Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Патрик Ротфусс - Имя ветра [2007]
Язык оригинала: USA
Известность произведения: Средняя
Метки: sf_fantasy, Приключения, Роман, Фэнтези

Аннотация. Все началось со страха. Однажды, вернувшись с лесной прогулки, юный Квоут, актер из бродячей труппы, нашел на месте разбитого на ночь лагеря страшное пепелище. И изуродованные трупы друзей-актеров, его странствующей семьи. И тени странных созданий, прячущихся во мраке леса. Так впервые в жизнь юноши вторгаются чандрианы, загадочное племя, чьим именем пугают детей и о жутких делах которых рассказывается в древних преданиях. Теперь отыскать убийц и воздать им по заслугам становится целью Квоута. Но чтобы воевать с демонами, нужно овладеть знаниями, недоступными для простого смертного, - изучить магическое искусство и научиться повелевать стихиями...

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 

— Весьма возможно. Но был бы ранен, а он — тоже ранен или убит. Ты помнишь, что я представил его как своего гостя? Баст молчал, воинственность и не думала покидать его. — Теперь, — радушно продолжал Квоут, хотя радушие трещало по всем швам, — вы представлены. — Очень приятно, — ледяным тоном произнес Баст. — Взаимно, — парировал Хронист. — У вас двоих нет ни единой причины не быть друзьями, — указал Квоут с металлической ноткой в голосе. — А друзья так не здороваются. Баст и Хронист по-прежнему глазели друг на друга, ни один не шевельнулся. Тон Квоута сделался очень спокойным: — Если вы не прекратите это дурачество, то оба можете уходить отсюда прямо сейчас. Один из вас унесет пустую блестящую обертку от истории, а другой сможет подыскать себе нового учителя. Если и есть что-то, чего я не могу стерпеть, так это глупость и упорство в гордыне. Нечто в глубине голоса Квоута разорвало неприязнь между Бастом и Хронистом. И когда они повернулись к нему, им показалось, что за стойкой стоит кто-то совсем иной. Жизнерадостный трактирщик исчез, а на его месте возник некто суровый и гневный. «Он так молод, — поразился Хронист. — Ему не больше двадцати пяти. Как я этого раньше не заметил? Он мог переломить меня руками, как лучинку. Как я мог принять его за трактирщика хоть на мгновение?» Потом он увидел глаза Квоута. Они потемнели и из зеленых превратились почти в черные. «Это тот, кого я приехал увидеть, — подумал Хронист. — Человек, который давал советы королям и странствовал по древним дорогам, не имея другого проводника, кроме собственного ума. Тот, чье имя стало в Университете высшей похвалой и худшим проклятием». Квоут посмотрел на Хрониста, потом на Баста; ни один не смог выдержать его взгляд. После неловкой паузы Баст протянул руку. Хронист поколебался мгновение и ответил на рукопожатие — быстро, словно совал руку в огонь. Ничего не произошло; оба выглядели слегка удивленными. — Поразительно? — ехидно спросил Квоут. — Пять пальцев: плоть, а под нею кровь. Можно даже предположить, что на другом конце руки находится какая-то личность. На лицах помирившихся проступила краска стыда. Они опустили руки. Квоут разлил жидкость из зеленой бутыли в стаканы. Это простое действие изменило его: он словно выцвел до себя прежнего, в нем почти ничего не осталось от темноглазого человека, стоявшего за стойкой минуту назад. При виде трактирщика с салфеткой в руке Хронист ощутил острую боль утраты. — Итак, — Квоут подтолкнул к ним стаканы, — возьмите, сядьте за стол и поговорите. Я не хочу увидеть одного из вас мертвым или дом в огне, когда вернусь. Ясно? Баст смущенно улыбнулся, а Хронист взял стаканы и направился к столу. Баст последовал за ним и уже почти сел, но вдруг вскочил и вернулся к стойке за бутылкой. — Только не слишком много, — предупредил Квоут, уходя в заднюю комнату. — А то обхихикаетесь, пока я буду досказывать мою историю. Двое за столом начали неловкую, то и дело запинающуюся беседу, а Квоут отправился на кухню. Через несколько минут он вернулся, неся сыр и буханку темного хлеба, холодную курицу и колбасу, масло и мед. Они переместились за больший стол, и Квоут принес деревянные тарелки; поглощенный этими хлопотами, он выглядел трактирщиком до мозга костей. Хронист тайком наблюдал за ним, с трудом веря, что этот напевающий себе под нос и нарезающий колбасу человек мог быть тем ужасным темноглазым существом, которое стояло за стойкой несколько минут назад. Когда Хронист привел в порядок бумагу и перья, Квоут задумчиво посмотрел, насколько высоко стоит солнце над горизонтом, и повернулся к Басту: — Сколько тебе удалось подслушать? — Большую часть, Реши, — улыбнулся Баст. — У меня хорошие уши. — Ладно. Не придется повторять. — Он вздохнул. — Тогда давайте вернемся к рассказу. Соберитесь с духом, в истории наступает поворот. Темнеет. Тучи сгущаются на горизонте. ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ ИМЯ ВЕТРА Зима — мертвый сезон для странствующей труппы, но Абенти вышел из положения, начав наконец учить меня симпатии всерьез. Тем не менее предвкушение оказалось гораздо более волнующим, чем реальность, — так часто случается, особенно с детьми. Нельзя сказать, что я разочаровался в симпатии. Но, честно говоря, был немного озадачен: она оказалась совсем не такой, какой я представлял магию. Без сомнения, она приносила пользу. Бен прибегал к симпатии для создания света во время наших представлений. Симпатия могла разжечь огонь без кремня или поднять тяжелый груз без громоздких веревок и блоков. Но когда я в первый раз увидел Бена, он каким-то образом призвал ветер. Это была не просто симпатия, но магия из сказок и легенд — и этот секрет я жаждал узнать больше всего на свете. Мы оставили весеннюю распутицу позади, и труппа двигалась теперь через леса и поля западной части Содружества. Я как обычно ехал в фургоне Бена. Лето решило вновь заявить о себе, и все вокруг зеленело и