1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12
— Замечательно. Нам очень нужны люди, знающие аппарат! Мы не имеем права на ошибку. Сапер должен знать устройство мины, которую должен обезвредить…
Тем временем по ступенькам спустился маленький лысый юноша в затертой курточке. В глазах его стояли слезы, а губы тряслись:
— Ну вот…
— В чем дело? — Верстакович нахмурил детские брови.
— В комнате, которую нам обещали, занятия!
— Какие еще занятия?
— Кружок кройки и шитья…
— Ах вот, значит, как! — председатель Народного фронта от волнения стал грызть ногти. — Этого следовало ожидать. Идет борьба! Номенклатура без боя не уйдет. Завтра же утром буду звонить в горком партии! А сегодня… сегодня проведем совет прямо здесь!
Верстакович указал костылем на лавочки, расставленные вокруг ухоженной клумбы, по которой алыми цветами была высажена надпись: «Слава КПСС!» Посредине клумбы высилась давно не мытая ленинская голова на мускулистой борцовской шее. Вождь строго и проницательно смотрел вдаль, не замечая возмутительной надписи, сделанной синей аэрозольной краской на гранитном пьедестале: «Коммуняки — бяки!»
— Значит, здесь и засядем, — повторил Верстакович и добавил, указуя на лысого юношу: — Будешь сегодня протокол вести!
— Кажется, дождь собирается, — заметил Джедай, дурашливостью скрывая некоторую свою неловкость перед Башмаковым.
— Может, ко мне в котельную? — гостеприимно предложил лысый юноша. — У меня там тепло. Картошечки пожарим.
— Лучше ко мне, — вмешался другой активист Народного фронта, седобородый дядька в стройотрядовской штормовке и кедах. — Жена будет рада! Но у меня можно только на кухне и тихонько, а то ребенка надо укладывать…
— Что ж, попробуем разбудить Россию, не разбудив твоего ребенка! — отечески улыбнулся Верстакович.
На кухню к бородачу Башмаков, конечно, не поехал, сославшись на неотложные дела и заверив, что со следующего раза он решительно вольется в ряды Народного фронта и отдаст все свои силы общему делу. На другой день Олег Трудович спросил Джедая:
— Откуда ты взял этих козлов?
— А в революции всегда бывают только козлы и бараны. Выбирай!
— Отстань!
Но Каракозин не отстал. Он пребывал в состоянии организационного неистовства — разбил сотрудников «Альдебарана» на пятерки, и в случае очередного наступления агрессивно-послушного большинства на демократию можно было в течение часа собрать целую колонну демонстрантов с транспарантами, трехцветными флагами и плакатами. Отказаться от участия в митинге или шествии было неприлично и даже невозможно.
— Олег Тихосапович, отсидеться в окопах не удастся! Идет борьба! — весело предупреждал Джедай.
Отсидеться в окопах не смогли даже Докукин и Волобуев-Герке. Они-то обычно и шли впереди колонны альдебаранов, взявшись под ручку и приветливо раскланиваясь с другими колонновожатыми, которых прежде встречали на бюро райкома, ученых советах и в министерстве. За Башмаковым закрепили фанерный транспарант с надписью, сочиненной все тем же неугомонным Каракозиным:
— Куда ты мчишься, птица-тройка,
Звеня старинным бубенцом?
— Лечу в социализм, но только
Чтоб с человеческим лицом!
Собирались обычно у метро «Киевская». Ожидая сигнала к началу движения и разбившись на группки, люди спорили о том, продался Горбачев партократам или не продался, ездит Ельцин на городском автобусе или не ездит. Однажды толпу потрясла чудовищная весть, что где-то на улице Горького райкомовскую «Волгу» ударили в задний бампер — багажник раскрылся, а там…
— Что? — похолодел Башмаков, подозревая труп кого-то из прорабов перестройки — Егора Яковлева или Гавриила Попова.
— Колбаса! Килограмм сто! А в магазинах шаром покати! Вот гниды райкомовские!
— Гниды, — соглашался Башмаков, обмирая. Ведь если бы кто-нибудь в этот миг угадал в нем райкомовца, пусть даже бывшего, его тут же разнесли бы на кусочки.
Во время такой демонстрации Башмаков оказался рядом с Ниной Андреевной, носившей по той же разнарядке нарисованный ею портрет свинцоволицего Ельцина. С той кабинетной пощечины она нервно сторонилась Олега Трудовича, а однажды, когда Башмаков посмел пошутить по поводу пьяных американских бедокурств Ельцина, Чернецкая громко заявила, что иные персоны любят приписывать собственные низости и пороки великим людям. Надо сказать, все лабораторные дамы были надрывно влюблены в Ельцина, и только одна-единственная продолжала хранить верность Горбачеву.
Митинг, завершавший шествие, был несанкционированный, и когда милиция начала теснить толпу, Нина Андреевна вдруг оказалась до интимности плотно прижата к Башмакову. Защищая ее от напиравшей со всех сторон публики, он обнял бывшую любовницу одной рукой и привлек к себе еще крепче, а она закрыла глаза и уронила к ногам портрет первого российского президента. В ее теле ощутилась прежняя зовущая мягкость, а Башмаков, напротив, почувствовал в себе твердость, совершенно неуместную в данных площадных обстоятельствах. Но потом Нина Андреевна очнулась, открыла глаза, окатила Олега Трудовича ледяным взглядом и, подняв портрет, отгородилась им, точно иконой от нечистой силы. Когда они выбрались из толпы на Манежной и побрели по улице Герцена, Башмаков спросил:
— Ты очень на меня сердишься?
— Очень.
Мимо бежали люди с трехцветными знаменами, лозунгами, портретами Сахарова и возбужденно кричали о том, что митинг будет непременно продолжен на площади Маяковского.
— Как Рома? — спросил Башмаков.
— Рома занял шестое место на международном турнире.
— Он про меня вспоминает?
— Иногда.
Мимо промчалась плотная группа, катившая впереди инвалидную коляску с Верстаковичем: на людных мероприятиях он появлялся почему-то не с костылем, а непременно в инвалидной коляске. Лидер Народного фронта озирался и в волнении грыз ногти. Плакаты и флаги люди, толкавшие его коляску, несли на плечах, как грабли, и были похожи на крестьян, возвращающихся с полей. Каракозин с «общаковой» гитарой замыкал этот летучий отряд. Увидев Башмакова с Чернецкой, он поощрительно улыбнулся.
— Может, встретимся как-нибудь? — неловко предложил Башмаков Нине Андреевне.
— Нет, «как-нибудь» мы встречаться не будем…
— А цветы?
— Цветы? — она покраснела. — Цветы завяли.
— Совсем?
Нина Андреевна молчала. Навстречу им попался тучный милицейский майор. Он с ненавистью смотрел то на демонстрантов, то на свою портативную рацию, хрипевшую какие-то указания вперемежку с матерщиной.
— Ты меня никогда не простишь? — спросил Башмаков.
— Прощу, когда разлюблю, — еле слышно ответила она.
14
Эскейпер взял с дивана стопку своих документов и перед тем, как убрать в кейс, еще раз внимательно просмотрел. В просроченном загранпаспорте (новый со свежей визой хранился для надежности у Веты) было множество ярко-красных, похожих на помадные следы от поцелуев, штампиков с одним и тем же словом — «Брест». Брест, Брест, Брест, Брест…
Башмаков никогда подолгу не жил за границей. Две спецтурпоездки по линии комсомола — в Венгрию и Австралию. В «Альдебаране» он был невыездным, как и все остальные сотрудники. Вместо них мотались по зарубежным конференциям Шаргородский, Докукин и на крайний случай Волобуев-Герке. Потом, когда началось, Олег Трудович вдосталь почелночил в Польшу, к панам за пьенендзами. Но шоп-тур — это всего несколько дней, от силы неделя. Дольше всего он жил в Австралии — две недели. Впрочем, слово «жил» тут не подходит. За границей Олег Трудович не жил, а пребывал в состоянии некой мимоезжей оторопи. Это чувство было похоже на то, которое возникает, когда поезд дальнего следования, уже скрипя и пошатываясь, тащится по предвокзальному многопутью, когда чемоданы собраны, белье сдано протрезвевшему к концу рейса проводнику, а рука сама ищет по карманам ключ от домашней двери. Башмаков никогда не задумывался, имеет ли это чувство какое-нибудь отношение к тому, что именуется любовью к родине, и сможет ли он ради этого чувства, к примеру, молчать под пыткой или, допустим, броситься с гранатами под танк. Просто на родине он всегда чувствовал себя спокойно, по-домашнему, как если бы в одних трусах скитался по собственной квартире, почесывая, где чешется, и позевывая, как зевается, не стесняясь столкнуться с Катей или Дашкой.
— Тунеядыч, ты бы хоть штаны надел — дочь-то уже взрослая! — говорила в таких случаях Катя.
Башмакова всегда удивляли люди вроде Катиного брата Гоши. Такие за границей именно жили — обстоятельно, со вкусом. Они на одну ночевку в отеле устраивались словно на всю жизнь, а видом из гостиничного окна восхищались так, будто это вид из их родового замка. «Интересно, а какой вид из Ветиного замка? — подумал эскейпер. — И почему она, мерзавка, не звонит?»
Может быть, передумала? А что, вполне возможно. Папа ведь предупреждал: поматросит и бросит… Да и вообще у этих нынешних девиц, как любил говаривать Слабинзон, вагинальное мышление. Никакого чувства долга! Одна точка «джи» на уме. Это тебе не Катя. И даже не Нина Андреевна!
…После того памятного объяснения на митинге Башмаков и Чернецкая вели себя так, словно никакого разговора меж ними не было, но Олег Трудович чувствовал, как Нина Андреевна, затаившись, ждет от него следующего шага. И если раньше, до разговора, она, проходя мимо, обдавала его волной мучительного равнодушия, то теперь он кожей ощущал исходящий от нее просительный призыв. Надо было только протянуть руку… Почему же он этого не сделал? Боялся Кати? Боялся себя? Стеснялся подчиненных? Ерунда! Никого он не боялся и не стеснялся. Просто не протянул руку — и все…
Времена, когда подробности служебных романов и интрижек были главными темами в трудовых коллективах, канули в недвижную, покрытую кумачовой ряской советскую лету. Народ теперь шумно обсуждал скандальное заседание съезда народных депутатов, пересказывал очередную петушиную речь Собчака или надсадно хохотал над каким-нибудь ретроградом. Бурно потешались, например, над Чеботаревым, давним знакомцем Башмакова.
Федор Федорович, вошедший в большую силу, вдруг стал совершать одну ошибку за другой. Сначала вместе с Лигачевым он затеял антиалкогольную кампанию и даже выступил по этому поводу в «Правде» с большой статьей под названием «Пить или жить?». Водку и прочие разновидности добровольного безумия начали продавать только после двух часов. Об умерших с перепоя без опохмелки тогда в народе стали говорить — «очебатурился». Потом в одном неловком телеинтервью он рассказал о своей знаменитой зеленой книжечке и даже показал ее с экрана. С тех пор, да еще и поныне у журналюг выражение «попасть в зеленую книжку» стало чем-то вроде намека на черные, почти расстрельные списки, и как-то забылось, что в этой книжке был и положительный раздел. Но самой большой ошибкой Федора Федоровича стало его печально знаменитое выступление на съезде депутатов, когда он как-то вдруг наивно и косноязычно принялся с трибуны буквально умолять:
— На колени, если надо, встану — не рушьте то, что не вы построили!
Федор Федорович сказал это и заплакал, а точнее, плаксиво дрогнул голосом. На следующий день газеты выскочили с шапками: «Чеботарев на коленях», «Рыдающий большевик» и так далее. Каракозин уморительно копировал плаксивое выступление Чеботарева — и все, кроме Башмакова, просто катались со смеху, особенно Нина Андреевна.
— Чего не смеешься? — спросил Джедай подозрительно.
— Ха-ха-ха! — угрюмо подчинился Олег Трудович.
Башмаков, как и все, каждый вечер смотрел эти трансляции съезда и даже ссорился с Катей. Жена по другой программе самозабвенно следила за судьбой юной мулатки. Девушка мужественно противостояла сексуальным домогательствам своего подлого хозяина, а сама, в свою очередь, безуспешно пыталась отдаться недогадливому юному пастуху, не ведавшему о своем аристократическом происхождении. Зато об этом знали Катя и весь Советский Союз, существовать которому оставалось всего несколько месяцев.
