Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Дмитрий Галковский - Бесконечный тупик [0]
Известность произведения: Средняя
Метки: sci_philosophy

Аннотация. « & книга на самом деле называется «Примечания к «Бесконечному тупику»» и состоит из 949 «примечаний» к небольшому первоначальному тексту. Каждое из 949 «примечаний» книги представляет собой достаточно законченное размышление по тому или иному поводу. Размер «примечаний» колеблется от афоризма до небольшой статьи. Вместе с тем «Бесконечный тупик» является всё же не сборником, а цельным произведением с определённым сюжетом и смысловой последовательностью. Это философский роман, посвящённый истории русской культуры XIX-XX вв., а также судьбе «русской личности» - слабой и несчастной, но всё же СУЩЕСТВУЮЩЕЙ. Структура «Бесконечного тупика» достаточно сложна. Большинство «примечаний» являются комментариями к другим «примечаниям», то есть представляют собой «примечания к примечаниям», «примечания к примечаниям примечаний» и т.д. Для удобства читателей публикуется соответствующий указатель, помещённый в конце книги &»

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 

77 Примечание к №46 Где ваши документы? Их нет. И быть не может. Достоевский: романы – гениальны, статьи – талантливы, письма – посредственны. Исходя из писем (только) непонятна его высокая самооценка (а ругань на Тургенева вообще выглядит мелко и пошло). Но это ещё легкий случай. А если мои произведения – не центр моего «я», и я чувствую, что это не главное, что по ним нельзя судить обо мне? Если это проза Блока, музыка Грибоедова, письма Чайковского? Может быть, гениальна у меня сама моя жизнь, ритм жизни. Как же это со стороны почувствовать? Если только долго, годами, всматриваться в меня (и всматриваться благожелательно, любовно), знать мою жизнь, то иногда, может быть на какой-то пожелтевшей фотографии, случайно попавшейся на глаза, промелькнёт ускользающая тень этой гениальной гармонии. Промелькнёт трагическое величие моей жизни. Но как же это «доказать»? Как вообще чудовищна идея доказательства, оценки. Наибольшей ценностью обладает лишь тот, кто может себя максимально высоко оценить, предстать носителем или создателем неких ценностей. Но ценна моя жизнь, сама по себе. Более того, красива и величественна моя неосуществлённая жизнь. То есть, собственно говоря, мой центр, суть моего «я» находится почти в ничто. Юноша 17-летний – удивительно красивый. В этом центр его бытия. Вот другой юноша, некрасивый, но трогательно влюблённый и любящий. А вот третий – гениальный в своём желании любви, гениальный своим состоянием предлюбовного опьянения. Как это видно в последнем случае? Он может рисовать, писать стихи, петь. А если этих прорывов в реальность нет?! А он мучается, чувствует, что что-то тут не то, что он чем-то удивительно хорошим отличается от окружающих. А чем – и сам толком не знает. И начинает что-то бормотать. Ему говорят: «Каша это, которая сама себя хвалит. Где документы? Вы докажите!» Зачем же мне ещё доказывать? (85) Бог знает обо мне, видит. (262) А на земле мне говорят: «Ну, этому красная цена полтинник. Куда его? Мусор собирать разве». Что я могу возразить? – Я… это… сны вижу. Если бы вы знали, какие сны, какое это чувство гармонии, меры. – Че-ево? Да он издевается над нами. Или еще лучше: – Во-во, а мы тоже сны видим такие. – Нет, не видите. – Ха-ха, ну это ты уже совсем по-детски стал, позорно. Может ли такая жизнь проявиться, сбыться? Конечно. В любви. Любимый и любящий человек поймёт, угадает. Но для любви нужна актуализация. Можно продолжать любить вдруг потерявшего красоту. Но полюбить такого человека невозможно. Буквально «не за что». А любят всегда за что-то. Отсюда обречённость на одиночество. Ведь собственно моё «что-то» почти ничто… А может быть как раз самые гениальные гении остаются незамеченными и навсегда непризнанными? А? 78 Примечание к №63 К одному из героев Набокова ночью в комнату вошёл чёрный кот Набоков очень близок Чехову. (109). И прежде всего своей конечностью, конченностью. Это последние русские классики. Но Набоков жил в великой и страшной России, России, отказавшейся умирать «по Чехову», истекать в чеховской позитивной тоске. Как это ни страшно и странно, но революция окончательно обессмертила Россию, взвинтила уровень художественного постижения мира. Был поставлен грандиозный спектакль, давший пищу на столетия вперёд даже самому унылому позитивисту. Чехов писал из Ялты: «Я каменею от скуки – и кончится тем, что брошусь с мола в море или женюсь». Набоков же вспоминает в «Других берегах»: «На ялтинском молу, где Дама с Собачкой потеряла когда-то лорнет, большевистские матросы привязывали тяжести к ногам арестованных жителей и, поставив спиной к морю, расстреливали их; год спустя, водолаз докладывал, что на дне очутился в густой толпе стоящих навытяжку мертвецов (119)». 79 Примечание к №46 И вот, плавно покачиваясь, она подлетает к форточке лаборатории и, напоследок этак нагло, с вывертом крутанув хвостом, взмывает вверх, в небо А тут насчёт грызунов «Записки из подполья» есть: «Взглянем же теперь на эту мышь в действии. Положим, например, она тоже обижена (а она почти всегда бывает обижена) и тоже желает отомстить … Доходит, наконец, до самого дела, до самого акта мщения. Несчастная мышь, кроме одной первоначальной гадости, успела уже нагородить кругом себя, в виде вопросов и сомнений, столько других гадостей; к одному вопросу подвела столько неразрешённых вопросов, что поневоле кругом неё набирается какая-то роковая бурда, какая-то вонючая грязь, состоящая из её сомнений, волнений, наконец, из плевков, сыплющихся на неё от непосредственных деятелей, предстоящих торжественно кругом в виде судей и диктаторов и хохочущих над нею во всю здоровую глотку. Разумеется, ей остаётся махнуть на всё своей лапкой и с улыбкой напускного презрения, которому и сама она не верит, постыдно проскользнуть в свою щелочку. Там, в своём мерзком, вонючем подполье, наша обиженная, прибитая и осмеянная мышь немедленно погружается в холодную, ядовитую и, главное, вековечную злость. Сорок лет сряду будет припоминать до последних, самых постыдных подробностей свою обиду и при этом каждый раз прибавлять от себя подробности ещё постыднейшие, злобно поддразнивая и раздражая себя собственной фантазией. Сама будет стыдиться своей фантазии, но всё-таки всё припомнит, всё переберёт, навыдумает на себя небывальщины, под предлогом, что она тоже могла случиться, и ничего не простит. Пожалуй, и мстить начнёт, но как-нибудь урывками, мелочами, из-за печки, инкогнито, не веря ни своему праву мстить, ни успеху своего мщения и зная наперёд, что от всех своих попыток отомстить сама выстрадает во сто раз больше того, кому мстит, а тот, пожалуй, и не почешется». И находить в этом «сознательном погребении самого себя заживо с горя в подполье на 40 лет» странное, обречённое удовлетворение. 80 Примечание к №68 Клоп, он хоть и махонький, а тоже его тельце можно в виде песчинки в пирамиду одноглазую положить. Пирамида – самое страшное из архитектурных созданий человечества. Ужас пирамиды в её ловушечности. Косая поверхность приветливо наклонена, заманивает наверх, но угол наклона слишком крут, и человеческий глаз соскальзывает с неё. Пространство искривляется, и кажется, что пирамида рушится на человека всей тяжестью, вот-вот раздавит его под собой. Античеловечность пирамиды в её рассчитанности на человека, на человеческое восприятие. Поэтому если поставить памятник всем измам и изменам, то сделать его надо в форме пирамиды. И лучше всего пирамиды «в мелкую ступеньку». Мелкую, но сердитую, крутую, как на выходе из станции метро «Маяковская». Я эту многоступенчатую пирамиду-ловушку очень ясно представляю. Внизу, на нижних ступеньках, всё чёрное от людей-муравьев, а вверху всё реже и реже. То тут, то там скатываются вниз. Довольно медленно, хаотически беспорядочно, кувыркаясь через голову, боком, спиной. Голова хрустит по ступенькам, ломаются руки, ноги, наконец страшный нечленораздельный вой обрывается и последние 20-50 метров вниз мешком переваливается окровавленный труп. А внизу всё идут и идут вверх, зачарованные магией уклона, знакомого, привычного уклона. А небо синеет. Пространство всё увеличивается, а опора сужается, кажется сзади опасно отвесной, а впереди – хрупкой и ненадёжной. И вот небо и земля переворачиваются. 81 Примечание к №29 я страдаю, когда сталкиваюсь с … объективацией, онтологизацией своих слов Был период в жизни, когда я наконец заметил, что мои слова, раз произнесённые, принимаются на веру, – совершенно некритически, – хотя это, как правило, «мысли вслух», слегка утрированные и тем самым «от противного» подчёркивающие свою ограниченность. Принятие кем-либо моих «мнений» мне так же чуждо, как и их оспаривание. Положим, я в пьяной компании «сострил»: «А хорошо бы делать мужские шляпы из меха». Ну, все посмеялись и забыли. И вот один чудак через месяц приходит ко мне в такой шляпе. Я пошутил, а он сшил. Тут даже неважно, всерьёз он это или решил поддержать шутку. Важно, что человек сидел вечерами, колол себе пальцы и всё время напряжённо думал о том, что вроде бы бесследно рассеялось в пространстве. А вот не рассеялось. Человек «запомнил». Это русская черта – вера». (87) Народ скептический, недоверчивый, но зато в самой вере – безоглядный. Безоглядный до смешного, до страшного. Я стал испытывать чувство тревоги и ответственности за свои слова. Извне и притом агрессивно навязывают роль пророка, учителя. А ведь чем больше знаешь, тем неуверенней в окончательных выводах, тем глубже видна их относительность, ограниченность. Но и тем глубже понимание, что в реальности могут существовать лишь определённые, конкретные идеи. И чувствуешь их необходимость. И уже сознательно врёшь, ибо истину могут понять только в виде лжи. Лжи окончательных ответов. Но интуитивно, изнутри, всё что я пишу – это тонкая полупрозрачная акварель, а не гуашь, тушь, масло. Это всё мнение, «мне так приснилось». (93) И моё глубокое убеждение, что на такие темы, – предельно общие и предельно интимные – и нельзя писать иначе. Нельзя договаривать. Всё-таки лист бумаги должен оставаться преимущественно белым. Характерно, что человек проникается моими проблемами независимо от моей воли (102) и выполняет то, о чём я его никогда не просил. С недоумением я потом убеждался, что все мои фразы, обращённые к имяреку, содержали в себе внутренний изъян, изъян интуитивной и крайне косвенной, но очень упорной и методичной подводки под мою проблему. Я как бы впрыскивал, инъецировал ему часть своего мира. Она отравляла его, и он с идиотическим послушанием загипнотизированной истерички выполнял мои невысказанные и даже непродуманные очень смутные фантазии. Ужас власти над людьми. Причём власти в её максимально рафинированной форме – форме совершенно незаметной, не чувствуемой окружающими. Власти проявления магии слов. Я в конечном счёте сам тут являюсь наиболее законченной, абсолютной жертвой своего дара, данного мне неизвестно по какому праву неведомо кем. 82 Примечание к №60 «Слушай, Вдовченко, троглодит, ну, а что бы тут сидели наши министры – Маргулиес или Горн…» (А.Толстой) Гражданская война была развязана различными группировками евреев, боровшихся за власть. Весьма показательно, что в Ленина стреляла Ройт-Каплан, а Урицкого убил Кенигиссер, пасынок Исайи Мандельштама. Антисемитизм белой армии – жупел. Погромы были и со стороны красных. Это стихийные эксцессы – запряжённая русская лошадка взбрыкивала. Если бы белое движение было чёрным, то советская власть не продержалась бы и 6 месяцев. Евреи же использовали во внутрикагальной грызне обломки разрушенных февралём монархических и черносотенных сил. Монархизм Деникина или Колчака носил декоративный, опереточный характер. Точнее, в контексте происходящих событий сами эти фигуры выглядели не совсем настоящими. 83 Примечание к №67 Русские явно склонны к онанизму. Писатели, онанисты и чиновники. Всё очень точно складывается. Достоевский, ещё молодой, 26-летний, писал: «В (русских) характерах, жадных деятельности, жадных непосредственной жизни, жадных действительности, но слабых, женственных, нежных, мало-помалу зарождается то, что называют мечтательностью, и человек делается наконец не человеком, а каким-то странным существом среднего рода – МЕЧТАТЕЛЕМ. А знаете ли, что такое мечтатель, господа? Это кошмар петербургский, это олицетворённый грех, это трагедия, безмолвная, таинственная, угрюмая, дикая… Вы иногда встречаете человека рассеянного, с неопределённо-тусклым взглядом, часто с бледным, измятым лицом, всегда как будто занятого чем-то ужасно тягостным, каким-то головоломнейшим делом, иногда измученного, утомлённого как будто от тяжких трудов, но в сущности не производящего ровно ничего … Мечтатель всегда тяжёл, потому что неровен до крайности: то слишком весел, то слишком угрюм, то грубиян, то внимателен и нежен, то эгоист, то способен к благороднейшим чувствам. В службе эти господа решительно не годятся и хоть и служат, но все-таки ни к чему не способны и только ТЯНУТ дело своё, которое, в сущности, почти хуже безделья. Они чувствуют глубокое отвращение от всякой формальности и, несмотря на то, – собственно потому, что смирны, незлобивы и боятся, чтобы их не затронули, – сами первые формалисты … Они любят читать, и читать всякие книги, даже серьёзные, специальные, но обыкновенно со второй, третьей страницы бросают чтение, ибо удовлетворились вполне. Фантазия их, подвижная, летучая, лёгкая, уже возбуждена, впечатление настроено, и целый мечтательный мир, с радостями, с горестями, с адом и раем, с пленительнейшими женщинами, с геройскими подвигами, с благородной деятельностью, всегда с какой-нибудь гигантской борьбою, с преступлениями и всякими ужасами, вдруг овладевает всем бытием мечтателя … Минуты отрезвления ужасны; несчастный их не выносит и немедленно принимает свой яд в новых, увеличенных дозах … Ему естественно начинает казаться, что наслаждения, доставляемые