Сейчас схожу. — У вас нет ее с собой! — Ну да, месье Анри, сейчас схожу. Время до ее возвращения тянулось бесконечно; он ждал, судорожно сжавшись. Она вернулась и сказала: — Никак не могла найти эти проклятые газеты. Она протянула их ему. — Депешу, — простонал он. — Депеша… сейчас принесу, я оставила ее в кухне. Он развернул газету. Немецкая армия начала военные действия в Польше5. Он вспомнил, что Сюзанна на что-то сетовала сегодня утром. Он был настолько потерян, что ничего у нее не спросил. Он приходил в отчаяние, он был раздражен. Все шло явно к худшему. Вернулась прислуга. Он вырвал депешу из ее рук. Он открыл ее и прочел: «Юлия едет скорым Женеву. Буду завтра. Сюзанна». Он сказал прислуге: — Закройте окна. Закройте ставни. Он ждал, пока она закончит. Прислуга зажгла лампу. — Нет, погасите, — сказал он. Она погасила и вышла. VIII «Я так и думал, — сказал себе Анри, — предмет моего ожидания — смерть!» «В Юлии нет смысла. И вообще ни в чем». «Я воспользовался этим». «Это было для меня трамплином». Его охватил дикий порыв, и его сердце вибрировало, как доска под ногами прыгуна. В каком-то смысле он был спокоен. Он сел на кровать, медленно открыл чемоданчик и взял револьвер. Он посмотрел на оружие, и безобразным оно показалось6. «Теперь, — подумал он, — даже Юлии не вытащить меня из этой истории». Для него была невыносима сама мысль снова увидеть Сюзанну — с ее противной рожей. Какой идиотизм, что его смерть как будто бы объясняется войной. Надо будет написать, что это неправда, что он комиссован. Но в конечном счете наплевать. Разумеется, в Юлии не было никакого смысла или же этот смысл был только воображаем. Но Юлия исчезла, и все прочее казалось пустым. …Если бы он знал, если каким-нибудь невозможным средством ему был бы сообщен весь смысл или вся бессмыслица депеши, он бы упал с той высоты; земля еще раз ушла бы у него из-под ног. В самом его порыве, чтобы укрыться в смерти! IX На почте написали «буду» вместо «будет». Текст Сюзанниной депеши был такой: «Юлия едет скорым Женеву. Будет завтра». Юлия рассчитывала, что Анри поедет с ней в Женеву, она была расстроена и не стала настаивать, когда Сюзанна говорила: — Это не важно. Он будет ждать вас. Впрочем, он не один: я составляю ему компанию. Юлия попросила Сюзанну протелеграфировать, что она сокращает свою поездку и надеется приехать к Анри назавтра, шестичасовым поездом. Экономная Сюзанна посчитала конец телеграммы бесполезным и слишком длинным. Юлия рассталась с Сюзанной на Северном вокзале, сославшись на спешку. Она решила поехать в Женеву, желая порвать с Н. Анри должен был бы сопровождать ее. Мысль о том, чтобы ехать в такой момент одной, обескуражила ее. В конце концов она решила написать Н. Она оставила чемоданы на вокзале. Зал ожидания был весь забит толпой мобилизованных и женщин. Она терпеть не могла толпы, а близящаяся война словно преследовала ее саму своей неотступной тенью. Она взяла такси и велела отвезти себя в отель на бульварах: она уже иногда останавливалась там, в ту эпоху, когда танцевала. Пообедала в испанском ресторане, в начале улицы Фобур-Монмартр. Выпила графинчик вина и пожалела, что не может выпить вместе с Анри. Она упрекала себя в том, что не дала телеграмму сама, выходя с вокзала. Она отправила депешу из почтового отделения у Биржи; депеша придет завтра утром. Позвонила по телефону друзьям Анри — их не было дома. Назавтра ей надо было встать в шесть утра, чтобы прибыть на вокзал вовремя. Она вернулась в гостиницу. Стала читать газеты — длинная речь Гитлера — закурила и выпила два бокала мартини с джином. Преследуемая этой черной тенью войны, она чувствовала себя к чему-то призванной, но не понимала, как себя вести. Ей следовало