— Ты же Достоевского любишь! — изумлялся Башмаков.
— Ах, Тапочкин, дай мне отдохнуть спокойно!
Внутрисемейный конфликт закончился тем, что по записочке Петра Никифоровича прямо на складе (в магазинах ничего уже достать было нельзя) купили с приличной переплатой еще один телевизор. По вечерам Катя звонила матери — и они час, а то и два обсуждали бурные события на фазенде, уложившиеся в получасовую серию. Во время трансляции съезда Каракозин тоже любил набрать телефонный номер Башмакова и крикнуть так, что мембрана в трубке дребезжала:
— Ты слышал эту гниду с лампасами? Неуставные отношения в армии, оказывается, журналисты с писателями придумали! Дикарь! Башмаков вяло соглашался, но на самом деле все эти трибунные страсти напоминали ему восстание кукол против Карабаса Барабаса. Казалось, вот сейчас бородатый детина, задевая шляпой кремлевские люстры, вывалится из-за кулис и щелкающим кнутом разгонит всю эту кукольную революцию. Но детина почему-то не вываливался.
Разодравшиеся Ельцин и Горбачев тоже напоминали Олегу Трудовичу вознесенных над публикой кукол, изображающих смешную балаганную потасовку в то время, как настоящая драка идет за ширмой между невидимыми кукольниками, которые по причине занятости рук, должно быть, пинают друг друга ногами. И казалось, иногда из-за ширмы ежедневной политической суеты доносятся заглушаемые верещанием барахтающихся Петрушек нутряные кряканья да уханья от могучих ударов.
После разрыва с Ниной Андреевной Башмаков вел размеренно семейный образ жизни: придя с работы, ужинал, выпивал свои сто грамм, но не больше, ибо водку теперь продавали только по талонам и надо было растягивать удовольствие на месяц. Лишь однажды, после объяснения с Чернецкой на митинге, Олег Трудович переборщил и к тому времени, когда Катя, усталая, но довольная, воротилась от ученика, жившего черт знает где, он уничтожил уже декадную норму водки и самоидентифицировался с трудом.
— Как митинг? — поинтересовалась Катя, гордо показывая невесть где добытые сосиски.
— Н-народ с н-нами.
— Э-э, Тунеядыч, так не пойдет! Я ведь теперь на свои талоны сахар буду брать, а не водку! — весело пригрозила жена.
— Ф-фашизм не пройдет!
Но такие излишества были редкостью, и обычно после ужина Башмаков ложился на диван перед включенным телевизором и впадал в чуткую дремоту, сквозь которую пробивалась к сознанию наиболее значимая информация. Иногда, чтобы отмотаться от очередного воскресного митинга, он говорил Каракозину, будто по выходным работает над докторской.
— Это ты, Олег Трудоголикович, брось! — сердился Джедай. — Сейчас докторскую купить легче, чем любительскую!
Когда начался знаменитый августовский путч, Башмаков, ощущая в теле приятное стограммовое тепло, лежал на диване, созерцал «Лебединое озеро» и вспоминал про одного тестева клиента — администратора Большого театра. Однажды в баньке, на даче, тот рассказывал, что от дирижера в театре зависит очень многое. Например, от взятого им темпа зависит, успеет ли оркестр после спектакля за водкой в Елисеевский гастроном, закрывавшийся в десять вечера. И если музыканты с ужасом понимали, что нет, не успевают, то, глядя из оркестровой ямы на Принца, таскающего по сцене возлюбленную, они тоскливо подпевали знаменитому заключительному адажио из балета «Щелкунчик»:
Мы-ы о-по-зда-ли в гастроно-ом!
Мы-ы-ы о-по-зда-ли в гастроно-о-ом!
После выступления членов ГКЧП по телевизору Олег Трудович был в недоумении. Особенно ему не понравились дрожащие руки вице-президента Янаева.
«Нет, власть трясущимися руками не берут!» — усомнился Башмаков.
А ведь поначалу он чуть было не принял все это за появление долгожданного Карабаса Барабаса с кнутом. Но оказалось, это тоже куклы — суетливые, глупые, испугавшиеся собственной смелости куклы!
Башмаков был, между прочим, удивлен, не обнаружив среди гэкачепистов Чеботарева. Лишь через несколько лет, наткнувшись в еженедельнике «Совершенно секретно» на мемуары кого-то из «переворотчиков», он узнал, что Федор Федорович с самого начала требовал решительных действий, вплоть до кровопролития. Мемуарист даже приводил слова Чеботарева: «Если сейчас эту болячку не сковырнем, потом захлебнемся в крови и дерьме!» Далее бывший путчист, доказывая миролюбивость своих тогдашних намерений, объяснял, что из-за этой-то кровожадности Чеботарева в последний момент и не взяли в ГКЧП… Писал он и о странном самоубийстве Федора Федоровича, застрелившегося на даче вскоре после Беловежского договора. В его забрызганной кровью знаменитой зеленой книжечке нашли запись:
НЕ ХОЧУ ЖИТЬ СРЕДИ МЕРЗАВЦЕВ И ПРЕДАТЕЛЕЙ.
Но тогда, слушая «Лебединое озеро», Башмаков ничего этого не знал, а просто каким-то шестым чувством ощущал: творится какая-то большая историческая бяка.
Позвонил Петр Никифорович:
— Слыхал, чеписты-то каждому по пятнадцать соток обещают? Наверное, и прирезать теперь разрешат!
Тесть давно пытался прирезать к шести дачным соткам еще кусочек земли с лесом, но, несмотря на все свои связи, никак не мог получить разрешение.
— Наверное… — согласился Олег Трудович.
— Может, и порядок наведут? — мечтательно предположил Петр Никифорович.
— Может, и наведут, — не стал возражать Башмаков.
Потом пришла усталая Катя и сообщила, что, судя по всему, Горбачеву — конец, потому что всю эту заваруху устроил именно он, чтобы свалить обнаглевшего Ельцина. А теперь сидит, подкаблучник, в Форосе и ждет…
— Это кто же тебе сказал? — полюбопытствовал Олег Трудович.
— Вадим Семенович.
— А он-то откуда знает?
— Он историк.
Это слово — «историк» — было произнесено по-особенному, с благоговением, причем с благоговением, распространяющимся не только на профессиональные достоинства Катиного педагогического сподвижника, но и на что-то еще. Однако тогда Башмаков на подобные мелочи внимания не обращал.
В ту первую ночь путча, разогретый выпитым, он придвинулся к Кате с супружескими намерениями и получил усталый, но твердый отпор.
— Почему?
— Потому.
— Потому что демократия в опасности?
— При чем здесь демократия? Я устала…
Жена уснула, а Башмаков еще долго лежал и вспоминал про то, как они с Ниной Андреевной однажды собирались «поливать цветы» и вдруг объявили по радио, что умер Андропов. Это было в самом начале их романа, и с утра башмаковское тело нежно ломало от предвкушения долгожданных объятий. Но Чернецкая вызвала его в беседку у доски Почета и сказала:
— Знаешь, давай не сегодня…
— Почему? Тебе нельзя?
— Неужели не понимаешь? Такой человек умер…
И самое смешное: он согласился с ней, даже устыдился своего неуместного вожделения. Золотой они все были народ, золотой! …В ту переворотную ночь, разволновавшись от бессонных воспоминаний, Олег Трудович встал с постели, пошел на кухню, осторожно открыл холодильник и шкодливо съел сырую сосиску. Когда он возвращался под одеяло, то услышал странный лязгающий гул, доносившийся со стороны шоссе.
В Москву входили танки.
На следующий день, к вечеру, в квартиру вломился возбужденный Каракозин и, задыхаясь, сообщил, что сегодня ночью обязательно будут штурмовать «Белый дом», а отряд спецназа ищет Ельцина, чтобы расстрелять. Докукин с Волобуевым-Герке заняли омерзительно выжидательную позицию, но у него в багажнике «Победы» два топорика, которые он снял с пожарных щитов в «Альдебаране».
— Ну и что? — пожал плечами Башмаков.
— Как что? Пошли!
— Зря ты волнуешься. По-моему, они уже опоздали в гастроном, — заметил Олег Трудович, имея в виду гэкачепистов.
— Какой еще гастроном? Олег Трусович, ты зверя во мне не буди! Пошли! Я тебе дам топор.
— К топору зовешь? — Башмаков, покряхтывая, поднялся с дивана и покорно потек спасать демократию. Шел дождик. «Победу» бросили возле зоопарка. Завернув топорики в ветошь и натянув куртки на головы, друзья побежали к «Белому дому». Миновали серые конструкции киноцентра. Свернули с улицы Заморенова на Дружинниковскую и помчались вдоль ограды Краснопресненского стадиона. Вокруг оплота демократии щетинились арматурой баррикады. Темнели угловатые силуэты палаток. Горели костры. Только что с козырька здания выступал Станкевич, и народ еще не остыл от его пламенной речи. Друзья потолкались в толпе и набрели на кучку, собравшуюся вокруг плечистого парня, который объяснял защитникам, что в случае газовой атаки следует тотчас повязать лицо тряпкой, намоченной в содовом растворе.
— Говорят, еще мочой хорошо? — спросил кто-то из толпы.
— Мочой очень хорошо! — кивнул инструктор.
Дождик затих. Потом сидели у костра. Юноша в кожаной куртке и майке с надписью «Внеочередной съезд Союза журналистов СССР» включил транзисторный приемник и поймал радио «Свобода». Диктор из своего европейского далека со знанием дела сообщил, что на сторону народа перешел автомобильный батальон под командованием капитана Веревкина. Послышался гул моторов, и репортер спросил с задушевным акцентом:
— Господин Веревкин, почему вы выбрали свободу?
Знакомый ворчливый голос ответил, что выбрал он свободу исключительно по личным убеждениям и еще потому, что трижды писал в ГЛАВПУР о злоупотреблениях своего непосредственного начальника подполковника Габунии, а в результате сам получил выговор и был обойден званием…
— Скажите, господин Веревкин, армия вся с Ельциным?
— Конечно. И с народом тоже…
Снова из приемника донесся гул моторов и крики: «Ельцин! Россия!..» Но вдруг все это утонуло в завывающем треске, сквозь который прорвался на мгновенье голос Нашумевшего Поэта:
Свобода приходит в майчонке,
Швыряя гранату под танк…
— Глушат, сволочи! — рассердился журналист.
— Ну и правильно глушат. Врут они там все, — отозвался работяга в нейлоновой ветровке.
Он сидел, подставив ладони теплу, и пламя рельефно высвечивало его широкие бугристые ладони.
— Нет, не врут. Они с нами! — объяснил журналист, махнув тонкопалой лапкой.
— А зачем им с нами-то? — удивился работяга.
— А затем, что они хотят, чтобы у нас тоже была демократия!
— А зачем им, чтобы у нас тоже была демократия?
— Они хотят, чтобы во всем мире была демократия.
— А зачем им нужно, чтобы во всем мире была демократия? — не унимался работяга.
— Глупый вопрос! — пожал плечами журналист.
— Нет, не глупый!
— Да что ж ты, дядя, такой бестолковый! — взорвался Джедай, с возмущением слушавший этот диалог.
— А вот ты, толковый, скажи мне: когда во всем мире демократия победит, кто главным будет?
— Никто!
— Не бывает так, — возразил работяга.
— Да пошел ты…
— Нет, погодите, надо человеку все объяснить! — заволновался журналист.
— Вы хоть понимаете, что будет, если победит ГКЧП?
— Что?
— Прежде всего не будет свободы слова. Вам ведь нужна свобода слова?
— Мне? На хрена? Я и так все прямо в лицо говорю. И начальнику цеха тоже…
— А на партсобрании вы тоже говорите то, что думаете?
— Я беспартийный…
— Так чего же ты сюда приперся? — снова взорвался Джедай.
— Надоел этот балабол меченый со своей Райкой! Порядок нужен, — угрюмо сказал работяга. — Порядок!
— Это какой же порядок? Как при Сталине? — взвился журналист.
— Как при Сталине. Только помягче…
— Да ты… Ты знаешь, что возле американского посольства наших ребят постреляли? — окончательно завелся Каракозин. — Знаешь? Ты хочешь, чтобы всех нас к стенке?!
— Ничего я не хочу. А ребятам не надо было БМП поджигать. Ты где служил?
— В десанте, — ответил Джедай.
