1 2 3 4 5
Тот ответил: «Как же я могу вас надуть? То, что мне дают, я кладу в карман; так же поступаете и вы».
На это Ладзеро сказал: «Братья, честность – это великое дело!»
На этом и кончили, и каждый собирал милостыню, а в конце недели они порешили между собой складывать вырученное вместе и делить на три равные части.
Через три дня после того, как это произошло, наступил праздник Успения, и поэтому они решили по своему обычаю пойти на праздник божьей матери в Пизу. Идя на поводу у собак, державших в зубах, как это обыкновенно делается, чашки для подаяния, они пустились в путь, распевая «Интермерату»,[387] и в одну прекрасную субботу добрались, таким образом, до Санта-Гонда.[388] Это был как раз тот день, в какой они подсчитывали свою выручку. Они зашли на постоялый двор, где обычно ночевали, и попросили хозяина дать им комнату на троих, чтобы ночью произвести свои расчеты; и хозяин дал им ее. Слепые вошли, держа собак на привязи. Когда пришла пора лечь спать в этой комнате, то один из слепых, по имени Сальвадоре, спросил: «В котором часу хотите вы произвести наш дележ?»
Решили подождать, пока хозяин и его семья лягут спать. Когда этот час настал, то третий слепой, по имени Грация (это был тот, который был меньше времени слепым), говорит: «Пусть каждый из нас сядет и подсчитает у себя на коленях собранные им деньги, а потом мы произведем расчет, и тот, у которого будет больше, отдаст часть тому, у которого будет меньше».
Все согласились, и каждый начал считать. Когда они подсчитали деньги, Ладзеро говорит: «По моему подсчету, у меня три лиры, пять сольдо и четыре динария».
Сальвадоре заявляет тогда: «А я насчитал у себя три лиры и два динария».
Грация прибавил: «Ну, ладно, а у меня как раз ровно сорок семь сольдо».
Тогда двое других говорят: «Что же это значит, черт возьми?»
Грация отвечает: «Я не знаю».
«Как не знаешь? У тебя должно быть несколькими серебряными гроссо больше, чем у нас, а ты тут морочишь нам голову. Тебе бы водить компанию с волками! Хоть тебя и зовут Грация, но для нас ты „дисграция"».[389]
А тот отвечает: «Не знаю, я никакая не дисграция. Когда тот человек говорил, что дает нам гроссо, мне казалось, что это кватрин, но какая бы это ни была монета, я, как вам говорил, опускал ее в карман и больше ничего не знаю. Я всюду и при всяких обстоятельствах буду честным человеком, а вы из меня делаете обманщика и грабителя».
Сальвадоре говорит: «А ты и есть таков, потому что ты крадешь у нас наше добро».
– «Ты бессовестно лжешь».
– «Нет, ты».
– «Нет, ты!» И они схватываются и начинают бить друг друга кулаками, а деньги падают на пол.
Ладзеро, услыхав, что началась потасовка, хватает палку и бросается на них, чтобы их разнять. Когда они почувствовали на себе удары, то взялись за свои палки и начали драться, а деньги их все попадали на пол. Они кричали, работали палками, а собаки их громко лаяли и вцеплялись зубами в полы платья то одного, то другого. Слепцы, размахивая палками, иногда попадали по собакам, и те выли. Получалось что-то вроде турнира.
Хозяин, который спал внизу, поднимается вместе со своей женой и говорит: «Что там, дьяволы, что ли, завелись над нами?»
Они встают и тот и другой, берут свет, поднимаются наверх и говорят: «Откройте нам!»
Слепцы, которые были опьянены сражением, так же хорошо слышали, как и видели. Хозяин высадил дверь и, открыв ее, вошел в комнату. Желая разнять слепых, он получил в лицо удар палкой, после чего схватил одного из слепых и повалил на землю. «Черт бы вас побрал! Чтоб вам погибнуть от меча!» И, схватив свою палку, он угостил всех по порядку, приговаривая: «Вон из моего дома!»
Жена хозяина приблизилась к нему и визжала, как это делают женщины; тут одна из собак схватила ее за край юбки и вырвала из нее столько, сколько ухватила зубами.
Наконец, когда все, запыхавшись, изрядно исколотили друг друга, причем один упал здесь, другой там, Ладзеро говорит: «Хозяин, я умираю!»
А тот отвечает: «Туда тебе и дорога, сейчас же убирайтесь из моего дома!»
А слепые стонут: «Горе нам, хозяин! Погляди, в каком мы виде (а лица у них в крови и в синяках). И, что еще хуже, деньги наши все рассыпались».
Тогда хозяин отвечает: «Какие деньги? Чтобы вам погибнуть от меча! Вы мне чуть не вышибли глаз!»
Ладзеро говорит: «Прости нас. Ведь мы ничего не видим».
– «А я вам говорю: убирайтесь вон!»
А те просят: «Подбери наши деньги, и мы сделаем все, что ты хочешь».
Хозяин собрал деньги, не вернув им и половины, и сказал: «Здесь около пяти лир. За постой вы мне должны две, остается три лиры. Я поднимусь к викарию и попрошу его рассудить, сколько вы мне должны за ранение и жене моей за изорванную вашими собаками юбку».
Когда слепцы услышали это, то все в один голос закричали: «Друг ты наш, возьми от нас все, что мы имеем, и мы уйдем с богом».
Хозяин сказал на это: «Ну, ладно. Я, однако, не уверен, что не потеряю глаза. Дайте мне столько, чтобы я мог его полечить, а жене моей возместите убытки за юбку, которая стоит семь лир».
Словом, слепые отдали трактирщику все оставшиеся деньги, которых было девять лир и два сольдо, да еще столько же из тех, что были у них в карманах. Итак, попросив хозяина простить их, избитые палками, они ушли ночью – кто хромая, кто с распухшим лицом, кто с искалеченной рукой, страшно напуганные, а утром добрели до окрестностей Пизы. Когда они дошли до находящейся подле Марки гостиницы, они стали осыпать, друг друга упреками, и хозяин, увидав их окровавленными и истерзанными, изумился и спросил: «Кто это вас так отделал?»
А они отвечают: «Не вмешивайся в чужие дела!» И каждый спросил себе по осьмушке вина больше для того, чтобы умыть раны, чем для того, чтобы выпить.
И сделав это, Грация сказал: «Знаете, что я вам скажу? Ваши дело я исполнял добросовестно, как и свои, я никогда не был ни грабителем, ни обманщиком. Хорошо же вы мне за это отплатили! Пострадали и тело мое и карман. Но чем меньше времени длится глупость, тем лучше, и я поступлю, как тот, который говорит: „Раз, два, три, я ухожу – просги!" Мне больше с вами нечего делать, и пусть хозяин будет тому свидетелем».
Оставшиеся сказали тогда: «Тебя зовут Грация, но пускай бог даст тебе столько счастья, сколько ты дал его нам».
И он ушел один в Пизу, а Ладзеро и Сальвадоре побрели на праздник со своим горем.
А так как они не только были слепыми, но и почти изувеченными, вследствие палочных ударов, то в Пизе им в три раза больше подавали милостыни. Поэтому каждый из них не только не хотел отдохнуть от палочных ударов, но готов был принять их еще ради той пользы, которая для них от этого получилась.
Новелла 141
Как к одному правителю явилась с жалобой женщина с тремя глухими и как он неожиданным и забавным образом положил конец этой тяжбе
Предыдущая новелла о трех слепых побуждает меня, писателя, рассказать другую – о случае, происшедшем с моим другом, самым близким из всех, какие у меня когда-либо были.[390] И как в той речь идет о трех слепых, так эта повествует о трех глухих.
Итак, друг мой был подеста в городе, находящемся от нас не более чем в двадцати пяти милях. Под конец срока его службы, когда на его место был уже назначен новый подеста, человек совершенно глухой, ему пришлось разбирать одно дело. Старому подеста глухота нового была известна, потому что, когда звонил самый большой из трех колоколов во Флоренции то соседи, видя, что он не слышит звона и что его могут взять полицейские служители, делали ему знак, поднимая пальцы кверху, чтобы он шел домой. Таким образом, все знали, что через месяц вступит в должность глухой подеста.
И вот однажды к моему другу подеста пришла женщина со своим братом и стала жаловаться ему: «Мессер подеста, я обращаюсь к богу и к вам, потому что один из моих соседей, не имея на то никакого права, учинил мне зло; через задворки глухим проулком пробрался он на мою землю и испортил и поломал смоковницу, что растет у меня в саду. А поэтому как он учинил это безо всякого права, я прошу вас принудить его возместить мне убыток по праву и справедливости».
Слушая женщину, подеста чуть не рассмеялся, но сдержал себя. Она же продолжала: «И этот вот брат мой должен получить с него за четыре работы и пеню за осла, которого он ему испортил, не говоря вам дурного слова».
Подеста спросил брата, правда ли то, что говорит женщина. На это брат отвечал: «Мессер подеста, я ничего не слышу; сестра моя рассказала вам, в чем дело».
Подеста позвал пристава и велел ему вызвать на следующее утро того, кто испортил будто бы смоковницу. На следующее утро к подеста явились и женщина, и брат ее, и ответчик. Подеста говорит женщине: «Чего ты требуешь от него, милая?»
А женщина отвечает на это, что требует суда по поводу своей смоковницы и по поводу брата, потому что он глупый глухарь. После того, как она сказала свое, подеста говорит другой стороне: «Правда то, что говорит эта женщина?»
Ответчик вертит ушами и отвечает: «Мессер подеста, я плохо слышу».
Кто-то из стоящих рядом говорит подеста, что он не слышит, а затем, наклонившись над самым ухом ответчика, кричит ему громко: «Подеста спрашивает, правда ли это?»
Тогда тот отвечает: «Я не знаю, о чем мне отвечать».
На это женщина замечает: «Он притворяется. Он, правда, глуховат, но, когда хочет слышать, слышит хорошо».
Желая избавиться от лишнего труда и учитывая, что истцы были родственники, подеста предложил женщине передать дело на усмотрение третейского судьи из их друзей и то же самое велел прокричать в ухо ответчику. Словом, они позвали такого человека, и подеста велел им сказать, и третейскому судье, и сторонам, чтобы они на следующий день пришли к нему. Когда они на следующий день предстали перед ним, он сказал им, что, ознакомившись с делом, они должны закончить его в три дня, иначе он взыщет с них двадцать пять лир. Третейский судья стоял все время словно деревянный. Короче говоря, если стороны были туги на ухо, то судья был почти совсем глух. При этом присутствовало много крестьян, и со всех сторон раздавался смех. Тогда подеста сказал: «Кроме тебя, моя милая, здесь нет никого, кто бы не был глух. А потому я говорю тебе, что хочу вынести приговор по этому делу».
Рассчитав в ту же минуту, что жалоба ее по поводу порчи смоковницы будет разрешена в ее пользу, женщина сказала:
– «Ради бога, прошу вас об этом».
– «Приговор, который я выношу, состоит в следующем. Имея в виду, что обе тяжущиеся стороны глухи и, избранный вами третейский судья также глух, я же не могу понять вас и не умею говорить знаками; принимая в соображение, что новый подеста явится сюда через месяц, я предоставляю ему разрешить вашу тяжбу».
Женщина, у которой слух был в порядке, скрестила руки и стала просить подеста покончить с ее делом, чтобы ей не ждать так долго решения по поводу смоковницы. Но подеста сказал ей: «Донна, как я сказал, так я и постановлю. Ступай в добрый час».
Женщина и глухари разошлись по домам; а те, кто находились при этом, выслушав постановление, отлично поняли, что подеста хотел им сказать.
Смысл же этого состоял в том, чтобы все трое, так как они глухи, ждали глухого подеста: пусть он, знающий обычаи глухих, закончит эту тяжбу по-глухому, как и следует заканчивать дела между глухими.
Новелла 142
Некий шут из Казентино уязвляет скупца ловким ответом и заставляет его пожалеть о своей неудаче
Аньоло Моронти, прозванный Аньоло Печальным, был веселым казентинским шутом.[391] Однажды, когда он проводил рождественские праздники у графа Руберто,[392] там же находился некий весьма богатый флорентиец, очень забавлявшийся выходками и нравом названного Аньоло. Когда гости уходили с праздника и прощались друг с другом, Аньоло взял за руки богатого флорентийца, а флорентиец его, Аньоло, вероятно для того, чтобы получить от него что-либо, как это делают люди, ему подобные. Флорентиец сказал: «Дорогой Аньоло, я очень рад, что познакомился с тобой, потому что никогда не видал такого забавного человека, как ты, и я охотно сделал бы для тебя что-нибудь приятное, но не могу, потому что у меня здесь только самое необходимое: со мной мало платья и еще меньше денег. Если же ты явишься во Флоренцию, то не будешь мне больше другом, если не придешь прямо ко мне на дом. Тогда я смогу дать тебе не только то, чего ты заслуживаешь, но и то, что явится залогом нашей дружбы, а именно: отныне впредь считай всегда мой дом своим».
Аньоло, который, подобно людям вроде него, не пренебрегал такими предложениями, с благодарностью принял приглашение флорентийца и через некоторое время, как человек памятливый, решил отправиться во Флоренцию на ближайший же праздник Иоанна Крестителя и прямо в дом, куда его звали. Так он и сделал. Прибыв во Флоренцию, он тотчас верхом на лошади направился к тому, чей дом как будто был полная чаша. Он справился о хозяине, и жена его ответила, что мужа нет дома, но что он, должно быть, находится там на углу в веселой кампании. Услышав это, Аньоло сошел с лошади, привязал ее к крюку на улице, пошел в то место, которое указала ему женщина, и застал там за столом своего друга. Когда Аньоло с радостным лицом направился к сидевшему флорентийцу, то тот сделал вид, будто никогда не видал его. Заметив это, Аньоло подумал про себя: «Мне приснился, должно быть, дурной сон» и сказал: «Я приехал посмотреть на праздник и хотел сдержать данное тебе обещание. Я был в твоем доме и привязал лошадь на улице. Мне хотелось бы поставить ее в конюшню».
На что флорентиец ответил ему: «Ведь вот какая беда: моя конюшня набита битком. Ко мне пришли недавно погонщики с навьюченными ослами и поставили их туда. В ней не найдется места и для собаки».
Аньоло очень быстро спросил его: «А ты что здесь делаешь?»
Флорентиец ответил ему на это: «Да вот сижу здесь, как ты видишь».
Тогда Аньоло сказал: «Не сидел бы ты здесь, если бы знал, что тебе предстоит заработать более пятисот флоринов».
Тогда тот спросил его: «Как так?»
А Аньоло ответил ему: «Мне-то это хорошо известно».
– «Ну как, скажи, скажи!»
Так Аньоло и не дал ему проглотить этого куска, и тот никак не мог выкинуть из головы мысли о пятистах флоринах, которые ему не достались, и после этого менее чем через два месяца умер; а между тем Аньоло сказал это в шутку, чтобы озадачить его. Лучше было бы флорентийцу обойтись с ним любезнее и не ставить у себя в конюшне ослов, принадлежавших погонщикам, которых при этом, может быть, и вовсе не было.
Таким образом, Аньоло вернулся в Казентино и не попал на праздник, как он рассчитывал, но зато, может быть, не плохо поздравил того, кто был причиной его неудачи.
Новелла 143
Приходский священник из Сеттимо осмеян, потому что некий незаконнорожденный при встрече с ним доказывает ему в забавных словах, что и он – мул
В предыдущем рассказе показано, как пренебрежительно отнеслись к одному человеку, приравняв его к ослу; в настоящем же рассказе, который последует сейчас, будет показано, как другой человек от сравнения его с мулом почувствовал себя осмеянным в такой степени, что стал навсегда врагом того, кто сделал это сравнение.
Итак, очень недавно существовал, да и теперь еще существует, некий большой шутник, и в такой же мере бедняк, живший постоянно вместе со своей семьей в замке Пульчи,[393] как один из ближних людей. Он был незаконнорожденным и безо всякого смущения говорил об этом сам то в одной, то в другой форме, когда ему казалось, что это забавляет собеседника. В ту пору, когда флорентийская коммуна воевала с римской церковью,[394] человек этот, которого звали Иннаморато, отправился однажды по каким-то своим делам во Флоренцию и на пути увидел случайно, что происходит, как это часто бывает во время войны, набор животных, то есть мулов и ослов, для отправки продовольствия, Возвращаясь в замок по окончании своих дел, он встретил на дороге, ведущей в Сеттимо,[395] священника этого прихода, также незаконнорожденного по происхождению, направляющегося во Флоренцию. Поздоровавшись с Иннаморато, священник спросил его, что нового в городе. Иннаморато ответил на это: «А вы туда идете?»
Священник сказал: «Ну, да. Мне нужно купить кое-что необходимое».
Иннаморато продолжал тогда: «Я вот тоже ходил по своим делам. Но когда я подошел к воротам, там забирали всех мулов для отправки куда-то. Поэтому я повернул и пошел обратно, чтобы и меня не взяли. А вы что сделаете, мессере?»
При этих словах священник тысячу раз изменился в лице, как человек не совсем безупречного происхождения, и сказал: «Ах, чтоб тебе плохая пасха! Ты негодяй!»
А Иннаморато заметил на это: «Ох, не сердитесь на это; ведь вот и я не сержусь».
Тогда священник сказал: «Что же ты хочешь сравнять мое сословие со своим?»
На что Иннаморато ответил: «Там сословие или пустословие, как хотите;[396] а только что касается рождения, то родимся мы на свет на один лад, и я-то считаю вас старшим братом».
Долго и много грозился и ворчал после этого священник, и много лет не говорил больше с Иннаморато, который не обращал на это никакого внимания; рассказывая же об этом случае в деревне и в городе, он потешал многих, кто его слушал.
Новелла 144
При помощи небывалой и грязной шутки Стекки и Мартеллино в присутствии мессера Мастино выбрасывают нижней частью тела много грязи или разбавленных извержений и окатывают ими с головы до ног двух генуэзцев, одетых в богатое платье
В то время, как колесо Фортуны подняло мессера Мастино в городе Вероне на высшую точку,[397] он устроил однажды какой-то праздник, на который, как это всегда бывает, стеклись все шуты Италии, чтобы заработать денег и заставить воду литься на их мельницу. Во время праздника пришло туда двое генуэзцев, очень лощеных и пропитанных, как это у них в обычае, мускусом, а сверх того, очень забавных людей, полушутов, проделывавших часто разные штуки на потеху синьоров. Среди других таких же потешников, бывших на празднике, находились некто по имени Мартеллино и некто по имени Стекки,[398] самые забавные шуты, каких только могла создать природа. Видя, насколько оба эти генуэзца мнили себя великими мастерами и какими разряженными они ходили, похваляясь, – один: «Я бы сделал», другой: «Я бы сказал…» Стекки и Мартеллино заявили им: «Мессер Преццивалле (ибо так звали одного из них; другого же – Дзатино),[399] мы хотим проделать одну вещь, которая покажется вам, может быть, странной: я, Стекки, опорожнюсь так, что получится всего с просяное зерно, не более и не менее».
На это генуэзцы ответили: «Клянусь господней кровью, это невозможно».
Стекки заметил на это: «Вот увидите, возможно или нет».
Во время этого спора подошел к ним Мастино и, послушав их, спросил: «О чем вы спорите?»
Ему разъяснили. Тогда синьор, – а синьоры всегда охочи до необыкновенных вещей, – сказал: «Я хочу посмотреть на это».
На что Стекки заявил: «Попробуем».
А мессер Мастино прибавил: «Приготовьтесь и устраивайтесь в зале».
Тогда Стекки сказал: «Велите принести весы и положите на них просяное зерно, чтобы каждый мог проверить опыт; но пусть эти благородные генуэзцы видят его так, чтобы у них не было сомнений».
Генуэзцы ответили: «И мы хотим видеть его и взвесить то, что получится: вы думаете издеваться над нами, плуты?»
Тогда Стекки сказал: «Отыщите же весы и просяное зерно, а мы с Мартеллино пойдем сперва к себе в комнату, а потом вернемся в залу». Так и было сделано.
Мессер Мастино сел в зале на свое место и стал ждать ответа вместе со всеми своими придворными. Генуэзцы явились с весами и с зернышком проса. Стекки отправился вместе с Мартеллино и, приставив к выходному отверстию сосуд с водой (как он это делал, по-видимому, всегда, когда этого хотел), втянул через седалищную свою часть всю воду в живот и в таком наполненном виде предстал в зале. Затем он спросил синьора, где бы он хотел, чтобы эта штука была проделана. Мессер Мастино сказал: «Там, где это было бы видно прежде всего мне, а затем уж и всем прочим».
Тогда посреди залы стал Стекки, спустив штаны и приподняв нижнюю часть туловища, а с другой стороны стали генуэзцы с весами и зернышком проса, и, был разостлан небольшой плащ, на который нужно было принять нужную крупицу в ту минуту, когда Стекки скажет, что дает ее. Стекки натужился, сделал вид, что начинает, и сказал генуэзцам: «Станьте поближе, так чтобы не упустить из виду эту крупицу и рассмотреть ее».