бы торжественно сочетаться с этой тенью: от этого чувства у нее сжималось горло. Она была голая, чувствовала себя голой, жар алкоголя окончательно раздевал ее; она сжалась калачиком в простынях. Глава третья X Как вихри пыли возвещают о грозе, так пустота, открывшаяся суетливой толпе людей, возвещала вступление в эпоху катастроф — обманчивых, но безграничных. Любое действие становилось малоосмысленным, будущее — решительно бездонным, умы лучше, чем это можно было бы предположить, свыкались с чувством крайнего остолбенения и даже просто идиотизма. В известном смысле война — это как греза, где мы погружаемся в непроницаемость сна, прежде чем явятся безмерные фигуры кошмара. Несмотря ни на что возникает чувство облегчения, когда происходит переход — зараз — от мира упорядоченного, где каждое движение ведает о своей цели, к конвульсиям, когда любая цель, любая деятельность лишаются смысла, — конвульсиям, в которых растворяется все. Как хорошо бороться в таких условиях, но борьба дает лишь посредственное убежище по сравнению с тем, что мы ищем. Здесь ставится под сомнение всё, каждое существо преисполняется честью или бесчестием, как кардинал в момент конклава7, вступает тогда во мрак истинного одиночества от бессилия всех слов. Тошнота и безнадежность, подобно экзальтации и экстазу, потеряли бывший у них смысл, или же у них остался лишь отмененный, может быть даже разрушенный, смысл. Величайшая боль, падая с человеческого ствола, подобно мертвому листку, возвращается в отделенном виде к первейшим истинам; они требуют, чтобы в ней не оставалось никакого человеческого смысла. Выстрел отчаявшегося посреди пошлого спокойствия притягивает к себе внимание толп, влюбленных в ничтожество. Во время депрессии муравейник, наоборот, отбрасывает как явно неуместные для себя заботы, происходящие от банального заблуждения. Общая заторможенность и смутный страх, ожидание нового мира, который должен родиться в ужасе, снижали самоубийство Анри до какого-то детского уровня. Он осознавал это. Он больше не воображал себе, что смерть может иметь какой-то смысл; строго говоря, он мог бы соотнести общую абсурдность с абсурдностью своего сердца. Но даже самое мимолетное желание смеяться в нем умерло. Он чувствовал себя смехотворным и больше не мог смеяться; если он еще жил с револьвером в руке некоторое время, он был словно утопленник, зависящий от пространства воды и не имеющий преимущества ни над чем. Ему всегда не хватало мироздания, и он собирался уйти. XI Лихорадка усиливалась. В этом состоянии пассивности, бессилия и безразличия он слышал отдаленный стук в висках. Рождавшиеся и следовавшие друг за другом образы не были, как обычно, выстроены в ряд, в соответствии с более или менее зафиксированными целями; он следовал им по воле течения. Револьвер, скользя, приближался к сердцу; своим движением оружие создавало мрак. Наведенное дуло и свистящее дыхание увеличивали, ускоряли сновидения, зависшие вне времени. XII В мгновение вспышки он увидел Юлию. Прозрачность и быстрота видения были непостижимы. С точностью вырисовывались детали. Он снова увидел Юлию, как в первый день, она танцевала на сцене «Фоли-Бержер». Декорация была более или менее верно списана с полотна Рембрандта8, на ней была изображена зала, предназначенная для одиноких размышлений. Когда поднимался занавес, Юлия сидела на сцене, под ее ногой был череп. Она была взрослая, но одета, как школьница, в черный фартук; высоко натянутые чулки открывали голую часть ляжки. Он увидел ее впервые подобно тому, как в глубине зеркала мы обнаруживаем образ самих себя, неподвижный, уже виденный. Этот далекий образ терялся в глубине времен. Ее длинные черные волосы, разделенные на