— А я танкист. И когда у тебя броня горит, ты от страха в маму родную стрельнешь!
— Вот я и чувствую, что вы в маму родную готовы стрелять ради порядка! — с каким-то непонятным удовлетворением объявил журналист.
— А ты маму родную заживо сожрешь за свою хренову свободу слова! — скрипучим голосом ответил работяга.
— А вот за это ты сейчас… — журналист поднялся с ящика, расправляя девичьи плечи и взглядом ища поддержки у Джедая.
— Э, мужики! — вступился молчавший все это время Башмаков. — Кончайте, мужики!
Но драки не получилось. Взлетела, ослепительно осыпаясь, красная ракета, запрыгали, упираясь в низко нависшие тучи, белые полосы прожекторов. Усиленный мегафоном голос потребовал, чтобы все отошли на пятьдесят метров из сектора обстрела. Появился инструктор в камуфляже. Он собирал бывших десантников и тех, кто говорит по-азербайджански.
— А почему по-азербайджански?
— Азеров на штурм погонят. Чуркам ведь все равно, кого резать.
— Да здравствует Россия! — громко крикнул журналист.
— Ну, началось! — радостно объявил Джедай.
Он развернул ветошь и протянул Башмакову пожарный топорик. Олег Трудович взял его в руки и внутренне содрогнулся оттого, что топорик был весь красный, будто в крови. Он, конечно, тут же вспомнил, что на пожарном щите все инструменты, даже ведро, выкрашены в красный цвет, но все равно не мог отделаться от тошнотворной неприязни к топорику.
Через несколько минут дали отбой. Журналист и работяга после всей этой предштурмовой суеты к костру больше не вернулись. Зато возник чахлый юноша с исступленным взором. Он стал жаловаться, что его не взяли в группу переводчиков. А зря! Ведь он в минуты особого вдохновения, выходя мысленно в мировое информационное пространство, может говорить на любом земном языке и даже на некоторых космических наречиях.
— А сейчас можешь? — спросил, заинтересовавшись, Джедай.
— Могу.
— Скажи что-нибудь!
Чахлый выдал несколько странных звуков — что-то среднее между тирольской руладой и русской частушкой.
— И где же так говорят?
— Если бы сегодня было звездное небо, я бы показал! — вздохнул юноша.
Вообще, в толпах защитников попадалось немало странных людей. Какая-то старуха металась меж костров с плакатиком, на котором была написана группа крови Ельцина, Хасбулатова и генерала Кобеца. Она записывала доноров на случай, если кого-то из вождей ранят. А исступленный юноша ближе к утру, подремав, смущенно сознался в том, что он — инкарнация академика Сахарова, и предсказал, заглянув в общемировое информационное пространство, неизбежную победу демократии.
Еще несколько раз объявляли тревогу и давали отбой. Прошла вереница людей со свечками. Это был молебен за победу демократии. Разнесся слух, будто какой-то банкир прямо из кейса раздает защитникам «Белого дома» доллары. Пока Джедай бегал искать банкира, появились кооперативщики и принялись раздавать не валюту, конечно, но бесплатную выпивку с закуской.
— Много не пейте! — предупреждали они. — А то руки трястись будут, как у Янаева! Прошли и медики в белых халатах:
— Больных, раненых нет?
— Откуда раненые? А что, есть и раненые?
— Пока, слава Богу, нет… Алкогольные отравления. Ну, обмороки и нервные припадки, в основном у женщин…
Снова посыпался мелкий дождь. Где-то запели: «Из-за острова на стрежень…» Еще дважды объявляли, что к «Белому дому» движется колонна танков и прямо вот сейчас начнется штурм. Раздали даже бутылки с зажигательной смесью.
— У тебя есть спички? — спросил Башмаков.
Джедай кивнул, достал из кармана и проверил зажигалку. Мимо прокатили коляску с Верстаковичем. Председатель Народного фронта узнал Джедая и послал ему почему-то воздушный поцелуй. Потом был отбой и через пять минут новое страшное сообщение о бронеколонне, движущейся к «Белому дому».
— Колонна слонов из зоопарка к нам движется! — пошутил Джедай. Среди ночи помчались к набережной смотреть на приплывшую баржу. Это профсоюз речников перешел на сторону Ельцина. По пути наткнулись на совершенно пьяных журналиста и работягу. Обнявшись, они невразумительно спорили о том, кто будет самым главным, когда победит демократия.
Баржа была старенькая и проржавевшая.
— Смотри, Олег Термитыч, что твои коммуняки за семьдесят лет с «Авророй» сделали! — сказал громко Джедай.
И вся набережная захохотала.
Ближе к утру откуда-то примчалась инкарнация академика Сахарова и, задыхаясь, рассказала, что путч провалился, а ГКЧП в полном составе улетел в Ирак к Саддаму Хусейну.
— К Саддаму? Он их к себе в гарем возьмет! — подхватил Джедай.
К рассвету демократия окончательно победила. Кричали «ура!». Прыгали от радости. Скандировали: «Ельцин! Россия! Свобода!» Размахивали флагами, среди которых, к удивлению Башмакова, почему-то преобладали украинские «триколоры». Снова появились кооперативщики — с ящиками шампанского. Молодые парни в стройотрядовской форме танцевали у костра «семь сорок».
— Ребята, вы что — сионисты? — весело спросил Джедай.
— Нет, мы просто евреи! — радостно смеясь, ответили они.
Красная джедаевская «Победа», вся в дождевых каплях, стояла возле зоопарка.
— Ты хоть понимаешь, что случилось, Олег Турбабаевич? — спросил он, убирая в багажник красные топорики.
— Не понимаю, — искренне сознался Башмаков.
Он и в самом деле толком ничего не понял. Зачем Горбачев запирался в Форосе, а потом, как погорелец, обернувшись в одеяло, со своей всем осточертевшей Раисой Максимовной спускался по трапу самолета? Неясно было и с путчистами: почему не послушались Федора Федоровича? Чего они боялись? И почему ничего не боялись их супротивники? Потом, когда по телевизору крутили наскоро слепленные победные хроники, Башмакова поразил один сюжет: на танке стоит Ельцин в окружении соратников и призывает сражаться за демократию, не щадя живота своего. И у всех у них, начиная с самого Ельцина и заканчивая притулившимся сбоку Верстаковичем, отважные, веселые, даже озорные глаза. Они говорят о страшной опасности, нависшей над ними, но сами в это не верят. Не верят: у них веселые глаза! А у тех, кто стоит в толпе и слушает, глаза хоть и с отважинкой, но все же испуганные. Даже у бесшабашного Каракозина, попавшего в кадр и очень этим гордившегося. Все это было странно и непонятно…
— А что говорит ваш великий Вадим Семенович? — спросил Башмаков Катю.
— Вадим Семенович смеется и говорит, что это не путч, а скетч! Вскоре после путча неутомимый Джедай придумал «Праздник сожжения партийных билетов». Возле доски Почета сложили большой костер из собраний сочинений основоположников да разных отчетов о съездах и пленумах, зря занимавших место в альдебаранской библиотеке. Пока бумага разгоралась, с речью выступил специально приглашенный по такому случаю Верстакович. Сидя в своей коляске, он говорил о том, что этот вот костер во дворе «Альдебарана» символизирует очистительный огонь истории, сжигающий отвратительные и позорные ее страницы. Тоталитаризм — мертв. И это счастье, потому что тоталитаризм не способен по-настоящему освоить космическое пространство. Лишь теперь, с победой демократии, в России настает поистине космическая эра! В заключение Верстакович предложил всем собравшимся дать клятву на верность демократии.
— Повторяйте за мной: клянусь в эти трудные для Отечества времена не жалеть сил, а если потребуется — и самой жизни ради утверждения на нашей земле свободы, равенства, братства и гласности! Его лицо выражало в этот торжественный момент особое, безысходное вдохновение, какое в кинофильмах обычно бывает у наших партизан, когда им на шею накидывают петлю. Закончив клятву, Верстакович не удержался и куснул ноготь.
Костер разошелся. Клочья пепла, похожие на угловатых летучих мышей, петлисто взмывали в небо. Каракозин, закрывая от жара лицо рукой, первым приблизился к пламени и бросил в пекло свою красную книжечку. Следом ту же процедуру повторил Докукин — лицо его при этом было сурово и непроницаемо. Третьим вышел Чубакка. Выбросив билет, он даже несколько раз потер ладони, точно стряхивал невидимые глазу коммунистические пылинки. Потом повалили остальные: членов партии в «Альдебаране» было немало. Волобуев-Герке отсутствовал по болезни, но прислал жену со своим партбилетом и кратким заявлением о полном слиянии с позицией коллектива. Башмаков на всякий случай кинул в пламя досаафовский документ, издали чрезвычайно напоминающий партбилет. Потом Докукин отвел его в сторону и очень тихо сказал:
— Ты правильно сделал, что сжег. Горбачев предал партию. Ельцин — американский шпион. Говорю тебе это как коммунист коммунисту. Уходим в подполье.
Праздник набирал силу. Народ выпил, стал водить хороводы вокруг огня и петь:
Взвейтесь кострами, синие ночи.
Мы пионеры, дети рабочих…
Когда костер догорел и стемнело, принялись прыгать через слоистую огнедышащую груду пепла. Жена приболевшего Волобуева-Герке даже подпалила подол платья и очень смеялась. Настроение у нее было как на Ивана Купалу, и, выпив, она стала вешаться на Каракозина, но Джедай давно уже ко всем женщинам, кроме своей Принцессы, испытывал брезгливое равнодушие. Тогда она начала приставать к Верстаковичу, но ей дали понять, что женщинами он по инвалидности не интересуется. В конце концов активная дама увлекла в ночь Чубакку. И долго еще из-за стриженых кустов доносились ее опереточное хихиканье и его оперное покашливание.
Вскоре к ним заехал Петр Никифорович — он был раздавлен. Во время путча ему позвонил начальник и как бы вполсерьеза порекомендовал послать от имени трудового коллектива ремжилстройконторы телеграмму в поддержку ГКЧП. Взамен он пообещал несколько коробок самоклеющейся немецкой пленки. Простодушный Петр Никифорович, который, как и большинство, в душе сочувствовал ГКЧП, не посоветовавшись ни с Нашумевшим Поэтом, ни с композитором Тарикуэлловым, взял и отбил эту неосмотрительную телеграмму. После победы демократии начальник снял тестя с должности за связь с мятежниками, а назначил на освободившееся место мужа своей двоюродной сестры. И не было никаких торжественных проводов на пенсию, почетных грамот и ценных подарков. Спасибо, в Лефортово не упекли!
— А ведь он у меня паркетчиком начинал, — сокрушался Петр Никифорович, имея в виду вероломного начальника. — Я ж ему, сукину коту, рекомендацию в партию давал, в институте восстанавливал, когда его за драку выгнали… В прошлом году финскую ванну и розовый писсуар за здорово живешь поставил. Неблагодарность — чума морали!
Башмаков распил с тестем последнюю бутылочку из месячной нормы и стал высказывать недоумение по поводу всего происшедшего в Отечестве. Начал даже излагать свою кукольную теорию, но Петр Никифорович перебил его и, кажется, впервые обойдясь в трудной ситуации без хорошей цитаты, сказал:
— Никому, Олег, не верь! Суки они все рваные…
Через восемь месяцев он умер на даче, читая «Фрегат „Паллада“». Сначала возил навоз с фермы, а потом прилег на веранде отдохнуть с книжкой. Отдохнул… На похоронах не было никого из его знаменитых творческих друзей. Даже Нашумевший Поэт не приехал, зато прислал из Переделкино телеграмму-молнию со стихами:
Св. памяти П. Н.
Когда уходит друг,
Весь мир, что был упруг,
Сдувается, как шарик.
Прощай, прощай, товарищ!
Через несколько лет Башмаков случайно наткнулся в газете на эту же самую эпитафию, но уже посвященную «Св. памяти» композитора Тарикуэллова. И уже совсем недавно по телевизору Нашумевший Поэт попрощался при помощи все тех же строчек с безвременно ушедшим бардом Окоемовым.