его своевольной фантазиею, полнее, роскошнее, любовнее настоящей жизни. Наконец, в заблуждении своём он совершенно теряет то нравственное чутьё, которым человек способен оценить всю красоту настоящего, он сбивается, теряется, упускает моменты действительного счастья и, в апатии лениво складывает руки и не хочет знать, что жизнь человеческая есть беспрерывное самосозерцание в природе и в насущной действительности … Они часто замечают числа месяцев, когда были особенно счастливы и когда их фантазия играла наиболее приятнейшим образом, и если бродили тогда в какой-то улице или читали такую-то книгу, видели такую-то женщину, то уж непременно стараются повторить то же самое и в годовщину своих впечатлений, копируя и припоминая малейшие обстоятельства своего гнилого, бессильного счастья. И не трагедия такая жизнь! Не грех, и не ужас! Не карикатура! И не все мы более или менее мечтатели!..» Конечно, можно сказать, что Достоевский в данном случае не имеет в виду определённый тип сексуального поведения, а ведёт речь о некотором душевном и духовном настрое. Но всё же настрое именно онанистическом. Тут говорится об онанизме в максимально широком, обобщённом смысле этого слова, однако тем самым говорится и в смысле узком, прямом. Вообще, эта тема Фёдора Михайловича всегда беспокоила. В «Дневнике писателя» за январь 1876 г. он пишет об онанизме среди воспитанников детской колонии, а потом в номере «Дневника» за июль и август того же года помещает статью «На каком языке говорить отцу отечества». Собственно, статья посвящена проблеме распространённости французского языка как родного среди русской аристократии. Но Достоевский прямо связывает подмену природного языка иноязычным суррогатом с соответствующим пороком: «Всякая мать и всякий отец знают, например, об одной ужасной детской физиологической привычке, начинающейся у иных несчастных детей чуть ли ещё не с десятилетнего возраста и, при недосмотре за ними, могущей переродить их иногда в идиотов, в дряхлых, хилых стариков ещё в юношестве. Прямо осмелюсь сказать, что … французский язык с первого детского лепета есть всё равно – в нравственном смысле, что та ужасная привычка в физическом … Не владея материалом, чтобы организовать на нём всю глубину своей мысли и своих душевных запросов, владея всю жизнь языком мёртвым, болезненным, краденым … этот человек будет вечно томиться беспрерывным усилием, и надрывом, умственным и нравственным, при выражении себя и души своей … Он будет вечно тосковать как бы от какого-то бессилия, именно как те старцы-юноши, страдающие преждевременным истощением сил от скверной привычки». Безъязычие уподобляется Достоевским онанизму. Но в целом и сам русский язык нем, следовательно, русские это онанистическая нация. Связь онанизма с литературой далеко не придирка к какому-то одиночному более или менее удачному высказыванию писателя, не глумливое и издевательское за уши притянутое сопоставление. Вот «Записки из подполья», первое произведение зрелого Достоевского. В центре повествования кто? – Озлобленный онанист, который «сам себе приключения выдумывал и жизнь сочинял, чтоб хоть как-нибудь да пожить». Интересно, что это уже был не простой онанизм, а онанизм осложнённый, с выходами по ночам для маскировки, для вторичного проникновения в реальность. В данном случае злобная энергия была ещё в целом самозамкнутой, истекала в бесконечных цепях оговорок и уже мутных, но внешне ещё обычных «петербургских фантазиях». (Замутнённость в том, что герой уже отчётливо сознаёт их пошлость, состряпанность. Ср.: «Но сколько любви, господи, сколько любви переживал я, бывало, в этих мечтах моих, в этих „спасениях во всё прекрасное и высокое“: хоть и фантастической любви, хоть и никогда ни к чему человеческому на деле не прилагавшейся, но до того было её много, этой любви, что потом на деле уж и потребности даже не ощущалось её прилагать: излишняя б уж это роскошь была. Всё, впрочем, преблагополучно всегда оканчивалось ленивым и упоительным переходом к искусству, то есть к прекрасным формам бытия, совсем готовым, сильно украденным у поэтов и романистов и приспособленным ко всевозможным услугам и требованиям».) Записки кончаются весьма благополучно, то есть ничем. Правда, герой вдосталь наглумился над какой– то несчастной проституткой. Но ведь это пустяк по сравнению с громадным потенциалом обречённой ненависти, злобы, стремления ко всеобщему разрушению. Так что тут тоже лишь форма онанизма (садоонанизма). Но вот в «Кроткой» дело уже кончается убийством. Герой этого рассказа создаёт себе иной мир, где он, униженный и растоптанный, вдруг оказывается благородным принцем. Затем сюжет аккуратно воспроизводится, но воспроизводится сумасшедшим, давно спутавшим реальность и вымысел. В результате некоторые существенные элементы выдумки воспроизводятся с задержкой. С задержкой, оказавшейся для вовлечённой в качестве персонажа девушки смертельной. Живой человек не вынес превращения себя в персонаж, а своей жизни – в сюжет. Причина доведения до самоубийства ясна из следующих слов главного героя: «Одним словом, я нарочно отдалил (счастливую) развязку: того, что произошло, было слишком пока довольно для моего спокойствия и заключало слишком много картин и материала для мечтаний моих. В том-то и скверность, что я мечтатель: с меня хватило материала, а об ней я думал, что ПОДОЖДЁТ». Это уже убийство мечтаниями, вызванное их более планомерным и пунктуальным претворением в жизнь (по сравнению с «Записками»). Однако и это не предел. Кульминация – самоубийство как актуализация онанистических фантазий. «Всякое чрезвычайно позорное, без меры унизительное, подлое и, главное, смешное положение, в каковых мне случалось бывать в моей жизни, всегда возбуждало во мне, рядом с безмерным гневом, неимоверное наслаждение … Не подлость я любил (тут рассудок мой бывал совершенно цел), но упоение мне нравилось от мучительного сознания низости … Я убеждён, что мог бы прожить целую жизнь как монах, несмотря на звериное сладострастие, которым одарён и которое всегда вызывал. Предаваясь до шестнадцати лет, с необыкновенной неумеренностью, пороку, в котором исповедовался Жан-Жак Руссо, я прекратил в ту же минуту, как положил захотеть, на семнадцатом году. Я всегда господин себе, когда захочу». Это из исповеди Ставрогина, которую тот отпечатал в виде брошюры в количестве 300 экз. в заграничной типографии и дал прочесть старцу Тихону, перед тем как разослать в редакции всех газет России. Замысел хода (один из замыслов) – создать абсолютно нелепое, безвыходное и невыносимое положение и тем самым вынудить себя на самоубийство. Что и произошло. Ставрогин не «прекратил на семнадцатом году». Онанизм лишь перешёл в более изощрённую, литературную форму. Конечно, Ставрогин это Достоевский, что самим автором не сознавалось, но неумолимо вытекало из логики изложения. Глава «У Тихона», при жизни не напечатанная, лишь более прозрачный вариант отпечатанных «Записок из подполья» – записок своего теневого двойника. И что же лежит в основе? – Глубокая ненависть к писательству, воспринимаемому в свете общей возвышенной религиозно-философской установки как низменный и грубый порок. Порок Ставрогина совсем не в том, что он изнасиловал и довел до самоубийства девочку, а в том, что он эту девочку выдумал. Не было никакой девочки-то. Не случайно он потом говорит Тихону: «Я, может быть, вам очень налгал на себя». Тихон же говорит Ставрогину: «Вас борет желание мученичества и жертвы собою; покорите и сие желание ваше, отложите листки и намеренье ваше – и тогда уже всё поборете. Всю гордость свою и беса вашего посрамите! Победителем кончите, свободы достигнете … Подите к схимнику в послушание, под начало его лет на пять, на семь…» Это высшая часть Достоевского говорит ему, чтобы он «отложил свои листки». Но здесь и величие этого человека, который и отрицание своего дара смог выразить при его помощи, как и Ставрогин, создав замкнутый, живой мир фантазии, но, в отличие от Ставрогина, мир огромный, сложный. В очерке «Петербургские сновидения», написанном по возвращении из ссылки, Достоевский рассказывает, как он стал писателем, как это случилось, что с ним произошло: «Помню раз, в зимний январский вечер, я спешил с Выборгской стороны к себе домой. Был я тогда ещё очень молод … Ночь ложилась над городом, и вся необъятная, вспухшая от замерзшего снега поляна Невы, с последним отблеском солнца, осыпалась бесконечными мириадами искр иглистого инея … Сжатый воздух дрожал от малейшего звука, и словно великаны, со всех кровель обеих набережных подымались и неслись вверх по холодному небу столпы дыма, сплетаясь и расплетаясь в дороге, так что, казалось, новые здания вставали над старыми, новый город складывался в воздухе … Я как будто прозрел во что-то новое, совершенно в новый мир, мне незнакомый и известный только по каким-то тёмным слухам, по каким-то таинственным знакам. Я полагаю, что с этой именно минуты началось моё существование … Скажите, господа: не фантазёр я, не мистик я с самого детства? Какое тут происшествие? Что случилось? Ничего, ровно ничего, одно ощущение … И вот с тех пор, с того самого видения (я называю моё ощущение на Неве видением) со мной стали случаться всё такие странные вещи… И чего я не перемечтал в своём юношестве, чего не пережил всем сердцем, всей душою моей в золотых и воспалённых грёзах, точно от опиума. Не было минут в моей жизни полнее, святее и чище. Я до того замечтался, что проглядел всю мою молодость, и когда судьба вдруг толкнула меня в чиновники, я… я… служил примерно, но только что кончу, бывало служебные часы, бегу к себе на чердак, надеваю свой дырявый халат, развёртываю Шиллера и мечтаю, и упиваюсь, и страдаю такими болями, которые слаще всех наслаждений в мире, и люблю, и люблю … и в Швейцарию хочу бежать, и в Италию, и воображаю перед собой Елисавету, Луизу, Амалию. А настоящую Амалию я тоже проглядел; она жила со мной, под боком, тут же за ширмами … Теперь я с мучением вспоминаю про всё это, несмотря на то, что женись я на Амалии, я бы, верно, был несчастлив! Куда бы делся тогда Шиллер, свобода, ячменный кофе, и сладкие слёзы, и грёзы, и путешествие моё на луну… Ведь я потом ездил на луну, господа (т. е. в Сибирь. – О.). Но бог с ней, с Амалией … Потом вдруг я увидел какие-то странные, чудные фигуры, вполне прозаические, вовсе не Дон Карлосы и Позы, а вполне титулярные советники, а в то же время как будто какие-то фантастические титулярные советники. Кто-то гримасничал передо мною, спрятавшись за всю эту фантастическую толпу, и передёргивал какие-то нитки, пружинки, и куколки эти двигались, а он хохотал и всё хохотал!» И Достоевский, как он пишет дальше, придумал историю про бедного чиновника, служащего «разумеется, в одном департаменте», то есть сочинил повесть «Бедные люди». Как заметил Бахтин, эта повесть создана в пику бездушному таланту автора «Шинели». Но далее в рассматриваемом очерке Достоевского поворот диаметрально противоположный, так как к судьбе «бедного чиновника» Девушкина домысливается совершенно другой конец. Из другой, более поздней жизни и другого рассказа Гоголя: «Никогда-то он почти ни с кем не говорил и вдруг начал беспокоиться, смущаться, расспрашивать всё о Гарибальди и об итальянских делах, как Поприщин об испанских… И вот в нём образовалась мало-помалу неотразимая уверенность, что он-то и есть Гарибальди, флибустьер (точнее уж фаланстерьер. – О.) и нарушитель естественного порядка вещей. Сознав в себе своё преступление, он дрожал день и ночь … его отвезли в сумасшедший дом». Я до головокружения всматриваюсь в хрустальный омут этого небольшого очерка. Да тут вся жизнь русского человека. Взгляд цепенеет, и нет сил на очередное издевательски-нравоучительное резюме. Шёл по вечерней улице и вдруг проснулся на нарах. Кошмарная случайность? Нет, всё ведь так последовательно, так естественно и логично. И причём не только в Достоевском. Сам мир русского государства строго логичен: реальные чиновники аккуратно принимают фантазию с фантастическими чиновниками за реальность и своими реальными действиями превращают реальный мир в фантастику. 84 Примечание к №72 Свою же телесную субстанцию я всегда расценивал как хамство какое-то. Ну ладно, я согласен на тело. Но выдайте Александра Македонского (89), Наполеона! А то что это? Я так не играю! 85 Примечание к №77 Зачем же мне ещё доказывать? Наивная обида Бердяева на логику, очень русская, милая. Он писал по поводу немецко-еврейской «научной» философии Когена и Гуссерля: «Научная общеобязательность современного сознания есть общеобязательность суженного, обеднённого духа; это – разрыв духовного общения и сведение его к крайнему минимуму, столь же внешнему, как общение в праве. В научной общеобязательности есть аналогия с юридической общеобязательностью. Это – формализм человечества, внутренне разорванного, духовно разобщённого. Всё свелось к научному и юридическому общению – так духовно отчуждены люди друг от друга. Научная общеобязательность, как и юридическая, есть взаимное обязывание врагов к принятию минимальной истины, поддерживающей единство рода человеческого. Общаться на почве истины не научно– общеобязательной, не отчуждённой от глубин личности, уже не могут … Научная философия – юридическая философия, возникшая от утери свободы в общении, от общения лишь на почве горькой необходимости». И далее: «Уже моральная общеобязательность предполагает большую степень общения, чем общеобязательность юридическая, а религиозная общеобязательность ещё большую. Вот почему философия как искусство соборнее, чем философия как наука … Для разобщенных обязательны истины математики и физики и необязательны истины о свободе и смысле мира. Чужие должны доказывать друг другу всякую истину. (200)». И все-таки философия должна быть доказательной. Пускай как стиль, как форма. Тут МЕРА – категория русскому логосу, увы, недоступная. 