Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Чарльз Диккенс - Повесть о двух городах [1859]
Язык оригинала: BRI
Известность произведения: Высокая
Метки: prose_classic, Драма, История, Роман

Аннотация. Чарлз Джон Гаффам Диккенс (Charles John Huffam Dickens 7 февраля 1812 г. Лендпорт, Портмунд — 9 июня 1870, Гейдсхилл, Кент, Великобритания) Один из самых знаменитых англоязычных романистов, прославленный создатель ярких комических характеров и социальный критик. „Повесть о двух городах“ (A Tale of Two Cities) — изданный в 1859 году исторический роман Чарльза Диккенса о временах Французской революции. При тираже в 200 млн экземпляров это не только самое популярное в англоязычных странах произведение писателя, но и главный бестселлер в истории англоязычной прозы.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 

Подстегиваемый похвальным честолюбием проникнуть в тайну честного отцовского промысла и постичь его искусство, Джерри-младший ни на минуту не упускал из виду почтенного родителя и жался как можно ближе к стенам и воротам, совсем так же, как его собственные глаза жались один к другому. Почтенный родитель направлялся, по-видимому, в северную часть города; довольно скоро к нему присоединился еще один последователь Исаака Уолтона[38], и они зашагали вместе. Примерно через полчаса ходьбы они оставили позади тускло мигающие фонари и уже не мигающих, а смеживших очи сторожей и вышли на пустынную дорогу. Здесь к ним примкнул еще один рыболов, — причем он появился так беззвучно, что будь Джерри-младший склонен к суеверию, ему, вероятно, показалось бы, что второй приобщник этого тихого братства вдруг каким-то таинственным образом распался надвое. Все трое двинулись дальше, а Джерри-младший крадучись следовал за ними, и, наконец, вся троица остановилась под крутым откосом, выступавшим над самой дорогой. Наверху по откосу шла низкая каменная стена с железной оградой. Трое рыбаков свернули с дороги и пошли по тропинке вверх вдоль стены, возвышавшейся здесь футов на девять-десять. Юный Джерри, спрятавшись в тени за стеной, выглянул на тропинку и в бледном свете луны, пробивавшейся из-за облаков, увидел своего почтенного родителя, ловко перелезающего через ворота ограды. В то же мгновенье он исчез по ту сторону стены; за ним следом полез второй рыболов, потом третий. Все они мягко прыгали на землю и некоторое время лежали в траве, должно быть прислушиваясь. Потом поползли на четвереньках куда-то вглубь. Наконец и юный Джерри, затаив дыхание, приблизился к воротам. Выбрав уголок потемнее, он присел на корточки и, прижавшись лицом к прутьям ограды, увидел, как три рыболова, один за другим, ползут по густой траве, а кругом, как привиденья, все в белом стоят могильные памятники, — оказывается, это было громадное кладбище, — и над ними, словно призрак какого-то страшного великана, возвышается церковная колокольня. Они ползли недолго, тут же невдалеке остановились, поднялись на ноги и принялись удить. Сначала они удили заступом. Потом почтенный родитель закинул какую-то другую снасть, похожую на громадный штопор. Чем бы они ни удили, они удили старательно, и юный Джерри следил за ними, не отрываясь, до тех пор, пока зловещий бой часов на колокольне не напугал его до смерти: вихры у него стали дыбом, как у отца, и он не помня себя бросился бежать сломя голову. Однако снедавшее его любопытство узнать побольше про эти таинственные дела пересилило страх, и едва только он остановился, как его потянуло обратно. Когда он второй раз заглянул через прутья ограды, рыбаки все еще усердно удили, но на этот раз рыба, должно быть, клюнула. Из-под земли доносился жалобный скрипящий звук, а согнувшиеся в три погибели рыболовы, надрываясь от усилий, тащили, по-видимому, что-то страшно тяжелое. Наконец этот тяжелый груз пробил державшую его землю и вылез наверх. Юный Джерри давно догадался, что это такое; но когда он увидел это своими глазами и когда на его глазах почтенный родитель принялся отдирать крышку, его охватил ужас — ведь он первый раз в жизни видел такое зрелище, — и он опять бросился бежать, и, должно быть, милю с лишним бежал не останавливаясь. Не перехвати у него дыхание, он бы так и бежал без оглядки, потому что это был бег не на жизнь, а на смерть, — он спасался от призрака. Ему казалось, что гроб, который он только что видел, гонится за ним; он чуть ли не слышал, как, став стоймя, он скачет за ним по пятам и вот-вот нагонит, запрыгает рядом и, того гляди, схватит за руку. Только бы успеть добежать, спастись от этой погони! А он такой неуловимый и вездесущий, этот адский призрак! Он и там, за его спиной, в этой необъятной тьме, и вот здесь, в одном из этих темных переулков, — Джерри кидался на самую середину дороги — вот он сейчас бросится на него из-за угла, подскакивая, точно разбухший бумажный змей без крыльев и без хвоста; он прятался в темных подъездах, высовывался из дверей и смотрел на него оскалившись, подрагивая страшными плечами, словно давясь от хохота; он забирался в любую тень, протянувшуюся через дорогу, и, распластавшись, поджидал, что Джерри о него споткнется. И в то же время он неотступно гнался за ним вприпрыжку, скакал за ним по пятам, — и вот уже совсем настигал его, так что не удивительно, что Джерри примчался домой еле живой, и даже тут он не отстал от него, а гнался за ним по лестнице, стукая по каждой ступеньке, и только Джерри юркнул в постель, как он навалился ему на грудь, мертвый, тяжелый, — а дальше Джерри уже ничего не помнил, потому что тут же заснул. Солнце еще не взошло, но уже начало светать, когда Джерри-младший проснулся у себя в чуланчике от тяжкого сна, разбуженный голосом отца и какой-то возней в комнате. По-видимому, у него опять что-то сорвалось, так по крайней мере заключил юный Джерри, когда увидел, как отец, схватив за уши мать, колотит ее головой о стенку кровати. — Я тебя предупреждал, предупреждал! Ну, вот и получай, — приговаривал мистер Кранчер. — Джерри, Джерри, Джерри! — всхлипывая, умоляла его миссис Кранчер. — Ты мне вредишь, срываешь все дело, — говорил мистер Кранчер, — и я и мои компаньоны терпим убыток. Твой долг почитать меня и слушаться, а ты, черт тебя возьми, что делаешь? — Я стараюсь быть тебе хорошей женой, Джерри, — всхлипывая, говорила бедная миссис Кранчер. — Вредить мужу — это называется быть хорошей женой? Какая жена, почитающая мужа, станет порочить его честный промысел? Или это, по-твоему, значит слушаться мужа — постоянно перечить ему в самом главном и не давать ему заработать на хлеб? — Ты ведь раньше не занимался этим ужасным промыслом, Джерри. — С тебя довольно знать, что ты жена честного труженика, — огрызнулся мистер Кранчер, — и не твоего бабьего ума дело какие-то там счеты вести, с каких пор, чем, да когда он промышляет. Почтительная, послушная жена не станет совать нос в дела своего мужа. А еще святошу из себя корчишь! Знал бы я, что они такие, святоши, лучше бы я себе нечестивицу взял, Где у тебя понятие о долге? Все надо в тебя силком вбивать, все равно как вон ту сваю в дно Темзы. Это семейное объяснение велось вполголоса и кончилось тем, что честный труженик стащил с ног свои облепленные глиной сапоги, швырнул их в угол, а сам растянулся на полу. Робко высунув голову из чуланчика и убедившись, что отец спит, подложив под голову вместо подушки бурые от ржавчины руки, Джерри-младший тоже улегся и заснул. Никакой рыбы к завтраку не было — завтрак был более чем скромный. Мистер Кранчер, мрачный, недовольный, сидел насупившись, положив около себя на столе крышку от кастрюли в качестве метательного снаряда для вразумления миссис Кранчер и для пресечения ее попыток прочесть молитву перед едой. К положенному часу он привел себя в порядок, умылся, почистился и отправился вместе с сыном на свою дневную работу. Джерри-младший, со складным табуретом под мышкой, шагал рядом с отцом по солнечной многолюдной Флит-стрит, и был совсем непохож на того Джерри, который, не помня себя от страха, бежал сломя голову ночью по темным пустым улицам, спасаясь от страшной погоня. Едва наступил день, присущее ему озорство снова проснулось в нем и вместе с ночной темнотой рассеялись все его страхи. Вполне возможно, что в это погожее утро со многими из прохожих, сновавших по Флит-стрит, произошла подобная же счастливая перемена. — Папенька, — сказал Джерри-младший, поспевая за отцом, но стараясь держаться от него на расстоянии вытянутой руки и на всякий случай прикрываясь табуретом, — папенька, что такое гробозор? Мистер Кранчер даже остановился от неожиданности. — Почем я знаю? — буркнул он, помолчав. — Я думал, вы все знаете, папенька, — промолвил простодушный сынок. — Хм… — хмыкнул мистер Кранчер и, приподняв с головы шляпу, чтобы освежить свой частокол, зашагал дальше. — Это человек, который поставляет товар. — А какой у него товар, папенька? — не отставал любознательный Джерри. — У него товар по ученой части, — подумав, отвечал мистер Кранчер. — Мертвые тела, папенька? — подсказал смышленый мальчик. — Да, что-то в этом роде. — Ах, папенька, как бы я хотел стать таким поставщиком, когда вырасту большой! Мистер Кранчер заметно смягчился, но, приняв наставительный вид, с сомнением покачал головой. — Для этого надо в себе способности развивать. Вот старайся, развивай в себе способность, научись держать язык за зубами так, чтобы никогда слова лишнего не сказать, — и кто знает, может, из тебя что и выйдет, может, ты еще далеко пойдешь. А когда поощренный этим наставлением Джерри побежал вперед, чтобы поставить табурет в тени у Тэмплских ворот, мистер Кранчер промолвил, обращаясь к самому себе: «Похоже, брат Джерри, честный труженик, что сын твой будет тебе опорой и утешеньем в награду за то, что приходится терпеть от его матери».  Глава XV Она вязала   В этот день с раннего утра, много раньше обычного, в погребке мосье Дефаржа было полно посетителей. Чуть ли не с шести часов изможденные лица, заглядывавшие сквозь прутья решетки, уже видели внутри, за столиками, такие же изможденные лица, склонившиеся над стопками вина. Мосье Дефарж и в самые лучшие времена держал только дешевое вино; но вино, которое он отпускал сегодня, горчило и хмель от него был тяжелый, судя по тому, что посетители, пившие его, только мрачнели. Вино мосье Дефаржа не искрилось буйной вакхической радостью: оно жгло каким-то скрытым огнем, тлеющим в его осадке. Уже третье утро в погребке мосье Дефаржа люди сходились пить спозаранку. Это началось с понедельника, а сегодня была среда. Пили, впрочем, не так много, больше сидели и помалкивали, потому что среди этих ранних посетителей немало было таких, у которых гроша не было за душой, и, однако, они забрались сюда, едва только стали пускать, и с тех пор так и сидели здесь, слушали, перешептывались. И, по-видимому, они чувствовали себя здесь вполне на месте, как если бы могли заказать по меньшей мере бочку вина; они сновали от стола к столу, присаживались то там, то тут, и с горящим взором жадно упивались не вином, а тем, что им рассказывали. Несмотря на такой наплыв посетителей, хозяина не было видно в погребке. Его отсутствия не замечали; никто из переступавших порог не искал его глазами, не спрашивал о нем, никто не удивлялся, видя за стойкой одну только мадам Дефарж, которая отпускала вино и бросала в стоящее перед ней глубокое блюдце мелкие монетки, стертые, потемневшие, захватанные и совершенно утратившие свой первоначальный вид, так же, должно быть, как и та человеческая мелочь, которая извлекала их из своих оборванных карманов. Какое-то сдержанное любопытство и рассеянность владели собравшимися здесь людьми, и, должно быть, это замечали и королевские шпионы, снующие здесь так же, как и в других местах, начиная с королевского дворца и кончая темницей. Карточная игра шла вяло; люди, игравшие в домино, надолго задумывались и, машинально перебирая костяшки, складывали из них домики и башни; те, что сидели за стаканом вина, рассеянно чертили какие-то фигуры, размазывая оставшиеся на столе капли и лужицы: даже сама мадам Дефарж, рассеянно обводя зубочисткой узор на своем рукаве, вглядывалась во что-то незримое и прислушивалась к чему-то надвигавшемуся издалека, чего еще не было слышно. Так обитатели Сент-Антуанского предместья, собравшиеся в этот день в погребке, сидели до полудня. В двенадцать часов дня по улице Сент-Антуанского предместья под длинным рядом висячих фонарей прошли два человека, покрытые с ног до головы пылью, — один из них был мосье Дефарж, другой — знакомый нам каменщик в синем картузе. Усталые, наглотавшиеся пыли, истомившиеся от жажды, они вдвоем вошли в погребок. С их появлением словно пожар охватил Сент-Антуанское предместье, и огонь побежал, перекидываясь из дома в дом, вспыхивая багровыми отсветами на лицах людей, толпившихся у каждых ворот, выглядывавших из каждого окна. Но никто не последовал за ними, когда они вошли в погребок, никто не проронил ни слова, только глаза всех присутствующих устремились на этих двоих. — Добрый день, друзья! — приветствовал собравшихся мосье Дефарж. И, точно это было условным знаком, все языки развязались и все ответили хором: «Добрый день!» — Скверная погода, господа, — сказал мосье Дефарж и покачал головой. Все переглянулись и молча опустили глаза. Все, кроме одного, — тот поднялся и