Денег на похороны и поминки едва наскребли: жуткая инфляция еще в начале 92-го за несколько недель сожрала то, что тесть праведными и не очень праведными трудами копил всю жизнь. Выручил Гоша, за месяц до смерти Петра Никифоровича воротившийся из Стокгольма. Хоронили тестя бывшие его подчиненные — сантехники, столяры, малярши, штукатурщицы, паркетчики. Они очень хвалили усопшего начальника, но постоянно забывали, что на поминках чокаться нельзя. Потом хором пели любимые песни Петра Никифоровича, приплясывали и матерно ругали новое хапужистое руководство ремжилстройконторы.
Теперь, оглядываясь назад, Башмаков часто задумывался о том, что Бог прибрал тестя как раз вовремя: стройматериалов вскоре стало завались, возник евроремонт, вместо розовых чешских ванн появились четырехместные «джакузи». А друзья Петра Никифоровича, гиганты советского искусства, очень быстро обмельчали. Им теперь не до евроремонтов — на хлеб не хватает. Даже Нашумевший Поэт, если верить телевизору, зарабатывает тем, что преподает литературу в каком-то американском ПТУ на восточном побережье.
Но там, там, в раю, куда попал, несмотря на мелкие должностные проступки, Петр Никифорович, непременно царит (не может не царить!) чудесный, вечный, неизбывный дефицит строительных, ремонтных и сантехнических материалов, дефицит, охвативший всю ойкумену и все сущие в ней языки. И незабвенный Петр Никифорович после отсмотра рабочей копии нового фильма дает творческие советы великому Феллини, а тот кивает:
«Си, си, амико! Ты, как всегда, прав!»
15
Эскейпер снова посмотрел на часы, снял телефонную трубку и набрал Ветин номер. Нежный женский голос с приторным сожалением сообщил, что абонент в настоящее время недоступен, и попросил перезвонить попозже. Потом то же самое было повторено по-английски.
— Била-айн!
Странно! Сколько можно сидеть у врача? Сейчас все это просто делается: да — да, нет — нет… Может, к отцу заехала попрощаться и отключила «мобилу»? Странно… Однако жизнь научила Башмакова никогда не волноваться заранее и не тратить попусту драгоценные нервные клетки. Правда, теперь точно доказано, что нервные клетки восстанавливаются-таки, — но все равно их жалко! Он решил перезвонить Вете через полчаса и уж потом, если ситуация не прояснится, начать тревожиться и что-то предпринимать. Пока же самое лучшее — продолжать сборы. Ничто так не отвлекает от неприятностей, как сборы в дорогу. Это знает любой эскейпер.
Еще только продумывая будущий побег, Башмаков решил непременно забрать с собой всю одежду. Нет, он не собирался тащить на Кипр это старье. Просто было бы негуманно оставлять брошенной жене свое барахло как наглядное свидетельство неверности и вероломства. Чего ж хорошего, если несчастная женщина рыдает над стареньким свитером сбежавшего мужа? А почему, собственно, он решил, что Катя будет рыдать? Может быть, она быстренько-быстренько утешится с каким-нибудь новым Вадимом Семеновичем — и тот станет разгуливать по его, башмаковской, квартире, в его, башмаковском, махровом халате и в его, башмаковских, тапочках на меху?
Нет, это недопустимо: ни рыдания, ни чужое разгуливание в его, башмаковских, тапочках! Олег Трудович полез на антресоли и начал рыться в пыльном хламе, испускающем непередаваемый, чуть пьянящий запах прошлого. Боже, сколько на антресолях оказалось совершенно никчемных, но абсолютно невыбрасываемых вещей! Старые вещи напоминают чем-то выползни. Человек ведь тоже вырастает — из одежды, из книг, из вещей — и время от времени сбрасывает все это, как змея, линяя, сбрасывает свою шкурку. Но, в отличие от пресмыкающихся, человек не бросает выползни где попало, а складывает в шкафах, чуланах, сараях, на чердаках и антресолях… Впрочем, если бы змеи были существами разумными, то, конечно, тоже не выбрасывали бы бывшие шкурки, а бережно хранили их как память о прошлом. И в этой змеиной цивилизации существовала бы, наверное, целая индустрия, производящая специальные ларчики, футляры, шкафчики для сброшенных шкурок. Вот, к примеру, маленькая розовенькая коробочка — подарок детенышу к самой первой линьке. А вот футлярчик побольше, украшенный крылатой ящеркой с луком и стрелами, — это для первой совместной линьки змеиных молодоженов. Большой красивый шифоньер, где шкурки висят, как рубашки, на специальных плечиках с бирочками для дат, обычно преподносится уходящим на пенсию заслуженным пресмыкающимся. Ну, хорошо… А куда в таком случае деваются шкурки после смерти хозяев? Скорее всего, хранятся у родственников или кладутся рядом с усопшим в гробик, узкий и длинный, как футляр для бильярдного кия. А может быть, наоборот: все выползни собирают в особом научном центре, где ученые — очкастые кобры — бьются над проблемой воскрешения отцов и оживления шкурок…
Но эскейпер так и не решил, куда деваются шкурки усопших разумных гадов, ибо в этот момент нашел то, что искал, — баул из брезента. В него при желании можно было вместить комплект обмундирования для мотострелковой роты. Эту огромную сумку со съемными колесами изобрел Рыцарь Джедай и изготовил в двух уникальных экземплярах, когда они начали «челночить». А что еще оставалось делать? В 92-м финансирование «Альдебарана» резко срезали, научную работу свернули, а зарплату не повышали, хотя тех денег, на которые раньше можно было жить месяц, теперь хватало на несколько дней. Как выразился однажды Джедай, инфляция — инфлюэнца экономики. Докукин, правда, сдал один из альдебаранских корпусов под страховое общество «Добрый самаритянин». Сыпавшееся здание сразу же отреставрировали, устлали коврами, утыкали кондиционерами, обсадили голубыми елями, а компьютеры и прочую оргтехнику завезли такую, что Башмакову, работающему все-таки не на наркомат коневодства и гужевого транспорта, а на космос, подобное оборудование даже не снилось. Скопившиеся у подъезда иномарки охранялись специальными громилами в камуфляже — и на территорию «Альдебарана» теперь стало попасть сложнее, чем в прежние режимные времена. Докукин поначалу регулярно проводил собрания трудового коллектива и обстоятельно, со скорбными подробностями рассказывал про то, что денег, получаемых за аренду корпуса, с трудом хватает даже на элементарные нужды НПО. Он, надо заметить, сильно изменился, и прежде всего изменилось положение бровей на его широком красном лице: в прежнее, советское, время они были сурово сдвинуты к переносице, а теперь стояли трагическим домиком. Голос тоже преобразился: из командного превратился в устало-просительный:
— Надо, надо, товарищи, думать над смелыми конверсионными проектами! Не мы с вами этот рынок придумали… Но в рынке жить…
— По-рыночьи выть! — подсказал из зала Джедай.
— Вот именно. Надо прорываться! Говорю это вам… совершенно ответственно! Например, очень перспективна идея производства биотуалетов для дачных домиков, а также фильтров для водопроводной воды, в которой теперь жуткое количество самых чудовищных примесей. Мы, например, с женой из крана давно уже не пьем! И действительно, вскоре были разработаны и изготовлены фильтр «Суперроса», а также образец биотуалета «Ветерок-1» — изящное обтекаемое изделие из мраморного пластика. Оба приспособления хранились в директорском кабинете. И Докукин во время переговоров с предполагаемыми партнерами или инвесторами торжественно указывал пальцем на «Ветерок-1» и говорил: «Это — наше будущее!» А нервных сотрудников, пришедших к нему на прием по личным вопросам, он отпаивал исключительно отфильтрованной водой. Но массовое производство биотуалетов и фильтров все как-то не налаживалось…
Первое время директора слушали развесив уши, верили каждому слову. Потом, когда у него появился новенький «Рено», а жену кто-то в городе заметил в «Хонде» с шофером, народ зароптал и во время очередного собрания поинтересовался, откуда такая роскошь, если в «Альдебаране» нет денег на писчую бумагу для научных отчетов? Первым, как всегда, выскочил Рыцарь Джедай и напрямки спросил, на какие шиши директор нищего НПО купил себе пятикомнатную квартиру на улице Горького?
Собрание возмущенно зашумело, и следом за Каракозиным выступило еще несколько правдолюбцев, добавивших к сказанному разоблачительные сведения о том, что начальство строит себе дачу в Загорянке, а летом ездило всей семьей в Тунис… Кто-то даже ностальгически вспомнил Шаргородского с его тремя невинными старенькими холодильниками на скромной дачке. Ангел был, просто-напросто седокрылый ангел в сравнении с этим живоглотом! Недолго думая, решили выгнать Докукина из директоров прямо тут же на собрании, но председательствовавший Волобуев-Герке осторожно заметил, что это невозможно по причине отсутствия кворума и некоторых особенностей устава закрытого акционерного общества, в которое к тому времени превратился «Альдебаран». Бывшего парторга сначала не хотели слушать, и прежде всего из-за того, что у него самого недавно появилась новая «девятка». Однако Джедай, нахмурившись, распорядился:
— Без кворума наше решение будет недействительно. Наймем юриста и подготовимся. Собираемся через неделю и гоним его к чертовой матери! А материалы направляем в прокуратуру!
Докукин слушал все это не возражая, не перебивая, не оправдываясь и только грустно-грустно глядел на своих гневных обличителей, точно провидчески знал про них нечто очень и очень печальное. Так оно и оказалось: всех правдолюбцев на следующий день уволили по сокращению штатов. Заступиться было некому: ни профкома, ни тем более парткома в «Альдебаране» давно уже не было. Не тронули только Каракозина, учитывая его заслуги перед демократией и личные связи с высоко взлетевшим Верстаковичем.
Впрочем, народ и сам от такой жизни стал разбегаться. Первым уехал за границу по контракту Чубакка: у его жены, несмотря на бдительность кадровиков, нашлись родственники в Америке. А вскоре в кабинет к Башмакову зашла Нина Андреевна и положила на стол заявление — по собственному желанию.
— Ты? — удивился Олег Трудович. — И куда же?
— Омка в университет будет поступать. Нужен репетитор по английскому. Я устроилась «гербалайф» распространять. Они процент с выручки платят.
— Ну, как знаешь… — он поставил резолюцию для отдела кадров.
— Ты помнишь мою записку? — вдруг, густо покраснев, спросила Чернецкая.
— Конечно.
— Хорошо, что помнишь… Помни, пожалуйста!
— Значит, ты меня еще не простила?
— Нет, не простила. Нина Андреевна пошла к дверям, но на самом пороге остановилась и оглянулась. Их глаза встретились, и в перекрестье возникло размытое розовое облачко, очень отдаленно напоминающее два тела, мужское и женское, завязанные в тугой узел любви. Потом закрыли весь отдел. Объясняться Башмаков отправился один, потому что горячий Джедай обещал набить директору морду прямо в кабинете. Докукин грустно выслушал обличительно-умоляющую речь и вздохнул:
— Прав. Прав! Но ты думаешь, это мне твой отдел не нужен? Нет, это им, — он показал пальцем вверх, — не нужен. Мы все им не нужны. Им вообще ничего, кроме власти и баксов, не нужно! Это же враги. Вра-ги! Они специально все разваливают. Ты еще не понял?
— А как же подполье? — с еле заметной иронией осведомился Башмаков.
— Эх, Олег, если бы ты знал, — обреченно вздохнул Докукин. — В каком я теперь глубоком… подполье. Глубже не бывает. Единственное, что мы можем сейчас, — сделать так, чтоб не все им, вонючкам демократическим, досталось! А там будем посмотреть… Давай лучше выпьем! Текилу уважаешь?
Больше о делах они не говорили. Директор со знанием дела объяснял, как нужно пить текилу: ее, заразу кактусовую, оказалось, положено зализывать солью, закусывать лимоном и запивать томатным соком — в противном случае это никакая не текила, а просто-напросто хренотень из столетника. Томатного сока, впрочем, не оказалось, и запивали фильтрованной водой. Докукина быстро развезло, Башмакова, впрочем, тоже — они стали вспоминать райкомовские времена и даже тихонечко спели:
Красный пролетарий, шире шаг!
Красный пролетарий, выше стяг!
Красный пролетарий, не дремлет враг!
Наступает время яростных атак!
Вспомнили и зеленую книжечку незабвенного Федора Федоровича Чеботарева, поговорили о его странном самоубийстве.