цвело. Около часа мы мирно ехали. Бен подремывал над поводьями, пока фургон не налетел на камень и не выбил нас из грез — каждого из своих. Бен выпрямился на козлах и обратился ко мне тем особенным тоном, который я давно обозначил для себя как «есть-тут-для-тебя-хорошая-задачка». — Как ты вскипятишь воду в чайнике? Оглядевшись, я заметил на обочине дороги большой валун. — Этот камень наверняка нагрелся под солнцем. Я свяжу его с водой в чайнике и использую жар камня, чтобы вскипятить воду. — Камень с водой — не слишком эффективно, — поддел меня Бен. — Только одна пятнадцатая пойдет на согревание воды. — Но это сработает. — Признаю, сработает. Но это неаккуратно. Ты можешь сделать лучше, э'лир. Затем он начал громко бранить Альфу с Бетой — в знак особенно хорошего расположения духа. Они принимали хозяйские вопли так же спокойно, как и всегда, хотя Бен обвинял их в таких грехах, какие ни один осел не стал бы совершать по доброй воле, особенно Бета, обладавшая безукоризненным нравом. Остановившись на середине тирады, он спросил: — Как ты собьешь вон ту птицу? — и указал на ястреба, парящего высоко над пшеничным полем, а потом на обочину дороги. — Наверное, я бы не стал его сбивать. Он мне ничего не сделал. — Гипотетически. — Я и говорю гипотетически — не стал бы этого делать. Бен хмыкнул: — Я уже понял, э'лир. А как именно ты не станешь этого делать? Подробности, пожалуйста. — Попрошу Терена подстрелить его. Он задумчиво кивнул: — Ладно, ладно. Но дело-то касается только тебя и птицы. Этот ястреб, — он негодующе ткнул пальцем в птицу, — сказал какую-то грубость о твоей матери. — О, тогда моя честь требует, чтобы я сам защитил ее доброе имя. — Именно так. — У меня есть перо? — Нет. — Хватка Тейлу и… — Я проглотил остаток ругательства под неодобрительным взглядом Бена. — Ты не даешь простых задачек. — Эту раздражающую привычку я подцепил от одного слишком умного студента, — улыбнулся он. — Что бы ты стал делать, будь у тебя перо? — Я бы связал его с птицей и намылил едким мылом. Бен взъерошил бровь, всю, какая у него оставалась. — Каким типом связывания? — Химическим. Возможно, вторым каталитическим. Задумчивая пауза. — Вторым каталитическим… — Бен почесал подбородок. — Чтобы растворить жир, который делает перо гладким и плотным? Я кивнул. Он посмотрел вверх на птицу. — Никогда бы до такого не додумался, — сказал он с каким-то тихим восхищением. Я принял это как комплимент. — Тем не менее пера у тебя нет. — Наконец он посмотрел на меня. — Как ты собьешь ястреба? Подумав несколько минут, я так и не смог ничего изобрести и решил сменить тему задания. — Я бы, — сказал я беспечно, — просто позвал ветер и заставил его сбить птицу с неба. Бен бросил на меня хитрый взгляд, говорящий, что он отлично понимает, куда я клоню. — А как ты это сделаешь, э'лир? Я почувствовал, что он, возможно, готов открыть мне секрет, который хранил все зимние месяцы. Как вдруг меня осенила догадка. Я вдохнул поглубже и произнес слова, чтобы связать воздух в моих легких с воздухом снаружи, твердо зафиксировал в сознании алар и, поднеся большой и указательный пальцы к губам, дунул между ними. Легкий порыв ветра за моей спиной взъерошил мои волосы и заставил брезентовый верх фургона на мгновение натянуться. Это могло быть и простым совпадением, но я сразу почувствовал, как по лицу моему расползается торжествующая улыбка. Секунду я просто смотрел на недоверчивую мину Бена, ухмыляясь как безумец. Затем что-то сдавило мне грудь, словно я оказался глубоко под водой. Я попытался вдохнуть, но не мог. Слегка обескураженный, я продолжал хватать ртом воздух. Ощущение было такое, словно я упал на спину и из меня вышибло весь воздух. Внезапно я осознал, что наделал. Мое тело покрылось холодным потом, я бешено схватился за рубаху Бена, показывая на свою грудь, шею и открытый рот. Бен посмотрел на меня, и его лицо посерело. Я ощутил, как неподвижно все кругом. Не шевелилась ни травинка, даже скрип фургона звучал приглушенно, словно издалека. Ужас вопил в моем мозгу, затопляя все мысли. Я зацарапал по горлу, разрывая ворот рубашки. Сердце грохотало до звона в ушах. Боль пронзала мою сжатую грудь, когда я пытался ухватить хоть глоток воздуха. Двигаясь быстрее, чем когда-либо, Бей схватил меня за лохмотья рубашки и спрыгнул с козел фургона. Приземлившись на траву у обочины, он вдавил меня в землю с такой силой, что если бы в моих легких оставалось хоть немного воздуха, его тут же бы вышибло. Слезы потекли по моему лицу, я слепо выдирался из его рук, понимая, что сейчас умру. Глаза покраснели и горели. Я бешено скреб землю онемевшими и холодными как лед руками. Я услышал чей-то крик, но он показался очень далеким. Бен встал надо мной на колени; небо за его спиной начало меркнуть. На его лице застыло рассеянное выражение, словно он внимал чему-то, чего я не мог услышать. Затем он посмотрел на меня — все, что я помню, это его взгляд: далекий и полный свирепой силы, бесстрастной и холодной. Бен смотрел на меня. Его губы шевельнулись: он позвал ветер. Я содрогнулся, как листок под ударом молнии. Ахнул черный гром. Следующее, что я помню, — как Бен помогает мне подняться на ноги. Я смутно осознавал, что остальные фургоны тоже остановились и на нас смотрят любопытные лица. Мать прибежала из своего фургона, но Бен перехватил ее на полпути, ухмыляясь и бормоча что-то утешительное. Я не мог разобрать слов, потому что все мое внимание было сосредоточено на том, чтобы дышать: вдыхать и выдыхать, вдыхать и выдыхать. Другие фургоны покатились прочь, и я поковылял за Беном к его фургону. Он сделал вид, что ему нужно срочно проверить веревки, удерживающие брезентовый верх. Я уже немного пришел в себя и помогал ему как мог, пока мимо нас не проехал замыкающий фургон труппы. Когда я поднял взгляд на Бена, в его глазах кипела ярость. — О чем ты