вышел. — Женушка, — громко сказал Дефарж, повернувшись к жене, — мы отшагали несколько миль с этим добрым каменщиком, он чинит дорогу, а зовут его Жак. Мы встретились с ним случайно — в полутора днях ходьбы от Парижа. Он добрый малый, этот Жак. Налей-ка ему выпить, жена! Еще один человек поднялся и вышел. Мадам Дефарж поставила вино перед каменщиком Жаком, а тот, сняв свой синий картуз, поклонился честной компании и отхлебнул глоток. За пазухой у него был припрятан кусок черствого темного хлеба; он уселся возле стойки мадам Дефарж и, прихлебывая вино, закусывал хлебом, пил и жевал. Третий человек поднялся и вышел. Дефарж тоже выпил стаканчик вина, только значительно меньше того, что налили этому чужому — для него ведь это не было чем-то таким редкостным, — и теперь он стоял и ждал, когда малый кончит закусывать. Он не смотрел ни на кого из присутствующих, и на него тоже никто не смотрел, даже мадам Дефарж, которая опять взялась за свое вязанье и углубилась в работу. — Ну, как, друг, подкрепился? — спросил он немного погодя. — Да, спасибо. — Ну, тогда идем! Я тебя провожу на квартиру, как обещал. Там тебе хорошо будет, отлично устроишься. Они вышли на улицу, свернули во двор, поднялись по крутой лестнице на верхнюю площадку и прошли на чердак — тот самый чердак, где когда-то на низенькой скамейке сидел согнувшись седовласый человек и прилежно тачал башмаки. Теперь здесь уже не было седовласого человека — а были те трое, которые один за другим поодиночке покинули погребок. Между ними и тем седовласым человеком, который был далеко отсюда, только и была та неощутимая связь, что они когда-то приходили сюда смотреть на него украдкой через щель в стене. Дефарж осторожно закрыл дверь. — Жак Первый, Жак Второй, Жак Третий! — тихо промолвил он. — Вот свидетель, с которым я, Жак Четвертый, встретился, как было уговорено. Он вам сейчас все расскажет. Говори, Жак Пятый! Каменщик, который стоял, вертя в руках свой синий картуз, вытер им свой загорелый лоб и спросил: — А с чего мне начать? На что Дефарж рассудительно ответил ему: — Начинай с начала. — Так вот, значит, нынче летом год будет, как я его тогда увидел под каретой маркиза, на тормозной цепи. Стало быть, дело так было: кончил я свою работу, собрался уходить, вижу — солнце уже садится, а тут карета маркиза едет, медленно подымается в гору, а он сзади под ней — повис на цепи — вот так… И он тут же очень живо изобразил всю эту сцену; вот уже почти год он с неизменным успехом занимал этим представлением всю деревню и, должно быть, весьма усовершенствовался в этом. Его перебил Жак Первый, который спросил, видел ли он когда-нибудь раньше этого человека. — Нет, никогда, — отвечал каменщик, возвращаясь в исходное положение. Жак Третий поинтересовался, как же он тогда узнал его. — А он такой долговязый был, потому вот я и узнал, — тихо отвечал каменщик, приложив палец к носу. — Когда господин маркиз спросил меня в тот вечер: «А какой же он из себя?» — я ему так и сказал: «Длинный, как привиденье». — Что бы тебе ответить — низенький, сущий карлик? — вмешался Жак Второй. — Да почем же я знал? Ведь тогда еще ничего не произошло, коли бы он мне хоть слово сказал! Вы поймите, как оно все получилось, разве я сам вылез показывать на него? Господин маркиз остановил карету у водоема и прямо на меня пальцем тычет и говорит: «А ну сюда! Приведите ко мне этого олуха!» Вот вам крест, господа честные, ведь не сам я вызвался! — Он прав, Жак, — шепнул Дефарж тому, Второму Жаку. — Рассказывай дальше! — Так вот, значит, — с таинственным видом продолжал каменщик, — этот долговязый пропал. Искали его, уж не знаю сколько месяцев, девять, не то десять или одиннадцать. — Неважно, — сказал Дефарж. — Он хорошо прятался, да вот по несчастью попался. Рассказывай дальше! — Работаю я опять там на горе. Гляжу — день уже к концу идет, солнце садится; я стал домой собираться, — дом-то у меня внизу, в деревне, а там уже темнеть начало. Только я глаза поднял, гляжу — конвой идет — шесть солдат, а посередке между ними рослый человек, и руки у него к бокам прикручены, вот так! И он с помощью своего незаменимого картуза туг же изобразил связанного по рукам человека. — Ну, я, конечно, стал у своей кучи щебня и смотрю, как солдаты арестанта ведут, — наши места глухие, редко когда кто пройдет или проедет, как же на такое не поглядеть? И пока они еще не подошли, вижу только: идут шесть солдат, посреди высокий связанный по рукам человек, и в сумерках только и видно, что черные фигуры движутся, а с той стороны, где солнце садится, красные лучи их будто каймой обвели. И тени от них такие длинные через дорогу ползут, и по ту сторону обочины тянутся, и дальше по склону холма, громадные, черные, ну прямо как тени великанов. И еще я вижу — пыль над ними облаком висит, и так за ними это облако и движется, и уже слышно, как они шагают — трамп, трамп! И когда они уж почти поравнялись со мной, я смотрю — а это он самый долговязый, и он тоже узнал меня. Эх, и рад бы он был теперь прыгнуть головой вниз прямо с горы в овраг, как в тот вечер, когда мы с ним в первый раз встретились, да чуть ли не на этом же самом месте. Он рассказывал так, точно сам участвовал в видно было, что все это и сейчас стоит у него перед глазами; должно быть, ему не так много пришлось видеть на своем веку. — Я, конечно, и виду не подал солдатам, что узнал долговязого, и он тоже не подает виду, что узнал меня, мы только глазами говорим друг другу, что узнали. «А ну прибавь шагу, — командует начальник конвоя и показывает вниз на деревню. — Живей пошевеливайтесь, скорей бы уж сдать его в могилу!» И они прибавляют шагу. А я иду за ними следом. Руки у него распухли, так туго затянуты веревки, на ногах огромные деревянные башмаки, нескладные, еле держатся, и он не может идти быстро, потому как он хромой, спотыкается, а они его мушкетами подгоняют — вот так! И он изобразил человека, который идет спотыкаясь, а его сзади ружьями подталкивают. — Стали они с горы спускаться, бегут как очумелые, и он у них упал. Они к нему, тычут его прикладами, хохочут, поставили на ноги. Лицо у него все в крови, грязное, и утереться нельзя, а они прямо от хохоту надрываются. Ведут его в деревню, вся деревня высыпала смотреть, ведут дальше, мимо мельницы, туда на гору, в тюрьму; вся деревня видит, как уж совсем в темноте ворота тюрьмы распахнулись и проглотили его, вот так! И он широко раскрыл рот и тут же захлопнул его, громко лязгнув зубами. — Ну, что же ты, продолжай, Жак! — сказал Дефарж, видя, что он так и не разжимает рта, дабы продлить впечатление. Рассказчик, привстав на цыпочки, продолжал шепотом: — Вся деревня собирается у водоема, стоят кучками, шепчутся, потом все уходят к себе спать, и всей деревне снится этот несчастный за решеткой, за железными засовами, в темнице, откуда ему уж не выйти до тех пор, пока его не поведут на смерть. Утром я, как всегда, взвалил инструмент на плечо, иду на работу, жую по дороге кусок черного хлеба, только иду не прямой дорогой, а кругом, так, чтобы мимо тюрьмы пройти, и вижу его высоко-высоко за решеткой, все такой же окровавленный, грязный, смотрит он сквозь прутья своей железной клетки, а руки у него, верно, закованы, помахать не может. Я не смею его окликнуть, а он смотрит на меня, будто уж и не живой человек. Дефарж и те трое мрачно переглядываются. Они слушают с угрюмыми, замкнутыми и зловеще-непримиримыми лицами. И держатся они как-то отчужденно и вместе с тем необыкновенно властно. Точно суровый трибунал, собравшийся судить преступника. Жак Первый и Жак Второй сидят на соломенном матраце, подперев голову рукой, и не сводят глаз с каменщика. Жак Третий, опустившись на одно колено, присел позади них и тоже глядит на него не отрываясь, беспрестанно поднося руку к лицу и поглаживая сеть тонких прожилок возле рта и носа: Дефарж стоит посредине между этими тремя и рассказчиком, которого он нарочно поставил против окна, чтобы на него падал свет, и то и дело переводит взгляд с него на них, с них на него. — Ну, что же ты замолчал? Продолжай, Жак, — говорит Дефарж. — Вот, так, значит, идут дни, а он все сидит в своей железной клетке. Вся деревня ходит смотреть на него, только тайком, потому что боятся. А уж издали все нет-нет да и поглядывают на тот утес, на тюрьму: и вечером, как сойдутся у водоема, так и стоят, обернувшись в ту сторону, на тюрьму смотрят. Прежде, бывало, все на постоялый двор оборачивались, а теперь — нет, все на тюрьму смотрят. Ну, конечно, промеж себя шепчутся; прошел слух, будто он хоть и осужден, а казнить его не будут; будто кто-то прошение подал в Париже и свидетели есть, что он с горя ума решился, потому что ребенка его задавили; будто самому королю прошение подано. Оно, конечно, возможно. Может статься и так, а может и нет. — Слушай, Жак, — сурово прервал его тезка номер первый. — Знай, что такое прошение действительно было подано королю и королеве. И все, кто здесь есть, кроме тебя, все мы своими глазами видели, как король ехал с королевой и ему подали в коляску прошение. И это не кто иной, как Дефарж, которого ты видишь здесь, бросился, рискуя жизнью, под ноги лошадей с прошением в руке. — И вот что еще выслушай, Жак, — сказал сидевший на корточках Жак Третий, судорожно проводя пальцами возле рта с таким алчным видом, как будто его томила не жажда, не голод, но что-то такое, чего он не мог утолить, — сейчас же к просителю ринулась стража, конная, пешая, все бросились бить его. Слышишь? — Слышу, сударь. — Рассказывай дальше, — сказал Дефарж. — Потом прошел другой слух, опять же у нас там, у водоема, — продолжал каменщик, — будто его затем в наши края и привезли, чтобы тут же на месте казнить, и конечно казнят. И говорили даже, будто его за это убийство — потому как господин маркиз своим крестьянам отец родной — лютой казнью казнят, как отцеубийцу. Один у нас старик говорил, что ему в правую руку нож вложат и сожгут ему руку у него на глазах, а потом рассекут ему плечи, грудь, ноги и нальют в раны кипящее масло, потом расплавленный свинец, горячую смолу, воск и серу, а под конец привяжут к четырем сильным коням и те разорвут его на части. Старик наш говорил, будто с одним осужденным, который на жизнь покойного короля покушался, все точь-в-точь так и проделали. Ну, а может, он все это и наврал, откуда мне знать. Я человек темный. — Слушай, Жак! — сказал опять тот же человек с алчным лицом и беспокойно двигающимися пальцами. — Имя того осужденного Дамьен[39], и все это проделали над ним среди бела дня, на виду у всех, на людной площади города Парижа! И в толпе, что собралась смотреть на эту казнь, особенно выделялись нарядные знатные дамы, которым так понравилось это зрелище, что они не отрываясь следили за ним до самого конца — до конца, Жак! — а оно затянулось до темноты, и к этому времени несчастному оторвали обе ноги и руку, а он все еще дышал. И все это происходило… постой-ка, сколько тебе лет? — Тридцать пять, — сказал каменщик, а на вид ему можно было дать все шестьдесят. — Выходит, тебе тогда было уже больше десяти. Ты мог бы увидеть это. — Довольно! — нетерпеливо и мрачно перебил Дефарж. — А ну их к дьяволу! Продолжай, Жак! — Ну, вот, значит, шепчутся у нас там у водоема, один так говорит, другой этак, но только ни о чем другом больше не говорят, другой раз кажется, даже вода в водоеме только про то и журчит. И вот, стало быть, в ночь под воскресенье, когда все уже спали, вдруг, слышу я, у нас на улице мушкетами стучат, — сверху, оттуда, из тюрьмы солдаты пришли, рабочих пригнали; принялись те что-то копать, молотками дубасят, а солдаты песни орут, хохочут. А утром, глядим, у водоема высоченная виселица стоит, футов сорок вышиной, прямо у водоема торчит, воду поганит. Запрокинув голову и показывая рукой вверх, каменщик глядит куда-то, словно проникая взглядом через потолок, как будто где-то там, высоко в небе, торчит эта громадная виселица. — Вся работа в деревне стала, все дела побросали и скотину в поле не гонят, толпится народ у водоема, и коровы тут же. В полдень забили в барабаны. Ночью в тюрьму пригнали много солдат, и вот они теперь его и привели, целым отрядом. Руки у него, как и тогда, связаны, а во рту кляп, и так у него этим кляпом рот растянуло, что кажется, будто он смеется. — И каменщик тут же изобразил это, оттянув большими пальцами углы губ до самых ушей. На виселице, на перекладине, нож всажен, острием вверх. Под тем ножом его и вздернули — высоко, сорок футов от земли, так он там и посейчас висит; воду поганит. Все четверо переглядываются, а каменщик, которого от этих воспоминаний снова бросило в пот, скомкав свой синий картуз, старательно вытирает лицо. — Страшное дело, люди добрые, ведь только подумать! Как же теперь детям да женщинам за водой ходить! И вечером ни постоять, ни поговорить под этой черной тенью. И какая тень-то! Вот уже в понедельник под вечер, солнце садилось, когда я из дому пошел; поднялся я на гору, оглянулся назад на деревню, смотрю, а тень эта через всю деревню легла и дальше туда перекинулась, — через церковь, через мельницу, через тюрьму, словно по всей земле протянулась, до самого того края, где небо с землей сходится. Человек с алчным лицом переглянулся с остальными троими, провел дрожащей рукой по губам и стал кусать палец, словно не в силах побороть снедавший его