Стоя один с одной, другой с другой стороны, генуэзцы сказали: «Делай только свое дело. Мы следим внимательно, так что если из тебя выйдет хоть чуточка, мы ее увидим».
Мартеллино держал штаны и, сколько мог, побуждал генуэзцев приблизить лицо к сферам. Когда же они сделали это, насколько хотели, Стекки открыл шлюз и обдал их лица втянутой в себя водой, только с придатком еще некоторого количества грязи, так как в воде имелось и несколько драхм извержений, причем вода устремилась, словно из мельничного желоба, так что мимо генуэзцев не прошло ни капли, ибо она потекла по их лицам и их платью, и даже по весам. Видя себя в таком печальном положении, они направились в свою комнату, говоря: «Вот несчастье! Это два каких-то негодяя: так испачкать нас в присутствии синьора!»
Синьор же и все присутствовавшие в зале чуть не плакали от смеха. И синьор приказал послать к генуэзцам человека, который выстирал бы их платья и вымыл бы их самих хорошенько, и передать им, что он подвергнет виновных строгому наказанию. Однако, хотя их самих и вымыли, насколько это было возможно, платье их не могло быть вымыто так скоро, и надеть его было невозможно, а потому им пришлось послать к мессеру Мастино и просить у него платья для обоих; иначе им пришлось бы лежать в постели, так как им нечего было надеть. Поэтому синьор послал им обоим платье. Как только Мартеллино услышал о том, что синьор дал обоим генуэзцам платье, он послал к синьору просить, чтобы тот дал платье и ему, потому что его собственное было совершенно испачкано брызгами этой горчицы. Синьор ответил на эту просьбу: «Дать ему платье! Чтоб у них червь завелся в голове. Мне приходится одевать того, кто мне испакостил мой двор».
Когда Стекки вернулся к себе в комнату, а вместе с ним и Мартеллино, которому в присутствии Стекки было передано платье, то Стекки, видя, что генуэзцы и Мартеллино получили платье за то, что были перепачканы, сказал: «Ах, я несчастный! Лучше бы и меня окатили этой мерзостью, тогда бы и я выслужил что-нибудь у синьора».
После того, как генуэзцы появились перед синьором в подаренном им платье, они стали жаловаться ему на злого невежу, опозорившего их своей грубой шуткой, и просили наказать его так, чтобы другие не занимались никогда такими глупостями. Мартеллино, находившийся неподалеку, слышал, что они говорили синьору. Он отправился к Стекки и рассказал ему слышанное.
Тогда Стекки сказал: «Ладно. Знаешь, что надо сделать? Я лягу в постель и скажу, что умираю от того, что произошло, так как из меня выходят все потроха. А ты поищи-ка там в моей сумке мой шелковый. колпак, который в ней лежит, и дай его мне. Я его засуну себе пониже туловища, так чтобы концы завязок торчали наружу, а ты разыграешь шутку. Увидев меня в таком положении, генуэзцы будут довольны, а синьор подарит мне, быть может, какое-нибудь платье, потому что он подарил его другим, а мне не дал ничего. Так ступай к синьору и скажи ему, что мне очень плохо, что оттого, что я очень сдерживался, чтобы выпустить добра ровно с просяное зернышко и не больше, у меня нутро оборвалось и, как видно, выходит самосильно наружу, так что потроха мои быстро спустились и лезут из тела, и часть их уже видна снаружи; и что если вы, мол, хотите убедиться а этом воочию, то он покажет и вам, и генуэзцам, и всем другим».
С этим наказом Мартеллино уходит и отправляется к мессеру Мастино, у которого находились в это время и генуэзцы. Он говорит ему: «Синьор мой, Стекки очень плох оттого, что он сильно сдерживался, чтобы выпустить из себя добра только с просяное зернышко, нутро у него оборвалось, как видно, и скоро из него вылезут все потроха. Он хочет показать это в точности, чтобы эти благородные генуэзцы не думали, что он показывает то, что произошло случайно».
Мессер Мастино, знавший по прошлому, кто такой Стекки, сказал на это: «Хоть бы он умер, этот грязный мошенник, который обмарал им все их платье. Конечно, я хочу видеть, как у него кишки из тела выходят». И, взяв генуэзцев за руки, повел их в залу, а сам, став в сторонке, приказал сказать Стекки, чтобы тот немедленно же явился в залу. Мартеллино тотчас пошел к нему, привел его в такой вид, что он сделался бледен, как мертвец, и, поддерживая его, как будто он не мог двигаться самостоятельно, ввел в залу, где он, еле дыша, раскланялся перед синьором, говоря: «Синьор мой, мне худо».
Синьор сказал на это: «Поделом тебе, раз ты проделываешь у меня при дворе такие гадости»
На это Стекки ответил: «Мне очень больно, и, если вы мне не верите, я покажу вам».
В присутствии генуэзцев синьор сказал на это: «Показывай, что тебе угодно: я хочу видеть остатки твоих гнусностей».
Мартеллино берет скамеечку, Стекки, поглядывая исподлобья, направляется к ней, поворачивается задом к синьору и ко всему обществу. Когда Мартеллино поднял его платье и спустил ему штаны, то все увидели белую полосу, выходившую из центра этой чахлой и темной луны и напоминавшую кишку. Взяв ее в руку, Мартеллино сказал: «Смотрите, синьор, какое несчастье постигло вашего слугу Стекки Желая потешить явившихся к вашему двору, он сам настолько испортил себя, что, пожалуй, не выживет до вечера».
И он стал вытягивать ленту, которую каждый принимал за кишку. В то время, как Мартеллино тянул ее, Стекки кричал: «Ой, ой!», жалуясь на боль, сколько мог.
И вот, после того как Мартеллино вытянул мало-помалу всю ленту, а Стекки все продолжал завывать, показался, наконец, колпак. Тогда Стекки закричал изо всей мочи: «Ой, ой! Из меня выходит желудок!»
Большая часть общества была уверена в этом. Когда Мартеллино вытащил его почти до конца и Стекки казался совершенно мертвым, кто-то крикнул: «Эй, помогите! Пусть он умрет в кровати».
Многие подбежали, чтобы помочь; генуэзцы же сказали: «Мессер Мартеллино, дайте-ка нам взглянуть на этот желудок». Мартеллино, сунув колпак себе в карман, заявил: «Ах, я отправил его для погребения в святом месте».
Тогда генуэзцы спросили: «Что ж вы, в церковь отправляете останки подобного рода?»
На это Мартеллино ответил: «Так велел делать папа».
Поутру, когда Стекки все еще лежал– в кровати, Мартеллино отправился в мясную лавку, купил там свиной желудок и отнес его к себе, не прикрывая, так чтобы каждый его видел. Предшествуемый врачом, хорошо посвященным во все это дело, и человеком, которого всюду считали величайшим лекарем по тяжелым болезням, он пришел затем к Стекки, давая понять всем, что они хотят вставить Стекки новый желудок. Те, кто поверил ему, были поражены; тем же, кто догадывались о проделке, шутка эта настолько понравилась, что они чуть не лопнули от смеха. Войдя в комнату, где находился несчастный Стекки, врач и Мартеллино постояли некоторое время, рассказывая о самых необычайных случаях в жизни, и затем решили, что на следующий день Стекки встанет с постели здоровым и веселым, со свиным желудком, вставленным ему вместо его собственного, и будет расхваливать прекрасное лечение врача. Когда тот вышел из комнаты, все воззрились на него, и многие спрашивали, как поживает Стекки, на что врач им отвечал: «Хорошо. Я полагаю, что завтра он выйдет из комнаты, так как я вставил ему свиной желудок, и он уже пользуется им, как пользовался своим собственным, или даже лучше».
Тогда люди стали еще больше в тупик.
На следующее утро Стекки, как будто еще с трудом дыша, появился при дворе, и каждый с изумлением глядел на него в упор. На третий же день он представился синьору, который, лукаво улыбаясь, сказал ему: «Ах! Я думал, что тебя уже похоронили».
И он позвал генуэзцев и сказал им: «Посмотрите-ка! Видывали ли вы когда-нибудь такого красавца-покойника?»
Те ответили на это: «Ей-богу, мессер Стекки, так как у вас не было желудка, мы были твердо уверены, что вы больше нас не сможете обмарать. Но как это вы не умерли?»
Стекки сказал им на это: «А так, что некий почтенный лекарь вставил мне желудок свиньи».
– «Ну, и ступайте с богом, – сказали генуэзцы, – вы нас здесь хорошо перепачкали, чтоб вам бог погибель послал!»
Тогда Стекки сказал: «Вам я не скажу худого слова: чтоб вам всяких благ. Вы говорите, что я опакостил вас, но опакощен-то я. Вы вот словно в золото одеты, а я весь как прокопченный благодаря синьору, который одел вас и не беспокоится обо мне. Но я уйду отсюда; я предпочитаю умереть (если уж оставаться бедным и нагим) у себя дома, а не здесь».
Услышав эти слова Стекки, мессер Мастино подзывает к себе одного из придворных и говорит ему: «Ступай и принеси Стекки такое-то платье, чтоб ему червь в голову забрался; мне приходится волей-неволей одевать и того, кто опакостил, и тех, кого опакостили».
И когда явилось платье, он подарил его Стекки. Видя это, генуэзцы сказали: «Мессер Стекки, зло не там, где его предполагают; но кто с тосканцем имеет дело, должен вести его умело».[400]
И так остались они: мессер Мастино при большом удовольствии, полученном от проделанной шутки, а все прочив – в приятельских отношениях между собой. И за все время, пока длилось празднество, они весьма много забавлялись. А когда празднества окончились, каждый вернулся к себе домой; веронцам рассказа о происшедшем случае хватило больше чем на год; а мессер Мастино развлекался им долгое время, ибо он был синьором, который находил большое удовольствие в подобных вещах.
Новелла 146
Один человек, живущий в деревне и охотно присваивающий себе чужое добро, крадет свинью и уводит ее к себе хитростью. Заколов ее, при помощи ловкого обмана он доставляет ее во Флоренцию Когда этот обман обнаруживается, он платит двадцать лир и еще возвращает свинью тому, у кого ее украл, и все вместе обходится ему десять флоринов, не считая свиньи
Один бедный дворянин, «благородный» только по общераспространенному неправильному словоупотреблению, на самом же деле человек порочный, жил всегда в деревне, в своем имении и домике, меньше чем на расстоянии мили от Флоренции. Он постоянно бродил по округе, воруя и днем и ночью добро, принадлежащее жителям этой местности Однажды он дошел до такой дерзости, что ночью отправился красть свинью. Захватив с собой чашку с каким-то кормом и веревку, чтобы связать свинью, он вместе со своим товарищем увел ее потихоньку. Пройдя полем, очутившись перед широким рвом и не видя способа, каким можно было бы переправить через него свинью, и уверенный в том, что если они ее схватят, она наделает шума, дворянин сказал своему товарищу, крестьянину очень высокому и крепкого сложения, привыкшему ходить с ним по таким делам: «Сделаем так, как я скажу. Один из нас спустится в этот ров и ляжет поперек него, сделав, таким образом, из своей спины мост, а другой по этому мосту переведет свинью». Так и решили сделать.
Крестьянин опустился в ров и тотчас же лег поперек в виде моста, по которому смог бы пройти добрый бык. Главный затейник дал ему чашку с кормом, чтобы поставить ее с противоположной стороны, и очень хитро и осторожно сделал так, что свинья перешла Рубикон. Переправив свинью, они вскоре добрались до своего жилища, откуда начался их путь. Ввиду того, что до праздника св. Фомы оставалось всего три дня,[401] оба они сговорились зарезать свинью, а кроме того, и другую, которую дворянин выкормил дома, и, так как у него имелся долг, то решили отправить ее во Флоренцию, чтобы заработать на этом. Так и сделали. Зарезав свиней, выпотрошив и очистив внутренности, они повесили туши в подвале. На следующее утро работник дворянина и один сосед спросили его: «Что это случилось ночью с твоей свиньей?»
А он ответил: «Худо ей было, потому что я ее резал. Я должен нескольким людям, и они осаждают меня. Я хочу ее продать и всем уплатить».
Они сказали: «Не продавай по крайней мере кровь. Сделай так, чтобы она нам досталась».
– «Конечно, она вам достанется. Никто бы не поверил, что из такой маленькой свиньи выйдет столько крови».
В ней было, пожалуй, сто пятьдесят фунтов, а в украденной триста. Пробыв некоторое время дома и пообедав, вор вместе со своим товарищем отправился во Флоренцию к одному трактирщику, жившему у моста Каррайа. Переговорив с ним о продаже двух зарезанных и выпотрошенных свиней, вес которых они определили в четыреста пятьдесят фунтов, и согласившись в цене, они обещали ему послать туши на следующее утро. Итак, они ушли, а после случилось то, о чем вы сейчас услышите. Вернувшись к вечеру в деревню, «благородный» вор сказал своему товарищу: «Тебе известно, что с каждой свиньи у заставы платят сорок сольдо? А по-моему, платить четыре лиры не расчет. Одолжи мне завтра утром твоего осла, нарви побольше лавровых листьев и постарайся быть здесь вовремя, так как я думаю, что заплачу за обеих свиней только сорок сольдо. Коммуна так всех грабит, что и я могу разок ее ограбить».
Товарищ ответил: «Я приду завтра утром с лавровыми листьями и с ослом и отправлюсь, куда ты мне скажешь».
Тогда «благородный» дворянин сказал ему: «Ты отнесешь туши на улицу Терие[402] в дом одной моей родственницы и положишь их в подвал» а я буду там вскоре после тебя, и потом мы отправим свиней к трактирщику».
Итак, крестьянин ушел, а утром спозаранку явился с ослом и с лавровыми листьями. Когда он нашел того, кого ожидал, они поставили осла с листьями во двор и спустились в подвал, где находились туши. Главный затейник сказал: «Знаешь ты, что я надумал? Я хочу распороть живот большой свиньи и вложить в него маленькую, а потом мы ее увяжем лавровыми листьями, и никому и в голову не придет, что тут не одна свинья, а две!»
И живо из этих двух свиней была сделана одна. Они взвалили ее на осла, привязали и убрали лавром и, взяв сорок сольдо для уплаты пошлины, отправились в путь. Когда они пришли к заставе, то сборщики налогов сказали: «Эй, ты там, плати за эту свинью!» И дворянин начал выкладывать на стол сорок сольдо и, пока он отсчитывал деньги, несколько развеселых уличных мальчишек, которые всегда вертятся у городских ворот, глазели на эту свинью и щупали ей зубы и ноги, говоря между собой: «Вот это так свинья!»
Уплатить деньги, крикнуть ослу «арри!» и подхлестнуть его было минутным делом, но не успели они отъехать и триста шагов, как один из мальчишек, который хорошо разглядел свинью, подошел к сборщикам налогов и спросил его: «Скажите-ка, за сколько свиней заплатил вам пошлину тот, кому принадлежала свинья?»
Сборщики ответили: «Он заплатил за одну». Мальчик сказал: «А по-моему, я видел сзади у свиньи три ноги и долго удивлялся этому, потому что мне известно, что у свиней бывает сзади две, а не три ноги».
Старший сборщик приказал одному из своих людей побежать за обманщиком, догнать его и вернуть, и это было исполнено. Когда тот нашел дворянина, то сказал: «Поворачивай назад!» Тут вора сразу бросило в жар, а когда он вернулся к заставе, сборщики взяли свинью, осмотрели ее и нашли в ней маленькую. Найдя ее, они сказали: «Ого! Вот самая ловкая мошенническая проделка, какую мы когда-либо видели».
Крестьянин сказал: «Ей-богу, простите! Ей-ей, я несу то, что мне было дано».
– «Убирайся! Чтоб тебе быть изрезанным на куски!» – крикнули сборщики и послали обоих с ослом и поклажей в таможню.
Когда они явились к начальникам, все изумлялись ловкости этого обмана и спрашивали, чья это проделка, а когда вор сказал, что это он придумал, то ему пришлось бы плохо, но он так умолял их, что с него взяли только сорок сольдо и с каждого динария тринадцать, что составило сумму в двадцать восемь лир. В течение того месяца, в котором была украдена свинья, весть о мошенничестве дошла до человека, у которого ее украли и который, размышляя об этой проделке и над тем, кто и как это сделал, решил, что дворянин не такой человек, который бы мог прокормить две свиньи. Он стал искать и расспрашивать и узнал, что большая из свиней принадлежала ему. Тогда он послал человека к тому, кто его обворовал, и велел предложить ему на выбор одно из двух: либо пусть тотчас же уплатит за свинью, либо он пойдет к судье. Дворянин это требование удовлетворил, прибавив, что он не украл свинью, а ему ее доставили на дом.
Таким образом, этот дурной человек не попал на виселицу, как того заслуживал, но все же частично получил по заслугам, потому что остался без свиньи, с большим убытком и великим позором, потеряв на этом деле более десяти флоринов. Поэтому ты не ошибешься, если не будешь трогать чужого добра, ибо не умри этот человек в скором времени после того и не окончи своих дней, он покрыл бы позором и себя и свое потомство.
Новелла 147
Один богач, желая надуть сборщиков податей, наполняет свои штаны яйцами. Предупрежденные об этом, сборщики, когда он проходит мимо них, заставляют его сесть. Все яйца лопаются, вымазав его седалище. Заплатив за обман, он остается опозоренным
Рассказанная выше новелла приводит мне на память другую – о богатом флорентийце, но более жалком и скупом, чем Мидас, который, желая надуть сборщиков податей менее, чем на шесть динариев, заплатил за это в ущерб себе и с немалым позором большую сумму, хотя и прикрыл свое седалище броней из яичной скорлупы.
Итак, это был дурной человек, богач с состоянием в двадцать тысяч флоринов, имя которого было Антонио (прозвище же я не хочу назвать из уважения к его родственникам). Однажды, когда он находился в деревне и желал послать во Флоренцию две дюжины или три десятка яиц, слуга сказал ему: «Придется вам заплатить пошлину, потому что за каждые четыре яйца взимается по динарию».
Когда Антонио услышал это, он взял корзину, позвал слугу, пошел к себе в комнату и сказал: «Бережливость хороша всегда! Я хочу сберечь эти деньги».[403]
Сказав это, он поднял спереди полу и начал засовывать себе в штаны яйца, беря их по четыре сразу.
Слуга спросил: «Куда это вы их кладете? Ах, вы не сможете таким образом идти».
Антонио ответил: «Не смогу? Мои штаны такие глубокие, что в них поместятся не то что яйца, но и куры, которые их снесли».
Слуга отвернулся и перекрестился от изумления, а Антонио, упрятав все яйца, которые у него были, в штаны, двинулся в путь И шел, широко расставляя ноги, точно у него в штанах находились два гребня для расчесывания пакли. Когда он подошел к городским воротам, то сказал слуге: «Иди вперед и скажи сборщикам, чтобы они попридержали немного ворота».
Слуга это исполнил, но не смог удержаться от того, чтобы не рассказать одному из сборщиков обо всем, под величайшим секретом. Сборщик же рассказал это остальным: «Вот вам самая забавная история, которую вы когда-либо слышали; сейчас пройдет мимо такой-то, который идет из своей усадьбы, и штаны у него полные яиц».
Один из сборщиков говорит: «Ах, предоставьте это дело мне, и вы увидите забавные вещи!»
Остальные отвечали: «Делай как хочешь!»
И вот подходит Антонио: «Добрый вечер, честная компания и т. д.».
Сборщик этот говорит: «Антонио, подойди-ка сюда и отведай хорошего винца».
Тот отвечает, что не желает пить.
– «Ты это, конечно, сделаешь». Сборщик тянет его за плащ, ведет куда нужно и говорит: «Присядь-ка!»
Тот отвечает: «В этом нет надобности» – и ни за что не хочет сесть.
Тут сборщик говорит: «Я могу и усадить человека насильно, желая оказать ему честь». И все понуждают Антонио сесть на скамью.
Когда тот садится, то всем кажется, что он сел на мешок со стеклом.
Сборщики спрашивают тогда: «Что это под тобой, что так сильно затрещало? Привстань-ка немного!»
Старший говорит: «Антонио, тебе следует желать, чтобы мы исполняли наши обязанности. Мы хотим посмотреть, что находится под тобой и что производит такой треск».
Антонио отвечает: «Подо мной нет ничего», и он поднял плащ, говоря: «Это, должно быть, заскрипела скамья».
– «Какая там скамья? Это не похоже на скрип скамьи. Подними-ка плащ, причина должна быть иная». И они заставляют его потихоньку поднять плащ. Коротко говоря, они видят нечто желтое, стекающее по его чулкам, и спрашивают: «Что это такое? Мы хотим осмотреть штаны, откуда как будто течет эта жидкость».