думал? — прошипел он. — Ну? О чем? О чем ты думал? Я никогда раньше не видел Бена таким; все его тело словно скрутилось в один тугой узел, он прямо трясся от злости. Он отвел руку, собираясь ударить меня, и… остановился. Через мгновение рука его бессильно упала. Он тщательно проверил последнюю пару веревок и забрался в фургон. Не зная, что еще делать, я последовал за ним. Бен дернул поводья, и Альфа с Бетой поволокли фургон вперед. Теперь мы были последними в караване. Бен смотрел прямо перед собой, я теребил разорванную рубашку. Висело напряженное молчание. Оглядываясь назад, я понимаю, как глупо было то, что я сделал, поразительно глупо. Когда я связал мой выдох с воздухом вокруг, я сделал невозможным для себя вдохнуть. Мои легкие были недостаточно сильны, чтобы всколыхнуть такой объем воздуха. Мне понадобились бы кузнечные меха вместо легких. С тем же успехом я мог попытаться выпить реку или поднять гору. Около двух часов мы ехали в тягостной тишине. Солнце уже золотило верхушки деревьев, когда Бен наконец глубоко вздохнул, шумно выдохнул и передал мне поводья. Когда я взглянул на него, я впервые осознал, насколько же он стар. Я давно знал, что он подбирается к шестому десятку своих лет, но никогда не видел, чтобы он выглядел на свои годы. — Я солгал твоей матери, Квоут. Она видела финал того, что произошло, и беспокоилась за тебя. — Его глаза не отрывались от переднего фургона. — Я сказал ей, что мы работали над трюком для представления. Она хорошая женщина и не заслуживает лжи. Мы покатили дальше в бесконечной пытке молчания. До заката оставалось еще несколько часов, когда я услышал голоса. — Серовик! — передали по цепочке. Скачок нашего фургона, свернувшего на траву, вывел Бена из размышлений. Он огляделся и увидел, что солнце еще стоит высоко над горизонтом. — Почему мы так рано останавливаемся? Дерево поперек дороги? — Серовик, — указал я вперед, на огромный каменный монолит, видневшийся над крышами фургонов впереди нас. — Что? — Мы иногда встречаем на дороге такие камни. — Я снова указал на серовик, торчащий выше некоторых деревьев вдоль обочины. Как большинство камней, он представлял собой грубо высеченную прямоугольную плиту более трех метров высотой. Фургоны, столпившиеся вокруг него, казались крошечными и хрупкими по сравнению с громадой камня. — Я слышал, их называют стоячими камнями, но я видел много таких же, которые не стояли, а лежали на боку. Мы всегда останавливаемся на дневку, когда находим их, если не очень торопимся. — Я замолчал, поняв, что заболтался. — Я знал их под другим названием: путевики, — тихо произнес Бен. Он выглядел постаревшим и усталым. Через секунду он спросил: — А почему вы останавливаетесь, когда их находите? — Мы всегда так делаем. Для передышки. — Я подумал немного. — Наверное, считается, что они приносят удачу. Мне ужасно хотелось рассказать что-нибудь еще, чтобы поддержать беседу, раз уж у Бена вдруг проснулся интерес, но я не смог ничего больше придумать. — Пожалуй, можно и так считать. — Бен направил Альфу и Бету за камень, в сторону от остальных фургонов. — Приходи ко мне на ужин или сразу после. Надо поговорить. — Он отвернулся и начал выпрягать Альфу из фургона. Я никогда раньше не видел Бена в таком плохом настроении. Боясь, что разрушил все между нами, я повернулся и побежал к родительскому фургону. Мать сидела перед только что разведенным костром, медленно добавляя в огонь веточки, чтобы он разгорался. Отец растирал ей шею и плечи. Они оба повернулись на звук моих торопливых шагов. — Можно, я сегодня поужинаю с Беном? Мать посмотрела вверх, на отца, затем снова на меня. — Не будь назойливым, милый. — Он пригласил. Если я пойду сейчас, то смогу помочь ему устроиться на ночь. Мать шевельнула плечами, и отец снова принялся их растирать. — Тоже верно, только не задерживайся до утра, — сказала она и улыбнулась мне. — Поцелуй меня. Я обнял и поцеловал ее. Отец тоже меня поцеловал. — Дай-ка сюда свою рубашку. Будет чем заняться, пока твоя мать готовит ужин. — Он снял с меня рубашку и ощупал порванные края. — Да она совсем дырявая — больше, чем положено. Я начал бормотать объяснения, но он отмахнулся. — Знаю, знаю, это все ради благой цели. Будь аккуратней, а не то придется тебе самому чинить рубашки. В твоем сундуке есть другая. Принеси мне заодно иголку с ниткой, будь так любезен. Я бросился в заднюю часть фургона и вытащил чистую рубашку. Копаясь в поисках нитки с иголкой, я услышал, как моя мать запела: По вечерам, когда уходит солнце в тени, Я с высоты буду выглядывать тебя. Давно уж вышли сроки возвращенью, Но я живу, по-прежнему любя. А отец ответил: Под вечер, только начал меркнуть свет, Я к дому наконец направил шаг. Вздыхает ветер в ивовой листве. Пускай в ночи не гаснет твой очаг. Когда я вылез из фургона, отец нависал над матерью в эффектном наклоне и целовал ее. Я положил нитку с иголкой рядом с рубашкой и стал ждать. Поцелуй выглядел весьма приятным. Я наблюдал внимательно, смутно догадываясь, что в будущем мне тоже захочется поцеловать даму. Если такое в конце концов случится, я желал проделать все грамотно. Через минуту отец заметил меня и снова поставил мать на ноги. — С тебя полпенни за представление, мастер подглядыватель, — расхохотался он. — Почему ты еще здесь, парень? Могу поспорить на те же полпенни, что тебя задержал какой-то вопрос. — Почему мы останавливаемся у серовиков? — Традиция, мой мальчик, — торжественно сказал он, широко разводя руками. — И суеверие. Что, в общем-то, одно и то же. Мы останавливаемся для удачи, и все радуются неожиданному отдыху — Он помолчал — Я знал даже стишок о них. Как там было?.. И как будто тяговик, даже во сне, Стоит камень, где дорога подревнее. Это путь, что заведет далеко в Фейе. Настовик в долине или на холме, Серовик ведет во… что-то, что-то… ме… Отец постоял секунду, глядя в