голод. — Ну, вот, я вам все рассказал, как было. Вышел я из деревни под вечер (как мне было велено), шел ночь и еще полдня, покуда не повстречался вот с ним, как оно и было уговорено. Мы с ним еще полдня и ночь отшагали, правда, кой-где нас и подвезли. Ну вот, значит, он меня сюда и привел. Наступило мрачное молчание. — Хорошо! — промолвил, наконец, Жак Первый. — Ты поступил правильно, все рассказал, как было. Подожди нас немножко вон там, за дверью. — Что ж, подожду, — сказал каменщик. Дефарж проводил его на площадку и велел ему посидеть на ступеньке, а сам вернулся. Когда он вошел, те трое стояли и, нагнувшись друг к Другу, о чем-то разговаривали шепотом. — Ну что ты скажешь, Жак? — спросил номер первый. — Занесем в список? — Занести в список осужденных на истребление, — отвечал Дефарж. — Отлично! — прохрипел Жак ненасытный. — Замок и весь род? — спросил первый. — Замок и весь род, — подтвердил Дефарж. — Уничтожить. — Отлично! — повторил ненасытный и стал судорожно грызть другой палец. — А уверен ли ты, — спросил, наклоняясь к Дефаржу, Жак Второй, — что способ, каким мы ведем эти списки, не доставит нам никаких затруднений? Оно, конечно, надежно, никто, кроме нас, не разберет, но сами-то мы сможем их разобрать? Или, вернее, она потом сможет разобрать? — Знаешь, Жак, — подняв голову и выпрямившись, отвечал Дефарж, — если бы жена моя взялась составлять эти списки просто у себя в памяти, она и тогда не сбилась бы, не упустила бы ни одного слова, ни одной буквы. Но она вяжет их, и вяжет особыми петлями, и каждая петля для нее знак, который ей ничего не стоит прочесть. Ты можешь вполне положиться на мадам Дефарж. Легче самому жалкому трусу вычеркнуть себя из списка живых, чем вычеркнуть хотя бы одну букву его имени или его преступлений из вязаного списка моей жены. В ответ послышался одобрительный шепот, все закивали; потом Жак ненасытный спросил: — А этого, деревенщину, мы скоро отправим? Надо бы поскорей. Уж очень он прост. Не вышло бы с ним чего! — Он ничего не знает, — ответил Дефарж. — Ничего, кроме того, за что и сам может угодить на такую же высокую виселицу. Я за ним пригляжу, он у меня поживет. А потом я его отправлю. Ему хочется на знатных людей посмотреть, короля, королеву со всей их придворной свитой увидеть. Пусть поглядит, полюбуется на них в воскресенье. — Как? — с изумлением уставившись на него, воскликнул Жак ненасытный. — Чего же тут хорошего, что ему хочется поглазеть на короля да на придворных? — Жак, — сказал Дефарж, — чтобы приохотить кошку к молоку, надо показать ей молоко. Чтобы научить собаку хватать дичь, надо показать ей дичь. На этом разговор кончился; они позвали каменщика, который уже задремал, сидя на ступеньке, и посоветовали ему лечь спать. Разумеется, тот не заставил себя просить, тут же растянулся на соломенной подстилке и заснул. Погребок Дефаржа был неплохим пристанищем для простака-крестьянина, попавшего в Париж из деревни. Все для него здесь было ново и интересно, и он чувствовал бы себя как нельзя лучше, если бы не постоянный страх, который ему внушала мадам Дефарж. Мадам сидела целый день за стойкой и так упорно не замечала его, так явно давала ему понять, что она раз навсегда решила про себя считать его пустым местом, что ему всякий раз хотелось сквозь землю провалиться при виде ее. Ему казалось, что от нее можно всего ждать, мало ли что ей еще взбредет на ум; он был твердо уверен, что, если ей, например, втемяшится в голову, будто он убил человека, а потом содрал с него кожу, она так и будет стоять на своем и добьется, что все ей поверят. Поэтому, в воскресенье, каменщик (хоть он и не подал виду) отнюдь не обрадовался, узнав, что мадам поедет с ними в Версаль[40]. Они ехали в дилижансе, и ему было как-то не по себе оттого, что она всю дорогу вязала, и еще больше не по себе потом, когда они стояли в толпе, дожидаясь кареты с королем и королевой, и мадам все так же старательно вязала. — Усердно вы работаете, мадам, — заметил какой-то человек, стоящий рядом. — Да, — сказала мадам Дефарж, — работы много скопилось. — А что вы такое делаете, мадам? — Да разные вещи. — Ну, например? — Например, саваны, — невозмутимо ответила мадам Дефарж. Человек попятился и, как только ему удалось протиснуться, отодвинулся от нее подальше, а каменщик, которому вдруг стало как-то душно и тяжко, начал обмахиваться синим картузом. Но тут, к счастью, оказалось под рукой средство, которое сразу подействовало на него освежающе, — король с королевой, — они ехали в золотой карете, толстолицый король и красавица королева, а за ними следовала блестящая свита, — роскошно одетые дамы и кавалеры, веселые, смеющиеся; и все это сверкающее великолепие, золото, шелка, драгоценности, пудреные парики, прекрасные надменные лица, презрительно улыбающиеся толпе, вся эта невиданная роскошь так ошеломила бедного каменщика, что он, опьянев от избытка переполнявших его чувств, кричал, захлебываясь от восторга: «Да здравствует король! Да здравствует королева! Да здравствуют все и вся!» — как будто он никогда и не слыхал о вездесущем Жаке[41]. Потом толпа двинулась в парк, и перед ним открылись террасы садов, аллеи, фонтаны, зеленые лужайки, острова, и здесь он опять увидел короля и королеву и всю их блистательную свиту дам и кавалеров, и опять он кричал вместе с толпой: «Да здравствуют все и вся!» — и слезы текли по его лицу, слезы умиления. В течение всего этого парада, длившегося по меньшей мере часа три, все время, пока он, не помня себя, вопил и умилялся вместе с толпой, Дефарж не отходил от него ни на шаг и крепко держал его за ворот рубахи, словно опасаясь, как бы он в пылу восторга не бросился на привороживших его нарядных куколок и не растерзал их на части. — Браво! — сказал ему Дефарж, покровительственно похлопывая его по спине, когда вся эта феерия окончилась. — Хороший ты малый. Каменщик уже несколько пришел в себя и с беспокойством подумывал, не было ли с его стороны неосторожно предаваться таким неумеренным восторгам; но нет. — Нам вот как раз таких и надо, — наклонившись к нему, говорил Дефарж, — благодаря тебе эти глупцы думают, что как оно идет, так всегда и будет идти. И от этого они еще больше головы задирают, а чем больше они себе воли дают, тем скорее конец настанет. — Ха! — подумав, отозвался каменщик. — А ведь правда. — Эти глупцы ничего не понимают, они просто не замечают, что мы существуем; они могут передавить сотни таких, как ты, и без всякой жалости. Собаку или лошадь они скорее пожалеют, а нас… Они видят только, что мы им «ура» кричим да в ноги кланяемся… Что ж, пусть себе до поры до времени обманываются, недолго им осталось тешиться! Мадам Дефарж окинула своего постояльца уничтожающим взглядом и одобрительно кивнула. — А вы и рады кричать! — сказала она. — Вам бы только было на что глазеть да шуму побольше, и вы будете плакать от восторга и кричать «ура». Правду я говорю? — Правду, сударыня. Так оно сейчас будто само собой получилось. — А вот если бы, например, вам показали роскошных кукол и вы могли бы обобрать их, разломать на части, вы наверно выбрали бы самых богатых и нарядных? Не правда ли? — Правда, сударыня. — Так. Ну, а если бы вас привели в птичник и вы увидели бы множество красивых птиц, не умеющих летать, и вам позволили бы ощипать их и взять себе перья, вы наверно начали бы с самых красивых, ведь правда? — Правда, сударыня. — Ну, так вот, вы сегодня видели и этих кукол и этих птиц, — сказала мадам Дефарж, махнув рукой туда, где они только что любовались пышным зрелищем, — а теперь можете отправляться домой!  Глава XVI Она все еще вяжет   Мадам Дефарж с супругом мирно возвращались к себе домой в лоно Сент-Антуанского предместья, а ничтожество в синем картузе брело в темноте по пыльной дороге, по проселкам, миля за милей, медленно приближаясь к тем краям, где замок господина маркиза, ныне покоящегося в могиле, прислушивался к шепоту деревьев. И днем и ночью каменные лица на стенах замка могли теперь без помехи, в полной тишине внимать шепоту деревьев и фонтана. Редко кто из деревенских забредал сюда в поисках травы, годной в пищу, или валежника для топки, и тем из них, кто отваживался заглянуть через ограду на широкий каменный двор и каменную лестницу с балюстрадой, мерещилось с голоду, что каменные лица глядят теперь не так, как прежде. В деревне пошли слухи — пищи для этих слухов было, пожалуй, не больше, чем ее было у жителей деревни, — говорили, что едва только нож вонзился в сердце маркиза, каменные лица, смотревшие с величавой гордостью, мгновенно исказились гневом и болью; а потом, когда того несчастного вздернули на виселицу и он повис на высоте сорока футов над водоемом, они опять изменились, и с тех пор так и глядят, зловещие, с лютым злорадством. А на том каменном лице, что глядит со стены над высоким окном спальни маркиза, где совершилось убийство, все стали замечать четко проступившие на крыльях тонкого носа знакомые впадинки, которых на нем прежде никто не видел. И в тех редких случаях, когда кто-нибудь из кучки оборванных бедняков, забредавших сюда, отваживался показать костлявым пальцем на окаменевшего господина маркиза, стоило им только взглянуть на него, они тут же бросались прочь и, припадая к земле, прятались среди мха и листьев, точно зайцы, которые были много счастливее их, ибо они всегда находили себе пропитание. Замок и хижины, каменное лицо и тело, качающееся на виселице, кровавое пятно каменном полу и прозрачная вода в деревенском водоеме — тысячи акров господской земли — и вся округа — и вся Франция, — все укрылось под ночным сводом, который сошелся с землей еле видной черточкой горизонта. Так и весь наш мир, со всем, что в нем есть великого и малого, умещается на одной мерцающей звезде. И как жалкий человеческий разум способен расщепить световой луч и постичь тайну его строения, так в слабом мерцанье нашей планеты высший разум читает каждую мысль и поступок, прегрешение и добродетель каждого из земных созданий, отвечающих за свои дела. Под небом, усеянным звездами, супруги Дефарж ехали из Версаля в дилижансе, медленно двигавшемся к парижской заставе. У заставы, как полагалось, остановились, и караульные с фонарями стали, как обычно, проверять документы проезжих. Мосье Дефарж вышел; у него здесь были знакомые — полицейский и кто-то из караульных. Полицейский был его приятель, и они дружески облобызались. Когда, наконец, Сент-Антуанское предместье снова укрыло супругов своими темными крылами и они сошли у церкви св. Антуана и пошли пешком по грязным, заваленным отбросами переулкам, мадам Дефарж спросила мужа: — А что же, мой друг, сказал тебе Жак полицейский? — Да ничего особенного, сообщил только, что ему известно. Еще одного фискала приставили к нашему кварталу. Может, и не одного, конечно, но он знает про одного. — Так, хорошо, — деловито сдвинув брови, спокойно протянула мадам Дефарж, — надо будет его занести в список. Как его зовут, этого человека? — Он англичанин. — Тем лучше. Фамилия? — Барсед, — сказал Дефарж, произнося фамилию на французский лад с ударением на конце, но так как ему было важно, чтобы она запомнила правильно, он тут же назвал ее по буквам. — Барсед, — повторила мадам. — Хорошо. А имя? — Джон. — Джон Барсед, — повторила она сначала про себя, а потом еще раз вслух. — А внешность? Известна? — Возраст около сорока; рост — примерно пять футов девять дюймов, волосы черные, цвет лица смуглый, недурен собой, глаза темные, лицо худощавое, длинное, болезненное, нос с горбинкой, не совсем прямой, слегка перекошен влево; это придает ему зловещий вид. — Портрет такой, что не ошибешься, — смеясь, сказала мадам. — Завтра же занесу его в список. Они вошли к себе в погребок, который уже был закрыт (время было за полночь), и мадам Дефарж немедленно уселась на свое обычное место и принялась пересчитывать мелочь, вырученную в ее отсутствие, потом проверила товар, просмотрела записи в приходной книге, тут же занесла в нее что-то еще, отчитала своего сидельца за то, за се и, наконец, отослала его спать. После этого она снова высыпала из блюдца всю мелочь и принялась завязывать ее узелками в носовой платок, чтобы свернуть его жгутом и спрятать на ночь. Дефарж между тем расхаживал с трубкой в зубах, одобрительно поглядывая на жену и ни во что не вмешиваясь; во всем, что касалось его торгового заведения и домашнего хозяйства, он всегда полагался на жену и ни во что не вмешивался. Ночь была душная, и в наглухо закрытом подвале, который со всех сторон теснили грязные домишки, воздух был тяжелый, спертый. Мосье Дефарж отнюдь не отличался излишней тонкостью обоняния, но винный дух здесь был крепче, чем само вино, и запах рома, коньяка и анисовки ударял в голову. Дефарж выпустил клуб дыма, словно стараясь разогнать винные пары, и отложил докуренную трубку. — Ты устал, — сказала мадам, взглянув на него, но продолжая завязывать узелки, — пахнет, как всегда, ничего особенного. — Да, немножко устал, — подтвердил супруг. — И приуныл, — добавила мадам. Глаза у нее были быстрые, зоркие, и, какие бы сложные расчеты ей ни приходилось вести, достаточно ей было бросить беглый взгляд на мужа, она замечала все. — Ох, уж эта мне мужчины! — Но, дорогая моя… — начал было Дефарж. — Но, дорогая моя! — передразнила мадам, энергично кивая головой. — Что «дорогая моя»? Просто ты сегодня