Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Эрих Фромм - Гуманистический психоанализ [0]
Язык оригинала: DEU
Известность произведения: Средняя
Метки: sci_psychology

Аннотация. В предлагаемой хрестоматии представлены лучшие работы известного немецко-американского психоаналитика, психолога и философа Эриха Фромма (1900-1980), который переосмыслил психоаналитическое учение З.Фрейда о человеке и культуре, подверг критике его конформистские взгляды и выступил за развитие так называемого гуманистического психоанализа. Включенные в эту хрестоматию тексты дают представление о понимании с позиций гуманистического психоанализа сновидений, нарциссизма, Эдипова комплекса, агрессии и деструктивности, индивидуального и социального характера нравственности и религии, теории и практики любви, а также роли психоаналитика как `целителя` души.

Полный текст.
1 2 3 4 

Кроме таких упражнений, нужно научиться сосредоточиваться на всем, что вы делаете: слушаете ли вы музыку, читаете ли книги, разговариваете ли с кем‑нибудь или на что‑нибудь смотрите. Т о, что вы в этот момент делаете, и только это, должно быть для вас важно, вы должны отдаться этому целиком. Если вы сосредоточены — не так важно, что вы делаете; важные, равно как и неважные, вещи составляют новое измерение действительности, потому что занимают все ваше внимание. Чтобы научиться сосредоточиваться, нужно по возможности избегать пустых разговоров, то есть разговоров «ненастоящих». Если двое говорят о том, как растет дерево, которое они оба знают, или о вкусе хлеба, который они только что вместе ели, или об общей работе, такой разговор может быть значимым при условии, что они переживают то, о чем говорят, а не обсуждают предмет отвлеченно; с другой стороны, разговор может вращаться вокруг политики или религии и все же быть пустым; это бывает, когда говорят шаблонными фразами, в то время как то, о чем говорят, не волнует. Нужно еще добавить, что насколько важно избегать пустых разговоров, настолько же важно избегать плохого общества. Под «плохим обществом» я понимаю не только порочных людей — их общества следует избегать потому, что их влияние гнетуще и пагубно. Я имею в виду также общество «зомби»[213], чья душа мертва, хотя тело живо; людей с пустыми мыслями и словами, Людей, которые не разговаривают, а болтают, не думают, а высказывают расхожие мнения. Однако общения с такими людьми не всегда удается избежать, и это даже не всегда необходимо. Если отвечать им не так, как они ждут — общими и пустыми фразами, — а прямо и искренне, нередко можно увидеть, как такие люди изменяют свое поведение; этому способствуют удивление и неожиданность. В отношениях с другими уметь сосредоточиться — значит прежде всего уметь слушать. По большей части люди слушают других и даже дают советы, на самом деле не слушая. Они не принимают слова другого человека всерьез и точно так же не принимают всерьез свои ответы. Поэтому разговор их утомляет. Им кажется, что они сильнее устанут, если будут слушать сосредоточенно. Но верно как раз обратное. Всякая деятельность, если ею заниматься сосредоточенно, возбуждает человека (хотя потом приходит естественная и благотворная усталость), в то время как всякая несосредоточенная деятельность нагоняет на него сон — и в то же время не дает ему уснуть ночью. Сосредоточиться — значит жить целиком и полностью в настоящем, здесь и сейчас, и, делая что‑нибудь, не думать о том, что будешь делать после. Излишне говорить, что люди, любящие друг друга, должны лучше, чем кто‑либо, уметь сосредоточиваться. Они должны научиться быть близкими, не прибегая ни к одному из многих принятых в таких случаях способов. Учиться сосредоточиваться будет сначала трудно; будет казаться, что цель недостижима. Едва ли нужно говорить, что это требует терпения. Если вы не знаете, что всему свое время, и хотите опередить события, то вам действительно никогда не удастся стать сосредоточенными и никогда не удастся овладеть искусством любить. Чтобы понять, что такое терпение, достаточно понаблюдать за ребенком, который учится ходить. Он падает, падает снова и снова, и все же продолжает свои попытки, с каждым разом все лучше, до тех пор, пока однажды не пойдет не падая. Чего бы только не достиг взрослый, имей он такое же, как у ребенка, терпение и умение сосредоточиться, когда он занят тем, что для него важно! Нельзя научиться сосредоточиваться, не научившись чувствовать самого себя. Что это значит? Может быть, нужно все время думать о себе, «анализировать» себя или что‑нибудь в этом роде? Если нам нужно было бы объяснить, что значит чувствовать машину, это было бы не так трудно. Например, всякий, кто водит автомобиль, чувствует его. Он замечает малейший непривычный шум, вызванный небольшим повреждением мотора. Одновременно водитель чувствует изменение поверхности дороги, движение машин впереди и сзади него. И вместе с тем он не думает обо всем этом; его мозг находится в состоянии «бдительности в расслаблении», открытый всем значимым изменениям ситуации, на которой он сосредоточен, — ситуации безопасной езды в автомобиле. Что касается чувствительности к другому человеческому существу, то наиболее яркий пример — чувствительность и отзывчивость матери к своему ребенку. Она замечает любые изменения на его теле, его потребности или беспокойство прежде, чем они проявятся. Она просыпается от плача своего ребенка, в то время как другие, более громкие звуки ее не разбудили бы. Все это и означает, что она чувствительна ко всем проявлениям жизни ребенка; она не встревожена и не обеспокоена, но находится в состоянии бдительного равновесия и восприимчива ко всякому значимому сигналу, исходящему от ее ребенка. Таким же образом можно быть чувствительным к самому себе. Например, вы ощущаете чувство усталости и подавленности — и вместо того чтобы предаваться ему и поддерживать его грустными мыслями, которые всегда наготове, вы спрашиваете себя: «Что случилось?», «Почему я подавлен?» То же — когда вы замечаете, что вы раздражены или рассержены, или склонны к фантазиям и прочим занятиям, позволяющим уйти от действительности. Самое важное — в каждый из таких моментов осознавать происходящее, а не рационализировать в тысяче и одном возможном варианте; кроме того, важно прислушиваться к внутреннему голосу, который скажет сам — и часто достаточно быстро, — почему мы встревожены, подавлены, рассержены. Средний человек чувствителен к своим физиологическим процессам; он замечает изменения в своем организме и даже небольшую боль; иметь такую чувствительность к своему организму относительно легко, потому что большинство людей имеют представление о том, как они должны себя чувствовать, если все хорошо. Т акая же чувствительность к своим душевным процессам — дело гораздо более трудное, потому что многие никогда не встречались с человеком, у которого они протекают оптимальным образом. Они принимают за норму состояние психики своих родителей и родственников или психику социальной группы, в которой они живут, и пока они не отличаются от них, они чувствуют себя нормально и не заинтересованы в том, чтобы наблюдать. Есть, например, много людей, никогда не встречавших любящего человека или личность, обладающую цельностью, мужеством, сосредоточенностью. Совершенно очевидно, что для того, чтобы быть чувствительным к самому себе, нужно представлять себе, что такое вполне здоровая человеческая жизнедеятельность, — а откуда взять такой опыт человеку, не имевшему его ни в детстве, ни в последующей жизни? разумеется, простого ответа на этот вопрос не существует; но этот вопрос указывает на больное место в нашей системе воспитания. Мы обучаем знаниям, но упускаем самый важный для развития человека вид обучения: то обучение, которое может происходить только благодаря простому присутствию зрелой, любящей личности. В более ранние эпохи нашей культуры, в культурах Китая и Индии выше всего ценился человек, обладавший выдающимися душевными качествами. И учитель был не только и даже не прежде всего источником информации: его4 задачей было передавать определенные человеческие установки. В современном капиталистическом обществе — это справедливо и для русской коммунистической системы — люди, которыми восхищаются и которым подражают, являются кем угодно, только не носителями выдающихся душевных качеств. Общественного внимания удостаиваются главным образом те, кто обеспечивает среднему человеку суррогатное чувство удовлетворения. Кинозвезды, авторы популярных радиопередач, газетные фельетонисты и обозреватели, крупные государственные деятели и бизнесмены — вот образцы для подражания. Главное, что позволяет им выполнять эту функцию, часто состоит в том, что они умеют изготовлять новости. И все же положение не представляется безнадежным. Если вспомнить, что такой человек, как Альберт Швейцер, стал знаменитым в Соединенных Штатах, если подумать о множестве возможностей знакомить нашу молодежь с историческими личностями и ныне живущими людьми, которые показали, чего человек может достичь как человек, а не как устроитель развлечений (в широком смысле этого слова), если вспомнить о великих произведениях литературы и искусства всех времен, становится ясно, что можно создать представление о том, какой должна быть деятельность человека, и, следовательно, научиться отличать нормальную деятельность от патологической. Если вам не удастся сохранить представление о том, какова должна быть зрелая жизнь, то мы окажемся перед реальной опасностью полного прекращения нашей культурной традиции. Эта традиция основана прежде всего на передаче из поколения в поколение не тех или иных знаний, а определенных человеческих качеств. Если последующие поколения больше не увидят этих качеств, то пятитысячелетняя культура погибнет, даже если знания будут по — прежнему передаваться и обогащаться. До сих пор я говорил о том, что необходимо для овладения любым искусством. Теперь мы рассмотрим качества, важные именно для способности любить. В соответствии с тем, что я говорил о природе любви, главным условием ее достижения является преодоление в себе нарциссизма. При нарциссичес- кой ориентации человек переживает как реальное лишь то, что существует внутри него, в то время как явления внешнего мира лишены реальности сами по себе, а переживаются лишь постольку, поскольку могут быть полезны или опасны для этого человека. Нарциссизму противостоит объективность; это способность видеть людей и вещи такими, какие они есть, объективно, и уметь отделять эту объективную картину от той, которая складывается под влиянием собственных страхов и желаний. Во всех видах психозов в наивысшей степени проявляется неспособность быть объективным. Для душевнобольного единственная существующая реальность — та, которая внутри него, которая определяется его страхами и желаниями. Он представляет себе внешний мир как отражение своего внутреннего мира, как свое творение. Все мы делаем то же самое в сновидениях. Во сне мы творим события, разыгрываем драмы, которые отражают наши желания и страхи (но иногда также наши взгляды и догадки), и во сне мы уверены, что то, что нам снится, так же реально, как действительность, воспринимаемая нами наяву. Душевнобольному или спящему никогда не удается объективно представить внешний мир; но все мы в большей или меньшей степени душевнобольные или спящие; все мы имеем необъективное представление о мире — представление, искаженное нашей нарциссической установкой. Надо ли приводить примеры? Всякий может сам легко их найти, наблюдая за собой и за соседями, читая газеты. Глубина патологии может быть различной в зависимости от степени нарциссического искажения действительности. Например, женщина звонит врачу и говорит, что хочет прийти к нему на прием сегодня днем. Доктор отвечает, что в этот день он занят, но может принять ее на следующий день. И слышит в ответ: «Но, доктор, я живу всего и пяти минутах ходьбы от вашей приемной». Она не может понять его объяснение, что такое короткое расстояние для нее не сэкономит время ему. Она переживает эту ситуацию нарцисси- чески: поскольку она экономит время, он тоже экономит время; единственная существующая для нее реальность — это она сама. Менее крайний случай — или, может быть, лишь менее очевидный — представляют собой расстройства, обычные в межличностных отношениях. Сколько родителей переживают поведение ребенка исходя из того, послушен ли он, доставляет ли им удовольствие, могут ли они им гордиться и так далее, вместо того чтобы воспринимать или хотя бы интересоваться тем, чего хочется их ребенку и что он чувствует? Сколько мужей представляют себе своих жен деспотичными из‑за того, что их привязанность к матери заставляет их видеть в каждой просьбе ограничение их свободы? Сколько жен считают своих мужей неумелыми и бестолковыми, потому что они не отвечают тому фантастическому образу блистательного рыцаря, который они создали себе, быть может, еще в детстве? Общеизвестно, как необъективно судят о других народах. Изо дня в день другую нацию стараются представить как крайне порочную и жестокую, в то время как собственная нация есть воплощение всего доброго и благородного. Всякое действие врага судят по одной мерке, всякое свое действие — по другой. Даже хорошие поступки врага считаются признаком дьявольской хитрости, предпринимаемой, чтобы обмануть нас и весь мир, в то время как наши дурные поступки вызваны необходимостью и оправдываются благородными целями, которым они служат. В сущности, если исследовать отношения между государствами так же, как между индивидами, можно прийти к выводу, что объективность является исключением, а нарциссические искажения — в той или иной степени — правилом. Способность судить объективно есть разум; эмоциональная установка, стоящая за разумом, есть установка скромности. Быть объективным, пользоваться своим разумом становится возможным, только если достичь установки скромности, если избавиться от детских мечтаний о всезнании и всемогуществе. С точки зрения практики в искусстве любить это означает следующее: поскольку любовь зависит oт относительного отсутствия нарциссизма, она требует развития скромности, объективности и разума. Всю свою жизнь нужно посвятить этой цели. Скромность и объективность так же неделимы, как любовь. Я не могу быть действительно объективным по отношению к своей семье, если я не умею быть объективным по отношению к постороннему — и наоборот. Если я хочу овладеть искусством любить, я должен стремиться к объективности в каждой ситуации и научиться распознавать ситуации, в которых я необъективен. Я должен стараться видеть различие между моим нарциссически искаженным представлением о человеке и его поведении и реальностью этого человека, которая существует независимо от моих интересов, потребностей и страхов. Обрести способность быть объективным и разум — значит пройти полпути к овладению искусством любить, но делать это нужно, имея в виду каждого, с кем вы общаетесь. Если кто‑либо захочет приберечь свою объективность для любимого человека, думая, что в отношениях с остальным миром потратил бы ее зря, он скоро обнаружит, что потерпел неудачу и здесь и там. Способность любить зависит от вашей способности отойти от нарциссизма и от кровосмесительной привязанности к матери и к роду; она зависит от вашей способности расти, развивать плодотворную установку в отношении к миру и к самим себе. Этот процесс выхода на свет, рождения, пробуждения с необходимостью требует от личности еще одного условия: веры. Что такое вера? Должна ли вера обязательно быть верой в Бога или в религиозные доктрины? Обязательно ли вера противостоит разуму и рациональному мышлению или отделена от них? Чтобы разобраться в проблеме веры, нужно с самого начала провести границу между рациональной и иррациональной верой. Под иррациональной верой я понимаю верование (в человека или в идею), основанное на подчинении иррациональному авторитету. Рациональная вера, напротив, есть убеждение, корни которого — в нашем собственном переживании мысли или чувства. Рациональная вера — это, прежде всего, не только верование во что‑то, но особая убежденность и твердость, присущие нашим убеждениям. Вера, в отличие от верования во что‑то конкретное, — это особая черта характера, охватывающая личность в целом. Корни рациональной веры — в плодотворной умственной и эмоциональной деятельности. Для рационального мышления, в котором вере, казалось бы, нет места, рациональная вера является важным компонентом. Как, например, ученый приходит к новому открытию? Начинает ли он с того, что проводит опыт за опытом, собирает факт за фактом, не имея представления о том, что он надеется выяснить? Действительно, важные открытия в какой бы то ни было области редко совершаются подобным образом. Но люди не приходят к важным выводам и тогда, когда просто следуют за своей фантазией. Процесс творческого мышления в любой области человеческой деятельности часто начинается с того, что можно было бы назвать «рациональным прозрением», которое само по себе есть результат того, что человек до этого много занимался, размышлял, наблюдал. Когда ученому удается собрать достаточно данных или описать свое открытие в математических формулах, чтобы сделать первоначальное видение наиболее адекватным, можно сказать, что он пришел к предварительной гипотезе. Тщательный анализ этой гипотезы, позволяющий глубже понять ее смысл, и накопление данных, говорящих в ее пользу, ведут к более адекватной гипотезе и, возможно, к тому, что эта гипотеза станет впоследствии составной частью некоторой общей теории. История науки изобилует примерами веры в разум и предвидения истины. Коперник, Кеплер, Галилей и Ньютон были полны непоколебимой веры в разум. За это был сожжен на костре Бруно, за это был отлучен Спиноза. На каждой ступени — от рационального прозрения до создания теории — необходима вера: вера в предвидение как в сознательно и обоснованно преследуемую цель, вера в гипотезу как в вероятное и правдоподобное предположение и вера в окончательную теорию, по крайней мере до тех пор, пока эта теория не будет признана всеми. Источник этой веры — наш собственный опыт, уверенность в могуществе наших мыслей, наблюдений и суждений. Если иррациональная вера — это когда что‑то воспринимается как правильное лишь потому, что так считают авторитеты или большинство, то корни рациональной веры — в самостоятельной убежденности, основанной на собственных плодотворных наблюдениях и размышлениях, вопреки мнению большинства. Мысль и суждение — не единственные области, где проявляется рациональная вера. В сфере человеческих отношений вера является неотъемлемым качеством всякой настоящей дружбы или любви. «Верить» в другого человека — значит быть уверенным в его надежности и в неизменности главных его установок, в неизменности сути его личности и любви. Я не хочу этим сказать, что человек не должен изменять свои мнения, но его основные мотивы остаются неизменными; такие принципы, как, например, уважение к жизни и к человеческому достоинству, составляют часть его самого и не поддаются изменениям. В таком же смысле мы верим и в себя. Мы осознаем существование нашего «Я», неизменной сути нашей личности, которая остается с нами в течение всей нашей жизни, несмотря на меняющиеся обстоятельства и некоторые перемены в мнениях и чувствах. Именно эта суть составляет реальность, стоящую за словом «Я», на которой основана наша уверенность в своей индивидуальности. Если у нас нет веры в неизменность нашего «Я», наше чувство индивидуальности находится под угрозой, и мы попадаем в зависимость от других людей, чье одобрение становится основой нашего чувства индивидуальности. Только тот, кто верит в себя, способен быть верным другим, потому что только такой человек может быть уверен в том, что в будущем он останется таким же, как и сейчас, и что поэтому он будет чувствовать и действовать так, как сейчас. Вера в себя — условие нашей возможности обещать, а поскольку, как сказал Ницше, человек определяется способностью обещать, вера есть одно из условий человеческого существования. Что касается любви, то тут важно верить в свою собственную любовь, в ее возможность вызывать любовь у других, в ее надежность. Другая сторона веры в человека — наша вера в возможности других. Самая примитивная форма, в которой существует эта вера, — это то, как мать верит в своего новорожденного ребенка: верит, что он будет жить, расти, ходить и разговаривать. Однако развитие ребенка в этом смысле происходит настолько закономерно, что ожидание этого не требует, как кажется, никакой веры. Другое дело, если речь идет о тех задатках, которые могут не развиться: способность любить, быть счастливым, размышлять, а также особые способности и таланты. Это семена, которые растут и проявляются только в благоприятных условиях, и если таких условий нет, они могут остаться в подавленном состоянии — как если бы их не было. Самое важное из этих условий состоит в том, чтобы человек, который много значит для ребенка, верил в его возможности. Наличие такой веры составляет разницу между обучением и манипулированием. Обучать — значит помогать ребенку осознать свои возможности[214]. Обучению противостоит манипулирование, основанное на отсутствии веры в то, что задатки ребенка разовьются, и на убеждении, что ребенок только тогда пойдет по верной дороге, когда взрослые вложат в него все желательное и подавят все, что кажется им нежелательным. Зачем верить в робота, он же не живой. Наивысшим проявлением веры в других является вера в человечество. В западном мире эта вера нашла выражение в иудео — христианской религии, а помимо религии ярко проявилась в гуманистических, политических и социальных идеях последних полутораста лет. Подобно вере в ребенка, в основе этой веры лежит представление о том, что потенциальные возможности человека позволят ему при наличии определенных условий создать общественный порядок, руководимый принципами равенства, справедливости и любви. До сих пор человек не смог создать такой порядок, и поэтому, чтобы быть убежденным в том, что ему удастся его создать, нужна вера. Но, как всякая рациональная вера, она не есть просто благое пожелание; в основе этой веры лежат свидетельства прошлых достижений человека и внутренний опыт каждого индивида, его собственное ощущение своего разума и любви. Корни иррациональной веры — в том, что человек подчиняется власти, которая ощущается как подавляюще сильная, всеведущая и всемогущая, и отказывается от своего собственного могущества и силы. Рациональная вера основана на противоположном переживании. Эта вера существует в нашем сознании, потому что возникает в результате наших собственных наблюдений и размышлений. Мы верим в возможности других, в наши возможности и в возможности человечества по той причине и лишь в той мере, в какой мы уже ощутили рост наших собственных возможностей, реальность нашего собственного роста, силу нашего разума и нашей любви. Основа рациональной веры — плодотворность. Жить с верой — значит жить плодотворно. Отсюда следует, что верование во власть и использование власти противоположны вере. Верить в существующую власть равнозначно неверию в развитие еще не реализованных возможностей. Это предсказание будущего, основанное исключительно на «очевидном» насте ящем; но оно оказывается серьезным просчетом, глубоко иррациональным в ошибочной недооценке развития человека и его возможностей. Рациональной веры во власть не бывает. Власти можно подчиняться или — для тех, кто ею обладает, — подчиняться стремлению ее сохранить. Хотя приумножение власти кажется самой реальной из всех реальностей, история показывает, что это самое непрочное из всех достижений человека. Поскольку вера 11 власть исключают друг друга, все религии и политические системы, которые первоначально были основаны на рациональной вере, приходят в упадок и постепенно теряют свою силу, если опираются на власть или вступают с ней в союз. Вера требует мужества, способности рисковать, готовности терпеть даже боль и разочарование. Кто убежден, что главное условие жизни составляют благополучие и безопасность, — тот не может верить; кто замыкается в системе зашиты, в которой безопасность обеспечивается отдаленностью и собственностью, тот превращает себя в узника. Чтобы быть любимым и любить, нужно мужество, мужество придать некоторым ценностям исключительное значение, превышающее все остальное, — и ставить на эти ценности все. Это мужество — совсем не то, о котором говорил знаменитый хвастун Муссолини, провозглашая лозунг «жить в опасностях». Его мужество — это мужество нигилизма. Его корни — в разрушительной установке по отношению к жизни, при которой человек готов отвергнуть жизнь, потому что не способен любить ее. Мужество отчаяния противостоит мужеству любви так же, как вера во власть противостоит вере в жизнь. Можно ли найти применение вере и мужеству в какой — ни- рудь деятельности? Конечно, веру можно проявить в любой момент жизни. Вера нужна, чтобы вырастить ребенка; чтобы заснуть; вера нужна, чтобы начать любое дело. Но все мы привыкли к тому, что у нас есть такая вера. Тот, у кого этой веры нет, страдает от излишнего беспокойства о своем ребенке, или от бессонницы, или оттого, что он не способен ни к какой плодотворной деятельности; он либо мнителен, боится вступать с кем бы то ни было в близкие отношения, либо находится в подавленном состоянии, либо не способен строить долговременные планы. Оставаться верным своему суждению о человеке, даже если общественное мнение или какие‑то непредвиденные обстоятельства, казалось бы, опровергают его, твердо придерживаться своих убеждений, даже если они не общепризнанны, — все это требует веры и мужества. Воспринимать трудности, неудачи и печали в жизни как вызов, принимая и парируя который мы становимся сильнее, а не как несправедливое наказание, которого мы не заслуживаем, — все это тоже требует веры и мужества. Проявление веры и мужества начинается с повседневных мелочей. Прежде всего нужно заметить, где и когда теряется вера, проанализировать свои объяснения этой потери, распознать трусливый поступок и то, как вы его объясняете, скрывая от себя его истинную природу. Понять, что, изменяя своей вере, вы всякий раз ослабляете свой дух, и что растущая слабость ведет к новому предательству и так далее — получается порочный круг. Потом вы поймете также, что, в то время как на сознательном уровне вы боитесь, что вас не любят, на самом деле вы боитесь любить, хотя обычно не осознаете этого. Любить — значит принять на себя обязательства, не требуя гарантий, без остатка отдаться надежде, что ваша любовь породит любовь в любимом человеке. Любовь — это акт веры, и кто слабо верит тот слабо любит. Можно ли сказать больше о практике веры? Может быть, кто‑нибудь и сказал бы; если бы я был поэтом или проповедником, я мог бы попытаться. А так как я не поэт и не проповедник, я не стану даже пытаться сказать больше; но я уверен, что всякий, кто действительно в этом заинтересован, сможет научиться верить — так же, как ребенок учится ходить. Подробного рассмотрения требует еще одна установка, необходимая для овладения искусством любить, поскольку она является основной в практике любви, — а до сих пор мы упоминали о ней лишь вскользь. Я имею в виду деятельность[215]. Выше я уже отмечал, что под «деятельностью» понимается не «делание чего‑либо», а внутренняя активность, плодотворное применение своих сил. Любовь — это деятельность; любя, я постоянно проявляю к любимому человеку активный интерес, но не только к нему или к ней. Я не смогу «деятельно» относиться к любимому человеку, если я буду ленив, если я не буду постоянно чуток, бдителен, активен. Единственное состояние, для которого характерно бездействие, — это сон; в состоянии бодрствования не должно быть места для лени. Парадоксальность ситуации, в которой находятся в наше время многие люди, состоит в том, что они полуспят бодрствуя