Антонио слегка передернуло. Другой сборщик быстро встает и говорит: «У него штаны полны яиц».
Антонио отвечает им: «О, не сомневайтесь: все яйца были битые, и я не знал, куда их положить, а что касается пошлины, то это сущий пустяк».
Сборщики спросили: «Их, должно быть, было несколько дюжин?»
Антонио ответил: «Честное слово, их было всего только три десятка».
Сборщики тогда сказали: «Вы как будто порядочный человек и даете честное слово, но как нам верить вам? Если вы обманываете город по такому пустячному поводу, то можете это сделать и в крупном деле. Знаете, как говорится: „Если собака лижет золу, ей нельзя доверить муки!" Ну, ладно, оставьте нам залог, а завтра утром вам придется сходить по начальству и рассказать о случившемся».
Тут Антонио воскликнул: «О, боже мой, я буду опозорен! Возьмите все, что хотите».
Тогда один из сборщиков предложил: «Ну, хорошо, не будем позорить граждан. Плати вместо одного динария тридцать».
Антонио опустил руку в кошелек и заплатил восемь сольдо, а затем дал им один гроссо и прибавил: «Берите и выпейте на него завтра утром, но я прошу вас об одном: ничего и никому не говорите».
Они обещали так и сделать, а Антонио отправился с седалищем, вымазанным яичницей.
Когда он вернулся домой, жена спросила его. «Что ты делал там столько времени? Я думала, ты остался в городе».
– «Черт возьми, – ответил тот, – я сам не знаю», и он стал поддерживать себя внизу руками и пошел, широко расставляя ноги, словно у него была грыжа.
Жена спросила: «Уж не упал ли ты?»
Тогда Антонио рассказал о том, что с ним приключилось. Когда жена услышала это, то принялась восклицать: «О жалкий неудачник, слыхали вы что-нибудь подобное, будь то в сказке, будь то в песне? Дай бог здоровья сборщикам, которые тебя опозорили, как ты того заслуживал».
Антонио же сказал ей: «Ну, замолчи».
Но она продолжала: «Что тут молчать! Будь проклято все твое богатство, когда оно доводит тебя до такого срама! Ты, верно, хотел высиживать яйца, как курицы, когда они выводят цыплят. Разве тебе не стыдно, что эта новость обойдет всю Флоренцию и ты останешься навсегда опозоренным?»
Антонио же ответил: «Сборщики обещали мне молчать».
Жена на это сказала: «Вот еще новая интересная новость. Мы не доживем до завтрашнего вечера, как вся округа будет знать об этом». (И так и случилось, как она сказала).
А Антонио ответил ей: «Ну, так вот, жена, я ошибся. Будет об этом твердить. Разве ты сама никогда не ошибалась?»
Она ответила на это: «Разумеется, я, вероятно, ошибалась, но – чтобы класть себе в штаны яйца, – этого не бывало».
Тут Антонио заметил ей: «О, так ведь ты их и не носишь».
А жена ему в ответ: «Велика беда, что я их не ношу. А если бы я их и носила, то скорее ослепла бы, чем поступила бы так, как ты. И мне стыдно было бы показаться после этого на глаза людям. Чем больше я об этом думаю, тем больше удивляюсь, что ты из-за каких-то двух динариев покрыл себя навсегда позором! Если бы ты еще мог соображать, то навсегда бы утратил веселость. Ведь вот и мне будет стыдно появиться среди женщин и всю жизнь будет казаться, что обо мне будут говорить: посмотрите, вот жена того, кто прятал в штанах яйца!»
Тут Антонио сказал ей: «Ну, будет об этом! Остальные молчат, а ты, кажется, хочешь все разгласить».
Жена ответила ему: «Я-то помолчу, но не станут молчать те, которым это известно. Говорю тебе, муж мой, тебе и раньше цена была не велика, а сейчас уже оценят тебя по твоим заслугам. Меня выдавали замуж за богача, но, можно сказать, выдали за негодного человека».
Антонио, которого жена уже не раз назвала дураком, подумал и сознался наконец, что совершил большую гадость и что жена его говорит сущую правду. И он смиренно попросил ее помириться с ним и впредь, если он в чем напутает, чтобы она посчиталась с ним сама. Жена начала немного успокаиваться и сказала ему: «Ну, ладно. Неси свою голову на базар, а мне она ни к чему».
На этом дело и кончилось. Разве мы не скажем после этого, что женщины часто в отношении многих положительных качеств гораздо выше мужчин? Какими различными способами эта достойная женщина отделала своего мужа. Она настолько же отличилась среди женщин, насколько он унизил себя среди мужчин. Всякий рассказ в конце концов всегда теряет свой интерес, но не во Флоренции, где об этом случае всегда рассказывали на потеху граждан и в осуждение нашего приятеля Антонио. А он сам, чтобы служанка не заметила, снял с себя штаны и приказал поутру согреть себе крутого щелока и вылил его чуть свет в таз, а вечером велел подать еще таз щелока, в котором вымылся снова. Но на простыне продолжали оставаться желтые пятна, которые вышли только после нескольких ванн. Эти ванны были совершенно необходимы, так как желтки вместе с белками и скорлупой образовали корку, заклеившую все его седалище. Таким образом, этот жалкий человек сберег пошлину за тридцать яиц и был опозорен настолько, что об этом случае рассказывали долгое время и рассказывают еще и сейчас.
Новелла 148
Бартоло Сональини при помощи необычайной и тонкой хитрости устраивает так, что, когда пришло время, облагать налогами, ему назначают очень маленький налог, сочтя его очень бедным человеком, несмотря на его большое богатство
Как в двух последних новеллах вы слышали о плохо удавшихся попытках некоторых граждан обмануть городских сборщиков податей, причем пострадали и кошельки их и честь, так в этой новелле я хочу рассказать об одном человеке, обманувшем свой город, и которому этот обман принес больше пользы, чем вреда.
Во Флоренции жил и поныне здравствует некий человек по имени Бартоло Сональини,[404] весьма предприимчивый купец, что явствует особенно из новеллы, которую я расскажу. Когда флорентийцы вели самую жестокую свою войну с графом Вирту,[405] и стали обсуждать распределение налогов и податей, то Бартоло сообразил: «Теперь они созовут членов семерок и составят совет,[406] который обложит также купцов, а обложение будет такое, что, кто не позаботится о себе сам и кому бог не придет на помощь, будет разорен». Поэтому, видя, что настало время, но что дело еще тянется, Бартоло, поднявшись утром, спускался к входной двери, и когда кто проходил мимо, то окликал его и спрашивал, а сам наружу не показывался: «Звонили ли на собрание?»
Приятель отвечал на это: «Что это значит, Бартоло?»
А тот говорил: «Ах, беда, брат мой, я разорен, потому что послал кое-какие товары за море, а море их у меня отняло, и это меня совершенно разорило. Для поддержания своей чести я должен выплатить некоторым людям большую сумму денег: они же, угадывая мое положение, которое настолько бедственно, что едва ли кто может это учесть, требуют уплаты, и видит бог, есть ли у меня чем им заплатить».
Приятель говорит ему: «Жаль мне тебя», и уходит с богом.
На другое утро, когда кто проходил мимо, Бартоло, стоя у приоткрытой двери, окликал то одного, то другого, спрашивая: «Ты не знаешь, звонили уже на совет?»
Кто говорил да, а кто нет, а иные спрашивали: «Что это значит, Бартоло?»
И он отвечал: «Мне не до шуток, мне остается одно из двух: либо покинуть этот мир, либо умереть в тюрьме, потому что одно дело, которое у меня было за морем, меня вовсе разорило, и, можно сказать, я нахожусь теперь между молотом и наковальней».
Он вел разговоры такого рода в течение более чем месяца, пока семерка не начала собираться и распределять налоги и подати. Когда дошел черед до Бартоло Сональини, каждый говорил: «Он разорен и прячется от долгов».
Один говорил: «Это верно: на днях он не решался утром выйти из дома и спрашивал, звонили ли на совет».
А другой добавлял: «Он говорил мне то же самое».
Третий подтверждал: «То, что они говорят, сущая правда. Корабль, шедший в Тунис,[407] как мне рассказывали, принес ему беду».
Четвертый добавил: «И я даже слышал, что кто-то его ругал».
– «Так или иначе, – сказали остальные, – а следует его считать бедняком».
И они в один голос наложили на него такой налог, какой можно было бы наложить на нищего или немногим того больше. Когда налоги были распределены и документы запечатаны, посланы в казначейство и зарегистрированы в книгах и когда их стали оглашать по городу, – ибо их оглашали обыкновенно на перекрестках, – названный Бартоло Сональини начал выходить из дома, уже не спрашивая, звонили ли на совет. И как-то утром один из его соседей, который сообразил о его проделке, сказал однажды: «Как это, Бартоло, ты устроил, что ты как будто больше не прячешься?»
А Бартоло ответил: «Я договорился с кредиторами, и мне приходится приспосабливаться к обстоятельствам».
Короче говоря, богач этот ухитрился представить дело так, что его сочли слишком бедным человеком, чтобы платить налоги. Благодаря этому он не ощутил на себе тех невзгод, которым подверглись многие люди очень бедные, но скрывавшие свою бедность и с виду казавшиеся богатыми».[408]
Я, писатель, полагаю, что этот Бартоло подвергся бы осуждению, если бы Брут, или Катон, или их потомки входили в состав семерок, но, если принять в соображение, как воля Бартоло Сональини подчинила себе рассудок тех, коих его предусмотрительность считала уже избранными в состав семерок, то я считаю его достойным вечной памяти, как дельца, проницательного во всех отношениях. Итак, в продолжение всей войны, когда глашатаи ходили и выкликивали чрезмерные налоги, Бартоло говорил на улице: «Ох, беда! Война эта меня совсем разорила», про себя он говорил: «Кричите громче, мне это безразлично, и держитесь крепко: кое-кто был бы не прочь меня провести, но я провел его самого», – и прибавлял: «Сиди и болтай ногами, а расчеты придут сами!»
Таким образом, вся эта война стоила осторожному Бартоло Сональини очень мало, в то время как другие люди, более богатые, нежели он, были ею разорены.
Новелла 149
Один тулузский аббат, будучи лицемером, живет так, что все считают его святым, и его избирают парижским епископом. Добившись того, чего он всю жизнь желал, он ведет в Париже пышную и роскошную жизнь, совсем непохожую на прежнюю, и совсем разоряет епархию
Теперь будет уместно рассказать о том, как одно духовное лицо под покровом лицемерия обмануло людей и имело удачу в отношении телесном, но в отношении души, полагаю, – обратное.
Жил во Франции некий тулузский аббат, у которого было огромное желание стать крупным епископом или каким-нибудь очень видным прелатом, но который делал вид прямо противоположный, ибо по привычкам его казалось, что его аббатство было для него слишком большим бенефицием, и он частенько говаривал: «И какая нужда в этих. больших бенефициях? Никто не должен был бы желать больше того, что ему достаточно по расчету».
Поэтому он питался скудно и вел жизнь скорее суровую, чем изнеженную, постясь во все надлежащие дни и во многие скоромные. Эконому своему он приказывал, когда тот ходил к торговцам рыбой, брать рыбешку самую мелкую и самую дешевую, так как, мол, плохой пример для мирян, когда люди, подобные ему, отправляясь за припасами, ищут что-нибудь особенное. И так слуга и поступал. Ведя все время такую воздержанную жизнь, аббат этот прослыл повсюду за лучшего монаха, какой только был во Франции.
Случилось, что скончался парижский епископ, тогда прихожане и коммуна, размышляя о назначении нового епископа, сошлись на нем, как на самом святом человеке, какой был во Франции. Благодаря своей жизни и своей святости он при великом ликовании народа был избран парижским епископом. Когда избрание его послали на утверждение папы, аббат сделал вид, что не желает этого, что для него слишком много и той должности аббата, которую он уже имеет. Благодаря такому притворству, еще более воспламенившему сердца тех, кто его желали, ему пришлось согласиться на то, чего он давно хотел. И вот, оставив свое аббатство, он отправился в Париж, чтобы вступить в управление епархией; и, как самого правоверного и святого человека, какой у них когда-либо был, все парижане стали посещать его и прикладывались к его рукам как к самым чтимым реликвиям.
В то время, как этот достойный епископ проживал в епископском доме, случился как-то такой день, когда не едят мяса, и прежний эконом епископа купил для него по обыкновению дешевой мелкой рыбы, как в бытность его аббатом. Во время обеда рыбки эти были поданы на стол.
Увидев их, епископ сказал: «Что это значит? Разве у торговцев не было другой рыбы?»
Эконом ответил на это: «Ваше преосвященство, у них было много прекрасной и крупной рыбы на разные цены; только я купил эту мелкую, какую вы обычно предпочитали».
Епископ улыбнулся и сказал: «Ах, ты, глупец! Я ловил тогда эту мелочь в расчете поймать крупную рыбу. Теперь я парижский епископ, который хочет более роскошной жизни, чем тулузский аббат. А потому не забудь покупать впредь для моего стола самые лучшие припасы, какие ты найдешь». И слуга сказал, что он так и будет делать.
Если прежде названный епископ постился и предавался воздержанию, то теперь он не знал или не хотел знать, что такое пост, ссылаясь на великие труды, какие ему приходилось нести в новой должности. Глядя на его образ жизни и его роскошь, парижане весьма удивлялись такой перемене в короткое время, приводя на своем языке пословицу, которую приводим часто и мы, тосканцы: «Я узнаю тебя только тогда, когда присмотрюсь к тебе хорошенько». Епископ же приводил другую: «Больше мне, господи, до тебя дела нет, раз миновала зима». Так он и жил, пока оставался парижским епископом, той же жизнью и в том же великолепии, так что пришедший ему на смену мог сказать: «Я полагал, что я парижский епископ, а я оказываюсь аббатом монастыря Гуляй-ветер».
Новелла 150
Некий рыцарь, отправляясь на подестерию, берет с собой свой шлем Один немец хочет по этому поводу сразиться с ним, но рыцарь отказывается принять бой. В конце концов он идет на то, чтобы ему было уплачено пять флоринов, которые ему стоил шлем, берет другой и уплачивает со своей стороны три флорина
Один рыцарь из флорентийских Барди,[409] по имени мессер…,[410] человек очень маленького роста, редко или даже почти никогда не только не обращавшийся к оружию, но и не ездивший верхом, будучи избран подеста в Падую и приняв это избрание, стал приобретать необходимое снаряжение, чтобы отправиться к месту своей новой службы. Когда дела дошли до шлема, он стал советоваться со своими родственниками о том, как ему устроить его себе. Те собрались и сказали: «Человек этот очень невзрачен и мал ростом, а поэтому следует сделать, на наш взгляд, обратное тому, что делают женщины: когда они малы ростом, то подкладывают себе что-нибудь под ноги; нам же нужно поднять его и увеличить его рост, прибавив ему что-нибудь поверх головы».
И они подыскали для него шлем, представлявший собой половину медведя с поднятыми и готовыми вцепиться лапами и с подписью: «Не шути с медведем, если не хочешь, чтобы он тебя укусила.
После того, как все это было сделано и снаряжение было готово, названный рыцарь, когда настало время, выехал торжественно из Флоренции к месту своей службы.
Приехав в Болонью, он выставил напоказ большую часть своих замечательных вещей. Когда же он тронулся дальше и въехал в Феррару, то проделал это в еще большой мере, представляя себе, что он уже на пороге места своей службы. Выслав вперед свои шлемы, солдатские плащи и огромный нашлемник с медведем, он двинулся через площадь Маркиза, на которой в эту пору находилось много маркизовых наемников. В то время, как он проходил между них, один немецкий рыцарь, увидя шлем с медведем, поднялся со своего места и спросил горделиво на своем языке: «Что это за человек, который носит мой шлем?» Сказав это, он приказывает одному из своих оруженосцев привести коня и принести оружие, выражая желание сразиться с тем, кто носит его шлем, и вызвать его на бой как изменника. А этот немецкий рыцарь был человеком большой храбрости и ростом был с великана. Звали его Шиндигер.[411]
Некоторые немцы и итальянцы, видя его ярость, окружили его и стали успокаивать; но ничто не помогало. Им удалось добиться только того, что двое отправились от имени немца в гостиницу к подеста с требованием, чтобы он отказался от своего нашлемника с медведем; иначе, сказали они, ему придется сразиться с немцем, мессером Шиндигером, который послал их к нему; он утверждает, что нашлемник этот принадлежит ему. Флорентийский рыцарь, непривычный к такого рода делам, ответил на это, что он явился в Феррару не для того, чтобы сражаться, а чтобы продолжать свой путь в свою подестерию, Падую; что он считает каждого своим братом и другом. Большего посланные от него не добились. Когда они вернулись к мессеру Шиндигеру с таким ответом, то он был уже вооружен, начинал бушевать еще сильнее и требовал, чтобы ему привели его коня. Посланцы просили его успокоиться, говоря, что готовы отправиться к подеста снова. И так они и сделали. Явившись в гостиницу, они сказали рыцарю: «Лучше уладить это дело, потому что ярость немецкого рыцаря такова, что он находится в полном вооружении, и, мы думаем, что сейчас он уже на коне!»
Рыцарь де'Барди сказал на это: «Он может вооружаться и делать, что ему угодно, но я не такой человек, чтобы сражаться, и делать этого не собираюсь».
В конце концов после долгих разговоров подеста сказал: «Ну, ладно! Переведем это на флорины, и пусть честь будет на одной из сторон. Если он хочет, чтобы я продолжал свой путь, как я его начал, то я немедленно сделаю это. Если он желает требовать, чтобы я не носил его нашлемника, то клянусь святым божественным евангелием, что нашлемник мой был сделан для меня во Флоренции живописцем Лукино[412] и стоил мне пять флоринов. Если же ему угодно, то пусть он присылает пять флоринов и берет себе нашлемник».
С таким ответом вернулись посланные к мессеру Шиндигеру, который, выслушав, зовет одного из своих слуг, приказывает выдать пять новеньких дукатов и велит слуге сходить за нашлемником. Это было сделано. Посланные передали пять флоринов; рыцарь взял их честь честью и отдал нашлемник, который посланные, покрыв его плащом, отнесли к мессеру Шиндигеру, принявшему его с таким чувством, будто он одержал победу над целым городом. Что же до подеста, отправлявшегося в Падую и оставшегося без нашлемника, то он велел поискать по всей Ферраре, не найдется ли какого-нибудь нашлемника, который он мог бы взять с собой взамен прежнего с медведем. Случайно у одного живописца нашелся нашлемник с обезьяной до пояса, одетой в желтое платье с мечом в руке. Когда нашлемник этот, прикрыв его, доставили подеста, один из его судей сказал ему: «Вам повезло, как никогда на свете. Прикажите взять от обезьяны этот меч и взамен его дать ей в руки красную мотыгу: она будет вашим гербом».
Подеста совет понравился, и так и было сделано, что обошлось в общем, пожалуй, в один флорин. Еще один был уплачен за роспись и переделку изображения прежней эмблемы в нечто совсем иное.[413] Таким образом, подеста пришлось израсходовать еще три флорина. Немец остался с медведем, а подеста обменял его на обезьяну и, таким образом, отправился на подестерию, куда ему надлежало явиться.
Однако он, может быть, вышел бы из положения лучше, если бы поступил так, как поступил в подобном случае некий человек, нашлемник которого был украшен конской головой. Когда один немец послал ему сказать, что он носит его нашлемник и потому требовал, чтобы он перестал его носить или вышел с ним на поединок, то человек этот спросил: «А какой нашлемник носит этот доблестный рыцарь?»
На что последний ответил: «С конской головой».
Тогда первый сказал: «Голова на моем шлеме кобылья: следовательно, никакого отношения между обоими шлемами нет».
Немец остался удовлетворенным, а тот человек вышел из положения и избег поединка, о котором он едва ли очень мечтал.
Новелла 151
Фацио из Пизы желает гадать по звездам, и отгадывает в кругу многих почтенных людей, но пристыжен Франко Саккетти многими об ращенными к Фацио доводами, на которые он не может ответить
Несколько лет тому назад[414] я, писатель, был в Генуе и находился однажды на Торговой площади в большом кругу образованных людей из разных городов, среди которых был мессер Джованни дель Аньелло[415] с одним близким ему человеком, несколько флорентийцев, высланных из Флоренции, луччане, которые не имели права проживать в Лукке, некий сьенец, не имевший права жить в Сьене, и еще несколько генуэзцев. Там мы беседовали на разные темы, которые часто тщетно обсуждаются любыми разлученными со своей родиной:[416] о новостях, выдумках, надеждах и, наконец, об астрологии. О последней с большим жаром говорил некий пизанский изгнанник по имени Фацио,[417] который рассказывал, что на основании многих небесных знаков он понял, что всякий изгнанник в течение этого года должен вернуться на свою родину. Он ссылался на то, что усмотрел это из пророчеств. Я возражал, говоря, что о событиях, которые должны произойти, ни он, ни кто другой ничего не мог знать наверняка, а он оспаривал это, изображая собой Альфонса,[418] Птоломея,[419] и посмеивался надо мной, точно он видел перед собой, что должно случиться, а я не вижу ничего даже в настоящем. Поэтому я сказал ему: «Фацио, ты величайший астролог, но в присутствии этих людей дай мне правильный ответ: „Что легче знать, прошедшее или будущее?"»