хандришь, дорогой мой! — Да, правда, — вздохнув, сказал Дефарж, как будто из него силком вырвали признанье. — Как все это медленно идет! — Медленно, — повторила жена. — А что не медленно? Возмездие и кара ждут своего часа. Такой уж закон. — Молния не медлит, сразу убивает человека, — возразил Дефарж. — А сколько пройдет времени, пока соберутся тучи, из которых ударит молния? — спокойно спросила мадам. — Ну-ка, скажи мне! Дефарж задумчиво посмотрел на жену, словно признавая справедливость ее слов. — Вот и землетрясение тоже за один миг может поглотить целый город, — продолжала мадам. — А как долго что-то готовится в недрах земли, прежде чем произойдет землетрясение? — Долго, должно быть, — промолвил Дефарж. — Но вот когда уже там совсем назрело, земля разверзается и сокрушает все до основания, А назревает оно медленно, и покуда там идет брожение, мы его не замечаем и не слышим. Вот чем надо утешаться. Помни об этом! И она, сверкнув глазами, затянула узел с таким остервенением, точно душила врага. — Я тебе говорю, — внушительно потрясая рукой, продолжала мадам, — как ни медленно вое идет, — оно приближается. Движется неуклонно, безостановочно. Надвигается все ближе. Погляди кругом, как живут все, кого мы знаем, погляди, с какими лицами они ходят, какое возмущение, какое бешенство кипит в этих людях, к которым Жакерия обращается с каждым днем все смелее и увереннее. По-твоему, это может долго продолжаться? Ха! Ты смешон! — Ты у меня мужественная, женушка! — промолвил Дефарж; он стоял перед ней, опустив голову и заложив руки за спину, точно послушный ученик, внимательно слушающий наставления своего учителя. — Все это так, бесспорно, да разве я в этом сомневаюсь? Но ведь это так долго тянется, и, может быть, ты сама понимаешь, может статься, мы с тобой этого и не дождемся. — Ну и что же? — возразила мадам и опять рванула узел, словно расправлялась еще с одним врагом. — Да то, что мы с тобой не увидим победы, — сказал Дефарж, с огорчением и в то же время будто оправдываясь, пожал плечами. — Победа придет не без нашей помощи, — показывая рукой на него и на себя, воскликнула мадам. — То, что мы делаем, не пропадет даром. Я верю, верю всей душой, что мы с тобой дождемся победы. Но если даже и нет, если бы я даже наверняка знала, что этого не будет, я все равно не задумалась бы, и прикажи мне вот хоть сейчас задушить любого аристократа или тирана, я своими руками… И мадам, стиснув зубы, со страшной яростью затянула последний узел. — Постой! — вскричал Дефарж, вспыхнув, точно его упрекнули в трусости. — Я, милая моя, тоже ни перед чем не остановлюсь. — Да, но твоя слабость в том, что тебе время от времени для поддержки мужества требуется столкнуться с твоей жертвой и проверить свои силы. Это помогает тебе держаться. А надо быть стойким и без того. Придет время, — дай волю своему возмущению, своей ярости, а до тех пор не показывай их никому, держи в узде, но всегда наготове. И в подкрепление этого совета мадам изо всех сил стукнула набитым жгутом о прилавок, точно вышибая из него мозги, а потом с самым невозмутимым видом, сунув скрученный платок под мышку, спокойно заметила, что пора спать. На другой день около полудня эта замечательная особа сидела на своем месте за стойкой и прилежно вязала. Около нее на прилавке лежала роза, и, если она нет-нет да и поглядывала на нее, на лице ее сохранялось все то же деловито-озабоченное выражение. Народу в зальце было немного, несколько человек сидели за столиками, пили, другие стояли, разговаривали. День был очень жаркий; мухи тучами носились в воздухе и с присущей им предприимчивостью лезли всюду, забирались в маленькие липкие от вина стаканчики и тут же, платясь жизнью за свою любознательность, увязали на дне. Их кончина не производила впечатления на других мух, разгуливавших тут же, они смотрели на них с полной невозмутимостью (точно сами они были не мухи, а слоны, или нечто столь же отличное от мух) и в конце концов подвергались той же участи. Удивительно все же, до чего неосторожны мухи! — вот так же, должно быть, в этот ясный летний день думали и при дворе. В лавку вошел человек, тень его упала на мадам Дефарж, и она почувствовала, что это чужой. Отложив свое вязанье, она взяла розу, лежавшую возле нее, и, не взглянув на пришельца, стала прикалывать ее к своему тюрбану. Удивительное дело! Едва только мадам Дефарж подняла розу, все разговоры в зальце прекратились и посетители один за другим стали уходить. — Добрый день! — поздоровался пришелец. — Добрый день, мосье. Она произнесла это громко, а про себя прибавила, снова берясь за вязанье: «Ага! Добро пожаловать, возраст около сорока, рост примерно пять футов девять дюймов, волосы черные, недурен собой, цвет лица смуглый, глаза темные, лицо худощавое, длинное, болезненное, нос с горбинкой, не совсем прямой, слегка перекошен влево, и от Этого зловещий вид. Все приметы налицо. Добро пожаловать!» — Будьте так добры, мадам, стаканчик старого коньяку и глоток холодной воды. Мадам с любезным видом поставила перед ним то и другое. — Превосходный у вас коньяк, мадам! Впервые этот коньяк удостоился такой похвалы, и мадам Дефарж оценила ее, как должно, — ей ли было не знать происхождение своего коньяка! Тем не менее она сказала, что ей приятно это слышать, и снова принялась за свое вязанье. Посетитель некоторое время следил за ее пальцами и в то же время украдкой поглядывал по сторонам. — Вы так искусно вяжете, мадам. — Привычка. — И какой прелестный узор! — Вам нравится? — улыбнувшись, спросила мадам, подняв на него глаза. — Да, очень. Разрешите полюбопытствовать, для чего это предназначается? — Да просто чтобы не сидеть сложа руки, — отвечала мадам, все так же глядя на него с улыбкой и проворно перебирая спицами. — А не то чтобы для пользования? — Там видно будет. Может быть, когда-нибудь и пригодится. Если у меня хорошо выйдет, — вздохнув, сказала мадам и с каким-то мрачным кокетством покачала головой, — наверно пригодится. Но, право же, это было поразительно: похоже, что в Сент-Антуанском предместье терпеть не могли этой розы на тюрбане мадам Дефарж. Два посетителя порознь вошли в погребок и только было направились к стойке спросить вина, как вдруг, заметив это новшество, стали топтаться на месте, оглядываться по сторонам, и, сделав вид, что разыскивают приятеля, которого здесь не оказалось, тут же повернулись и ушли. А из тех, кто был в зале, когда вошел незнакомец, тоже никого не осталось, все разошлись. Но как ни зорко следил шпион, он ничего не обнаружил, никакого условного знака. Каждый уходил не спеша, и у всех был такой жалкий, забитый, пришибленный вид горемычных бедняков, которые заглянули сюда просто от нечего делать, — что их ни в чем нельзя было заподозрить. «Джон, — говорила себе мадам, не сводя глаз с незнакомца и мысленно считая петли, в то время как пальцы ее проворно двигали спицами. — Постой здесь еще, и не успеешь ты оглянуться, как у меня будет связан и Барсед». — Вы замужем, мадам? — Да. — И детки есть? — Нет. — Торговля, видно, не очень хорошо идет? — Плохо торгуем. Народ здесь уж очень бедный. — Ах, несчастный народ! Так бедствует и в таком угнетении, как правильно вы говорите. — Как вы говорите, — поправила мадам и быстро ввязала в его имя какие-то лишние петельки, не предвещавшие ему ничего доброго. — Ах, простите, разумеется, это я сказал, но вы же не станете спорить. Я уверен, что вы и сами так думаете. — Я думаю! — громко воскликнула мадам. — Нам с мужем думать некогда, только бы концы с концами свести. Мы только и думаем, как бы нам не прогореть, и над этим нам с утра до ночи приходится голову ломать. Хватит с нас своих забот, где уж нам о других думать! Нет, нет! Стану я о ком-то еще думать! Шпион, который явился сюда, чтобы собрать или состряпать годные для доноса сведения, ничем не выдал своего замешательства, и на его зловещем лице не видно было ни смущения, ни досады. Он стоял, облокотившись на стойку, и не спеша потягивал коньяк — вежливый, любезный посетитель, который не прочь поболтать. — А какая ужасная история с этой казнью Гаспара, мадам! — Он сочувственно вздохнул. — Ах, бедняга Гаспар! — Ну, знаете, — спокойно и холодно возразила мадам, — если люди идут на такие дела, да ножи в ход пускают, они должны за это расплачиваться. Он ведь знал, на что идет, и что ему это удовольствие дорого станет. Вот и получил. — Мне кажется, — вкрадчиво сказал шпион, доверительно понижая голос и всеми чертами своего порочного лица пытаясь изобразить совестливого революционера, оскорбленного в своих лучших чувствах, — мне кажется, здесь в округе многие возмущаются этой казнью и жалеют беднягу. Но это, конечно, между нами! — Разве? — рассеянно спросила мадам. — А разве нет? — Вот и мой муж, — сказала мадам Дефарж. Едва хозяин погребка переступил порог, фискал повернулся к нему и, приподняв шляпу, сказал с приветливой улыбкой: — Добрый день, Жак! Дефарж остановился, с изумлением вытаращив глаза. — Добрый день, Жак! — повторил фискал далеко не так уверенно и с трудом выдавил улыбку под этим немигающим взглядом. — Вы ошибаетесь, мосье, — сказал хозяин погребка. — Вы принимаете меня за кого-то другого. Меня зовут Эрнест Дефарж. — Ну, все равно, — с деланной беспечностью, но явно сконфуженный, пробормотал шпион, — добрый день! — Добрый день, — сухо ответил Дефарж. — Я только что говорил мадам, с которой я имел удовольствие беседовать, когда вы вошли, — говорят, здесь у вас в Сент-Антуанском предместье (да оно и не удивительно!) все очень жалеют беднягу Гаспара и возмущены, что его постигла такая участь. — Мне никто ничего не говорил, — отвечал Дефарж, отрицательно покачав головой, — ничего не знаю. С этими словами он прошел за стойку и стал позади жены, положив руку на спинку ее стула и глядя через этот барьер на врага, который стоял перед ними по ту сторону стойки и которого каждый из них с радостью пристрелил бы тут же на месте. Шпион, человек бывалый, хорошо знающий свое дело, с полной невозмутимостью осушил свой стаканчик, запил коньяк глотком холодной воды и спросил еще порцию коньяка. Мадам Дефарж налила ему стаканчик и, тихонько напевая себе под нос, снова принялась за свое вязанье. — А вы, видно, хорошо знаете этот квартал? Я думаю, даже лучше, чем я? — заметил Дефарж. — Да нет, что вы, но я надеюсь познакомиться с ним поближе, я глубоко сочувствую здешним несчастным жителям. — Гм, — хмыкнул Дефарж. — Мне так приятно беседовать с вами, мосье Дефарж, — продолжал шпион, — у меня с вашим именем связаны кой-какие любопытные воспоминания. — Вот как, — равнодушно буркнул Дефарж. — В самом деле, уверяю вас. Ведь когда доктора Манетта выпустили из тюрьмы, вы, бывший его слуга, взяли его на свое попечение. Вам его, так сказать, препоручили. Как видите, я хорошо осведомлен об этом обстоятельстве. — Да, было такое дело, — подтвердил Дефарж. Он сказал это по наущению жены, которая, не переставая вязать, незаметно подтолкнула его локтем и, тихонько напевая себе под нос, намекнула ему, чтобы он не отмалчивался, а отвечал, только покороче. — К вам потом приехала его дочь, — продолжал шпион, — чтобы взять отца, а с ней еще пожилой господин, чистенький такой, весь в коричневом — как его звали-то? — на нем еще паричок такой гладкий, — Лорри кажется, из банкирского дома Теллсона и Ко. Они его с собой в Англию увезли. — Да, так оно и было, — повторил Дефарж. — Очень любопытные воспоминания! — промолвил шпион. — А ведь я потом встречался с доктором Манеттом и с его дочкой в Англии. — Да? — удивился Дефарж. — Вы от них последнее время ничего не получали? — поинтересовался шпион. — Нет, — ответил Дефарж. — Мы о них ровно ничего не знаем, — вмешалась мадам, поднимая глаза от вязанья. — Известили они нас, что благополучно доехали, потом, кажется, еще раз или два написали, а с тех пор мы так ничего больше о них и не слышали, — у них своя дорога в жизни, у нас своя. — Совершенно верно, мадам, — подтвердил шпион. — А дочка его замуж выходит. — Не вышла еще? — подхватила мадам. — Такая красотка, я думала, она уж давно замужем. Холодный вы народ, англичане. — А откуда вы знаете, что я англичанин? — Выговор у вас, как у англичанина, ну вот я, значит, и решила — англичанин. Вряд ли шпион был польщен этим объяснением, но он не подал виду и отделался какой-то шуткой. Осушив второй стаканчик, он сказал, отставляя его: — Да, мисс Манетт выходит замуж. Но не за англичанина; он так же, как и она, родом из Франции. Вот мы тут говорили о Гаспаре (ах, бедняга Гаспар! жестоко, жестоко с ним расправились!), так вот что любопытно: она выходит за племянника того самого маркиза, из-за которого беднягу Гаспара вздернули на такую страшную высоту, словом, за теперешнего маркиза. Только в Англии про это никто не знает, он там никакой не маркиз, просто Чарльз Дарней — девичья фамилия его матери Д'Онэ. Мадам Дефарж продолжала невозмутимо вязать, но мужа ее явно взволновало это известие. Нагнувшись над стойкой, он стал набивать трубку, высек огонь, закурил, но как ни старался, не мог скрыть своего волнения, — руки у него сильно дрожали, и видно было, что он потрясен. Шпион не был бы шпионом, если бы он этого не заметил и не постарался запомнить. Убедившись, что здесь он по крайней мере напал на какой-то след, но будет ли ему от этого какая-либо польза — сказать трудно, и