и полубодр- ствуют во сне или когда хотят спать. Полное бодрствование создает условия для того, чтобы вам не было скучно и вы не были скучны, — и в самом деле, не скучать и не надоедать составляют главное условие для того, чтобы любить. Проявлять активность мысли, чувства, в течение всего дня чутко все видеть и слышать, избегать внутренней лени — проявляется ли она в пассивности и накопительстве или в откровенной трате времени впустую — составляют необходимое условие овладения искусством любить. Было бы иллюзией верить, что можно так разделить свою жизнь, чтобы жить плодотворно в любви и неплодотворно в остальных сферах жизни. Плодотворность не допускает такого «разделения труда». Способность любить требует энергии, состояния бодрствования, высокой жизнеспособности, которые могут возникнуть только в результате плодотворной и активной ориентации личности во многих других сферах жизни. Если человек не является плодотворной личностью в других сферах, он не будет плодотворным и в любви. Разговор об искусстве любить нельзя ограничить рамками сферы приобретения и развития личностью описанных в этой главе черт характера и установок. Сфера личного неразрывно связана со сферой общественного. Если любить означает относиться ко всем с любовью, если любовь — это черта характера, го она должна обязательно присутствовать во взаимоотношениях человека не только со своей семьей и с друзьями, но и с теми, с кем вы общаетесь на работе, по деловым вопросам, в кругу людей вашей профессии. Между любовью к своим и любовью к чужим не существует «разделения труда». Напротив, наличие последнего — условие существования первого. Воспринять эту точку зрения со всей серьезностью означает, в сущности, коренным образом изменить привычные общественные отношения. О религиозном идеале любви к ближнему говорится много громких слов, но фактически наши взаимоотношения в лучшем случае определяются принципом справедливости (fairness). Относиться друг к другу справедливо — значит исключить хитрость и обман при обмене товарами и услугами и при обмене чувствами. Принцип: «Я даю тебе столько же, сколько ты даешь мне» — как в материальных благах, так и в любви — является преобладающим этическим принципом в капиталистическом обществе. Можно даже сказать, что развитие этики справедливости — заслуга этики капиталистического общества. Такое положение вещей объясняется самой природой капиталистического общества. В докапиталистических обществах обмен товаров определялся или просто силой, или традицией, или личными узами любви и дружбы. При капитализме все определяется обменом на рынке. Идет ли речь о рынке товаров, либо о рынке рабочей силы, либо о рынке услуг, каждый обменивает то, что он хочет продать, на то, что он хочет приобрести, согласно условиям рынка, не применяя ни силы, ни хитрости. Этику справедливости легко спутать с этикой золотого правила. Принцип: «Как хотите, чтобы с вами поступали люди, так поступайте и вы с ними» (Мф. 7: 12) — можно истолковать в смысле: «Будь честен в обмене с другими». На самом же деле этот принцип первоначально был сформулирован как более общедоступный вариант ветхозаветного изречения: «Возлюби ближнего твоего, как самого себя». В действительности иудео- христианские нормы братской любви коренным образом отличаются от этики справедливости. Любить ближнего — значит чувствовать ответственность за него и ощущать себя единым с ним, в то время как этика справедливости означает не чувство ответственности и единства, а далекие, отчужденные отношения; она предполагает уважение прав ближнего, но не любовь к нему. Не случайно золотое правило стало в наше время самой распространенной религиозной максимой; это оттого, что при толковании в смысле этики справедливости оно всем понятно, и все охотно ему следуют. Но практика любви должна начинаться с осознания различия между справедливостью и любовью. Здесь, однако, возникает важный вопрос. Если все устройство нашего общества и нашей экономики основано на том, что каждый ищет выгоды для себя, если его руководящим принципом является эгоцентризм, смягченный лишь этическим принципом справедливости, то как может человек заниматься делами, жить и действовать в рамках существующего общественного строя и в то же время по — настоящему любить? Разве последнее не означает, что нужно отказаться от всех мирских интересов и разделить жизнь бедняков? Христианские монахи и такие люди, как Лев Толстой, Альберт Швейцер и Симона Вей, подняли этот вопрос и ответили на него решительным образом. Есть еще и другие[216], разделяющие мнение о принципиальной несовместимости любви с обычной мирской жизнью в нашем обществе. Они приходят к выводу, что говорить о любви сегодня — значит лишь участвовать во всеобщем обмане; они заявляют, что в сегодняшнем мире любить может только мученик или сумасшедший, а значит, весь разговор о любви не более чем проповедь. Эта вполне приемлемая, заслуживающая уважения точка зрения с готовностью предоставляет рационалистическое объяснение цинизму. В самом деле, ее безоговорочно разделяет средний человек, который думает: «Я не против того, чтобы быть хорошим христианином, но если бы я относился к этому серьезно, то мне пришлось бы голодать». И «радикально настроенные», и средние люди представляют собой автоматы, неспособные любить, и разница между ними лишь в том, что последние этого не понимают, в то время как первые это знают и считают этот факт «исторической необходимостью». Я убежден, что признание абсолютной несовместимости любви и «нормальной» жизни справедливо только в" отвлеченном смысле. Принцип, на котором основано капиталистическое общество, и принцип любви несовместимы. Но современное общество, взятое конкретно, представляет собой многогранное явление. Продавец ненужного товара, например, не может экономически существовать без лжи; опытный же рабочий, химик или врач — могут. Точно так же фермер, рабочий, учитель и многие бизнесмены могут попытаться любить, не переставая существовать экономически. Даже признав, что принцип капитализма несовместим с принципом любви, нужно согласиться с тем. что «капитализм» по сути представляет собой сложную и постоянно меняющуюся структуру, допускающую все же достаточно «не — конформизма» и свободы личности. Я не хочу этим сказать, однако, что существующий порядок должен продолжаться бесконечно и что нужно в то же время надеяться на осуществление идеала любви к ближнему. Люди, способные любить при существующем социальном строе, встречаются неизменно в виде исключения; в современном западном обществе любви, как правило, отводится последнее место. Не столько из‑за того, что возникновению любви мешают многочисленные другие дела, сколько из‑за того, что дух общества, сосредоточенного вокруг производства и жаждущего только потребления, таков, что только «неконформист» может противостоять этому духу. Тот, кто серьезно относится к любви как к решению проблемы человеческого существования, должен в этом случае прийти к выводу, что, для того чтобы любовь стала социальным, а не глубоко индивидуалистическим явлением, которое отодвигается обществом на задний план, необходимы важные и радикальные изменения в нашей социальной структуре. В рамках этой книги можно лишь указать на общее направление таких изменений[217]. Во главе нашего общества стоят управленческая бюрократия, профессиональные политики; люди действуют под влиянием массового внушения, их цель и самоцель — больше произвести и больше потребить. Всякая деятельность подчинена экономическим целям, средства стали целями; человек стал автоматом — сытым и одетым, но лишенным всякого интереса к своим специфически человеческим качествам и функциям. Если человек способен любить, он должен занять свое верховное место. Не он должен служить экономической машине, а она ему. Он должен быть наделен способностью разделять скорее переживание и труд, нежели в лучшем случае прибыль. Общество должно быть устроено так, чтобы социальная, «любящая» сущность человека была неотделима от его жизни в обществе, составляла с ней одно целое. Если верно, что любовь, как я попытался показать, является единственно здравым и адекватным решением проблемы человеческого существования, то всякое общество, которое так или иначе ограничивает развитие любви, неизбежно рано или поздно погибнет, придя в противоречие с основными потребностями человеческой природы. Разговор о любви — не только проповедь. По той простой причине, что это разговор о наивысшей и реальной потребности, присущей каждому человеку. И то, что з^га потребность скрыта, не значит, что она не существует. Анализ природы любви показывает, что любовь, как правило, отсутствует; социальные условия, явившиеся причиной этого, заслуживают осуждения. Вера в любовь, возможную как общесоциальное, а не исключительно индивидуальное явление, есть разумная вера, в основе которой — отражение самой сокровенной сущности человека. Раздел VII. Психоанализ и религия Фрейд и Юнг[218] Фрейд рассмотрел проблему взаимоотношений религии и психоанализа в одной из своих самых глубоких и блестящих книг «Будущее одной иллюзии». Юнг, который был первым психоаналитиком, понявшим, что мифы и религиозные идеи являются выражением глубинных озарений человека, исследовал эту тему в своих лекциях 1937 года, опубликованных под названием «Психология и религия». Пытаясь изложить суть позиций, занимаемых этими двумя психоаналитиками, я преследовал три цели. 1. Определить, в каком состоянии находится сейчас обсуждение этой проблемы, и уточнить позицию, с которой я хотел бы продолжить дискуссию. 2. Заложить основу для последующих глав, рассмотрев некоторые фундаментальные понятия, используемые Фрейдом и Юнгом. 3. Внести ясность в широко распространенное мнение, согласно которому Фрейд был якобы «против», а Юнг «за» религию, что позволит нам увидеть ошибочность столь упрощенных представлений об этой сложной проблеме, а также обсудить различные значения терминов «религия» и «психоанализ». Какова же позиция Фрейда в отношении религии в названной работе? По Фрейду, религия берет свое начало в беспомощности человека перед силами внешней природы и силами инстинктов в самом себе. Религия возникает на ранней стадии человеческого развития, когда он еще не может использовать свой разум, чтобы справиться с этими внешними и внутренними силами и должен подавлять или усмирять их с помощью других аффективных сил. Так, вместо того чтобы справиться с враждебными силами с помощью разума, он борется с ними, используя «контраффекты», противоположные эмоциональные силы, назначением которых является подавление и контроль того, с чем человек бессилен справиться при помощи разума. В этом процессе человек создает то, что Фрейд называет «иллюзией», материал для которой берется из его собственного жизненного опыта, накопленного в детстве. Сталкиваясь с опасными, неконтролируемыми и недоступными его пониманию силами внутри и вне себя, он как бы припоминает прошлое и, так сказать, возвращается в детство. Тогда он чувствовал себя под защитой отца, который, по его представлениям, обладал высочайшей мудростью и силой и любовь и защиту которого он мог заслужить, подчиняясь его приказаниям и избегая нарушений его запретов. Таким образом, согласно Фрейду, религия является повторением детского жизненного опыта. Человек справляется с угрожающими ему силами тем же самым способом, каким он, будучи ребенком, научился справляться со своей беззащитностью, полагаясь на отца, восхищаясь им и опасаясь его. Фрейд сравнивает религию с детскими неврозами навязчивых состояний. Религия, согласно ему, является коллективным неврозом, вызванным условиями жизни, близкими тем, что порождают детские неврозы. Анализируя психологические корни религии, Фрейд пытается показать, почему люди выдвигают идею бога. Но он считает, что открыл нечто большее, чем просто психологические корни. Он утверждает, что безжизненность теистических понятий обнаруживается сразу, как только выясняется, что они являются иллюзией, основанной на неосознанных желаниях человека[219]. Фрейд не ограничивается доказательством того, что религия является иллюзией. Он говорит, что религия опасна, поскольку она часто освящает дурные человеческие институты, с которыми она была связана на протяжении всей ее истории и, кроме того, поскольку религия учит людей верить в иллюзии и запрещает критически мыслить, она несет ответственность за оскудение человеческого интеллекта[220]. Такие же обвинения предъявлялись религии мыслителями Просвещения. Но, с точки зрения Фрейда, второе обвинение звучит сейчас с еще большей силой, чем в XVIII веке. В своей аналитической работе Фрейд показал, что запрет критически мыслить по поводу какого‑либо предмета ведет к ослаблению способности критического мышления и в других областях и тем самым к снижению силы разума в целом. Третьим пороком религии, по Фрейду, является то, что она основывает нравственность на очень зыбких устоях. Если значимость этических норм основывается на том, что они являются божьими заповедями, то будущее этики ставится в зависимость от веры в бога. Поскольку Фрейд полагает, что религиозность людей все время ослабевает, он вынужден сделать вывод, что существующая связь религии с этическими нормами должна привести к разрушению наших моральных ценностей. Опасности, которые Фрейд видит в религии, свидетельствуют 1 том, что его собственными идеалами и ценностями являются те самые понятия, которым, по его мнению, угрожает религия: разум, уменьшение человеческих страданий и нравственность. Но такие умозаключения необязательно выводить из фрейдовской критики религии; Фрейд очень ясно показал, в какие нормы и идеалы он верит: это братская любовь (Menschenliebe), истина и свобода. Разум и свобода, согласно Фрейду, взаимозависимы. Если человек откажется от иллюзии существования Бога — Отца, если он без страха осознает свое одиночество во Вселенной, свою незначительность в мире, он станет ребенком, покинувшим отчий дом. Но ведь это и есть истинная цель развития человека — преодолеть свою инфантильную фиксацию. Человек должен научиться смело смотреть в лицо реальности. Если он осознает, что ему не на что положиться, кроме своих собственных сил, он будет учиться использовать их должным образом. Только свободный человек, избавившийся от власти авторитета — власти, несущей не только угрозу, но и защиту, — может правильно понять окружающий мир и свою роль в этом мире. Только такой человек сможет в полной мере пользоваться своим разумом, отказавшись от всяких иллюзий; только такой человек способен к развитию и реализации присущих ему способностей. Только в том случае, если мы наконец станем взрослыми и перестанем быть детьми, зависящими и боящимися авторитетов, мы осмелимся подумать о самих себе. И наоборот, только если мы посмеем думать сами, мы сможем освободиться от господства авторитета. Важно отметить в связи с этим, что, по Фрейду, чувство бессилия является чувством, противоположным религиозному. Если учесть, что многие теологи — и, как мы увидим позднее, в известной степени Юнг — считают чувства зависимости и бессилия сутью религиозных переживаний, то утверждение Фрейда становится особенно важным. Оно выражает, хотя и в неявной форме, его собственную концепцию религиозных переживаний, а именно концепцию независимости и осознания человеком своих сил. Далее я постараюсь показать, что это различие составляет одну из наиболее важных проблем психологии религии. Обращаясь теперь к Юнгу, мы находим, что почти по всем пунктам его позиция по отношению к религии противоположна точке зрения Фрейда. Юнг начинает изложение своих взглядов с рассмотрения основных принципов своего подхода. В то время как Фрейд, хотя и не будучи профессиональным философом, подходит к рассмотрению проблемы под углом зрения психологии и философии, как это делали Уильям Джемс, Дьюи и Макмеррей, Юнг заявляет в начале своей книги: «Я ограничиваюсь наблюдением феномена и воздерживаюсь от каких бы то ни было метафизических или философских рассуждений»[221]. Далее он объясняет, каким образом он как психолог может анализировать религию, не принимая в расчет философские аспекты проблемы. Он называет свой подход «феноменологическим, то есть таким, который рассматривает события, явления, жизненный опыт — одним словом, факты. Истиной при таком подходе является факт, а не суждения о нем. Говоря, например, о непорочном зачатии, психолог интересуется только тем, что существует такая идея, но не вопросом о том, является ли она истинной или ложной в каком‑то смысле. Она является психологически истинной, поскольку она существует. Психологическое существование — субъективно, если идея существует только у одного индивида. Но оно объективно, если она признается обществом посредством consensus gentium»[222]. Прежде чем перейти к юнговскому анализу религии, необходимо рассмотреть эти методологические предпосылки. Юнговское понятие истины несостоятельно. Он утверждает, что «истина — это факт, а не суждение о нем», что «слон является истинным, потому что он существует»[223]. Но он забывает, что истина всегда и необходимо относится к суждению, а не к описанию феномена, который мы воспринимаем с помощью наших органов чувств и который мы обозначаем при помощи словесного символа. Юнг утверждает далее, что идея является «психологически истинной, поскольку она существует». Но идея «существует» независимо от того, является ли она иллюзией или основана на фактах. «Существование» идеи не делает ее «истинной» ни в каком смысле. Даже практикующий психиатр не смог бы работать, если бы он не устанавливал истинности идеи, то есть ее связи с явлением, которое она описывает. Не сделав этого, он не смог бы выявить даже, с чем он имеет дело — с галлюцинацией или симптомом паранойи. Но подход Юнга несостоятелен не только с точки зрения психиатра, Юнг отстаивает релятивистские взгляды, которые только при поверхностном знакомстве кажутся более терпимыми по отношению к религии, чем взгляды Фрейда, но в действительности по самому своему духу противоположны таким религиям, как иудаизм, христианство и буддизм. Последние рассматривают стремление к истине как одну из самых главных добродетелей и важнейших обязанностей человека и утверждают, что их доктрины, будучи постигнуты либо через откровение Божие, либо при помощи лишь силы разума, могут быть проверены на истинность. Юнг не может не видеть трудностей своей собственной позиции, однако способ, при помощи которого он хочет их преодолеть, является, к сожалению, столь же несостоятельным. Он пытается провести различие между «субъективным» и «объективным» существованием, несмотря на чрезвычайно неопределенный характер этих терминов. Юнг, видимо, считает, что нечто объективное является более реальным и истинным, чем нечто просто субъективное. Его критерий различения субъективного и объективного основывается на том, возникла ли какая‑то идея только у одного человека или же она установлена обществом. Но разве мы сами не были свидетелями folie a millions[224] огромных групп людей в наше время? Разве мы не видели, как миллионы людей под влиянием своих иррациональных влечений верили идеям, не менее иллюзорным и иррациональным, чем идеи, возникшие в мозгу только одного индивида? Какой же тогда смысл называть эти идеи «объективными»? Критерий различения субъективного и объективного грешит тем же самым релятивизмом, о котором я говорил выше. Если быть более точным, это — социологический релятивизм, согласно которому принятие той или иной идеи обществом служит критерием ее достоверности, истинности или «объективности»[225]. После обсуждения методологических предпосылок Юнг излагает свои взгляды на центральную проблему: что такое религия? Какова природа религиозных переживаний? Его определение могут принять многие теологи. Короче говоря, оно сводится к утверждению, что суть религиозных переживаний в подчинении высшим силам. Но лучше процитируем самого Юнга. Он пишет, что религией «является точное и добросовестное наблюдение того, что Рудольф Отто удачно назвал "numinosum", то есть динамического существования или действия, не вызванного произвольным актом воли. Напротив, оно постоянно владеет человеком и держит его под своим контролем, и человек всегда является скорее его жертвой, чем его творцом»[226]. Определив религиозное переживание как состояние, вызванное находящейся вне нас силой, Юнг затем интерпретирует понятие бессознательного как понятие религиозное. Согласно Юнгу, бессознательное не может быть просто частью индивидуальной психики, оно не поддается никакому контролю и навязывается нам извне. «Тот факт, что вы слышите голос [бессознательного] в своих сновидениях, ровным счетом ничего не доказывает, поскольку вы точно так же можете слышать голоса с улицы, которые вы никогда не подумаете считать своими. Есть только одно условие, при котором вы могли бы законно назвать такой голос вашим собственным, а именно когда вы признаете свое сознание частью целого, маленьким кружком, находящимся внутри большого круга. Мелкий банковский служащий, гуляющий с другом по городу и указывающий на здание банка со словами: " А вот мой банк", говорит это, соблюдая названное условие»[227]. Неизбежным следствием юнговского определения религии и бессознательного является вывод Юнга о том, что в силу самой природы бессознательного его влияние на нас есть «основной религиозный феномен»[228]. Отсюда следует, что религиозная догма и сновидение — это равнозначные религиозные явления, так как и то и другое выражают наше состояние, определяемое какой‑то действующей извне силой. Нет необходимости говорить, что, по логике Юнга, безумие следует считать высшим религиозным феноменом. Подтверждает ли наше рассмотрение отношений Фрейда и Юнга к религии широко распространенное мнение, согласно которому Фрейд — враг, а Юнг — друг религии? Даже беглое сравнение их взглядов говорит о том, что такое допущение является ошибочным упрощением. Фрейд считает, что целью развития человека является достижение следующих идеалов: знания (разум, истина, логос); братской любви; уменьшения страданий; независимости и ответственности. Они составляют этическую суть всех великих религий, на которых основаны восточная и западная культуры, — учений Конфуция и Лао — цзы, Будды, пророков и Христа. И хотя между этими учениями существуют известные различия — например, Будда придает особое значение уменьшению страданий, пророки делают ударение на важности знания и справедливости, а Христос на первое место ставит братскую любовь, — поразительно, насколько единодушны эти религиозные учители в отношении цели человеческого развития и тех норм, которыми должен руководствоваться человек. Фрейд выступает в защиту этической сути религии и критикует ее теистические сверхъестественные аспекты, препятствующие полной реализации указанных этических целей. Он объясняет, что теистические сверхъестественные понятия появились на определенных стадиях человеческой истории и когда‑то были необходимы, так как способствовали развитию человека, но теперь они уже не нужны и фактически являются препятствием для дальнейшего развития. Следовательно, утверждение, что Фрейд якобы «против» религии, ошибочно, если мы не уточним, к какой религии и к каким ее аспектам он относится критически и в защиту каких аспектов религии он выступает. По Юнгу, религиозные переживания характеризуются особым эмоциональным состоянием: подчинением высшей силе независимо от того, называется ли она богом или бессознательным. Бесспорно, это верная характеристика определенного типа религиозных переживаний — в христианстве, например, в этом состоит суть учений Лютера и Кальвина, — хотя она явно не соответствует другим видам религиозных переживаний, например тем, которые характерны для буддизма. Однако своим релятивистским пониманием истины концепция религии Юнга отличается от буддизма, иудаизма и христианства. Важнейшим принципом этих религий является поиски истины. Иронический вопрос Понтия Пилата: «Что есть истина?» — считается символом антирелигиозной установки с точки зрения не только христианства, но также и всех других великих религий. Резюмируя соответствующие позиции Фрейда и Юнга, можно сказать, что Фрейд критикует религию во имя этики — позиция, которую можно назвать «религиозной». Юнг же сводит религию к простому психологическому феномену и в то же время возвышает бессознательное до уровня религиозного феномена[229]. Угрожает ли психоанализ религии[230] В предыдущих главах я старался показать, что ответ на этот вопрос можно дать лишь тогда, когда будет проведено четкое разграничение между авторитарной и гуманистической религиями и между «наставлением по приспособлению» и «лечением души». Однако до сих пор я избегал рассмотрения тех аспектов религии, между которыми должно быть проведено различие для того, чтобы определить, каким из них угрожает психоанализ и другие факторы современной культуры, а каким — нет. Специфическими аспектами, который я хочу обсудить с этой точки зрения, являются эмпирический, научно — магический, ритуалистический и семантический. Под эмпирическим аспектом я подразумеваю религиозные переживания и чувства. Общим в учениях основателей всех великих восточных и западных религий является то, что высшей целью жизни человека считается забота о своей душе и развитие способностей любви и разума. Психоанализ не только не угрожает этой цели, а напротив, может внести большой вклад в ее реализацию. В этом смысле религии не угрожает никакая другая наука. Немыслимо, чтобы какое‑нибудь открытие, сделанное естественными науками, могло стать угрозой религиозным чувствам. Напротив, все большее познание природы и мира, в котором мы живем, может только помочь человеку стать более уверенным в своих силах и более скромным. Что касается общественных наук, то все большее понимание природы человека и законов, управляющих его жизнью, скорее способствует развитию религиозной установки, чем угрожает ей. У гроза религиозной установке таится не в науке, а в характере практической повседневной жизни. Человек больше не смотрит на себя как на высшую цель жизни, он превратил себя в инструмент для созданной его собственными руками экономической машины. Его больше интересуют производительность труда и достижение успеха, чем счастье и развитие собственной души. Точнее, ориентацией, представляющей наибольшую опасность для религии, является та, которую я назвал «рыночной ориентацией» современного человека[231]. Рыночная ориентация стала доминирующей как структура характера только в современную эпоху. На рынке личностей оказались все профессии, занятия, должности. Работодатель, служащий, человек свободной профессии — все они ради материального благополучия должны добиваться личного расположения тех, кто будет пользоваться их услугами. Здесь, как и на любом рынке товаров, потребительной стоимости недостаточно, чтобы определить меновую стоимость. «Личностный» фактор превалирует по своему значению, согласно оценке рынка, над профессиональным мастерством и чаще всего играет решающую роль. Хотя даже самая привлекательная личность не может компенсировать полное отсутствие мастерства, поскольку наша экономическая система не смогла бы функционировать на такой основе, — редко когда мастерство и честность сами по себе обеспечивают успех. Формула успеха выражается такими словами, как «способность продать себя», «умение преподнести себя», а также «энергичность», «честолюбие», «бодрость», «агрессивность» и т. д., которые ставятся, подобно ценникам, на личностной упаковке победителей. Другие характеристики, такие, как происхождение, принадлежность к определенному клубу, связи и влияние, также весьма желательны и будут рекламироваться, хотя и не столь явно, как основные достоинства предлагаемого товара. Принадлежность к той или иной религии и соблюдение ее обрядов рассматриваются многими как одно из необходимых условий