Фацио ответил: «Кто же это не знает! Безрассуден тот, кто не знает вещей, которые он видел перед собой. О том же, что должно случиться, не так-то легко узнать».
Я сказал ему: «Ну, посмотрим, как ты помнишь прошлое, которое так легко вспоминается. Скажи мне, что делал ты в такой-то день, год тому назад?»
Фацио задумался, а я продолжал: «Скажи мне тогда, что делал ты шесть месяцев тому назад?» Он забыл.
«Теперь скажи мне в заключение: какая погода была три месяца тому назад?»
Он задумался и молчал, вытаращив глаза, а я сказал ему: «Нечего так глядеть на меня. Где был ты два месяца тому назад в этот час?»
Он отошел в сторону, а я схватил его за плащ, говоря: «Подожди, взгляни на меня немного. Какой корабль прибыл сюда месяц тому назад? Какой отсюда отплыл?»
Тут Фацио стоит как дурак, а я спрашиваю его: «Что же ты молчишь? Где ты обедал две недели тому назад, у себя или в чужом доме?»
Он ответил: «Подожди немного!»
А я сказал: «Зачем нам ждать? Я не хочу ждать. Что делал ты неделю тому назад в этот час?»
А он попросил: «Дай мне передохнуть».
Я возразил: «Какой отдых нужен тому, кто знает, что должно произойти. Что ты ел четыре дня тому назад?»
Фацио ответил: «Это я тебе скажу». – «Почему же ты молчишь?» Он сказал на это: «Ты уж очень торопишь».
– «Какая же это торопливость! Говори скорее, говори же! Что ел ты вчера утром? Ну, что же ты молчишь?»
Так он отмалчивался почти на все вопросы. Увидя его таким растерянным, я взял его плащ и сказал: «Ставлю десять против одного, что ты не знаешь, спишь ли или бодрствуешь».
Тогда он ответил мне: «Хорош бы я был, ей-богу, если б не знал, что я не сплю».
– «А я говорю тебе, что ты этого не знаешь и никогда не сможешь это доказать».
– «Как так? Разве я не знаю, что я бодрствую?»
Я отвечал: «Так тебе кажется, а также и тому, кто спит, кажется то же самое».
– «Ну, хорошо, – сказал пизанец, – у тебя в голове много всяких силлогизмов».
– «Не знаю, причем тут силлогизмы. Я говорю тебе о веща» естественных и верных, а ты предаешься нелепым фантазиям. Теперь я хочу спросить тебя совсем о другом. Едал ли ты когда-нибудь мушмулу?»
Фацио ответил: «Да, тысячу раз».
– «Тем лучше! Сколько же косточек в мушмуле?»
Фацио ответил: «Я не знаю, я никогда не обращал на это внимания».
– «А если ты не знаешь такой простой вещи, то как можешь ты знать о небесных вещах? Но дальше, – продолжал я, – сколько лет провел ты в доме, в котором живешь?»
Он ответил: «Я прожил в нем шесть лет с месяцами».
– «А сколько раз в день ты спускался и поднимался по своей лестнице?»
– «Когда четыре, когда шесть, когда восемь раз в день».
– «Теперь скажи мне: сколько в твоей лестнице ступенек?»
Пизанец ответил: «Ну, эта карта бита».
А я возразил ему: «Ты прав, говоря, что я побил карту с полным основанием. Ты и многие другие астрологи с вашей фантазией хотите гадать а предсказывать, а на деле вам грош цена. Я слышал всегда, что говорят: что умеет прорицать – будет богат. Ну-ка, взгляни-ка, знаменитый гадатель, на себя. Какой ты теперь богач!»
Так оно и есть, все те люди, которые зевают на звезды и простаивают ночи на крышах, подобно кошкам, устремляют глаза на небо настолько, сто теряют из вида землю, и карманы их всегда пусты. Так я моими доводами пристыдил пизанца Фацио. Когда меня спросили некоторые достойные люди, не вычитал ли я когда-нибудь тех рассуждений, при помощи которых одержал победу над Фацио, в какой-нибудь книге, то я ответил: да, я нашел их в книге, которую всегда ношу при себе, а название ей: «Гадальная книга».[420] Они остались довольны этим объяснением и подивились ему.
Новелла 152
Испанец мессер Джилетто дарит мессеру Бернабо забавного осла, а флорентиец Микелоццо, предполагая, что синьор этот большой любитель ослов, посылает ему пару их, покрытых алым сукном. Дар этот принес ему мало чести, но за ним последовало много забавных вещей
Некий испанский дворянин, по имени Джилетто,[421] направляясь ко гробу господню или возвращаясь оттуда, приехал в Милан; у него был с собой осел, скотинка, забавней которой не было на свете Этот осел служил, становясь на задние ноги, как собачонка французской породы, а когда дворянин говорил ему какие-то слова, то он ходил в таком положении, как бы приплясывая, когда же мессер Джилетто приказывал ему петь, то он ревел совсем по-особому, иначе чем другие ослы, и, наконец, он кувыркался, как человек, и проделывал много других вещей, весьма странных для ослиной породы.
Находясь в Милане, дворянин этот отправился навестить мессера Бернабо и приказал вести за собой названного выше осла. Когда он явился к синьору и принос ему свое почтение, мессер Бернабо, увидя его осла, тотчас взглянул на него и спросил: «Чей это осел?»
Дворянин, стоявший поблизости от него, ответил: «Синьор, он принадлежит мне, и скотина эта такова, что забавнее ее не было на свете».
Осел этот был в прекрасной золоченой сбруе. Услышав ответ дворянина, Бернабо посмотрел на осла, и ему показалось, что сказанное о нем мессером Джилетто справедливо или должно быть справедливо. Он вышел вместе с дворянином в крытый двор и усадил его рядом с собой. Когда осе/ пришел туда же, дворянин спросил Бернабо: «Синьор, не желаете ли вы взглянуть на необыкновенные проделки этого осла?»
Мессер Бернабо, большой охотник до всего необыкновенного, ответив на это дворянину: «Хорошо, пожалуйста».
Поблизости от них проходил случайно некий флорентиец по имени Микелоццо,[422] который видел все штуки этого осла, а также и то, что мессер Бернабо при виде их покатывался со смеху. В конце концов Джилетто, заметив, что эти проделки позабавили синьора, сказал ему! «Синьор, у меня нет ничего лучшего, чтобы преподнести вашей чести. Если осел вам нравится, вы окажете мне большую милость, разреши! оставить его не столько для вас, ибо вашей милости нет нужды в таком пустяке, сколько для ваших слуг, чтобы они могли иногда им позабавиться».
Мессер Бернабо ответил, что ему угодно принять осла, и в тот же самый день подарил мессеру Джилетто дорогого коня, стоившего более ста флоринов, и после того как ему было оказано еще много всяких почестей мессер Джилетто уехал и продолжал свое путешествие. Микелоццо, который все это видел, также распрощался с синьором и тогда же вернулся во Флоренцию. И вот ему пришла в голову несуразная мысль о том, что если он найдет двух хороших ослов и пошлет их от себя синьору, то он войдет у него в большую милость. Потому он тотчас же послал в Кампанью и в Римскую область разыскать пару таких ослов. Дело кончилось тем, что ему нашли двух отличных животных, которые обошлись ему в сто флоринов. Когда этих ослов привели ему во Флоренцию, он послал за шорником, чтобы выяснить, сколько алого сукна следует купить на попону для них, и, узнав это, тотчас же велел купить сколько нужно сукна и, вызвав снова шорника, велел ему скроить две великолепные попоны, которые бы закрывали ослов вместе с ушами. На голове, на груди я на боках он велел сделать, как это принято, гербы Висконти, а под ними свой собственный. Сделав все, как следует быть, он послал ослов, покрытых попонами, синьору в сопровождении слуги, одного пажа верхом и другого пешего, который шел впереди и вел названных животных. Когда это диковинное шествие увидели на улицах Флоренции, люди, как водится, сбежались посмотреть на него и каждый спрашивал: «Ах, что же это такое?»
Слуга отвечал: «Это два осла, которых Микелоццо посылает мессер?
Бернабо».
Кто кривил губы от изумления, кто пожимал плечами, один спрашивал; «Что это? Разве мессер Бернабо стал возчиком?»
Другой: «Уж не приходится ли ему возить мусор?»
Большинство говорило: «Ей-богу, это такая глупая шутка, которой никогда не бывало», и еще много других вещей, какие говорятся в большинстве случаев людьми.
Когда ослы с их слугами были за воротами Сан-Галло,[423] то с ослов сняли попоны и положили их в дорожный мешок; по прибытии в Болонью, прежде чем въехать в город, слуги снова надели их на ослов. Когда же' они вошли в город, то болонцы стали спрашивать: «Что это такое?»
Одни полагали, что это беговые лошади, другие – что это обыкновенные клячи, а потом, увидя что это такое, один говорил другому: «Ей-ей, это ослы!» Они стали спрашивать у слуг: «Что все это означает?»
Слуга отвечал им: «Это два осла, которых один знатный флорентиец дарит миланскому синьору».
В то время как они расспрашивали, один из ослов начал кричать. Тогда некоторые сказали: «Вы посадили бы их, право, в клетку, они так хорошо поют!»
Когда шествие достигло гостиницы Феличе Амманати, то с одной стороны посыпались вопросы, с другой – раздался смех.
– «Что это такое?» – спросил Феличе и многие другие.
Слуга объяснял. – «Проваливай с богом, – говорил каждый, – ведь это никогда не виданное дело, чтобы такому большому синьору дарили двух ослов».
В то время, как стоявшие перед гостиницей глазели на ослов, один из них стал издавать звуки и опорожнять кишечник. Феличе спросил: «А что, Микелоццо приказал вам подарить мне эти звуки и эти извержения?»
И, обернувшись к слуге, прибавил: «Смотрите, когда вы станете передавать ослов синьору, чтобы они не издавали этих громких звуков, потому что вам, пожалуй, за них достанется на орехи».
Слуга отвечал на это: «Постараемся, чтобы дело прошло хорошо; ведь синьор знает отлично, что ослы опорожняются».
Феличе и все находившиеся там флорентийцы и болонцы все-таки не могли взять в толк, чтобы можно было сделать такой подарок, и даже после того как ослов увели, они больше месяца только и говорили, что О них. Я не хочу затягивать рассказа, который мог бы оказаться слишком длинным, так как ослы в своих попонах с гербами торжественно проходили через многие области, и всего того, что думали о них жители Мадены, что говорили в Реджо, как удивлялись этому чуду в Парме, Пьяченце и Лоди, всего того, что говорилось о них в названных городах, где это казалось совершенно небывалым делом, не пересказать и за целый месяц.
Когда они явились в Милан, то сбежалось множество народа поглядеть на них. – «Что это? Что это такое?» Каждый пожимал плечами и не знал, как выразить то, что хотелось сказать. Добравшись до дворца синьора, слуга, сопровождавший ослов, сказал привратнику, что он явился от Микелоццо, чтобы преподнести синьору некий подарок. Привратник увидел через дверь двух ослов, покрытых попонами. Он пошел к синьору, доложил ему об этом и прибавил, что видел как будто двух ослов, покрытых алым сукном. Услышав это, синьор изменился в лице и сказал: «Иди и скажи слуге, чтобы он вошел».
Слуга является к синьору и излагает поручение, данное ему Микелоццо. Синьор, выслушав его, сказал: «Передай Микелоццо, что я сожалею о том, что он посылает мне двух своих товарищей и остается, таким образом, в одиночестве». Он отпустил слугу, послал за некиим человеком, управлявшим всеми его вьючными животными и носившим имя Бергамино да Крема,[424] и приказал ему: «Ступай, прими этих ослов, возьми попоны и вели тотчас же скроить из них кафтан себе и всем другим погонщикам мулов и ослов, которые возят соль из моих солеварен. Гербы, находящиеся на попонах, пускай каждый из этих людей носит на груди и на спине, а герб Микелоццо пусть будет под ними, а тем людям, которые привели ослов, вели подождать ответа».
Бергамино так и сделал; он пошел во двор, взял ослов и поставил их в конюшню, а попоны сложил в одной из комнат. В тот же день он послал за портным и велел ему скроить из алого сукна четыре кафтана – себе и трем другим погонщикам мулов и ослов, служивших при дворе синьора Бернабо. Когда кафтаны были готовы и надеты людьми на себя, на подаренных ослов навязали вьюки, вывели их из Милана, и они вернулись нагруженные овсом, а Бергамино и прочие шли позади. Их спрашивали: «Что это значит, что все вы одеты в красное сукно с гербами и идете позади этих ослов?»
Бергамино ответил: «Один дворянин из Флоренции, по имени Микелоццо, прислал мне в дар этих ослов, покрытых красным сукном, и я ради него сделал из этого сукна одежду себе и вот этим людям».
И все это он исполнил так, как ему приказал синьор.
После этого Бергамино попросил секретаря синьора написать Микелоццо ответ и сообщить от его имени о том, как он, Бергамино, получил двух ослов, покрытых алым сукном, как он тотчас велел положить на них вьюки и употребить для службы синьору; ослы же эти хорошо снесли поклажу. Кроме того, он велел написать, что из того сукна, которым были покрыты ослы, он сделал платье себе и трем погонщикам с гербами синьора и его, Микелоццо, гербом под ними, чтобы оказать ему честь. В таком наряде они в течение нескольких дней ходили по Милану за ослами всем напоказ и рассказывали о том, кто прислал этих ослов. Когда письмо со всякими такими подробностями было составлено, Бергамино велел его сложить, подписав в конце: Бергамино да Крема, заведующий вьючными животными великолепного синьора миланского и т. д. А сверху было написано: «Брату моему, Микелоццо или Бомбоццо де Бомболи во Флоренции». Когда письмо было закончено и запечатано, Бергамино передал его слуге Микелоццо и сказал: «Вот ответ, ты можешь уезжать, когда тебе захочется».
Слуга этот, однако, хотел поговорить с синьором в расчете, быть может, получить деньги за переданный подарок, но он так и не смог добраться до него. Тогда он вернулся во Флоренцию с письмом от Бергамино и, явившись к Микелоццо, передал ему его в руки. Когда тот стал читать надпись, то совсем сомлел. Вскрыв письмо, он прочел, кто его посылает, и тогда ему стало еще хуже; прочтя же самое письмо, он всплеснул руками и, позвав слугу, спросил его: «Кому передал ты мое письмо?»
А тот ответил: «Мессеру Бернабо». – «А что он сказал тебе?»
– «Он ответил, что ему жаль, что вы остались в одиночестве, послав ему своих товарищей».
– «Кто дал тебе это письмо?»
– «Один из его слуг, а его самого я так и не смог больше увидеть». – «Боже мой! – сказал Микелоццо, – ты уничтожил меня! Почем я знаю, кто этот Бергамино или Мердолино? Вон из моего дома, чтоб тебя здесь больше не было!»
Слуга ответил на это: «Оставаться мне здесь или уходить, это, конечно, дело ваше, но я вам все-таки скажу одно: повсюду над нами насмехались, и если бы я передал вам все то, что нам говорили, то вы бы только диву дались».
Микелоццо тяжело вздохнул и спросил: «А что же тебе говорили? Разве никогда не дарили подарков ни одному синьору?»
Слуга ответил на это: «Конечно, дарили, только не ослов».
Микелоццо крикнул на него: «Чтоб тебя меч поразил! Если бы ты был тогда со мной, когда испанский дворянин подарил ему своего осла, что бы ты сказал?»
Слуга ответил ему: «Так это был уж такой случай. Кроме того, скотинка та была особенная. А тут другое дело».
Микелоццо сказал на это: «И весь-то этот осел не стоит ноги одного из моих ослов, которые стоили мне с попонами больше чем сто флоринов».
Слуга заметил на это: «Ваши ослы были годны под вьюк, вот их сейчас же и навьючили».
Микелоццо сказал: «Хорошее же дело вышло: я посылал ослов мессеру Бернабо, а ты отдал их Бергамино да Крема. На кой черт мне этот Мердолино да Крема, который, судя по письму, погонщик ослов? Убирайся с глаз моих долой. Чтоб на тебя тысяча чертей напала!»
Слуга ушел, но через два дня Микелоццо охотно согласился взять его обратно. После этого названный Микелоццо захворал, вероятно больше от огорчения, чем от какого-нибудь недуга, и, по-видимому, никогда уже больше не поправился. В самом деле, подарок его был необыкновенным и столь же необыкновенно обошлись с ним, как ему и подобало.
Новелла 153
M ессер Долъчибене, посещая некоего богатого и скупого человека возведенного в Дворянство, понуждает его острым словом сделать ему кое-какие подарки
Мне следует, однако, вернуться к мессеру Дольчибене, о котором я рассказывал во многих предыдущих новеллах, ибо он был лучшим из потешников, живших когда-либо на свете в старое время, и недаром Карл IV сделал его князем шутов и скоморохов Италии.[425]
Во Флоренции, к стыду и позору дворянского звания, которое, как я вижу, низводится до конюшни и свинарника, был возведен в дворянство некий уже старый человек, страдавший подагрою, который ссужал постоянно деньги в рост и блистал своим богатством.[426] Пусть тот, кто не верит, что я говорю правду, припомнит, не случалось ли ему видеть, как немного лет тому назад возводили в дворянство мастеров, ремесленников, даже булочников и хуже того – чесальщиков шерсти, ростовщиков и жуликов-барышников. Из-за таких отвратительных дел дворянство можно называть не cavalleria, a cacaleria,[427] будем говорить прямо. Хорошенькое дело! Какой-нибудь судья, чтобы стать подеста, превращается в дворянина! Я не говорю, что наука не пристала дворянину, нет, но наука настоящая, без барыша, без сиденья за пюпитром для подачи советов, без хожденья по судам в качестве защитника. Прекрасное занятие для дворянина! Бывает и хуже, когда нотарии становятся дворянами и даже кое-чем повыше и пенал превращается в золотые ножны. Но бывает и много хуже, когда тот, кто совершает подлинное злое предательство, возводится в дворянство. О, несчастнее рыцарство, ты пошло ко дну!
Существовало, или, чтобы сказать лучше, было принято, четыре способа посвящать в рыцари: посвящали в рыцари торжественного посвящения, в состоящие в свите синьора, в рыцари щита и в рыцари меча. В рыцари торжественного посвящения посвящались с большой пышностью, причем с нею должны были смыть всякое пятно. Рыцари, состоящие в свите, это были те, которые получали рыцарское звание и одновременно зелено-коричневую одежду и позолоченный венец. Рыцари щита – это те, которых посвятили либо народ, либо синьоры и которые получают свое звание, держа в руках оружие и покрыв голову шлемом. Рыцари меча – это те, которые ими становятся в начале или в конце битвы. И все они обязаны при жизни исполнять различные вещи, о которых долго было бы рассказывать. А между тем поступают они как раз наоборот. Я хотел, однако, коснуться этих подразделений, дабы читатели поняли из этих примеров, насколько рыцарство умерло. И разве не видят они, – чтобы добавить к сказанному, – что рыцарями делают мертвецов? Что за грубое это и смрадное рыцарство! Так можно было бы посвятить в рыцари человека из дерева или из мрамора, который столько же чувствует, как мертвец. Но те по крайней мере не разлагаются, а мертвый человек сразу же начинает гнить и разлагаться. Если такое рыцарское звание имеет силу, то почему бы не сделать рыцарем быка, осла или другое какое-нибудь животное, которое обладает чувствами, хотя и неразумными? У мертвеца же их нет ни разумных, ни неразумных. Перед таким рыцарем несут и меч, и оружие, и знамена, словно он отправляется на битву с самим сатаной. «О, тщеславная уверенность в человеческих силах!»[428]
Но я возвращаюсь к новому рыцарю, упомянутому выше. Мессер Дольчибене, отправившись к нему, как это делают люди ему подобные, – чтобы получить в дар либо платье, либо деньги, – застал его грустным и задумчивым, словно он был озабочен погребением какого-нибудь родственника и очень мало радовался своему посвящению в рыцари, а еще меньше приходу шута. Поэтому мессер Дольчибене спросил его: «О чем вы задумались?»
Тот сопел, как свинья, и отвечал еле-еле. Тогда мессер Дольчибене продолжал: «Ах, мессер…, не огорчайтесь так; ведь, ей-богу, коли вам еще суждено пожить на этом свете, вы увидите, что в рыцари посвящают и похуже вас!»