что сейчас за отсутствием посетителей ему больше рассчитывать не на что, мосье Барсед расплатился за выпивку и собрался уходить; прощаясь с хозяевами, он очень любезно сказал, что он и впредь надеется иметь удовольствие не раз встретиться с мосье и мадам Дефарж. После того как он скрылся за дверью, муж и жена несколько минут выжидали, не двигаясь с места, на тот случай, если он вздумает вернуться. — Неужели это правда, — тихо промолвил Дефарж, наклонившись к жене; он все так же стоял позади нее, попыхивая трубкой и опершись одной рукой на спинку ее стула, — вот то, что он про мадемуазель Манетт сказал? — Раз это говорит он, то, по всей вероятности, вранье, — чуть-чуть приподнимая брови, ответила мадам Дефарж. — Но может статься, что и правда. — А если это так… — начал было Дефарж и замолчал. — Ну и что же, если это так? — спросила жена. — Если то, что мы ждем, свершится и мы дождемся победы, я надеюсь, судьба пощадит его дочь и не приведет ее мужа во Францию. — Судьба ее мужа, — возразила мадам со своею обычной невозмутимостью, — поведет его туда, куда следует, и не даст ему уйти от того, чего он заслуживает. — Но как это странно, нет, в самом деле, разве не странно, — настаивал Дефарж, словно пытался убедить жену, склонить ее на свою сторону, — после того, как мы принимали такое участие в ее отце и в ней самой, ты своей рукой заносишь имя ее мужа в список осужденных, рядом с именем этого гнусного негодяя, который здесь только что был. — Многое нам тогда покажется странным, — отвечала мадам. — И не такие еще странности мы увидим. Оба они у меня занесены в список; обоим им здесь и надлежит быть по заслугам, но довольно об этом. И она прекратила разговор и, сложив работу, стала откалывать розу, пришпиленную к тюрбану на голове. То ли в Сент-Антуанском предместье чутьем угадали, что ненавистное им украшение исчезло, то ли кто-то следил за этим, только мало-помалу обитатели его снова стали осторожно заглядывать в дверь, и очень скоро погребок принял свой обычный вид. В сумерках, когда Сент-Антуанское предместье, вывернувшись наизнанку, вытряхивало из своего нутра всех обитателей и они высыпали на улицу подышать воздухом, сидели на крылечках и подоконниках, толпились на перекрестках грязных улиц или собирались кучками у ворот, мадам Дефарж имела обыкновение прохаживаться с работой в руках от крыльца к крыльцу, от одной кучки к другой и проповедовать — много их было таких проповедников, лучше бы их не водилось на свете, избави нас боже от этой породы! Все женщины вязали. Вязали что придется. Механическая работа притупляла голод — можно было не есть, не пить, руки двигались, работая вместо челюстей и желудков, а едва только костлявые пальцы переставали двигаться, — желудок тотчас же заявлял о себе. В работе пальцев участвовали и глаза и мысли. И по мере того как мадам Дефарж переходила от одной кучки женщин к другой, в каждой из этих кучек после беседы с ней пальцы, и глаза, и мысли лихорадочно оживлялись, двигались стремительней, яростней. Муж ее, стоя на крыльце и попыхивая трубкой, следил за ней восхищенным взглядом. — Замечательная женщина! — говорил он. — Стойкая, мужественная! Поистине замечательная женщина! Сумрак надвигался. Над городом плыл вечерний благовест, издали доносился барабанный бой — смена дворцового караула, но женщины все так же сидели и вязали. А следом надвигалась другая тьма, когда эти мирные колокола, перекликающиеся сейчас с бесчисленных колоколен по всей Франции, превратятся в грохочущие пушки и гром барабанов заглушит жалкий голос, сейчас еще знаменующий Власть, Изобилие, Свободу и Жизнь. И все это уже надвигалось, смыкаясь вокруг сидящих женщин, которые вязали, вязали не переставая, и казалось — сами они смыкаются тесным кругом, обступая некий, пока еще не возведенный помост, на который они скоро будут жадно глядеть, не переставая вязать, вязать и считать падающие и корзину головы.  Глава XVII Однажды вечером   Никогда еще в мирном тупичке в Сохо закат не сиял такими чудесными красками, как в тот памятный вечер, когда доктор с дочерью сидели вдвоем под платаном. Никогда еще луна не сияла таким мягким светом над громадным Лондоном, как в тот вечер, когда, заглянув сквозь листву платана, под которым они все еще сидели вдвоем, она озарила их лица своим серебристым сияньем. Свадьба Люси была назначена на завтра. И этот вечер ей хотелось побыть наедине с отцом. — Вам хорошо, папа, милый? — Да, дитя мое. Они разговаривали мало, хотя уже довольно долго сидели здесь совсем одни. И даже когда еще было совсем светло и можно было читать или рукодельничать, Люси не открыла книги, чтобы почитать отцу вслух, и не притронулась к своему рукоделью. Раньше она, бывало, часто сидела здесь около него с работой или читала ему, но сегодня был совсем особенный вечер, не такой, как все. — Я так счастлива папа, я благодарю провиденье за это великое счастье, за то, что оно послало мне Чарльза, а Чарльзу меня. Но если бы я не могла по-прежнему жить рядом с вами и для вас, если бы мне после свадьбы пришлось жить врозь с вами, хотя бы вот через эту улицу, я чувствовала бы себя несчастной, без конца упрекала бы себя, мне было бы так тяжко, что и сказать не могу. Даже вот и сейчас… Даже вот и сейчас голос ее прервался. В призрачном свете луны она крепко обняла отца за шею и прижалась головкой к его груди. Лунный свет всегда призрачен, так же как и свет солнца, так же как и тот свет, что зовется человеческой жизнью — все, что приходит и уходит. — Милый мой, любимый, родной! Можете ли вы еще в последний раз сказать мне, что никакие мои новые привязанности, ни новые заботы и ничто на свете никогда не станет между нами? Я-то это хорошо знаю, а вы? Скажите мне, вы уверены в этом? — Совершенно уверен, милочка, — отвечал отец таким убежденным тоном и с такой подкупающей искренностью, с какой можно говорить только от чистого сердца. — Больше того, — прибавил он, нежно целуя ее, — мне будет радостней жить, видя тебя рядом с любящим мужем, чем если бы мне… чем если бы этого не было. — Ах, если бы я могла надеяться, что так и будет! — Поверь мне, милочка, это чистая правда. Подумай сама, дорогая, ведь это так просто и естественно, иначе и быть не может. Я знаю, ты предана мне, но ведь ты еще дитя; ты даже не представляешь себе, как я огорчался, глядя на тебя, как меня угнетала мысль, что жизнь твоя пропадает зря… Она попыталась было зажать ему рот, но он удержал ее руку в своей и повторил: — …да, зря, дитя мое, потому что жизнь должна идти своим естественным путем, и я боялся, как бы ты не уклонилась от него из-за меня. Ты со своей самоотверженностью не можешь понять, как меня всегда преследовали эти мысли; но ты сама спроси себя, мог ли я быть вполне счастлив, зная, что тебе не дано изведать счастья в жизни? — Если бы я не встретилась с Чарльзом, папа, я была бы вполне счастлива с вами. Он улыбнулся на это невольное признанье, что после встречи с Чарльзом она чувствовала бы себя несчастной без него. — Дитя мое, ты встретила его, и это Чарльз. А не будь Чарльза, был бы кто-нибудь другой. А если бы не было, то только из-за меня, и тогда мрак, в котором прошла часть моей жизни, отбросил бы свою тень и на тебя. Первый раз, если не считать суда, он говорил при ней о своем заточении. Она слушала его с каким-то странным чувством и потом не раз вспоминала об этом. — Посмотри, — сказал доктор из Бове, показывая рукой на луну. — Я смотрел на нее из окна моей тюрьмы, когда свет ее был невыносим для меня; я смотрел на нее и думал: «Вот так же она светит сейчас на все то, что утрачено для меня навсегда», и это была такая нестерпимая мука, что я сходил с ума и бился головой об стену. Я смотрел на нее, когда, уже отупев от отчаяния, я доходил до состояния такого полного безразличия, что не думал ни о чем, а только считал, сколько линий можно провести поперек нее горизонтально, когда она полная, и сколько линий можно провести, чтобы пересечь их по вертикали. Он задумался на секунду, глядя на луну, и, сосредоточенно сдвинув брови, прошептал, словно обращаясь к самому себе: — Помнится, так и так получалось двадцать, только двадцатая еле-еле умещалась. Странное чувство, с каким она слушала эти воспоминания, не покидало ее, а напротив, усиливалось; но это вовсе не было чувство страха за него — он говорил спокойно, словно сопоставляя мысленно свою теперешнюю счастливую мирную жизнь с теми, оставшимися позади, годами страшных мучений. — Сколько раз, глядя на нее, я думал о своем ребенке, от которого меня оторвали прежде, чем он появился на свет. Жив ли он? Родился ли он живой, или удар, нанесенный несчастной матери, погубил его? Может быть, это сын, который когда-нибудь отомстит за отца. (Одно время меня в заточении преследовала жажда мести.) А может быть, сын ничего не будет знать об отце. Может быть, он, когда вырастет, будет спрашивать себя, не скрылся ли его отец, бросив семью, сам, по доброй воле. А может быть, это дочь, которая вырастет, превратится в замужнюю женщину. Она прижалась к нему теснее и поцеловала его в щеку, потом прильнула губами к его руке. — Я представлял себе, что моя дочь совсем забыла — да нет, просто не знает, не подозревает о моем существовании. Я отсчитывал год за годом и следил, как она подрастает. Видел ее замужем за человеком, который никогда ничего не слышал обо мне. Я уже давно исчез из памяти живых, а для следующего поколения я и вовсе не существовал. — Папочка, дорогой, у меня просто сердце разрывается, что вы могли представлять себе такой свою дочь, как будто я и есть эта дочь. — Ты, Люси? Ты меня воскресила, только благодаря тебе я ожил и могу спокойно предаваться воспоминаниям, которые встают передо мной в этот наш последний вечер, когда я смотрю на луну и чувствую, что ты здесь рядом. О чем я сейчас говорил? — Она ничего о вас не знала. Не думала о вас. — Да, да! Но бывали лунные ночи, когда эта печальная тишина действовала на меня как-то иначе, и я словно погружался в какое-то забытье, которое приходит на смену любому мучительному переживанию, — я представлял себе, как она приходит в мою темницу и выводит меня на волю из этих стен. Я часто видел ее, как живую, в лунном свете, так же, как сейчас вижу тебя; только я никогда не держал ее в своих объятиях, она всегда стояла между моим заделанным решеткой оконцем и дверью. Но, ты понимаешь, это была не та дочь, о которой я сейчас говорил. — Образ не тот? Виденье? Фантазия? — Да, нечто совсем другое. Она стояла перед моим расстроенным зрением, стояла, не двигаясь. Та, что жила в моем воображении, была моей плотью, моей родной дочерью. Я не знаю, какая она была, знаю только, что она была похожа на мать. И эта тоже напоминала ее — так же, как ты, — но это была не она. Ты понимаешь меня, Люси? Нет, наверно? Я думаю, только тот, кто побывал в одиночном заключении, может различать такие тонкости. Он говорил спокойно, рассудительно, а у нее холод пробегал по спине, оттого что он так углублялся в свои давние переживания, точно пытаясь вскрыть каждое движение души. — И вот, когда на меня находило такое забытье, я видел, как она вдруг появляется в лунном свете и выводит меня отсюда и ведет к себе домой, где она живет с мужем и где бережно хранится память о пропавшем отце. В комнате ее висит мой портрет, она шепчет мое имя в своих молитвах. Она живет полной, деятельной, полезной жизнью, но память о моей печальной судьбе присутствует во всем. — Я эта дочь, папа; конечно, не такая хорошая, но по тому, как я вас люблю, это была я. — И она показывала мне своих детей, — продолжал доктор, — она часто говорила с ними обо мне, и они жалели меня. Когда они проходили мимо тюрьмы, они старались держаться подальше от ее мрачных стен и, поглядывая вверх на толстые прутья решеток, говорили шепотом. Но она не могла вернуть мне свободу. Воображенье всегда рисовало мне, как она ведет меня к себе домой, показывает все это и потом приводит обратно. Но я после этого обретал способность плакать и, обливаясь слезами, падал на колени и благословлял ее. — Это была я, папочка! О мой дорогой, мой любимый! Можете ли вы обещать мне, что вы вот так же от всего сердца благословите меня завтра? — Милая Люси, я вспоминаю сегодня эти прежние муки, потому что сегодня я особенно сильно почувствовал и не нахожу слов выразить, как ты дорога мне и как я благодарю бога за свое великое счастье. Никогда я и мечтать не мог о таком счастье, какое узнал с тобой, ни о том, какое нас ждет в будущем. Он обнял ее и с глубоким волнением благословил, смиренно благодаря небо за то, что оно ниспослало ему такое утешение. Немного погодя они вернулись домой. На свадьбу никого не приглашали, кроме мистера Лорри, никаких подружек невесты, кроме невзрачной мисс Просс. Молодым не надо было никуда перебираться после свадьбы; на их счастье, оказалось возможным занять комнаты в верхнем этаже, принадлежавшие ранее какому-то мифическому жильцу; это было очень удобно, больше им ничего и не требовалось. За ужином доктор Манетт был в приподнятом настроении. Они ужинали втроем, третья была мисс Просс. Доктор пожалел, что Чарльза нет с ними; он даже пытался было протестовать против этого заговора, устроенного из любви к нему, и с чувством выпил за его здоровье. Наконец пора было ложиться спать, он поцеловал Люси, пожелал ей спокойной ночи, и они разошлись. А ночью, часа в три, когда все уже спали, Люси опять сошла вниз и тихонько проскользнула к нему в комнату; какая-то смутная тревога одолевала ее. Но все было спокойно, все на своем месте; он спал; седая голова живописно выделялась на несмятой подушке, и руки спокойно лежали поверх одеяла. Она поставила свечу подальше и загородила свет, на цыпочках подошла к постели, нагнулась и поцеловала его, потом немножко постояла, вглядываясь в его лицо. Тяжкие муки заточенья оставили скорбные следы на этом красивом лице; но он так владел собой, что даже и сейчас, когда он спал, следов этих почти не было видно. Это было поистине замечательное лицо, — твердое, исполненное решимости, свидетельствующей о скрытой непрестанной борьбе с незримым противником, — таким она увидела его в ту ночь, и вряд ли среди бесчисленных спящих можно было найти другое такое лицо. Она осторожно положила руку ему на грудь, моля бога, чтобы ей было дано на всю жизнь остаться его верным другом, чтобы он всегда находил в ней то, что он заслужил своими страданиями и что она так жаждала дать ему своею любовью. Тихонько убрав руку, она еще раз поцеловала его и ушла. Вскоре взошло солнце, и тень от листвы платана, пронизанной солнечным светом, мягко затрепетала на его лице, скользя по нему так же беззвучно, как беззвучно шевелились ночью губы его дочери, когда она молилась за него.  