86 Примечание к №60 – Не могу знать, ва-во-во. – Не-е-е-ет, ты по-ду-май. Русское общение идёт очень далеко, заходит очень далеко. В русском общении совершенно отсутствует категория меры. Русский диалог преступен, что прекрасно показал Даниил Хармс. Он физиологически глубоко подметил беззащитность русского слова, невозможность им защититься, формализовать диалог, ввести его хоть в какие-то рамки. А с другой стороны, Хармс чувствовал, что это же свойство языка превращает общение в избиение и убийство. Русский язык – язык палачей и язык жертв. Вот рассказ Хармса «Григорьев и Семёнов» (91) (подзаголовок: «В рукописи без названия»): "Григорьев (ударяя Семёнова по морде): Вот вам и зима наступила. Пора печи топить. Как по-вашему? Семёнов: По-моему, если отнестись серьёзно к вашему замечанию, то пожалуй, действительно пора затопить печку. Григорьев (ударяя Семёнова по морде): А как по вашему зима в этом году будет холодная или тёплая? Семёнов: Пожалуй, судя по тому, что лето было дождливое, зима будет холодная. Если лето дождливое, то зима будет холодная. Григорьев (ударяя Семёнова по морде): А вот мне никогда не бывает холодно. Семёнов: Это совершенно правильно, что вы говорите, что вам не бывает холодно. У вас такая натура. Григорьев (ударяя Семёнова по морде): Я не зябну. Семёнов: Ох! Григорьев (ударяя Семёнова по морде): Что ох? Семёнов (держась рукой за щёку): Ох! Лицо болит! Григорьев: Почему болит? (И с этими словами хвать Семёнова по морде) Семёнов (падая на стул): Ох! Сам не знаю. Григорьев (ударяя Семёнова ногой по морде): У меня ничего не болит. Семёнов: Я тебя, сукин сын, отучу драться. (Пробует встать) Григорьев (ударяя Семёнова по морде): Тоже учитель нашёлся! Семёнов (валится на спину): Сволочь паршивая! Григорьев Ну, ты, выбирай выражения полегче! Семёнов (силясь подняться): Я, брат, долго терпел. Но хватит. С тобой, видимо, нельзя по хорошему. Ты, брат, сам виноват. Григорьев (ударяя Семёнова каблуком по морде): Говори, говори! Послушаю. Семёнов (валится на спину): Ох!" Это типовой русский разговор, постоянно воспроизводящейся в той или иной модификации везде: дома, на работе, на улице, на собрании, на допросе. Сколько раз я был его участником! Ни на западе, ни на востоке такой дикий, жуткий «диалог» совершенно невозможен. Во-первых, избиение происходило бы молча или сопровождалось отдельными вскриками и мольбами, не образующими связного текста и тем более – диалога. Во-вторых, даже если представить редкий случай беседы-избиения, то она не велась бы столь искривлённо и спутанно. На западе разговор бы шёл чисто формально (так и говорили бы до конца «о погоде») или же чисто содержательно (выяснение отношений). На востоке такой разговор был бы содержательно-формальный, то есть говорили бы о погоде, но одновременно Григорьев-сан издевался бы над Семеновым (особое строение фраз и интонационных акцентов). Нет, этот рассказ Хармса просто гениален. Его надо целиком в учебники по этнографии помещать, как характерный тип русского национального общения. Уже первая фраза превосходна: «Сегодня хорошая погода, не правда ли, сэр», – и по морде. – «Да, но вчера был дождь», – и при этом не тоже в морду, а утираясь. В первом случае диалог ещё возможен – из бравады, апломба (на боксёрском ринге между двумя джентльменами). А тут – дикость. Потом формальная беседа, подкрепляемая конкретным избиением, приобретает все более содержательный характер: «Мне никогда не бывает холодно», – эта фраза вносит оттенок субъективизма. Потом: «Лицо болит», – ещё усиление, это уже некоторое осмысление процесса избиения, подход к совпадению действия и его обговаривания. Далее интереснейший, типичнейший поворот: «У меня ничего не болит». То есть ситуация, слова – не доходят. Характерно также осознание этого дефекта и стремление зацепиться за собеседника: «Что ох?»; «Почему болит?» Дальше происходит замедленнейшая и очень вялая реакция, ощущение, что что-то там вовне, в какой-то реальности, лежащей далеко-далеко внизу, вне словесного облака, происходит. И сразу попытка осмысления натыкается на контрформализацию: «Выбирай выражения полегче». Выражения выбираются и происходит осознание ситуации, но на формальном бонтонном уровне, уровне условной стилизации: «брат», «видимо нельзя». Это стилистика «хорошейпогодынеправдали», почему-то приложенная к совершенно неприложимой ситуации. И наконец всё завершается последним «охом» Семенова. Он валится на спину во второй раз, что создает ощущение дурной бесконечности. Одновременно возникает ощущение убийства, потому что избиение идет крещендо: Григорьев сначала просто монотонно «бьёт по морде», а кончает уже торжествующим «каблуком по морде». А Семёнов падает на стул, пробует встать, валится, пытается подняться и снова валится, что совпадает со срывом попытки обороны. Характерен подзаголовок рассказа: «В рукописи без названия». Что это такая за рукопись? Уж не протокол ли? А фамилии, фамилии какие! Абстрактно-обобщённые, безлично обычные. «Типовая ситуация». (116) Впрочем, есть и ещё один момент в этом хармсовском смаковании Петровых, Ивановых, Комаровых и Петраковых – просто ненависть к русским фамилиям. Такая же, как у Михаила Булгакова к фамилиям еврейским (в «Мастере и Маргарите», да и в других вещах). «Эй ты, Макаров. – Ну, ты, Петерсон. Ха-ха-ха». 87 Примечание к №81 Это русская черта – вера. Герой чеховского рассказа «На пути» говорит: «Я так понимаю, что вера есть способность духа. Она всё равно что талант: с нею надо родиться. Насколько я могу судить по себе, по тем людям, которых видел на своём веку, по всему тому, что творилось вокруг, эта способность присуща русским людям в высочайшей степени. Русская жизнь представляет из себя непрерывный ряд верований и увлечений, а неверия или отрицания она ещё, ежели желаете знать, и не нюхала. Если русский человек не верит в Бога, то это значит, что он верует во что– нибудь другое … Я вам про себя скажу. В мою душу природа вложила необыкновенную способность верить … Моя мать любила, чтобы дети много ели, и когда, бывало, кормила меня, то говорила: „Ешь! Главное в жизни суп!“ Я верил, ел этот суп по десяти раз в день, ел как акула, до отвращения и обморока. Рассказывала нянька сказки, и я верил в домовых, в леших, во всякую чертовщину … А когда меня отдали в гимназию и осыпали там всякими истинами вроде того, что земля ходит вокруг солнца, или что белый цвет не белый, а состоит из семи цветов, закружилась моя головушка!» Русские недоверчивы и верить не умеют и не желают. Зато они умеют ВЕРОВАТЬ. Нет доверия, есть вера. Первое – мера, второе – безмерность. 88 Примечание к №72 Обидно. Если бы я был абсолютным нулём. Всё-таки нечто циклопическое. А то ведь ни Богу свечка… Я это себе представляю даже графически. Знаете, такая бумажка в косую линеечку, вырванная из ученической тетрадки. И там с наклоном, полудетским почерком дебила начертано: «Одиноков – 0» (669). И всё. Только «тире-ноль». И вот где-нибудь в архивах, через тысячу лет будут исследовать нашу эпоху. А кто же будет исследовать нашу вот эпоху? Какой-нибудь «золотушный, из неудавшихся, с насморком». И вот он прыг-прыг на копытцах к стеллажам на букву «О». И лапкой хвать мою папочку. Открывает, а там, в моём-то «Деле», одна только эта страничка и вшита: «Одиноков – 0». 89 Примечание к №84 я согласен на тело. Но выдайте Александра Македонского Было и это. «Бесы»: » – Сударыня, … я может быть, желал бы называться Эрнестом, а между тем принуждён носить грубое имя Игната, – почему это, как вы думаете? Я желал бы называться князем де Монбаром, а между тем я только Лебядкин, от лебедя, – почему это? Я поэт, сударыня, поэт в душе, и мог бы получать тысячу рублей от издателя, а между тем принуждён жить в лохани, почему, почему? Сударыня! По-моему, Россия есть игра природы, не более!» 90 Примечание к с.9 «Бесконечного тупика»Экзистенциализм это неприязнь и отстранение от мира реальности … мерцающего болотными огоньками социальных утопий. Набоков восклицал: «Отчего это в России всё сделалось таким плохеньким, корявым, серым, как она могла так оболваниться и притупиться? Или в старом стремлении „к свету“ таился роковой порок, который по мере естественного продвижения к цели становился всё виднее, пока не обнаружилось, что этот „свет“ горит в окне тюремного надзирателя?» Увы! Слишком мы поздно поняли, что огонёк русской утопии и был зажжён в каморке-то. Так и ЗАДУМАН был. На западе всё это «на лоне природы», то есть более естественно и, следовательно, менее неизбежно. 91 Примечание к №86 Вот рассказ Хармса «Григорьев и Семёнов» Хотите, этот рассказ сейчас из гротеска, пародии и карикатуры превратится в самый что ни на есть реальнейший реализм, в документальную прозу и чуть ли не стенограмму? Очень просто: Григорьев – это пьяный русский следователь (205). 92 Примечание к с.9 «Бесконечного тупика» Василий Васильевич где-то сказал, что свечка ему милее Бога. Бог это где-то там, вообще, а свечечка вот она, зажёг её, и она ожила, это «видно», в это можно верить. Свеча это символ тёплого времени. Русская история бесконечна, но прерывиста, разомкнута, и может быть именно поэтому она тепла. Как тепла и уютна всё же Россия ХIX века. Холод ХХ и делает её тёплой, очеловечивает, округляет, превращает из сумрачной пустоты нигилизма в быт, бытие. Свеча – символ надежды и символ жалости. Жалость возникает от сознания её одинокой конечности, надежда – от светлой сопричастности мировому времени. Перед смертью Розанов сказал: «Как всё произошло. Россию подменили. (94) Вставили на её место другую свечку. И она горит ЧУЖИМ пламенем, чужим огнём, светится не русским светом и ПО-РУССКИ НЕ СОГРЕВАЕТ КОМНАТЫ. Русское сало растеклось по шандалу. Когда эта чудная свечка выгорит, мы соберём остатки русского сальца. И сделаем ещё последнюю русскую свечечку. Постараемся накопить ещё больше русского сала и зажечь её от той маленькой. Не успеем – русский свет погаснет в мире». О чём хотел сказать Розанов своим пророчеством? Может быть, он тогда, в 18-ом, предвидел трагедию русской эмиграции? Или его мысль следует отнести к ещё более позднему времени? К НАШЕМУ времени? 93 Примечание к №81 Это всё мнение, «мне так приснилось». Мне дороги слова Ремизова: «Самое недостоверное исповедь человека. Достоверно только „непрямое“ высказывание, где не может быть ни умолчаний по стыдливости, ни рисовки „подымай выше“. И самое достоверное в таком высказывании то, что неосознанно, что напархивает из ничего, без основания и беспричинно, а это то самое, что определяется словом „сочиняет"“. Для любого психоаналитика слова «шляпа» или «мех» необыкновенно прозрачны. Но ведь и это шутка, намёк ни на что. В исповеди следует сделать недостоверной ПОДОПЛЁКУ. Тогда исповедь почти совпадет с истиной. Ибо её текст обернётся контекстом и сном. 94 Примечание к №92 «Как всё произошло. Россию подменили». (В.Розанов) Октябрь – что это? Полный крах, или есть в последующих событиях какой-то смысл, пусть тёмный, но смысл? Может быть, есть. Может быть, хотели из России сделать процветающую Францию с отличным пищеварением и давно выжранным червями мозгом (96). Но не получилось. Потеряли и мозг, и тело разрушили язвы, но остался человек, пускай кости и череп человека, но человека, а не полусущества-полумеханизма. Розанов ещё до революции писал: "Счастливую и великую родину любить не велика вещь. Мы её должны любить именно когда она слаба, мала, унижена, наконец глупа, наконец даже порочна. Именно, именно когда наша «мать» пьяна, лжёт и вся запуталась в грехе, – мы и не должны отходить от неё… Но и это ещё не последнее: когда она наконец умрёт, и обглоданная евреями будет являть одни кости – тот будет «русский», кто будет плакать около этого остова (97), никому не нужного, и всеми плюнутого. Так да будет…" И кто-то, я знаю, плачет, любит… А во Франции не могут даже задаться подобным вопросом. Некому. И может быть это страшнее. Самый страшный недуг – дебил со счастливой улыбкой и прозрачными глазами. Франция – развитое общество. И оно живёт своей сложной жизнью – там есть идея. Чужая. И живут французы для чужого. Мудрого, может быть даже гуманного и рачительного хозяина, но… чужого. А русские не захотели. С кровью, с мясом выдрали, потеряли всё, почти все, разрушили и уничтожили национальные святыни, но сохранили большее. Россия ещё поднимется. Через 50, через 100 200 лет. Может, мир похолодеет от ужаса фатальной борьбы (113). Как бы то ни было, сейчас ясно одно: Россия – единственная страна мира, где господство над историей не удалось, по крайней мере – «не завершилось». 95 Примечание к №52 Россия это страна допросов. Это уже из анализа художественной литературы ясно. Какой тут пример привести? Просто глаза разбегаются. Какого русского писателя ни возьми, везде допросы, допросы, допросы. (105) Допросища. Допросики. Ну вот Гоголь например. Огромное количество допросов в «Игроках», «Мёртвых душах», «Ревизоре». Везде допросы. Начало «Женитьбы»: «Подколесин: Не приходила сваха? Степан: Никак нет. – А у портного был? – Был. – Что ж он, шьёт фрак? – Шьёт. – И много уже нашил? – Да, уж довольно. Начал уж петли метать. – Что ты говоришь? – Говорю: начал уж петли метать. – А не спрашивал он, на что, мол, нужен барину фрак? – Нет, не спрашивал. – Может быть, он говорил: не хочет ли барин жениться? – Нет, ничего не говорил. – Ты видел, однако ж, у него и другие фраки? Ведь он и для других тоже шьёт. – Да, фраков у него много висит. – Однако ж ведь сукно-то на них будет, чай, похуже, чем на моём? – Да, это будет поприглядистее, что на вашем. – Что ты говоришь? – Говорю: это поприглядистее, что на вашем. – Хорошо. Ну, а не спрашивал, для чего, мол, барин из такого тонкого сукна шьёт себе фрак? – Нет. – Не говорил ничего о том, что не хочет ли, дескать, жениться? – Нет, об этом не заговаривал. – Ты однако же сказал, какой на мне чин, и где служу? (и т. д.)» Тут любопытна двусмысленная форма допроса. Это типичный допрос свидетеля, но допрос, ведущийся не следователем, а преступником. И преступник вскоре уличается в своём русском преступлении (женитьбе): Кочкарёв: Ты от меня, твоего друга, всё скрываешь. Жениться ведь вздумал? Подколесин: Вот вздор, совсем и не думал! Кочкарёв: Да ведь улика налицо (указывает на Фёклу (сваху. – О.)) … Ну что ж, ничего, ничего. Здесь нет ничего такого. Дело христианское, необходимое даже для отечества». 