Рыцарь ответил на это: «Да, действительно, хорошенькую вы мне преподнесли шутку!»
Мессер Дольчибене сказал на это: «Если вы отделаетесь одной, то благо вам, если же вы придерживаетесь другого намерения, а преподнесу вам их больше четырех».
Рыцарь умолк и не сказал больше ни слова. Тем не менее он приказал принести конфет и вина, и этим дело кончилось. Наконец мессер Дольчибене, увидя, что дальше этого дворянин не пойдет, повел такую речь: «Я пришел к вам, потому что коммуна обложила налогом в десять лир каждого негодного человека, и я явился от названной коммуны вытрясти их из вас».
Дворянин ответил на это: «Если я должен уплатить такой налог, го я согласен, но пусть уплатит вам его и мой сынок, находящийся здесь, который хуже меня в два раза и на этом основании должен заплатить двадцать лир».
Мессер Дольчибене обратился к юноше и сказал ему: «Скорей делай то, что ты должен». Сокращая рассказ, скажу, что ему не помогли никакие увертки, так что мессер Дольчибене получил вместо тридцати лир восемь флоринов с обоих, и притом не вычеркнул их из списка подлежащих обложению, ибо ему благодаря нахальству его языка кое-что перепало и он набил себе живот как только мог.
А дворянин, потому ли что он раскаялся в своих мечтах, или по какой другой причине, очутился, будучи рыцарем, в еще более жалком положении, чем был прежде. И так бывает всегда, ибо кто отроду плох, тому от этого никогда не исцелиться.
Новелла 154
Некий молодой человек, приведя к себе в дом жену и не будучи в состоянии поспать с ней в течение первых дней, рассердившись, уезжает в Каффу, остается там более двух лет и возвращается домой с большими деньгами, чем увез их с собой, а его жена спокойно ожидает его в доме своего отца
Не так много лет тому назад некий молодой человек родом из генуэзской Спинолы взял себе в жены славную юную генуэзку, давно уже нравившуюся ему. После передачи приданого молодая перебралась в одно прекрасное воскресенье к мужу, но в Генуе есть обычай праздновать свадьбу четыре дня подряд, причем все танцуют и поют и никогда не предлагают ни вина, ни конфет, потому что там существует поверье, что если предложить кому-нибудь вина и конфет, это значит распрощаться с ним; и спать с мужем жене разрешается только в последний день, а никак не раньше. Когда молодая явилась, то муж, сильно желая побыть вместе с нею, попросил женщин, чтобы они позволили ему в воскресенье же вечером поспать с женой. Но в Генуе никак нельзя было заставить согласиться нарушить обычай. Этот день прошел, а затем и следующий за ним понедельник. Молодой, все более воспламеняясь, говорит: «Я желаю во что бы то ни стало сегодня же вечером спать со своей женой».
Женщины и все остальные ответили, что ни за что не хотят нарушить свой обычай. Во вторник он опять пожелал того же, но никак не мог и на этот раз добиться своего. Настала среда, когда обычай разрешал спать с женою, а рассерженный молодой, увидя корабль, подымающий паруса, чтобы плыть в Каффу,[429] позвал своего слугу и велел ему держать в тайне все, что он будет делать, и никогда о том не рассказывать. Собрав в узел кое-какое платье и другие необходимые вещи и захватив 1200 флоринов из приданого и свои собственные деньги, он сел на корабль, который тотчас же отплыл благодаря попутному ветру. Свадебные танцы и музыка продолжались, и, когда настал вечер, женщины и все другие, не видя молодого, сильно изумились и сказали: «Что это может значить? Ведь в предыдущие вечера он был полон желания, а теперь, когда настало время быть вместе с женою, как он того хотел, его не найти!»
Стали спрашивать здесь, искать там, а милый друг не находился, потому что он отъехал уже миль на восемь или более. Все гости и родители были весьма опечалены, а с ними, конечно, и молодая жена, потерявшая мужа прежде, чем она его получила. Как бы то ни было, она улеглась спать так, как и все прочие женщины. На другой день не оставалось ничего другого, как продолжать поиски, спрашивать и ждать. Жди ворона! Ибо чем дольше ждали дружка, тем больше он отдалялся от них. Жена, подождав несколько дней, вернулась домой, не отведав замужества, а что касается до того, были ли огорчены родители, то не стоит и спрашивать: ведь они дали в приданое тысячу флоринов, а между тем получили молодую обратно в дом, и притом не могли знать, вдова она или замужняя женщина.[430] Наконец, когда однажды один из ее родственников, находясь на площади Сан-Лоренцо, стал жаловаться по этому поводу, то некий, слышавший эти жалобы хозяин корабля, вернувшегося за несколько дней до того в генуэзскую гавань из Александрии, по имени Джан Фигон,[431] воскликнул: «Клянусь кровью господней, я видел его в гавани, когда он садился на такой-то корабль, отправлявшийся в Каффу, и он, наверно, отплыл на нем».
Отозвав в сторону Фигона, родственник этот стал расспрашивать его обстоятельно с глазу на глаз и уверился, что это была правда; тогда, вернувшись домой, он обошел всю родню и рассказал о том, что слышал. После этого все пошли в дом пропавшего мужа и стали искать его вещи и, не найдя ни их, ни вещей его слуги, предположили, что он, вероятно, отправился в это неприятное путешествие из-за жены. Решив, что это так, они разослали письма и стали расспрашивать, не вернулся ли кто из этих краев, и этак прождали добрых восемь месяцев, не получая о кем никаких вестей.
Наконец, когда некий генуэзец из рода Омеллини вернулся из Каффы и его расспросили об этом деле, то он рассказал, что оставил этого молодого человека в Каффе и что он не так давно прибыл туда на таком-то корабле. Убедившись в этом, родственники, в особенности же отец и братья молодой, стали писать мужу, самым настоятельным образом упрашивая его вернуть им жену, за которой они дали приданое и которую послали к нему. Сколько они ни посылали к нему и ни писали, чтобы этот добрый человек вернулся из Каффы в Геную, но он воротился только через два года четыре месяца и двенадцать дней с 2000 флоринов, и, когда о приезде его сообщили родителям молодой, одному богу известно, какая тут была радость и как они поспешили ему навстречу, чтобы обнять, по обычаю генуэзцев, молодого человека. Кто говорил при этом: «Ах, ты негодный! Где это ты был?» А кто что-нибудь другое, а третий и еще что-нибудь.
Молодой человек отвечал: «Я вернулся сюда из Каффы». А вот теперь представьте себе, что подумали генуэзцы, слыша эти его слова: «Я вернулся сюда из Каффы», – как будто он вернулся из Порто Фино,[432] а между тем он проделал 3500 миль, и путешествие это одно из самых далеких, какие совершают. Словом, когда он приехал, его стали спрашивать, какая причина заставила его удалиться из свой страны и от молодой жены, то он ответил, что не что иное, как гнев и злоба, и затем прибавил: «И вот я здесь и скажу, что если ваш и наш обычай ждать после свадьбы четыре дня, чтобы поспать с женой, хорош, то я скажу, что мой обычай, которого я придерживаюсь, хорош и даже превосходен потому, что я ждал гораздо больше четырех дней. Да простят мне все присутствующие, но я считаю милостью божьей все то, что случилось, ибо я всегда желал в своей молодости, из которой не вышел и по сию пору, поехать в Каффу. Я доволен, что, отправившись туда из-за гнева или случая, я уехал в Каффу до того, как поспал с моей женой, а не после этого, потому что от многих умных генуэзцев, побывавших во Франции, я слышал, что в зале короля находится изображение трех различного вида людей, причем на каждом изображении имеется рука, показывающая фигу. Первая фига могла бы быть отнесена ко мне, если бы я поспал с моей женой и после уехал в Каффу. Тогда я получил бы фигу, ибо говорят, что безумец тот, кто, взяв жену и поспав с ней некоторое время, уезжает от нее и отправляется в далекое путешествие. Тот, кто берет молодую жену, остается с ней немного и потом уезжает на долгое время, бывает жестоко обманут: он поджигает скирду с соломой и удаляется, не думая о том, что солома сгорит. Вторая фига относится к человеку, который (дабы вы знали, что мне известен смысл написанного на картине) ссудил сто флоринов или какое-нибудь иное количество денег: должник хочет ему вернуть часть этих денег, а он не желает их брать – человек этот получает вторую фигу. Третья фига предназначается человеку, которому вверен большой секрет, а он выдает его другому, прося сохранить секрет в тайне (чего он не сумел сделать сам): человек этот получает третью фигу. Возвращаясь к нашим делам, скажу, что я уехал в Каффу, рассердившись на то, что три первых ночи не мог поспать с женою, и делал это неохотно; однако мне повезло, потому что вместо 1200 флоринов, которые я увез, я привез домой 2000 и, имея в виду фигу из Франции, я рад, что уехал в Каффу прежде чем побывал с женой, а не после. Поэтому я выскажу вам коротко мое желание, что мне по душе: коли бог привел меня обратно, то, если вы хотите прислать мне в дом женщину, которая должна мне принадлежать, сделайте так, чтобы она была здесь нынче же вечером. Мне не предстоит больше праздновать свадьбы, а если жена не будет здесь ко времени, то я уеду в Дали,[433] как раньше уехал в Каффу».
Когда родители услышали это, то живо-живо поспешили, и жена была у него уже в половине девятого, и этот молодой муж обработал по своему усмотрению поле, которое так долго оставалось под паром, вознаградив себя за потерянное время лучшим образом, как только мог, и оставался со своей женой дома, не пускаясь в слишком частые путешествия.
А каково ему пришлось бы, если бы в то время, когда он находился в Каффе, другой человек утащил бы у него из-под носа его добро? И поделом бы ему было, коли он не мог подождать один денек того, чем ему предстояло владеть в продолжение всей своей жизни.
Новелла 156
Под видом врача мессер Дольчибене в окрестностях Феррары вправляет вывихнутую руку девушке и достигает этого тем, что садится на больную руку
Ничто так не сладко, как добро, если только внимательно к нему присмотреться, а потому, будучи охотником и до того и до другого, я вернусь к тому имени, в котором заключена и сладость и добро, то есть к мессеру Дольчибене, о котором раньше я рассказывал во многих новеллах.[434] И так же, как в предыдущей новелле[435] доблестный врач маэстро Габбадео, желая с помощью науки и умения, дарованного ему природой, хорошенько и обстоятельно разглядеть мочу своей больной, сидя верхом на жеребенке, который чуть было не искалечил его, так в этой нижеследующей новелле я хочу показать, как Дольчибене, не зная ни философии, ни медицины и не находя однажды гостиницы и дома, где бы он мог остановиться, проделал необычайный и восхитительный опыт, никогда еще не испробованный до него ни одним врачом.
Итак, обратимся к нашему рассказу. Мессер Дольчибене, провозглашенный перед тем князем шутов императором Карлом Богемским, узнав, что названный император собирается во второй раз вернуться в Италию и уже прибыл в Ломбардию, отправился из Флоренции навестить императора, захватив с собой нескольких лошадей. Прибыв в один прекрасный вечер уже в поздний час в Феррару, он застал там императора, но вследствие большого числа людей, следовавших за Карлом, все комнаты в гостиницах Феррары и на несколько миль в окрестностях оказались заняты, отчего названный Дольчибене, не находя себе пристанища, отправился во дворец, где находился император. Сойдя на улице с коня и оставив лошадей своим слугам, он пошел представиться Карлу и, почтительно приветствуя его, сказал: «Синьор, будьте уверены в том, что у вас есть средства покорить весь мир, ибо вы ладите и с папой[436] и со мной. Вы покорите его с помощью меча, папа – буллами, а я – словами, и этому никто не сможет воспрепятствовать».
Император ответил ему, как подобало, а мессер Дольчибене продолжал: «Клянусь святым венцом, у меня еще нет пристанища и я хочу пойти поискать, не смогу ли я где приютиться, а после этого вернусь к вашему величеству».
Итак, он ушел и, вскочив на лошадь, стал разъезжать по городу, расспрашивая, где бы ему остановиться с пятью лошадьми, которые находились при нем. Коротко говоря, не найдя приюта в Ферраре, он выехал за город и стал держать путь на Франколлино,[437] спрашивая в каждом доме, нельзя ли ему здесь устроиться? Он проехал таким образом несколько миль и в конце концов попал в дом по сю сторону моста Лаго Скуро.[438] Увидя там у входа в дом женщину, с виду очень несчастную, он спросил: «Как вас зовут, мадонна?»
Та ответила ему: «Почему вы так спрашиваете? Меня зовут донной Марготтой».
А мессер Дольчибене снова спросил: «А как зовут вашего мужа?»
На это она ответила: «Его зовут Сализин».
Когда мессер Дольчибене продолжал: «Мадонна, не можете ли вы приютить меня на эту ночь с этими лошадьми? Я уплачу вам столько, сколько вы потребуете».
На что женщина ответила: «Мессер, у меня столько неприятностей, что сердце мое разрывается».
Тогда Дольчибене спросил ее: «Что с вами?»
И она рассказала, что ее четырнадцатилетняя дочь (притом единственная) вывихнула себе руку и кисть руки, упав только что со смоковницы, и теперь она все время плачет и жалуется.
Мессер Дольчибене сказал на это: «Я, вероятно, ангел божий, посланный сюда к вам и вашей дочке, потому что я лучший врач-костоправ, какой только имеется в Италии и Тревизской марке. Я вылечу вам эту девочку, если бы даже у нее были не только вывихнуты, но и переломаны все кости».
Услышав мессера Дольчибене и поверив по его виду тому, что он говорил, женщина приняла его очень любезно. Устроив лошадей и свернув шеи своим курицам, она приготовила все так, как если бы он был императором. В это время вернулся Сализин, ходивший ловить рыбу, и принес двух маленьких осетров, а Марготта, встречая его, рассказала ему с печалью о том, что дочь их упала, и с радостью о том, что к ним в дом приехал столь доблестный врач. Муж почтительно приветствовал мессера Дольчибене, принял его как гостя и приказал сварить осетров, а потом поручил его попечению свою дочь. После этого мессера Дольчибене привели к кровати девочки, которая была хороша собой по феррарским условиям, и он осмотрел кисть руки, вывихнутую при падении и загнувшуюся вверх в виде крючка. Мессер Дольчибене стал требовать разных вещей и, в конце концов, не найдя их там и желая в то же время применить хорошее лекарство, приготовил много тряпок, порвал их на куски и, наделав из этого тряпья обмоток и повязок, намазал кисть руки и самую руку девочки так, чтобы их как следует размягчить. Сделав все это, он велел девочке оставаться в таком виде целый час, а сам пошел позаботиться о лошадях, отведать вина и исследовать курицу и осетров. Через некоторое время он вернулся к своей ученой работе и развязал девочке повязку. Так как она стала громко кричать от боли, то отец и мать, испугавшись как бы она от сильных страданий не умерла, стали просить его, чтобы он, бога ради, не касался ее грубо руками. Мессер Дольчибене сказал на это: «Я, право, не стану трогать ее», и он велел принести побольше пакли и два больших деревянных блюда. Положив руку искривленной частью кисти кверху и положив и снизу и сверху большое количество пакли, он покрыл ее затем вторым блюдом так, что вывихнутая кисть могла стать под этим прессом на место.
После объяснений и приготовлений он, приложив руки к груди, сказал: «Не бойтесь, я не трону ее рукой», – и, повернувшись к девочке спиной, попросил: «Держите крепко руку, как я ее приладил», и затем сел на нее с такой силой, что, наверно, смог бы выпрямить согнутый железный стержень.
Затем он вдруг повернулся, поднял руку вместе с блюдами, со всеми мазями и повязками, которыми обмотал ее, и брызнул водой в лицо девочке, громко кричавшей от сильной боли. Однако через час после этого она успокоилась, и рука ее вместе с кистью оказались выпрямленными и каждая на своем месте. Обратившись к Сализину и мадонне Марготте, мессер Дольчибене сказал: «Ну, как, по-вашему, все это вышло?»
Не ответили: «Отлично, маэстро, пошли вам бог прекрасную жизнь!»
Тогда мессер Дольчибене, хвастаясь, сказал: «Вот и подумайте, что бы я сделал с помощью руки, если я своим задом проделал такой замечательный опыт».
После этого все в очень веселом настроении пошли обедать; с Дольчибене обращались, как с папой, и он не уплатил за угощение ни гроша. Поднявшись рано утром, он распрощался с хозяевами и, садясь на коня, увидел двух крупных зарезанных каплунов, привязанных к луке седла. Хозяева же обещали дать ему еще больше, если он когда-нибудь вернется в эти места. Возвратившись в Феррару с рассказом об этом происшествии, он в течение нескольких дней развлекал ими императорский двор и предлагал всем военным людям не бояться вывихивать себе кости, потому что он тотчас же их вправит при помощи своего зада лучше, чем иной человек сделает это рукой. На этот раз он поднялся в цене больше, чем любой знаменитый медик, излечивший от подобного недуга какого-нибудь знатного синьора.
Новелла 160
Один мул, тащивший вьюки по Старому рынку, обращает в бегство всех находившихся на площади, приводит в негодность мясо, а также то сукно, которым был нагружен, доводит до тяжбы суконщиков и мясников, и чем все это после многих необыкновенных происшествий закончилось
Содержание предыдущей новеллы напоминает мне один случай, коего некогда я был свидетелем. Не так много лет тому назад на Старом рынке завелся ворон, такой любитель злых проделок, какого никогда не бывало. Как-то в страстную субботу, когда мясной ряд был полон товара и множество горожан покупало его, к заваленному бараниной полку подошел некий человек с двумя мулами, нагруженными сукном, которое он вез с сукновален. Поставив мулов в стороне, он стал торговать баранину; в это время ворон, принявшийся летать, уселся на шею одного из мулов, повернулся хвостом к его крупу и, наклонив голову к его заднему проходу, опустил в него свой клюв. Мул, почувствовав, что его клюют в то место, которое большинству внушает отвращение, стал, как это каждый может себе легко представить, так брыкаться и бушевать на разные лады, что ударил копытами по висевшим на крюках бараньим тушам, которые от ударов попадали, и понесся между полков и торговцев. Второй мул, хотя ворон и не трогал его, разъярившись, пустился вскачь за товарищем, прыгая и лягаясь не меньше первого.
Оставив полки, торговцы и горожане бросились в ближайшие лавки. Мулы же словно сказали себе: «Давай, сделаем так, чтобы хуже быть не могло». И, прыгая по полкам и брыкаясь, они стали разбрасывать все, что там находилось, и не малому числу торговцев и горожан наделали всяких бед. На площади не осталось никого, кроме двух живых животных и мертвых туш. Весь народ разбежался по соседним лавкам, и большинство смеялось. Но торговцам было не до смеха. Когда мулы расшвыряли все мясо, им захотелось сделать то же и с фруктами; они направились к торговке Лизе и опрокинули ударами копыт почти все корзины других торговок, так что те едва могли защититься от них. Все сукно с сукновален, которым мулы были навьючены, они сбросили на землю, часть же его очутилась на полках, а баранина валялась на земле. Набедокурив вволю, мулы отправились освежиться к монне Менте[439] и съели у нее весь салат и овощи.
Наконец, тот погонщик, который вел мулов, выйдя из себя и рискуя жизнью, отправился их ловить. Увидя, что мулы пойманы, торговцы вышли из лавок, и те, кто понес убыток, направились к погонщику с криком: «Мерзкий негодяй, гнусный предатель, ты нас разорил!» И они хотели даже убить его и убили бы, если бы подле них не стояло достаточного количества горожан, которые, чтоб успокоить их, посоветовали им: «Отведите-ка его к подеста; он накажет его и заставит возместить все ваши убытки!»
Тогда все их бешенство обратилось на то, чтобы схватить погонщика и отвести к подеста; так и не пришлось бедняге подобрать свое сукно и увести с собой мулов, которых торговцы привязали за ноги к одному из полков. Он едва только мог выговорить: «Господи, помоги мне!» – потому что они тащили его с такой яростью, словно он перебил всех мясников. Кое-кто из торговцев остался подбирать мясо, валявшееся на земле, но, увидя, что все оно в грязи и попорчено, они как бешеные бросились с ножами и железными палками к мулам, точно им приходилось колоть боровов. Своими резаками и палками они так обработали мулов, что те оказались почти искалеченными. Несколько ремесленников, находившихся тут же, подобрали сукно, привезенное с сукновален, которое было совершенно затоптано, частью продрано копытами в то время, когда мулы носились по полкам, и сложили его в кучу.
Тем временем подеста допрашивал торговцев, приведших схваченного ими беднягу, о том, что он натворил. Они ответили, что погонщик должен возместить им мясо и убытки, что составляло большую сумму, не говоря уже о том, что он поднял на ноги всю округу. Схваченный ответил подеста: «Синьор, я не виноват; я перевозил сукно с сукновален неким суконщикам на Винье;[440] прогоняя мулов рынком, я поставил их в стороне и стал покупать баранину. Не знаю, что случилось с мулами, но только из-за них вся площадь оказалась в опасности. Я очень огорчен этим; только вина здесь не моя».