пространство и покусывая нижнюю губу, потом покачал головой: — Не могу вспомнить конец. Господи, как я ненавижу поэзию! Как можно запомнить слова, не положенные на музыку? — Его лоб собрался складками от сосредоточенности, пока он прокручивал про себя слова. — А что такое тяговик? — спросил я. — Старое название лоденников, — объяснила мать. — Это кусочки звездного железа, они притягивают к себе другое железо. Я видела один много лет назад в шкатулке с диковинами. — Она посмотрела на отца, все еще бормочущего про себя. — Мы ведь видели лоденник в Пелересине. — А? Что? — Вопрос вытряхнул отца из размышлений. — Да, в Пелересине. — Он снова прикусил губу и нахмурился. — Помни, сын мой, даже если забудешь все остальное: поэт — это музыкант, который не может петь. Словам приходится искать разум человека, прежде чем они смогут коснуться его сердца, а умы людей — прискорбно маленькие мишени. Музыка трогает сердца напрямую — не важно, насколько мал или неподатлив ум слушающего. Мать издала не слишком подобающее даме фырканье: — Ах, какие мы элитарные. Просто ты стареешь, — Она испустила театральный вздох, — Вот память и изменяет тебе. Отец принял картинную позу крайнего негодования, но мать уже повернулась ко мне: — Единственная традиция, которая притягивает артистов к серовикам, — это лень. Стишок должен быть такой: И в какое бы время Я ни шел по дороге, Мне любой повод годен: Пастовик или лоден — Чтоб сложить свое бремя И вытянуть ноги. В глазах отца зажегся непонятный огонек. — Старею? — произнес он тихим низким голосом, снова начиная растирать ей плечи. — Женщина, я намерен доказать, что ты ошибаешься. Она шутливо улыбнулась: — Сэр, я намерена позволить вам это. Я решил оставить их в покое и уже бежал к фургону Бена, когда меня настиг голос отца: — Гаммы завтра после обеда? И второй акт «Тинбертина»? — Ладно. — Я перешел на шаг. Когда я вернулся к фургону Бена, он уже выпряг Альфу и Бету и чистил их. Я начал разводить огонь, окружив сухие листья пирамидкой из больших прутиков и веток. Закончив, я повернулся в ту сторону, где сидел Бен. И снова молчание; я почти видел, как он подбирает слова. Наконец он заговорил: — Что ты знаешь о новой песне своего отца? — Той, которая про Ланре? — спросил я. — Не много. Ты же знаешь, какой он. Никто не услышит песню, пока она не закончена. Даже я. — Я говорю не о самой песне, — сказал Бен, — а об истории, что стоит за ней. Об истории Ланре. Я сразу припомнил десятки историй, которые мой отец собрал за последний год в попытках выделить общие звенья. — Ланре был принцем, — сказал я. — Или королем. Кем-то важным. Он хотел стать могущественней всех в мире. И продал свою душу за могущество, но что-то пошло не так, и потом он вроде бы сошел с ума, или не мог больше спать, или… — Я остановился, увидев, что Бен отрицательно качает головой. — Не продавал он души, — сказал Бен. — Это сущая ерунда. — Он тяжело вздохнул и словно сдулся. — Я все делаю не так. Оставим песню твоего отца. Поговорим о ней, когда он ее закончит. Впрочем, история Ланре может дать тебе кое-какую пищу для размышлений. Бен перевел дух и начал снова: — Предположим, у тебя есть легкомысленный мальчишка-шестилетка. Какой вред он может причинить, если разбуянится? Я помолчал, не зная, какого рода ответ он хочет услышать. Прямой, пожалуй, будет лучшим: — Небольшой. — А если предположить, что ему двадцать, но он все такой же легкомысленный? Я решил держаться очевидных ответов: — Все равно небольшой, но больше, чем раньше. — А если дать ему меч? Понимание забрезжило у меня в мозгу, и я закрыл глаза: — Больше, намного больше. Я понимаю, Бен, правда понимаю. Сила — это хорошо, а глупость обычно безвредна. Но глупость вместе с силой опасны. — Я не говорил о глупости, — поправил меня Бен. — Ты умен, мы оба это знаем. Но ты можешь быть легкомысленным. Умный, но притом легкомысленный человек — одно из самых ужасных существ на свете. И что хуже всего, я научил тебя некоторым опасным фокусам. Бен посмотрел на костер, который я сложил, затем подобрал листик, пробормотал несколько слов и стал смотреть, как среди прутиков и трута разгорается маленький огонек. Затем снова повернулся ко мне. — Ты мог убить себя, делая что-нибудь совсем простое, вроде этого. — Он криво ухмыльнулся. — Или гоняясь в поисках имени ветра. Он начал было говорить что-то еще, но остановился, потер лицо руками, снова вздохнул и совсем сгорбился. Когда Бен отнял руки от лица, на нем читалась одна лишь усталость. — Сколько тебе сейчас? — В следующем месяце будет двенадцать. Бен покачал головой: — Так легко забыть об этом. Ты ведешь себя не на свой возраст. — Он пошевелил палочкой костер. — Мне было восемнадцать, когда я поступил в Университет. Только к двадцати я знал столько, сколько ты, — сказал он, глядя в огонь. — Прости, Квоут, мне надо сейчас побыть одному. Кое-что обдумать. Я молча кивнул и встал. Достав из его фургона треногу и чайник, воду и чай, принес их к костру и тихо положил около Бена. Когда я уходил, он все еще смотрел в огонь. Поскольку родители еще не ожидали меня, я отправился в лес. Мне тоже надо было кое-что обдумать. Жаль, но это все, что я мог сделать сейчас для Бена. Прошел целый оборот, прежде чем к Бену вернулось обычное жизнерадостное настроение. Но наши отношения уже не были прежними. Мы оставались друзьями, но что-то пролегло между нами, и я догадывался, что Бен намеренно держится отчужденно. Уроки почти прекратились. Бен прервал начавшееся было изучение алхимии, оставив только химию. Учить меня сигалдри он отказался вообще, а симпатию стал ограничивать областями, которые считал для меня безопасными. Эти изменения выводили меня из себя, но я держал марку, полагая, что, если буду вести себя ответственно и осторожно, Бен в конце концов расслабится и все вернется на круги своя. Мы были одной семьей, и я знал, что любые сложности между нами когда-нибудь разрешатся. Все, в чем я нуждался, — это время. Но я не подозревал, что время наше уже подходило к концу. ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ РАЗВЛЕЧЕНИЯ И РАССТАВАНИЯ Городок звался Хэллоуфелл. Мы остановились в нем на несколько дней, потому что там был хороший тележник, а почти все наши фургоны нуждались в ремонте. Пока мы ждали, Бен получил предложение, от которого не мог отказаться. Она была вдовой, весьма состоятельной, еще достаточно молодой и, на мой неопытный взгляд, очень привлекательной. По официальной версии, она искала человека, готового учить ее маленького сына. Однако каждый, кто видел их с Беном гуляющими вместе, сразу понимал, в чем тут дело. Дама была женой пивовара, утонувшего два года назад. Она пыталась управлять пивоварней как могла, но совершенно не представляла, как это делается… Как вы понимаете, вряд ли можно было придумать лучшую ловушку для Бена, даже если очень постараться. По ходу дела планы наши изменились, и труппа осталась в Хэллоуфелле еще на несколько дней. Мой двенадцатый день рождения перенесли на более ранний срок и совместили с отвальной, которую устраивал Бен. Чтобы представить, какой это был праздник, нужно понимать, что нет ничего более грандиозного, чем труппа, играющая сама для себя. Хорошие артисты стараются каждое выступление сделать особенным, но следует помнить, что представление, которое они тебе показывают, разыгрывалось уже перед сотнями других зрителей. Даже у самых лучших трупп случаются провальные выступления — особенно когда артисты чувствуют, что им это сойдет с рук. В маленьких городках или сельских трактирах не отличают хорошего представления от плохого. Но твои товарищи артисты прекрасно видят разницу. Теперь подумайте, каково это: развлекать людей, которые видели твой номер тысячи раз? Вы стряхиваете пыль со старых трюков, пробуете новые и надеетесь на лучшее. И не забываете, что громкие провалы радуют зрителей не меньше, чем великие успехи. Я запомнил тот вечер как чудесное облако теплых чувств, отдающих горечью. Скрипки, лютни и барабаны — все играли, пели и плясали, как хотели. Полагаю, мы бы потягались с любой пирушкой фейри, какую только можно вообразить. Я получил подарки. Трип подарил поясной нож с кожаной рукояткой, заявив, что всем мальчишкам нужны какие-нибудь штуки, которыми можно царапать друг друга. Шанди преподнесла прекрасный плащ, сшитый ею самой и усеянный изнутри маленькими кармашками для мальчишечьих сокровищ. Родители подарили лютню — прекрасный инструмент из гладкого темного дерева. Мне тут же пришлось сыграть песню, и Бен спел вместе со мной. Мои пальцы чуть скользили на непривычном инструменте, а Бен раз или два заблудился в поисках нот, но получилось здорово. Он открыл бочонок медовухи, которую берег «как раз для такого случая». Я помню, что на вкус она была как мои чувства: сладкая, горьковатая и приглушенная. Несколько человек объединились, чтобы написать «Балладу о Бене, превосходном пивоваре». Отец, аккомпанируя себе на полуарфе, прочел их творение с таким пафосом, словно это была генеалогия модеганского королевского рода. Все смеялись, пока животы не заболели, а Бен больше других прочих. В какой-то момент праздника мать подхватила меня и закружила в танце. Ее смех звучал как музыка под ветром, ее волосы и юбка кружились вокруг меня. Она благоухала умиротворением — так пахнут только матери. Этот запах и ее быстрый смешливый поцелуй смягчили глухую боль от расставания с Беном лучше, чем все развлечения и радости вечера, вместе взятые. Шанди предложила исполнить для Бена особый танец, но только если он придет в ее палатку. Я никогда раньше не видел, чтобы Бен краснел, но у него хорошо получилось. Он поколебался и отказался — видно было, что далось это ему нелегко: прямо душа разрывалась. Шанди заупрямилась и мило надула губки, утверждая, что тренировалась специально для него. Наконец она затащила Бена к себе в палатку; их исчезновение вызвало бурю одобрения у всей труппы. Трип и Терен представили шуточный бой на мечах. На треть это была умопомрачительная игра клинков, на треть — драматический монолог (произносимый Тереном) и еще на треть — буффонада, которую Трип, я уверен, придумывал прямо по ходу. Битва пронеслась по всему лагерю. В горячке боя Трип умудрился сломать свой меч, спрятаться под женской юбкой, пофехтовать колбасой и продемонстрировать столь фантастическую акробатику, что чудом не повредил себе ничего, кроме штанов, разошедшихся по шву. Декс поджег себя, когда пытался показать особенно зрелищный трюк с выдыханием огня, и его пришлось бросить в воду. Результатом фокуса стала только чуть подпаленная борода и слегка потрепанная гордость. Но Деке быстро пришел в себя благодаря заботливому лечению Бена: кружке медовухи и напоминанию, что не все люди созданы для ношения бровей. Мои родители спели «Песнь о сэре Савиене Тралиарде». Как большинство величайших песен, «Сэр Савиен» написан Иллиеном и обычно считается его коронной работой. Это прекрасная песня, и еще прекрасней ее делало то, что раньше я всего пару раз слышал, как отец пел ее целиком. Она чудовищно сложна, и мой отец был, пожалуй, единственным в труппе, кто мог спеть ее как надо. И хотя он старался этого не показывать, я знал, что песня тяжела даже для него. Мать пела вторую партию, ее голос лился мягко и живо. Даже огонь, казалось, притухал, когда они брали дыхание. Мое сердце взлетало и падало вместе с мелодией, и я плакал от чудесной красоты переплетающихся голосов и трагичности самой истории. Да, я плакал в конце песни. Плакал тогда и плачу с тех пор каждый раз. Даже чтение этой истории вслух вызывает слезы на моих глазах. По-моему, в том, кого она не трогает, нет ничего человеческого. Когда родители закончили, на минуту наступила тишина, пока все вытирали глаза