— Мы пойдем другим путем! — заверил Докукин. — Нет никаких денег партии. Это все вранье! Мы их должны заработать, понимаешь, Олег, мы! За-ра-бо-тать! Говорю это тебе…
Но тут дверь резко, как от удара ногой, распахнулась, и без всякого секретарского уведомления в кабинет ввалились три «добрых самаритянина» — чернявые, кавказистые мужики. Один постарше, с животом навыкат, а два другие — высоченные молодые качки в кожаных куртках. Докукин сразу вжал голову в плечи и с трудом изобразил на лице деловитую радость. Уходя, Олег Трудович по обрывкам гортанного, на повышенных тонах разговора уловил, что речь идет о казино, и разместить его собираются как раз в том самом флигеле, где располагается сейчас его, башмаковский, отдел.
— Всё! Пошли к Верстаковичу! — постановил Каракозин.
Но легко сказать — «пошли». Две недели Джедай названивал в приемную, и милый девичий голосок отвечал одно и то же: идет совещание.
— А кроме совещаний у вас еще что-нибудь бывает? — взорвался он на третью неделю.
— Конечно! Переговоры…
— Так вы запишите, что Каракозин звонил. Ка-ра-ко-зин, председатель Комитета научно-технической интеллигенции в поддержку перестройки и ускорения! КНТИППУ…
— …ПУ… Уже записала. Не волнуйтесь, вам перезвонят!
Перезвонили на пятую неделю:
— Аркадий Ильич вас ждет. Завтра в 14.15.
Сначала они долго томились в приемной, наблюдая, как два здоровенных охранника охмуряют ту самую телефонную секретаршу. Кроме милого голоска, у нее были вдобавок длиннющие ноги и стенобитный бюст.
— Нетухлые дела у этого инвалида, — проскрипел Каракозин. — Смотри, каких «шкафандров» себе завел!
— Да и секретутка ничего! — добавил Башмаков, который после ухода Нины Андреевны вдруг остро затомился своим затянувшимся моногамным одиночеством.
— Высоко забрался, — покачал головой Джедай.
Ходили слухи, что к Верстаковичу нежно относится сам президент. Однажды после бурного митинга и совещания в узком кругу Ельцин очень сильно устал, так устал, что вели его буквально под руки, и Верстакович, случившийся поблизости, догадался уступить ему место в своей инвалидной коляске. Ельцину очень понравилось, как его с ветерком подкатили к ожидавшей машине, — и он запомнил предупредительного инвалида.
— Проходите, господа, — прощебетала секретарша, — Аркадий Ильич ждет вас!
— Мы не господа! Мы товарищи по борьбе! — гордо поправил ее Джедай.
Верстакович принял их в просторном кабинете с зачехленной казенной мебелью пятидесятых годов и длиннющим полированным столом для заседаний. Лишь японский телевизор с экраном в человеческий рост, трехцветный флаг да большая фотография президента на теннисном корте напоминали о новых временах. Бывший лидер Народного фронта даже вышел из-за стола и, опираясь на инкрустированную серебром трость, слабо пожал посетителям руки.
— Рад видеть боевых соратников! — устало улыбнулся Верстакович. — Проходите, не стесняйтесь! Скучновато тут, конечно, после баррикад, но ничего не поделаешь.
— Да ты и тут забаррикадировался — еле к тебе прорвались! — по-свойски пошутил Каракозин.
Чуткий Башмаков тут же отметил про себя, что шутка и особенно свойская интонация не понравились. Верстакович был одет в модный двубортный костюм, изысканная бесформенность и элегантная обмятость которого стоили, вероятно, немалых денег. Волосы были явно уложены парикмахером, а брови — и это просто потрясло Башмакова
— аккуратно пострижены.
— Чай? Кофе? Коньяк? — спросил Верстакович, усадив гостей и дав указания секретарше. — А вы знаете, кто здесь раньше сидел?
— Троцкий! — недобро предположил Каракозин.
— Не-ет… Тут был один из кабинетов Берии. Ирония истории! Так с чем пришли? Он рассеянно, но не перебивая слушал их жалобы и постукивал по столу розовыми детскими пальчиками. Башмаков заметил, что ногти у него теперь ухожены и даже покрыты бесцветным лаком. Несколько раз по старой привычке Верстакович механически приближал их ко рту, но в последний момент спохватывался. Тем временем секретарша принесла кофе и коньяк, а шефу персонально на серебряном блюдечке — продолговатую оранжевую пилюлю и стакан воды. Башмаков взял рюмку — на него пахнуло настоящим, давно забытым коньячным ароматом.
— «Старый Тбилиси». Двадцать лет выдержка. Президент Гамсахурдия прислал.
— Если бы тебе еще президент Назарбаев жареного барашка прислал! — с мечтательной издевкой вздохнул Джедай.
Башмаков под столом аккуратно наступил на ногу Каракозину, но тот сделал вид, будто не понимает этого товарищеского знака.
— За великую Россию! — провозгласил Верстакович, чокнулся с друзьями минеральной водой и, морщась, запил таблетку. — Ну-с, продолжайте!
Постепенно, по ходу рассказа, его личико стало мрачнеть — и он сделался похожим на инфанта, взвалившего на себя, несмотря на отроческий возраст, тяжкий груз государственных забот. Один раз Верстакович не удержался и грызанул-таки розовый отполированный ноготь.
— Все, что вы говорите, очень правильно, — молвил наконец он. — Но давайте сначала разберемся с нашей многострадальной Россией. Канализация сегодня важнее космонавтики! Люди смертны, а космос вечен. Номенклатура это не понимала. А мы, демократы, понимаем! Мы не можем больше платить за будущее судьбами тех, кто живет сегодня! К тому же космос, давайте наконец сознаемся, принадлежит всему человечеству. В сущности, неважно, кто первым ступит на тот же Марс — россиянин или американец. Главное, чтобы это был счастливый и свободный человек…
Верстакович посмотрел на них торжественно и даже с некоторым недоумением: почему никто не записывает его вещие слова?
— Чепуху ты городишь! — взорвался Каракозин, хотя за секунду до этого выглядел совершенно спокойным. — Даже коммуняки соображали, что космос…
— Что-о?! Не понял… — аккуратные брови Верстаковича поползли вверх, а лилипутские пальчики — куда-то под стол.
— Что ты не понял, гнида двубортная?! Ты что нам говорил тогда, у костра? Забыл?! Напомнить?!
Но ничего напомнить Джедай не успел — в кабинет уже входили «шкафандры», и на их тупых лицах было написано угрюмое торжество ресторанных вышибал, дождавшихся наконец своего вожделенного скандалиста…
— Ну и козлы же мы с тобой, Олег Тундрович! — только и сказал Каракозин, получив выходное пособие, которого едва хватило на бутылку водки.
— Попрошу не обобщать! — усмехнулся Башмаков: на его пособие можно было, кроме водки, купить еще и закуску. — Ты теперь куда?
— Буду двери обивать. А ты?
— Пока не знаю. Он и в самом деле не знал. Поначалу ему казалось, новая работа найдется легко и сама собой, как это случалось прежде. Но потом вдруг выяснилось: никто нигде не нужен, а если и нужен, то зарплата такая мизерная, что не окупает даже стоимость проездного билета. И Олег Трудович впервые в жизни остался без работы. Это было совершенно особенное состояние, не имевшее ничего общего с отпускным богдыханством или выжидательным бездельем, когда переходишь с одной службы на другую. Он чувствовал себя белкой, которая много лет старательно крутилась в колесе — и вдруг ее выпустили в вольер.
По утрам Катя и Дашка уходили в школу, а Башмаков спал до истомы, потом медленно завтракал, спускался в газетный киоск и покупал несколько газет
— от ярко-красных до бело-голубых, затем в ларьке заправлял трехлитровую банку дешевым разливным пивом и возвращался домой. Лежа на диване и потягивая скудно пенящийся кисловатый напиток, он читал газеты, до скрежета зубовного упиваясь извивами борьбы оппозиции с демократами, что, по сути, больше походило на борьбу тупых правдоискателей с умными мерзавцами. Далее Башмаков переходил к разделам происшествий и читал о выкидыше, найденном в мусорном баке и якобы успевшем пискнуть перед смертью: «мама, за что?!», о восьмидесятилетней старушке, зарубившей мясным топориком своего молодого сожителя за то, что тот отказался выполнять супружеские обязанности, о девочках-подростках, изнасиловавших участкового милиционера, или о самоубийце, упавшем из окна семнадцатого этажа прямо на машину «скорой помощи»…
Потом Олег Трудович включал телевизор и смотрел все подряд: фильмы, рекламу, викторины, последние известия. Он замечал, как стремительно советский, угрюмо членораздельный диктор вытесняется с экрана косноязычными, но бойкими парубками и нервными дивчинами с такой внешностью, что в прежние времена их не взяли бы даже в самодеятельность интерната для лиц с расстройствами речи. Наблюдательный Башмаков, кстати, заметил: наиболее достоверная информация сообщается днем, когда большинства людей нет дома. Он сам с собой заключал пари, повторят или нет честное сообщение вечером, и был очень доволен, если сам у себя выигрывал.
Иногда позванивал Каракозин и бодрым голосом спрашивал:
— Ну что, Трутневич, устроился?
— Нет, бездельничаю. А ты?
— А я теперь железные двери намастырился ставить.
— Боятся?
— Или! Я тут вчера одному врубал. Шестикомнатная квартира в цековском доме. Мебель антикварная. На стене два Бакста и Коровин. Я спросил: «Это Бакст?» А он мне: «Хрен его знает, жена брала. Но стоит до хренища!» Водкой торгует.
— М-да… Как Принцесса?
— На работу устроилась. Больше меня заколачивает.
— Моя тоже.
— Ну, пока, бездельничай дальше!
Нет, Башмаков не бездельничал — он бездействовал, и бездействовал по идейным соображениям, ощущая себя жертвой какой-то чудовищной несправедливости. Несправедливость эта была настолько подлой и умонепостижимой, что такое мироустройство просто не имело права на существование и не могло продержаться сколько-нибудь долго. Оно должно было непременно рухнуть, а из его обломков — сложиться светлый и справедливый мир, в котором Олег Трудович снова мгновенно обретет годами заработанное достоинство. Только нужна обломовская неколебимость, нельзя суетиться, устраиваться и приспосабливаться к этой несправедливости, искать в ней свое новое место, ибо любой человек, сжившийся с ней и вжившийся в нее, становится как бы новой заклепкой в несущих конструкциях этого постыдного сооружения — и тем самым увековечивает его.
Так Башмаков и покоился на диване, иногда поглядывая на свое отражение в висевшем напротив овальном зеркале и подмигивая двойнику: мол, мы их с тобой перележим! Катя очень сочувствовала Башмакову, но однажды, гладя его по голове и успокаивая, сказала:
— Ты не переживай, ладно? Все будет нормально. У меня работа есть. Денег пока хватает… Хорошо, Тунеядыч?
Автоматически употребив это давно уже ставшее полуласкательным прозвище, она вдруг осеклась, осознав его новый, унизительный смысл:
— Ой, прости — я совсем не в том смысле!
Дашка однажды получила в школе большой пакет с гуманитарной помощью, куда вместо пепси-колы по ошибке втюхали литровую банку просроченного немецкого пива «Бауэр». Она отдала пиво Башмакову. Но он его не выпил, а установил на серванте как памятник своей ненависти к новому мировому порядку и, глядя на эту омерзительную гуманитарную помощь, всякий раз вскипал праведным гневом. Пиво случайно маханул Труд Валентинович, заехавший проведать внучку. Потом Катя как-то принесла домой толстенную Библию, которую ей выдали на общегородском семинаре учителей-словесников. Книга была в мягком переплете и внешне напоминала телефонный справочник, наподобие тех, что в европах лежат в каждой телефонной будке. На черной обложке большими желтыми буквами было написано:
«Подарок от Миссии Тэрри Лоу. Продаже не подлежит».
Покоясь на диване, Олег Трудович попытался читать Библию. «И навел Господь Бог на человека крепкий сон; и когда он уснул, взял одно из ребер его и закрыл то место плотью. И создал Господь Бог из ребра, взятого у человека, жену…» Очень похоже на операцию по изъятию генетического материала. Даже под наркозом! «И закрыл то место плотью…» Пластическая хирургия. Честное слово, пластическая хирургия! Довольно долго соображал Башмаков, на ком же мог жениться Каин, прикончив Авеля, — если на земле еще фактически люди не водились? На неандерталочке, что ли? Но в таком случае все это очень хорошо вписывается в одну теорию, которую Олег Трудович вычитал в «Науке и жизни»: мол, разум зародился путем скрещивания космических пришельцев (а что такое изгнание из рая, как не улет с родной планеты?) с представителями безмозглой земной фауны.