успеха. Каждая профессия, каждая сфера деятельности имеют свой особый тип личности, пользующийся успехом. Коммерсанту, банкиру, мастеру, официанту предъявляются разные требования, однако роли, которые они исполняют, имеют и нечто общее: все они должны удовлетворять одному существенному условию — иметь спрос. Отношение человека к себе неизбежно определяется этими критериями успеха. Его чувство собственного достоинства основывается не на оценке своих способностей и их использования в данном обществе. Оно зависит от того, насколько он пользуется спросом на рынке, или от мнения других относительно его «привлекательности». Он относится к себе как к товару, предназначенному найти спрос на самых выгодных условиях, по самой дорогой цене. Чем выше предлагаемая цена, тем больше утверждается его ценность в собственных глазах. Человек‑товар с надеждой демонстрирует свою этикетку, стараясь выделиться из товаров, представленных на прилавке для обозрения, и быть оцененным по высшей таксе. Но если ему не везет и его обходят, тогда как других раскупают, он делает вывод о своей неполноценности и никчемности. Однако как бы высоко его ни оценили — и с точки зрения его человеческих достоинств, и с точки зрения его полезности, — он все равно может чувствовать себя неудачником и должен принять на себя вину за то, что вышел из моды. С самого раннего детства он усваивает, что быть в моде — значит пользоваться спросом и что он, как и все, должен удовлетворять требованиям спроса на рынке личностей. Но добродетели, которым его учат, — честолюбие, умение ориентироваться и приспосабливаться к требованиям других — являются слишком общими качествами, чтобы обеспечить достижение успеха. Человек обращается к популярной литературе, газетам, кинофильмам, чтобы получить более конкретные примеры достижения успеха и найти самые прекрасные, новейшие образцы рыночной продукции, которым надо подражать. Нет ничего удивительного в том, что при таких обстоятельствах чувство собственного достоинства человека сильно ущемляется. Условия для самоуважения находятся вне его власти. Он зависит от оценки других и постоянно нуждается в ней. Неизбежным результатом этого являются чувства беспомощности и неуверенности. Рыночная ориентация лишает человека его индивидуальности, он становится отчужденным от самого себя. Если высшей ценностью человека является успех, если любовь, истина, справедливость, нежность, милосердие не принесут ему никакой пользы, он, возможно, и будет проповедовать эти идеалы, но не будет стремиться к ним. Он может думать, что он поклоняется богу любви, но в действительности он поклоняется идолу, который является идеализацией его истинных стремлений, коренящихся в рыночной ориентации. Те, кто озабочен только сохранением религии и церкви, возможно, приемлют такое положение. Человек будет искать защиты у церкви и религии, потому что его внутренняя пустота заставляет его искать какого‑то спасительного убежища. Но проповедовать религию — не значит быть религиозным. Тем же, кто преисполнен религиозными чувствами, независимо от того, верующие они или неверующие, не доставляет удовольствия заполненные церкви и новообращенные. Они будут самыми суровыми критиками нашей светской жизни, хорошо понимая, что реальной угрозой религиозной установке являются отчуждение человека от самого себя, его безразличие к себе и другим, корни которых находятся во всей нашей светской культуре, а отнюдь не психология или какие‑нибудь другие науки. Совершенно иным, однако, будет влияние научного прогресса на другой аспект религии — научно — магический. На ранних стадиях развития, борясь за свое выживание, человек страдал как от недостаточного понимания сил природы, так и от своей беспомощности в их использовании. Он создавал теории, объясняющие природу, и изобретал различные способы покорения ее, и все это постепенно становилось частью его религии. Я называю этот аспект религии научно — магическим, потому что он имеет общую с наукой функцию познания природы в целях совершенствования техники, необходимой для успешного ее использования. Пока знания о природе, как и способность человека осуществлять контроль над ней, были невелики, этот аспект религии по необходимости был чрезвычайно важной частью его мышления. Если человек интересовался движением звезд, тем, как растут деревья, почему происходят наводнения, землетрясения, он мог создавать гипотезы, объяснявшие эти явления по аналогии со своим человеческим опытом. Он предполагал, что за этими событиями стоят боги и демоны, так как он понимал, что на события его собственной жизни оказывают влияние человеческие отношения. Когда производительные силы сельского хозяйства и производство товаров были неразвиты, человек должен был просить богов о помощи. Если ему нужен был дождь, он молил о нем. Если ему нужен был урожай, он молился богиням плодородия. Если он боялся наводнений и землетрясений, он молился богам, которые, по его мнению, отвечают за эти явления. Фактически из истории религии можно сделать вывод об уровне научного и технического развития в разные исторические эпохи. Человек обращался к богам, чтобы удовлетворить те практические потребности, которые он не мог удовлетворить самостоятельно; то, о чем он не просил, он мог уже сделать собственными силами. Чем больше человек познавал природу и покорял ее, тем меньше он нуждался в религии как научном объяснении и магическом средстве контроля над природой. Если человечество способно производить достаточное количество продуктов, чтобы накормить всех людей, отпадает необходимость молиться о хлебе насущном. Человек может обеспечить им себя собственными силами. Чем больше научно — технический прогресс, тем меньше необходимость возлагать на религию решение задач, являющихся религиозными только в историческом смысле. Западная религия сделала этот научно — магический аспект существенной частью своей доктрины и, таким образом, поставила себя в оппозицию прогрессивному развитию человеческого знания. Не так обстояло дело в великих религиях Востока. В них всегда была сильна тенденция четко отграничивать часть религии, касающуюся человека, от тех аспектов, которые представляют собой попытку объяснения природы. Вопросы, которые приводили к яростным спорам и жестоким преследованиям на Западе, например вопрос, является ли Вселенная конечной или бесконечной, вечной или нет, и другие проблемы такого же типа, рассматривались в буддизме и индуизме с юмором и иронией. Когда ученики задавали Будде подобные вопросы, он снова и снова отвечал: «Не знаю, и это меня не касается, потому что, каков бы ни был ответ, он никак не способствует решению проблемы, действительно заслуживающей внимания: как уменьшить человеческие страдания». Дух этой же идеи прекрасно выражен в одном из гимнов Ригведы: Кто воистину знает? Кто здесь провозгласит? Откуда родилось, откуда это творение? Далее боги (появились) посредством сотворения этого (мира). Так кто же знает, откуда он появился? Откуда это творение появилось: Может, само создало себя, может, нет— Тот, кто надзирает над этим (миром) на высшем небе, Только он знает или же не знает[232]. По мере грандиозного развития научного мышления и прогресса промышленности и сельского хозяйства конфликт между научными утверждениями религии и достижениями современной науки неизбежно становится все более и более острым. Большинство антирелигиозных аргументов мыслителей Просвещения было направлено не против религиозной установки, а против требования принимать научные утверждения религии на веру. В последние годы как теологи, так и ряд ученых предприняли многочисленные попытки показать, что конфликт между религиозными взглядами и взглядами, основывающимися на последних достижениях естественных наук, стал сейчас менее серьезным, чем 50 лет назад. Для подтверждения этого тезиса было представлено большое количество данных. Однако я полагаю, что эти доводы не коснулись центральной проблемы. Даже если бы кто‑то стал утверждать, что иудео- христианская точка зрения на происхождение мира является столь же логичной научной гипотезой, как и любая другая, то этот довод относился бы к научному аспекту религии, а не к религиозной установке как таковой. Ответ, что суть ее — благо души человека, а гипотезы о природе и ее творении не имеют никакого отношения к ней, остается столь же верным сейчас, как и во времена Вед или Будды. В предыдущих главах я не касался ритуалистического аспекта религии, хотя ритуалы относятся к самым важным элементам любой религии. Психоаналитики уделяют ритуалам особое внимание, потому что наблюдения за некоторыми пациентами позволяют взглянуть по — новому на природу религиозных ритуалов. Психоаналитики обнаружили, что некоторые пациенты совершают свои особые ритуалы, не имеющие никакого отношения к их религиозному мышлению или религиозной практике и, однако, очень напоминающие религиозные ритуалы. Психоаналитическое исследование может показать, что навязчивое ритуализованное поведение является результатом сильных аффектов, о существовании которых пациент и не подозревает и с которыми он справляется, не ведая об этом, с помощью ритуала. Так, в навязчивой склонности человека к омовению психоаналитик усматривает попытку избавиться с помощью такого ритуала от тяжелого чувства вины. Это чувство вины вызывается не поступком, действительно совершенным пациентом, а бессознательными деструктивными влечениями. Совершая такой ритуал, пациент постоянно подавляет разрушение, которое он бессознательно планировал и мысль о котором никогда не должна достигнуть его сознания. Он нуждается в таком ритуале, чтобы преодолеть чувство вины. Как только он осознает существование деструктивного влечения, он сможет бороться с ним открыто, а поняв источник этой разрушительной силы, он в конце концов сможет уменьшить ее по крайней мере до приемлемой степени. Навязчивый ритуал играет двойственную роль. Он защищает пациента от невыносимого чувства вины, а также способствует сохранению таких влечений, так как связан с ними лишь косвенно. Нет ничего удивительного в том, что психоаналитики, заинтересовавшиеся религиозными ритуалами, были поражены сходством личных навязчивых ритуалов, которые они наблюдали у своих пациентов, с социально организованными обрядами в религии. Они высказали предположение, что в основе религиозных ритуалов лежит тот же механизм, что и в основе навязчивых невротических действий. Психоаналитики искали бессознательные влечения, такие, например, как деструктивная ненависть к фигуре отца, представленной богом, которая, как они считали, должна либо получить прямое выражение, либо проявиться в форме ритуала. Следуя такому рассуждению, психоаналитики сделали важное открытие, касающееся природы многих религиозных ритуалов, хотя они не всегда были правы в своих конкретных объяснениях. Имея дело с патологическими явлениями, они часто не видели, что ритуалы не обязательно имеют иррациональную природу, как в случае невротических навязчивых действий. Они не делали различия между иррациональными ритуалами, связанными с подавлением иррациональных влечений, и рациональными ритуалами, которые имеют совершенно иную природу. Мы не только нуждаемся в системе ориентации, которая придает какой‑то смысл нашему существованию и которую мы разделяем со своими ближними, но должны выразить нашу приверженность основным ценностям действиями, которые разделяются с другими людьми. Ритуал, вообще говоря, и есть разделяемое всеми действие, выражающее общие устремления, связанные с общими ценностями. Рациональный ритуал отличается от иррационального главным образом своей функцией; он не преодолевает подавленные импульсы, а выражает устремления, которые индивид рассматривает как имеющие высокую ценность. Следовательно, такой ритуал не обладает навязчивым характером, свойственным иррациональному ритуалу; если последний не будет выполнен хотя бы раз, подавленные страхи возникнут снова, и поэтому любое прегрешение сопровождается сильным чувством тревоги. Таких последствий не вызывает невыполнение рационального ритуала, оно может вызвать сожаление, но не страх. Фактически иррациональный ритуал всегда можно узнать по той степени страха, который вызывается каким‑либо его нарушением. Простыми примерами современных светских рациональных ритуалов являются наши обычаи приветствовать другого человека, аплодировать артисту, оказывать почтение мертвым[233] и многие другие. Религиозные ритуалы отнюдь не всегда являются иррациональными. (Для наблюдателя, который не понимает их значения, они, конечно, всегда кажутся иррациональными.) Религиозный ритуал омовения можно понимать как вполне осмысленное и рациональное выражение внутреннего стремления к очищению без каких‑либо навязчивых или иррациональных компонентов, как символическое выражение нашего стремления к внутренней чистоте, осуществляемого в форме ритуала, чтобы быть готовым к деятельности, требующей полной концентрации и самоотдачи. Точно так же такие ритуалы, как соблюдение поста, религиозные брачные обряды, практика концентрации и медитации, могут быть вполне рациональными и не нуждаются ни в каком анализе, за исключением того, который ведет к пониманию их подлинного смысла. Подобно тому как символический язык, обнаруживаемый нами в сновидениях и мифах, является специфической формой выражения мыслей и чувств посредством чувственных образов, ритуал является символическим выражением мыслей и чувств посредством действий. Вклад, который психоанализ может внести в понимание ритуалов, состоит в том, что он показывает психологические корни потребности в ритуалистических действиях, а также в отделении навязчивых и иррациональных ритуалов от тех, которые являются выражением общей приверженности людей своим идеалам. Как сейчас обстоит дело с ритуалистическим аспектом религии? Активный верующий принимает участие в различных ритуалах своей религии, и это, несомненно, является одной из главных причин посещения церкви. Поскольку у современного человека имеется мало возможностей для совместного с другими выражения своих чувств, любой ритуал становится очень привлекательным, даже если он не затрагивает наиболее важных чувств и устремлений в повседневной жизни человека. Потребность в общих ритуалах очень высоко ценится лидерами авторитарных политических систем. Они создают все новые и новые виды политически окрашенных обрядов, которые удовлетворяют эту потребность, и с их помощью связывают простых граждан с новой политической верой. Современный человек в демократических странах имеет немного значимых ритуалов. Поэтому нет ничего удивительного в том, что потребность в ритуалистической практике приобрела огромное количество разнообразнейших форм. Сложные ритуалы масонских лож, ритуалы, связанные с выражением патриотических чувств, ритуалы вежливости и многие другие являются выражением этой потребности в совместном действии, хотя часто они свидетельствуют лишь о все большем убожестве их цели и об отказе от идеалов, официально признанных религией и этикой. Интерес к различным «обществам», а также забота людей о правильности своего поведения, о чем свидетельствует обилие книг, посвященных этикету, служит убедительным доказательством потребности современного человека в ритуалах, а также пустоты тех ритуалов, которые он выполняет. Потребность в ритуале является несомненной и в значительной мере недооцененной. Кажется, что мы находимся перед выбором: либо стать верующими, либо отдаться выполнению бессмысленных ритуалов, либо жить вообще без какого‑либо удовлетворения этой потребности. Если бы ритуалы можно было легко изобретать, возможно, были бы созданы новые гуманистические ритуалы. Такие попытки предпринимались сторонниками религии Разума в XVIII в. Они предпринимались квакерами с их рациональными гуманистическими ритуалами, а также небольшими гуманистическими конгрегациями. Но ритуалы не могут быть просто сфабрикованы. Они зависят от существования искренне разделяемых общих ценностей, и только в той степени, в какой эти ценности возникают и становятся частью человеческой реальности, можно ожидать появления осмысленных рациональных ритуалов. Обсуждая значениеритуалов, мы коснулись четвертого, семантического, аспекта религии. Религия в своих учениях, как и в своих ритуалах, говорит на языке, отличном от того, которым мы пользуемся в повседневной жизни, то есть на языке символов. Сущность его состоит в том, что внутренний опыт, мысли и чувства выражаются так, как если бы они были чувственным опытом. Все мы «говорим» на этом языке лишь тогда, когда спим. Однако язык сновидений не отличается от языка, используемого в мифах и в религиозном мышлении. Символический язык — это единственный универсальный язык, известный человечеству. Именно этот язык используется в мифах пятитысячелетней давности и в сновидениях наших современников. Этот язык одинаков в Индии, Китае, Нью — Йорке и Париже[234]. В обществах, где первостепенное значение придавалось пониманию внутренних переживаний, на этом языке не только говорили, но его еще и понимали. В нашей культуре, хотя на нем и говорят в сновидениях, понимают его очень редко. Неправильное понимание его состоит в основном в том, что образы символического языка принимаются за реальные события в царстве вещей, а не за символическое выражение душевного опыта. Исходя из такого неверного понимания, сновидения рассматриваются как бессмысленный продукт нашего воображения, а религиозные мифы как детские представления 1 реальности. Именно Фрейд сделал этот забытый язык доступным для нас. Пытаясь расшифровать язык сновидений, он открыл путь к пониманию особенностей символического языка и показал его структуру и значение. Одновременно он продемонстрировал, что язык религиозных мифов, по существу, не отличается от языка сновидений, что он является осмысленнным выражением значимых переживаний. И хотя, действительно, его интерпретация сновидений и мифов была ограничена из‑за преувеличения роли сексуальных влечений, он тем не менее заложил основы нового понимания религиозных символов в мифах, догмах и ритуалах. Такое понимание языка символов ведет не к возврату к религии, а к новой оценке глубокой мудрости, выраженной религией на символическом языке. Эти размышления показывают, что ответ на вопрос, в чем состоит сегодня угроза религии, зависит от того, какой специфический аспект религии мы имеем в виду. Основной темой предыдущих глав является убеждение, что проблема религии — это не проблема бога, а проблема человека; религиозные формулировки и символы являются попытками дать выражение определенным видам человеческого опыта. Важно, какова природа этого опыта. Символическая система — лишь ключ, с помощью которого мы можем проникнуть в лежащую в ее основе человеческую реальность. К сожалению, дискуссии о религии еще со времен Просвещения велись главным образом вокруг утверждения или отрицания веры в бога, а не утверждения или отрицания определенных человеческих установок. Вопрос: «Веришь ли ты в бога?» — стал ключевым вопросом для сторонников религии, а отрицание бога было позицией, которую выбирали те, кто боролся против церкви. Легко видеть, что многие из тех, кто проповедует веру в бога, являются по своей установке идолопоклонниками или людьми без веры, тогда как некоторые из наиболее ярых «атеистов», посвятивших себя делу совершенствования человечества, делу любви и братства, обнаруживают истинную веру и глубоко религиозную установку. Сосредоточение внимания при обсуждении религии на принятии или отрицании символа бога препятствует пониманию религиозной проблемы как проблемы человеческой и мешает развитию такой человеческой установки, которую можно назвать религиозной в гуманистическом смысле. Предпринимались многочисленные попытки сохранить символ бога, но при этом придать ему значение, отличное от того, какое он имеет в монотеистической традиции. Одним из наиболее ярких примеров этого является теология Спинозы. Используя строго теологический язык, он дает определение бога, которое равнозначно отрицанию бога в смысле иудео — христианской традиции. Однако Спиноза был настолько связан с духовной атмосферой, в которой символ бога представлялся необходимым, что не сознавал того факта, что этим новым определением бога отрицает его существование. В сочинениях ряда теологов и философов XIX в. и нашего времени можно обнаружить аналогичные попытки сохранить слово «бог», но при этом придать ему значение, совершенно отличное от того, какое оно имело для библейских пророков или христианских и иудейских теологов средневековья. Нет никакой необходимости спорить с теми, кто сохраняет символ бога, хотя можно говорить о том, не является ли это вынужденной попыткой сохранить символ, имеющий, по существу, лишь историческое значение. Как бы то ни было, одно несомненно. Реальный конфликт — это не конфликт между верой в бога и «атеизмом», а конфликт между гуманистической религиозной установкой и установкой, которая равносильна идолопоклонству, независимо от того, как такая установка выражается — или маскируется — в сознании. Даже со строго монотеистической точки зрения использование слова «бог» проблематично. Библия утверждает, что человек не должен пытаться сотворить образ божий ни в какой форме. Одним из аспектов этого предписания является, несомненно, табу, оберегающее способность бога внушать страх и благоговение. Другим аспектом, однако, является идея, что бог — это символ всего того, что есть в человеке, но не есть человек, символ духовной реальности, которую мы можем стремиться реализовать в себе и которую, однако, никогда нельзя описать или определить. Бог подобен горизонту, который устанавливает границы нашему взгляду. Наивному уму он кажется чем‑то реальным, чем‑то таким, что можно схватить, хотя пцтаться найти горизонт все равно что пытаться найти мираж. Когда мы движемся, вместе с нами перемещается и горизонт. Когда мы поднимаемся даже на небольшой холм, горизонт становится шире, но он все равно остается границей и никогда не является вещью, которую можно было бы взять в руки. Мысль, что бог не может быть определен, ясно выражена в библейской истории богооткровения Моисею. Моисей, на которого возложена задача просветить сынов Израилевых и вывести их из рабства к свободе, знает, однако, о духе раболепия и идолопоклонства, в котором они живут, и говорит господу: «…вот, я приду к сынам Израилевым и скажу им: Бог отцов ваших послал меня к вам. А они скажут мне: Как ему имя? Что сказать мне им? Бог сказал Моисею: Я есмь Сущий… [Иегова]… И сказал: так скажи сынам Израилевым: Сущий послал меня к вам» (Исход, И, 3:13–15). Смысл этих слов станет еще яснее, если мы внимательнее прочитаем древнееврейский текст. «Я есмь Сущий» (ehje asher ehje) правильнее было бы перевести: «Я есть сущий, который есть сущий». Моисей спрашивает у бога его имя, потому что имя — это то, чем можно обладать и чему можно поклоняться. На протяжении всего рассказа об Исходе господь делает милостивые уступки идолопоклонническому состоянию души сынов Израилевых и точно так же он делает уступку, называя Моисею свое имя. В самом этом имени заключена глубокая ирония. Оно выражает скорее процесс бытия, чем нечто определенное, что могло бы быть названо так, как обычно называют какую‑нибудь вещь. Смысл фрагмента был бы передан еще точнее, если бы перевод был сделан так: «Мое имя — БЕЗЫМЯННЫЙ». В ходе развития христианской и иудейской теологии наблюдались неоднократные попытки достичь более чистого понятия бога путем элиминирования даже следов его позитивного описания или определения (Плотин, Маймонид). Как сказал великий немецкий мистик Майстер Экхарт: «То, что называют Богом, не является им; то, что не называют Богом, более Бог, чем то, что им называют»[235]. С точки зрения монотеизма и следующих из него логических выводов невозможно спорить о природе бога; ни один человек не может предполагать, что знает о боге нечто, позволяющее ему критиковать или осуждать своих ближних или заявлять, что его собственное понимание бога является единственно правильным. Религиозная нетерпимость, столь характерная для западных религий, проистекающая из таких заявлений и психологически обусловленная недостатком веры или любви, имела самые пагубные последствия для развития религии. Она привела к новой форме идолопоклонства. Воздвигнут такой образ божий не из камня или дерева, а из слов, и люди поклоняются этой святыне, как идолу. Исайя критиковал подобное искажение монотеизма таким образом: «"Почему мы постимся, а Ты не видишь? смиряем души свои, а Ты не знаешь?" — Вот, в день поста вашего вы исполняете волю вашу и требуете тяжких трудов от других. Вот, вы поститесь для ссор и распрей и для того, чтобы дерзкою рукою бить других; вы не поститесь в это время так, чтобы голос ваш был услышан на высоте. Таков ли тот пост, который Я избрал, день, в который томит человек душу свою, когда гнет голову свою, как тростник, и подстилает под себя рубище и пепел? Это ли назовешь постом и днем, угодным Господу? Вот пост, который Я избрал: разреши оковы неправды, развяжи узы ярма, и угнетенных отпусти на свободу, и расторгни всякое ярмо; раздели с голодным хлеб твой, и скитающихся бедных введи в дом; когда увидишь нагого, одень его, и от единокровного твоего не укрывайся. Тогда откроется, как заря, свет твой, и исцеление твое скоро возрастет, и правда твоя пойдет пред тобою, и слава Господня будет сопровождать тебя» (Исайя, LVIII, 3–8). Ветхий Завет и особенно пророки озабочены негативным, борьбой с идолопоклонством столь же сильно, как и позитивным, признанием бога. Озабочены ли мы проблемой идолопоклонства? Такую озабоченность мы проявляем лишь тогда, когда обнаруживаем, что какие‑то «примитивные» люди поклоняются идолам из камня и дерева. Мы представляемся себе стоящими гораздо выше такого поклонения и считаем эту проблему давно решенной, поскольку не замечаем за собой поклонения каким‑либо из этих традиционных символов идолопоклонства. Мы забываем, что сущность идолопоклонства не в поклонении тому или иному идолу, а в особой человеческой установке. Эта установка может быть описана как обожествление вещей, отдельных аспектов мира или подчинение людей таким вещам, в отличие от установки, при которой человек посвящает свою жизнь реализации высших принципов жизни, принципов любви и разума, стремится стать тем, чем он потенциально является, будучи созданным по образу и подобию божьему. Идолы — это не только фигурки из дерева и камня. Идолами могут стать и слова, и машины. Лидеры, государство, власть, политические группировки тоже могут служить идолами. Наука и мнение ближних могут стать идолами, и сам бог стал идолом для многих. Хотя человек не может сделать истинно верное утверждение о позитивном, о боге, он может сделать такое* утверждение о негативном, об идолах. Не настало ли время прекратить споры 1 боге и вместо этого объединиться, чтобы разоблачить современные формы идолопоклонства? Сегодня не Ваал[236] и Астарта[237], а обожествление государства и власти в авторитарных странах и обожествление машины и успеха в нашей культуре угрожают самым главным духовным ценностям человека. Верующие мы или нет, верим ли мы в необходимость новой религии, или в религию без религии, или же в сохранение иудео — христианской традиции, все мы, если нас по — настоящему интересуют сущность, а не шелуха, чувства, а не слова, человек, а не церковь, можем объединиться для решительного отрицания идолопоклонства, и в этом отрицании найдем больше веры, чем в любых утвердительных суждениях о боге. И тогда, без сомнения, станет больше смирения и братской любви. Раздел VIII. Гуманизация психоанализа Кризис психоанализа[238] Современный психоанализ переживает кризис. Внешне этот кризис проявляется в том, что несколько снизилось число студентов, желающих поступить в психоаналитические учебные заведения, а также пациентов, обращающихся за помощью к психоаналитику. В последние