96 Примечание к №94 хотели из России сделать процветающую Францию с отличным пищеварением и давно выжранным червями мозгом Позорное «дело Дрейфуса» показало, что Франция постепенно перестаёт быть самостоятельной страной (99), превращается в лишенный мозга социальный труп, подобно марионетке дёргаемый за нити неведомым сверхгосударством. Что сказал Розанов о евреях самое глубокое, самое верное и самое злое? Наверно это: «В „еврее“ пришла новая „категория“ человека – а именно пришёл „отец диакон“, который есть новая и неслыханная „категория“ среди греков и римлян, между Ликургом и Катоном. В еврее никакой „крупицы“ нет нашего, нет французского, нет немецкого, нет английского. Ничего европейского нет и не будет. Сказано – масло. Сказано – олива. Сказано – лампадка. И длинные волосы и бархатный голос. С евреями ведя дела, чувствуешь, что всё „идёт по маслу“, всё стало „на масле“ и идёт „ходко“ и „легко“, в высшей степени „приятно“. Это и есть „о семени твоём благословятся все народы“ и „всем будет хорошо с тобою“ (около тебя). Едва вы начали „тереться около еврея“, как замечаете, что у вас всё „выходит“. И вы „маслитесь“ около него, и он „маслится“ около вас. И всё было бы хорошо, если бы вы не замечали (если успели вовремя), что всё „по маслу“ течёт к нему, дела, имущество, семейные связи, симпатии. И когда наконец, вы хотите остаться „в себе“ и „один“, остаться „без масла“ – вы видите, что всё уже вобрало в себя масло, всё унесло из вас и от вас, и вы в сущности высохшее, обеспложенное, ничего не имущее вещество. Вы чувствуете себя бесталантным, обездушенным, одиноким и брошенным. С ужасом вы восстанавливаете связь с „маслом“ и „евреем“ – и он охотно даёт вам её: досасывая остальное из вас – пока вы станете трупом. Этот кругооборот отношений всемирен и повторяется везде – в деревеньке, в единичной личной дружбе, в судьбе народов и стран. Еврей САМ не только бесталанен, но – ужасающе бесталанен: но взамен всех талантов имеет один большой хобот (110), маслянистый, приятный; сосать душу и дар из каждого своего соседа, из страны, города. Пустой – он пересасывает из себя полноту всего. Без воображения, без мифов, без политической истории, без всякого чувства природы, без космогонии в себе, в сущности – БЕЗЪЯИЧНЫЙ, он присасывается «пустым мешком себя» к вашему бытию, восторгается им, ласкается к нему, искренне и чистосердечно восхищён «удивительными сокровищами в вас», которых сам действительно не имеет: и начиная всему этому «имитировать», всё это «подделывать», всему этому «подражать» – всё воплощает «пустым мешком в себе», своею космогоническою БЕЗЪЯИЧНОСТЬЮ, и медленно и постоянно заменяет ваше добро пустыми пузырями, вашу поэзию – поддельной поэзией, вашу философию – философической риторикой (120) и подлостью. Сон фараона о 7 тучных коровах, пожранных 7 тощими коровами, который пророческим образом приснился египетскому царю в миг, как пожаловал в его страну Иосиф «с 11-ю братцами и папашей» – конечно был использован Иосифом фальшиво. Это не «7 урожайных годов» и «7 голодных годов», это судьба Египта «в сожительстве» с евреями, судьба благодатной и полновесной египетской культуры возле тощего еврея, с дяденьками и тётеньками, с большими удами, без мифологии и без истории, без искусства и философии. «Зажгут они лампадочки» и «начнут сосать». Плодиться и сосать, молиться и сосать. Тощий подведённый живот начнёт отвисать, наливаться египетским соком, египетским талантом, египетским «всем». Уд всегда был велик, от Харрана, от Халдеи, от стран ещё Содомских и Гоморовских. Понимания – никакого. Сочувствия – ничему. Один копеечный вкус к золотым вещицам египтян. И так везде. И так навсегда». Боже мой, какая глубина, какая масляная ласковость, какое издевательство. Множество моих друзей и знакомых – евреи. Тут дело не в жёлтом дворянстве, новой элите России, не только в этом. Один из них как-то спросил меня: «Одиноков, ведь ты антисемит? антисемит? Почему же мы дружим?» И мне стало так грустно, даже в глазах защипало. Как же тут объяснить? Ведь этому человеку «надо бы имени моего ужаснуться», бежать от меня куда глаза глядят. Ибо не только он абсолютно понятен, прочитываем в своем мегацыганстве – наивном, восточном, совершенно не осознаваемом, – это-то ладно, но дело в том, что он вне зависимости от своей воли и желания уже включён моим разумом в страшную игру (123) и стоит какой-то мельчайшей пешкой на громадном шарообразном поле. Он уже задуман мною. Помещён в двойную заглушку. И я сам гибну. Вообще, современные евреи видели русских В ИХ РАЗВИТИИ, настоящих, разве что издалека, знают понаслышке. Они всё каких-то маленьких, трёхсантиметровых кальмариков-осьминожиков видели (129) и думают, что они такие и есть. А они не такие. Они ведь в благоприятных условиях, знаете ли, и растут. А ещё Цицерон говорил, что «природа сказывается не в зачатке, а в совершенстве». Евреи погибнут из-за мнимости, которой они по привычке так опрометчиво «насосались». Отравляя своим нихилем, русские ставят еврея в положение «дружащего с евреем», положение для него совсем неожиданное, неслыханное, просто издевательское. (Хотя, разумеется, для русского тоже губительно такое соседство.) 97 Примечание к №94 «когда она (Россия) наконец умрёт и, обглоданная евреями, будет являть одни кости – тот будет „русский“, кто будет плакать около этого остова» (В.Розанов) «Закруглённый мир» (I часть этой книги) – что это? По форме – любовь к Розанову. По содержанию – глумление над ним. Всё верно, всё правильно. Пришёл развязный хам в узконосых ботинках и стал расшаркиваться аккуратно и «умно»: «во-первых», «во-вторых», «в-третьих». Но разве так говорят по настоящему? Разве признаются в любви словами «я вас люблю так искренно, так нежно…»? Нет, это во сне выговаривается избранниками божьими так чисто. А в реальном мире самое сокровенное говорится слабо, прерывающимся шёпотом. От ужаса и любви язык заплетается: «Тут такое дело… гм… Видишь ли… Я не знаю… Я не могу без тебя жить». А сам смотрит в окно. А за окном строится панельная пятиэтажка. В «Закруглённом мире» я по паркету разлетелся. Разве ТАК было? (100) Я купил «Второй короб» за огромную, бессмысленную сумму и прочёл за две октябрьские ночи. И это было как предсмертный укус пчелы Сократа. Больно и сладко. Целебное жало спасло от ревматизма одиночества. И никому не сказать. Я хочу поделиться, но никто не понимает, что я бормочу. Я написал гладко. Тогда «поняли». Но это же не так. Там нет меня. Смутно, в «подподтексте», при сопоставлении с II и III частью что-то видно. А так, «само по себе» – нет. Так каждый может написать. Вот Георгий Федотов написал: «За видимым хаосом, разорванностью, противоречивостью, приоткрывается тихая глубина». «Ищешь по привычке, к чему можно было бы прицепить ярлык цинизма, и не находишь … как поднимется рука судить того, кто сам так беспощадно казнит себя». «Категория меры, столь ему несродная, торжествует, как найденное равновесие сердца: как возможный предел благословения жизни». «Его любовь раздваивается, как эрос и жалость, оставаясь единой. И это единство – самое важное в завещании Розанова». (В 1931 году, в предисловии к эмигрантскому изданию «Опавших листьев».) Хорошо. И в сущности, так. А в конце своего предисловия Георгий Петрович привёл целиком цитату, «лист», фрагмент из которого здесь, в примечании №97, комментируется. И вот в этом комментируемом предложении Федотов выскреб бритовкой слова «обглоданная евреями». Выскреб подленько, без отточия. Не хорошо. Писать гаденькие гладенькие статейки и книжицы по философии это ещё не значит быть философом. Федотов нечестный человек. А за руку в объективированном тексте его схватить нельзя. В последнем предложении статьи одна ошибка. Да и то в цитате. Ошибка конечно имеющая символический характер. Такие проговаривания всегда бывают. Но замечают-то их далеко не всегда. И что это за «философия», восприятие которой зависит от справки филолога? Поэтому «Закруглённый мир» это пародия. Вторая часть именно за счёт пародийности из пародии выпадает. А эта, нелепая, уже я сам. Не текст, а ощущение от текста «Примечаний» это и есть ощущение моё от Розанова. Я писал первую часть «так», как «пустяк», не вполне серьёзно. Я уже сознавал, что это всё не то. Почему Я это написал? Почему это не мог написать кто-нибудь другой? Вот Федотов написал. Но если это просто «сделано», то зачем писать? Ну да, Розанов гений? – Гений. Чуткий? – Чуткий. Добрый? – Добрый. А зачем тогда писать? О чём? Это не нужно. Это глумление. Вот отец умер. А мне приносят о нём статью, где мне доказывают, что он хороший. Зачем это? КУДА ВЫ? Розанов писал, что мир погибнет от равнодушного сострадания. Нет. Или уж сострадать, но искренно, всей душой, до потери «приличия», до размазывания слёз по онемевшему от страдания лицу… или лучше отойти в сторону. Пригладил Розанова. Он как бы ПРОСТИЛ его. За что? Разве Розанов ему что-нибудь сделал? И вся жизнь Федотова… экскурсовод в российском палеонтологическом музее. И этот человек всерьёз считал себя философом. Быть умным человеком и уметь в талантливой форме излагать свои мысли это значит быть философом? А я скажу: да, Федотов умный. Он прочёл Розанова. Понял. Написал о нём учёную, интересную статью, помогающую понять мыслителя и лучше разобраться в собственных впечатлениях от его книг. Но когда Федотов писал, он явно не задавал себе один маленький вопрос: «А зачем?» Зачем это всё? И кому это нужно – «мои впечатления от Розанова». Даже самому Розанову – в очень незначительной степени. Ведь он прямо говорил, что ему плевать на то, что о нём пишут. Тут проблема воплощения, жизни и смерти. Надо оживить себя, ввернуть в эти проклятые испачканные строчками страницы. А возможно ли это? И не есть ли подобного рода существование фикция? От объективности Розанов исчезает. В первой части говорится только о Розанове. Но Розанова там нет. В третьей части Розанов это боковая тема. Но эта постыдная и до смешного жалкая неудача и есть действительно книга о Розанове. Книга, где жизнь меня смахивает смехом как крошки после ужина – «не нужен». 98 Примечание к №60 была создана мощнейшая технология придуривания Чехов о переписи на Сахалине: «Обыкновенно вопрос предлагают в такой форме: „Знаешь ли грамоте?“ – я же спрашивал так: „Умеешь ли читать?“ – и это во многих случаях спасало меня от неверных ответов, потому что крестьяне, не пишущие и умеющие разбирать только по печатному, называют себя неграмотными. Есть и такие, которые из скромности прикидываются невеждами: „Где уж нам? Какая наша грамота?“ – и лишь при повторении вопроса говорят: „Разбирал когда-то по печатному, да теперь, знать, забыл. Народ мы темный, одно слово – мужики"“. 99 Примечание к №96 Позорное «дело Дрейфуса» показало, что Франция постепенно перестаёт быть самостоятельной страной Леонтьев сказал: «Более 1200 лет ни одна государственная система, как видно из истории, не жила: многие государства прожили гораздо меньше». Сейчас идёт смена, создание новых наций. Современная Франция или Англия уже есть Франция и Англия лишь в смысле географическом. Мозг – евреи, тело – постепенно мулатизируется (смешанные браки, массовая иммиграция негров и арабов). В результате постепенно формируются новые этносы, с новой историей, новой религией. Франция уже сейчас похожа на Францию ХVIII века так же, как «Священная Римская империя германской нации» на настоящую Римскую империю. И очень наивно негодовать по этому поводу. Леонтьев опять верно заметил: «Есть люди очень гуманные, но гуманных государств не бывает … Правда и они организмы, но другого порядка; они суть ИДЕИ, воплощённые в известный общественный строй. У ИДЕЙ нет гуманного сердца. Идеи неумолимы и жестоки, ибо они суть не что иное, как ясно или смутно сознанные законы природы и истории». Безумие негодовать по поводу смертности людей. Люди смертны. И это ужасно. Но это закон, идея. Можно ощущать её жестокость и аморальность. Но «обличать» Смерть… Она и не будет с вами спорить. Вы можете десятилетиями проклинать её, но ответа не дождётесь. Просто постепенно начнут слабеть зрение и слух, выпадут зубы, волосы, кожа станет морщинистой и дряблой… Потом резанёт стеклом по сердцу и всё… Вот почему антисемитизм так груб, так неумён. Еврейство есть прежде всего определённая идея, а идею уничтожить нельзя. Сами евреи следуют ей невольно, само собой. Думать, что то или иное государство гибнет «от евреев», так же нелепо, как считать, что человек умирает от инфаркта. Отчего умирают люди? – От болезни. – Нет, люди умирают от Смерти. 