пробор, ниспадали симметричными волнами на плечи. Она была воплощенной грезой, величием — за исключением ноги… Одна только эта распутная деталь придавала ей проницаемость и оставляла тревожное ощущение. Юлия, странным, почти что гнусным движением подбросила череп, словно мячик, поймала его на уровне живота и сладостно опустила глаза. При виде этого бесстыдства Анри впал в экстатическое состояние: под фартуком у Юлии был только гагатовый треугольник. Она танцевала, кружась, стискивая перед собой обеими руками своего зловещего партнера. У нее был равнодушный, отсутствующий вид, она смеялась, и это божественно ее оживляло. Под конец она закружилась с совершенно безумной скоростью; череп улетел за кулисы, фартук распахнулся и стал соскальзывать, словно испаряясь в этом надрывном движении. XIII У Юлии была квартира на улице Гренель, выходящая окнами во двор старинного особняка; в ней было так мало мебели — железная кровать и вольтеровские кресла, — что толстый ковер, приколоченный гвоздями, лишь подчеркивал ее монастырскую наготу. Иногда Юлия, казалось, спит на ходу: веселая, но словно под дурманом, и при этом очень красивая, она была неброской и неопределенной… она сама себе удивлялась. Но в бреду невыносимее всего для Анри было не увидеть ее вновь голой — даже в тот момент, когда, прикрытая золотистым шарфом, она подражала на сцене лучезарной безмерности мира. Юлия, в полотняном платьице — он видел ее — сидела на горе. Под ее ногами простиралась длинная и глубокая долина, склоны которой были бесконечными желтыми пастбищами, залитыми солнцем. В глубине этой долины вилась тонкая ленточка воды, сверкавшая на свету, — ручей, название которого Эмпрадин9 напоминало Анри непомерную чистоту воздуха и света, именно здесь, высоко в горах. Со всех сторон этого пейзажа простирались на солнце пустынные хребты. В детстве Анри часто приходил на эти места, где можно было смотреть на Эмпрадин сверху. Он был там несколько недель назад с Юлией. XIV В тот момент сомнение, которое долго жило в нем и поддерживалось непроницаемым видением этой сцены, было отброшено прочь. Он перестал сомневаться в своей любви: он в отчаянии решил, что смерть возвратит ему ту, которую он любил. Если он отложит в сторону револьвер, он знал, что видение Эмпрадина сразу же рассеется. Если он выстрелит, тоже наступит мрак. Стреляя, он, по крайней мере, не обманет ожиданий прозрачной ясности ручья. А прозрачной ясностью этой была Юлия! Приготовившись выстрелить, он увидел всё в кристальной прозрачности бессмыслицы. Он крикнул со смехом: — Юлия! И, словно целуя ее, весь дрожа в лихорадке, он выстрелил. XV В тот самый момент, когда он выстрелил, он почувствовал Юлию — в той окончательной прозрачности — как в первый раз, прижатой к сердцу, которое желало умереть. Однажды он пришел поглядеть на нее — еще до знакомства — и ждал, когда она уже после своего номера появится в финале. Проскользнув между рядами, кто-то сел в соседнее кресло. Он медленно повернулся и узнал Юлию в мехах. Она никуда не смотрела, у нее был раздраженный вид; ему показалось, что она дышит с трудом. Она почти тут же встала и вышла. Он последовал за ней. Она ждала его на улице. Он неуклюже обнял ее. У него было ощущение бессилия. Было холодновато. Она дрожала. Она прижалась к нему. Он не удивился: прозрачность между ними с самого начала обезоружила его; полностью же осознать эту прозрачность ему удалось лишь позже — в чистой ясности Эмпрадина. Юлия тогда сказала ему: «Пощадите меня. Если я ошибаюсь, надо это признать…» Анри пробормотал: «Нет». Он добавил: «Вам страшно, и мне тоже. Но вы не ошибаетесь». Он ее не поцеловал. Она добавила: «Однако у вас…» (Она приблизила губы к его уху, он почувствовал