Подеста, звавшийся мессером Аньоло да Риэти,[441] спросил схваченного погонщика: «А зачем же ты ведешь мулов через Торговую площадь, где столько людей и народа, раз они с норовом?»
Тот отвечал подеста, что никогда еще мулы не были такими непослушными, и он не понимает, что это значит. Уж не случилось ли все это из-за ворона? Подеста хотелось обедать; он велел отвести схваченного в тюрьму, а торговцам приказал вернуться к своим занятиям, обещая выяснить правду и наказать того, кто окажется виновным. После этого торговцы ушли, а бедняга остался под замком.
Тем временем слух о происшедшем дошел до Виньи и до тех суконщиков, которым принадлежало сукно. Они немедленно поспешили на Старый рынок, дабы расспросить о случившемся и о судьбе сукна. Там им рассказали по порядку, как произошло дело, как оно началось с ворона, а также обо всем остальном. Суконщики пошли в лавки, где лежало сукно, и, найдя его в очень плохом состоянии, частью изодранном, стали говорить: «Что за черт? Ведь это следы ножа. Даром это им не пройдет! Так-то эти скоты думают обращаться с суконным цехом! У какого черта находятся эти мулы?»
Им указали. Суконщики послали за ними нескольких маруффинов;[442] те отвязали мулов и привели их к ним. Животные еле могли передвигать ноги, до того они страдали. Увидя это, суконщики пришли еще в большее бешенство и закричали: «Нам покалечили этих двух мулов, стоящих около ста флоринов!» (Им было рассказано все происшедшее от начала и до конца).
Они велели навьючить сукно на искалеченных, таким образом, мулов и тронулись в путь, сказав: «Пойдем и мы к подеста и посмотрим, удовлетворит ли он наши справедливые требования, или суконный цех и те, кто выделывает сукно во Флоренции, настолько ценятся, что какие-нибудь разбойники мясники могут обращаться с ними таким образом?»
Какой-то грубиян мясник, услышав это, сказал им: «Ступайте к подеста! Если вы делаете сукно и продаете его, то мы продаем мясо, которым кормится народ».
Некий маруффин бросился на мясника, но у того был в руках нож. Увидя это, один из более рассудительных суконщиков потянул маруффина назад и сказал: «Идем туда, где судят, и посмотрим, сделает ли подеста то, что надлежит; если же он это сделает, то им достанется хуже, чем тому, кто хватает собаку за хвост».
Так и пошли они с двумя хромающими мулами, нагруженными сукном, словно выкрашенным грязью, к подеста, в горе, которое оценит каждый. В ту самую минуту, когда они входили к нему, толпа мясников, шедших за ними следом, но опередивших их, уже говорила подеста: «Мессере, не верьте им: они так зазнались, что хотят отнять у нас наше добро; мы люди бедные, а между тем их мулы так обработали сегодня наш товар, что в нынешнем году нам уже не встать на ноги. Их мулы и сукно в порядке; что же касается нашего мяса, то скрыть то, как оно пострадало, нельзя. Пошлите-ка начальника стражи посмотреть на него, и вам будет ясно, что нам не найти на него покупателей».
Тогда заговорили суконщики: «Этих мулов они так отделали и ножами и всем, что попало, что вместо ста флоринов, которых они стоили, за них не получить и сорока, не говоря уже о сукне, которое в гораздо худшем виде. Мы просим удовлетворить наши справедливые требования».
На что мясники заявили: «И мы тоже просим удовлетворить нас. Пошлите начальника стражи посмотреть, какие мы понесли убытки и убедиться в том, что мы говорим правду, а не болтаем вам всякий вздор».
Тогда один из суконщиков сказал: «Ого, вот это ловко! С больной головы, да на здоровую!»
На что подеста заметил: «Я еще не знаю, чья голова окажется здесь больной и чья здоровой. Ступайте. Я пошлю начальника стражи».
Суконщики стали просить его: «Мессер подеста! Выдайте нам посаженного вами в тюрьму погонщика».
Подеста не согласился. В конце концов суконщики поручились за заключенного; подеста выдал его и велел всем идти по домам, заявив, что выяснит правду и рассудит их. Так прошла пасха, а затем и пасхальный понедельник. Желая исполнить долг правосудия и справедливости, подеста стал допрашивать обе стороны, чтобы выяснить истину. Тогда весь суконный и мясной цеха, явно и тайно, стали изо всех сил орудовать в суде, петому что каждый старался одержать верх в этой тяжбе. В конце концов подеста, рассуждая сам с собой о том, что ведь первыми виновниками были мулы, спросил себя: «Что же мне делать? Осудить ни в чем не повинного погонщика? Нет, это не годится. Велеть мясникам уплатить за сукно и мулов суконщикам? Это мне кажется несправедливым».
Поэтому, когда во вторник обе стороны явились к нему, он, вызвав и выслушав каждого, решил отделаться от этого дела, вынеся следующее постановление: «Мудрые выделыватели сукна и резники! Я много раздумывал над вашей тяжбой и убедился, что враг рода человеческого умудрился посеять раздоры и соблазн среди вас, которые должны жить в единении, подобно братьям. Так как, хотя суконный цех и мясной и кажутся совершенно различными, но в сущности составляют одно целое, ибо занятие обоих ведет свое начало, можно сказать, от овцы: одни из вас занимаются обработкой ее шерсти, а другие – ее мяса, – то, как видите, нет сомнения, что все, о чем мною было вам сказано, учинено врагом бoжиим; а кроме того, я хочу еще разъяснить вам, что ни один судья не может никогда постановить правильного решения, если он не найдет корня и основания преступления и тяжбы, которые ему приходится разбирать: в этом я убедился и на настоящем деле. А чтобы вам все стало ясным, вы Должны знать, как узнал и я, что началом всего зла был ворон. А вам известно, что ворон олицетворяет как раз демона, – ибо он черен, голос у него адский и все действия его направлены к тому, чтобы делать и причинять зло, – а все это составляет природу демона. Так поступил и этот проклятый ворон, явившийся, чтобы посеять соблазн в обоих цехах, занимающихся тем животным, чей ягненок олицетворяет собой агнца божия. Так что, можно сказать, тяжба эта есть тяжба между вороном и агнцем. А если это так, как вы видите, то тяжбу эту начал дьявол, и начал он ее против сына божия, то есть против овцы и ягненка. А посему, дети мои, будьте братьями и несите терпеливо причиненные вам потери, ибо никто из вас в них не повинен. Что же касается до виновника этого дела, то есть того проклятого вороненка, то, если он попадется мне в руки, я накажу его, равно как и некоего Луизи маклера, который держит его у себя, накажу так, что вы будете довольны».
Присутствующие переглянулись и, не зная, что сказать, ответили: «Мы удовлетворены таким приговором».
И так они ушли, а по дороге одни из них говорили: «Нечего сказать, право, хорошо он возместит нам наши убытки, если накажет ворона».
Другие же замечали на это: «Он какой-то жалкий человек!» Третьи, которые, может быть, были довольны тем, что подеста не преследовал их судом, говорили, что он достойный человек и что он привел много отличных доводов. После такой беседы каждый вернулся к своему делу и каждый, как мог, постарался примириться со случившимся. Маклер Луизи и вброн были вызваны на суд, но ворон поступил подобно ворону Ноева ковчега, то есть, сделав свое дело, исчез. Луизи же, прослышав о намерении подеста, не стал ждать вызова, а в сопровождении Джованни Пильяльфашо[443] с его вороном ушел в Римскую область, где проживал Мушино Рафакани,[444] имевший другого ворона, и пробыл у него несколько месяцев. А когда подеста захотел все же возбудить дело, то некий горожанин, живший по соседству с рынком, столько наговорил ему, что дело о Луизи и его вороненке было предано забвению; однако не настолько, чтобы Луизи осмелился вернуться во Флоренцию, пока подеста исправлял там свою должность.
Этот случай с подеста у многих вызвал похвалу, а у многих осуждения. Я, писатель, полагаю, что учитывая, что почти никогда нельзя вынести справедливое решение, он нашел неплохой выход и по поводу ворона и по поводу двух мулов и что он проявил в этом большую находчивость: если бы он проявил ее и в других своих тяжбах, он бы этим заслужил честь там, где, на мой взгляд, он покрыл себя позором.
Новелла 161
Епископ Гвидо д'Ареццо велит Бонамико написать картину; ночью обезьяна замазывает то, что он написал; это приводит к забавным последствиям
Во все времена среди художников встречались люди странные. К числу их, судя по тому, что я слышал, принадлежал и флорентийский художник по имени Бонамико, носивший прозвище Буффальмакко.[445] Жил он во времена Джотто и был большим мастером. Так как он был отличным художником, то ареццкий епископ Гвидо,[446] в бытность свою синьором этого города, пригласил его расписать свою часовню. Бонамико отправился к епископу и столковался с ним. После того, как Гвидо распорядился относительно условий и времени работы, Бонамико принялся писать. Когда несколько святых было уже написано и художник как-то в субботу под вечер прервал свою работу, обезьяна, или скорее целая обезьянища, принадлежавшая епископу, заприметившая движения и приемы художника в то время, когда он стоял на помосте, видевшая, как он мешал краски, встряхивал горшочки, выпускал в них яйца и как брал в руки кисти и писал ими на стене, переняла все это, чтобы, как они это обычно делают, все испортить. Ввиду того, что обезьяна была злая и приносила много вреда, епископ велел привязать ей к ноге деревянный шар. И вот, однажды в воскресенье, пока все обедали, обезьяна отправилась в часовню. Обхватив одну из подпорок лесов, она влезла на помост, устроенный для художника, и, взобравшись на него, взяла горшочки, вылила содержимое одного в другой, раздавила яйцо, смешала все это вместе, схватила кисти и, обнюхав их, обмакнула в краску и стала тотчас же мазать ими по написанным фигурам. Очень скоро все они были испачканы, а краски и горшочки опрокинуты вверх дном, перевернуты и испорчены.
Когда в понедельник утром Бонамико пришел на работу, чтобы закончить то, что он недоделал, и увидел, что горшочки с красками частью раскиданы, частью опрокинуты, кисти разбросаны повсюду, а фигуры измазаны или испорчены, то он тут же решил, что какой-нибудь житель Ареццо сделал это из зависти или по какой-либо другой причине. Он отправился к епископу и заявил ему, что написанное им приведено в негодность. Епископ, возмущенный этим, сказал ему: «Бонамико, ступай и исправь то, что испорчено. А когда ты исправишь это, я дам тебе шесть копейщиков: мне хочется, чтобы они устроили вместе с тобой засаду и без всякого сострадания изрубили на куски каждого, кто бы ни явился в часовню».
Бонамико ответил на это: «Я пойду и исправлю, насколько возможно скорее, фигуры, и вернусь сказать вам, когда можно будет устроить то, что вы предполагаете».
После такого решения Бонамико переписал картину, можно сказать, наново и, когда она была готова, доложил епископу, в каком положении находится дело. Тогда епископ тотчас же позвал шесть копейщиков и приказал им укрыться с Бонамико в определенном месте, неподалеку от картины, с тем, чтобы тотчас же изрубить того, кто явится портить написанное. Так они и сделали. Бонамико с шестью копейщиками устроили засаду, чтобы подсмотреть, кто придет портить живопись. По истечении некоторого времени они услышали, что что-то катится по церкви, и сразу же поняли, кто приходил пачкать живопись: звуки производила обезьяна, к ноге которой был привязан шар. Она быстро подошла к подпоркам лесов, вскочила на помост, где писал Бонамико, и стала перемешивать по очереди содержимое всех горшочков; перелив краски из одних в другие, она взяла яйца, обнюхала их и выпустила в горшочки; затем взяла кисть, принялась мазать по стене то одной, то другой и испачкала все, что было сделано.
При виде этого Бонамико разразился громким смехом и, обратившись к копейщикам, сказал: «Оружия здесь не понадобится; можете идти с богом! Дело сделано: обезьяна епископа пишет на свой лад, а епископ хочет, чтобы писали иначе. Ступайте, снимите с себя оружие».
Когда они, выйдя из засады, двинулись к помосту, на котором стояла обезьяна, то она выпрямилась и, повернув к ним морду, чем напугала их, пустилась бежать и исчезла. Бонамико со своей стражей отправился к епископу и сказал ему: «Отец мой, вам нет надобности посылать за художниками во Флоренцию, потому что ваша обезьяна желает, чтобы живопись была написана по ее способу, а кроме того, она умеет так хорошо писать, что дважды исправила мою работу. Поэтому, если за мои труды мне что-нибудь полагается, то я прошу уплатить мне следуемое, и я вернусь тогда в тот город, откуда прибыл сюда».
Услышав это, епископ, весьма раздосадованный судьбой картины, разразился, однако, громким смехом при рассказе о таком необыкновенном происшествии и сказал: «Бонамико, ты уже столько раз переписывал свои фигуры, что я хочу, чтобы ты переписал их еще раз. Что же касается обезьяны, то самое большее наказание, которому я могу ее подвергнуть, будет состоять в том, чтобы велеть посадить ее в клетку около того места, где ты будешь писать и где она будет видеть, как ты пишешь, но не сможет пачкать живопись; в клетке она останется до той поры, пока работа не будет закончена и не будет убран помост».
Бонамико согласился и на этот раз, и тотчас же было отдано распоряжение приступить к работе – наскоро сколотить клетку и посадить в нее обезьяну. Когда она видела, как работал Бонамико, ее гримасы и движения, которые она проделывала, были совершенно невообразимы. Но ей приходилось мириться со своим положением. Через несколько дней, когда живопись была закончена и помост снят, обезьяну выпустили из темницы; но она в продолжение нескольких дней приходила в часовню, чтобы посмотреть, нельзя ли ей заняться прежней пачкотней. Видя, что и помост, и леса убраны, она решила ждать нового случая. Епископ и Бонамико несколько дней увеселялись по поводу этой истории. Чтобы вознаградить Бонамико, епископ вызвал его к себе и попросил написать ему во дворце живого орла, сидящего на спине убитого им льва.[447] Бонамико ответил на это: «Синьор мой, я сделаю это; прошу только завесить место, где я буду работать, рогожами и пусть никто туда не заглядывает».
Епископ сказал ему: «Не рогожами прикажу я огородить это место – а досками, да так, что тебя не будет видно».
Так и было сделано. Бонамико взял горшочки, краски и все другие принадлежности, вошел в огороженное место, где он должен был работать, и принялся писать, но писать совершенно обратное тому, что заказал ему епископ: он изобразил огромного свирепого льва над растерзанным им орлом. Кончив работу, он закрыл закуток, в котором писал, и сказал епископу, что у него не хватает красок, и попросил на то время, пока он съездит во Флоренцию, замков, чтобы запереть закуток, в котором он писал.
Епископ, выслушав его, распорядился повесить на закуток замки и закрыть их на ключ, пока Бонамико не вернется из Флоренции. Бонамико же уехал и прибыл во Флоренцию. Епископ прождал его день-другой, но художник все не являлся в Ареццо, потому что, окончив работу, он покинул город с намерением больше не возвращаться. Прождав, таким образом, несколько дней и видя, что Бонамико не едет обратно, епископ приказал нескольким слугам отодрать доски и посмотреть, что написал художник. Слуги пошли, открыли закуток и увидели, что картина закончена, а увидев это, отправились к епископу и сказали ему: «Картина готова, только художник сделал как раз обратное тому, что вы хотели».
– «Как так?»
Ему рассказали, в чем дело. Желая убедиться в справедливости этого, епископ сам пошел посмотреть картину и, увидя ее, так разгневался, что издал приказ об изгнании Бонамико и наложении ареста на его имущество. А художнику он послал сообщить о том, что ему угрожает, даже во Флоренции. Бонамико, однако, ответил тем, кто довел до его сведения об этих угрозах: «Скажите епископу: пусть он делает мне какое угодно зло; если же я ему нужен, то пусть пришлет мне позорный колпак».[448]
Увидев из этих слов, каков нрав Бонамико, епископ, отдавший упомянутый приказ об его изгнании, сообразил, как умный синьор, что художник поступил правильно и разумно. Он отменил приказ, помирился с Бонамико, впоследствии посылал за ним и, пока был в живых, обращался с ним как со своим близким и верным слугой.
Так часто случается, что люди низкого положения побеждают с помощью разных ухищрений тех, кто стоит выше их, и приобретают их расположение тогда, как имели бы основание ожидать неприязни.
Новелла 162
Шут Попоало Анконский благодаря своей назойливости и необычайно хитрому толкованию слов почти насильно стаскивает с кардинала Эгидия мантию и уходит с нею
В ту пору, когда римская церковь была могущественна и преуспевала и когда кардинал Эгидий[449] от ее имени правил Маркой, герцогством Сполетским и многими смежными провинциями, случилось, что в бытность названного кардинала в городе Анконе во время празднеств и увеселений, устроенных по поводу побед церкви,[450] некий шут, прозванный Пополо Анконским, явился к этому кардиналу, намереваясь и желая снять кое-что с него и надеть на себя, как это у всех них в обычае, ибо они не могут успокоиться до тех пор, пока в их руки не перейдут все платья синьоров и знатных людей. И только бог видит, какие причины и обстоятельства. заставляют уступать им в этом! Ведь если принять в расчет их природу, то я не понимаю, делают ли им подарки за их пороки и преступные свойства, или же те, кто дарят, слишком низки и считают себя обязанными быть великодушными, чтобы шуты не обесславили их. Во всяком случае, на опыте можно видеть, что некоторые из людей этого рода были умеренными, порядочными, способными на хорошие дела, но от синьоров или тиранов они получали мало или ровно ничего. С другой стороны, попадались среди них и люди дурного образа жизни и отвратительных поступков, которые при всем том заставляли синьоров смеяться и получали от них за это весьма богатые подарки, платье и другие вещи.
Бывают и такие, которые с помощью забавных и веселых выдумок добиваются того, что заставляют синьоров и иных лиц дарить им разные платья и почти насильно делать подарки. К таким-то людям принадлежал упомянутый Пополо Анконский, человек веселый и жадный, который, раз забрав себе в голову – получить платье от какого-нибудь синьора с помощью хитрости, насилия или любезности, не успокаивался, пока не добивался исполнения своего намерения.
Итак, этот Пополо, явившись, как я сказал выше, к кардиналу Эгидию и увидя на нем прекрасную кардинальскую мантию, стал рассказывать ему свои шутки и побасенки, а кончил тем, что, приблизившись к кардиналу и взяв его за край мантии, попросил подарить ее ему. Кардинал, видя назойливость шута, обернулся к нему и сказал: «Бери с меня, что хочешь, но только зубами, только зубами; пей и ешь у меня сколько можешь, но большего не жди!»
Пополо спросил тогда: «Синьор, значит вы разрешаете мне взять зубами столько, сколько я хочу?»
Кардинал ответил на это: «Я же сказал тебе, что да!»
После этих слов шут хватает зубами кардинальскую мантию и тянет изо всех сил, не выпуская ее из зубов до тех пор, пока кардинал, видя, что мантия не спадает с него, не поднял руки к шнуру на вороте и не развязал его, затем швырнул мантию на шута со словами: «Убирайся к черту!» И обратившись к своим слугам, он приказал им выгнать шута вон и никогда больше не впускать, потому что он не желает больше, чтобы его кусал такой шут, который оказался хуже бешеной собаки.
Велика была хитрость этого шута, если принять в соображение, что он с помощью зубов раздел важного священнослужителя и кардинала, в особенности потому, что ограбил одного из тех, которые с помощью всяких своих обрядов живут на то, что сняли с чужих плеч.
Новелла 163
Флорентиец сер Бонавере, приглашенный составить завещание, не находит в своем приборе чернил, тогда зовут другого нотариуса; Бонавере же покупает склянку с чернилами, подвешивает ее на боку и обливает ими во дворце одежду судьи
В приходе святого Брэнкация[451] во Флоренции жил некогда нотариус по имени сер Бонавере.[452] Это был человек большого роста, толстый, весь желтый, словно он страдал желтухой, и плохо скроенный, как будто высеченный топором. Он был всегда готов спорить и без конца задавать впопад и не впопад вопросы. Вместе с тем он был так небрежен, что в его письменном приборе, который он носил при себе, не было ни чернильницы, ни пера, ни чернил. Если в то время, когда он проходил по улице, его приглашали заключить контракт, он, поискав в своем приборе, говорил, что по забывчивости оставил дома чернильницу и перо, а потому он предлагал, чтобы сходили к аптекарю за чернильницей и бумагой.