100 Примечание к №97 Разве ТАК было? Я читал философов и думал: «Какой же я философ?» Иногда «расходился». Иду по улице, философствую, а мне кто-то спокойно говорит на ухо: «А у тебя отец умер». Смотрю в том Гегеля, а думаю про отца. (101) Хочется крикнуть что-нибудь умное, а голос тут как тут: «А отец-то твой где?» Как это, куда ЭТО ввернуть, вставить? «Что ни делает дурак, всё он делает не так». Сидят люди, разговаривают, и вдруг им ни с того ни с сего: «А у меня вот отец…» Читают лекцию по философии. Я вопросик лектору, «записку из зала»: «Такого-то числа такого-то месяца и года у меня умер Отец». И подпись: «Одиноков». – Ну и что? При чём здесь это-то? О чём вы, милейший?! Ну конечно, очень жалко, мы сочувствуем и т. д. И я получаюсь каким-то «и т. д.» «Идите отсюдова». Говорить мне с философами – профанация. Что-то тянется и получается глупо-тягуче: «Гегель в своей философской системе показал, что… Мы же считаем, однако… Тем не менее, при сравнительном анализе…» И голос срывается, я задыхаюсь. В одном предложении три «это» и четыре «который». А в голове: «Да, жил, понимаешь, существовал, а тут, хе-хе, „собирайте вещи“. Папенька-то „тю-тю"“. Какая-то мучительная постыдная незавершённость. Вышел на сцену, а штаны сзади рваные. „Зал грохнул“. „Не все дома“. И вот я прочел «Опавшие листья», в центре которых, в одном из центров, – болезнь и умирание близкого человека… Что же такое «Бесконечный тупик» (в целом)? Тот же ритм, те же темы. Я лежал где– то там, внутри, и думал: «А надо ли расти? Может быть так и остаться, в себе?» А Розанов сказал: «Расти, миленький. Закрой глаза и расти. Это фатум, и так МОЖНО». Что такое пощёчина? Пощёчина ли марксизм? – Набор слов. Не дотягивается. Пощёчина ли Гегель? – Совсем другое… Гегель другой, и его тяжёлая рука проходит сквозь туман моего лица. И вот статья Федотова о Розанове. Хорошо, интересно. О Розанове все пишут интересно. Я говорил уже, что он облагораживает мышление. (Гегель не облагораживает, а опошляет. Сам-то он не пошл, куда, и выговорить-то смешно такое. А вот почему-то опошляет всё вокруг, сыплет в мозг наждаком.) Да, значит, Федотов. С ластичком. Кто для него Розанов? – Разрушитель: «Вся изумительная вспышка Розановского гения питается горючими газами, выделяющимися в разложении старой России. Думая о Розанове, невольно вспоминаешь распад атома, освобождающий огромное количество энергии … не случайно, что вершины своего гения Розанов достигает в максимальной разорванности, распаде „умного“ сознания. Розанов одновременно и рождается сам в смерти старой России, и могущественно ускоряет её гибель. Иной раз кажется, что одного „Уединённого“ было бы достаточно, чтобы взорвать Россию … Розанов, убийца идей, выполнял провиденциальную функцию разрушителя империи». Нет, Розанов – это созидатель. А разрушитель, г-н Федотов, кто-то другой. С подлым ластичком. И я чувствую, вижу, как меня окружают со всех сторон федотовы и начинают стирать ластиками. 101 Примечание к №100 Смотрю в том Гегеля, а думаю про отца. Читаешь Канта или Гегеля, а в голове туманом клубятся русские мысли. Совершенно непроизвольно. Мысль работает чётко, аккуратно следует за написанным, но что-то параллельно летит, недоумевает. Связано ли это с собственно «думанием»? Да, и очень тесно. Но на ассоциативном конце этой связи совсем не то, что на конце логическом. То ли карикатура, размазанная клякса от пролившихся чернил, воздушный шарик, вырвавшийся из рук и беспомощно повисший яркой тряпочкой на колючей ветке – морозном узоре на стекле рассудка. И вот книга эта вся и есть русское восприятие Канта. Я его читал и писал на полях эту книгу. Вдуматься, в этом есть определённая логика, и, мысленно отдаляясь, читатель (так задумано) должен сложить отдельные смысловые штрихи, «примечания». Розанов писал: «Только оканчивая жизнь, видишь, что вся твоя жизнь была поучением, в котором ты был невнимательным учеником. Так я стою перед своим невыученным уроком. Учитель вышел. „Собирай книги и уходи“. И рад был бы, чтобы кто-нибудь „наказал“, „оставил без обеда“. Но никто не накажет. Ты – вообще никому не нужен. Завтра будет „урок“. Но для другого. И многие будут заниматься. Тобой никогда более не займутся». И мной больше «не займутся». Книга эта – урок. В чем он? Я и сам только догадываюсь. (118) Но знаю, что что-то произошло. Что? 102 Примечание к №81 человек проникается моими проблемами независимо от моей воли Не думаю, что это какой-то гипноз. Скорее, просто следствие исключительной мыслительной сосредоточенности, упорных ударов в одну и ту же точку. Пожалуй, это наиболее неприятная черта в моём характере. Это приводит к утончённому издевательству над людьми. Совершенно бессознательному… Правда в конечном счёте это издевательство над самим собой. Я гипнотизёр-наоборот и всегда всем навязываю определённое отношение к себе. Моя сила внушения нейтрализуется не менее мощной силой внушаемости. В моей открытости любым внушениям есть нечто идиотическое (пожалуй, я был идеальным октябренком и пионером – разумеется не во внешне-официальной области, а в сфере «духовной»). Часто сила внушения оборачивается на самого себя. Вот где, пожалуй, моя личность уникальна – в силе самовнушения. Вот и идея одиночества была мной мне внушена. Конечно в очень значительной степени я сам себя выдумал. 103 Примечание к №52 Но так естественно включиться в немыслимый диалог Когда ни о чем не думается, в голове вращаются какие-то обрывки, диаложики. Вот один из них: – Ты хоть понимаешь, что ты негодяй? – Почему же я негодяй? – Да потому, что ты ничтожество. – Почему же я ничтожество? – А потому, что ты негодяй. – Почему же я негодяй? – Да потому, что ты ничтожество (147) … И так до бесконечности. Это может повторяться в мозгу часами, как знакомая мелодия. (155) Только проснулся утром, ещё не открыл глаза, а уже над ухом глуховатый монотонный голос: «Ты хоть понимаешь…» И я так же монотонно и вяло включаюсь: «Почему же я…» А он уже радостно: «Да потому, что ты…» Машина закрутилась. Нет чувства раздражения, ненависти. Наоборот, это, так сказать, архетипическая форма диалога, не актуализированная вовне и поэтому удобная, сподручная. Это такой домашний, тихий адик, лишь нейтрализирующий реальность. Мне хочется с кем-нибудь говорить, и вот я мычу про себя до боли знакомую допросную песенку: – Какая же ты сволочь! Ты хоть понимаешь… Совершенно нет звуковой прорисовки слов, превращающей наглое определение в законченное ругательство. Скорее, это символ определяющей меня границы… Получается чистая определяющая интонация: – Гу-гу-гу угуг гугу? – Мы мэ намы гугу? – А гугок гыум угога. – Мы мэ угога? Возникает ощущение какой-то оживлённой беседы. Объяснения. Сразу всё окаймляется, оконтуривается. Мир становится объяснимым. 104 Примечание к №22 Годам к 12-ти я уже точно знал: мой отец дурак. Впрочем, это скорее было не знанием, а интуитивным ощущением Первое ощущение отца: мой отец – отец. Я играю с его тяжёлой рукой, целую её, кладу себе на голову, глажу ей себя. А он делает вид, что не замечает и что его рука не его, а так, «никакая». Чувство уюта: я мою с отцом руки. Умывальник леечкой, холодные игольчатые струи, здоровый запах дешёвого, но не грубого мыла. У отца руки большие-большие, чёрные-чёрные. (Он их специально перед этим незаметно от меня мазал куском угля.) (152) И он их моет-моет-моет, преувеличенно трёт друг о дружку, и смеётся: «Отличнейше». И руки становятся розовые, добрые. Это называется «папа пришёл с работы» и «ужин». Мыть руки – праздник. И еда праздник. Больше всего я любил варёный лук, морковь в супе и сырые яйца. Отец знал, что это невкусно, и специально воспитал у меня вкус к этим малосъедобным вещам. «М-м, какая прелесть. Яичко сырое». И высасывал его, закатив глаза: «Ат-тлич-нейше!» (Любимое вообще слово.) – «Папочка, я тоже хочу!» А суп, макароны, яблоки ел нехотя (худой, малокровный). Отцу обыгрывать вполне съедобные вещи было неинтересно. Негде развернуться художеству. Отец умел делать подарки. Пожалуй, единственное чувство абсолютного счастья: мне девять лет. Я просыпаюсь. Солнечное утро. У меня сегодня день рождения. Встаю и иду в одних трусиках босиком по нагретому солнцем паркету. И вдруг на столе, в косых солнечных лучах, целый парад (штук 20) новеньких золотистых солдатиков. Восторг, удивление и какое-то растворение в солнечном свете. Из другой комнаты голос: «Увидел». Я бегу туда, а там папа с мамой сидят и смеются. Последний уточняющий вопрос: «Это моё?! это насовсем мне?!» – «Ну конечно». – А-а-а-а!!!» Ни до ни после я не испытывал такого восторга. Сейчас вспоминаю, как ещё за месяц отец всё приставал показать солдатики. Я показывал, объяснял. Он долго вертел их, взвешивал на руках. «Да, хорошие. Но маловато». – «Да нет, вон сколько». – «Не-ет, голубчик, маловато. И обтрёпанные все, у этого вон и рука отвалилась». – «Да нет же, хорошие, это случайно, я его обменяю». – «Нет, солдатики у тебя хорошие, да мало их. В солдатики когда играешь, нужно много, чтобы целое сражение получилось. Потом и форма у всех одинаковая». И раз пять так подготавливал. Уже купил и подготавливал. Отец умудрился дать мне абсолютно асексуальное воспитание. Он никогда не ругался и говорил даже не «врёшь», а «сочиняешь». Максимально допустимым ругательством в семье было «кретин» или там «пигмей». (Мать иногда ругалась «при детях», и отец из-за этого ужасно переживал.) При этом семейный быт был непоправимо испорчен в самой своей основе его пьянством, мягко говоря, «неуравновешенностью» матери и полубарачной-полумещанской обстановкой во дворе и в школе. Я жил в смешанном и смешном мире… Но по своей самой-самой ранней, самой бессловесной сути всё-таки мир был строен и радостен. Забыто радостен. Вот восполняющее и искупающее дополнение к теме катка: Я совсем маленький бегу с отцом на Патриаршие пруды, мы кубарем скатываемся на только что замерзший лёд. Никого вокруг нет, каток ещё не открыт. Вечер. И вдруг включили Чайковского. Мы катаемся на валенках по льду. Это перед Новым годом. Вот, осмелев, каток заполняют люди. Музыка звучит, звучит. Это счастье. Всё потом разрослось вкривь и вкось. Но сам мир был благостен, добр и взаимно доверчив. 105 Примечание к №95 Какого русского писателя ни возьми, везде допросы, допросы, допросы. Всё-таки приведу ещё один пример. Уж слишком идеальна, слишком совершенна тут модель русского «весёлого разговора». «Село Степанчиково» Достоевского: » – Прежде кто вы были? – говорит … Фома, развалясь после сытного обеда в покойном кресле, причём слуга, стоя за креслом, должен был отмахивать от него свежей липовой веткой мух. – На кого похожи вы были до меня? А теперь я заронил в вас искру того небесного огня, который горит теперь в душе вашей. Заронил ли я в вас искру небесного огня, или нет? Отвечайте: заронил я в вас искру, или нет? Фома Фомич, по правде, и сам не знал, зачем сделал такой вопрос. (Важный штрих. Цепляние за человека происходит «просто так», вполне бесцельно, бессмысленно. – О.) Но молчание и смущение дяди тотчас же его раззадорили. Он, прежде терпеливый и забитый, теперь вспыхивал, как порох, при каждом малейшем противоречии. Молчание дяди показалось ему обидным, и он уже теперь настаивал на ответе… – Я спрашиваю: горит ли в вас эта искра, иль нет? – снисходительно повторяет Фома, взяв конфетку из бонбоньерки, которая всегда ставится перед ним на столе… – Ей-богу, не знаю, Фома, – отвечает, наконец, дядя с отчаянием во взорах, – должно быть, что-нибудь есть в этом роде … Право, ты уж лучше не спрашивай, я то я совру что-нибудь… – Хорошо! так, по-вашему, я так ничтожен, что даже не стою ответа, – вы это хотели сказать? Ну, пусть будет так; пусть я буду ничто. – Да нет же, Фома, Бог с тобой! Ну когда я это хотел сказать? – Нет, вы именно это хотели сказать. – Да клянусь же, что нет! – Хорошо! пусть буду я лгун! пусть я, по вашему обвинению, нарочно изыскиваю предлога к ссоре, пусть ко всем оскорблениям присоединится и это – я всё перенесу… – Фома Фомич! маменька! – восклицает дядя в отчаянии, – ей-богу же, я не виноват! так разве нечаянно с языка сорвалось!.. Ты не смотри на меня, Фома: я ведь глуп – сам чувствую, что глуп; сам слышу в себе, что нескладно… Знаю, Фома, всё знаю! ты уж и не говори! – продолжает он, махая рукой. – Сорок лет прожил и до сих пор, до самой той поры, как тебя узнал, всё думал про себя, что человек… ну и всё там, как следует. А ведь и не замечал до сих пор, что грешен, как козёл, эгоист первой руки и наделал зла такую кучу, что диво, как ещё земля держит! – Да, вы-таки эгоист! – замечает удовлетворённый Фома Фомич. – Да уж я и сам понимаю теперь, что эгоист! Нет, шабаш… исправлюсь и буду добрее! – Дай-то Бог! – заключает Фома Фомич, благочестиво вздыхая и подымаясь с кресла, чтоб отойти к послеобеденному сну». Может быть, допросы в России выместили проповеди и исповеди, а проповеди и исповеди, в свою очередь, подготовили почву для допросов. Слишком большая тяга исключительно к высшему типу общения, при секуляризации культуры обернулась серьёзной болтовнёй, формализованным легкомыслием, протоколируемыми пустяками, от которых зависит жизнь и смерть. Фома стал допрашивать присказку, каламбур: «Натрескался пирога, как Мартын мыла!» … Где именно ты видел такого Мартына, который ест мыло? Говори же, дай мне понятие об этом феноменальном Мартыне! Молчание. – Я тебя спрашиваю, – пристаёт Фома, – кто именно этот Мартын? Я хочу его видеть, хочу с ним познакомиться. Ну, кто же он? Регистратор, астроном, пошехонец, поэт, каптенармус, дворовый человек, – кто-нибудь должен же быть. Отвечай! – Дво – ро – вый че – ло – век, – отвечает, наконец, Фалалей, продолжая плакать. – Чей? чьих господ?» Назовите фамилию, домашний адрес, номер телефона. 106 Примечание к №42 «"C» улетучивается, а «L» остаётся» (Иванов-Разумник) Разумник таким образом уподобляет русскую интеллигенцию хлору. Где же вы видели левого публициста в России без «элементарных газов»? Ну и конечно, в такой атмосфере и зародыши тут как тут. Разумник, например, уподобляет интеллигенцию 30-40-х годов зародышу, который «сделал гигантский шаг вперёд». И тут же ссылка на одного из основоположников интеллигентской терминологии: «Прав был Белинский, говоря, что „русская личность пока эмбрион, но сколько широты и силы в натуре этого эмбриона, как душна и страшна ей всякая ограниченность и узость“. Эмбрион, что и говорить, широкий, сильный. Прямо и родился уже в косоворотке и с дубиной в руках. «Поссорился с Гегелем» для начала. А потом газы, газы, газы, газы… Добролюбова или Чернышевского надо уже в противогазе читать. По сравнению с ними – Разумник прав – Белинский был действительно, как он пишет «чудной, благоухающей личностью». 