Глава XVIII Девять дней   Настал день свадьбы, ясный, солнечный; все собрались в гостиной, смежной с комнатой доктора, куда дверь была закрыта и где он разговаривал с Чарльзом Дарнеем. Все были готовы и ждали их, чтобы ехать в церковь; прелестная невеста, мистер Лорри и мисс Просс, для которой это счастливое событие, после того как она постепенно примирилась с неизбежным, было бы поистине райским праздником, если бы не тайное сожаление, что жених не ее брат Соломон. — Итак, милая Люси, — говорил мистер Лорри, который никак не мог налюбоваться на невесту и ходил вокруг нее, разглядывая со всех сторон ее красивый скромный наряд, — вот, значит, для чего я вез вас сюда через Ламанш еще вот такой крошкой! Разве мог я тогда думать, что из этого выйдет. Знал бы я, что я так облагодетельствую моего друга Чарльза! — Вовсе вы не затем ее везли, — деловито одернула его мисс Просс. — Откуда вам было знать? Глупости вы говорите! — Вы так думаете, правда? Ну, а зачем же плакать? — ласково заметил мистер Лорри. — Я не плачу! — отрезала мисс Просс. — Это вы плачете. — Я, милочка Просс? (Мистер Лорри теперь даже позволял себе иногда такие фамильярности с мисс Просс.) — Да вот только сейчас, я сама видела, да я и не удивляюсь. От такого роскошного подарка, как все это серебро, которое вы им преподнесли, кто не заплачет! Я вчера, как принесли от вас этот ящик, стала его перебирать, так над каждой ложкой да вилкой слезами обливалась, чуть не ослепла. — Мне, конечно, очень приятно это слышать, — отвечал мистер Лорри. — Но, упаси боже! я совсем не хотел ослеплять кого-нибудь этими пустячками. И знаете, это наводит на размышления, — я только теперь вижу, чего я, оказывается, лишился. Ай-ай-ай! Только представить себе, что вот уже без малого пятьдесят лет со мной рядом могла бы существовать миссис Лорри! — Вот уж нет! — возмутилась мисс Просс. — А вы полагаете, что на свете не могло бы быть миссис Лорри? — поинтересовался мистер Лорри. — Пфф! — фыркнула мисс Просс. — Вы уже с пеленок были старым холостяком! — Что ж, пожалуй, это и верно! — согласился мистер Лорри, с улыбкой поправляя свой паричок. — Такой уж вы уродились, таким вас скроили, прежде чем на вас пеленки припасли, — продолжала мисс Просс. — В таком случае со мной очень несправедливо поступили, — возразил мистер Лорри, — прежде чем кроить, следовало бы посоветоваться со мной. Ну, шутки в сторону! Вот что, дорогая Люси, — сказал он, ласково обнимая ее за талию, — я слышу, они уже там двигаются в комнате, но пока их еще нет, мы с мисс Просс, оба люди деловые, воспользуемся этим моментом, — наверно, вам не терпится услышать от нас то, что мы сейчас скажем. Вы можете быть совершенно спокойны, вы оставляете своего дорогого батюшку в любящих и заботливых руках; о нем будут заботиться так же, как заботились вы. Эти две недели, что вы будете в Уорвикшире, для меня даже контора Теллсона отойдет на задний план (по сравнению с ним, конечно). А когда через две недели он приедет к вам и вы втроем отправитесь путешествовать по Уэльсу, вы сами увидите его живым и здоровым и в отличном расположении духа. Ну вот, я уже слышу чьи-то шаги. Дайте я поцелую вас, моя дорогая девочка, и пока кто-то еще не хватился своего сокровища, позвольте мне, старику, благословить вас по старому обычаю. Держа обеими руками хорошенькое личико, он слегка отстранил его от себя, любуясь знакомым выражением, прятавшимся в чуть заметной морщинке между бровей, а потом, обняв Люси, прильнул своим русым паричком к ее золотым кудрям с такой бережной, трогательной нежностью, какую никто не решился бы назвать старомодной, ибо она стара как мир. Дверь спальни отворилась, и к ним вышел доктор Манетт с Чарльзом Дарнеем. Доктор был мертвенно-бледен — он не был таким, когда уходил, — в лице его сейчас не было ни кровинки. Но держался он, как всегда, спокойно, и только зоркий глаз мистера Лорри по каким-то неуловимым признакам скорее угадал, чем увидел следы прежнего отсутствующего выражения и ужаса, которые, словно страшная тень, дохнувшая холодом, только что сбежали с этого лица. Доктор взял Люси под руку и повел ее вниз по лестнице к коляске, которую ради такого торжественного случая нанял мистер Лорри. Остальные уселись в карету, и вскоре тут же рядом, в ближайшей церкви, где в этот час никого не было и никто на них не глазел, Чарльз Дарней и Люси Манетт сочетались счастливыми узами. Когда они выходили из церкви, лица у всех светились улыбками, кой у кого блестели слезы на глазах, а на руке у новобрачной ярко сверкал бриллиантовый перстень, только что извлеченный из темной глубины одного из обширных карманов мистера Лорри. Они вернулись домой и сели завтракать, и все было очень хорошо, и, наконец, наступила минута прощанья; все вышли на крыльцо, и в этот радостный солнечный день золотые локоны дочери снова смешались с седыми волосами отца так же, как в тот день на чердаке парижского предместья, когда они впервые коснулись седой головы бедного башмачника. Обоим было больно расставаться, хотя они расставались ненадолго. Но отец ободрял дочь, и, наконец, мягко высвободившись из ее объятий, он сказал Дарнею: — Возьмите ее, Чарльз! Она ваша. Дрожащая ручка высунулась, махая им из окна кареты, и вот она уже скрылась из глаз. В тупичок редко когда кто заглядывал, и сейчас не видно было ни прохожих, ни любопытных, — гостей на свадьбу не звали, и после того как проводили молодых, доктор, мистер Лорри и мисс Просс остались совсем одни. Когда они вошли с крыльца в прохладную тень подъезда, мистеру Лорри бросилась в глаза перемена, происшедшая с доктором, — его словно что-то сразило, как если бы золотая рука исполина, торчавшая из стены над крыльцом, обрушилась на него со страшной силой. Конечно, ему стоило немалого труда побороть свои чувства, и сейчас, когда необходимость в этом отпала, можно было ожидать, что он сдаст. Но мистера Лорри поразил его блуждающий испуганный взгляд, а когда они поднялись наверх и доктор, растерянно озираясь, схватился за голову и, шатаясь, побрел к себе в комнату, мистеру Лорри невольно вспомнился хозяин погребка Дефарж и ночное путешествие под звездным небом. — Мне кажется, — шепнул он мисс Просс, проводив доктора тревожным взглядом, — мне кажется, лучше сейчас и не пытаться разговаривать с ним, а оставить его в покое. Мне надо еще зайти в контору, так я, пожалуй, пойду сейчас и тут же вернусь. А потом мы все вместе поедем куда-нибудь за город, пообедаем там, и, я думаю, все обойдется. Но зайти в контору оказалось много легче, чем выйти оттуда. Мистер Лорри задержался там на два часа. Возвратившись в Сохо, он сразу поднялся наверх, ни о чем не спросив служанку, открывшую ему дверь, и направился прямо в комнату доктора, но вдруг остановился как вкопанный, услышав глухой стук сапожного молотка. — Боже мой! Что такое? — в ужасе прошептал он. Мисс Просс с перепуганным лицом стояла у него за спиной. — О, что нам делать, что нам делать! — воскликнула она, ломая руки. — Что я скажу моей птичке? Он не узнает меня, он шьет башмаки! Мистер Лорри попытался, как мог, успокоить ее и вошел в комнату к доктору. Низенькая скамеечка стояла под окном, на нее падал свет, как тогда, когда он впервые увидел его на чердаке за работой; он сидел согнувшись и усердно тачал. — Доктор Манетт! Дорогой друг мой! Доктор Манетт! Доктор поднял глаза и посмотрел на него как-то недоуменно и в то же время с досадой — что вот опять к нему пристают — и снова согнулся над работой. Он был без камзола и без жилета, в расстегнутой на груди сорочке, как тогда, когда он занимался сапожным ремеслом; и даже лицо у него было такое же, как тогда, — бледное, осунувшееся, измученное. Он работал с каким-то ожесточением, — точно он торопился, точно его оторвали от работы и надо было наверстать упущенное. Мистер Лорри взглянул на башмак у него в руке и увидел, что это тот же прежний башмак старинного фасона. Он поднял второй башмак, лежавший тут же около, и спросил, что это такое. — Дамский башмак для молодой девушки, на прогулку ходить, — пробормотал тот, не глядя. — Его уже давно надо было кончить. Положите его тут. — Но, доктор Манетт! Посмотрите на меня! Он тупо и покорно поднял глаза, не отрываясь от работы, — точь-в-точь как прежде. — Вы узнаете меня, друг мой? Опомнитесь, прошу вас! Это совсем не подходящее для вас занятие. Опомнитесь, дорогой друг! Доктор молчал, и его нельзя было заставить заговорить. Он на секунду поднимал взгляд, когда к нему обращались, но никакими просьбами, ни убеждениями нельзя было добиться от него ни слова. Он работал, работал, не отрываясь, молча, и все уговоры мистера Лорри отскакивали от него, как от глухой стены, повисали в воздухе. И только то, как он иногда вдруг сам украдкой поднимал глаза и оглядывался по сторонам, еще сулило какую-то надежду и не позволяло мистеру Лорри отчаиваться. В глазах его в эти минуты мелькало какое-то беспокойство, недоумение, как будто он о чем-то смутно догадывался, силился что-то понять. Мистер Лорри счел своим долгом прежде всего позаботиться о двух вещах: во-первых, скрыть это от Люси, а затем принять меры, чтобы это не дошло ни до кого из знакомых. Заручившись помощью мисс Просс, он немедленно оповестил всех, что доктор нездоров и что ему в течение нескольких дней предписан полный покой. Что же касается Люси, мисс Просс написала ей, что доктора неожиданно вызвали к больному, и ему пришлось срочно выехать, и что он, кажется, перед отъездом успел написать ей об этом несколько слов. Приняв все эти меры предосторожности в надежде, что доктор скоро поправится, мистер Лорри решил на будущее — как только доктор придет в себя, посоветоваться с опытным врачом, с таким, который лучше всех других мог бы разобраться в его болезни. А до тех пор оставить больного в покое и только наблюдать за ним, но так, чтобы он ни в коем случае этого не замечал. С этой целью мистер Лорри первый раз в жизни отпросился на несколько дней из банка и, расположившись у окна в комнате доктора, приступил к своему дежурству. Он очень скоро убедился, что все попытки втянуть больного в разговор не только ни к чему не приводят, но действуют на него раздражающе и угнетают его. И он с первого же дня оставил эти попытки и решил просто сидеть с ним в одной комнате, как бы заявляя своим постоянным присутствием молчаливый протест против того помрачения, в которое впал бедный доктор или которое ему угрожает. Итак, мистер Лорри сидел у окна, читал, писал и всеми доступными ему способами старался показать, что он чувствует себя очень приятно и непринужденно, — словом, что он здесь не взаперти, а на свободе. Доктор Манетт ел и пил все, что ему давали, и в этот первый день работал не разгибаясь, до тех пор, пока уже совсем стемнело и мистер Лорри вот уже полчаса как закрыл книгу, потому что при всем желании не мог разобрать ни строчки. Когда, наконец, он отложил свой молоток, потому что уже совсем ничего не было видно, мистер Лорри поднялся и сказал: — Не хотите ли пройтись? Доктор, не поднимая головы, посмотрел куда-то вниз, сначала по одну сторону от себя, потом по другую, потом, вскинув глаза, совсем как прежде, повторил безжизненным голосом: — Пройтись? — Ну, да. Погулять. А почему бы и нет? На это он ничего не ответил. Согнувшись на своей скамейке, он сидел в темноте, подперев голову руками и облокотясь на колени, но мистеру Лорри, наблюдавшему за ним, показалось, что он задумался и шепчет про себя: «А почему бы и нет?» Мистер Лорри, человек деловой и проницательный, усмотрел в этом нечто благоприятное и решил придерживаться своей тактики. Ночью уговорились с мисс Просс дежурить по очереди и наблюдать за ним из соседней комнаты. Больной долго шагал взад и вперед у себя в спальне, но когда, наконец, лег в постель, сразу уснул. Проснулся он рано и тотчас же уселся за работу. Утром на второй день мистер Лорри поздоровался с ним как ни в чем не бывало и заговорил о чем-то таком, о чем