ее дыхание, она прошептала слово.) Он спросил: «Это было плохо?» «Нет». Она закончила: «Я больше не могу. Умоляю: пойдемте что-нибудь выпить! Если я не напьюсь, это невыносимо». «Да, — сказал Анри, — как можно быстрее». Они сразу начали пить. Выпили много. Пришли они в себя на следующий день, полуодетые, на кровати дома свиданий. Без всякого понятия о том, как они туда вошли. Это здание находилось рядом с баром, где они пили. Они даже не знали, занимались ли любовью. Это обезоруживало. Между ними все происходило в том же духе. Им ничего не удавалось, даже смерть… Анри выстрелил. Он пытался — он дрожал — направить дуло к сердцу. Но промахнулся. Глава четвертая XVI Старая женщина, беззубая, хохочущая до упаду над крысой: прачка топила крысу в жбане. — Ловушка может заржаветь, — сказала старуха. — Не беспокойтесь: она гальванизирована. Огромное воздушное пространство без границ: небо. Тронутое гнилью, одно слово: гальванизированное. Поток возможных слов: дерьмо, срам, деньги, логика. Величайшая беда: you have an erection10 и заполнение пространства. Остаются крыса, слово гальванизированный… — Юлия? это ты… будь добра, убери крысу… Он поднял глаза, лицо Юлии было над его лицом (она держалась обеими руками за спинку кровати). От неожиданности у нее было бессмысленное выражение несчастной жертвы в лапах хищного зверя. Она почувствовала себя как в туалете — непристойно, жалко. — I have an erection, — сказал Анри. У него был отсутствующий вид, но нежный, как у ребеночка. Юлия захохотала. Помимо собственной воли. Она отвернулась, не в силах сдержаться. Усталая, неумытая. Она четыре часа провела в пути. Со вчерашнего дня она ничего не пила: невыносимая депрессия. Бред поглощал Анри целиком. Юлия представила себе возможную смерть, револьверный выстрел в сердце, труп. Подступала тошнота. Она вышла, ее заменила Сюзанна. Ей хотелось стошнить. Бесполезно. Она вернулась и сказала Сюзанне: — Я плохо себя чувствую. Мне стало бы получше, если бы я выпила немного спиртного. Анри дышал с трудом. У обеих женщин, осунувшихся, растрепанных, были лица как в сумасшедшем доме. Сюзанна посмотрела на Юлию затравленным взглядом. Ничего не понимая. Юлия спросила снова: — Чего-нибудь выпить? Это возможно? Сюзанна принесла бутылку и маленькую рюмку. Юлия поблагодарила и взяла первый попавшийся стакан у изголовья Анри. Она наполнила его наполовину и быстро выпила. Сюзанна стояла и смотрела на нее. Наполовину оторопевшая, наполовину возмущенная. Ее черные волосы, расчесанные на пробор, свисали отдельными прядями. Словно убегая под проливным дождем, обе женщины старались ускользнуть от одинаковых видений. Они отступали друг от друга подальше — им было стыдно, что они одновременно осознали ненависть друг к другу. — Я оставляю вас с больным, — сказала Сюзанна. В коридоре ей пришлось остановиться; она присела на краешек стула. Униженная Юлией. Со взвинченными нервами. Она не могла вынести этого залпом выпитого спиртного. И еще это бесстыдство шлюхи! Она ощущала, что гнев унижает ее. Она вдруг встала и сделала резкий жест рукой, бросая ее вперед. Ею завладела невыносимая мысль: она словно гнала ее этим жестом, но рука упала, словно признание в ее бессилии. Она пыталась измерить масштабы зла. Ее депеша, в которой была пропущена половина содержания, была причиной самоубийства Анри. Такой мелочный пропуск. Даже подозрительный. Анри и Юлия заставят ее ответить. XVII Центр мира: то же самое пространство — полное, ожесточенное; напряженные виски, напряженная безмерность воздушных стихий. Но всегда в центре — смерть, бойня, удары дубиной, которой оглушают и приносят мрак. Сошла на нет детскость ожидания. Утекла, словно кровь и моча, в пустые лужи. Не