Когда пошла священная история, Башмаков заскучал. Картина вырисовывалась мрачно однообразная. Все цари и все народы — исключительные мерзавцы, существующие лишь для того, чтобы напакостить маленькому, но гордому Авраамову племени. А те в свою очередь, если появлялась возможность, должок возвращали с такой лихвой, что кровища хлестала во все стороны — и оставались только младенцы, не помнящие родства, да девы, не познавшие мужиков. Все это напоминало Башмакову школьный учебник истории. Там тоже на каждой странице молодая советская республика победно изнемогала в кольце империалистических живоглотов. И изнемогла-таки…
Он с трудом дошел до египетского плена и убедился, что Борис Исаакович, споря со Слабинзоном, был абсолютно прав: не так уж и хреново жилось евреям на берегу Нила. Башмакову даже стало обидно за египтян. Жабами их, бедняг, заваливали, песьих мух и саранчу напускали, Тьмой Египетской стращали, серебришко-золотишко экспроприировали, первенцев изничтожали… В общем, довели до полного кошмара — и все лишь ради того, чтобы фараон отпустил евреев в землю обетованную. И чего не отпускал, а все сердцем, видите ли, ожесточался? Доожесточался…
Как-то раз Башмаков смотрел по телевизору передачу про президента Чечни генерала Дудаева. Фильм сделала популярная тележурналистка Вилена Кусюк. Голос у нее был странный — вдохновенно-писклявый. И уж как она радовалась за Дудаева и многострадальный чеченский народ, уж как радовалась! Кстати, потом эту Кусюк в Чечне похитили, снасильничали и потребовали за нее большой выкуп. В Москве прогрессивная рок-интеллигенция устроила несколько благотворительных концертов, обратилась за помощью к банкирам, собрала деньги и выкупила несчастную Вилену. Нашумевший Поэт написал по этому поводу балладу «Кавказская полонянка». Правда, ходили еще подлые, клеветнические слухи, будто Кусюк нарочно договорилась с одним полевым командиром и они как бы сообща разыграли похищение, чтобы подзаработать…
Но это произошло позже, а тогда, глядя писклявый фильм про Дудаева, Башмаков вдруг подумал о том, что если когда-нибудь чеченцы отделятся от России и заживут своим собственным горным суверенитетом, то обязательно напишут новую всемирную историю. Через две тысячи лет эту историю найдут, отряхнут пыль и выяснят: оказывается, огромный Русский Египет ошалел от песьих мух и развалился исключительно потому, что во время войны с Немецким Египтом фараон Сталин Первый, обвинив горцев в предательстве и пособничестве фараону Гитлеру Первому, выселил их из кавказских палестин и рассеял черт знает где. Но в конце концов чеченцы назло врагам воротились в свою родную Ичкерию, размножились и отомстили русско-египетским мерзавцам. Точнее, отомстил за них белобородый чеченский Бог в высокой шапке из серебристого каракуля и с гранатометом на плече… «И увидел Он, что это хорошо!»
Башмаков, заскучав, отложил Библию. Недели две он читал в основном американские детективы, в которых гиперсексуальные суперагенты героически глумились над тупыми кагэбэшниками, спавшими исключительно с заветными томиками Ленина. Черт знает что! Однажды Башмаков купил на лотке несколько брошюрок — руководства по сексуальному мастерству (тогда они появились вдруг в страшном количестве) и, читая, с удовлетворением отмечал, что ко многим изыскам и приемам пришел совершенно самостоятельно. Впрочем, кое-что он из брошюрок позаимствовал, но попытки применить эти новшества к Кате, возвращавшейся с работы нервно-усталой или равнодушно-расслабленной, успеха не имели. Особое впечатление произвела на него переводная книжица под названием «Бюст и судьба», повествовавшая о зависимости характера женщины от формы ее груди. Прежде всего Башмаков определил, что Катина грудь относится к типу «киви». У Нины Андреевны, как он сообразил, грудь имела форму «спелый плод», что означало прекрасный характер, нежную душу, незаурядный ум и ненависть к однообразию. Несколько раз он хотел набрать номер Нины Андреевны, чтобы сообщить ей об этом, но всякий раз, мысленно выстроив возможный разговор, не решался. Два дня он мучительно припоминал, какой же формы была грудь у Оксаны — его первой любви. Наконец вспомнил — «виноградная гроздь». А это, согласно брошюре, непостоянство, болезненный эротизм, а также использование секса в целях обогащения. И ведь чистая правда!
Потом несколько дней Олег Трудович пребывал в задумчивости, вспоминая бюсты женщин, которых ему доводилось раздевать, и постепенно пришел к выводу, что теория, предложенная автором, в целом подтверждается практикой, хотя бывают и жуткие несоответствия. Так, у кукольной актрисы груди имели форму яблок, что предполагало в ней бурный темперамент, какового Башмаков так и не обнаружил… Полеживая и поскребывая по сусекам своего любовного опыта, Олег Трудович тоже пытался сочинить новую классификацию женских существ. Время шло, Башмаков продолжал лежать без работы, а новый миропорядок все не рушился. Выходя в воскресенье прогуляться, он уже привычно просил у Кати на пиво или специально вызывался зайти в гастроном, а на сдачу покупал себе кружку-другую. Вся окололаречная общественность была ему хорошо знакома, и, подходя к киоску, по выражению лиц он мог определить, откуда сегодня завоз — с Бадаевского, Останкинского или Московского экспериментального. Разговаривали, как и положено светским людям, о политике, погоде и домашних животных, включая жен.
Катя сначала как бы не обращала на это внимания, потом, пересчитывая сдачу, только хмурилась и наконец стала выдавать мужу деньги по списку — копейка в копейку, а точнее, учитывая инфляцию, сотня в сотню. Перед уходом на работу жена могла теперь, если была не в настроении, совершенно серьезно прикрикнуть:
— Тунеядыч, ты меня слышишь?
— М-да? — откликался Башмаков, приспособившийся спать до полудня, так как до глубокой ночи смотрел телевизор на кухне.
— Пропылесосишь большую комнату и вытрешь пыль!
— В моей комнате тоже. А Куньку больше не пылесось, — добавляла Дашка.
— Она и так уже без шерсти!
— Если не сделаешь, Тунеядыч, — говорила Катя, нажимая на обидный смысл прозвища, — останешься без ужина!
— Салтычиха! — выстанывал Башмаков и прятал голову под подушку.
— И только попробуй поехать к Каракозину!
Ужин он, конечно, получал, но Катя была строга и становилась строже день ото дня. Однажды вечером они лежали в постели, и Башмаков рассеянно пошарил по Катиному телу, что на их интимном языке означало вялый призыв к супружеской близости.
— Знаешь, — сказала она, перехватывая и отводя его руку, — в Америке жены за это берут с мужей деньги.
— В валюте?
— Естественно.
— А в России как раз наоборот! — засмеялся Олег Трудович и снова попытался проникнуть к Кате.
— Значит, так, Тунеядыч! — рявкнула она, вскочив с постели, и впервые слово «Тунеядыч» прозвучало точно приговор районного суда. — Значит, так: хватит бездельничать! Поедешь с Гошей в Варшаву!
— Не был спекулянтом. И никогда не буду!
— Поедешь с Гошей! Деньги я займу. Всё! — отрубила Катя и легла к Башмакову спиной, надежно подоткнув одеялом любые возможные подступы к своему оскорбленному телу.
Башмаковский шурин Георгий Петрович вернулся из Швеции незадолго перед смертью Петра Никифоровича. Точнее, его выгнали из посольства и отправили на родину. Должность у Гоши была вроде бы плевая — электротехник посольского комплекса, но на самом деле служил он специалистом по подслушивающим устройствам — «жучкам». В общем, тихо-спокойно охранял государственную тайну, так же как охранял ее и посольский садовник, говоривший на трех языках и стрелявший по-македонски.
Вдруг из Москвы по замене прибыл новый консул — молодой, модный, энергичный и весь какой-то томно-несоветский. Вскоре консул вызвал Гошу к себе и потребовал установить в кабинете посла «жучки», мотивируя это тем, что посол — в отдаленном прошлом первый секретарь крайкома, не справившийся с модернизацией сельского хозяйства, — нелояльно настроен к новой демократической власти в Кремле. Это была полная чушь, ибо посол, как и сам Гоша, принадлежал к тому типу людей, которые лояльны к любой власти по той простой причине, что она — власть. Более того, посол, тертый партийный кадр, заранее учуяв назревающие перемены в Москве, в отличие от многих своих коллег, не поддержал ГКЧП. Но не поддержал как-то вяло, без воодушевления и номенклатурного трепета. Этого, очевидно, ему и не простили. Прибытие нового консула посол воспринял со смирением — так, наверное, древние наместники встречали гонца с султанским подарком — ларчиком, где таился шелковый шнурок или склянка яда. Вот ведь как прежде наказывали за нарушение должностной инструкции или за неуспешное руководство вверенным регионом! А теперь? Насвинячит человек так, что всю страну от Смоленска до Курил протрясло лихоманкой, а ему на кормление — какой-нибудь Фонд интеллектуального обеспечения реформ, а его — в членкоры, да еще все время в телевизор тащат: мол, Сидор Пантелеймонович, посоветуйте, как жить дальше! (Эскейпер чуть не плюнул с досады.) А отдуваются за чужую дурь другие, мелкота — вроде Гоши.
Многоопытный Гоша, конечно, почувствовал, что новый консул дал ему этот чудовищный приказ совсем не случайно, что таково на сегодняшний день расположение кремлевских звезд. Однако, повинуясь более могучему инстинкту, он аккуратно отказался выполнять приказ, сославшись на инструкцию, а главное — на отсутствие прецедентов. Консул нехорошо засмеялся, назвал его педантом и отрыжкой тоталитаризма, а на следующий день вызвал садовника.
Через месяц посла отозвали в Москву и отправили на пенсию на основании рапорта, в котором садовник подробно описывал перипетии скоротечного, но бурного романа стареющего дипломата с популярной исполнительницей русских народных песен Сильвой Каркотян, приезжавшей в Швецию на фестиваль «Сирены фиордов». Его кабинет, естественно, занял консул, успевший к тому времени вступить в открытую интимную связь с третьим секретарем посольства — свеженьким выпускником МГИМО. Садовник же из посольского общежития перебрался в Гошину служебную квартиру, ибо башмаковского шурина отправили домой следом за послом, дав на сборы всего неделю. О, это была страшная жестокость, ведь обычно загранслужащие начинают готовиться к возвращению на родину и в моральном, и в материальном смысле примерно за полгода, а то и за год. Упаковать нажитое и докупить облюбованное — дело, требующее денег, нервов, изобретательности, но главное — времени, а его-то как раз и не было. Однако Гоша и его супруга Татьяна путем неимоверного напряжения всех духовных и физических сил с этой задачей за неделю справились.
Гоша, уже лет двадцать бывавший в Отечестве отпускными набегами, а последние три года и вообще из экономии не приезжавший домой, был потрясен происшедшими переменами, и особенно тем, что телевизор с утра до вечера хает КГБ — организацию, к которой башмаковский шурин имел неявное, но непосредственное отношение. Не радовало и исчезновение магазинов «Березка», где, на зависть согражданам, не работавшим за границей, можно было в прежние времена за чеки купить массу чудесных дефицитов. И уж совсем повергал в недоумение тот факт, что валюта — а за нее еще недавно сажали в тюрьму — стала теперь заурядным средством межчеловеческого общения. Более того, появились бритоголовые парни в малиновых пиджаках, тратившие за один вечер в ресторане с девочками столько, сколько Гоша, разводя в Швеции «жучков», зарабатывал за полгода. А Татьяна была просто уничтожена, когда, надев свой лучший наряд, купленный в Стокгольме на самом фешенебельном сейле, явилась в гости к Башмаковым и услышала от Кати, что точно такой же костюм за сорок шесть долларов продается в магазине «Дом книги», в букинистическом отделе.