они часто беседовали последнее время. Доктор не отвечал, хотя, по-видимому, слышал, что ему говорили, и может быть, даже кое-что смутно доходило до него. Мистер Лорри, воспрянув духом, предложил мисс Просс приходить со своей работой в комнату доктора; она в течение дня несколько раз заглядывала к ним, и они спокойно разговаривали о Люся и о ее отце, который сидел тут же, и оба старались держать себя непринужденно и естественно, как будто ничего не случилось. Они делали это не навязчиво и не слишком часто, чтобы не утомлять и не раздражать его своими разговорами. И мистер Лорри, добрая душа, с чувством облегчения замечал, что доктор все чаще поглядывает на них и как будто начинает сознавать, что тут что-то одно с другим не вяжется. А когда уже совсем стемнело, мистер Лорри, как и накануне, предложил: — Дорогой доктор, не хотите ли пройтись? И опять он повторил за ним: «Пройтись?» — Ну, да. Пойдем погуляем. Почему бы и нет? И на этот раз не получив никакого ответа, мистер Лорри сделал вид, что уходит гулять, вышел из комнаты и вернулся через час. А тем временем доктор пересел в кресло у окна и сидел там все это время, глядя на старый платан. Но как только мистер Лорри вернулся, он сейчас же перебрался на свою скамью. Медленно проходили дни, и надежды мистера Лорри угасали, опять у него становилось тяжело на душе, и с каждым днем все тяжелее и тяжелее. Так наступил и прошел третий день, четвертый, пятый. Пять, шесть, семь, восемь, девять дней. Все эти дни мистер Лорри жил в непрестанной тревоге и уже почти потерял надежду. Болезнь доктора по-прежнему держали в секрете, Люси ничего не подозревала, была беззаботна и счастлива; а мистер Лорри с болью в душе убеждался, что руки башмачника, который на первых порах не очень умело орудовал своими инструментами, день ото дня становились все более искусными, и никогда еще не замечал он за своим бедным другом такого рвения, никогда его пальцы не двигались с таким проворством и ловкостью, как на исходе этого девятого дня.  Глава XIX Совет врача   Измученный постоянной тревогой и длительным бденьем, мистер Лорри заснул на своем дежурстве. Утром десятого дня он проснулся от яркого солнечного света, хлынувшего в окна гостиной, где он уснул, должно быть, уже поздно ночью, после того как долго сидел один в темноте. Он протер глаза, встал, подошел к дверям спальни, и тут ему показалось, что он, верно, еще не совсем проснулся: потому что, когда он заглянул в дверь, он увидел не скамью башмачника с его инструментами — все это было убрано и отставлено в сторону, — а самого доктора, который сидел у окна в кресле и читал. Он был одет по-домашнему, в халате, и лицо его (мистер Лорри видел его отлично), правда, все еще очень бледное, было совершенно спокойно, вдумчиво и сосредоточенно. Мистер Лорри, теперь уже убедившись, что не спит, все еще не верил себе, у него даже мелькнуло подозрение, не привиделась ли ему во сне вся эта история с башмачником, ведь вот же он, его друг, тут, перед глазами, такой же, как всегда, в своем обычном виде, за своим обычным занятием; и где же хоть какие-нибудь следы того ужасного превращения, которое их так напугало, хотя бы признак того, что это действительно было? Но, конечно, такое подозрение могло возникнуть только в первую секунду, пока он еще не совсем очнулся. А доказательства того, что произошло, были налицо: как же он сам-то очутился здесь, он, Джарвис Лорри, если для этого не было достаточно важной причины? Как случилось, что он уснул одетый на диване в гостиной и вот сейчас ранним утром стоит у дверей докторской спальни и задает себе все эти вопросы. Через несколько минут за его спиной выросла мисс Просс и возбужденно зашептала ему на ухо. Если бы у него еще оставались какие-нибудь сомнения, они моментально рассеялись бы от этого шепота. Но у мистера Лорри теперь уже совершенно прояснилось в голове, и он больше не сомневался. Он посоветовал не беспокоить доктора до завтрака, лучше они встретятся с ним за столом, как ни в чем не бывало. Если они убедятся, что он в обычном хорошем состоянии, мистер Лорри осторожно заведет разговор и попросит у него совета и наставления, которые он, тревожась за него, давно хотел попросить. Мисс Просс, положившись на мистера Лорри, пошла распорядиться насчет завтрака, а мистер Лорри тщательно занялся своим туалетом. Времени у него было достаточно, и в положенный час мистер Лорри явился к столу, как всегда в безукоризненном воротничке и манжетах и как всегда щеголяя своими туго обтянутыми икрами. Доктору доложили, что завтрак подан, и он пришел и сел на свое обычное место. Насколько можно было судить по завязавшемуся разговору, в котором мистер Лорри с присущей ему деликатностью избегал касаться кой-каких вопросов, доктор пребывал в полной уверенности, что свадьба его дочери состоялась накануне. Когда же мистер Лорри как бы невзначай упомянул, какой сегодня день и число, он задумался, начал что-то высчитывать в уме и явно смутился. Но, в общем, он был совершенно такой же, как прежде, и разговаривал так спокойно и сдержанно, что мистер Лорри решил, не откладывая, посоветоваться с ним насчет него самого. Поэтому, как только кончился завтрак, и убрали со стола, и они остались вдвоем с доктором, мистер Лорри завел с ним дружескую беседу: — Дорогой Манетт, мне бы очень хотелось узнать ваше мнение — но так, чтобы это осталось между нами, — по поводу одного весьма удивительного случая, который меня чрезвычайно заинтересовал; возможно, он вам вовсе не покажется таким удивительным, поскольку вы в этом разбираетесь лучше меня… Доктор взглянул на свои руки, огрубевшие от работы, и явно смутился, но продолжал внимательно слушать. Он уже не раз поглядывал сегодня на свои руки. — Доктор Манетт, — продолжал мистер Лорри, мягко беря его за локоть, — случай этот произошел с очень близким и дорогим для меня другом. Я очень прошу вас, подумайте и посоветуйте, что можно сделать, — я обращаюсь к вам и ради него самого, а главное — ради его дочери, дочери, дорогой Манетт. — Насколько я понимаю, речь идет о каком-то душевном заболевании? — тихо спросил доктор. — Да! — Ну, расскажите, как это случилось. Расскажите обстоятельно, ничего не пропускайте. Убедившись, что они понимают друг друга, мистер Лорри продолжал: — Дорогой Манетт, это заболевание было вызвано когда-то, очень давно, сильным, длительным и тяжелым потрясением, потрясением всех чувств… ума… сердца… ну, словом, как это у вас говорится… душевным потрясением. Душевным. И вот, в таком душевном потрясении или затмении несчастный больной пребывал очень долго, — как долго, этого никто не знает, потому что сам он вряд ли может припомнить, когда это началось, а без него этого нельзя установить. Затмение это у него прошло, — как, каким образом, он был не в состоянии проследить — я сам слышал и был потрясен, когда он однажды публично рассказывал об этом. Никаких следов заболевания не осталось, никаких! Это человек высокого ума, серьезный ученый, неутомимый труженик науки, очень выносливый физически, человек с обширными знаниями, которые он неустанно пополняет. И вот — надо же такое несчастие! — недавно, — тут мистер Лорри сделал паузу и глубоко вздохнул, — у него это повторилось, правда в слабой форме. — И как долго это продолжалось? — тихо спросил доктор. — Девять суток. — В чем же это проявилось? Не овладела ли им снова, — он опять взглянул на свои руки, — какая-нибудь навязчивая идея, мания, которая была у него и раньше во время болезни. — Да, вот именно. — А вам приходилось видеть его прежде, — доктор говорил сдержанно, внятно, но все так же тихо, — когда он был одержим этой манией? — Да, один раз видел. — И что же, когда приступ повторился, он и во всем остальном вел себя так же, как раньше, или не совсем так? — Да, по-моему, так же. — Вы говорили что-то о его дочери. Знает она об этом приступе? — Нет. От нее скрыли, и я надеюсь, что она и не узнает. Знаю только я да еще один человек, на которого можно положиться. Доктор горячо пожал руку мистеру Лорри и прошептал: — Вот это хорошо. Очень хорошо, что вы об этом подумали! Мистер Лорри тоже крепко пожал ему руку, и оба некоторое время сидели молча. — Так вот, дорогой Манетт, — сердечно и задушевно промолвил, наконец, мистер Лорри, — я ведь человек деловой, где мне разбираться в подобных тонкостях. У меня и знаний таких нет, да и не моего это ума дело. Мне нужно, чтобы меня кто-то наставил. И нет человека на свете, на которого я мог бы положиться так, как на вас. Объясните мне, что это был за приступ, надо ли опасаться, что он повторится? Нельзя ли это как-то предотвратить? Что делать в случае, если он повторится? Отчего бывают такие приступы? Чем я могу помочь моему другу? Я для него все на свете готов сделать, только бы знать, как прийти ему на помощь. Сам я понятия не имею, как к этому приступиться. Что я должен в таких случаях делать? Если вы, с вашими знаниями, с вашим умом и опытом, наставите меня на верный путь, я могу ему чем-то помочь; а без наставления, без совета ему от меня мало проку. Я вас очень прошу, не откажите мне в вашем совете, помогите мне разобраться, научите меня, как в таких случаях поступать. Доктор Манетт сидел глубоко задумавшись и не сразу собрался ответить на эту взволнованную речь. Мистер Лорри не торопил его. — Я думаю, — вымолвил он, наконец, не без усилия, — что этот приступ, который вы мне описали, не был, по всей вероятности, неожиданностью для самого больного. — По-вашему, он предвидел и страшился его? — отважился спросить мистер Лорри. — Да, очень страшился, — невольно передергиваясь, сказал доктор. — Вы не можете себе представить, как ужасно угнетает больного такое предчувствие и как трудно и даже почти невозможно для него заговорить с кем-нибудь о том, что его угнетает! — А не было бы для него облегчением, если бы он переломил себя и поделился с кем-нибудь из близких тем, что его так тяготит? — Да, пожалуй. Но, как я уже говорил вам, это для него почти невозможно. И я даже думаю — бывают случаи, когда это совершенно невозможно. — А скажите, — помолчав, спросил мистер Лорри, снова мягко и осторожно дотрагиваясь до его руки, — чем, по-вашему, мог быть вызван такой приступ? — Я думаю, что-то внезапно всколыхнуло в нем тяжелые воспоминания и мысли, преследовавшие его еще в ту пору, когда у него только начиналась эта болезнь. В связи с этим мог возникнуть целый ряд каких-то особенно гнетущих ассоциаций. Возможно, он уже давно смутно подозревал и опасался, что эти ассоциации могут возникнуть у него в связи с некиим чрезвычайным событием. Быть может, он старался пересилить себя и как-то подготовиться к этому и ничего из этого не вышло; возможно даже, что эти его тщетные попытки и привели к тому, что он в конце концов надорвался и не выдержал. — А помнит он, что с ним было во время приступа? — нерешительно спросил мистер Лорри. Доктор медленно обвел глазами комнату и, с каким-то безнадежным видом покачав головой, ответил тихо: — Нет, ничего не помнит. — Ну, а что вы можете посоветовать мне на будущее? — Что касается будущего, — уверенно сказал доктор, — я бы сказал, у вас есть все основания надеяться. Уж если он милостью провидения пришел в себя, и в такой короткий срок, можно за него быть спокойным. Если этот приступ случился с ним в результате того, что он в течение долгого времени старался подавить в себе какое-то гнетущее предчувствие и страх и не выдержал, столкнувшись с тем, чего он страшился, а потом все же поправился, — то теперь гроза миновала. Я думаю, что худшее уже позади. — Вот это хорошо, очень хорошо. Это меня утешает. Слава богу! — воскликнул мистер Лорри. — Слава богу! — повторил доктор, низко склонив голову. — У меня к вам еще два вопроса, по которым я хотел бы с вами посоветоваться. Можно мне вас спросить? — Ваш друг должен благодарить вас, вы не можете оказать ему большей услуги, — и доктор пожал ему руку. — Так вот, значит, первое. Это человек чрезвычайно усидчивый и необыкновенно энергичный. Он с таким рвением отдается своему делу, занимается всякими исследованиями, ставит опыты, словом, трудится неустанно. Не находите ли вы, что ему нельзя так много работать? — Не думаю. Возможно, при таком душевном складе ему требуется, чтобы ум его всегда был занят. В какой-то мере, это его естественная потребность, а потрясение значительно усилило эту потребность. Недостаток здоровой пищи для такого ума грозит тем, что он будет питаться нездоровыми мыслями. Я так думаю, что он сам наблюдал за собой и пришел к этому разумному выводу. — А вам не кажется, что такое умственное напряжение вредно для него. — Нет, могу с уверенностью сказать, что нет. — Дорогой Манетт, но ведь если он переутомится… — Друг Лорри, я не думаю, что ему грозит такая опасность. Все его мысли были до сих пор направлены в одну сторону; чтобы восстановить равновесие, им необходимо дать другое направление. — Простите мне мою настойчивость, мы, дельцы, народ дотошный. Вообразите на минуту, что он слишком много работал и переутомился: может у него от этого повториться приступ? — Нет, не думаю, — твердо и убежденно сказал доктор Манетт, — я не допускаю мысли, что, помимо некоторых определенных ассоциаций, что-либо другое способно вызвать у него приступ. Я полагаю, что это у него больше не повторится, если только какое-то необыкновенное