годы возникли конкурирующие терапевтические методики, с помощью которых, как считается, можно достичь лучших результатов за меньшее время, а следовательно, разумеется, с меньшими затратами. Психоаналитики, которых представители городского среднего класса десять лет назад считали единственными, кто способен облегчить их душевные муки, теперь вынуждены обороняться от своих конку- рентов — психотерапевтов и теряют свою монополию. Чтобы понять значение этого кризиса, нелишним будет вспомнить историю психоаналитической терапии. Более полувека назад психоанализ стал новой областью деятельности и, с экономической точки зрения, открыл новый рынок. Ранее, чтобы удостоиться помощи психиатра, нужно было быть сумасшедшим или страдать от болезненных симптомов, не позволяющих быть полноценным членом общества. Менее выраженные психические расстройства относились к ведению священника или семейного врача, а в большинстве случаев с ними полагалось справляться самостоятельно и, даже если вы и испытывали страдания, переносить их молча. Когда Фрейд начал заниматься своей терапевтической деятельностью, он имел дело с пациентами, которые были «нездоровы» в общепринятом смысле этого слова; даже если они не страдали каким‑либо психозом, у них наблюдались тяжелые душевные расстройства — фобии, навязчивые состояния и истерия. Затем методы психоанализа стали постепенно применять и к людям, которые традиционно не считались «больными». К психоаналитику потянулись «пациенты» с жалобами на утрату вкуса к жизни, неудачный брак, тревожно — подавленное состояние, болезненное чувство одиночества, снижение работоспособности и т. п. Не в пример прошлым временам, эти жалобы стали считаться «болезнью», и «помощник» новый психоаналитик должен был помочь справиться с «жизненными трудностями», которые до тех пор, по общему мнению, не требовали вмешательства профессионала. Описанные выше перемены произошли далеко не сразу, но в конечном счете они стали весьма важным фактором в жизни городского среднего класса, в особенности в Соединенных Штатах. До самого недавнего времени среди людей, принадлежащих к определенной городской субкультуре, считалось почти «нормальным» иметь «своего психоаналитика»; немалую часть своего времени такие люди проводили «на кушетке», подобно тому, как в прежние времена было принято посещать церковь или храм. Причины этого бума психоанализа установить нетрудно. В наш «тревожный век» одиночество людей и их отчуждение друг от друга все более усиливаются. Крушение религии, видимая тщета политики, появление типа целиком и полностью отчужденного «функционера» лишили городской средний класс четких жизненных ориентиров и чувства защищенности, а окружающий их мир — смысла. Хотя некоторым, по — видимому, удалось найти новые ориентиры в сюрреализме, радикальных политических течениях или дзен — буддизме, но, как правило, разочаровавшиеся в либерализме" индивидуумы искали философию, приверженцами которой они могли бы стать, не пересматривая серьезным образом свое мировоззрение, т. е. не становясь «непохожими» на своих друзей и коллег. Психоанализ позволял удовлетворить эту потребность. Даже если симптом не исчезал, возможность поговорить с кем‑то, кто слушает терпеливо и более или менее сочувственно, давала большое облегчение. Правда, за право быть выслушанным приходилось платить, но это был не такой уж существенный недостаток; возможно, это даже вообще нельзя считать недостатком. Необходимость платить сама по себе была доказательством того, что применяемая терапия — дело серьезное, респектабельное и многообещающее. Кроме того, психоанализ котировался высоко, так как с точки зрения экономики это был престижный предмет потребления. Психоаналитик предлагал замену религии, политике и философии. Как считалось, Фрейд раскрыл все тайны жизни: бессознательное, Эдипов комплекс, повторение во взрослой жизни пережитого в детстве; стоит лишь усвоить эти понятия, и места для непонимания или сомнения не останется. Приобщаясь к психоанализу, люди становились членами некоей эзотерической секты, жрецом которой был психоаналитик, и, проведя некоторое время на кушетке, пациент чувствовал себя более уверенно и менее одиноко. Особенно это верно в отношении тех, кто страдал не от ясно выраженных симптомов, а от общего недомогания. Этим последним, чтобы хоть сколько‑нибудь измениться, требовалось иметь представление о том, что такое неотчужденная личность и как строить свою жизнь вокруг бытия, а не вокруг обладания и пользования. Чтобы составить подобное представление, потребовался бы доскональный критический анализ современного общества, его явных, а в особенности — скрытых норм и принципов; для такого анализа требуется мужество, чтобы разорвать множество удобных и уютных связей и оказаться в меньшинстве; для этого потребовалось бы больше психоаналитиков, которые сами не погружены в психологический и духовный хаос современной индустриализированной и кибернетизированной жизни. Зачастую между пациентом и психоаналитиком наблюдается «джентльменское соглашение»; никто из них не желает испытать нечто неизведанное и шокирующее; они готовы удовлетвориться небольшими «улучшениями» и бессознательно благодарны друг другу за то, что их подсознательный «сговор» (термин Р. Д. Лэнга) не обнаружился. До тех пор, пока пациент приходит, рассказывает и платит, а психоаналитик выслушивает и «истолковывает» услышанное, правила игры, которая не лишена для обоих приятности, можно считать соблюденными. Далее, наличие психоаналитика часто использовалось для того, чтобы уйти от жуткой, но неизбежной в нашей жизни необходимости — необходимости принимать решения и подвергать себя риску. Если трудного или даже трагического решения было не избежать, приверженец психоанализа трансформировал реальный конфликт в «невротический», который требует «дальнейшего анализа» — порой до тех пор, пока требовавшая разрешения ситуация не разрешится сама собой. Слишком часто пациенты не требовали от психоаналитика напряжения его сил, и он платил им той же монетой. Подсознательно участники «джентльменского соглашения» и не желали создавать психоаналитику трудностей, поскольку ничто не должно было раскачивать лодку их «мирного сосуществования». Кроме того, поскольку психоаналитики все более уверялись в том, что приток пациентов им обеспечен, многие из них обленились и поверили в экономическое допущение, согласно которому «потребительная стоимость» высока, поскольку высока «рыночная стоимость». Пользуясь поддержкой могущественной и влиятельной Международной психоаналитической ассоциации, многие из них считали, что обладают «абсолютной истиной» благодаря тому, что сумели пройти ритуал посвящения, поступив в соответствующий институт и получив его диплом. В мире, где многочисленность и могущество организации являются гарантиями ее правоты, они лишь следовали общепринятым нормам. Означает ли сказанное выше, что психоанализ не внес в жизнь людей никаких существенных изменений, что он был не средством достижения цели, а самоцелью? Ни в коем случае; речь идет лишь о неправильном применении психоаналитической терапии некоторыми практиками и пациентами, а не о серьезном труде, в котором другие добились успеха. Более того, с порога отрицая наличие у психоанализа какого‑либо терапевтического действия, некоторые модные авторы демонстрируют не столько бесполезность психоанализа, сколько собственную неспособность осмыслить тот сложный материал, с которым имеет дело психоанализ. Критика психоанализа людьми, не имеющими никакого или почти никакого опыта в этой области, рушится при соприкосновении с данными психоаналитиков, которые вели наблюдения за значительным числом пациентов, избавившихся от тех расстройств, на которые они жаловались. Многим пациентам психоанализ вернул жизненные силы и способность радоваться, чего невозможно было добиться никакими другими методами. Разумеется, были и такие, которым данная методика не помогла, а также те, у которых изменения к лучшему наблюдались, но не имели радикального характера; однако статистическую оценку терапевтической эффективности психоанализа мы будем производить в другом месте. Нет ничего удивительного в том, что многих привлекли обещания более быстрых и дешевых методов «излечения». Психоанализ первым открыл возможность облегчать горе людей с помощью советов профессионала. Когда в моду вошла «большая эффективность», быстрота, «групповые действия», а в «терапии» стали нуждаться и те, чей доход был недостаточен для оплаты ежедневных сеансов в течение длительного времени, новые методы психотерапии не могли не оказаться очень привлекательными и отвлекли от психоанализа немало потенциальных пациентов. Пока что я коснулся только наиболее очевидной и лежащей на поверхности причины нынешнего кризиса психоанализа: неправильное применение психоанализа большим количеством практикующих психоаналитиков и пациентов. Для выхода из этого кризиса, по крайней мере на данном уровне, потребуется лишь более строгий отбор как психоаналитиков, так и пациентов. Однако необходимо задаться вопросом: как могло случиться, что методы психоанализа применялись неправильно? На этот вопрос я уже попытался ответить, хотя и в самой общей форме, однако исчерпывающие ответы на него можно получить лишь в том случае, если перейти от внешних проявлений кризиса психоанализа к его глубинным причинам. Каковы же эти глубинные причины? Полагаю, главная причина состоит в превращении психоанализа из радикальной теории в конформистскую. Первоначально психоанализ являлся радикальной теорией, проникающей в суть вещей и освобождающей человека. Мало — помалу он утратил эти черты и впал в застой, не сумев отреагировать на изменившуюся после Первой мировой войны ситуацию в обществе. Вместо дальнейшего развития психоанализ скатился в конформизм и поиски респектабельности. Наиболее созидательным и радикальным достижением теории Фрейда было возникновение «науки об иррациональном», т. е. теории бессознательного. Как заметил сам Фрейд, это открытие продолжило дело Коперника и Дарвина (я бы также добавил — Маркса): они разрушили иллюзии человека относительно места его планеты во Вселенной и его собственного места в природе и обществе, Фрейд же разрушил последнюю крепость, остававшуюся нетронутой, — представление о человеческом сознании как предельно глубоком уровне психики. Он доказал, что большинство из того, что мы осознаем, на самом деле не существует, а то, что существует, по большей части находится вне нашего сознания. Философскому идеализму и традиционной психологии была брошена перчатка, а следующим шагом было познание того, что «существует на самом деле». (Теоретическая физика также сделала решительный шаг в том же направлении, разрушив еще одну аксиому — ту, что касалась природы материи.) Фрейд не просто констатировал существование бессознательных процессов как таковых (это делали и до него), но и эмпирически исследовал механизмы этих процессов, продемонстрировав их действие на примере конкретных и поддающихся наблюдению явлений: невротических симптомов, сновидений и мелких событий повседневной жизни. Теория бессознательного является одним из важнейших открытий в познании человека и вооружает нас способностью различать видимые и реальные мотивы человеческих поступков. Вследствие этого понятие честности приобрело новую глубину и возникла новая основа для критического мышления. До Фрейда, чтобы судить об искренности человека, считалось достаточным знать его сознательные намерения. После Фрейда этого стало недостаточным; более того — это оказалось лишь малой частью необходимого. За пределами сознания таилась некая скрытая сущность — бессознательное, являющееся ключом к истинным помыслам человека. Принцип анализа человеческой личности (или исследования его поведения с аналитической точки зрения) потряс общепринятую буржуазную (или любую другую) «респектабельность», с присущим ей лицемерием и бесчестностью, до самых основ. Для человека оказалось уже недостаточно оправдывать свои действия добрыми намерениями. Эти добрые намерения, даже если субъективно они являлись абсолютно искренними, стали подвергаться дальнейшему внимательному исследованию; каждому стали задавать вопрос: «Что за этим кроется?» — или, точнее, «Кто кроется за вами?» Фактически, благодаря Фрейду вопрос: «Кто такой вы, и кто такой я?» — наполнился новым, более реалистическим содержанием. Однако фрейдовской теоретической системе присуще глубокое противоречие. Тот Фрейд, который открыл путь к пониманию «ложного сознания» и человеческого самообмана, был радикальным мыслителем (хотя и не революционером), в чем- то вышедшим за рамки господствовавших в обществе той эпохи понятий. Он был до известной степени социальным критиком, особенно в работе «Будущее одной иллюзии». Тем не менее при этом он оставался человеком своего класса и своей исторической эпохи с соответствующим мировоззрением и предрассудками. Фрейдовское бессознательное является прежде всего вместилищем подавленной сексуальности, понятие «честности» у Фрейда связывалось главным образом со злоключениями либидо в детском возрасте, а его социальная критика сводилась к критике подавления сексуальности в обществе. Совершая свои великие открытия, Фрейд был смелым и радикальным мыслителем; применяя их на практике, он оказывался скован своей нерассуждающей верой в то, что общество, в котором он живет, ни в коей мере не будучи удовлетворительным, является тем не менее высшей точкой социального прогресса и внести в него какие‑либо существенные улучшения невозможно. В связи с этим внутренним противоречием, присущим и личности Фрейда, и его теории, главный вопрос состоял в том, какой из двух аспектов его учения будут развивать его ученики. Последуют ли они за тем Фрейдом, который продолжил труд Коперника, Дарвина и Маркса, или удовольствуются тем Фрейдом, чьи мысли и чувства были ограничены категориями буржуазной идеологии и жизненным опытом среднего буржуа? Разовьют ли они фрейдовскую частную теорию бессознательного, связанную с сексуальностью, в общую теорию, охватывающую весь спектр подавленных психических побуждений? Иными словами, будут ли они развивать наиболее глубокие и революционные идеи Фрейда или остановятся на тех его теориях, которые обществу потребления легче всего освоить? За Фрейдом можно было пойти в обоих направлениях. Однако его ортодоксальные ученики последовали не за Фрейдом- радикалом, а за Фрейдом — реформатором. Они не смогли развить его теорию, преодолев ее обусловленную историческими условиями узость и расширив ее рамки, а следовательно, придав ей более радикальный характер. Они по — прежнему эксплуатировали то впечатление, которое производил психоанализ до первой мировой войны, когда обличение лицемерия в сексуальной сфере казалось чем‑то необычайно смелым и радикальным. Причиной преобладания учеников — конформистов в окружении Фрейда была отчасти специфическая черта его характера. Он был не только ученым и психиатром — практиком, но и «реформатором», верившим в свою особую миссию — основать движение за преобразование человеческого разума и этики. Будучи ученым, Фрейд придавал первостепенное значение теории, но при этом никогда не упускал из виду основанное им «движение» и его политику. Большинство людей, которых он поставил на посты лидеров этого движения, были начисто лишены способности к радикальной критике. Сам Фрейд не мог этого не замечать, однако он выбрал их, поскольку они обладали одним выдающимся качеством — нерассуждающей преданностью ему и движению; фактически они во многом были похожи на бюрократов любого политического движения. Поскольку под контролем фрейдовского движения находились и теория, и терапевтическая практика, такой подбор лидеров в значительной степени сказался на развитии психоанализа. Другие ученики Фрейда изменили своему учителю: Юнг, помимо прочего, из‑за того, что он был консервативным романтиком; а Адлер — поскольку он был скорее поверхностным, хотя и очень одаренным рационалистом. Ранк создал оригинальное учение, но его отлучение от фрейдизма было, возможно, обусловлено не столько догматизмом Фрейда, сколько завистью конкурентов. Ференци, возможно, самый обаятельный и одаренный наиболее богатым воображением из всех учеников Фрейда, не обладал ни честолюбием, необходимым для того, чтобы стать «вождем», ни мужеством для того, чтобы порвать с Фрейдом; тем не менее он был безжалостно отвергнут, когда к концу жизни в некоторых важных пунктах отклонился от фрейдизма. Вильгельм Райх был исключен из Международной психоаналитической ассоциации, несмотря на то что — или, скорее, потому что — развил фрейдовскую теорию сексуальности до ее логического конца; его история представляет собой интереснейший пример страха, который испытывали бюрократы от фрейдизма (а в данном случае — и сам Фрейд) перед переходом с реформистских на радикальные позиции в той самой области, которую Фрейд сделал средоточием своей системы. Победители в этой «придворной борьбе» сохраняли жесткий контроль над содержанием исследований, хотя между ними было немало конфликтов на почве зависти и ревности. Наиболее явное проявление этой закулисной борьбы между членами кружка Фрейда можно увидеть в «официальной биографии» Эрнста Джонса, в которой автор заявил, что два главных соперника Фрейда, Ференци и Ранк, в момент своего разрыва с фрейдизмом были невменяемыми. Наиболее ортодоксальные приверженцы психоанализа подчинились контролю фрейдистской бюрократии или по крайней мере внешне продекларировали свою лояльность согласно установленным требованиям. Тем не менее, были и такие, кто, оставшись в рядах Психоаналитической ассоциации, внесли важный и оригинальный вклад в теорию и практику психоанализа, — это, например, Ш. Радо, Ф. Александр, Фрида Фромм- Райхман, супруги Балинт, Р. Шпиц, Э. Эриксон и многие другие. Подавляющее большинство психоаналитиков, входивших в Ассоциацию, были склонны видеть только то, что ожидали увидеть (и то, что ожидалось от них). Один из наиболее поразительных примеров этого заключается в том, что вся ортодоксальная психоаналитическая литература прошла мимо очевидного факта наличия тесной связи между младенцем и его матерью задолго до возникновения «Эдипова комплекса», причем эта первичная связь с матерью имеется и у мальчиков, и у девочек. Некоторые отличающиеся большей смелостью и более богатым воображением психоаналитики, например Ференци, увидели эту связь и упомянули о ней в описаниях своих клинических наблюдений, однако в теоретических работах они повторяли формулировки Фрейда и не использовали собственных клинических наблюдений. Еще одним примером того, как сковывает мысль бюрократический контроль, может служить единодушие, с которым почти все ортодоксальные психоаналитики согласились с теорией, согласно которой женщины суть просто кастрированные мужчины, несмотря на очевидные результаты клинических наблюдений, а также биологические и антропологические данные. То же самое можно сказать и об исследованиях агрессивности. До тех пор, пока Фрейд не обращал внимания на человеческую агрессивность, авторы — психоаналитики ее также игнорировали, но после открытия Фрейдом инстинкта смерти стремление разрушать становится одной из центральных тем их исследований. Правда, многие не сразу прияли концепцию инстинкта смерти — как мне представляется, из‑за того, что были слишком привержены механистической теории инстинкта, чтобы оценить всю глубину новой теории, но все же не решились возражать и постулировали наличие «инстинкта разрушения» в противоположность сексуальному инстинкту, тем самым отбросив старую антиномию между сексуальным инстинктом и инстинктом самосохранения и в то же время сохранив старую концепцию инстинкта. Из приведенных выше наблюдений можно сделать вывод, что вся ответственность за оскудение ортодоксальной психоаналитической мысли лежит на Фрейде, однако это было бы неосновательное заключение. В конце концов, никто не принуждал психоаналитиков подчиняться диктату; они были вольны мыслить, как сочтут нужным. Самое худшее, что могло с ними случиться, — это исключение из организации; причем некоторые совершили этот «смелый» поступок без каких‑либо вредных последствий для себя, кроме того, что бюрократы от фрейдизма заклеймили их как не — психоаналитиков. Что же помешало проявить такую же смелость другим? Одна из причин этого вполне очевидна. Фрейд разработал систему, которая подвергалась нападкам и насмешкам со стороны почти всех «респектабельных» практиков и ученых, поскольку в то время она бросила вызов многим табу и устоявшимся представлениям. В такой обстановке враждебности психоаналитики — одиночки чувствовали себя неуютно, и неудивительно, что им придавала уверенности в себе принадлежность к организации, где они были не одни и являлись членами некоей воинствующей секты, гарантировавшей им защиту, если они надлежащим образом пройдут «посвящение» и будут беспрекословно повиноваться организации. Нет ничего удивительного и в том, что вместе с верой в организацию развился и некий «культ личности». Нужно также принять во внимание еще один фактор. Психоанализ претендовал на то, что он нашел ответ на загадку человеческого разума. Ему и в самом деле удалось найти некоторые «ответы», если в данной области мы вообще вправе говорить о такой возможности, касающиеся одного из аспектов этой загадки; однако, учитывая масштаб проблемы, объем еще не познанного гораздо больше. Если бы тот или иной психоаналитик и смог осознать фрагментарный характер своих познаний, как с теоретической, так и с практической точки зрения, — в той ситуации, когда даже то, что он знал наверняка, отвергалось и высмеивалось, он бы почувствовал себя весьма некомфортно. Поэтому разве не было для него вполне естественным поддержать вымысел, согласно которому Фрейд открыл истину во всей ее полноте, а он, психоаналитик, будучи членом основанной Фрейдом организации, магическим образом причастен к этой истине? Разумеется, он мог бы признать тот факт, что его познания имеют фрагментарный и неокончательный характер, однако на это требовалось бы не только немало мужества и самостоятельности, но и творческого мышления. Для этого каждому психоаналитику понадобилось бы обладать качествами пытливого исследователя, а не специалиста, который просто пытается использовать усвоенную им теорию для того, чтобы заработать на жизнь. Само собой разумеется, тот процесс бюрократизации и отчуждения мысли, который происходит в рамках психоаналитического движения, наблюдается в истории многих политических, философских и религиозных течений. В истории науки подобное встречается относительно редко; иначе бы наиболее перспективные идеи увязли в трясине бюрократии и догматизма, и развитие науки остановилось бы. Я подробно остановился на соответствующих процессах в психоаналитическом движении, поскольку это важный, хотя и недостаточно признанный фактор, обусловивший кризис психоанализа. Описывая негативные последствия бюрократического перерождения психоаналитического движения, мы проанализировали только один из факторов, обусловивших кризис психоанализа. Более важное значение имеют перемены в обществе, происходившие со все возрастающей стремительностью после Первой мировой войны. Если в начале века в буржуазном либерализме еще имелись элементы радикальной критики и реформизма, то, по мере того как угроза стабильности общественной системы со стороны новых экономических и политических сил возрастала, основная масса среднего класса становилась все более консервативной. Кибернетизация, появление типа «функционера» с сопутствующей ему потерей индивидуальности, диктатуры в различных частях мира, угроза ядерной войны — таковы некоторые из наиболее важных факторов, против которых средний класс вынужден был «занять круговую оборону». Большинство психоаналитиков, разделяя тревоги среднего класса, стали столь же осторожными и бдительными. В оппозиции к этому большинству находилось небольшое меньшинство радикальных психоаналитиков — «левые» психоаналитики, — которые пытались развить далее систему Фрей- да — радикала и достичь гармонии между психоаналитическим учением Фрейда и социологическим и психологическим учением Маркса. Среди них С. Бернфельд и Вильгельм Райх, которые пытались достичь синтеза фрейдизма и марксизма. Те же проблемы анализировались и в моих трудах, начиная с Psychoanalyse und Soziologie («Психоанализ и социология») (1928) и кончая Das Christusdogma («Христианская догма») (1930). Позднее Р. Д. Лэнг, один из наиболее оригинальных и творческих мыслителей в современном психоанализе, произвел блестящий анализ проблем психоанализа с радикальных политических и гуманистических позиций. Не менее важно и влияние психоанализа на радикальный художественный и литературный авангард. Очень интересным явлением представляется то, что радикальный потенциал теории Фрейда, будучи в значительной степени проигнорирован профессиональными психоаналитиками, оказался весьма привлекательным для радикальных течений в совершенно иных сферах. Его влияние было особенно заметно среди сюрреалистов, хотя и не ограничивалось только ими. В последние десять лет также стало заметно возрастающее внимание к психоанализу со стороны ряда философов радикальных политических взглядов. Жан — Поль Сартр внес в психоаналитическую мысль очень интересный вклад в рамках собственной экзистенциалистской философии. Помимо Сартра и Нормана О. Брауна, наиболее известен в этой группе Герберт Маркузе, который разделяет заинтересованность в соединении Маркса с Фрейдом с другими членами Франкфуртского института социальных исследований, например Максом Хоркхайме- ром и покойным Теодором В. Адорно. Имеется также ряд других авторов, главным образом марксистов и социалистов, которые в последние годы проявили серьезный интерес к этой проблеме и много о ней писали. К сожалению, эти новые работы зачастую страдают от того, что многие «философы психоанализа» недостаточно осведомлены о его клинической основе. Не обязательно быть психоаналитиком, чтобы понять теории Фрейда, однако необходимо знать их клиническую основу; в противном случае очень легко превратно истолковать фрейдовские концепции и просто надергать из контекста цитаты, которые приблизительно соответствуют вашей теории, не имея при этом достаточных знаний о системе Фрейда в целом. У Маркузе, написавшего о психоанализе больше, чем кто- либо из философов, можно встретить хороший пример того, как «философия психоанализа» может извратить психоаналитическую теорию. Он заявляет, что его работа «остается исключительно в сфере теории и не затрагивает ту техническую дисциплину, в которую превратился психоанализ». Поразительное заявление! В нем содержится намек на то, что вначале психоанализ был теоретической системой, а затем стал «технической дисциплиной»; на самом же деле, как известно, метапсихология Фрейда основывается на его клинических исследованиях. Что подразумевает Маркузе под «технической дисциплиной»? Порой кажется, что он имеет в виду только проблемы терапии; но иногда слово «техническая» используется им для обозначения клинических, эмпирических данных. В науке, чьи концепции и теории невозможно понять вне связи с клиническими явлениями, на основе которых они были сформулированы, недопустимо проводить разграничительную линию между философией и аналитической теорией, с одной стороны, и психоаналитическими клиническими данными, с другой. Попытка сконструировать некую «философию психоанализа», игнорируя его эмпирическую основу, обязательно приведет к серьезным ошибкам в понимании этой теории. Мне хотелось бы еще раз повторить: я не считаю, будто для того, чтобы обсуждать проблемы психоанализа, нужно обязательно быть психоаналитиком; я даже не считаю, что для этого нужно подвергнуться психоанализу. Однако для того, чтобы уяснить себе смысл психоаналитических концепций, нужно иметь некоторый интерес к эмпирическим