107 Примечание к №42 даже в литературе горел огонь идеологической конфронтации Соответственно история русской литературы должна быть построена на совершенно иных – для русской интеллигенции может быть даже оскорбительных – принципах. Во-первых, о литературном ПРОЦЕССЕ следует судить не по шедеврам, а по среднему уровню. Из-за крайне низкого статуса культуры в стране, конечно, и действительно выдающиеся вещи, вроде «Мёртвых душ» или «Преступления и наказания», воспринимались как партийно-агитационные произведения. Несомненно, этот уровень и этот тон присутствуют у Гоголя и Достоевского, но гениальность тут мешает достаточно ясно и чётко его выявить. В этом смысле гораздо показательнее произведения второстепенных литераторов. Во-вторых, следует учитывать, что собственно ПРОЦЕССОМ развитие русской ЛИТЕРАТУРЫ назвать нельзя, так как, по сути, литература в России всегда с профессиональной услужливостью выполняла определённый социальный заказ и никогда не являлась, таким образом, чем-то объяснимым преимущественно «из самого себя». Законы, по которым развивалась литература в России, не были литературными законами. И в-третьих, к литературе следует подходить как к элементу русской секулярной массовой культуры, наряду с декоративной живописью, иллюстрированными журналами, театрами, кафе-шантанами и т. д. Естественно, что в сверхидеологизированном обществе, обществе, перенасыщенном идеологией, даже оформление злачных мест и конфетных коробок строго умышленно. Или, иными словами, в таком обществе любой предмет культуры, даже подлинный шедевр, есть прежде всего и более всего «коробка конфет». Лишь с учётом этих трёх факторов общая картина становится относительно понятной и ЛЮБОЕ литературное произведение приобретает статус исторического факта. В свою очередь и тот или иной период в развитии литературы увязывается с историческим контекстом не «мистически», а более-менее правдоподобно. Так, не вызывает никакого сомнения, что в 80-х годах прошлого века поток ностальгических стишков, грязных дождливых пейзажиков и заунывных чеховских «рассказок» был частным следствием общего настроения глухого, злобного вредительства, инспирированного в ответ на жёсткий (то есть, если учесть возможность такого рода действий, недостаточно жёсткий) внутриполитический курс. Точно так же вполне ясно, что культ порнографии, получивший своё распространение после разгона II Думы, являлся частью кампании вредительства. С одной стороны, речь шла о дискредитации культурной жизни страны, с другой – использовался ещё один петушок на палочке для вербовки молодёжи в контрроссийское движение. Прежде всего дело именно в этом, а не в гешефте или общей либерализации общества. Это легко видно из анализа левых журналов того времени, одновременно аскетически-революционных и порнографических, или из произведений Сологуба, где усердно пропагандировалась «интересная сексуальная жизнь» революционеров и революционерок. Именно с этой точки зрения и стоит говорить об «истории русской литературы». Есть, конечно, и другая история. История духовная, история идей. Но как раз чтобы подойти к такому уровню, и не стоит выдавать одно за другое. Если угодно говорить о социальной истории русской литературы, то следует исходить из того места в социальной жизни страны, которое она реально занимала. А если речь идёт о духовном развитии, то не следует рассматривать литературу как результат элементарных социальных явлений. 108 Примечание к №26 оглянется, дёрнет плечом – и сразу видно: самозванец А что означает это русское слово – «самозванец»? Вот Пугачёв например. Очень наивно полагать, что он взял и вполне сознательно, в, так сказать, пропагандистских целях, объявил себя Петром III. Так считать это значит ничегошеньки не понимать ни в русском характере, ни в русской истории. Став «самозванцем», Пугачёв прежде всего потерял своё христианское имя и попал в искривлённый, сломанный чёртом мир – мир страшной, на глазах сбывающейся сказки, какого-то бесовского спектакля. На первом же допросе у Пугачёва вырвалась очень интересная фраза: «Богу было угодно наказать Россию через моё окаянство». Пугачёв попал в страшный сверхкарнавал-сон.() Хотелось проснуться, чувствовал, что так нельзя, а засасывало всё дальше и дальше. Пугачёвцы, ворвавшись в город, надевали женские платья и церковные облачения и начинали всех резать. Конечно, Пугачёв знал про себя, что он вор, но – крайне важная, русская черта – одновременно был вполне уверен в своём царском происхождении. В самозванном мире он был Царь. Интересно, что своих податаманов он переименовал в графов Воронцовых, Чернышёвых, Паниных, Орловых. Ещё более характерно, что Пугачёв переименовал Бердскую слободу в Москву, деревню Каргале в Петербург, а Сакмарский городок в Киев. Возникла целая Псевдороссия, самозваная скоморошья империя. Все эти пышные титулы и названия осмыслялись пародийно, со смехом, под похабные прибаутки и огурцы с капустой. «Ну чо, граф Воронцов, зенки-то вылупил? Одевай елистрические лапти и чеши в Питер за водярой. А не то в рыло. Го-го-го!!! Ха-ха-ха!!!» При этом постоянное ощущение, что это всё сон, сон. Пародийное отстранение и подчёркивало, что это всё не так, обманно, «ночно», по-чертовски и понарошку. И глазком русским (одним, трезвым) все за грань сцены посматривали. (497) Сам Пугачёв держал для себя 30 отборных лошадей, чтобы в критический момент бросить всех к чёртовой матери и убежать. А соратники стерегли его как заложника, намереваясь в конце представления выдать властям и заслужить прощение (что и сделали). Попавшие в русскую двойную провокацию башкирцы визжали от злобы: «Вай, Пугач шакал паршивый, взбунтовал, сам бежать хочет, а нас резать будут». Тут же и ключ к психологии русской революции, всей этой вакханалии переодеваний и переименований, когда уже города стали переименовывать в предварительно переименованные имена революционеров. И тоже башкирская проблема инородцев, которые пришли так: «Работаем полгода, а потом в разные стороны» (еврейская мафия, ставшая ЧК; наёмные латышские стрелки и т. д.). А заглушечность русская их засосала и убила. Евреи вовсе не были самозванцами в русской революции. Евреи вообще неспособны к самозванству. Это черта чисто русская: человек теряет свое имя, лицо. Не скрывает, а именно теряет. Пугачёв, конечно, был выдающимся расовым типом, мужицким гением. Он был такой нежный, отдающийся любым фантазиям проходимец и палач. Пушкин отлично подметил: Емелька сидел в тюрьме, уху ел. К нему академик Рычков вошёл, Пугачёв и говорит: «Здрассьте! Хотите ухи?» У Рычкова он сына, симбирского коменданта, убил. Рычков сначала закричал, заругался, а потом не выдержал и заплакал. А Пугачёв посмотрел, посмотрел на него и тоже заплакал. Зверюга русская… 109 Примечание к №78 Набоков очень близок Чехову. Первое произведение Набокова, «Машенька», своим сюжетом очень напоминает рассказ Чехова «Верочка» (несостоявшаяся любовь). Хотя сам Чехов свою близость Набокову, конечно, осознавать не мог. В письме к Ф.Д.Батюшкову от 23 мая 1902 г. он писал: «Что же касается г. Чердынцева, то о нём я не знаю, никогда его не видел и ничего о нём не слышал…» 110 Примечание к №96 «еврей … взамен всех талантов имеет один большой хобот» (В.Розанов) Типичная еврейская молитва: «Боже всемогущий, ныне близко и скоро храм Твой создай, скоро, в дни наши как можно ближе, ныне создай, ныне создай, ныне создай, ныне близко храм Твой создай. Милосердный Боже, великий Боже, кроткий Боже, всевышний Боже, благой Боже, сладчайший Боже, безмерный Боже, Боже израилев, в близкое время храм Твой создай, скоро, скоро, в дни наши, ныне создай, ныне создай, ныне создай, ныне создай, ныне скоро храм Твой создай! Могущественный Боже, живой Боже, крепкий Боже, славный Боже, милостивый Боже, вечный Боже, страшный Боже, превосходный Боже, царствующий Боже, богатый Боже, великолепный Боже, верный Боже, ныне немедля храм Твой возставь, скоро, скоро, в дни наши, немедля скоро, ныне создай, ныне создай, ныне создай, ныне создай, ныне создай, ныне скоро храм Твой создай!» Какой у этой молитвы (о пришествии Мессии) выманивающий и высасывающий ритм! Торопливо, безнадёжно, и не дадут. И от сознания этого уже нагло, смешно и по-детски трогательно: «Дай! дай!» А с другой стороны, и не смешно: какая настойчивая выпрашивающая сила, какая выпрашивающая мощь! 111 Примечание к №58 Много писалось о нацистском «черепословии», но ведь можно написать и о черепословии антирасистском Современной биологией и психологией (запрещённой в социалистических странах) твёрдо установлено следующее: 1. Объективно существует и поддается экспериментальной проверке интеллект человека (коэффициент интеллектуального развития). Суть интеллекта заключается в способности усвоения, накапливания и переработки информации и, на основе последнего, в способности целенаправленного изменения и планирования своего поведения. 2. Интеллект сам по себе является биологическим свойством и обладает исключительно высокой степенью наследования. (112) Наследуемость коэффициента интеллектуального развития равна 81%. Примерно такую же степень наследования имеет рост человека или цвет глаз. Все высказывания о чисто или преимущественно социальной детерминированности интеллекта несерьёзны. 3. Хотя достаточно высоким интеллектом обладает только человек, элементарные интеллектуальные способности присущи и высшим животным (114). Уровень интеллекта колеблется в очень широких пределах, причем и внутри и вне вида. Так, умная крыса может быть умнее глупой обезьяны. Однако при этом существует жёсткая вероятностно-статистическая закономерность распределения интеллекта в соответствующих группах. В целом, как вид обезьяна умнее крысы. То же верно для внутривидовых различий. Внутри человеческого вида коэффициент интеллекта колеблется от 70 единиц (порог нормы, ниже которого находятся 2-3% населения, относящиеся к дебилам) до 140 единиц (средний уровень групп специалистов высшего разряда, выше которого находятся только отдельные индивидуумы). Для сравнения: средний уровень интеллекта неквалифицированного рабочего в развитом государстве составляет 85 единиц. Расовые (популяционные) отличия тоже характерны для уровня интеллекта. Например, по самым заниженным данным интеллект белого населения США на 15 единиц выше, чем у американских негров (т. е., точнее, мулатов). 4. Социальные различия при развитии интеллекта имеют место, но занимают подчинённое положение по отношению к биологической детерминации. Социальная среда может оказывать только очень грубое и негативное воздействие на интеллект человека. Тяжёлые физические и психологические условия пагубно сказываются на развитии интеллекта, но уже при минимальном уровне социальной обеспеченности (отсутствие голода, возможность получить среднее образование) негативное воздействие сводится к нулю. У средних и высших социальных слоёв развитие интеллекта почти исключительно зависит от наследственных факторов. При помощи грубого насилия развитию интеллекта можно помешать. Повысить природный потенциал интеллекта невозможно. 5. Для любой нации, любого класса, любой социальной группы характерны крайне широкие рамки интеллектуального коэффициента. Несомненно, в этом сказывается индивидуальная природа человека, его свобода, независимость от окружающей обстановки. Но при изучении больших масс людей законы интеллектуальной стратификации выступают с железной последовательностью. Возможна и естественна ситуация, когда негр умнее немца, рабочий умнее предпринимателя или учёного, женщина умнее мужчины. Но это возможно лишь как явление единичное, частное. 6. Особенно жёстко закон интеллектуального неравенства проявляется при сравнении исключительно больших масс людей (наций и государств) и при сравнении наиболее интеллектуально развитых представителей той или иной группы. История фактически не знает женщины-гения, гения негра или азиата. В плане видовом закон интеллектуальной стратификации чрезвычайно демократичен. В плане популяционном – относительно демократичен. Но на вершине, в плане индивидуальном – жесток. В биологическом мире мужчина и женщина не могут жить друг без друга и все люди братья. В мире душевном между мужчиной и женщиной возможен контакт и между людьми возможен диалог и взаимопонимание. Но в мире духовном женщина не существует и мужчина обречён на одиночество. Человечество же распадается на гениальных одиночек, избранных. Речь идёт об интеллекте, о чём-то поддающемся количественной оценке, относительно простом, относительно материальном. Если такое различие даже на элементарном уровне духовной жизни, то что же говорить о сравнении людей и народов на уровне национальной идеи, религиозного чувства, способности к прозрению? Какой же неслыханный масштаб неравенства здесь? 112 Примечание к №111 Интеллект сам по себе является биологическим свойством и обладает исключительно высокой степенью наследования. Следовательно, поддаётся селекции. Можно ужасаться и негодовать. Но я и говорю, что биологический мир, поскольку он связан с высшими сферами, – жесток. Да, вот так – «поддается селекции». Однозначно. Споры, разговоры – бессмысленны. 113 Примечание к №94 мир похолодеет от ужаса фатальной борьбы Глупость и абсолютная бессмысленность русского человека приводит к очень сильной воспроизводимости ситуации. Поэтому евреи, запутавшись в русскую историю, «вплёвшись» в нее, уже от русских не отделаются (115). Из переплёта этого не выйдут. (117) Абсолютная целесообразность, сплетённая с абсолютной бесцельностью, приведёт к доминированию в мире. ХХII век это борьба русских и еврейских наднациональных кланов, приобретшая космические масштабы. Советско-американское противостояние будет размываться. Оно и сейчас на самом деле весьма смутное, расползающееся. 