и продували носы. Потом, выждав подобающее время, кто-то крикнул: — Ланре! Ланре! Крик был подхвачен другими голосами: — Да! Ланре! Отец криво улыбнулся и покачал головой: он никогда не показывал отрывков из недописанной песни. — Давай же, Арл! — крикнула Шанди. — Ты уже долго ее варишь. Дай чему-нибудь убежать из горшка. Он снова потряс головой, все еще улыбаясь: — Она еще не готова. — Отец наклонился и аккуратно убрал лютню в футляр. — Дай хоть попробовать, Арлиден. — Теперь это был Терен. — Да, ради Бена. Нечестно, что он слушал твое бормотание про нее все это время и не… — …Понятно, что ты со своей женой делаешь в своем фургоне, если не… — Спой ее! — Ланре! Трип быстренько превратил всю труппу в голосящую и улюлюкающую толпу, которой мой отец ухитрился противостоять целую минуту. Наконец он снова достал лютню из футляра. Все зааплодировали. Как только отец снова сел, толпа моментально успокоилась. Он подтянул пару струн, хотя убирал инструмент всего минуту назад. Размял пальцы, взял несколько мягких пробных нот и вошел в песню так гладко, что я и не заметил, как она началась. Затем над волнами музыки зазвучал отцовский голос: Сядьте и внимайте, ибо я спою Старую забытую историю О минувших временах и человеке — Гордом Ланре, твердом, словно сталь Ярого клинка в его руках. Как сражался он, и пал, и снова встал, Чтобы пасть под тень уже навеки. Как любовь к родной земле его сгубила И любовь к жене своей, на чей призыв Он пришел из-за дверей могилы, Имя Лира в первый вздох вложив. Отец перевел дыхание и сделал паузу — с открытым ртом, словно собираясь продолжать. Тут по его лицу расплылась широкая злорадная ухмылка, он быстро наклонился и аккуратно убрал лютню в футляр. Раздался хоровой вопль и громогласные сетования, но все понимали, что им повезло услышать хотя бы столько. Кто-то завел танцевальную мелодию, и протесты стихли. Мои родители танцевали вдвоем: голова матери лежала на груди отца, глаза у обоих были закрыты. Они выглядели совершенно счастливыми. Если вам удастся найти кого-то, с кем вы можете обняться и закрыть глаза на весь мир, вам повезло — даже если это продлится всего минуту. Мои родители, покачивающиеся под музыку, — именно так я и представляю себе любовь до сих пор. После этого с моей матерью танцевал Бен, его движения были уверенны и полны достоинства. Я поразился, как красиво они смотрятся вместе. Бен — старый седой толстяк с морщинистым лицом и полусожженными бровями, и моя мать, стройная и прекрасная, совсем белокожая в свете костра. Они подходили друг другу как две противоположности, и мне было больно думать, что я уже никогда не увижу их снова вместе. К этому времени небо на востоке стало светлеть. Все собрались, чтобы окончательно попрощаться с Беном. Я не могу вспомнить, что сказал ему, прежде чем мы уехали. Тогда это казалось совсем неуместным, но я знал, что он все понял. Бен заставил меня пообещать не попадать больше ни в какие переделки при работе с фокусами, которым он меня научил. Он наклонился и обнял меня, а потом взъерошил мне волосы. Я даже не протестовал. В качестве маленькой мести я попытался расчесать его брови — всегда хотелось попробовать. Изумление Бена было великолепно. Он снова заключил меня в объятия и наконец ушел. Родители пообещали снова привести труппу в городок, когда мы окажемся поблизости. Все в труппе ответили, что вести их не надо — сами дорогу найдут. Но даже я, в моем юном возрасте, понимал: пройдет очень-очень много времени, прежде чем я снова увижу Бена. Многие годы. Я не помню, как мы уезжали тем утром, но помню, что пытался заснуть и чувствовал себя совершенно одиноким, если не считать глухой горько-сладкой боли. Проснувшись уже днем, я обнаружил рядом сверток, замотанный в мешковину и перевязанный бечевкой. Сверху на нем был прикреплен яркий клочок бумаги с моим именем; он развевался на ветру, как маленький флаг. Развернув его, я увидел обложку книги. Это оказалась «Риторика и логика»: книга, по которой Бен учил меня спорить. Из всей его маленькой библиотеки, состоявшей из десятка книг, одну эту я прочел от корки до корки — и возненавидел всем сердцем. Я раскрыл ее и прочел надпись на внутренней стороне обложки: Квоут! Защищайся в Университете так, чтобы я гордился тобой. Помни песню твоего отца. Избегай глупостей. Твой друг Абенти. Мы с Беном никогда не обсуждали мое поступление в Университет. Конечно, я грезил когда-нибудь туда попасть, но мечтами своими не делился даже с родителями. Поступление в Университет означало бы расставание с отцом и матерью, а также с труппой — всем и всеми, кто у меня был. Честно говоря, даже одна мысль об этом приводила меня в ужас. Как это может быть: жить на одном месте не один вечер и даже не оборот, а месяцы? Годы? Больше никаких представлений? Никаких кувырков с Трином и роли своевольного дворянского сынка в «Трех пенни за желание»? Никаких фургонов? Не с кем даже спеть? Я никогда не говорил об этом вслух, но Бен угадал. Я снова прочитал его инструкцию, немного поплакал и пообещал ему сделать все, что смогу. ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ НАДЕЖДА В последующие месяцы родители делали все возможное, чтобы залатать дыру, оставшуюся после ухода Бена. Другие члены труппы тоже старались чем-нибудь занять меня и спасти от хандры. Понимаете, в труппе возраст почти не имеет значения. Если ты достаточно силен, чтобы седлать лошадей, ты седлаешь лошадей. Если твои руки достаточно ловки, ты жонглируешь. Если ты гладко выбрит и влезаешь в платье, будешь играть леди Рейтиэль в «Свинопасе и соловушке». Все очень просто. Трип учил меня подтрунивать и кувыркаться. Шанди гоняла по придворным танцам полдесятка стран. Терен измерил меня эфесом своего меча и счел достаточно высоким, чтобы осваивать основы фехтования. Не для настоящей драки, подчеркнул он, а только чтобы я мог прилично изобразить ее на сцене. Дороги в то время года были хороши, так что мы прекрасно проводили время, двигаясь на север по землям Содружества и делая по двадцать — тридцать километров в день в поисках новых городов для выступлений. С уходом Бена я все чаще ехал с отцом, и он начал серьезно готовить меня для сцены. Конечно, я уже много знал, но все это лежало в моей голове беспорядочной грудой обрывков. Теперь отец методично показывал мне истинную механику актерского ремесла: как легкое смещение акцента или смена позы заставляет человека выглядеть неуклюжим, коварным или глупым. И наконец, мать начала учить меня поведению в приличном обществе. Я получил некоторое представление об этом во время наших нечастых посещений барона Грейфеллоу и считал себя достаточно воспитанным и без заучивания форм вежливого обращения, застольных манер и сложных, запутанных титулов знати. Так я и сказал матери. — Какая разница, превосходит по рангу модеганский виконт винтийского спаратана или нет? — возмущался я. — И кому важно, что один из них «ваша светлость», а другой — «мой лорд»? — Им важно, — твердо ответила мать. — А если ты будешь выступать для них, тебе придется научиться вести себя с достоинством и не лезть локтями в суп. — Отец никогда не беспокоится, какой вилкой есть и кто кому выше рангом, — проворчал я. Мать нахмурилась, сощурив глаза. — Кто кого выше, — неохотно поправился я. — Твой отец знает больше, чем показывает, — сказала мать. — Но не знает, что во многих случаях он выезжает только благодаря своему могучему обаянию. Пока ему удается выкручиваться. — Она взяла меня за подбородок и повернула лицом к себе. Ее глаза, зеленые с золотым ободком вокруг зрачка, заглянули в мои. — Ты предпочитаешь просто выкручиваться или хочешь, чтобы я тобой гордилась? На это мог быть только один ответ. И как только я сосредоточился на этикете, он стал для меня просто еще одним видом актерства. Очередной пьесой. Мать складывала стишки, чтобы помочь мне запомнить самые бессмысленные формальности. Вместе мы сочинили непристойную песенку под названием «Понтифику место под королевой». Мы смеялись над этой песенкой целый месяц, и мать строго-настрого запретила мне петь ее отцу — он бы мог сыграть ее не тем людям и навлечь на нас серьезные неприятности. — Дерево! — послышался далекий крик от начала каравана. — Трехвесный дуб! Отец остановился посреди монолога, который читал мне, и вздохнул. — Похоже, сегодня мы приехали, — сердито проворчал он, взглянув на небо. — Мы останавливаемся? — спросила мать из фургона. — Еще одно дерево поперек дороги, — объяснил я. — Проклятье, — буркнул отец, направляя фургон к просвету на обочине. — Королевская это дорога или нет? Можно подумать, мы единственные, кто по ней ездит. Когда случилась буря? Два оборота назад? — Нет, — ответил я. — Шестнадцать дней. — А деревья все еще перегораживают дорогу! У меня есть мысль послать консульству счет за каждое дерево, которое нам пришлось распилить и оттащить с дороги. Задержка еще на три часа. — Фургон остановился, и отец спрыгнул с козел. — Думаю, это даже неплохо, — сказала мать, выходя из-за фургона. — Позволяет надеяться на что-нибудь горяченькое… — Она бросила на отца многозначительный взгляд. — Поесть. Надоело обходиться тем, что остается к вечеру. Тело просит большего. Настроение отца моментально улучшилось. — Что да, то да, — согласился он. — Дорогой, — позвала меня мать. — Поищешь дикого шалфея? — Не знаю, растет ли он здесь, — отозвался я с тщательно выверенным сомнением. — Ну, поискать-то не вредно, — резонно заметила она, искоса взглянув на отца. — Если найдешь много, неси целую охапку. Мы его засушим про запас. Обычно не имело значения, находил я то, о чем меня просили, или нет. Я частенько бродил в стороне от труппы по вечерам. Как правило, мне давали какое-нибудь поручение на то время, пока родители готовят ужин. Всего лишь предлог, чтобы не мешать друг другу. Не так уж легко найти уединение на дороге, и родители нуждались в нем не меньше, чем я. Когда я целый час собирал охапку хвороста, их это не слишком заботило. А если они еще даже не приступали к ужину, когда я возвращался — ну так и это было справедливо, правда? Надеюсь, они хорошо провели те последние часы. Надеюсь, они не теряли времени на бессмысленные дела: разжигание огня и нарезание овощей для ужина. Надеюсь, они пели вдвоем, как обычно. Надеюсь, они ушли в фургон и занялись друг другом, а после этого лежали, обнявшись, и болтали о пустяках. Надеюсь, они были вместе в любви до самого конца. Слабая надежда и довольно пустая: они все равно мертвы. И все же я надеюсь… Пропустим время, которое я провел в одиночестве в лесу тем вечером — за обычными детскими играми, выдуманными, чтобы занять время. Последние беззаботные часы моей жизни. Последние мгновения моего детства. Пропустим мое возвращение в лагерь, когда солнце только начинало садиться. Тела, разбросанные повсюду, будто сломанные куклы. Запах крови и паленого волоса. Мои бесцельные блуждания — ничего не понимающий, отупевший от ужаса, я не мог даже паниковать. Пожалуй, я пропустил бы весь тот вечер. Я избавил бы вас от этого ужасного груза, если бы один момент не был важен для всей истории — прямо-таки жизненно необходим. Это своего рода дверная петля, на которой поворачивается история, — можно сказать, здесь она и начинается. Так давайте покончим с этим. Редкие клочья дыма плавали в спокойном вечернем воздухе. Было тихо, как будто все в труппе к чему-то прислушивались, стараясь не дышать. Ленивый ветерок пошевелил листья в кронах деревьев и принес мне, словно облачко, клочок дыма. Я вышел из леса и направился в лагерь. Пройдя через завесу дыма, щипавшего глаза, я протер их и огляделся. Палатка Трипа почти лежала в его же костре. Пропитанный холст горел неровно, и едкий серый дым стелился над землей