данным, индивидуальным или социальным, и обладать способностью их анализировать. Маркузе и другие считают себя вправе оперировать такими понятиями, как регрессия, нарциссизм, извращения и т. п., оставаясь в сфере чисто абстрактных спекуляций; они вольны изобретать любые фантастические конструкции именно потому, что у них отсутствуют какие бы то ни было эмпирические знания, с помощью которых можно было бы проверить их умопостроения. К сожалению, многие читатели получают информацию о Фрейде из таких ненадежных источников, не говоря уже о том, что всякое нечеткое мышление чревато для всех, кто подвергается его воздействию, весьма неприятными последствиями. Недостаток места не позволяет дать здесь подробный анализ работ Маркузе, в которых речь идет о психоанализе, — «Эрос и цивилизация», «Одномерный человек» и «Опыт об освобождении». Ограничусь лишь некоторыми замечаниями. Прежде всего, Маркузе, будучи широко образованным человеком, тем не менее допускает элементарные ошибки в изложении фрейдовских концепций. Так, например, он неправильно понимает фрейдовские «принцип реальности» и «принцип удовольствия» (хотя в одном месте он приводит правильную ссылку), считая, что есть несколько «принципов реальности», и утверждая, что западная цивилизация управляется одним из них, «принципом действия». Не разделяет ли Маркузе популярное заблуждение, будто «принцип удовольствия» якобы имеет отношение к гедонистической норме, согласно которой цель жизни состоит в получении удовольствия, а «принцип реальности» — к социальной норме, согласно которой все устремления человека должны быть направлены к труду и исполнению своего долга? Фрейд, разумеется, и в мыслях не имел ничего подобного; для него принцип реальности был «модификацией» принципа удовольствия, а не его противоположностью. Фрейдовская концепция принципа реальности состоит в том, что любое человеческое существо обладает способностью воспринимать реальность и склонностью защищаться от того вреда, который способно причинить ничем не сдерживаемое удовлетворение инстинктов. В таком понимании принцип реальности не имеет ничего общего с нормами той или иной социальной структуры: одно общество может подвергать сексуальные стремления и фантазии очень жесткой цензуре; исходя из этого принцип реальности будет склонен защищать индивидуума от причинения себе вреда, заставляя его подавлять такие фантазии. В другом обществе могут действовать прямо противоположные нормы, а следовательно, у принципа реальности не будет причин мобилизовать подавление сексуальности. «Принцип реальности», в том смысле, который придавал этому термину Фрейд, одинаков в обоих случаях; различны социальная структура и то, что я назвал «социальным характером» данной культуры или класса. (Например, в воинственном обществе будет формироваться социальный характер, в котором поощряются агрессивные побуждения, в то время как стремления к состраданию и любви подавляются; в обществе, где царят мир и сотрудничество, имеет место прямо противоположное. Аналогичным образом в западном среднем классе XIX века стремления к наслаждению и расточительству подавлялись, в то время как анально — накопительные тенденции, приводящие к сокращению потребления и получению удовольствия от накопления, поощрялись; сто лет спустя социальный характер отдает предпочтение расходованию денег и склонен подавлять склонность накапливать, «быть бережливым» как не соответствующие требованиям общества. В каждом обществе неспецифическая человеческая энергия трансформируется в специфическую энергию, которую общество может использовать для своего надлежащего функционирования. То, какие именно импульсы подавляются, зависит от характера общественной системы, а не от различий в «принципах реальности».) Однако понятие характера в том динамическом смысле, в котором его использовал Фрейд, вообще не появляется в работах Маркузе; следует предположить — потому, что это понятие не «философское», а эмпирическое. Не менее серьезно искажает Маркузе теорию Фрейда, используя фрейдовское понятие подавления. «Слова "подавление" и "репрессивный" в нетехническом смысле, — пишет он, — используются для обозначения как сознательных, так и бессознательных процессов сдерживания, принуждения и подавления, как внешних, так и внутренних». Однако основная категория системы Фрейда — это «подавление», в динамическом смысле, когда подавленное является бессознательный. При использовании термина «подавление» как для сознательной, так и для бессознательной информации все значение фрейдовской концепции подавления и бессознательного сводится на нет. И в самом деле, слово «подавлять» имеет два значения: первое из них является общепринятым и синонимично словам «угнетать» или «сдерживать»; второе, психологическое значение, используемое Фрейдом (хотя оно использовалось в психологии и до него), — означает «переставать что‑либо осознавать». Сами по себе эти два значения не имеют между собой ничего общего. Из‑за неточного использования понятия «подавление» у Маркузе искажается главный принцип психоанализа. Он обыгрывает двойное значение слова «подавление», делая вид, будто у этого слова не два значения, а только одно, и из‑за этого теряется психоаналитическое содержание слова «подавление» — зато на свет появляется красивая формула, которая благодаря многозначности слова объединяет политическую и психологическую категории. Еще одним примером трактовки теорий Фрейда у Маркузе является теоретический вопрос о консервативной природе Эроса и инстинкта жизни. Маркузе делает далеко идущие выводы из того «факта», что Фрейд приписывает одну и ту же консервативную природу (возвращение к тому, что было раньше) как Эросу, так и инстинкту смерти. Он, по всей видимости, не подозревает, что после некоторых колебаний Фрейд в «Очерке психоанализа» пришел к прямо противоположному выводу, а именно — что природа Эроса не консервативна; Фрейд встал на эту точку зрения, несмотря на связанные с ней серьезные теоретические затруднения. Если очистить «Эрос и цивилизацию» от словесной шелухи, то в нем мы обнаружим в качестве идеала для нового человека в нерепрессивном обществе — реактивацию его доге ниталь ной сексуальности, в особенности садистских и копрофильских склонностей. Фактически, идеалом «нерепрессивного общества» по Маркузе является инфантильный рай, в котором любая работа — это игра и где отсутствуют серьезные конфликты или трагедии. (Маркузе так и не удается осознать проблему конфликта между этим идеалом и организацией автоматизированной индустрии.) Этот идеал регрессии к инфантильной структуре либидо соединен с нападками на доминирование генитальной сексуальности над до- генитальными импульсами. Обрушиваясь на «доминирование» генитальной сексуальности, Маркузе игнорирует тот факт, что она отнюдь не обязательно связана с продолжением рода; мужчины и женщины всегда получали сексуальное удовольствие, не обязательно намереваясь продолжить свой род, а методы предотвращения зачатия известны с древнейших времен. По — видимому, Маркузе считает: поскольку половые извращения — например, садизм или копрофилия — не могут привести к продолжению рода, они более «свободны», нежели генитальная сексуальность. Однако за революционной риторикой Маркузе скрывается иррациональный и антиреволюционный характер его позиции. Подобно некоторым авангардистским художникам и писателям от де Сада и Маринетти до наших современников, он находит привлекательными регрессию инфантильности, сексуальные извращения и, на мой взгляд, разрушение и ненависть, хотя последнее и выражается не столь открыто. Показывать разложение общества в литературе и искусстве никому не возбраняется, однако если художник или писатель сам болеет теми же болезнями и воспевает патологичность общества, которое он желает изменить, это никак нельзя считать революционностью. В связи с этим становится понятным, почему Маркузе превозносит Нарцисса и Орфея, в то время как Прометей (которого, кстати, Маркс назвал «благороднейшим святым и мучеником в философских святцах») низводится до уровня «архетипичес- кого героя принципа действия». Орфические и нарциссические образы «связаны с загробным миром и смертью». Орфей, согласно классической традиции, «ассоциируется с появлением гомосексуализма». Однако, говорит Маркузе, «подобно Нарциссу, он отвергает нормальный Эрос — не ради аскетического идеала, но ради более полного Эроса. Подобно Нарциссу, он протестует против подавления, заложенного в сексуальности, связанной с продолжением рода. Орфический и нарциссичес- кий Эрос представляет собой отрицание такого порядка — Великий Отказ». Этот Великий Отказ также определяется как «отказ согласиться с разлукой с объектом (или субъектом) либидо»; в конечном счете, это просто отказ взрослеть, разлучаться с матерью и почвой и испытывать полное сексуальное наслаждение (генитальное, а не анальное или садистское). (Как ни странно, в «Одномерном человеке» Великому Отказу придается, по — видимому, совершенно иной смысл, хотя это и не формулируется явным образом; новый смысл — это отказ использовать понятия, которые служат мостом через пропасть между настоящим и будущим.) Хорошо известно, что этот идеал прямо противоположен фрейдовской концепции развития человека и скорее соответствует его концепции невроза и психоза. Разумеется, этот идеал освобождения от господства генитальной сексуальности также совершенно противоположен предложенному Райхом сексуальному освобождению, которое в настоящее время идет полным ходом. Маркузе игнорирует тот факт, что для Фрейда эволюция либидо от первичного нарциссизма до орального и анального, а затем генитального уровня связана прежде всего не с увеличивающимся подавлением, а с биологическим процессом взросления, которое приводит к главенству генитальной сексуальности. Для Фрейда, здоровый человек — это человек, который достиг генитального уровня сексуальности и получает наслаждение от половых сношений; вся эволюционная схема Фрейда основана на идее генитальности как высшего этапа развития либидо. Я возражаю здесь не против того, что Маркузе отклоняется от Фрейда, а против того, что он не только неправильно использует фрейдовские концепции, но и создает впечатление, будто он излагает позицию Фрейда лишь с небольшими исправлениями. Фактически он конструирует теорию, противоположную всему, что составляет суть идей Фрейда; это достигается благодаря цитированию вырванных из контекста фраз или высказываний Фрейда, от которых тот позднее отказался, а порой и из‑за полного непонимания позиции Фрейда и/или ее смысла. Аналогичным образом Маркузе поступает не только с Фрейдом, но и с Марксом. Хотя Маркузе мягко критикует Маркса за то, что тот не открыл всей полноты истины о новом человеке, он пытается создать о себе впечатление, что в целом разделяет цель Маркса — построение социалистического общества. Однако Маркузе не обращает внимания на то, что его инфантильный идеал нового человека диаметрально противоположен марксову идеалу творческого, активного человека, способного любить и интересоваться всем, что его окружает. Невольно напрашивается вывод, что Маркузе использует популярность Маркса и Фрейда среди радикальной молодежи для того, чтобы сделать свою антифрейдистскую и антимарксистскую концепцию Нового Человека более привлекательной. Как могло случиться, что такой высокоученый эрудит, как Маркузе, имеет такое искаженное представление о психоанализе? Мне кажется, ответ на этот вопрос заключается в характере интереса, который он, как и другие интеллектуалы, испытывает к психоанализу. Для него психоанализ является не эмпирическим методом обнаружения бессознательных стремлений личности, замаскированных рационализацией, теорией ad personam, которая занимается характером и демонстрирует бессознательные мотивации поступков, внешне кажущихся «рациональными». Для Маркузе психоанализ — это набор метапсихологических сентенций о смерти, инстинкте жизни, детской сексуальности и т. д. Великая заслуга Фрейда состоит в том, что он сумел сделать ряд проблем, которые до него пыталась абстрактно осмыслить только философия, предметом эмпирического исследования. Маркузе, по — видимому, поступил как раз наоборот: он превратил эмпирические концепции Фрейда в предмет философской спекуляции — причем спекуляции довольно путаной. Помимо группы левых психоаналитиков, а также тех членов фрейдовской организации, которые упоминались раньше, мне бы хотелось особо упомянуть четырех психоаналитиков, чей вклад в теорию психоанализа более систематичен и оказал на развитие теории большее влияние, чем вклад большинства остальных. (Я опускаю тех, кто отошел от фрейдизма в ранний период его развития, подобно Адлеру, Ранку и Юнгу.) Карен Хорни первой произвела критический анализ фрейдовской концепции женской психологии, а позднее отказалась от теории либидо и поставила на первое место значение культурных факторов; такой подход оказался весьма плодотворным. Гарри Стэк Салливен поддержал ее в том, что касается значения культурных факторов, и, выдвинув концепцию психоанализа как теории «межличностных отношений», также отверг теорию либидо. Хотя его теория человека, на мой взгляд, несколько сужена из‑за того, что его модель относится прежде всего к современному отчужденному человеку, его главным достижением было проникновение в мир фантазий и процессов общения тяжелобольных, в особенности шизофреников. Эрик X. Эриксон внес значительный вклад в разработку теории детства и влияния общества на развитие человека в детском возрасте; он также обогатил психоаналитическую мысль исследованием проблем идентичности и принадлежащими его перу психоаналитическими биографиями Лютера и Ганди. На мой взгляд, он сделал из некоторых своих тезисов недостаточно радикальные выводы и поэтому развил их не в полной мере. Великой заслугой Мелани Клейн и ее школы является обнаружение глубокой иррациональности человека, проявления которой они пытались продемонстрировать у младенцев. Хотя большинство психоаналитиков, включая и меня самого, сочли собранный ею фактический материал и ее логические построения недостаточно убедительными, ее теории, во всяком случае, послужили противоядием от рационалистических тенденций, которые все громче заявляют о себе в психоаналитическом движении. Конформистские тенденции большинства психоаналитиков нашли свое основное выражение в школе, на которой я остановлюсь подробнее, поскольку она стала наиболее влиятельной и престижной в психоаналитическом движении, а именно в эгопсихологии. Эта школа была основана и развита группой психоаналитиков, общими усилиями создавших систему, целью которой было дополнить классическую теорию, не отказываясь при этом от уже достигнутого. Эго — психологи получили свое название постольку, поскольку они сфокусировали внимание своей теории на эго и перестали обращать внимание на ид — иррациональные страсти, которые мотивируют человека и в то же время не осознаются им. У этого интереса к эго достаточно давняя история. Понятие «эго» стало центральным в психоаналитической теории в особенности с тех пор, как фрейдовская классификация ид — эго — суперэго пришла на смену прежней дихотомии систем сознательного и бессознательного. Пересмотреть терминологию, а до некоторой степени — и саму теорию Фрейда заставило открытие бессознательных аспектов эго, в свете которого старая классификация стала казаться несколько устарелой. Работа Анны Фрейд «Эго и защитные механизмы» (1964) дала еще одно основание считать, что эго — психология органически вытекает из классической фрейдовской теории. Эго — психологи подчеркивают, что работа Анны Фрейд отнюдь не была первой формулировкой их теории. Ее работа основывается на производившихся Фрейдом исследованиях бессознательных аспектов функционирования эго. Однако, несмотря на правильность приведенных цитат, дающих основание считать Фрейда отцом эго — психологии, его «отцовство» в этом вопросе далеко не так бесспорно, как кажется Хартману и его группе. Хотя интерес Фрейда к эго возрастал, его аналитическая психология по — прежнему была сосредоточена на бессознательных побуждениях, которые мотивируют человеческое поведение; поэтому он был и всегда оставался «психологом ид». Эго — психология берет свое начало с работы, написанной ее основателем Хайнцем Хартманом и опубликованной в 1939 г., через год после смерти Фрейда. В этой работе, называющейся «Эго — психология и проблема адаптации», Хартман заложил основы новой системы, сосредоточив свое внимание на проблеме адаптации. Он достаточно ясно излагает цель своей ревизии теорий Фрейда. Психоанализ, пишет Хартман, «начался с изучения патологии и явлений, находящихся на границе нормальной психологии и психопатологии. В то время в центре его внимания были ид и инстинктивные побуждения… В настоящее время мы уже не сомневаемся в том, что психоанализ вправе претендовать на то, чтобы считаться общей психологией в самом широком смысле этого слова, а наше понимание того, какие методы работы могут считаться психоаналитическими, стало шире, глубже и точнее». Этот новый взгляд на психоанализ как на общую психологию привел к тому, что эго — психологи сосредоточили свое внимание на тех явлениях, которые психоанализ вначале игнорировал, а в дальнейшем уделял им лишь поверхностное внимание, а именно, на «тех процессах и методах деятельности психического аппарата, которые приводят к достижению адаптации». Тезис, положенный в основу дальнейшего развития эго — психологии, состоит в том, что не всякая адаптация к окружающей среде, не всякий процесс обучения и взросления является конфликтом; развитие восприятия, намерений, осознавания предметов развития, языка мыслей, воспоминаний, творчества, все, что происходит в фазах моторного развития, хватания, ползания, ходьбы и в процессах обучения и взросления — происходит бесконфликтно. Далее Хартман предложил рабочий термин «бесконфликтная эго — сфера» для обозначения той совокупности функций, которые в любой данный момент действуют вне области психических конфликтов. Эго — психология подчеркивает роль воли, а также «лишенной сексуальности» энергии либидо и «лишенной агрессии» деструктивной энергии, которые дают эго энергию для выполнения его функций, включая волевые. Эти концепции представляют собой сдвиг центра тяжести от фрейдовского преимущественного внимания к иррациональным силам, определяющим волю и ограничивающим действие эго, а их трактовка ид и эго представляет собой еще более серьезное отступление от концепций Фрейда. Фрейд рассматривал ид как неструктурированный «котел страстей»; Б. Джилл, с одобрения большинства эго — психологов, предполагает, что сам ид имеет структуру если и не логическую, то во всяком случае протологическую. Эго и ид рассматриваются уже не как противоположности, а как континуумы. Из этого вытекает, что предполагавшиеся Фрейдом дихотомии между принципом удовольствия и принципом реальности, мобильными и связанными энергиями, а также первичными и вторичными процессами также представляются как континуумы. Подобно эго и ид, каждый из них представляется как иерархический континуум сил и структур, существующих на всех уровнях иерархии. Этим предположением о существовании континуума устраняется диалектический элемент в концепции Фрейда. Здесь, как и в других случаях, основное внимание Фрейда было приковано к конфликту противоположностей и к новым явлениям, порожденными этим конфликтом. Этот диалектический метод уступает место теории, в которой концепция конфликта противоположностей заменяется концепцией эволюционного роста в структурированной иерархии. Конформистский характер эго — психологии проявляется более ясно в переоценке с ее позиций основных целей Фрейда, нежели в этих утонченных теоретических рассуждениях. Фрейд выражает тот факт, что его цель — терапия, а также развитие человека, в смелой и поэтической формуле: «Где был ид, там станет эго». В этой фразе нашла свое выражение вера Фрейда в разум; она является raison d'etre[239] его метода освобождения человека путем превращения бессознательного в осознанное. Тем не менее Хартман заявляет, что это высказывание Фрейда было «неправильно понято»: «Это не означает, что когда‑либо существовал или может существовать совершенно рационалистичный человек; речь здесь идет лишь о культурноисторической тенденции и терапевтической цели». Такова позитивистская версия радикальных намерений. Слова о том, что совершенно рационалистичный человек никогда не существовал и не будет существовать впредь, — это определение тенденции, которое превращается в трюизм благодаря добавлению определения «совершенно». Для Фрейда главным было достижение не максимальной степени развития эго, но его оптимальной степени развития, которую человек в состоянии достигнуть. Он сформулировал нормативный принцип, основанный на его теории человека, а именно — что человеку следует в меру своих способностей пытаться заменить ид на эго, поскольку чем больше он в этом преуспеет, тем успешнее ему удастся избежать невротического и, что почти одно и то же, экзистенциально ненужного страдания. В этом‑то и заключается различие между Фрейдом, постулирующим норму развития человека, и позитивистом, который, заявляя, будто девиз Фрейда указывает лишь некую «культурно — историческую тенденцию», отрицает радикальную нормативную сущность девиза Фрейда, в котором подразумевается «долженствование». Та же конформистская тенденция просматривается в заявлении Хартмана относительно концепции психического здоровья. Хартман критикует тех, кто «делает поспешные заявления об атрибутах «идеального здоровья», и заявляет, что они «недооценивают как огромное разнообразие личностей, которые следует считать здоровыми с практической точки зрения, так и наличие множества типов личности, которые социально необходимы». Что имеет в виду Хартман, говоря «с практической точки зрения»? Избегая четких формулировок, Хартман обходит стороной одну из самых значительных проблем в нашей области — проблему двух определений психического здоровья. В одном из этих определений речь идет о функционировании психики с точки зрения ее оптимального роста; я назвал эту концепцию «гуманистической», поскольку ее центром является человек. Формулировка Фрейда, согласно которой здоровье означает способность любить и трудиться, несколько расплывчата, однако она подразумевает, что личность, исполненную ненависти и духа разрушения и неспособную любить, нельзя назвать здоровой. Говоря конкретнее, Фрейд не назвал бы человека с более или менее полным регрессом до анально — садистского уровня «психически здоровым». Однако разве не смогла бы такая личность отлично функционировать при определенном общественном строе? Разве не преуспевали садисты в нацистском обществе, в то время как любящие люди оказывались совершенно неприспособленными к жизни в нем? Не лучше ли приспособлен к нынешнему технологическому обществу отчужденный человек, у которого слабо выражены способность любить и индивидуальность, нежели человек ранимый и глубоко чувствующий? Следовательно, слова «с практической точки зрения» указывают на то, что если данная личность считается желательной с точки зрения общества, то с психоаналитической точки зрения она считается здоровой. Хартман здесь лишил систему Фрейда самого важного — ее радикализма: критики нравов среднего класса и протеста против них во имя человека и его развития. Своим определением «человеческого» и «социального» здоровья и прямым отрицанием социальной патологии он противопоставил себя Фрейду, который говорил о «коллективных неврозах» и «патологии цивилизованных обществ». Хартман не видит, что подавление сексуальности в среднем классе викторианской эпохи было в известном смысле «здоровым», поскольку для накопления капитала в той форме, которую требовала экономика девятнадцатого века, среднему классу требовалось развивать у себя такие черты социального характера, как бережливость и отрицательное отношение к удовольствиям и трате денег. Фрейд выступал в защиту человека и критиковал обычную для той эпохи степень подавления сексуальности как способствующую возникновению душевных заболеваний. В середине XX века проблема подавления сексуальности больше не стоит, поскольку по мере развития потребительского общества секс также стал предметом потребления, и тенденция к немедленному удовлетворению сексуальных инстинктов является частью стереотипа потребления, соответствующего экономическим потребностям кибернетизированного общества. В современном обществе подавляются совсем другие побуждения: это желания жить полной жизнью, быть свободным и любить. Более того, если бы люди сегодня были душевно здоровы в человеческом смысле этого слова, они были бы не более, а менее способны выполнять свою социальную роль; но при этом они протестовали бы против больного общества и требовали социально — экономических перемен, которые уменьшили бы разрыв между понятиями здоровья в социальном и гуманистическом плане. Эго — психология представляет собой решительную ревизию системы Фрейда, ревизию не ее концепций (за некоторыми исключениями), а ее духа. Подобные ревизии — общая судьба всех радикальных, бросающих вызов привычным представлениям теорий и учений. Ортодоксы сохраняют такую доктрину в первоначальной форме, охраняют от нападок и критики, однако «по — новому истолковывают», смещают акценты или делают дополнения, заявляя при этом, что все это можно найти в словах учителя. Таким образом, оставаясь «ортодоксальной», ревизия изменяет дух первоначального учения. Ревизия другого типа, которую я назвал бы диалектической, пересматривает «классические» формулировки с целью сохранить их дух. Такая ревизия пытается сохранить изначальную суть учения, освободив его от теоретических ограничений, обусловленных требованиями эпохи; она пытается разрешить внутренние противоречия классической теории диалектически и изменить теорию, применяя ее к новым проблемам и реалиям. Возможно, самая важная ревизия психоанализа — та, которую эго — психология не произвела. Она не разработала «ид — психоло- гию», т. е. не попыталась внести свой вклад в развитие того, что составляет основу системы Фрейда — в «науку об иррациональном». Она не расширила наши знания о бессознательных процессах, конфликтах, о сопротивлении, рационализации, переносе. Но, что еще более важно, эго — психология отказалась от критического, освобождающего анализа даже в собственной сфере. Страшная угроза будущему человека во многом обусловлена тем, что он не способен признать ложность своего «здравого смысла». Большинство продолжает цепляться за устарелые и нереалистические тезисы и категории мышления; они считают, что их «здравый смысл» — это и есть разум. Будь эго — психология радикальной, она бы проанализировала феномен здравого смысла, причины его мощи и негибкости, способы его изменения. Короче говоря, она сделала бы одной из своих главных забот критический анализ общественного сознания. Однако эго — психология не решилась на столь радикальные исследования; она удовольствовалась довольно абстрактными и во многом метафизическими спекуляциями, которые ничем не обогащают наших знаний ни в области психиатрии, ни в сфере социальной психологии. Эго — психология придает решающее значение рациональным аспектам адаптации, обучения, воли и т. д. (традиционный подход, который игнорирует тот факт, что современный человек страдает от неспособности изменить свое будущее своими силами и что «обучение» зачастую не открывает ему глаза на окружающий мир, а делает его еще большим слепцом). Заниматься исследованиями в этой области, разумеется, не только вполне допустимо, но и очень важно, и такие исследователи, как Ж. Пиаже, Л. С. Выготский, К. Бюлер и другие добились в ней выдающихся успехов, о которых эго — психологии не приходится и мечтать. Последняя «возвысила» психоанализ до академических высот, сказав: «мы тоже» знаем, что либидо — это еще не вся система, именуемая человеком. Тем