стечение обстоятельств не заденет в нем эту чувствительную струну. А раз уж после того, что с ним произошло, он выздоровел, я не представляю себе, чтобы ее что-нибудь могло так задеть. Мне думается, и я надеюсь, что такое несчастное стечение обстоятельств больше не повторится. Он говорил осторожно, как человек, который понимает, что мозг — это такое тонкое и сложное устройство, что достаточно иной раз пустяка, чтобы повредить этот хрупкий механизм. И в то же время он говорил с уверенностью человека, черпающего эту уверенность из собственного горького опыта — долготерпения и страданий. И уж конечно его друг мистер Лорри не пытался поколебать эту уверенность. Он сделал вид, будто успокоился и верит, что все обошлось, хотя на самом деле далеко не был в этом убежден, и перешел ко второму вопросу, который отложил на самый конец. Он понимал, что об этом будет всего труднее говорить, но, вспоминая то, что ему рассказывала мисс Просс, когда он как-то застал ее одну в воскресенье, вспоминая все то, что он видел сам своими глазами за последние девять дней, он чувствовал, что не имеет права уклониться от этого разговора. — Навязчивая идея, овладевшая им во время приступа, от которого он так быстро оправился, — откашлявшись, заговорил мистер Лорри, — выражалась… гм… ну, назовем это кузнечным ремеслом, вот именно — кузнечное ремесло! Предположим для примера, что он когда-то давно, в самое тяжкое для него время, работал на маленькой наковальне. И вот теперь он вдруг ни с того ни с сего опять стал за свою наковальню. Не находите ли вы, что ему не следовало бы держать ее постоянно у себя на глазах? Доктор сидел, прикрыв лоб рукой, и нервно постукивал ногой об пол. — Он ее с тех пор так при себе и держит, — продолжал мистер Лорри, с беспокойством глядя на своего друга. — А не лучше ли было бы ему с ней расстаться? Доктор, все так же опершись па руку, молча постукивал ногой об пол. — Вы опасаетесь советовать? — промолвил мистер Лорри. — Я понимаю, конечно, такой щекотливый вопрос. А все-таки мне думается… — Он покачал головой и не договорил. — Видите ли, — сказал доктор, поворачиваясь к нему после долгого тягостного молчания, — мне очень трудно объяснить вам, что происходит в мозгу вашего бедного друга. Он когда-то так тосковал по этой работе и так радовался, когда ему ее разрешили; ведь это было для него громадное облегчение; когда он работал руками, он ни о чем не думал, кроме своей работы, в особенности на первых порах, пока она ему давалась с трудом; а по мере того как руки его привыкали, сознание и чувства притуплялись, и ему легче было переносить свои мученья; с тех пор он и подумать не мог расстаться со своей работой. И даже теперь, когда он, насколько я могу судить, может быть вполне за себя спокоен и сам чувствует, что может поручиться за себя, стоит ему только представить себе, что его вдруг потянуло к прежней работе, а ее около него нет, — его охватывает такой ужас, какой, должно быть, испытывает ребенок, который сбился с дороги и заплутался в лесу. Он поднял глаза и беспомощно посмотрел на мистера Лорри, и на лице его и в самом деле был написан ужас. — А не думаете ли вы — поверьте, я спрашиваю, как человек, который совсем не разбирается в подобных тонкостях, который всю жизнь имеет дело только со счетами, гинеями, шиллингами да банкнотами, — не думаете ли вы, что это постоянное напоминание у него перед глазами невольно возвращает его к прошлому? И если бы он убрал это напоминанье, дорогой Манетт, может быть, он избавился бы и от своего страха? Короче говоря, не уступка ли страху эта его привязанность к наковальне? Снова наступило молчание. — Видите ли, — как-то неуверенно промолвил доктор, — ведь для него это старый друг. — Я бы не стал ее держать, — сказал мистер Лорри, энергично тряся головой; он чувствовал себя гораздо увереннее, видя, что доктор колеблется, — я бы посоветовал ему от нее избавиться. Но, конечно, не без вашего разрешения. Я уверен, что ему это только во вред. Нет, право же, согласитесь, дорогой друг! Разрешите мне сделать это ради его дочери, дорогой Манетт! Странно было наблюдать борьбу доктора Манетта с самим собой. — Ну, разве только ради нее. Хорошо, разрешаю вам. Но я не советовал бы убирать эту вещь при нем. Унесите ее, когда он куда-нибудь уедет. Чтобы он не сразу почувствовал, что лишился старого друга, а уже после некоторого отсутствия, когда он немножко отвыкнет. Мистер Лорри, конечно, не стал возражать, и на том разговор и кончился. Они в этот день поехали за город, и на свежем воздухе доктор почувствовал себя гораздо лучше. Дня через три он совсем поправился, а на исходе второй недели, как и было условлено, отправился в Уорвикшир, чтобы продолжить путешествие с Люси и ее мужем. За несколько дней до его отъезда мистер Лорри рассказал ему, как Люси было объяснено его молчание, и он написал ей, подтвердив свою отлучку, и Люси была спокойна и ничего не подозревала. Вечером в тот день, когда он уехал, мистер Лорри, вооружившись топором, долотом, пилой и молотком, вошел в его комнату, а за ним шествовала мисс Просс со свечой в руке. Хоронясь, словно заговорщики, они заперли дверь, и мистер Лорри стал рубить топором скамью башмачника, а его помощница мисс Просс светила ему и всем своим угрюмым видом как нельзя более напоминала соучастницу в злодеянии. Труп жертвы (изрубленный на мелкие части) стащили в кухню и тут же сожгли в печке, а сапожные инструменты, башмаки и кожу закопали в саду. Честным людям, вынужденным что-то уничтожать, да еще тайком, кажется, будто они совершают что-то дурное, и мистер Лорри и мисс Просс, покуда они делали это свое тайное дело и потом прятали следы, чувствовали себя преступниками, да и вид у них был такой же преступный.  Глава XX Заступничество   Когда молодожены вернулись, первым пришел их поздравить Сидни Картон. Он явился в тот же день, прошло только несколько часов, как они приехали. Сидни был все тот же, что и прежде, и жил по-прежнему, и ни в его внешности, ни в манере держать себя не наблюдалось никаких перемен. Только Чарльз Дарней обнаружил в нем какую-то грубоватую преданность, которой раньше не замечал. Улучив минуту, когда другие увлеклись разговором, Картон отвел его в сторону, к окну, и сказал ему: — Мистер Дарней, мне хотелось бы, чтобы мы с вами были друзьями. — Мне кажется, мы уже давно друзья. — Конечно, с вашей стороны очень мило, что вы отвечаете мне, как принято отвечать в таких случаях, но я, знаете, не собирался обмениваться любезностями. И когда я сказал, что мне хотелось бы, чтобы мы были друзьями, я, по правде сказать, подразумевал под этим нечто иное. Чарльз Дарней, как и всякий бы на его месте, спросил его очень дружелюбно и добродушно, что же он, собственно, под этим подразумевал? — Вот в том-то и беда, — улыбаясь, отвечал Картон, — сам я это очень хорошо понимаю, а вот сказать так, чтобы вы это поняли, оказывается, не так-то легко. Ну, попробую все-таки. Помните вы тот знаменательный день, когда вы видели меня… пьяным несколько более обычного. — Как не помнить! Вы чуть ли не силком заставили меня признать, что выпили лишнее. — Вот и я тоже помню. Это мое несчастье, такие дни навсегда остаются у меня в памяти. Надеюсь, когда-нибудь мне это зачтется, хотя бы на том свете. Но вы не бойтесь. Я не собираюсь произносить никаких проповедей. — А я и не боюсь. Меня радует, когда вы говорите серьезно. — Эх! — вырвалось у Картона, и он махнул рукой, словно отмахиваясь от того, что ему почудилось за этими словами. — В тот знаменательный день, о котором идет речь (а таких дней у меня, как вы догадываетесь, было немало), я в пьяном виде донимал вас дурацкими разговорами о том, нравитесь вы мне или не нравитесь. Так вот, я бы хотел, чтобы вы об этом забыли. — Я уже давно забыл. — Ну, вот вы опять отделываетесь фразой! А для меня, мистер Дарней, забыть это не так просто, как вы стараетесь изобразить. Я-то ведь не забыл, и ваш пренебрежительный ответ вряд ли поможет мне забыть это. — Если мой ответ кажется вам пренебрежительным, я прошу вас извинить меня, — отвечал Дарней. — Мне, правда, не хочется придавать значения таким пустякам, и меня удивляет, что это вас так беспокоит. Даю вам честное слово джентльмена, я и думать об этом забыл! Да есть ли тут о чем думать, боже праведный! А вот чего я никогда не забуду, так это ту великую услугу, которую вы мне оказали в тот день. — Что за великая услуга! — возразил Картон. — И если уж вы так об этом говорите, я считаю своим долгом признаться вам, что это был чисто профессиональный трюк. Сказать правду, в то время, когда я оказал вам эту услугу, я вовсе не так уж интересовался вашей судьбой. В то время! — заметьте — я говорю о том, что было. — Вы стараетесь свести на нет вашу услугу, — сказал Дарней. — Это ли не пренебреженье — но уж я к вам не буду придираться. — Да, поверьте мне, мистер Дарней, я вам истинную правду говорю! Но я уклонился от того, что хотел сказать. Так вот я предлагаю, чтобы мы с вами были друзьями. Вы меня знаете, мне совершенно несвойственны какие-то возвышенные чувства, благородные порывы. Если вы сомневаетесь, спросите Страйвера, он вам это подтвердит. — Я предпочитаю иметь собственное мнение, как-нибудь обойдусь без его помощи. — Ваше дело. Ну, уж во всяком случае вы знаете, что я человек беспутный, никогда от меня проку не было и не будет. — Вот насчет того, что «не будет», — этого я не знаю. — Ну, а я-то знаю, можете мне поверить. Так вот, если вы можете терпеть у себя в доме такую никчемную личность с сомнительной репутацией, я бы хотел, чтобы вы позволили мне приходить к вам запросто, когда мне вздумается, чтобы я чувствовал себя у вас своим человеком; смотрите на меня как на лишнюю мебель (я бы сказал — уродливую, — если бы не это сходство, которое есть между нами), этакий старый диван, который не замечают и держат потому, что он долго служил. Не бойтесь, что я стану злоупотреблять этим правом, наверно я воспользуюсь им не больше четырех раз в год. Но мне будет приятно сознавать, что оно у меня есть. — А вы в этом сомневаетесь? — Вот это прекрасный ответ, — я вижу, мое предложение принято. Благодарю, Дарней. Вы разрешаете мне называть вас так, просто, без церемоний? — Конечно, Картон! Давно пора бросить эти церемонии. Они пожали друг другу руки, и Сидни отошел. А через минуту он уже сидел, как всегда, молча, с обычным своим безучастным видом, ничем не обнаруживая своего присутствия, как будто его здесь и не было. Вечером, когда он ушел и молодые остались в тесном семейном кругу с доктором, мистером Лорри и мисс Просс, Чарльз Дарней рассказал о своем разговоре с Картоном и заметил, что его удивляет такое ужасное легкомыслие и распущенность. Он не осуждал Картона, не возмущался им, а говорил о нем, как, вероятно, говорил бы всякий, видевший Картона таким, каким он бывал на людях. Дарней не подозревал, что его слова заставили задуматься его молодую жену; но когда он поднялся вслед за ней наверх и они остались вдвоем у себя в спальне, он увидел на ее лице знакомое ему выражение задумчивой сосредоточенности — чуть заметную морщинку, проступившую между слегка приподнятыми бровями. — Мы сегодня что-то грустим, — ласково промолвил Дарней, обнимая ее за плечи. — Да, милый Чарльз, — сказала она и, положив ему руки на грудь, подняла на него задумчивый, озабоченный взгляд, — мне взгрустнулось оттого, что я сегодня о чем-то вспомнила. — О чем же, Люси? — Обещай, что, если я попрошу тебя не спрашивать, ты не будешь задавать никаких вопросов? — Обещаю тебе все, о чем бы ты ни попросила, моя радость. Он бережно откинул с ее липа золотистую прядь волос, упавшую ей на лоб. Мог ли он ей чего-нибудь не обещать, чувствуя под своей рукой это трепетное сердечко, бившееся любовью к нему! — Мне кажется, Чарльз, к бедному мистеру Картону надо относиться более внимательно, с большим уважением, чем ты проявил к нему сегодня. — Ты так думаешь, моя милочка? А почему, собственно? — Вот об этом не надо спрашивать! Мне думается — я знаю, — что он этого заслуживает. — Если ты знаешь — для меня этого достаточно. А что бы я мог для него сделать, дорогая? — Я тебя прошу, мой родной, будь к нему всегда очень бережен и, когда его нет, относись снисходительно к его недостаткам. Поверь мне, это человек с большим сердцем, и оно у него глубоко ранено. Я видела, как оно кровоточит. — Я очень огорчен, если чем-нибудь его задел, — сказал потрясенный Дарней. — Я как-то не представлял его себе таким. — Поверь мне, мой дорогой, это так. Боюсь, что его уже ничто не спасет, едва ли можно надеяться, что он исправится или что-то изменится в его судьбе. Но я убеждена, что в нем много хорошего, что он способен проявить настоящую доброту, отзывчивость и даже самоотверженность. Ее лицо, воодушевленное глубокой верой в этого погибшего человека, было так прекрасно, что Дарней не мог на нее наглядеться, и ему казалось, что он мог бы смотреть на нее часами. — О мой дорогой, ненаглядный, — говорила она, прижимаясь головкой к его груди и глядя ему в глаза. — Подумай только, мы с тобой такие сильные в нашем счастье, мы можем опираться друг на друга, а он такой бессильный в своем несчастье. Эти слова глубоко растрогали его. — Я всегда буду помнить это, голубка моя. Я буду помнить об этом всю жизнь, обещаю тебе!

The script ran 0.013 seconds.