114 Примечание к №111 элементарные интеллектуальные способности присущи и высшим животным Острота расового вопроса в биологии понятна любому. Расы суть породы. То есть раса человека, его национальность уподобляется породе собак. Аналогия с собаками вызывает, конечно, раздражение. Значит тут собака и зарыта. Сказать человеку «волк», он не обидится. То же – «вепрь». «Свинья» и «собака» – грубейшие ругательства. Но «вепрь» уже благородно. Тут тот же случай, что и с обезьяной. Слишком похоже, слишком близко. Человек в процессе эволюции сам себя одомашнил как биологический вид. «Одомашнивание» с точки зрения биологии есть несомненная дегенерация. Потеря волосяного покрова, уменьшение общего размера организма и размера головного мозга, порча зубов, ослабление зрения, большая психическая слабость и утомляемость. Сравнение голой жирной свиньи с поджарым клыкастым зверем слишком обидно для человека. А что касается собаки, то аналогия ещё унизительнее, ещё прозрачнее. Слишком она умна, слишком напоминает человека в собственно человеческой стихии. Но между прочим, тут, в паре «собака – волк», есть для человека очень важное указание. Человек произошёл вовсе не от обезьяны. Он произошёл от сверхчеловека. Многочисленные исследования зоопсихологов доказали, что волк качественно умнее собаки. Да и внешне это ясно, стоит только посмотреть на огромную волчью голову, мощную и крепкую черепную коробку. Не произошли ли тогда и люди, сапиенсы-собаки, от людей-волков? Я не понимаю (или, наоборот, очень хорошо понимаю), почему эта версия столь непопулярна в биологии и особенно в отечественной биологии. Биологи идут на прямую ложь, на прямые подтасовки. В третьем издании БСЭ в статье «Череп» написано: «У ископаемых высших приматов – австралопитеков – объём мозга равен в среднем 530—600 куб. см., у древнейших людей (архантропы) – 1000 куб.см., у древних людей (палеоантропы) – 1360 куб. см., у современного человека – 1500 куб.см.» В статье «Головной мозг» объём мозга современного человека уточняется: 1456 куб.см. То есть по сравнению с палеоантропами увеличение всего на 100 кубиков. Поэтому вполне справедливо в статье «Антропогенез» сказано: «Палеоантропы (неандертальцы) – относятся к заключительному этапу второй стадии антропогенеза. У них больше черт сходства с современным человеком, головной мозг по объёму и строению почти не отличается от мозга современных людей.» Но вот статья «Неандертальцы». С «человеком разумным» тут прямого (цифрового) сопоставления нет и редакция сочла возможным пропустить следующую информацию: «Для неандертальцев Западной Европы характерен крупный мозг (до 1700 куб.см.)». 1700! Это на 250 кубических сантиметров больше среднего мозга современного человека. Конечно, череп неандертальца более груб: больше челюсти, ниже лоб. Как и у волка. Ведь по сравнению с волчьим, череп охотничьей собаки более миниатюрен, более «интеллигентен». Но волк умнее. Качественно. Немцы с их арийской теорией были, конечно, правы. На севере Европы ещё в начале новой эры сохранились реликтовые люди-волки – немцы. Уж конечно, от таких «варваров» произошли в свое время римляне и греки, вообще люди. От них, а вовсе не от дегенерирующих австралийцев или папуасов. Судить по ним о предках человека – это всё равно, что судить о птицах по бескрылой птице Галапагосских островов. Ну да, есть такая аномалия, тупик эволюции, частность. Разве пигмей или негритос мог выдумать письменность, вообще язык? Более того, разве современный человек смог бы сделать такое? Кто он без великой культуры сапиенсов? – Маугли, жалкий маугли. Не книжный, а настоящий, превратившийся в животное. Чтобы появился человек, нужен был сверхчеловек. Разум не начал тлеть под низким черепным сводом тусклой искрой. Нет, первая мысль была подобна грохоту молнии. Молния – не искра. Превратить насыщенный раствор в кристалл легко – стоит только бросить затравку: маленький кристаллик или даже просто пылинку, иголку. Но если ничего нет? Если в прошлом – пустота, мрак, миллиарды лет немоты – вплоть до сотворения мира и времени? Как появиться слову? Раствор разума должен быть перенасыщен, мозг должен быть громаден и совершенен, давно готов к великому акту мышления. Так же как ребёнок уникально восприимчив и обладает гениальной памятью, исключительной способностью к творчеству, точно так же детство человеческого вида было озарено исключительностью. Но. В одном (и высшем) отношении собака совершеннее волка. Всё звериное и животное в ней подавлено, а некоторые сегменты «животного» исчезли почти полностью. Собака, и это качество исключительное, самому мудрому волку недоступное совершенно, – собака способна на контакт с высшим существом. Волк может привязаться к человеку, но именно как волк, и особенно, если человек будет себя вести, как волк же. Собака привязывается к человеку как «друг человека», и человек привязывается к собаке наоборот, даже проявляя именно свои человеческие качества. Этим собака бесконечно ближе человеку всех других животных. Ведь и человек может положить свою мудрую собачью голову на колени Кому-то. 115 Примечание к №113 евреи, запутавшись в русскую историю, «вплёвшись» в неё, уже от русских не отделаются Уже само по себе существование еврея для русского есть издевательство: «Как еврей? Почему? Зачем? Как вы живёте! Как же так можно!!!» Но существование русского для еврея это уже нечто неслыханное. Это какая-то мировая несправедливость. И мировая несправедливость, с которой непосредственно столкнулось его личное существование. У немцев к русским ненависть вообще, абстрактная, а у евреев – глубоко личная, интимная. Как к Христу. Они даже теряют всю свою осторожность и прямо, в лицо, сами не замечая, проговариваются. Вот что пишет, например, автор «Истории еврейского народа» С.М.Дубнов о хасидистских оргиях: «То не было бессмысленное пьянство русского крестьянина, превращающее человека в животное; хасид пил – в более умеренных дозах – „для души“, чтобы „прогнать печаль, отупляющую сердце“, усилить религиозную восторженность, оживить общение с единомышленниками». А русский, значит, чисто машинально самогонку из корыта лакает. Из «Дневника писателя» Достоевского: «Если уж зашла речь о предрассудках, то как вы думаете: еврей менее питает предрассудков к русскому, чем русский к еврею? Не побольше ли? … у меня перед глазами письма евреев, да не из простолюдья, а образованных евреев, и – сколько ненависти в этих письмах к „коренному населению“! А главное, – пишут, да и не примечают этого сами». Это злоба семита-охотника. Он загоняет кабана в ловушку, а тот, необъяснимо почему, не идёт. Ариец бы огорчился, но и отождествил себя со зверем: «Ай, хорошо, ай, молодец! Ловко!» Это чувство хорошо подметил Мережковский, говоря о персонаже толстовских «Казаков»: «Да, он не только „знает“, но и „жалеет“, „любит“ зверя. Потому и знает, что любит. Он любит и того кабана, за которым охотится в камышах и которого убьёт. Вот чисто арийское противоречие; (128) вот живой, животный изгиб переплетённых веток в арийской заросли, чуждый и непонятный простому, правильному, как черта горизонта, беспощадно-прямолинейному и пустынному духу Семита». Для семита ускользнувший зверь – тупое ничтожество, шут, дурак. Будь он проклят во веки веков, чтоб у него клыки в мозг вросли, чтоб его язык покрылся язвами, чтоб его глазки выдрало колючками, а шкура потрескалась гноящимися ранами. Кто виноват? – виноват не охотник, он всё рассчитал. Виновата грязная скотина. И ведь не специально, не то чтобы разгадал ловушку – тут ещё не так обидно, здесь утешительная объяснимая объективность. А он просто «в дурь попёр». Сделали засаду в дубовой роще у источника, а он взял и проспал весь день. Русский, делая «злые вещи», сам превращается в «злое животное», непредсказуемое. Русские как будто и выдуманы для издевательства над евреями. 116 Примечание к №86 А фамилии, фамилии какие! Абстрактно-обобщённые, безлично обычные. «Типовая ситуация». Хармс, уже живущий в русском аду, с эпической силой показал заурядность русского преступления, его непреступность, обыденность. Пожалуй, с ещё большей силой, чем в «Григорьеве и Семёнове», это показано в рассказе «Охотники». Само название ещё более стёрто, максимально «бытовО». И «зачин» рассказа чудовищно обычный: «На охоту поехало шесть человек, а вернулось только четыре. Двое-то не вернулись. Окнов, Козлов, Стрючков и Мотыльков благополучно вернулись домой, а Широков и Каблуков погибли на охоте». Поехало шесть, вернулось четыре. Проще не скажешь. А дальше ещё проще (хотя, казалось бы, некуда уже): «Окнов целый день ходил потом расстроенный и даже не хотел ни с кем разговаривать». В уста сахарные за это расцеловать! Это суть. Я как-то поймал себя на внутренней усмешке при слове «топор». «Зарубили топором» – в этом есть что-то смешное, инфантильное. И я вдруг отчётливо понял: а действительно, смешно! Ведь топор – это «столярный инструмент». Это не нож, не кинжал, не копьё или дубина, наконец не боевой или палаческий топор, сходный с русским топором весьма отдалённо, а просто – «орудие труда», по своей сути совершенно не предназначенное для убийства, нелепое в роли «орудия убийства». Так же нелепое, как отвёртка или молоток. Во-от – молоток. Женское, бытовое оружие, оружие истеричек и сумасшедших. Убежал из психиатрической больницы, а из кармана халата ручка молотка торчит. И взгляд безумный. Подходит к автобусной остановке и тюк молотком одного, тюк другого. (130) И тут, в случае с топором, – обухом кувылк в темечко. Другой побежал, и его – кувылк. Шли в лес по дрова вшестером, вернулись – вчетвером. Широков и Каблуков погибли на лесозаготовках. Их потеряли, забыли. А потом: стойте, да с нами, КАЖИСЬ, ещё двое были. Баба везёт дочку на санках, приходит домой, глядь, а санки-то пустые. «Ой, да я, кажись, с Машкой была, где Машка-то?» А Машку уже под лёд затянуло. Везла санки по льду, она в прорубь и свалилась. И тут дома дела: печку надо растопить, Машке той же щи готовить. И некогда думать и чего-то думать скушно. И баба давай горшками греметь. А может быть, и не было никакой Машки-то. И потом «гуманизм». Окнов, Стрючков и Мотыльков волнуются, переживают и как-то незаметно убивают Козлова. Козлов приставал к Окнову, а Окнов его камнем по затылку ударил. А потом ногу оторвал: "Козлов: Как же я дойду до дома? Мотыльков: Не беспокойся, мы тебе приделаем деревяшку. Стрючков: Ты на одной ноге стоять можешь? Козлов: Могу, но не очень-то. Стрючков: Ну, мы тебя поддержим. Окнов: Пустите меня к нему. Стрючков: Ой, нет. Лучше уходи! Окнов: Нет, пустите!… Пустите!… Пусти… Вот что я хотел сделать. Стрючков и Мотыльков: Какой ужас! Окнов: Ха-ха-ха! Мотыльков: А где же Козлов? Стрючков: Он уполз в кусты! Мотыльков: Козлов, ты тут? Козлов: Шаша!.. Мотыльков: Вот ведь до чего дошёл! Стрючков: Что же с ним делать? Мотыльков: А тут уже ничего с ним не поделаешь. По-моему, его надо просто удавить. Козлов! А, Козлов? Ты меня слышишь? Козлов: Ой, слышу, да плохо. Мотыльков: Ты, брат, не горюй. Мы тебя сейчас удавим. Постой!.. Вот… Вот… Вот… Стрючков: Вот сюда, вот ещё! Так, так, так! Мотыльков: Теперь готово! Окнов: Господи благослови!" Достоевский умилялся: "В «Капитанской дочке» казаки тащат молоденького офицера на виселицу, надевают уже петлю и говорят: «Небось, небось» – и ведь действительно, может быть, ободряют бедного искренно, его молодость жалеючи. И комично, и прелестно. (194) Да хоть бы и сам Пугачёв с своим зверством, а вместе с беззаветным русским добродушием". 117 Примечание к №113 (евреи) из переплёта этого не выйдут Идея русской истории – это такое теплое живое облако, в морозном, пронзительно синем русском небе. И оттуда выбрасываются, как-то создаются русские. И я тоже выброшен. И именно такой, тут уж ничего не поделаешь. По себе только, только по себе могу догадываться, что же это такое вообще. И то само это догадывание уже задумано там, в облаке. Так что «похлопал рукавицами на Камчатке и пошел рубить избу». И всё. Евреи этим будут размозжены. Без всякой личной со стороны моей ненависти и даже неприязни. Я не виноват. Так получается. Конечно, в уроднении национальному року есть и что-то приятное. Чувство: а, вот я какой, вот почему это всё у меня. (124) Когда подросток не подготовлен к любви, он не знает, что с ним начинает происходить, и мучается, может даже умереть, покончить жизнь самоубийством. А когда жизнь его пряма, то возникает совсем иной настрой – чувство начинающейся весны, радости, жизни. Догадывание о заложенной кем-то сверхпрограмме может превратиться в спокойное, радостное следование, принятие и, в конце концов, вторичное облагораживание всё равно предначертанного судьбой пути. 118 Примечание к №101 Книга эта – урок. В чём он? Я и сам только догадываюсь. Достоевский писал: «Иногда снятся странные сны, невозможные и неестественные; пробудясь, вы припоминаете их ясно и удивляетесь странному факту: вы помните прежде всего, что разум не оставлял вас во всё продолжение вашего сновидения; вспоминаете даже, что вы действовали чрезвычайно хитро и логично во всё это долгое, долгое время, когда вас окружали убийцы, когда они с вами хитрили, скрывали своё намерение, обращались с вами дружески, тогда как у них уже было наготове оружие и они лишь ждали какого-то знака; вы вспоминаете, как хитро вы их, наконец, обманули, спрятались от них; потом вы догадались, что они наизусть знают весь ваш обман и не показывают вам только вида, что знают, где вы спрятались; но вы схитрили и обманули их опять, всё это вы припоминаете ясно. Но почему же в то же самое время разум ваш мог помириться с такими очевидными нелепостями и невозможностями, которыми, между прочим, был сплошь наполнен ваш сон? Один из ваших убийц в ваших глазах обратился в женщину, а из женщины в маленького, хитрого, злого карлика, – и вы все это допустили тотчас же, как совершившийся факт, почти без малейшего недоумения, и именно в то самое время, когда, с другой стороны, ваш разум был в сильнейшем напряжении, выказывал чрезвычайную силу, хитрость, догадку, логику? Почему тоже, пробудясь от сна и совершенно уже войдя в действительность, вы чувствуете почти каждый раз, а иногда с необыкновенною силой впечатления, что вы оставляете вместе со сном что-то для вас неразгаданное? Вы усмехаетесь нелепости вашего сна и чувствуете в то же время, что в сплетении этих нелепостей заключается какая-то мысль, но мысль уже действительная, нечто принадлежащее к вашей настоящей жизни, нечто существующее и всегда существовавшее в вашем сердце; вам как будто было сказано вашим сном что-то новое, пророческое, ожидаемое вами; впечатление ваше сильно, оно радостное или мучительное, но в чём оно заключается и что было сказано вам – всего этого вы не можете ни понять, ни припомнить». 