самым эго — психологи исправили некоторые крайности психоаналитической теории, однако многие их идеи новы только для тех, кто раньше верил, будто теория либидо объясняет все. Ревизия, производимая эго — психологией, началась не только с изучения психологии адаптации, само по себе это течение нагнется психологией адаптированного психоанализа, адаптированного к социальной науке двадцатого века и господствующему в западном обществе духу. В нашу эпоху тревоги и массового конформизма поиски прибежища в конформизме вполне извинительны; однако в развитии психоаналитической теории они являются не шагом вперед, а шагом назад. Можно даже сказать, что они лишают психоанализ той жизненной силы, которая некогда сделала его таким весомым фактором современной культуры. Закономерно возникает вопрос: если мой анализ верен, почему лидеры психоаналитического движения не исключили эго — психологов из своих рядов, как сделали это с другими «ревизионистами»? Дело обстоит как раз наоборот: эго — психология стала в психоаналитическом движении лидирующей школой, что знаменует избрание в 1951 г. Хайнца Хартмана президентом Международной психоаналитической ассоциации. На этот вопрос имеется два ответа. С одной стороны, эго — психологи страстно желали доказать, что они — «правоверные» фрейдисты, и войти в психоаналитическое движение на законных основаниях. С другой стороны, они, по — видимому, удовлетворили давнюю мечту официальных психоаналитиков адаптироваться в обществе и стать респектабельными. Знания и способности эгопсихологов были, по — видимому, просто находкой для движения, которое потеряло свое «дело», пренебрегло продуктивным развитием «ид — психологии», движения, которое искало теоретического признания и вместе с тем не желало беспокоиться о том, что идеи, которые оно исповедует, и терапевтические приемы, которыми оно пользуется, уже устарели. Эго — психология была идеальным ответом на кризис психоанализа — идеальным, если отбросить все надежды на радикальную, плодотворную ревизию, которая вернула бы психоанализу его первоначальную эффективность. Тем не менее следует заметить, что среди ортодоксального большинства психоаналитиков не все приняли эго — анализ благосклонно. С. Нахт, один из наиболее выдающихся ортодоксальных психоаналитиков, выступил с критическим разбором эго — психологии, весьма сходным с моим анализом, сделанным выше. В докладе на симпозиуме «Взаимовлияния в развитии эго и ид» Нахт заявляет: «Попытка поднять психоанализ на высоту общей психологии… чего желали среди прочих Хартман, Одье и де Соссюр…, кажется мне по меньшей мере шагом назад, выхолащивающим суть психоанализа; ее цель — изменение нашей методологии». Будучи не согласен с Нахтом по многим вопросам, я разделяю его уверенность в том, что эго — пси- хологическая школа является отступлением от самой сути психоанализа. Несмотря на некоторые тревожные симптомы, психоанализ еще рано сбрасывать со счетов. И все же его гибель неминуема, если только он не сменит направление своего развития. Вот что имеется здесь в виду под «кризисом психоанализа». Подобно любому другому кризису, этот кризис также предполагает альтернативу: медленное гниение или творческое возрождение. Каким именно путем будет развиваться фрейдизм, сказать невозможно, хотя некоторые признаки внушают надежду. Становится все яснее, что нынешний кризис человечества — та проблема, для понимания и решения которой требуется глубокое знание человеческих реакций, и что психоанализ может оказать здесь важные услуги. Кроме того, для человека, склонного к научному исследованию, психоанализ является очень многообещающей, хотя и трудной областью, не менее перспективной, чем биология или физика, особенно для того, кто сочетает способность проницательно и творчески мыслить с даром наблюдать трудноуловимые психические процессы, в которых наблюдателю самому необходимо принимать участие. В заключение можно сказать следующее: творческое возрождение психоанализа возможно только в том случае, если он преодолеет свой позитивистский конформизм и снова станет исполненной социальной критики новаторской теорией в духе радикального гуманизма. Такой обновленный психоанализ сможет проникать еще глубже в преисподнюю бессознательного, он будет критически относиться ко всем социальным учреждениям, которые уродуют и деформируют человека, и будет заниматься процессами, которые могли бы привести к адаптации общества к нуждам человека, а не адаптации человека к обществу. В частности, он будет исследовать психологические явления, из‑за которых современное общество следует считать патологическим: отчуждение, тревогу, одиночество, страх глубоких чувств, бездеятельность, отсутствие радости. Эти симптомы сегодня вышли на передний план, подобно тому, как во времена Фрейда на первом плане стояло подавление сексуальности, и психоаналитическая теория должна быть сформулирована таким образом, чтобы понять бессознательные аспекты этих симптомов и патогенные условия общества и семьи, которые их создают. Таким образом, психоанализу предстоит изучить «патологию нормальности» — хроническую, слабо выраженную шизофрению, которую порождает кибернетизированное, технократическое общество нашего настоящего и будущего. Психическое здоровье и общество[240] То, как мы понимаем психическое здоровье, зависит от нашего представления о природе человека. В предыдущих главах я попытался показать, что потребности и страсти человека проистекают из особых условий его существования. Потребности, общие для человека и животных, — голод, жажда, потребность в сне и сексуальном удовлетворении — важны, поскольку они обусловлены внутренними химическими процессами организма; не находя удовлетворения, они способны стать всемогущими (конечно же, это относится в большей мере к еде и сну, чем к сексуальным потребностям, которые, будучи неудовлетворенными, никогда не достигают силы других потребностей, по крайней мере, по физиологическим причинам). Однако даже полное их удовлетворение не является достаточным условием здравомыслия и психического здоровья. Но и то и другое зависит от удовлетворения чисто человеческих потребностей и страстей, вытекающих из особенностей положения человека в мире: потребность в приобщенности, преодолении ограниченности собственного существования, чувстве укорененности, потребность в ощущении тождественности, а также в системе ориентации и поклонения. Великие человеческие страсти: жажда власти, тщеславие, поиски истины, жажда любви и братства, жажда разрушать, равно как и созидать, — каждое сильное желание, движущее поступками человека, берет начало в этом специфически человеческом источнике, а не в различных фазах развития либидо, как утверждала фрейдовская теория. Удовлетворение естественных потребностей человека чрезвычайно просто с точки зрения физиологии, и если при этом возникают трудности, то исключительно социологического и экономического порядка. Удовлетворение специфически человеческих потребностей неизмеримо сложнее, оно зависит от многих факторов, из которых последним по порядку, но не по значению является способ организации общества, в котором живет человек, и то, как эта организация определяет человеческие отношения внутри общества. Основные психические потребности, вытекающие из особенностей человеческого существования, должны быть тем или иным способом удовлетворены, в противном случае человеку грозит утрата душевного здоровья, точно так же как должны быть удовлетворены его физиологические потребности, иначе его ждет смерть. Однако способы удовлетворения психических потребностей весьма разнообразны, а разница между ними равносильна разнице между различными степенями душевного здоровья. Если одна из основных потребностей останется нереализованной, может возникнуть психическое заболевание; если такая потребность реализуется, но неудовлетворительным (с точки зрения природы человеческого существования) образом, то, как следствие этого, развивается невроз (либо явный, либо в виде социально заданной ущербности). Человеку необходима связь с другими людьми, однако если он достигает ее путем симбиоза или отчуждения, он лишается своей независимости и целостности; слабым, страдающим человеком овладевают озлобление или безразличие. Только в том случае, если человеку удается установить отношения с людьми на принципах любви, он обретает чувство единства с ними, сохраняя вместе с тем свою целостность. Лишь с помощью созидательного труда человек может соотносить себя с природой, становясь с ней единым целым, но не растворяясь при этом в ней бесследно. До тех пор. пока человек по — прежнему кровосмесительно укоренен в природе, в матери, в роде, его индивидуальность и разум не могут развиваться; он остается беспомощной жертвой природы и в то же время полностью лишен возможности почувствовать себя единым с ней. Только если человек развивает свой разум и способность любить, если он в состоянии по — человечески переживать мир природы и мир людей, он может обрести чувство дома, уверенности в себе, ощутить себя хозяином своей жизни. Едва ли стоит говорить о том, что из двух возможных способов преодоления ограниченности собственного существования один — разрушительность — ведет к страданиям, другой — созидатель- ность — к счастью. Нетрудно также видеть, что силу может придавать только чувство тождественности, основанное на ощущении собственных возможностей, тогда как то же чувство, но опирающееся на группу, при всем разнообразии своих форм, оставляет человека зависимым и, следовательно, слабым. В конечном итоге человек может сделать этот мир своим только в той мере, в какой он способен постигать действительность; но если он живет иллюзиями, ему ни за что не изменить условий, порождающих эти иллюзии. Обобщая, можно сказать, что понятие психического здоровья вытекает из самих условий человеческого существования и едино для всех времен и всех культур. Психическое здоровье характеризуется способностью к любви и созиданию, освобождением от кровосмесительной привязанности к роду и земле, чувством тождественности, основанным на переживании своего «Я» в качестве субъекта и реализатора собственных способностей, осознанием реальности вне нас и в нас самих, т. е. развитием объективности и разума. Такое представление о психическом здоровье в значительной мере соответствует заповедям великих духовных учителей человечества. С точки зрения некоторых современных психологов, такое совпадение служит доказательством того, что наши психологические посылки не «научны», что они представляют собой философские или религиозные «идеалы». Им, как видно, трудно примириться с выводом о том, что во всех обществах великие учения базировались на разумном проникновении в человеческую природу и на условиях, необходимых для полного развития человека. А ведь именно этот вывод, по всей видимости, больше соответствует тому обстоятельству, что в самых разных местах земного шара, в разные исторические периоды «пробудившиеся» проповедовали одни и те же нормы совершенно или почти независимо друг от друга. Эх- натон, Моисей, Конфуций, Лао — цзы, Будда, Исайя, Сократ, Иисус утверждали одни и те же нормы человеческой жизни лишь с небольшими, незначительными различиями. Но есть особая трудность, которую многие психиатры и психологи должны преодолеть, чтобы принять идеи гуманистического психоанализа. Они все еще мыслят категориями материализма XIX в., полагавшего, что источником (и причиной) всех важных психических явлений должны быть соответствующие физиологические, соматические процессы. Так, Фрейд, чья основная философская направленность сформировалась под влиянием материализма этого типа, считал, что в «либидо» он нашел именно такой физиологический субстрат человеческих страстей. Согласно излагаемой здесь теории, потребности в приобщенности, преодолении ограниченности собственного существования и т. д. не имеют соответствующей физиологической основы. В этом случае она образуется всей человеческой личностью в процессе ее взаимодействия с миром, природой и человеком; основу составляет практическая жизнь человека, проистекающая из условий человеческого существования. В философском плане мы исходим из иных посылок, нежели материализм XIX в.: в качестве главных эмпирических данных для изучения человека мы берем его деятельность и взаимодействие с людьми и природой. Если мы примем во внимание, что представляет собой эволюция человека, то наша трактовка психического здоровья приведет к некоторым теоретическим затруднениям. Есть основания полагать, что человеческая история началась сотни тысяч лет назад с действительно «примитивной» культуры, когда разум человека еще находился в зачаточном состоянии, а система его ориентации весьма отдаленно отражала истину и действительность. Возникает вопрос: следует ли считать этого первобытного человека недостаточно здоровым психически, если у него просто отсутствовали те качества, которые он смог бы приобрести только в ходе дальнейшей эволюции? На этот вопрос наверняка можно было бы дать всего один ответ, открывающий простейший путь к решению проблемы. Он заключался бы в очевидной аналогии между эволюцией человеческого рода и развитием отдельного индивида. Если отношение к внешнему миру взрослого и его способность ориентироваться в нем находится на уровне развития месячного младенца, мы, несомненно, отнесем такого человека к разряду тяжелобольных, возможно, шизофренией. Однако для месячного ребенка то же самое отношение является совершенно нормальным и здоровым, так как оно соответствует его уровню психического развития. Таким образом, психические заболевания взрослых можно определить (и Фрейд это показал) как фиксацию на ориентации, свойственной более ранней стадии развития, или регрессию по отношению к этой ориентации, уже не соответствующей тому уровню, которого должен был бы достичь данный человек. Аналогичной была бы мысль, что род человеческий подобно ребенку начинает свой путь с примитивной ориентации, и мы бы считали здоровыми все формы ориентации, адекватные соответствующему этапу эволюции человека. В то же время следовало бы расценивать как «болезненные» те виды «фиксации» и «регрессии», которые представляют более ранние стадии развития, уже пройденные человечеством. Однако сколь бы заманчивым ни казалось подобное решение, в нем не учтен один момент. У месячного младенца еще нет органической основы для взрослого отношения к окружающему миру. Он ни при каких обстоятельствах не может думать, чувствовать или действовать, как взрослый. Напротив, человек, существо родовое, на протяжении сотен тысяч лет уже имел в физиологическом плане все необходимое для зрелости: его мозг, телесная координация и физическая сила не претерпели изменений за все это время. Эволюция человека зависела исключительно от его способности передавать знания грядущим поколениям и таким образом накапливать их, и она есть результат культурного развития, а не органических изменений. Ребенок, из самой примитивной культуры перенесенный в культуру высокоразвитую, развивался бы в ней наравне со всеми другими детьми, так как единственное, что определяет его развитие, — это культурный фактор. Другими словами, в то время как для месячного ребенка вообще невозможно достичь духовной зрелости взрослого (вне зависимости от культурных условий), любой человек, начиная с первобытного, мог бы прийти к совершенству, обретаемому человечеством на вершине его эволюции, если бы у него были необходимые для этого культурные условия. Отсюда следует, что говорить о примитивности, неразумности и кровосмесительных наклонностях, присущих человеку на соответствующей стадии эволюции, и заявлять подобное относительно ребенка, — совсем не одно и то же. Однако, с другой стороны, развитие культуры — необходимое условие человеческого прогресса. В результате может показаться, что у этой проблемы нет вполне удовлетворительного решения: с одной стороны, мы можем говорить о недостатке психического здоровья, с другой — о раннем этапе развития. Однако это затруднение представляется значительным только при рассмотрении проблемы в самых общих чертах; стоит лишь приступить к изучению более конкретных проблем нашего времени, как оказывается, что дело обстоит гораздо проще. Мы достигли такого уровня индивидуализации, при котором только вполне развитая, зрелая личность может полноценно пользоваться свободой; если индивид не развил в себе разум и способность любить, он, будучи не в состоянии вынести бремя свободы и индивидуальности, ищет спасения в искусственно созданных узах, дающих ему чувство принадлежности и укорененности. В наше время любой возврат от свободы к искусственной укорененности в государстве или расе есть признак психического заболевания, так как он не соответствует достигнутому этапу эволюции и, несомненно, ведет к патологическим явлениям. Независимо от того, говорим ли мы о «психическом здоровье» или о «зрелом развитии» человечества, понятия психического здоровья или зрелости объективны, они получены в результате изучения «положения человека» и вытекающих из него человеческих нужд и потребностей. Следовательно, как я уже указывал в главе II, нельзя определять психическое здоровье через «приспособление» индивида к обществу, в котором он живет; как раз наоборот: его следует определять с точки зрения приспособления общества к потребностям человека исходя из того, способствует оно или препятствует развитию психического здоровья. Здоров индивид или нет — это в первую очередь зависит не от самого индивида, а от структуры данного общества. Здоровое общество развивает способность человека любить людей, стимулирует созидательный труд, развитие разума, объективности, обретение чувства собственного «Я», основанного на ощущении своих творческих сил. Нездоровое общество порождает взаимную вражду, недоверие, превращает человека в объект манипуляций и эксплуатации, лишает его чувства «Я», сохраняющегося лишь в той мере, в какой человек подчиняется другим или становится автоматом. Общество может выполнять обе функции: и способствовать здоровому развитию человека, и препятствовать ему. Практически в большинстве случаев оно делает и то и другое; вопрос заключается только в том, каковы степень и направленность положительного и отрицательного влияний. Этот подход, согласно которому психическое здоровье должно определяться объективно (притом что общество оказывает как развивающее, так и деформирующее влияние на человека), противостоит не только рассмотренной выше позиции релятивизма в отношении данного вопроса, но и двум другим точкам зрения, которые я хотел бы здесь обсудить. В соответствии с одной из них — несомненно, самой популярной в наше время, — нас пытаются убедить в том, что современное западное общество и особенно «американский образ жизни» соответствуют глубочайшим потребностям человеческой природы, а приспособленность к этому образу жизни равнозначна психическому здоровью и зрелости. Таким образом, социальная психология вместо того, чтобы быть инструментом критики общества, становится апологетом существующего положения. При таком взгляде на вещи понятия «зрелость» и «психическое здоровье» соответствуют желательной жизненной позиции рабочего или служащего на производстве или в бизнесе. В качестве примера такого понимания «приспособленности» я приведу определение эмоциональной зрелости, данное доктором Штре- кером. Он говорит: «Я определяю зрелость как способность быть преданным своей работе, в любом деле выполнять больше, чем требуется; как надежность, настойчивость при выполнении плана, невзирая на трудности; как способность работать с другими людьми, подчиняясь организации и руководству; как способность принимать решения, волю к жизни, гибкость, независимость и терпимость». Совершенно очевидно, что эти, по мнению Штрекера, отличительные черты зрелости — не что иное, как добродетели хорошего рабочего, служащего или солдата в современных крупных социальных организациях. Подобные характеристики часто можно встретить в объявлениях о приеме на работу мелких служащих. Для д — ра Штрекера, как и для многих его единомышленников, зрелость равнозначна приспособленности к нашему обществу, причем у них даже не возникает вопрос, о приспособленности к какому образу жизни — здоровому или патологическому — идет речь. Этой точке зрения противостоит другая, в числе сторонников которой ученые от Гоббса до Фрейда, — точка зрения, предполагающая наличие фундаментального и неизменного противоречия между человеческой природой и обществом, вытекающего из якобы внеобщественной сущности человека. По мнению Фрейда, человеком движут два побуждения биологического происхождения: стремление к сексуальному удовольствию и жажда разрушения. Его сексуальные желания направлены на достижение полной сексуальной свободы, т. е. на неограниченную доступность отношений с женщинами, которые могли бы показаться ему желанными. Посредством опыта, считал Фрейд, человек обнаружил, что «половая (генитальная) любовь представляет… сильнейшие переживания удовлетворенности, дает ему, собственно говоря, образец любого счастья». Поэтому он был вынужден «и дальше искать удовлетворения своего стремления к счастью в области половых отношений, помещать генитальную эротику в центр жизненных интересов». Другое направление естественных сексуальных желаний — кровосмесительное влечение к матери, самая сущность которого порождает конфликт с отцом и враждебное отношение к нему. Фрейд показал важность этой стороны сексуальности, утверждая, что запрет на кровосмешение — это, возможно, «самое значительное увечье, испытанное человеческой любовной жизнью за все истекшие времена». В полном соответствии с идеями Руссо, Фрейд считает, что первобытному человеку еще не приходилось или почти не приходилось справляться с ограничениями в удовлетворении этих основных желаний. Он мог не сдерживать свою агрессивность, а удовлетворение его сексуальных влечений было ограничено лишь незначительно. Действительно, первобытный человек «не знал никаких ограничений своих влечений… Культурный человек обменял часть возможности достигнуть счастья на частичку надежности». Соглашаясь с идеей Руссо о «счастливом дикаре», Фрейд в то же время следует Гоббсу в его предположении о существовании изначальной враждебности между людьми. «"Homo homini lupusest"[241], найдется ли у кого мужество после горького опыта жизни и истории оспаривать это положение?» — вопрошает Фрейд. Он полагает, что существуют два источника человеческой агрессивности: один — врожденное стремление к разрушению (инстинкт смерти), другой — навязанные культурой препятствия на пути удовлетворения инстинктивных желаний. И хотя человек может посредством Супер — Эго направлять часть своей агрессивности против самого себя, а небольшая часть людей способна сублимировать свои сексуальные влечения в братскую любовь, агрессивность остается неискоренимой. Люди всегда будут соперничать между собой и нападать друг на друга, борясь если не за материальные блага, то за «преимущества в сексуальных отношениях, могущие стать источником сильнейшего недовольства и враждебности среди людей. Если полным освобождением сексуальной жизни уничтожить и эти преимущества, т. е. отменить семью — основную ячейку культуры, то в этом случае, разумеется, будет трудно предвидеть, какими новыми путями пойдет развитие культуры, но одно можно определенно ожидать: неискоренимая черта человеческой природы последует за ней и далее». Поскольку Фрейд считает любовь по существу сексуальным желанием, он вынужден предположить наличие противоречия между любовью и общественной сплоченностью. По его мнению, любовь по самой сути своей эгоцентрична и антиобщественна, а солидарность и братская любовь — это не первичные, коренящиеся в природе человека чувства, а отвлеченные от цели, заторможенные сексуальные влечения. Исходя из своего понимания человека, согласно которому ему присущи стремление к неограниченному сексуальному удовлетворению и разрушительность, Фрейд с необходимостью приходит к представлению о неизбежности конфликта между цивилизацией, с одной стороны, и психическим здоровьем и счастьем — с другой. Первобытный человек здоров и счастлив, потому что ничто не мешает удовлетворению его основных инстинктов, однако он лишен благ цивилизации. Положение цивилизованного человека более надежно, он пользуется плодами науки и искусства, но обречен быть невротиком из‑за постоянно навязываемого культурой сдерживания инстинктов. С точки зрения Фрейда, общественная жизнь и культура изначально противоречат потребностям человеческой природы; человек, с одной стороны, стоит перед трагической необходимостью выбора между счастьем, основанным на неограниченном удовлетворении своих инстинктов, а с другой — перед безопасностью и достижениями культуры, базирующимися на подавлении инстинктов и, следовательно, способствующими развитию неврозов и прочих форм психических заболевании. Для Фрейда цивилизация — это результат подавления инстинктов и вследствие этого — причина психического нездоровья. Фрейдовское представление о том, что человеческой природе изначально присуще соперничество (и внеобщественный характер), аналогично тому, которое мы находим у большинства авторов, считающих, что черты, присущие человеку современного капиталистического общества, — это его естественные свойства. Фрейдовская теория «Эдипова комплекса» построена на предположении о существовании «естественного» антагонизма и соперничества между отцом и сыновьями, оспаривающими друг у друга материнскую любовь. Это соперничество принимается как неизбежное, поскольку считаются естественными кровосмесительные влечения, свойственные сыновьям. Фрейд всего лишь следует этому ходу мысли, полагая, что инстинкты каждого человека заставляют его стремиться к преимущественному праву в сексуальных отношениях и вызывают тем самым ожесточенную вражду между людьми. Нельзя не видеть, что вся фрейдовская теория секса построена на антропологической посылке, согласно которой человеческой природе присущи соперничество и взаимная вражда. В области биологии этот принцип был выражен Дарвином в его теории конкурентной «борьбы за выживание». Такие экономисты, как Рикардо и представители манчестерской школы, перенесли его в сферу экономики. Позднее настал черед Фрейда — под влиянием все тех же антропологических посылок — заявить о нем применительно к области сексуальных влечений. Подобно тому как у экономистов главным было понятие «homo economicus»[242], так и у Фрейда главным становится понятие «homo sexualis»[243]. Оба — и «человек экономический», и «человек сексуальный» — очень удобное изобретение; приписываемая им сущность — изолированность, асоциальность, жадность и соперничество — придает капитализму видимость системы, в полной мере соответствующей человеческой природе, и делает его недосягаемым для критики. Оба подхода, как идея «приспособления», так и представление Гоббса — Фрейда о неизбежном конфликте между природой человека и обществом, — наделе означают защиту современного общества и дают одностороннюю, искаженную картину действительности. Более того, оба этих подхода упускают из виду, что общество находится в конфликте не только с внеобщественными свойствами человека (частично порождаемыми самим же обществом), но часто и с самыми ценными человеческими качествами, которые оно скорее подавляет, нежели развивает. Объективное изучение связи между обществом и человеческой природой должно учитывать как развивающее, так и сдерживающее влияние общества на человека, принимая во внимание природу человека и вытекающие из нее потребности. Поскольку большинство авторов неоднократно подчеркивали положительное воздействие современного общества на человека, в настоящей книге я уделю этой стороне вопроса меньше внимания и более подробно остановлюсь на порой упускаемой из виду болезнетворной роли современного общества. Психоаналитик как «целитель души»[244] В настоящее