В довершение несчастий их контейнер со всем добром, следуя из Швеции морем, затерялся где-то в таллиннском порту. Гоша отправился в столицу свежесуверенного государства на поиски своего имущества, нажитого тяжким трудом, но эстонские чиновники, вдруг все как один разучившиеся говорить по-русски, только молча пожимали плечами. И лишь один молодой, не по-эстонски горячий полицейский, на несколько минут вспомнив язык «оккупантов», сказал:
— У вас украли какой-то контейнер, а вы украли у моей страны пятьдесят лет свободы!
— Лично я вашу свободу не крал! — оторопел Гоша.
— И я лично ваш контейнер не крал! — ответил эстонец и перешел на угро-финские рулады.
Вернувшись в Москву из Таллинна, Гоша запил вчерную. Конечно, трезвенники в посольской колонии были редкостью, но пили тихо, не вынося на суд общественности хмельные восторги и огорчения. А тут Гоша дорвался. Особенно он любил, накукарекавшись, отправиться в стриптиз-бар и, мстя судьбе за сломанную карьеру, за утраченное имущество, за низкий рост, за раннюю лысину, поить дорогим шампанским рослых стриптизерок. В Стокгольме, боясь компромата, он на стриптизе ни разу не был.
Поначалу домой он приходил сам. Позже его стали приносить. Когда кончились деньги, в ход пошли шмотки, из-за которых пьяный Гоша дрался с женой. Не сумев в одной из потасовок отбить шубу из опоссума, купленную на рождественской распродаже с фантастической скидкой, Татьяна тоже запила. Японский телевизор они уже относили на продажу вместе. В их квартире царил настоявшийся смрад гармоничного семейного пьянства.
Единственный, кто мог остановить все это безобразие, Петр Никифорович, уже полгода как лежал на Востряковском кладбище. Отчаянные попытки тещи спасти сына и невестку оказались безрезультатными, и тогда кончать с этой жутью отправилась Катя, прихватив с собой для убедительности Башмакова. Но дело завершилось тем, что Олег Трудович, доказывая Гоше пагубность алкоголя и провозглашая тосты за трезвость, сам напился до состояния, близкого к невесомости. Татьяна остановилась первой, обнаружив вдруг, что ей, тридцатисемилетней, в пьяном угаре удалось сделать то, что не удавалось в течение многих лет под контролем опытных врачей и ведя относительно здоровый образ жизни, а именно — зачать ребенка. Зато Гоша, узнав про наклюнувшегося наследника, не только не остановился, а на радостях наддал еще. И тогда на семейном совете его решили лечить. Выискали по объявлениям надежного психонарколога и собрали деньги. В клинику страждущего повезли сообща.
Психонарколог, двухметровый мужик с волосатыми руками зубодера, с голосом шталмейстера и взглядом деревенского колдуна, сначала долго выслушивал многословные объяснения родственников, а потом поворотился к мучительно трезвому Гоше и спросил:
— Георгий Петрович, ну что мне с вами делать — кодировать или торпедировать?
— Кодировать! — в один голос вскрикнули теща и Катя.
— По-моему, торпеда надежнее! — высказался рассудительный Башмаков.
— Я это учту! — кивнула Катя и обидно поглядела на не очень свежего Олега Трудовича.
Психонарколог походил вокруг Гоши и попросил его вытянуть руки — пальцы мелко дрожали.
— Да ну ее, водку проклятую! Как думаете, Георгий Петрович?
— Может, не надо? Может, я сам? — взмолился башмаковский шурин.
— Конечно, сам! А мы только поможем. Чуть-чуть…
С этими словами врач уложил его на кушетку и вкатил могучий укол прямо в белый, беззащитный зад. Потом усадил в кресло, дал испить из пузырька какой-то водицы, приказал закрыть глаза и начал уверять испуганного Гошу в том, что тело его расслабилось, настроение отличное и что он уже почти совсем спит. Когда пациент смежил очи, психонарколог предупредил, что сейчас начнет считать — и Гошины руки сами собой, без всякого усилия поднимутся вверх. И действительно, на счет «раз» пальцы, подрагивая, оторвались от подлокотников, на «два» медленно поползли вверх. По мере того как врач считал, Гошины руки плавно поднимались, пока не коснулись лба, при этом лицо осталось безмятежным и задумчивым, точно он видел какой-то загадочный сон.
Как только ладони достали лба, психонарколог прекратил счет и начал страшным голосом рассказывать о том, какая жуткая гадость водка, как она разрушает печень, почки, мозг и лишает мужчину заветной силы. (В этом месте шурин сквозь сон улыбнулся.) А когда врач объявил, что теперь каждая клеточка Гошиного организма возненавидит алкоголь, даже пиво и забродивший квас, пациент тревожно нахмурился. Потом его руки под мерный счет гипнотизера медленно вернулись на подлокотники.
— Проснитесь! — рявкнул психонарколог.
Гоша открыл глаза, и Башмаков, к своему изумлению, прочел в них непреодолимое желание напиться сразу же после выхода из кабинета.
— Ну вот вы и здоровы! Вам хорошо. Алкоголь вам больше не нужен! — заулыбался врач и добавил ленивым канцелярским голосом: — Распишитесь вот тут! С правилами ознакомлен, претензий не имею и так далее…
— Зачем? — предчувствуя беду, спросил Гоша.
— А чтобы, дорогой Георгий Петрович, меня в тюрьму не посадили, если вы все-таки выпьете и помрете…
— Как это умрет? — всплеснула руками теща.
— Неужели умирают? — ужаснулся Башмаков.
— Еще как! Ведь алкоголь — яд… — охотно подтвердил врач. — До революции был даже такой случай. Один купец на спор споил цирковому слону ведро смирновской водки — и слон умер…
— Так ведь ведро! — усомнился Олег Трудович.
— Но ведь и Георгий Петрович не слон, кажется, — объяснил психонарколог.
— Зачем же слон стал пить? — удивилась Катя.
— А зачем Георгий Петрович пьет? — в свою очередь удивился врач.
— А купец? — поинтересовалась Татьяна.
— Купца застрелил хозяин цирка. Шумная была история. Его потом еще знаменитый адвокат Плевако защищал… Расписывайтесь — и с чистой печенью на свободу!
Гоша расписался — и огонек веселого предчувствия скорой рюмки дрогнул, как пламя свечки на ветру, и тут же погас в его очах.
— В глаза! Посмотрите мне в глаза!!! — вдруг снова гипнотизерским басом заорал врач и просветлел. — Ну вот теперь порядок.
Он открыл тумбу стола, достал оттуда початую бутылку столичной водки и граненый стакан. Наполнил его по самый край и протянул свежезакодированному:
— Выпьем, Георгий Петрович!
На Гошином лице выразился тошнотворный ужас, и, схватившись одной рукой за живот, а другой за горло, он выскочил из кабинета.
— Туалет налево! — крикнул ему вдогонку психонарколог и выпил содержимое стакана не морщась. Закодированный Гоша очень изменился: стал говорить медленнее, по нескольку раз в день принимал душ, постоянно пересчитывал деньги в бумажнике, а главное — какую бы жидкость ему теперь ни предлагали, даже молоко, он сначала пробовал на язык и, лишь убедившись, что там нет ни капли алкоголя, допускал эту жидкость вовнутрь. Иногда, по рассказам Татьяны, ночью он вдруг вскакивал с постели в холодном поту. Гоше снился один и тот же кошмар: кто-то злоумышленно наливает ему вместо воды водку, а он по неведению выпивает…
Зато в Гоше проснулся дух предпринимательства. Он изучил конъюнктуру рынка и решил стать «челноком», дабы долгожданный младенец не начал свою ребеночью жизнь в квартире, опустошенной пагубой родительского пьянства. Татьяна, несмотря на свой недевичий возраст, беременность переносила легко, и они стали возить в Польшу товар, в основном пластмассовые цветы, которые пользовались там почему-то большим спросом, а у нас стоили копейки, ибо обезденежившим людям было не до цветов, тем более синтетических. Дело оказалось довольно выгодным: на вложенный доллар наваривалось целых три. И вскоре в квартиру вернулся телевизор, а через некоторое время и шуба, круче прежней.
Однако растущий Татьянин живот становился серьезной помехой, ибо челночный бизнес требовал не только крепких рук для таскания баулов, но и определенных таранных свойств тела, особенно при посадке на поезд Москва-Варшава. Гоша в своем предпринимательском разбеге вдруг остался один-одинешенек, а вовлекать в бизнес постороннего человека, как потом имел возможность убедиться Олег Трудович, небезопасно.
Вот тогда Катя приказала Башмакову купить цветы и отправляться вместе с Гошей в Варшаву.
16
За воспоминаниями эскейпер сам не заметил, как набил баул одеждой. Сумка стояла посреди комнаты, раздувшаяся и накренившаяся по причине отсутствия одного колеса. Прав был Гоша: колеса в бурном челночном деле долго не держатся.
«Как же я такой таскал?» — изумился Башмаков, еле отрывая баул от пола.
И вдруг его осенило, да так внезапно, что даже мошки в глазах замелькали: «А если Вета просто передумала? Ведь папаша честно предупредил: поматросит и бросит… Значит, все-таки „елка“?..»
Пребывая в состоянии лежачей забастовки против подлости бытия, Олег Трудович не только хлебал пиво и размышлял о зависимости женского характера от формы бюста, он еще на основании личного опыта изобрел собственную классификацию женщин. Весь прекрасный пол вдумчивый Башмаков подразделил на пять типов:
женщина-«кошка»,
женщина-«вагоновожатая»,
женщина-«капкан»,
женщина-«елка»,
женщина-«кроссворд».
Когда отношения с Ветой зашли уже далеко, эскейпер попытался классифицировать свою юную любовницу согласно разработанной им системе. Но так и не смог — запутался. У Веты имелись черты и «капкана», и «елки», и «кроссворда». Молода еще, не затвердела… Хотя шалопутная Оксана, например, сосвежу была уже очевидной «кошкой». И Катя «вагоновожатой» стала очень рано, очевидно, из-за профессии. А Принцесса, наверное, родилась «елкой». Зато Нина Андреевна превратилась в «капкан» не сразу, далеко не сразу. Что же касается «кроссворда», то любая женщина старается прикинуться «кроссвордом», но в чистом и совершенном виде Олег Трудович столкнулся с этим дамским типом лишь однажды — на общесоюзной научно-практической конференции «Химия и космос» в Ленинграде.
На пленарном заседании Башмаков уселся рядом с незнакомой дамой — неброской брюнеткой лет тридцати пяти, одетой в темно-красный с люрексом финский костюм. Костюм-то и привлек внимание Олега Трудовича: точно такой же, но только синий был у Кати, она надевала его обычно, когда ехала на совещание в роно. Изучающие взгляды, брошенные в ее сторону, незнакомка явно истолковала по-своему и начала исподтишка изучать соседа.
Башмаков уже унял радость от нежданной встречи со знакомым фасоном и попытался вникнуть в слова основного докладчика, как вдруг от соседки повеяло знакомыми духами «Быть может…», теми самыми, какими обычно пользовалась Нина Андреевна. Олег Трудович даже вздрогнул от совпадения, вздрогнул так резко, что задел плечом брюнетку.
— Извините! — шепнул он.
— Все в порядке, — отозвалась она и поежилась, как от озноба.
Ничего, конечно, мистическою в этих совпадениях не было: советские времена не баловали многообразием запахов и разнофасоньем. В вагоне метро можно было встретить сразу полдюжины дам, обрызганных одними и теми же духами и одетых в один и тот же кримплен… Как это бесило! А теперь из джунглевой чащи капиталистического изобилия та, прежняя скудость иногда кажется трогательным нестяжательством, сближавшим и даже роднившим людей.
Однажды Катя через родителя, служившего в торговле, достала мужу ондатровую шапку. Когда Башмаков надел ее вместо заношенного до неприличия китайского кролика и вышел на улицу, он почувствовал страшную неловкость перед своими торопившимися на работу кроликовыми собратьями, которых так вот подло предал. Теперь даже смешно вспоминать, что Кунцево, где стоит несколько псковских домов, с завистливым презрением именовали «ондатровой деревней».
— Простите, какой он имел в виду Калининград? — шепотом спросила соседка, склоняясь к Башмакову и давая возможность глубже вдохнуть незабываемый аромат духов «Быть может…».
А встреча эта случилась в ту пору, когда Олег Трудович страшно поссорился с Ниной Андреевной из-за истории с абортом, поссорился, казалось, навсегда. Он вспоминал бурные «поливы цветов» и тяжко вздыхал о невозвратном. Вдохнул он и на этот раз. Соседка вздох оценила — и ее глаза подернулись бархатным туманом. За обедом в ресторане, арендованном организаторами конференции под комплексное питание, она уже целенаправленно села рядом с Башмаковым.