119 Примечание к №78 «год спустя водолаз докладывал, что на дне очутился в густой толпе стоящих навытяжку мертвецов» (В.Набоков) Серафимович, «Железный поток»: «У нашей станицы, як прийшлы с фронта козаки, зараз похваталы своих ахвицеров, тай геть у город к морю. А у городи вывели на пристань, привязалы каменюки до шеи тай сталы спихивать с пристани в море. От булькнуть у воду, тай всё ниже, ниже, всё дочиста видать – воды сы-ыня та чиста, як слеза, – ейбо. Я там был. До-овго идуть ко дну, тай всё руками, ногами дрыг-дрыг, дрыг-дрыг, як раки хвостом … А як до дна дойдуть, аж в судорогах ущемляются друг с дружкой тай замруть клубком. Всё дочиста видать, – вот чудно.» В своём эссе о Гоголе Набоков писал: «Русский, который думает, что Тургенев был великим писателем, а своё представление о Пушкине основывает на мерзком либретто Чайковского, беззаботно пустится в лодочную прогулку по нежнейшей зыби таинственного гоголевского моря и испытает невинное удовольствие от того, что покажется ему причудливым юмором и красочными колкостями. Но ныряльщик, искатель чёрных жемчужин, тот, кто предпочитает общество глубоководных чудищ пляжным навесам, найдёт в „Шинели“ тени, отбрасываемые на наше существование теми другими состояниями бытия, которые мы смутно постигаем в редкие мгновения восприимчивости к иррациональному». В начале ХIХ века Гоголя душили и не додушили – следовательно, выбрали бездну русского языка, с плаванием в оной всякого рода «глубоководных чудищ», вместо плоского, но прочного и уютного солнечного пляжа(). Левые восприняли произведения Гоголя буквально, сочли зеркальным отражением реального мира. Но если «Ревизор» или «Мёртвые души» это обобщённое выражение реальности, то такую реальность следует разрушить. А следовательно, уничтожить и самого Гоголя как её порождение. Разрушение старого мира они и начали с Гоголя. Что им вполне удалось. Гоголь сжёг второй том своего романа и умер, точнее, погиб. Это первая, одна из первых жертв социализма, его принципиальной антикультурности (письмо мракобеса Белинского). Правые же считали гоголевские произведения злобной карикатурой. Писали, что «Ревизор» – это неправдоподобный фарс, анекдот с бродячим международным сюжетом (Булгарин), что Гоголь развлекает публику низкопробными шутками и как малоросс и полонофил клевещет на русских. В последнем случае не принималось во внимание, что ещё «Вечера на хуторе близ Диканьки» вызвали упрёки в незнании народных украинских обычаев и украинского быта. Это и неудивительно, ведь Гоголь был принципиально антисоциален, никогда не умел нормально общаться с людьми и жил во сне, как лунатик. Его разбудили, и он сорвался с крыши. Тут рука об руку с Белинским положили свой камешек и Булгарин, да и славянофилы, объявившие Гоголя русским Гомером и пытавшиеся его заставить видеть другие (хорошие) сны. В конечном счете наиболее здоровым (понятия истины и лжи, как я уже говорил, в мифотворчестве не существуют) отношением к Гоголю было отношение Булгарина, этой добродетельной посредственности. Лет через 20-30 бутылочные осколки колкостей были бы обкатаны на пляже волнами времени и Гоголь превратился бы в русского Марка Твена. Но булгаринский подход был обречён на неудачу. Гоголь свёл с ума своих читателей, дал им полную свободу фантазий, заворожил их осуществимостью. Давно подмечена избыточность его прозы, мощность изобразительных средств, которые тысячекратно превосходят потребности изложения, делая его даже ненужным, отступающим на задний план. Неважно ЧТО, важно КАК. Первое – статика, второе – динамика. Гоголь дал русской литературе время, положил начало литературному ПРОЦЕССУ, несущемуся неизвестно куда «птицей-тройкой». Вся русская литература вышла из Пушкина, но вывел её Гоголь. Мир Пушкина совершенен, он вне времени, он замкнут, самодостаточен. Вообще, Пушкин стоит несколько особняком, и его, в принципе, можно было локализовать, «закрыть» и заморозить, не покалечив. А Гоголя можно было только сломать, вырвать с корнем. Русские и толпились около него, вольно или невольно затаптывая. Но сорвалось. Пушкин – русское сознание. (127) Гоголь – сон этого сознания. В Гоголе русская культура начала видеть сны. (В допушкинскую эпоху между сном и явью не было ясной границы, не возникло русской личности, способа существования русского «я».) И весь ХIХ век, его литература, это гигантский сон. Сон с неизбежным кровавым пробуждением, (174) кровавым похмельем, когда все персонажи, столь агрессивно навязываемые реальности, наконец, по закону сбываемости, ожили и начали свою сатанинскую свистопляску. И вот уже мичман Раскольников топит в Чёрном море российский флот. (184) Нет, не случайно вырвалось у Розанова: «Ни один политик и ни один политический писатель В МИРЕ не произвёл в „политике“ так много, как Гоголь». Правые считали, что следует уничтожить Гоголя и, следовательно, будущий мир. Правые и левые – воля. Сам Гоголь – фатум. «Вот к чему могут привести русские сны». И ещё одна сила – само государство уцепилось за Гоголя. Ему дали социальную свободу (губительную для русского). Николай I лично соизволил аплодировать «Ревизору». «Ревизор» стал расти, со временем развернулся в черный вакуум. И это тоже привело к окончательному несчастью личной жизни Гоголя. Психологический надлом произошёл у него именно после высочайшего одобрения. Из Нежина на петербургский Олимп. Сбывшаяся мечта Поприщина. Николай I насильственно социализировал пьесу и, следовательно, пошёл по пути западников, по пути Белинского. Набоков хорошо подметил, что высшая похвала Николая I по отношению к художественному произведению – «дельно» – удивительно совпадала с лексикой радикальной критики. В сущности, и та и другая сторона понимала ненужность литературы, хотела её использовать для утилитарных целей. Но русской литературе хватило и этой щелочки в реальность, чтобы в конце концов эту реальность изменить. Возможно даже, что как раз утилитаризм способствовал усилению агрессивности литературы, кислотой выгрызающей реальность, разрушающей реальность. 120 Примечание к №96 (еврей) «заменяет … вашу философию – философической риторикой» (В.Розанов) Гениальный русский философ Соловьёв разработал, открыл, дал; светлые силы; прогресс; боролся; тяжкие испытания; пророк; спасибо; гигантский вклад, новая ступень; отповедь клеветникам; скромный-тихий-добрый; целая школа, титан, целая плеяда; беззащитный; цепляются за фалды; нет, не отдадим; сократовский лоб; есть традиции русской интеллигенции, и мы никому не позволим; речь 1881 года; душная атмосфера; благородный защитник; ужасы еврейских погромов; предвидение; да; наша Россия… И т. д. и т. п. Долб, долб, долб… Читайте, запоминайте. 121 Примечание к №52 обратная сторона бесформенности – крайняя формализация Чернышевский был создан для допроса как птица для полета. Вот уж где развернулось его грубо-русское мышление, не испорченное, а, скорее, утрированное семинарией. Примитивнейшие и потому надёжнейшие заглушки и доводки как нельзя лучше подходили к универсуму следствия, в котором все всё знали, но это знание никак не могли выразить, зафиксировать. Конечно, допросы – это национальный вид общения. Внутри допроса западному (тем более восточному) человеку русский 100 очков вперёд даст. Чернышевский, вообще глупый и тягучий, в допросах дьявольски умён. Даже велик. В лоск издевался над следователями. Написание «Что делать?» как реабилитации дневников, подковырки, провокации, постоянные двойные и тройные заглушки. Конечно, это был его звёздный час; как рыба в воде плавал он в мути русской филологии. 122 Примечание к №26 Любой русский где-то на донышке самозванец Даже русское привидение вполне самозванно. Свидригайлов говорит: «обыкновенные привидения». И Мережковский по поводу этой «обыкновенности» замечает: «Ужас „обыкновенных привидений“ заключается … в том, что они как будто сами сознают свою современную пошлость и нелепость, но этой-то нелепостью и дразнят живых, как будто со своей особенной, потусторонней точки зрения злорадствуют, смеются над посюсторонним человеческим здравым смыслом». Ужас русских привидений в их живости. Привидение знает, что оно привидение. И человек это знает. Это знание соединяет их, делает заговорщиками, порождает общее пространство, мир. Иван Карамазов говорит черту: «Ты – я, сам я, только с другой рожей. Ты именно говоришь то, что я уже мыслю – и ничего не в силах сказать мне нового!» Мережковский на это замечает: «Но, ведь, тут-то и весь вопрос: действительно ли Чёрт не может сказать ему ничего нового? Весь ужас этого призрака для Ивана, а, пожалуй, и для самого Достоевского заключается именно в том, что они оба только хотят быть уверенными, но не уверены, что не может. Ну, а что, если может?» Этот вопрос составляет основную тему творчества Набокова. И Набоков темой овладевает. Ужас переходит совсем в другие, светлые чувства. То, что для Достоевского (вообще для русского сознания той эпохи) было катастрофой, для Набокова, на новом, завершающем этапе развития самоосознания, стало естественным состоянием. И состоянием, таящим неисчислимые возможности для творческой игры. 123 Примечание к №96 он … уже включён моим разумом в страшную игру О русском и еврейском мышлении. Еврейское мышление аксиоматическое. Ему обязательно нужна точка опоры. В её интерпретации, толковании еврей совершенно свободен и волюнтаристичен, но без неё теряется, беспомощно шатается из стороны в сторону. Русское мышление свободно в самих исходных постулатах. Точнее, их просто не существует, и русский выбирает оные по собственному произволу. Зато, раз выбрав, удивительно неспособен к какому-нибудь соотнесению с реальностью и с головой увязает в болоте тягуче-абстрактных размышлений. Русское мышление сильно в чисто интуитивной сфере. По своей сути оно построено на провокации, и для отечественного сознания еврейская герменевтика всегда будет смешной и наивной азиатчиной. Евреи очень наивный народ, инфантильный. Они считают себя очень умными и хитрыми, но, по словам Розанова, «ум их вообще сильно преувеличен». Еврей строит себе интеллектуальный мирок, ограничивает его со всех сторон ширмами постулатов… и оказывается в положении страуса, так как для русского всех этих еврейских постулатов просто не существует. Еврей хочет его обмануть, но русский ни во что не верит. Ему подсовывают фальшивый вексель, но русский не верит и векселям настоящим. «Москва слезам не верит», как подчеркнул Розанов в своем «Апокалипсисе». В 1917-м они «сосчитали», «высчитали», но русский сапог раздавил все эти ширмы и лабиринты, даже не заметив. Ведь до сего дня русские так и не заметили, не поняли, что произошло. События 1917-го для русского сознания очень сложны, головоломны и вообще «верится с трудом». Но 17-й со временем забыли, «потеряли». Потеряли фальшивый вексель, БИЛЕТ В АД. Евреи – гениальные провокаторы-практики, но в теории, в мире идей удивительно неспособны к какой– либо нечестности, неправде, юродству. (159) Им это просто не приходит в голову. Внутри плоских шахмат они боги, но русские разбивают шахматные доски об их «жалобные лобные кости». Когда с евреем ведёшь какое-либо дело и зависим от него или взаимозависим, он силён, но если свободен от него, он вдруг становится глуп, узок, азиатски прямолинеен. Он сам не понимает, что над ним издеваются. Он слепнет и глохнет, вообще замирает, как перевернутая черепаха. Русскому же человеку стоит только связать себя чем-нибудь определённым, как он моментально превращается в идиота. Русский писатель часто гений, русский литературовед почти всегда идиот (161). 124 Примечание к №117 в уроднении национальному року есть и что-то приятное. Чувство: а, вот я какой, вот почему это всё у меня Эпизод из набоковского «Дара»: «Накинув на шею серо-полосатый шарфик, он по-русски задержал его подбородком, по-русски же влезая толчками спины в пальто». Оказывается, это по-русски. А я, одеваясь так всегда, и не знал. И я вспомнил милого отца, молодого. В плаще-болонье и берете, прижимающего подбородком пёстрое кашне. 125 Примечание к №72 Боже мой, куда я попал! Набоков писал: «Ужасы, которые прошлые поколения мысленно отстраняли, как анахронизмы или как нечто, случавшееся только очень далеко, в получеловеческих ханствах и мандаринствах, на самом деле происходили вокруг нас». Для вас – «вокруг». А для нас – «с нами». Я сам в ханстве-мандаринстве получеловеческом живу. Ладно, что это страшно и больно. Но это… пошло. Умру, и меня спросят: «Где жил?» Я шмыгну носом: «Мы в Ресефесеере». – «Ну и дурак». Положить жизнь за то, чтобы мандаринство стало человеческим. Что ж, благородно, мило. Но ведь всё это уже было, было. А жизнь человеку даётся один раз. А меня вынуждают убить жизнь на то, чтобы отучить великовозрастных идиотов хлопать об затылки первоклашек пакеты из-под жареного картофеля. Поистине великая задача для философа! А ведь иного пути нет. 126 Примечание к №119 выбрали бездну русского языка … вместо плоского, но прочного и уютного солнечного пляжа «Пляж» это мечта Чехова. Загорать, кататься на лодке. За два с половиной месяца до смерти он пишет жене: «Один страстный рыболов преподал мне особый способ рыбной ловли, без насадки; способ английский, великолепный … Быть может, ты подберёшь лёгонькую, красивенькую и недорогую лодку. Или узнай там, где у них магазин, и побывай в магазине. Чем легче лодка, тем лучше. Спроси цену, запиши название и N лодки, чтобы потом можно было выписать, и спроси, можно ли отправить лодку как простой товар. Дело в том, что железная дорога отдаёт под лодку целую платформу и потому проезд лодки обходится в 100 рублей». Пишет сестре за неделю до смерти: «Надо чтобы ты в свободную минуту в ватерпруфе (шутливое название ватерклозета. – О.), что с изразцами, велела в окне сделать форточку, которую можно было бы открывать. Только надо сделать очень хорошо… Марки не бросай, оставляй для меня».

The script ran 0.011 seconds.