время существуют различные школы психоанализа — от более или менее строгих приверженцев теории Фрейда до «ревизионистов», различающихся между собой степенью трансформации фрейдовской концепции[245]. Однако для нас в данном случае все эти различия являются гораздо менее важными, чем различие между тем психоанализом, главной целью которого является достижение «социальной адаптации», и психоанализом, цель которого — «лечение души»[246]. Вначале психоанализ был одним из разделов медицины, задачей которого являлось лечение болезней. Пациенты, приходившие к психоаналитику, страдали от некоторых симптомов, которые мешали их нормальной жизни. Такие симптомы выражались в ритуализованных навязчивых действиях и мыслях, фобиях, параноидальных системах мышления и т. д. Единственным отличием этих пациентов от тех, кто обращался к обычным психиатрам, было то, что причины их симптомов следовало искать не в их теле, а в душе, и лечение их поэтому было связано не с соматическими, а психическими феноменами. Однако цель психоаналитической терапии ничем не отличалась от цели медицинского лечения: она состояла в устранении симптомов. Если пациент избавлялся от кашля или рвоты психогенного характера, от навязчивых действий или мыслей, то считалось, что он вылечен. В ходе своей работы Фрейд и его сотрудники стали все яснее понимать, что симптомы — это лишь самое явное и, так сказать, самое яркое выражение невротического нарушения и, чтобы достигнуть устойчивого, а не просто симптоматического улучшения, следует анализировать характер человека и помочь ему в процессе переориентации его характера. Этот вывод подтверждался появлением нового типа пациентов. Многие из обращавшихся за помощью к психоаналитикам не были больными в традиционном смысле и не имели ни одного из упомянутых выше внешних симптомов. Они вообще не были душевнобольными. Их не считали больными ни их родственники, ни друзья, и, однако, они страдали от «трудностей жизни», если воспользоваться выражением Гарри Салливена, что вынуждало их искать помощи у психоаналитика. Такие «трудности», конечно, не были чем‑то новым. Во все времена были люди, которые испытывали чувство неуверенности или неполноценности, не находили счастья в браке, испытывали трудности в работе или не получали от нее удовольствия, страшно боялись других людей и т. д. Возможно, они искали помощи у священника, друга, философа или «просто жили» со своими проблемами, не пытаясь получить облегчения у какого — нибудь специалиста. Новым же было то, что Фрейд и его школа впервые предложили целостную теорию характера, дали объяснение трудностям жизни человека, обратившись к структуре его характера и дав надежду на изменение. Таким образом, психоанализ все больше сдвига'л центр своего внимания с терапии невротических симптомов на терапию трудностей жизни, причина которых коренится в невротическом характере. Хотя довольно легко определить, в чем состоит цель терапии в случае истерической рвоты или навязчивых идей, но не так‑то просто установить, какова она должна быть в случае невротического характера. Фактически нелегко даже сказать, что является причиной страданий такого больного. Следующий пример может прояснить, что имеется в виду в данном случае[247]. Молодой двадцатичетырехлетний человек, придя на прием к психоаналитику, сообщил, что с тех пор, как два года назад он окончил колледж, он чувствует себя несчастным. Работает он в фирме отца, но работа не доставляет ему никакого удовольствия. У него постоянно плохое настроение, он часто ссорится с отцом, ему очень трудно принимать даже самые незначительные решения. По его словам, все это началось за несколько месяцев до окончания колледжа. Он очень увлекался физикой, причем его преподаватель считал, что у него замечательные способности к теоретической физике, и юноша хотел поступить в аспирантуру и стать ученым. Его отец, преуспевающий бизнесмен, владелец крупной фабрики, настаивал на том, чтобы сын занялся бизнесом, снял бремя с его плеч и в конце концов стал его преемником. Отец аргументировал это тем, что у него нет других детей, что он создал фирму своими собственными руками, что врач рекомендует ему меньше работать и что сын был бы неблагодарным, если бы при таких обстоятельствах отказался выполнить волю отца. Результатом отцовских просьб, увещеваний и напоминаний о чувстве долга было согласие сына. Он начал работать в фирме. После этого начались описанные выше осложнения. В чем же в данном случае состоит проблема и каково должно быть лечение? Эту ситуацию можно рассматривать по — разному. Можно считать, что точка зрения отца совершенно разумна, что сын спокойно последовал бы совету отца, если бы не иррациональное сопротивление, если бы не глубоко затаенный антагонизм с отцом, и что желание сына стать физиком основывалось не столько на его интересе к науке, сколько на этом антагонизме и бессознательном стремлении расстроить планы отца. Хотя сын последовал отцовскому совету, он не прекратил борьбы с отцом, фактически его антагонизм только усилился после этого. Все трудности молодого человека проистекали из этого неразрешенного антагонизма. Если бы этот антагонизм был разрешен — путем проникновения в его глубинные причины, — то у сына больше не было бы трудностей в принятии разумных решений, а его тревоги, сомнения и прочее исчезли бы сами собой. Но если на эту ситуацию взглянуть по — другому, аргументация будет иной. Хотя отец, возможно, имеет основание желать, чтобы сын участвовал в делах его фирмы, и хотя он имеет право высказать свои пожелания, сын имеет право — а с точки зрения морали долг — поступать так, как подсказывает ему совесть. Если он чувствует, что профессия физика больше соответствует его способностям и стремлениям, он должен следовать своему призванию, а не пожеланиям отца. В таком случае действительно существует некоторый антагонизм с бтцом, но не иррациональный антагонизм, основанный на воображаемых причинах, которые исчезнут сразу же, как только они будут проанализированы, а вполне рациональный, который сформировался как реакция на авторитарно — собственническую установку отца. Если на проблемы пациента посмотреть с этой точки зрения, то болезнь и пути ее лечения будут сильно отличаться от тех, какими они представлялись в первой интерпретации. Симптомом теперь будет неспособность самоутвердиться и боязнь следовать собственным планам и желаниям. Пациент будет вылечен, если он перестанет бояться отца, а цель лечения заключается в том, чтобы помочь ему обрести мужество, утвердиться и освободить себя. В таком случае открылась бы огромная подавленная враждебность к отцу, однако эта враждебность должна быть понята не как причина, а как результат основного заболевания. Очевидно, что каждая из интерпретаций может быть истинной, а зная в деталях характеры как отца, так и сына, можно установить, какая из них верна в данном случае. Впрочем, на суждения аналитика будут оказывать влияние его философия и система ценностей. Если он склонен полагать, что «приспособление» к социальным моделям является первостепенной целью жизни, что практические соображения, такие, как процветание фирмы, высокий доход, благодарность родителям, являются основными, то он будет интерпретировать болезнь сына как его иррациональный антагонизм с отцом. Если же рассматривать такие понятия, как честность, независимость и работа по призванию, как высшие ценности, то аналитик будет склонен понимать неспособность сына самоутвердиться и страх перед отцом главными трудностями, на разрешение которых и должны быть направлены все усилия. Это подтверждает и другой пример. Одаренный писатель обращается к аналитику с жалобами на головную боль и приступы головокружения, которые не имеют, согласно заключению врача, никаких органических причин. Он рассказывает аналитику историю своей жизни. Два года назад он взялся за одну работу, которая была чрезвычайно привлекательна и престижна, сулила большие деньги и уверенность в будущем. Само предложение такой работы было равносильно огромному успеху. Однако это вынуждало его писать то, во что он не верил, что противоречило его убеждениям. Литератор затратил много сил, стараясь примирить свои действия со своей совестью, создавал ряд сложных конструкций, чтобы доказать, что его действия не противоречат интеллектуальной и нравственной честности. Вскоре начались головные боли и приступы головокружения. Нетрудно понять, что эти симптомы являются выражением неразрешенного конфликта между его стремлением к деньгам и престижу, с одной стороны, и угрызениями совести — с другой. Но если мы спросим, что является патологическим, невротическим элементом в этом конфликте, то два психоаналитика могут рассматривать ситуацию по — разному. Можно утверждать, что принятие подобного предложения является совершенно обычным делом, что это — свидетельство хорошего приспособления к нашей культуре и что решение, принятое писателем, одобрил бы любой нормальный, хорошо приспособленный человек. Невротическим элементом в такой ситуации является его неспособность согласиться со своим собственным решением. Возможно, при дальнейшем анализе мы обнаружим в этом случае проявление старого чувства вины, возникшего еще в детстве и связанного с Эдиповым комплексом, мастурбацией, детским воровством и так далее. Возможно также, что это — его внутреннее влечение к самонаказанию, под влиянием которого он чувствует себя плохо именно тогда, когда добивается успеха. Если принять данную точку зрения, то проблема состоит в неспособности согласиться со своим собственным, вполне разумным решением, и пациент считался бы выздоровевшим, если бы у него прекратились угрызения совести и он с удовлетворением воспринял бы существующее положение вещей. Другой аналитик, возможно, взглянул бы на эту ситуацию совершенно иным образом, исходя из предположения, что нельзя поступаться интеллектуальной и нравственной честностью без ущерба для личности в целом. Тот факт, что пациент следует одобряемым его культурой образцам, не меняет этого основного принципа. Различие между этим человеком и многими другими состоит только в том, что голос его совести достаточно силен, чтобы вызвать острый конфликт там, где другие даже и не подозревали бы о таковом и не имели бы столь ярких его симптомов. С этой точки зрения проблема, по — видимому, состоит в трудности для писателя следовать голосу совести, и он считался бы вылеченным, если бы смог покончить со сложившимся положением и вести жизнь, позволяющую чувствовать уважение к самому себе. Третий случай освещает проблему несколько под другим углом. Бизнесмен — умный, энергичный, преуспевающий человек — начал много пить. Он обратился за помощью к психоаналитику. Жизнь пациента была всецело посвящена «деланию денег» и борьбе с конкурентами. Ничто другое его не интересовало, личная жизнь была подчинена тем же целям. Он добился успехов в искусстве приобретать друзей и оказывать влияние, но в глубине души ненавидел всех, с кем общался: своих конкурентов, клиентов и служащих своей фирмы. Он ненавидел даже вещи, которыми торговал. Они интересовали его лишь как средство, с помощью которого можно «делать деньги». Эту ненависть он не осознавал, однако постепенно, через толкование сновидений и свободных ассоциаций, он начал понимать, что чувствовал себя рабом бизнеса, товаров и всего, что с ними связано. Он не уважал себя и притуплял боль от чувства неполноценности и сознания своего ничтожества с помощью алкоголя. Он никогда никого не любил и просто удовлетворял свои половые потребности. В чем же состоит его проблема? В его пьянстве? Или это пьянство — только симптом его реальной проблемы, его неспособности вести осмысленную жизнь? Может ли человек быть настолько отчужденным от самого себя, носить в душе столько ненависти и так мало любви и не чувствовать себя при этом неполноценным, не испытывать беспокойства? Конечно, есть множество людей, которые именно так и живут, не обнаруживая никаких симптомов заболевания и даже не испытывая никаких трудностей. Проблемы возникают тогда, когда они не поглощены работой, когда они остаются наедине с самими собой. Но они успешно овладели всеми возможными способами бегства от себя, которые предоставляет им наша культура, чтобы заглушить любое проявление своей неудовлетворенности. Те, у кого симптомы заболевания проявляются открыто, показывают, что их человеческие способности подавлены не полностью. Что‑то в них протестует и таким образом говорит о существовании конфликта. Они больны не так серьезно, как те, чье приспособление к данной культуре завершилось полным успехом. Напротив, в человеческом плане они являются гораздо более здоровыми. Поэтому мы смотрим на симптомы не как на врагов, которых следует побороть, а, наоборот, как на друзей, говорящих нам о том, что не все в порядке. Пациент, хотя и бессознательно, стремится к более человечному образу жизни. Его проблема заключается не в пьянстве, а в его нравственном кризисе. И лечение не принесет результатов, если оно будет направлено на устранение симптомов. Если он перестанет пить, ничего не меняя в своей жизни, состояние тревоги и напряженности не покинет его, он все больше и больше будет отдаваться конкурентной борьбе и, возможно, рано или поздно у него возникнет другой симптом, выражающий его неудовлетворенность. Что ему необходимо в первую очередь, так это человек, способный помочь ему раскрыть причины, по которым он тратит попусту свои лучшие силы, и, таким образом, способный помочь ему найти им лучшее применение. Мы видим, как непросто определить, что является болезнью и что, по нашему мнению, необходимо лечить. Окончательное решение зависит от того, как понимается цель психоанализа. Согласно одной концепции, целью аналитического лечения является приспособление. Под приспособлением понимается способность индивида вести себя так, как ведет себя большинство людей его культуры. Поэтому именно те модели поведения, которые одобряются обществом и данной культурой, являются критериями душевного здоровья. Они не подлежат критическому анализу с точки зрения общечеловеческих норм, а скорее служат выражением социального релятивизма, который признает их «правильность» как само собой разумеющуюся и рассматривает отклоняющееся от них поведение как неправильное, а следовательно, нездоровое. Лечение, ставящее своей целью не что иное, как социальное приспособление, может лишь уменьшить чрезмерные страдания невротика до среднего уровня страдания, внутренне присущего конформизму. Согласно другой точке зрения, целью лечения является не столько приспособление, сколько оптимальное развитие способностей человека и реализация его индивидуальности. В этом случае психоаналитик является не наставником по приспособлению, а, пользуясь выражением Платона, «целителем души». Данная точка зрения основывается на той посылке, что существуют неизменные законы человеческой природы и человеческого поведения, которые действуют в любой культуре. Эти законы нельзя нарушать без серьезного ущерба для личности. Если человек поступает вопреки своему пониманию интеллектуальной и моральной честности, он ослабляет или даже парализует свою личность. Он несчастен и тяжело страдает. Если его образ жизни одобряется культурой, в которой он живет, страдание может быть неосознанным или ощущаться в связи с явлениями, весьма далекими от его реальной проблемы. Но несмотря на то, что думает человек, проблему душевного здоровья нельзя отделить от основной проблемы любого человека — проблемы достижения таких целей человеческой жизни, как независимость, честность и способность любить. Проводя указанное различие между приспособлением и лечением души, я описал принципы терапии, но я отнюдь не хочу сказать, что можно провести столь же резкое разграничение на практике. Существует множество различных видов. психоаналитических процедур, в которых соединены оба принципа, причем ударение делается то на одном из них, то на другом. Важно, однако, ясно видеть различие между этими принципами, поскольку лишь тогда мы сможем понять их значение в каждом конкретном случае. Я не хочу также, чтобы создалось впечатление, будто каждому необходимо выбирать между приспособлением к обществу и заботой о собственной душе и что выбор пути, на котором человек остается честным, обязательно приводит его к социальному краху. «Приспособившийся» в том смысле, в каком я использовал этот термин, — это человек, превративший себя в товар, лишенный всех устойчивых и определенных качеств, кроме потребности нравиться и готовности сколь угодно часто менять свои роли. Пока его усилия приносят успех, он в какой‑то мере чувствует себя в безопасности, но утрата всего лучшего в себе, отказ от всех человеческих ценностей приводят к внутренней пустоте и неуверенности, которые обнаруживаются при каждой его неудаче. И даже если никакие опасности ему не угрожают, он часто расплачивается за свою человеческую несостоятельность болезнью сердца, язвой или какими‑то другими психогенными болезнями. Человек, который достиг внутренней силы и цельности, возможно, часто не преуспевает так, как его беспринципный сосед, но зато обретает уверенность в себе, способность здравого мышления и объективного суждения, что делает его гораздо менее зависимым от чужих мнений и изменчивых обстоятельств и увеличивает его способность к творческой деятельности в самых различных сферах. Очевидно, что «терапия приспособления» может не выполнять никакой религиозной функции, если под «религиозной» мы понимаем установку, присущую первоначальным учениям гуманистических религий. Теперь я хотел бы показать, что психоанализ как лечение души, несомненно, выполняет религиозную функцию в упомянутом смысле, хотя он обычно приводит к более критическому отношению к теистическим догмам. Пытаясь обрисовать человеческую установку, лежащую в основе мышления Лао — цзы, Будды, пророков, Сократа, Христа, Спинозы и философов Просвещения, поражаешься тому, что, несмотря на значительные различия, существует ряд идей и норм, общих для всех этих учений. Не претендуя на полноту и точность, следующая формулировка будет приблизительным описанием общей сущности всех этих учений: человек должен стремиться познать истину и он может стать в полном смысле человеком только в той степени, в какой преуспеет в решении этой задачи. Человек должен быть независимым и свободным, он должен быть целью, а не служить средством осуществления целей других людей. Человек должен с любовью относиться к своим ближним. Если он живет без любви, он — просто пустышка, даже если у него есть власть, богатство и ум. Человек должен знать, что такое добро и что такое зло, он должен научиться прислушиваться к голосу своей совести и быть способным следовать ему. Следующие замечания должны показать, что цель психоаналитического лечения души состоит в том, чтобы помочь пациенту приобрести установку, которую я назвал религиозной. Когда мы обсуждали взгляды Фрейда, я отметил, что осознание истины является основной целью психоаналитического процесса. Психоанализ дал понятию «истина» новое измерение. До появления психоанализа считалось, что человек говорит правду, если он верит в то, что говорит. Психоанализ показал, что субъективное убеждение ни в коей мере не является достаточным критерием искренности. Человек может считать, что он поступает так из чувства справедливости, хотя его действия могут быть мотивированы жестокостью. Он может считать, что его поведение мотивировано любовью, хотя на самом деле он движим мазохистским стремлением к зависимости. Человек может верить, что он руководствуется долгом, в то время как его главным мотивом является тщеславие. Фактически человек, прибегающий к таким рационализациям, считает их в большинстве случаев истинными. Он не только хочет, чтобы другие верили его рационализациям, он и сам верит в них, и чем больше он хочет защитить себя от осознания истинных мотивов своего поведения, тем сильнее он должен верить своим рационализациям. Более того, в процессе психоаналитического лечения человек учится понимать, какие из его идей связаны с подлинными чувствами, а какие являются только избитыми штампами, не имеющими корней в структуре характера, а следовательно, не имеющими для него никакого значения и содержания. Процесс психоаналитического лечения по сути своей является процессом поиска истины. Объект этого поиска — истина о явлении, которое не вне человека, а в нем самом. Психоанализ основывается на том принципе, что психическое здоровье и счастье не могут быть достигнуты до тех пор, пока мы не подвергнем тщательному анализу наше мышление и чувства, чтобы определить, производим ли мы рационализацию или наши убеждения коренятся в наших чувствах. В древних буддийских документах получила прекрасное выражение мысль, что критическая самооценка и связанная с ней способность проводить различие между истинным и ложным являются существенными элементами религиозной установки. В Наставлениях тибетских учителей мы находим перечисление десяти возможных заблуждений: «1. Желаемое может быть принято за веру. 2. Привязанность может быть принята за благожелательность и сострадание. 3. Прекращение раздумий может быть принято за покой безграничного духа, который и является истинной целью. 4. Чувственные восприятия (или феномены) могут быть приняты за откровения (или проблески) реальности. 5. Простой проблеск Реальности может быть принят за полное ее понимание. 6. Те, кто на людях проповедуют религию, но на практике не следуют ей, могут быть приняты за истинно верующих. 7. Рабы страстей могут быть приняты за мастеров йоги, освободивших себя от диктата всех обычных законов. 8. Действия, совершенные в корыстных целях, могут ошибочно рассматриваться как альтруистические. 9. Обманные методы можно ошибочно принять за осторожность. 10. Шарлатаны могут быть приняты за Мудрецов»[248]. Действительно, помочь человеку отделить истину от лжи в самом себе — вот основная цель психоанализа, терапевтического метода, который представляет собой эмпирическое воплощение тезиса «Истина сделает вас свободными». Как в гуманистических религиях, так и в психоанализе способность человека к поискам истины неразрывно связана с достижением свободы и независимости. Фрейд утверждает, что Эдипов комплекс является ядром всякого невроза. Его предположение состоит в том, что ребенок привязан к родителю противоположного пола и что психическое расстройство возникает в том случае, если ребенок не может преодолеть эту детскую фиксацию. Для Фрейда мысль, что инцестуозные влечения должны представлять собой глубоко укоренившуюся в человеке страсть, является неоспоримой. Такое впечатление сложилось у него при изучении клинических случаев, а всеобщее табу на инцест служило ему дополнительным доказательством этого предположения. Впрочем, как это часто бывает, все значение открытия Фрейда может быть понято только в том случае, если мы переведем его из области секса в сферу межличностных отношений. Сущность инцеста заключается не в сексуальном влечении к членам своей семьи. Такое влечение, как это было установлено, представляет собой только одно из проявлений гораздо более глубинного и фундаментального желания оставаться ребенком, привязанным к лицам, обеспечивающим ему надежную защиту, среди которых первым и наиболее влиятельным является мать. Утробный плод живет вместе с матерью и внутри нее, и акт рождения есть только первый шаг к свободе и независимости. После рождения младенец остается еще во многих отношениях частью матери, и его рождение как независимого существа является процессом, продолжающимся много лет — фактически всю жизнь. Стремление перерезать пуповину — не в физическом, а в психологическом смысле — является величайшим вызовом человеческому развитию, а также самой трудной его задачей. Пока человек связан этими первичными узами с матерью, отцом и своей семьей, он чувствует себя в безопасности. Он подобен утробному плоду, за него все еще кто‑то отвечает. Он избегает тех жизненных ситуаций, которые заставляют его быть самостоятельной личностью, обремененной ответственностью за свои поступки, необходимостью принимать собственные решения, «взять жизнь в свои руки». Оставаясь ребенком, человек не только избавляется от глубокой тревоги, неизбежно связанной с полным осознанием самого себя как самостоятельного существа, но также наслаждается чувством своей защищенности, теплоты и бесспорной принадлежности кому‑то — чувством, которым он когда‑то уже наслаждался, будучи ребенком. Но за все это человек платит дорогой ценой. Он не может стать полноценным человеком, развить свои способности разума и любви, он остается зависимым и сохраняет чувство страха, которое обнаруживается всякий раз, когда эти первичные связи оказываются под угрозой. Вся его умственная и эмоциональная деятельность находится в зависимости от авторитета этой первичной группы; следовательно, его убеждения и мысли не являются его собственными. Он может чувствовать привязанность, но это животная привязанность, радость теплу конюшни, а не человеческая любовь, непременными условиями которой являются свобода и самостоятельность. Инцестноориентированный человек способен сильно привязаться к тем, кого он хорошо знает, но он не способен сближаться с «чужаком», то есть с другим человеком как таковым. При такой ориентации все свои чувства и представления человек рассматривает не с точки зрения добра и зла, истины или лжи, но в связи с тем, свой человек или чужой. Когда Иисус сказал: «Ибо я пришел разделить человека с отцом его, и дочь с матерью ее, и невестку со свекровью ее» (Матфей, X, 35), он не имел в виду учить ненависти к родителям, но хотел выразить в самой ясной и резкой форме ту мысль, что для того, чтобы стать человеком, следует порвать кровные связи и стать свободным. Привязанность к родителям — это лишь одна из многих, хотя и наиболее важная форма инцеста. В процессе социальной эволюции другие привязанности частично заменили ее. Племя, нация, раса, государство, класс, политические партии и многие другие институты и организации стали для человека домом и семьей. Здесь лежат корни национализма и расизма, которые в свою очередь являются признаками неспособности человека воспринимать себя и других как свободных людей. Можно сказать, что развитие человечества представляет собой постепенный переход от инцеста к свободе. В этом состоит объяснение всеобщности табу на кровосмешение. Возможно, человечество не совершило бы никакого прогресса, если бы оно не руководствовалось потребностью в единении с другими, помимо привязанности к матери, отцу, братьям и сестрам. Любовь к жене связана с преодолением инцестуозных влечений, «потому оставит человек отца своего и мать свою, и прилепится к жене своей». Но значение табу на инцест гораздо шире. Развитие разума и всех рациональных ценностных суждений требует, чтобы человек преодолел инцестуозную фиксацию, при которой критерий правильности и неправильности основывается на понятиях родственности. Объединение малых групп в более крупные и его биологические последствия были бы невозможны без табу на инцест. Нет ничего удивительного в том, что цель, столь важная с точки зрения общественного развития, была защищена могущественным и всеобщим табу. Но хотя мы прошли длинный путь для преодоления инцеста, человечество окончательно еще его не преодолело. Группы, с которыми человек чувствует себя инцестуозно связанным, стали больше, область свободы обширнее, но связи с теми более крупными группами, которые заменяют клан или страну, остаются все еще сильными и прочными. Только полное искоренение инцестуозной фиксации позволит создать подлинное братство людей. Подводя итоги, можно сказать, что утверждение Фрейда, согласно которому Эдипов комплекс, инцестуозная фиксация, есть «ядро невроза», является одним из самых важных вкладов в решение проблемы психического здоровья, если мы откажемся от его узкого понимания, связанного