Случилось как-то, что некий богатый человек из этого квартала, находясь при смерти после продолжительной болезни, захотел немедленно составить завещание, ибо его родственники боялись как бы он не умер, не успев этого сделать. Один из них, подойдя к окну и увидя названного сера Бонавере, проходившего по улице, попросил его подняться наверх и, спустившись к нему навстречу до середины лестницы, стал умолять составить, бога ради, завещание, в котором так сильно нуждались. Сер Бонавере поискал в своем приборе и сказал, что у него нет с собой чернил и что он сейчас сходит за ними, и с тем и ушел. Придя домой, он около часа провел в поисках чернил и пера. Те люди, которые хотели, чтобы почтенный человек умер, успев сделать завещание, видя, что сер Бонавере задерживается, пошли тотчас к серу Ниджи[453] из прихода св. Доната и предложили ему написать завещание.
Тем временем сер Бонавере, потрудившись изрядное время над увлажнением своей чернильницы, явился, чтобы составить завещание. Ему было сказано, что он так долго отсутствовал, что это поручили сделать серу Ниджи; тогда совсем пристыженный, сер Бонавере повернул обратно, жестоко сетуя в душе, что причинил себе такой ущерб. Он решил обзавестись, и на долгое время, чернилами, бумагой и перьями, чтобы такая неудача не могла впредь повториться. Он пошел в аптеку, купил десть бумаги и, плотно перевязав ее, положил в сумку; купил склянку с широким дном, наполнил ее чернилами и привесил к кожаному поясу, затем купил не одно перо, а целый пучок перьев и перышек, которых хватило бы на весь день целой бригаде нотариусов и, положив их в кожаный мешочек из-под аптекарских специй, подвесил на боку. Сделав такой запас, он сказал себе: «Теперь посмотрим, буду ли я так же готов составить завещание, как и сер Ниджи?»
Случилось так, что когда сер Бонавере так основательно запасся всем нужным, ему в тот же день пришлось пойти во дворец подеста, чтобы сделать отвод помощнику другого судьи из Монте ди Фалько.[454] Этот помощник, человек преклонного возраста, носил берет, весь отороченный цельными беличьими шкурками из беличьих брюшков и мантию алого сукна. Когда он сидел в таком виде за столом, является названный сер Бонавере со склянкой чернил на боку и с постановлением об отводе в руке. Пробравшись сквозь находившуюся там большую толпу, сер Бонавере встал против судьи; тут же находился защитник противной стороны мессер Кристофано де Риччи[455] и прокурор сер Джованни Фонтано.[456] Увидя сера Бонавере с отводом, пробиравшегося сквозь толпу, и угадывая его намерения, они, продравшись сквозь толпу и растолкав ее, подошли к судье. «Что это за отвод и что это за издевка?» – спросил мессер Кристофано у сера Бонавере. – Придется разрешить это дело силой!»
Пока они теснили друг друга, склянка с чернилами лопнула и большая часть чернил попала на мантию помощника судьи, а некоторое количество обрызгало защитника. Заметив это, помощник защитника, приподняв край мантии, начинает смотреть по сторонам и зовет служителей, чтобы они заперли дворец, дабы узнать, откуда появились эти чернила. Слыша и видя все это, сер Бонавере опускает руку вниз, ощупывает склянку и убеждается, что она лопнула, но большое количество чернил еще находится в ней; он поспешно ныряет в толпу и удирает подобру-поздорову. Тем временем судья, почти с ног до головы облитый чернилами, и мессер Кристофано, забрызганный ими, поглядев на свое платье, в бешенстве смотрят друг на друга. Помощник глядит, не с потолка ли вылились эти чернила, и, не обнаружив, откуда они появились, поворачивается к столу, осматривает его сверху, затем, наклонившись, осматривает его снизу, потом спустившись по ступенькам возвышения, на котором стоял стол, и, осмотрев их, начинает креститься, как будто он сошел с ума. И сер Кристофано и мессер Джованни, чтобы покончить с происшествием, говорят: «О мессер помощник, не прикасайтесь, дайте чернилам высохнуть!»
Одни говорят: «Эх одежда испорчена!», а другие: «Должно быть, это материя такая в разводах».
И пока они смотрели и говорили каждый свое, судья начал подозревать их и, повернувшись к ним, говорит: «А вы знаете тех, кто так опозорил меня!» Кто говорил так, кто эдак.
Тогда, выйдя из себя, он приказал начальнику стражи позвать капеллана для учинения иска, а тот со смехом спрашивает: «А кого, собственно, обвинять, когда вы сами, вы, облитый, не знаете, кто он? Лучшее, что вы можете сделать, это последить, чтобы никто не подходил к столу с чернилами, а кафтан, который вам сделали черным сверху, подрежьте снизу и, если он станет короче – это не беда. Вы в нем будете казаться почти военным человеком».
Выслушав столько мудрых советов, судья, осмеянный со всех сторон, дал убедить себя и принял решение, подсказанное ему начальником стражи. В продолжение добрых двух месяцев он осматривал каждого, приходившего в суд, боясь как бы его вновь не облили чернилами. А из сукна, отрезанного от подола, он наделал чулок и перчаток, сколько смог. Мессер Кристофано со своей стороны, спускаясь по лестнице, поджимал губы от изумления и восклицал вместе с Джованни Фонтани: «Клянусь евангелием Христа, это великое диво!»
Так забылось бы все, если бы в одно прекрасное утро сер Бонавере, который имел всего одну пару белых чулок, не обнаружил, что они совершенно забрызганы чернилами, как счеты школьника. Каждый вымылся и исправил как мог испорченное чернилами, но самым лучшим лекарством было успокоиться, а еще лучше было бы серу Бонавере вообще не быть нотариусом, а уж если он им был, то ходить снабженным всем необходимым для своего ремесла, как это делают его предусмотрительные собратья. Поступай он так, он написал бы завещание, за которое ему хорошо бы заплатили, и не испортил бы одежды ни помощника судьи, ни сера Кристофано, не заставил бы выйти из себя того же помощника и всех, кто там находились, и не облил бы чернилами свой кафтан и чулки, которые были ему всего дороже, и, наконец, сохранил бы склянку и находившиеся в ней чернила! А могло случиться и худшее, если бы помощник судьи обнаружил его и заставил починить испорченное платье.
На том дело и кончилось, оправдав поговорку: после ста лет и ста месяцев вода возвращается туда, откуда вытекла. Так случилось и с мессере Бонавере, который долго, оставаясь сухим, обходился без чернил, а затем так много их на себя привесил, что окрасил ими весь дворец подеста!
Новелла 164
Риччо Чедерини снится, что он стал обладателем огромного состояния; пришедшая поутру кошка обливает его своими нечистотами, и он становится беднее, чем был прежде
Если в предыдущей новелле сер Бонавере потерял заработок и жил бедняком потому, что был небрежен и не носил принадлежностей своего ремесла, как это полагается, на поясе, то в этой новелле я хочу рассказать, как некий флорентиец в течение одной ночи сделался богачом, а поутру оказался еще большим бедняком.
Итак, скажу, что в те времена, когда граф Вирту разбил наголову своего дядю, мессера Бернабо, миланского герцога,[457] и в городе Флоренции шло об этом много толков, случилось, что некий человек по имени Риччо Чедерини,[458] человек с некоторым достатком, имевший непримиримого врага, а потому ходивший в кольчуге и полушлеме, наслушавшись однажды разных слухов о том, сколько денег и драгоценностей граф отнял у синьора, – ложась вечером спать, снял с себя полушлем и положил его вверх дном на сундук, чтобы он обсох от пота, лег на кровать и, заснув, погрузился в сновидения. Ему приснилось, что он явился в Милан и что Бернабо и граф Вирту, оказав ему величайшие почести, повели его в один из великолепнейших дворцов и там оставили в течение некоторого времени, поместив его с собою рядом, как если бы он был императором, что они велели принести огромные вазы из золота и серебра, полные дукатами и новенькими флоринами, и отдали их ему. А кроме всего этого, они предлагали ему разные принадлежащие им земли, так что этот Риччо превратился во сне не то во льва, не то в сокола-пилигрима.[459]
Когда на заре названный Риччо очнулся от этих сновидений и приснившейся ему славы, то совершенно вышел из себя, ибо, пробудившись, увидел, что после такого важного положения должен вернуться к своей скудости… убедился в своей ужасной беде… и начал жаловаться на жестокую неудачу, как если бы она равнялась гибели в кратере Этны. Затем, расстроенный и совсем вне себя, он встал и оделся, чтобы выйти из дома. Погруженный в свои мрачные мысли, он через силу спустился по лестнице, не понимая спит он или бодрствует.
Дойдя до наружной двери, он подумал о богатстве, которое, как ему казалось, он потерял, и, желая почесать голову, как это часто бывает с людьми опечаленными, обнаружил на голове фоджу, в которой спал ночью, и убедился, что к меланхолии прибавилась рассеянность. Поднявшись снова, он быстро вернулся в свою комнату, бросил фоджу на кровать, так же быстро направился к сундучку, где оставил шлем в капюшоне, торопливо схватил его и, надев на голову, почувствовал, что по вискам и щекам его течет вонючая жидкость. Это одна из его кошек изрядно нагадила в его полушлем. Когда названный Риччо увидел, что он так испачкан, то сейчас же стащил с себя шлем, стеганая подкладка которого сильно промокла, и позвал служанку, проклиная судьбу и рассказывая свой сон, воскликнул: «О, я несчастный! Каким богачом я был этой ночью и сколько добра у меня было, а теперь я так вымазан!»
Совершенно растерявшаяся служанка хотела обмыть его холодной водой, но Риччо, закричав на нее, приказал разжечь огонь и согреть щелок. Так она' и сделала, и Риччо стоял с непокрытой головой, пока не согрелся щелок. Когда же он нагрелся, Риччо пошел в маленький дворик, где была канавка, по которой могла стечь эта мерзость, и в течение почти четырех часов трудился над мытьем головы. Когда он смыл грязь с головы (все же не настолько, чтобы от него несколько дней не шел скверный запах), он приказал служанке взять полушлем, который был так изгажен, что ни он, ни она не решались до него дотронуться. Он решил налить воды в кадочку, стоявшую во дворе, и, наполнив ее, бросил туда шлем, сказав: «Пускай остается здесь, пока вода его не отмоет», а себе надел на голову самую теплую фоджу, какая у него была1; однако не настолько теплую, чтобы у него за неимением еще полушлема не разболелись зубы. После этого ему пришлось несколько дней сидеть дома. А служанка, которой казалось, что она моет потроха, отпорола стеганую подкладку у шлема и стирала ее целых два дня.
Тем временем Риччо, вспоминая свой пышный сон, жаловался на то, во что он обернулся, а также и на зубную боль. Наконец, после многих происшествий, он послал за торговцем и заказал ему новую стеганую подкладку, а когда уменьшилась зубная боль, вышел из дома и пошел на Канто де тре Мугги, где находилась лавочка, и там стал жаловаться всем на свою судьбу, пока, наконец, как-то не успокоился.
Так всегда бывает со снами; много мужчин и женщин так верят им, как следует верить только истинному происшествию. Они остерегаются в течение дня проходить по той местности, где, согласно сну, с ними должно произойти несчастье… Одна женщина говорит другой: «Мне снилось, что меня укусила змея», и если в течение дня она разобьет стакан, то скажет: «Вот и змея этой ночи!» А другой приснится, что она тонет в воде. Если упадет светильник, она скажет: «Вот вам и сегодняшний мой сон!» Иной приснится, что она ночью попала в огонь, а днем она кинется на служанку за то, что та не хочет чего-нибудь сделать, и скажет: «Вот сон, приснившийся мне этой ночью!» Так может быть истолкован и сон этого Риччо: утопая ночью в золоте и серебре, он утром оказался испачкан нечистотами кошки.
Новелла 165
Карминъяно да Фортуне, проходя по улице, разрешает с помощью остроумной догадки спор, возникший во время игры в тавлеи, который не мог быть разрешен тем, кто не был очевидцем игры
Карминьяно да Фортуне[460] из окрестностей Флоренции был человеком необычным и жил он и не как придворный и не как человек простого звания; он ходил в пестром платье, без плаща, носил капюшон с буфами, широчайший пояс и имел пренеприятный вид, так как у него постоянно текло из носа и глаза слезились. Он был очень прожорлив и поэтому вечно ходил по чужим домам. Брезгливые люди избегали его; остальные его принимали, больше ради того, чтобы послушать, как он злословит и злобствует о других (это он умел делать лучше чем кто-либо), чем ради каких-нибудь других его талантов. Обладая такими свойствами, Карминьяно оправдывал свое злословие остроумной ссылкой на то, что худо не злословить, а доносить о злословии. Если вдуматься в это, то это – слова философа, так как наша неустойчивая природа, склонная к порокам, часто призывает нас, и за обедом, и за ужином, к обсуждению чужих дел вместо своих собственных. Если не доносить об этих разговорах, то от них редко может произойти что-либо дурное. Но в случае доноса они часто приводят к досадным последствиям и смертоубийствам.
Упомянутый Карминьяно, слишком хорошо знавший свойства мужчин и женщин, украшал и обрамлял, если ему представлялась возможность позлословить, свои речи так, что тот, кого они касались, слушая их, смеялся.
Иногда он играл в шахматы, иногда – в тавлеи. Но в таких случаях, если кто-нибудь говорил ему что-нибудь или чем-либо докучал ему, у него тотчас был готов ответ, стыдивший неосторожного. Карминьяно всегда ходил без штанов, и когда он однажды играл в шахматы, проходивший мимо человек, принадлежавший к знатному роду, видя разные подробности Карминьяно, сказал ему: «Иди-ка этим ферзем».
Карминьяно же, знавший, что мать молодого человека была женщиной дурных нравов, тотчас же ответил ему: «Мать твоя знала его лучше».
Когда один купец по имени Леонардо Бартолини[461] сказал ему во время игра в тавлеи что-то такое, что ему не понравилось, и он припомнил, что у купца было несколько братьев, из которых один, маэстро Марко, был весьма сведущ в богословии, а другой, по имени Товия, – ничтожным и придурковатым человеком, то он ответил ему: «Я терплю это от тебя как от скотины; самый мудрый из вас – Товия, если прибавить к нему еще маэстро Марко».
Таким образом, он как никто другой, имел всегда наготове ответ.
Так вот я хочу рассказать, что когда Карминьяно проходил однажды по Фраскато,[462] он услышал, что между какими-то игроками в тавлеи происходил горячий спор. Один из них был важным человеком и принадлежал к известной семье; другой был маленький человечек с ничтожным положением. Вокруг игроков собралось много народа, но никто не хотел сказать, кто из них был прав и кто неправ.
Сообразив в чем дело, Карминьяно выступил вперед: «Я скажу, кто неправ. Давай, решим на кулаках».
Когда важный человек, которому не хотелось, чтобы спор разрешали, сказал: «Как ты это скажешь, когда тебя здесь не было?»
Карминьяно ответил на это: «Я скажу тебе потому, что знаю ваш спор, и скажу так, что ты ничего мне не сможешь возразить».
Скромный человек, участвовавший в игре, заявил: «Что касается меня, то я согласен и прошу тебя, ради бога, сказать свое слово».
Тогда важный игрок, видя, что дело зашло далеко и может кончиться плохо, поворачивается к Карминьяно и говорит ему: «Я тоже согласен, только ради того, чтобы услышать, что ты скажешь».
Тогда Карминьяно сказал: «Я скажу, и говорю, что неправ ты. Ведь если бы ты был прав, то находящиеся здесь признали бы это, когда спор возник, и сказали бы это. Но так как ты вовсе неправ, то они не посмели сказать это, потому что на твоей стороне сила. А потому прав тот, кто играл с тобой».
Обступившие их говорили вполголоса: «Ты говоришь правду». Важный человек стал угрожать Карминьяно, говоря: «Из-за тебя я проигрываю. Клянусь телом и кровью, я тебе отплачу за это».
Карминьяно сказал тогда: «Я говорил тебе вначале, что хотел разрешить спор на кулаках и хочу еще, если я плохо рассудил. Пусть скажут все присутствующие, и если язык у них не поворачивается, то прикажи принести белые и черные бобы, и пусть они это скажут».
Влиятельный человек очень испугался этого решения и ответил «Игра в тавлеи не может ставиться в зависимость от бобов», и, покачав головой, он прибавил: «Я запомню это».
Карминьяно заметил тогда: «Запомни же», и, со своими слезящимися глазами и сопливым носом, пошел дальше.
Новелла эта заставляет меня вспомнить о том, сколь люди суетятся нынче на этой земле. С ними не только не поступают по справедливости, но ради них никто не откроет рта и никто не хочет рассудить их дело против более сильного. А в тех местах, которые управляются как коммуна, порок этот встречается еще чаще, и доказательством может служить то, что какая-нибудь тяжба может тянуться восемь или десять лет, и если она не разрешена своевременно, то каждый может предполагать, как думал Карминьяно, что сильные люди откладывают дело, чтобы не платить денег. И разве мы не видим в делах судебных, что бедняки и неимущие выполняют требования правосудия, а сильные не желают считаться с ними?
Новелла 166
Алессандро ди сер Аамберто предлагает Чарпе, кузнецу из Пьян ди Муньоне, новым и необычайным способом вырвать зуб у своего приятеля
По причине того, что у смертных мозги бывают устроены так, что они не расположены и не желают применять средств к своему исправлению, мне надлежит рассказать об одном заболевании, излеченном необычайным лекарем. Жил, и поныне живет в городе Флоренции, некий веселый горожанин по имени Алессандро ди сер Аамберто, певец и музыкант, играющий на многих инструментах.[463] У него вместе с тем было под рукой много остроумных людей, потому что он охотно водил с ними компанию.
Случилось однажды, что один из его друзей стал жаловаться на то, что у него очень болит зуб и боль эта частенько так сильна, что приводит его в отчаяние. Алессандро, которому на ум пришел его новый знакомый – кузнец из Пьян ди Муньоне,[464] по имени Чарпа,[465] спросил его: «Отчего же ты не дашь его вырвать?»
А тот ему в ответ: «Я бы сделал это охотно, да боюсь щипцов!»
На что Алессандро заметил: «Я отведу тебя к своему приятелю и соседу, который не тронет тебя не только щипцами, но и рукой».
Тот воскликнул: «О дорогой мой Алессандро! Я очень прошу тебя об этом, и если ты это сделаешь, я буду навеки твоим рабом».
Алессандро сказал ему: «Приходи завтра ко мне, и мы отправимся к нему, потому что он кузнец в Пьян ди Муньоне, а имя ему Чарпа».
Так они и сделали. Встретившись вместе у Алессандро, они тотчас направились к названному Чарпе, которого застали в кузнице кующим лемех. Придя к нему, Алессандро, который, как и Чарпа, с одного взгляда умели понять друг друга, начал рассказывать о зубной боли своего приятеля, о том, как он страдает и как охотно дал бы вырвать себе зуб, но желает, чтобы его не трогали ни щипцами, ни, если это возможно, и рукой.
Чарпа ответил: «Дайте-ка, я взгляну». Когда же он дотронулся до зуба рукой, больной испустил ужасный крик.
Увидав, как он мечется, Чарпа предложил: «Предоставь сделать это мне, и я вырву тебе этот зуб, не коснувшись его ни рукой, ни щипцами».
Тот ответил: «Сделай это, ради бога!»
Не выходя из кузницы, Чарпа послал своего подручного купить дратву, которою тачают башмаки, и когда тот вернулся, Чарпа говорит больному: «Возьми эту бечевку, сделай на конце ее мертвую петлю и осторожно накинь ее на твой зуб».
Тот с большим трудом исполнил это. Затем Чарпа сказал: «Дай мне другой конец», и, взяв этот конец в руку, привязал его к поднаковальне и сказал: «Затяни петлю, которая держит зуб».
Когда же он это сделал, Чарпа сказал: «Стой теперь спокойно, а я сейчас прочитаю одну молитву, и тогда твой зуб сразу выскочит». И он стал шевелить губами, словно читая молитву, а тем временем лемех накалялся на огне. Когда Чарпа увидел, что он достаточно раскалился, он вытащил его из огня и подскочив с ним к больному с лицом, какое бывает у сатаны, и, делая вид, что хочет бросить ему в лицо лемех, вскричал: «Какой зуб больной и какой здоровый? Раскрой шире рот!»
А тот, чей зуб был в мертвой петле, страшно перепуганный, вдруг откинулся назад, собираясь бежать, так что зуб повис на наковальне. Приятель Алессандро, совсем опешивший, пощупав у себя во рту и не находя зуба, сказал, что, конечно, никто и никогда еще не видал такого необычайного способа и что не было никакой боли, разве только испуг перед этим лемехом, и что он и не почувствовал, как зуб выскочил. Алессандро расхохотался и, обратясь к своему приятелю, спросил: «Думал ли ты, что этот кузнец окажется таким хорошим зубодером?»
Друг его, еще не пришедший в себя, ответил: «Я боялся пары щипцов, а этот вытащил зуб лемехом. Как бы там ни было, а я избавился от больших мучений».