осталось ничего. Все рассеялось, подобно тому как рассеивается в мясной лавке воспоминание о живом скоте. Бред — это нечто вроде пробки на дороге, когда у всех раздражаются нервы. Юлия, пришедшая в себя благодаря спиртному, уселась поудобнее. Она расслабилась; небо было пустого серого цвета. Сюзанна, сидя на коридорном сквозняке, почувствовала себя потерянной. Юлия застала ее с поличным: она увязала в ненависти. Ее чувства были достойны лишь презрения. Она пыталась по-детски расплакаться: «Да нет же, я добрая и не мелочная…» Она восстанавливала в памяти каждое слово депеши. Они с Юлией нашли ее на полу у изножья кровати. Сюзанна увидела то изменившее весь смысл фатальное у. Но она отбросила главное: «Юлия сокращает свою поездку и прибывает завтра шестичасовым поездом», — что и сделало возможной ошибку. С точностью, доставлявшей ей боль, ее память представила ей, как она, пожимая плечами и презрительно шипя, сократила текст до нескольких слов. Она вспомнила, с каким апломбом она сказала тогда: «Это не имеет значения». Кто она такая? Скупая, ужасная старая дева. Анри заставит ее держать ответ; ее мелочность выплывет на белый свет. Эта шлюха, которая хлещет коньяк, получала превосходство над ней. Страдая все больше и больше оттого, что эти истины рисковали выявиться, она погружалась в угнетенное состояние, и рефлексия только усиливала его низменность. XVIII В этой сознательной прострации проявилось очевидное. Она впала в гнуснейшее оцепенение. Достаточно было поскользнуться, чтобы остаться безо всякой защиты перед злом. Уродливым злом с его притягательной горечью, которое унижает и вызывает жажду позора. Ей пришла в голову мысль, что Юлия могла заподозрить что-то ужасное. Она так и оставалась — скрюченная, неуверенная, — странным образом стремясь сохранить в себе то волнение, в которое ее приводили эти раздумья. В конечном счете у нее не стало сомнений в том, что она влюблена. Она зашаталась, готовая разрыдаться, она почувствовала, что вся горит и что стала омерзительна: непонятное, тяжелое, невыносимое опьянение… и у нее закружилась голова. Она наполовину потеряла сознание и стала медленно опадать. XIX Начиналась постыдная комедия. Она смутно предчувствовала, что Юлия выйдет, услышав шум падения. Уж лучше драматическое облегчение, нежели удушье безмолвия. Юлия открыла дверь и увидела Сюзанну на полу, без видимых признаков жизни. Словно комический двойник Анри. Это уже слишком. Что-то наигранное, бесформенное было в этом обмороке: истерическое лицо. К счастью, в другую дверь прошла прислуга. — Боже мой! — сказала старуха. — Только этого еще не хватало. — Скорее, полотенце, холодной воды, — сказала Юлия. Она встала на колени: тело старой девы с впалыми щеками вызывало у нее отвращение. Сюзанна выглядела как труп. Она в конце концов открыла глаза: эти раскрытые глаза казались пустыми. — Почему вы здесь? — сказала она Юлии. Вернулась прислуга с водой и полотенцем. Она спросила очень громко, словно ее хозяйка оглохла: — Как вы себя чувствуете, мадемуазель Сюзанна? Юлия положила мокрое полотенце на лоб. Кожа на лбу была тонкой и печальной. Сюзанна внимательно смотрела на Юлию: — Оставьте меня. Анри нельзя быть одному. — Вам надо лечь. Придет врач. — Зачем вы меня унижаете? — Я? Да вы… — Я не желаю доктора. Я хозяйка у себя дома. Юлия встала и сказала прислуге: — Помогите ей. Анри нельзя оставаться одному. — Уйдите прочь! — добавила Сюзанна. Прислуга спросила все тем же громким голосом: — Мадемуазель Сюзанна, вы не хотите горячего кофе? Юлия вернулась в спальню. Анри не двигался, но дышал с трудом. Это было тяжело. Юлии хотелось есть. Она понимала, что ей будет непросто раздобыть обед.

The script ran 0.01 seconds.