— Вы поедете на экскурсию в Эрмитаж? — Дама решительно пошла на знакомство первой.
— Поеду…
В автобусе они снова оказались рядом. Башмаков, решив, что пришло время знакомиться, представился, предусмотрительно опустив отчество, и поинтересовался, как зовут даму.
— Догадайтесь! — обольстительно улыбнулась она.
Всю дорогу до Эрмитажа Башмаков извергал на нее потоки женских имен, а она лишь заливисто хохотала при каждой новой ошибке и мотала головой.
— Мария?
— Нет! Ха-ха-ха…
— Надежда?
— Нет! Ха-ха-ха…
— Нина?
— Нет! Ха-ха-ха…
— Сдаетесь?
— Сдаюсь.
— Капитолина.
— Редкое имя.
— Очень. А теперь догадайтесь, откуда я приехала?
И Башмаков, которому было, в сущности, наплевать, откуда приехала эта загадочная Капитолина, начал мучительно соображать, где же на необъятных просторах говорят с этой странной щебечущей интонацией. Он даже толком не посмотрел Эрмитаж, повторяя различные географические названия, застрявшие в голове со школы или услышанные в популярной в те годы географической радиопередаче про Захара Загадкина.
— Мелитополь?
— Нет. Ха-ха-ха!
— Краснодар?
— Нет. Ха-ха-ха!
— Ставрополь?
— Нет. Ха-ха-ха!
Наконец он сдался, и выяснилось, что Капитолина приехала на конференцию из Тирасполя. Олег Трудович рад был уже свинтить от новой знакомой, тем более что среди участниц заметил несколько приятных и призывно скучающих научных дам, да не тут-то было. Весь ужин под аккомпанемент «Нет. Ха-ха-ха!» он угадывал тему ее диссертации, потом породу ее собаки. После ужина для научно-технической интеллигенции устроили танцы, и Капитолина прочно повисла на Башмакове. Шаркая по паркету с этой хохочущей ношей, Олег Трудович угадывал теперь, какой цвет больше всего ей нравится, как зовут ее любимого актера… Оказалось, Олег Видов…
— А про мое любимое мужское имя я спрашивать не буду. Ты сразу догадаешься! — многозначительно сообщила она.
Башмаков с удивлением заметил, что они уже на «ты», а ее головка доверчиво лежит на его плече. В перерыве Олега Трудовича отозвал в сторону сосед по номеру, здоровенный мужик с Урала, и сообщил, что едет к родственникам в Сестрорецк и вернется только к утреннему заседанию. Уходя, он поощрительно подмигнул.
После танцев, как и следовало ожидать, общение было перенесено в номер. И вот когда Башмаков, вознаграждая себя за бесконечное отгадывание, добрался наконец до большой и мягкой Капитолининой груди, она вдруг спросила:
— Отгадай, сколько у меня детей?
— Двое!
— Нет. Ха-ха-ха!
И уже в самый сокровенный момент, когда он, сломив короткое смешливое сопротивление, ритмично осуществлял супружескую измену, она приникла к его уху горячими губами и, прерывисто дыша, спросила:
— Отгадай, сколько у меня было мужчин?
Именно в этот момент у Олега Трудовича возникло странное ощущение, что ему удалось совместить две вещи несовместные — разгадывание кроссворда и занятие любовью.
Проснулся Башмаков один — развороченная постель остро пахла духами «Быть может…». Тело, от новизны изрядно перенапрягшееся, поламывало.
Завтрак уже кончился. Напившись остывшего чаю, Олег Трудович поспешил в зал заседаний и обнаружил Капитолину на трибуне. Она была сдержанна и серьезна, а ее доклад — на удивление толков. Потом ей задавали вопросы, и из ответов Башмаков выяснил, что его смешливая подружка руководит довольно крупным производством. Сойдя со сцены, Капитолина села рядом с ним и тихо спросила:
— Догадайся, о чем я думала, когда читала доклад?
Башмаков, мудро усмехнувшись, шепнул ей на ухо свое предположение.
— Да! Ха-ха-ха… Как ты догадался?
Расставаясь, Олег Трудович дал ей свой рабочий телефон и взял обещание, что, если будет в Москве, она обязательно позвонит. И она позвонила где-то через полгода:
— Алло! Это — я…
— Кто? — не сообразил Башмаков, замотанный годовым отчетом.
— Догадайся?!
Он, конечно, догадался, но от встречи постарался уклониться. Только что состоялось примирение с Ниной Андреевной, возобновились «поливы цветов», ему был никто пока не нужен, да и не хотелось напрягаться, отгадывая бесконечные Капитолинины загадки.
Впрочем, женщина-кроссворд утомительна, но неопасна. В отличие от женщины-елки. Эта — страшное дело! Женщины-елки, особенно после того, что Принцесса сотворила с Джедаем, вызывали у Олега Трудовича ненависть. Стоит, понимаешь ли, такая разряженная елка посередке — и все мужики должны водить вокруг нее хороводы, а самый-самый в красном колпаке обязан стоять под ветками наготове с мешком, полным подарков. И если в мешке подарков, не дай Бог, маловато, то красный колпак отбирается, несчастный гонится прочь, а его место под ветками занимает другой — с мешком побольше. Ему-то и вручается переходящий красный колпак.
Бедный Рыцарь Джедай совсем ошалел и засуетился, видя, как непоправимо пустеет его мешок с подарками и, следовательно, он может лишиться переходящего красного колпака. А Принцесса между тем выпорхнула из блочного бирюлевского замка на простор полей, устроилась в турфирму «Калипсо» и самолично убедилась в том, что времена резко изменились: вокруг просто полным-полно мужиков, не знающих, куда девать свои огромные, размером вот с этот польский баул, мешки с подарками. Каракозин страшно занервничал и совершал одну глупость за другой. Он поссорился с привередливым заказчиком и ударом ноги вышиб железную дверь, которую только-только сам же старательно установил. Из фирмы «Сезам» его выгнали. Джедай начал метаться в поисках денег, вспомнил шабашные времена и устроился каменщиком на строительство особняка где-то на Успенском шоссе. Через какое-то время он с помощью нехитрых арифметических действий уличил подрядчика в утаивании денег от рабочих, набил ему морду и снова оказался без работы. Тогда, учитывая свою склонность к силовым решениям жизненных осложнений, Каракозин поступил вышибалой в казино «Арлекино». И поначалу все шло прекрасно. Но однажды он сгреб какого-то мозгляка. Тот так напился, что мог лишь выть по-волчьи да еще кусать проходящих мимо дам за ягодицы. Джедай отвел его в уютное место и прицепил наручниками к батарее парового отопления. Как только мозгляк протрезвел настолько, что смог связно выражать мысли, он первым делом назвал место своей работы — пресс-центр Администрации Президента. Каракозина вышибли…
Тут-то Башмаков и предложил ему за компанию отправиться в Польшу. И Джедай не только согласился, надеясь радикально пополнить мешок с подарками, но и развил такую бурную деятельность, что Олег Трудович почувствовал себя птахой, залетевшей по собственной дури в аэродинамическую трубу. На каракозинской «божьей коровке» они метались по Москве, скупая все, что могло заинтересовать взыскательного польского потребителя: пластмассовые цветы, градусники, детские игрушки, водку и, конечно, американские сигареты, стоившие во внезапно обнищавшей Москве дешевле, чем в благополучной Варшаве.
Потом все это тщательно упаковывали, прикрывая запретные сигареты и водку разными синтетическими невинностями. Казалось, Каракозин всю жизнь занимался именно этим. Тогда-то он и смастерил для себя и Башмакова специальные брезентовые баулы-рюкзаки с двойным дном и съемными колесами.
— Если наладить выпуск таких баулов, — утверждал Рыцарь Джедай, — то, учитывая всенародный размах челночества, можно озолотиться! Хватит даже на спонсирование отечественной космонавтики!
— Ты сначала так съезди, чтоб тебе самому хватило! — хмуро заметил Гоша, которого раздражала жизнерадостная ураганность Каракозина. — А колеса тебе во время посадки отломают…
Гоша оказался прав. Колесо отлетело и пропало во время самой первой поездки.
Белорусский вокзал, куда они приехали на «божьей коровке», набитой тюками и баулами, напоминал зону срочной эвакуации: сотни людей несли, тащили, волокли, катили, перли, кантовали, толкали, пихали мешки, коробки, баулы, тележки, рюкзаки, сумки, рулоны и много еще разного всякого. «Челноки» толкались, переругивались, и, хотя у каждого был не только билет, но и загранпаспорт, все так торопились к поезду, будто он был самым последним, спасительным, а опоздавших ждала лютая смерть. У одного мужика лопнул мешок — и оттуда посыпались сотни маленьких пластмассовых Чебурашек вперемешку с крокодилами Генами.
— А это для чего? — спросил недовольный Гоша, когда Каракозин вынул из багажника «Победы» гитару с автографом барда Окоемова.
— Для души! — весело ответил Джедай.
— «Для души»… Машину-то где оставишь?
— В переулке.
— Смотри, сопрут! — предупредил Гоша: после кодирования он стал очень подозрительным.
— Сядут за кражу антиквариата! — парировал Джедай.
— Может, возьмем носильщика? — предложил Башмаков, кивнув на огромные сумки.
— Сами дотащим! — отмел Гоша: после кодирования он стал очень скупым.
Когда, обливаясь потом и не чувствуя рук, они доперли багаж до платформы, штурм поезда был в самом разгаре. Вещи затаскивались через двери, впихивались в окна. Со всех сторон доносилась такая глубинная и богатая матерщина, что Башмаков сразу догадался: прозаики новой волны изучают жизнь исключительно на вокзалах, во время посадки на поезд.
— Ведь и не сядем… Четыре минуты осталось! — несмотря на свой опыт, занервничал Гоша: после кодирования он стал тревожно-мнительным.
Рыцарь Джедай с полководческим спокойствием осмотрел весь этот хаос, решительно протиснулся к вагонной двери и стряхнул с подножки мужика, закатывавшего, точно жук-навозник, огромный мешок. Тот глянул на Джедая белыми от ярости глазами.
— С гитарой пропустите! — вежливо попросил Каракозин.
— Ты чево-о? — закоричневел мужик.
— С гитарой, говорю… — пояснил Каракозин и кивнул на инструмент. — Вещь дорогая! С автографом. Пропустите, пожалуйста!
— Ты чево-о-о?
— А ты чево-о-о-о? — визгливо вдруг вмешалась проводница. — Не видишь, что ли: с гитарой человек? Пропусти!
Через две минуты вместе со своим нешуточным багажом они уже сидели в купе, а народ все еще продолжал штурмовать поезд. Гоша огорченно оглядывал измазанный при посадке рукав куртки. Каракозин потренькивал на гитаре. Четвертым пассажиром в купе оказался интеллигентный гражданин в толстых очках. Он объявился, когда поезд уже тронулся и платформа тихо отчалила. С его лица еще не сошел экзистенциальный ужас человека опаздывающего.
— Я, кажется, с вами, — сообщил он и глянул на компаньонов далекими, печальными глазами.
— Билет покажите! — потребовал Гоша.
— Вот, извольте… А сумочку можно куда-нибудь поставить?
— Каждый пассажир имеет право быть везомым и везти ручную кладь, — наставительно подтвердил Каракозин.
Ручная кладь представляла собой набитый товаром брезентовый чехол, в котором туристы перевозят разобранные байдарки. В верхнюю багажную нишу запихивали его всем миром.
— Вот так и пирамиды строили! — предположил, отдуваясь, Башмаков.
— В следующий раз дели на две сумки! — хмуро присоветовал Гоша, снова испачкавший только что отчищенный рукав.
— Извините, — смутился очкарик, забился в уголок купе, достал из наплечной сумки книгу под названием «Перипатетики» и зачитался.
Убегающий заоконный — пока еще московский — пейзаж был представлен в основном личными гаражами, слепленными из самых порой неожиданных материалов. Один, к примеру, был сооружен из больших синих дорожных щитов-указателей и весь пестрел надписями вроде:
КУБИНКА — 18 КМ
АЛЕКСАНДРОВ — 74 КМ
ТУЛА — 128 КМ
|
The script ran 0.025 seconds.