И, чтобы отблагодарить кузнеца, он в следующее воскресенье угостил его, а вместе с ним и Алессандро, хорошим обедом.
Это был удивительный и превосходный способ, который, посредством величайшего испуга, заставил не только не думать о меньшем зле, но даже и совсем забыть о нем. Больной, не испытав никакой боли, оказался совсем здоровым. Ничто так не подбадривает людей, как страх, и я, писатель, уже видел тому доказательство на некоем подагрике, который долгое время не мог ходить, так что его всегда носили. Но однажды он сидел посреди улицы в свсей тележке, когда один из его коней наскочил на него сзади, и тогда тот, у кого и руки и ноги были поражены подагрой, схватил ручки тележки и сделав вместе с ней прыжок, бросился в сторону, а бежавший конь проскакал мимо.
Другой подагрик, не весь пораженный болезнью, но сильно от нее страдавший и лежавший в кровати, был посланником в одной из областей Ломбардии. В ней вспыхнуло восстание, народ вооружился и с криками требовал его смерти; услышав это, подагрик, который и на кровати-то не лежал без ужасных жалоб, вдруг быстро соскочил с нее и, выбежав на лестницу дома, пробежал изрядный конец до церкви братства Фра Минори, похожий не столько на подагрика, сколько на берберийского жеребца или на гончую собаку. Он спас свою жизнь и долгое время после этого не испытывал болей от подагры, тогда как раньше они мучили его ежедневно.
Так «опасность заставит скакать и старушку».
Новелла 168
Маэстро Габбадео ловким способом извлекает из уха одного крестьянина боб, попавший в него в то время, как крестьянин молотил на гумне
Мне снова приходится вернуться к медицине и к маэстро Габбадео, о котором было рассказано в одной из предыдущих новелл.
В одной деревне, в округе Прато, жил крестьянин крепкого от природы сложения, по имени Аттиччато,[466] которому, когда он в середине июля обмолачивал бобы, один из них влетел в ухо. Желая извлечь его своими толстыми пальцами, он, чем больше старался вытащить его, тем больше загонял внутрь, почему он и был вынужден обратиться к лекарю Габбадео: тот, увидя его, сказал: «Кто решил лечиться, не должен трусить, хотя бы ему и было больно».
Крестьянин ответил: «Делайте, что хотите, только вытащите его!»
Тогда маэстро, который был человеком большим и сильным, сделал вид, что смотрит то в одно, то в другое ухо, выждал немного, заставил его идти и дал ему по той стороне, где не было боба, такого здоровенного тумака, что крестьянин упал на землю на тот бок, где был боб. От падения и удара боб выскочил из уха. Крестьянин, получивший удар, жаловался на тумак и на падение, но и не подумал о бобе. Тогда маэстро Габбадео сказал: «Дай-ка я взгляну на твое ухо!» Крестьянин, жалуясь, показал его, и маэстро увидел, чтоб боб из него выскочил. Крестьянин продолжал жаловаться на здоровенный удар, который он получил, но маэстро Габбадео заметил ему: «Глупец! Разве ты не знаешь: когда что-нибудь попадает в ножны, ты их вертишь и колотишь по ним, пока то, что там сидит внутри, не выскочит? Так пришлось мне сделать и с тобой. Чтобы боб выскочил из уха, я должен был ударить с обратной стороны: ты упал „а землю, тут боб и выскочил. Другие лекари держали бы тебя целый месяц, пачкали бы тебя мазями и на это ушел бы весь твой урожай. Иди и старайся, чтобы все шло хорошо, и, когда увидишь, что дело обошлось, принеси мне пару каплунов“.
Крестьянин успокоился, так как побаивался, что лекарь потребует более щедрого вознаграждения, помимо того тумака, который он ему дал, и промолвил: – «У меня нет каплунов, но если вам не противны гуси, я принесу вам парочку».
– «Ну, приноси их мне и иди с богом! А если у тебя в твоей округе кто-нибудь захворает чем-нибудь, расскажи ему о том пресном лечении, которое я применил к тебе, и пошли его ко мне».
Тот обещал это исполнить и ушел, еще жалуясь на ушиб, как подобает человеку, который, чтобы исцелиться от боба, получил такой здоровенный тумак, что не мог много дней молотить. Когда же он избавился от болей, то отнес гусей маэстро Габбадео, о котором разнеслась по всей округе слава за его чудесный способ лечения, который он впредь не применял. Аттиччато же стал навсегда его большим другом.
Новелла 170
О том, как художник Бартоло Джоджи, расписывая комнату флорентийцу Пино Брунеллески, забавно ответил ему и что из этого получилось
Столь же забавным человеком, как Бонамико, был Бартоло Джоджи,[467] занимавшийся расписыванием комнат. Он должен был расписать комнату мессеру Пино Брунелески,[468] причем ему было сказано, чтобы он изобразил на деревьях побольше птиц. В то время, когда мессер Пино отправился в деревню, где он пробыл целый месяц, роспись была почти закончена, а по возвращении он стал осматривать комнату вместе с названным Бартоло. который попросил у него денег. Мессер Пино, внимательно все рассмотрев, сказал Бартоло: «Ты плохо исполнил мой заказ и не так, как я тебе сказал, потому что не написал столько птиц, сколько я хотел».
На что Бартоло тотчас ответил ему: «Мессер, я написал их гораздо больше, но ваши слуги держали открытыми окна, через которые они вылетели и разлетелись».
Мессер Пино, услыхав это и зная, что художник большой пьяница, сказал ему: «А мне думается, что слуги мои держали открытым вход в погреб и дали тебе возможность пить столько, что ты плохо выполнил мой заказ, а потому я и не заплачу тебе так, как ты предполагал».
Бартоло требовал денег, а Пино не желал их ему дать. После чего в присутствии некоего» Пешоне,[469] человека слепого и многим обязанного Пино Брунелески, Бартоло Джоджи сказал: «Хотите вы положиться на Пешоне?»
Мессер Пино ответил, что да. Пешоне стал смеяться и сказал: «Как же вы хотите положиться на меня, когда я света не вижу? Неужели я смогу разглядеть, сколько там птиц! Как вы думаете?»
Все это были одни только слова, чтобы положились на него. Пешоне, побуждаемый в особенности Бартоло Джоджи, захотел узнать, сколько птиц написал Бартоло и стал держать совет с несколькими художниками. Однажды, ужиная зимним вечером с названным мессером Пино, Пешоне сказал ему, что Бартоло Джоджи советовался по поводу росписи стен с большим числом людей и что мессер Пино действительно может обойтись без тех птиц, которые не были написаны в комнате. На что мессер Пино сказал: «Ну, ладно», но вдруг повернулся к Пешоне и крикнул ему: «Пешоне, выйди из дома!» Была ночь, и Пешоне спросил: «Зачем вы это мне говорите?» А тот ответил: «Я хорошо понимаю тебя. Вон из моего дома!» И приказал одному своему слуге по имени Джаннино, у которого не было одного глаза: «Возьми факел и посвети ему».
Пешоне, находившийся уже на лестнице, сказал: «Мессер, я не нуждаюсь в свете».
А тот ответил ему: «Я хорошо понимаю тебя, уходи с богом; посвети ему, Джаннино!»
– «Я не нуждаюсь в свете!»
И, таким образом, Пешоне без света и одноглазый Джаннино со светом в руке спустились с лестницы. Пешоне пошел к себе домой, пыхтя и смеясь в одно и то же время, и потом он своим рассказом о происшедшем вызвал смех у многих, с кем встречался. Пошло несколько месяцев прежде, чем мессер Пино заговорил с ним. Бартоло же с течением времени пришлось сделать мессеру Пино скидку, чтобы быть оплаченным.
Что касается меня, то я не знаю, какая из этих двух шуток лучше: внезапный ли довод Бартоло Джоджи или тот факел, который мессер Пино велел подать слепому Пешоне. Но думается мне, что все это произошло или для того, чтобы не платить, или для того, чтобы оттянуть уплату.
Новелла 174
Шут Гоннелла требует у двух купцов денег, которые он не должен был получить; один дает ему деньги, другой расплачивается с ним тумаками
Коза похрамывая бредет, пока не встретится с волком…[470] Мы видели, с какой хитростью и искусным обманом Гоннелла тащил и крал с выгодою для себя и с ущербом для других. Хотя те, кто слушает эти рассказы, весело смеются, однако те граждане, с которыми приключились рассказанные происшествия, много раз от них плакали, как например хозяин гостиницы в Норчия[471] и люди с зобами из Ронкастальдо. Но хоть и часто встречаются люди, смеющиеся над такими происшествиями, они забавлялись бы ими во много раз больше, если бы лисица попала в ловушку. Чтобы доставить удовольствие таким людям, я и расскажу в этой новелле, как Гоннелла при помощи новой выдумки украл пятьдесят флоринов и под конец был отделан, но еще не так, как он того заслуживал.
Этот Гоннелла, прибыв из Феррары во Флоренцию и поселившись на площади Санта-Кроче в доме одного шута, по имени Моччека,[472] познакомился с характером флорентийских купцов и подумал о новом и, быть может, еще никогда не испробованном способе нажить деньги. Он пошел однажды утром в одну лавку солидного торгового дома на Порта Росса,[473] дела которого, быть может, не обстояли так хорошо, как то полагали другие, ибо дом этот начал терять кредит, и, придя к кассиру, сказал ему: «Посмотри мой счет и дай мне те двести флоринов, которые мне причитаются».
Тот и еще один писарь, находившийся там, спросили: «На чье имя они записаны?»
А он ответил: «Ладно, ладно, на мое. Не похоже, чтобы вы когда-либо меня видели. Поищите ту книгу, и вы, без всякого сомнения, найдете в ней мое имя».
Те искали, искали, но ничего не нашли, после чего сказали ему: «Мы ничего не находим. Когда придут старшие, мы им об этом доложим».
Гоннелла начал угрожать, говоря: «Я буду кричать так громко „помогите", что соберется вся Флоренция. Ну что же, отдадите вы мне то, что мне причитается?»
Один из торговцев, лавка которого находилась рядом, подошел к Гоннелле и говорит: «Милый человек, иди, возвращайся после обеда и подумай хорошенько, так как мне кажется, что ты ошибся лавкой».
Гоннелла отвечает ему: «Я не ошибся, нет, я непременно приду и к тебе за теми деньгами, что и ты должен мне дать; это явится новой причиной, чтобы мне иметь с тобой дело».
После чего тот отходит и говорит: «Хорошенькое приобретение я сделал: хотел свалить это дело с других, а вместо того навязал его себе».
Он возвращается в свою лавку, а Гоннелла кричит в первой лавке и требует, чтобы ему заплатили. Приходит один из хозяев и изумляется: «Что это значит?» А Гоннелла кричит: «Вам не удастся меня ограбить!»
Коротко говоря, дело зашло так далеко, что хозяин увел его в глубь лавки, где раскладывают товары, позвал кассира и сказал: «Вот еще новая удача!» – и прибавил: «Дай ему пятьдесят флоринов и не говори ни слова».
Гонелле показалось, что у него гора свалилась с плеч, и он ушел с богом. На следующее утро он сказал Моччеке: «Хочешь пойти со мною? Я собираюсь, если удастся, закинуть сети еще на пятьдесят флоринов».
Тот ответил: «Ну, что ж, пойду и я, – может, и мне перепадет что-нибудь».
И вот Гоннелла, взяв Моччека, является в соседнюю лавку, владельцу которой он говорил, что будет иметь с ним дело, и говорит: «Отыщи мой расчет и уплати мне».
Торговец, знавший уже о его нраве и о том, что он получил пятьдесят флоринов в соседней лавке, спросил: «Милый человек, сколько должен ты получить?»
А тот говорит: «Двести флоринов, которые я вложил здесь в тот же самый час, что рядом».
Торговец отвечает: «Кассир этим утром ушел для переучета. Приходи опять после обеда и ты получишь то, что тебе приходится».
Гоннелла говорит на это: «Ладно, я вернусь сюда сегодня».
И отправляется обедать с Моччекой, говоря ему: «Я надеюсь, что торговец этот хорошо рассчитается со мной, потому что он не захочет, чтобы я кричал».
Моччека отвечает: «Этот мир – для нахалов, а я никогда ничего не получу».
Торговец, как человек умный и предусмотрительный, сказал себе: «Я, конечно, не выброшу пятьдесят флоринов, как вот этот мой сосед, я заплачу этому человеку другой монетой». Он идет на Старый рынок к своим двум приятелям маклерам и говорит им: «Я прошу у вас большого одолжения: когда вы кончите обедать, приходите в лавку и отлупите мне одного человека, как только можете. Случай такой, что дело это разрешено и богом и людьми». И он рассказал им о происшедшем от начала и до конца.
Они ответили, что охотно все сделают и что им кажется, будто они уже принялись за него. Пообедав, они сейчас же явились в лавку, и торговец вместе с ними. Он ввел их внутрь лавки, где выставляются товары, и сказал: «Оставайтесь здесь, когда этот человек придет за деньгами, и я его введу внутрь и скажу: „Выдайте ему деньги", то возьмитесь за него».
Когда дело было улажено, явился Гоннелла, оставивший Моччеку на улице, и сказал торговцу: «Я пришел за своими деньгами».
Тот ответил: «Отлично. Пойдем к кассиру», – и направился туда, где находились его приятели, а за ним Гоннелла.
Когда он вошел внутрь лавки, торговец сказал приятелям: «Выдайте деньги этому человеку!»
Как только он это сказал, те размахнулись и стали ему платить той монетой, которую он заслужил, и надавали ему так, что всего его почти искалечили, а когда Гоннелла собирался кричать, то они говорили ему: «И за это мы тебе заплатим».
И, таким образом, они уплатили ему столько, что этого хватило бы не на одно блюдо, а на целых три обеда. Названный Гоннелла, закрыв лицо руками и плащом, пробрался к середине лавки, говоря: «Ах, разве так рассчитываются торговцы?» И вышел на улицу, где Моччека поджидал его.
Увидя его выходящим из лавки таким растрепанным и направляющимся к нему, Моччека спросил: «Уплатили тебе?»
А Гоннелла ответил: «Ах, нет! Но они дали мне такое основательное обещание, что мне не приходится больше просить».
Моччека спросил его: «Гоннелла, хочешь, чтобы я сказал тебе правду? Они отделали тебя за все те дела, которые сошли тебе с рук, но ты много сделал такого, за что должен был бы расплатиться жизнью, а не только получить хорошую вздрючку, как сегодня. Это может тебе послужить уроком на будущее время. Тебе известно, что наше искусство заключается в том, чтобы увеселять, а не грабить, не отнимать, а брать только то, что дают от щедрот, не с помощью обмана или хитрости. Брось эти плутни: они опасны и для тебя и для других, вернись в Феррару к своему маркизу и живи не грабежом, а тихо и мирно».
Гоннелла, выслушав его, сказал: «Моччека, ты не таков, как твое имя, и даешь мне хороший совет. И еще лучший совет ты мне дал бы, если бы ты принял участие в расплате, которую я получил сегодня утром; правильно говорят: „пусть уходит дурак со своим дурачеством", и он действительно уходит, потому что в конце концов его все же накажут».
Итак, расставшись с Моччека, он отправился в Феррару и многие годы не возвращался во Флоренцию.
Так случается теперь со всеми теми, кто требует обманным способом того, что им не полагается, ибо мы дожили до того, что всякий принимается выпрашивать то, на что не имеет права. Видя, что теперь ничто не дается на свете без труда, говорят: «Я не получу этого иначе, как только путем воровства. Если не заметят – я это стащу, а если заметят – присвою». А другие говорят: «Веди свою тяжбу и желаю тебе успеха». Таковы большей частью обычаи нашего времени. Дай бог, чтобы с каждым разочлись так, как с Гоннеллой.
Новелла 179
Две дамы, жены двух графов Гвиди, язвят друг друга лукавыми словами, побуждаемые к тому приверженностью к партиям гвельфов и гибеллинов
Так как я в предыдущих новеллах рассказывал о женской суетности, мне пришло на память одно происшествие с двумя дамами, из которых одна остроумно и лукаво уязвила другую, а та ловко ей ответила.
Не так давно две дамы были выданы замуж в дом графа Гвиди.[474] Одна из них была дочерью графа Уголино делла Герардеска,[475] которого пизанцы, вместе с его сыновьями, уморили голодом, другая – дочерью Бонконте да Монтефельтро,[476] человека, бывшего, так сказать, главой партии гибеллинов, разбитого вместе с его приверженцами при Чертомондо флорентийцами. Случилось, что в марте месяце эти две дамы отправились в увеселительную прогулку по направлению к замку Поппи. Когда они достигли того места в Чертомондо,[477] где флорентийцы разбили гибеллинов, дочь графа Уголино повернулась к своей спутнице и сказала: «О мадонна, поглядите, сколь прекрасны эти зерна и хлеба на той земле, где были разбиты флорентийцами гибеллины. Должно быть, почва еще пропитана этим удобрением».
Донья Бонконте тотчас ответила «Да, они действительно превосходны, но можно умереть с голода раньше, чем они созреют».
Милая дама, которая начала язвить, почувствовав этот укол, сделала вид, что не заметила язвительных слов, и они продолжали путь.
Что скажем мы теперь об изобретательности женского лукавства? Их ум более остер и быстр, когда приходится делать и говорить злое, чем у мужчин. Они созданы пристрастными. В лучшие времена они упрекали бы своих мужей, а теперь они заставляют их бороться на стороне какой-нибудь партии. И благодаря женщинам в мир вошло много зла и еще войдет, если промысел божий не расположит души их к лучшему, чем мы теперь видим.
Новелла 187
Мессера Дольчибене угощают в насмешку кошкой; через некоторое время он угощает тех, кто дал ему кошку, мышами
Такие шутки заставляют много смеяться присутствующих; но еще больше забавляют те, которым подвергается шутник со стороны ставшего предметом шутки, как это показывает настоящая новелла.
Каждый, вероятно, познакомился из предыдущих новелл с тем, кто такой был мессер Дольчибене.[478] Однажды приходский священник из Тозы,[479] который был настоятелем у св. Стефана на хлебе,[480] пригласил его к себе откушать и сказал, что у него будет кролик, запеченный в тесте. За столом были Баччелло из Тозы[481] и еще кое-какие люди, которые знали о проделке. Дело в том, что запечена была в тесто кошка, попавшая в руки священника, а Дольчибене очень брезговал ими. Когда священник, мессер Дольчибене и прочие уселись за стол, то в числе различных блюд подали и запеченного кролика-кошку, причем он оказался настолько вкусным, что Дольчибене съел его больше других. Когда с блюдом покончили, священник вместе с остальными гостями стал звать: «Киса, киса!», причем кое-кто из присутствующих мяукал по-кошачьи.
Услышав это, мессер Дольчибене побледнел, но как это случается нередко с шутами, сейчас же овладел собой и сказал: «Она была очень вкусная». Все это для того, чтобы не дать присутствующим повода повеселиться и чтобы отплатить им той же монетой, когда наступит подходящий момент.
О проделке этой он не забывал ни на минуту. И вот, настала пора скворцам, которых было в то время великое множество в его имении в Вальдимарина,[482] выводить птенцов. Дольчибене приказывает с помощью мышеловки и других приспособлений поскорей наловить у себя в амбаре мышей и велит одному из своих слуг набить полную клетку молодыми скворцами с несколькими голубями в придачу и пройтись с нею после обеда, когда слуга увидит его вместе со священником в Фраскато,[483] мимо них с таким видом, будто он отправляется продавать птиц на рынок, причем он должен спросить хозяина: «По какой цене отдавать их?»
Дольчибене знал характер священника и Баччелло, которые, увидя слугу, должны были непременно сказать: «Ты никогда не угостишь нас своими птицами?» и потребовать с него ужина.
Так именно и произошло. Когда явился слуга, священник взял клетку и сказал, что не вернет ее, если Дольчибене не угостит их ужином. Тот согласился на это, велел передать ему клетку и отправился устраивать ужин. Вернувшись домой, он взял двух голубей и восемь мышей; мышей он приготовил, чтобы запечь их в тесте, отрезав им головки, ножки, лапки и хвосты, а остальному придал такой вид, что в тесте они могли вполне быть приняты за скворцов. К мышам он добавил разрезанных на четвертинки двух голубей и солонины и приказал все это запечь. Остальную птицу он послал слугу продать.
Когда настал час ужина, гости явились в дом мессера Дольчибене. Увидев их, Дольчибене сказал: «Нынче вечером вы будете есть только то, что было в клетке, которую вы взяли; не рассчитывайте ни на что другое». Так, слово за словом, пошли все к столу. Когда появилась запеченная в тесте птица, священник спросил: «Не прибавили ли вы сюда цыпленка?» Мессер Дольчибене ответил на это: «На моей голубятне этого нет; я запек только голубей и скворцов».
|
The script ran 0.02 seconds.