лишь с областью секса, и будем рассматривать его с точки зрения значения для межличностных отношений. Сам Фрейд подчеркивал, что он имеет в виду нечто, выходящее за пределы сферы секса[249]. Фактически его мысль о том, что человек должен покинуть отца и мать и стать взрослым настолько, чтобы смело смотреть в лицо реальности, является главным аргументом против религии в книге «Будущее одной иллюзии», где Фрейд критикует религию за то, что она обрекает человека на рабство и зависимость и, таким образом, препятствует выполнению первостепенной задачи человеческого существования — достижению свободы и независимости. Было бы ошибочным, конечно, считать, будто это значит, что только «невротики» не смогли решить задачу своего собственного освобождения, тогда как средний, хорошо приспособленный человек преуспел в этом. Напротив, подавляющее большинство людей в нашей культуре хорошо приспособлены к ней именно потому, что они отказались от борьбы за свою независимость быстрее и радикальнее, чем невротическая личность. Они настолько приняли установки большинства, что сумели избежать острой боли от конфликта со средой, которую испытывает невротическая личность. Хотя они здоровы с точки зрения «приспособленности», они в гораздо большей степени, чем невротик, больны, ибо еще более далеки от реализации своих целей как человеческие личности. Можно ли считать это прекрасным решением проблемы? Это было бы так, если бы можно было игнорировать фундаментальные законы человеческого существования без всякого ущерба. Но это невозможно. «Приспособленный» человек, который живет в разладе с правдой и который не испытывает подлинной любви, защищен только от внешних конфликтов. Если он не поглощен работой, ему необходимо использовать многие другие способы бегства, которые предлагает ему наша культура для защиты от угрожающего пребывания наедине с самим собой и созерцания собственного бессилия и человеческого оскудения. Все великие религии в своих учениях следуют от негативной формулировки табу на инцест к более позитивным описаниям свободы. Будда пытался найти решения в одиночестве. Он решительно требовал, чтобы человек освободился от всех «родственных и дружеских» уз для того, чтобы найти себя и обрести подлинную силу. Иудео — христианская религия в этом отношений не столь радикальна, как буддизм, но не менее ясна. В мифе о садах Эдема человеческое существование описывается как состояние полной безопасности. Человек лишен знания о добре и зле. История человека начинается с акта неповиновения, который является одновременно началом его свободы и развития его разума. Иудейская и особенно христианская традиции подчеркивают элемент греховности, но игнорируют тот факт, что именно утрата безопасности, предоставляемой раем, является основой подлинного развития человека. Требование порвать кровные узы и связи со своей землей проходит через весь Ветхий Завет. Аврааму говорят, чтобы он покинул свою страну и стал странником. Моисей воспитывался в чуждой среде, вдали от своей семьи и даже своего народа. Условием богоизбранности народа Израилева является его избавление от египетского рабства и странствие по пустыне в течение 40 лет. Однако после обоснования в своей стране народ Израиля снова вернулся к поклонению родной земле, идолам и государству. Центральной идеей учения пророков является борьба против этого инцестуозного поклонения. Вместо него они проповедуют ценности, общие для всего человечества, такие, как истина, любовь и справедливость. Они критикуют государство и другие светские институты, которые не могут осуществить эти идеалы. Государство должно быть уничтожено, если человек становится настолько связанным с ним, что процветание государства, его мощь и слава превращаются в критерий добра и зла. Мысль, что народ должен вновь уйти в изгнание и вернуться на свою землю только тогда, когда он станет свободным и прекратит поклоняться, как идолу, родной земле и своему государству, является логическим завершением этой идеи, лежащей в основе Ветхого Завета и, в особенности, в основе мессианской концепции пророков. Только в том случае, если будут порваны инцестуозные связи, можно критически оценивать свою собственную группу, только тогда вообще возникнет способность критического мышления. Большинство групп, будь то первобытные племена, нации или же религиозные объединения, озабочено проблемами выживания и укрепления власти своих лидеров. Они эксплуатируют присущее их членам нравственное чувство, чтобы настроить их против чужаков, с которыми группа находится в конфликте. Они используют инцестуозные связи, которые держат человека в моральной зависимости у группы, стремятся притупить его нравственное чувство и способность критического мышления настолько, чтобы он не критиковал свою группу за нарушение принципов морали и яростно протестовал, если бы это было совершено другими группами. В том‑то и состоит трагедия всех великих религий, что, как только они становятся массовыми организациями, управляемыми религиозной бюрократией, они нарушают и извращают сами принципы свободы. Религиозная организация и люди, представляющие ее, заменяют в какой‑то степени семью, племя и государство. Они берут человека в рабство, вместо тог] чтобы оставить его свободным. Поклоняются уже не богу, f группе, которая претендует на то, чтобы говорить от его имени Так было со всеми религиями. Их основатели вели человека через пустыню прочь от рабства Египта, а позднее другие приводили его в новый Египет, правда называя его Землей Обетованной. Заповедь «Возлюби ближнего твоего, как самого себя» представляет собой, с незначительными вариациями в форме изложения, основной принцип всех гуманистических религий. Но что действительно трудно понять, так это то, почему великие духовные учители человечества требовали, чтобы человек любил, ведь любовь, как это кажется большинству людей, является столь легкой добродетелью. Что называется любовью? Зависимость, подчинение и неспособность покинуть привычное «стойло»; власть, обладание и стремление управлять принимаются за любовь; половое влечение и неспособность переносить одиночество воспринимаются как доказательство сильной способности любви. Люди считают, что любить просто, но что быть любимым гораздо труднее. В нашем обществе с его рыночной ориентацией люди думают, что они нелюбимы, потому что не обладают достаточной «привлекательностью», которая связывается, по их мнению, с хорошей внешностью, одеждой, умом, деньгами или социальным положением и престижем. Они не подозревают, что подлинная проблема заключается не в трудности быть любимым, а в трудности уметь любить; что человека любят только в том случае, если он может любить сам, если его способность любить пробуждает любовь в другом человеке; что способность к любви, а не имитация ее, является очень трудным делом. Едва ли найдется другая такая ситуация, в которой феномен любви и множества ее деформаций можно было бы изучить столь глубоко и тщательно, как во время психоаналитической беседы. Нет более убедительного доказательства, что заповедь «Возлюби ближнего твоего, как самого себя» является самым важным правилом жизни и что нарушение ее служит главной причиной несчастья и психической болезни, чем свидетельства, собранные психоаналитиком. Каковы бы ни были жалобы невротика или его симптомы, все его проблемы коренятся в неспособности любить, если под любовью понимать способность заботиться о другом человеке, чувствовать ответственность за него, уважение к нему, а также понимание этого человека и сильное желание способствовать его личностному развитию. Аналитическое лечение является, в сущности, попыткой помочь пациенту приобрести или восстановить его способность к любви. Если эта цель не достигается, ничего, кроме поверхностных изменений, не может произойти. Психоанализ показывает также, что любовь по самой своей природе не может быть ограничена только одним человеком. Тот, кто любит только одного человека и не любит «ближнего своего», демонстрирует, таким образом, что его любовь к этому человеку является скорее привязанностью на основе подчинения или господства, а не настоящей любовью. Более того, тот, кто любит своего ближнего, но не любит себя, показывает, что его любовь к ближнему неискренна. Любовь основывается на отношениях утверждения и уважения, и если человек не испытывает таких чувств к самому себе — ведь он тоже человеческое существо и тоже ближний, значит, ее не существует вообще. Человеческая реальность, стоящая за понятием человеческой любви к богу в гуманистической религии, есть способность человека любить плодотворно, любить без алчности, без подчинения и господства, любить от полноты своей личности, так же как любовь божья является символом любви от сознания собственной силы, а не слабости. Существование норм, постулирующих, как человек должен жить, подразумевает их нарушение, подразумевает понятия греха и вины. Нет ни одной религии, в которой в том или ином виде не было бы понятия греха, представления о способах его распознания и путях искупления. Конечно, понятие греха различно в разных типах религий. В примитивных религиях грех обычно понимается как нарушение табу и не имеет большого этического значения. В авторитарной религии грех состоит прежде всего в неподчинении властям, а нарушение этических норм здесь имеет второстепенное значение. В гуманистической религии совесть — это не интернализованныи голос власти, а собственный голос человека, страж нашей честности, который возвращает нас к самим себе, когда перед нами возникает угроза утраты самих себя. Грех здесь — это грех не в отношении бога, а прежде всего в отношении самих себя[250]. Реакция на содеянный грех зависит от того, как понимается грех. В авторитарной религии признание греховности является ужасающим, поскольку согрешить — значит пойти наперекор могущественным властям, которые обязательно накажут согрешившего. Нарушения морали являются актами настоящего бунта, которые могут быть искуплены только ценой еще более жестокого подчинения. Испытывая чувство вины, грешник считает себя порочным и бессильным, полностью отдается на милость властей, и только в таком случае он может надеяться на прощение. Настроение раскаяния в этом случае — это настроение страха и трепета. В результате такого раскаяния грешник, испытывая чувство собственного ничтожества, морально слабеет, преисполняется ненавистью и презрением к самому себе, а значит, становится готовым к совершению нового греха, после того как закончится безудержное самобичевание. Реакция будет не столь сильной, если религия предлагает ему возможность обратиться к специальным обрядам искупления или за утешением к священнику, которому предоставлено право отпущения грехов. Но за такое облегчение боли, вызванной чувством вины, грешник платит зависимостью от тех, кто наделен правом отпускать грехи. В гуманистических направлениях религии мы видим совершенно иную реакцию на грех. Ввиду отсутствия духа ненависти и нетерпимости, который как компенсация за подчинение всегда присутствует в авторитарных системах, склонность людей нарушать нормы жизни рассматривается здесь с пониманием и любовью к человеку, а не с презрением и неуважением к нему. Реакцией на осознание вины является не ненависть к самому себе, а активное стремление стать лучше. Некоторые христианские и иудейские мистики даже рассматривали грех как необходимое условие достижения добродетели. Они учат, что только в том случае, если мы согрешим и реакцией на грех будет не страх, а забота о спасении души, мы сможем стать полноценными людьми. Согласно их учениям, ставящим в центр внимания утверждение силы человека, его богоподобие, чувство радости, а не печали, осознание греха означает признание сил человека, а не его бессилия. Два примера могут проиллюстрировать это гуманистическое отношение к греху. Первый — это слова Иисуса: «Кто из вас без греха, первым брось камень…» (Иоанн, VIII, 7). Другой — рассуждение, характерное для учения мистиков: «Кто бы ни говорил и ни размышлял о зле, совершенном им, мысли его в этот момент будут посвящены подлости, которую он сделал. О чем думает человек, в то он и втянут, и вся его душа тоже втянута в то, о чем он думает, и поэтому весь он еще заражен грехом. И он никак не сможет от него избавиться, потому что душа его грубеет, и сердце его черствеет, и, кроме того, сам он может впасть в уныние. Что же делать? Меси грязь так и этак — все равно это будет грязь. Согрешить или нет — какая нам будет от этого польза на небесах? Пока я размышляю обо всем этом, я мог бы нанизать жемчуга на радость небу. Вот почему записано: "Уклоняйся от зла и твори добро" — отвернись от зла полностью, не думай о нем и твори добро. Ты поступил плохо? Тогда уравновесь это хорошим поступком»[251]. Проблема вины играет в психоанализе не меньшую роль, чем в религии. Иногда пациент считает ее одной из главнейших своих проблем. Он испытывает чувство вины, потому что не любит своих родителей, как должен их любить. Он испытывает чувство вины, потому что не может удовлетворительно делать свое дело. потому что ранил чьи‑то чувства. Чувство вины настолько овладевает душами некоторых больных, что вызывает у них чувстве собственной неполноценности, порочности, а часто и осознанное или бессознательное желание быть наказанным. Обычно нетрудно установить, что такая извращенная реакция на чувство вины происходит при авторитарной ориентации пациентов. Они точнее выразили бы свои чувства, если бы вместо того, чтобы говорить, что они чувствуют вину, сказали бы, что они боятся — боятся наказания или — чаще — боятся лишиться любви тех авторитетов, кому они перестали повиноваться. В процессе психоаналитического лечения такой пациент будет постепенно осознавать, что за авторитарным чувством вины скрывается другое чувство вины, которое является голосом его собственной совести в гуманистическом смысле. Предположим, пациент чувствует себя виновным потому, что он ведет беспорядочную жизнь. При анализе такого чувства вины первым шагом будет открытие того, что в действительности он испытывает страх — страх быть разоблаченным и подвергнуться критике со стороны своих родителей, жены, соседей, друзей, церкви — короче, тех, кто имеет вес в его глазах. Только после этого он будет способен осознать, что за авторитарным чувством вины скрывается иное чувство. Он осознает, что его «любовные» истории в действительности являются не чем иным, как проявлением страха любви, проявлением его неспособности любить, установить с кемнибудь тесные и серьезные отношения. Он поймет, что грешит против самого себя, что его грех состоит в том, что он тратит попусту свою способность любить. Многие пациенты вообще не испытывают чувства вины. Они жалуются на симптомы психогенного характера, депрессивное состояние, неспособность работать или отсутствие счастья в семейной жизни. Но психоаналитик и здесь обнаруживает скрытое чувство вины. Пациент начинает понимать, что невротические симптомы не являются изолированным явлением, которое якобы никак не связано с моральными проблемами. Он начинает осознавать свою совесть и прислушиваться к ее голосу. Назначение аналитика — помочь пациенту прийти к такому осознанию, не выступая в роли некоего авторитета или судьи, который наделен правом призвать его к ответу. Аналитик руководствуется только интересами решения проблем пациента, заботой о нем и своей собственной совестью. Как только пациент преодолевает авторитарную реакцию на чувство вины или перестает игнорировать моральные проблемы, возникает новая реакция, сильно напоминающая ту, которую я описал выше как типичную для гуманистических религиозных переживаний. Роль аналитика в этом процессе весьма ограниченна. Он может задавать вопросы, которые делают все более трудным для пациента защищать свое одиночество, находя убежище в жалости к себе или на каких‑нибудь других путях бегства. Он может своим участием ободрять пациента и выполнить для него ту функцию, которую выполняет для человека, пораженного страхом, присутствие близкого и симпатичного ему человека. Он может оказывать помощь пациенту, проясняя для него некоторые связи и переводя символический язык сновидений на язык обыденной жизни. Однако ничто — ни помощь аналитика или другого человека — не может заменить труднейший процесс анализа пациентом собственных ощущений и переживаний, происходящих в его душе. Действительно, такое глубочайшее исследование человеком своей души не нуждается в психоаналитике. Каждый, кто чувствует хоть некоторую уверенность в своих силах и готов вытерпеть боль, способен сделать это. Большинству людей удается проснуться утром в назначенное время, если накануне они твердо скажут себе, что хотят проснуться именно в это время. Пробудиться в том смысле, чтобы открыть глаза на то, что было сокрыто от них, гораздо труднее, хотя и возможно, при условии если мы всерьез захотим этого. Одно должно быть совершенно ясно для нас. Не существует никаких рецептов, которые можно было бы найти в каких‑нибудь книгах относительно того, что надо делать, чтобы жить правильно или чтобы достичь счастья. Научиться прислушиваться к голосу своей совести и действовать в согласии с ней — не значит прийти к безоблачному и безмятежному «спокойствию духа» или «покою души». Это ведет не к пассивному состоянию блаженной умиротворенности и удовлетворенности, а к миру со своей совестью и постоянной готовности действовать в соответствии с ее требованиями. В этой главе я пытался показать, что психоаналитическое лечение души направлено на то, чтобы помочь пациенту приобрести определенную установку, которая может быть названа религиозной в гуманистическом, а не в авторитарном смысле. Оно должно пробудить в человеке способность смотреть правде в глаза, любить, стать свободным и ответственным и прислушиваться к голосу своей совести. Но читатель вправе спросить меня, не описываю ли я здесь установку, которая может быть названа скорее этической, чем религиозной? Не упустил ли я из виду тот признак, который отличает область этики от области религии? Я полагаю, что различие религиозного и этического в значительной мере, хотя и не полностью, чисто эпистемологическое. Действительно, есть какая‑то особенность, общая определенным видам религиозных переживаний, которая выводит их за рамки просто этического[252]. Но чрезвычайно трудно, если вообще возможно, четко выразить в словах эту особенность. Только те, кто чувствует ее, поймут ее описание, но они‑то как раз и меньше всего нуждаются в нем. Хотя трудность ее описания велика, по своему характеру она не отличается от выражения любых эмоциональных переживаний с помощью словесных символов, и я хотел бы попытаться показать, что я имею в виду под этим специфически религиозным переживанием и каково его отношение к психоаналитическому процессу. Первой особенностью религиозного переживания являются удивление, изумление, осознание жизни и своего собственного существования и загадочная проблема своей связи с миром. Существование, свое собственное существование, как и существование своих собратьев, не воспринимается как нечто само собой разумеющееся, а предстает как проблема — не как ответ, но как вопрос. Утверждение Сократа, что удивление является началом всякой мудрости, справедливо и для религиозных переживаний. Тот, кто никогда не смотрел на жизнь и собственное существование как на феномены, требующие ответов, даже если, как это ни парадоксально, единственными ответами будут новые вопросы, тот едва ли способен понять, что такое религиозное переживание. Другой характерной особенностью религиозных переживаний является то, что Пауль Тиллих[253] назвал «крайней озабоченностью и интересом». Это не страстная заинтересованность в исполнении своих желаний, а интерес, связанный с удивлением, которое я уже описал: чрезвычайный интерес к смыслу жизни, самореализации человека, выполнению задачи, поставленной жизнью перед нами. Этот интерес придает всем желаниям и целям, которые не способствуют обогащению души и реализации личности, второстепенное значение; в сущности, они вообще не имеют значения в сравнении с тем, что является объектом этого интереса. Он не признает деления на божественное и земное, поскольку последнее подчинено ему и сформировано им. Помимо установки удивления и интереса, в религиозном переживании есть третий элемент, который наиболее ясно выявлен и описан мистиками. Это установка единства не только с самим собой, не только со своими ближними, но со всем живым, и более того — со всем миром. Некоторым, возможно, покажется, что такая установка отрицает уникальность и индивидуальность личности и ослабляет опыт своего «я». В том, что это не так, и состоит парадоксальный характер этой установки. Она включает в себя и острое, даже болезненное осознание себя как отдельного и уникального существа, и страстное желание преодолеть ограниченность такой индивидуальности, стать единым со Всем сущим. Религиозная установка в этом смысле является наиболее полным переживанием человеком своей индивидуальности и в то же время того, что ей противостоит. Это не столько соединение двух ощущений, сколько их поляризация, придающая напряженность религиозному переживанию. Это установка гордости и честности и в то же время — смирения, связанного с тем, что человек ощущает самого себя лишь крошечной песчинкой Вселенной. Имеет ли психоаналитический процесс какое‑нибудь отношение к этому виду религиозных переживаний? То, что он включает в себя установку крайней озабоченности, я уже показал. Не менее справедливо и то, что он стремится пробудить у пациента чувство удивления и сомнения. Как только это чувство проснется, пациент найдет свои собственные ответы. Если же это чувство не будет пробуждено в человеке, никакой ответ психоаналитика, даже самый лучший и самый верный, не принесет никакой пользы. Удивление является самым важным фактором психоаналитического лечения. Пациент обычно воспринимает свои реакции, желания и тревоги как нечто само собой разумеющееся, он объясняет свои затруднения действиями других, невезением, своим характером, чем угодно. Если психоанализ эффективен, то это происходит не потому, что пациент соглашается с новыми объяснениями причин своих затруднений, а потому, что он приобретает способность по — настоящему испытывать удивление и смятение. Он удивляется, открывая в себе то, о чем он никогда даже и не подозревал. Именно этот процесс преодоления ограниченности своего организованного «я» — эго — и установления контакта с исключенной и отдельной частью самого себя — бессознательным — очень близок к религиозному преодолению индивидуализиро- ванности и чувству единения со Всем сущим. Однако понятие бессознательного, которым я пользуюсь здесь, не соответствует аналогичному понятию Фрейда или Юнга. В учении Фрейда бессознательное — это, в сущности, то в нас, что является плохим, подавленным, что несовместимо с требованиями нашей культуры и нашего высшего «я». В системе Юнга бессознательное становится источником откровения, символом того, что на религиозном языке называют богом. Согласно Юнгу, тот факт, что мы подвергаемся диктату бессознательного, есть сам по себе религиозный феномен. Я полагаю, что обе эти концепции являются односторонними искажениями истины. Наше бессознательное — то есть та часть нас, которая исключена из организованного эго, идентифицируемого нами с нашим «я», — включает в себя как самое низменное, так и самое возвышенное, как самое худшее, так и самое лучшее. Мы должны относиться к бессозна- тельному не так, будто это бог, которому следует поклоняться, или дракон, которого необходимо убить, но смиренно, с чувством юмора, отдавая себе отчет в том, что это — просто другая часть нас самих, воспринимая ее без ужаса и без благоговения. Мы открываем в себе желания, страхи, мысли, озарения, которые были исключены из нашего сознания и замечались нами в других людях, но не в самих себе. Правда, по необходимости мы можем реализовать лишь незначительную часть всех наших потенций. Многое мы вынуждены исключить, поскольку без таких исключений мы не смогли бы прожить свою короткую и ограниченную жизнь. Но за пределами специфической организации эго оказываются все человеческие способности, фактически вся человечность. Когда мы вступаем в контакт с этой отдельной частью, мы сохраняем индивидуальность структуры нашего эго, но начинаем воспринимать это уникальное индивидуальное эго как всего лишь один из бесчисленных вариантов жизни. Т ак капля в океане отличается от других капель, будучи в то же время их точным подобием, а сами капли являются лишь специфическими формами того же самого океана. Вступая в контакт с этим отдельным миром бессознательного, человек заменяет принцип подавления принципом проникновения и интеграции. Подавление есть акт силы, отсечения, проявление «закона и порядка». Оно разрушает связи нашего эго с неорганизованной жизнью, из которой оно возникает, и делает наше «я» чем‑то законченным, не развивающимся и мертвым. Отказываясь от подавления, мы получаем возможность почувствовать биение жизни и возможность обрести веру в жизнь, а не в порядок. Я не могу закончить обсуждение религиозной функции психоанализа, каким бы неполным оно ни было, не упомянув еще об одном очень важном факторе. Я имею в виду то обстоятельство, которое часто считают величайшим недостатком метода Фрейда, а именно что на одного человека тратится так много времени и сил. Я думаю, что ничто так ярко не свидетельствует о гениальности Фрейда, как его совет тратить время — даже, если потребуется, многие годы — для того, чтобы помочь одно- му — единственному человеку достичь свободы и счастья. Эта идея рождена духом эпохи Просвещения, которое, наиболее полно выразив гуманистическую тенденцию западной цивилизации, подчеркнуло достоинство и уникальность человеческой личности. Но хотя такая идея и в самом деле согласуется с этими принципами, она противоречит во многом интеллектуальному климату нашего времени. Мы привыкли мыслить в терминах массового производства. Что касается производства товаров, то такое мышление чрезвычайно плодотворно. Однако, если идея поклонения массовому производству переносится в область проблем человека и психиатрии, она подрывает самые основы, на которых зиждется производство все большего количества все более качественных вещей. Литература 1. Соколов Э. В. Введение в психоанализ. Социокультурный аспект. СПб., 1999. Разд. 5. С. 286–316. 2. ФрейджерР., ФейдименДж. Личность: теории, упражнения, эксперименты. СПб.; М., 2001. С. 647–664. 3. Фромм Э. Психоанализ и религия // Ницше Ф., Фрейд 3., Фромм Э. и др. Сумерки богов. М., 1989. С. 143–221. 4. Фромм Э. Бегство от свободы. М., 1990. С. 271 (М., 1995. С. 256). 5. Фромм Э. Искусство любить. Исследование природы любви. М., С. 159. 6. Фромм Э. Иметь или быть? М„1990. С. 336. 7. Фромм Э. Из плена иллюзий (Как я столкнулся с Марксом и Фрейдом). М., 1991. С. 148. 8. Фромм Э. Некрофилы и Адольф Гитлер // Вопросы философии, № 9. С. 69–160. 9. Фромм Э. Человек для себя. Минск, 1992. С. 253. 10. Фромм Э. Адольф Гитлер: клинический случай некрофилии. М., С. 143. 11. Фромм Э. Душа человека. М., 1992. С. 430. 12. Фромм Э. Психоанализ и этика. М., 1993. С. 415. 13. Фромм Э. Анатомия человеческой деструктивности. М., 1994. С. 447. 14. Фромм Э. Человеческая ситуация. М., 1995. С. 239. 15. Фромм Э. Здоровое общество // Психоанализ и культура. Избранные труды Карен Хорни и Эриха Фромма. М., 1995. С. 273–596. 16. Фромм Э. Миссия Зигмунда Фрейда. М., 1996. С. 141. 17. Фромм Э. Любимые женщины Зигмунда Фрейда // Архетип, 1996. № 3–4. С. 70–74. 18. Фромм Э. Бегство от свободы. Человек для себя. Минск, 1998. С. 672. 19. Фромм Э. Догмат Христа. М., 1998. С. 416. 20. Фромм Э. Кризис психоанализа. СПб., 2000. С. 215. 21. Функ Р. Эрих Фромм: страницы документальной биографии // Э. Фромм. Мужчина и женщина. М., 1998. С. 7–110.

The script ran 0.004 seconds.