в вечерней тиши. Мне попалось на глаза тело Терена со сломанным мечом в руке, лежавшее возле его фургона. Одежда на нем — привычное серое и зеленое — стала мокрой от крови. Одна нога загибалась под неестественным углом, и сломанная кость, выпиравшая из кожи, была очень, очень белой. Я стоял, не в силах отвести взгляд от Терена: от серой рубашки, красной крови, белой кости. Глазел, словно это была схема из книжки, в которой я пытался разобраться. Мое тело онемело, мысли ползли, как сквозь патоку. Какая-то маленькая рациональная часть меня понимала, что я в глубоком шоке. Она повторяла мне это снова и снова; приходилось использовать все уроки Бена, чтобы не слушать ее. Я не хотел думать о том, что вижу. Не хотел знать, что здесь случилось. Не хотел понимать, что все это значит. Спустя какое-то время мой взгляд снова заволокло облако дыма. Я присел в оцепенении у ближайшего костерка. Это был костер Шанди, над ним кипел маленький котел с картошкой — странно знакомая вещь посреди всеобщего хаоса. Я сфокусировал взгляд на котелке. Потыкал палочкой в его содержимое и увидел, что оно готово. Снял котелок с огня и поставил его на землю рядом с телом Шанди. Одежда на ней была изодрана в лохмотья. Я попытался отвести волосы с ее лица, и моя рука стала липкой от крови. Свет костра отразился в ее тусклых, пустых глазах. Я встал и бесцельно огляделся. Палатка Трипа уже почти вся горела, и фургон Шанди стоял одним колесом в костре Мариона. Пламя отливало синим, превращая всю картину в сюрреалистический сон. И тут до меня донеслись голоса. Выглянув из-за колеса фургона Шанди, я увидел нескольких незнакомцев, мужчин и женщин, сидящих вокруг костра — костра моих родителей. У меня закружилась голова, и я схватился за колесо фургона, чтобы не упасть. Как только я коснулся его, железные обручи, укрепляющие колесо, рассыпались под моими руками пыльными слоистыми клубами бурой ржавчины. Я отдернул руку, колесо заскрипело и начало трескаться. Я отступил назад, фургон просел и вдруг рассыпался в труху, словно сгнивший пень. Теперь я стоял прямо напротив костра. Один из сидящих оглянулся и вскочил, вытаскивая меч. Его движение напомнило мне шарик «живого серебра», выкатывающийся из банки на стол: такое же упругое и мягкое, совершенно без усилия. Лицо незнакомца было напряженным, а тело расслабленным, словно он просто встал и потянулся. Его меч, изящный и бледный, рассек воздух с тонким свистом. Он был как тишина, что ложится в самые холодные дни зимы, когда больно дышать и все неподвижно. Человек стоял метрах в семи от меня, но в меркнущем свете заката я видел его совершенно четко. Я помню его так же ясно, как свою мать, — иногда даже лучше. Его лицо, узкое и острое, было красиво совершенной фарфоровой красотой; волосы, длиной по плечи, обрамляли его крупными локонами цвета инея. Все в этом детище бледной зимы было холодным, острым и белым. Кроме глаз: черных, словно у козла, и совсем без радужки. Глаза были как его меч — ни то ни другое не отражало света костра и заходящего солнца. Увидев меня, он расслабился. Опустил меч и улыбнулся идеально белоснежными зубами. Это было лицо кошмара. Я почувствовал, как кинжал чувства проникает сквозь отупение, в которое я завернулся, будто в толстое спасительное одеяло. Что-то запустило когти в мою грудь и сжало их внутри. Возможно, тогда я впервые в жизни по-настоящему испугался. Лысый человек с седой бородой, сидящий у костра, хмыкнул: — Похоже, мы пропустили одного крольчонка. Осторожнее, Пепел, у него могут быть острые зубки. Тот, кого назвали Пеплом, вбросил меч в ножны с таким звуком, какой издает дерево, трескаясь под тяжестью зимнего льда. Не приближаясь ко мне, он встал на колени — и снова его движение напомнило мне ртуть. Теперь его лицо было на одном уровне с моим и выражало искреннее участие — все, кроме матово-черных глаз. — Как твое имя, мальчик? Я молчал, застыв на месте, словно испуганный олененок. Пепел вздохнул и на мгновение опустил взор. Когда он снова посмотрел на меня, я увидел само сострадание, глядящее на меня пустыми глазами. — Юноша, — начал он, — где же ваши родители? Секунду он удерживал мой взгляд, потом оглянулся через плечо на костер, вокруг которого сидели остальные. — Кто-нибудь знает, где его родители? Один из сидящих улыбнулся, жестко и хищно, словно радуясь особенно удачной шутке. Один или двое засмеялись. Пепел снова повернулся ко мне, и сострадание опало с его лица, словно потрескавшаяся маска, оставив только кошмарную улыбку. — Это костер твоих родителей? — спросил он с изуверским восторгом в голосе. Я оцепенело кивнул. Его улыбка медленно погасла. Он заглянул вглубь меня пустыми глазами. Голос его был спокоен, холоден и резок. — Чьи-то родители, — сказал он, — пели совсем неправильные песни. — Пепел, — прозвучал от костра холодный голос. Черные глаза сузились от гнева. — Что? — прошипел он. — Ты приближаешься к моей немилости. Мальчишка ничего не сделал. Отправь его в мягкое и безбольное одеяло сна. — Холодный голос чуть запнулся на последнем слове, словно его было трудно произнести. Голос исходил от человека, укутанного тенью, — он сидел отдельно от остальных, на краю круга света. Хотя небо все еще пламенело закатным светом и говорившего ничто не заслоняло от костра, тень растекалась вокруг него, словно вязкое масло. Огонь плясал, потрескивая, живой и теплый, подернутый синим, но ни один отблеск света не подбирался близко к человеку. Тень вокруг его головы была еще гуще. Я смог разглядеть темный балахон вроде тех, что носят некоторые священники, но дальше тени сливались в одно черное пятно — словно смотришь в колодец в полночь. Пепел коротко взглянул на человека в тенях и отвернулся. — Ты здесь только часовой, Хелиакс, — огрызнулся он. — А ты, кажется, забываешь о нашей цели. — Голос черного человека стал еще холоднее и резче. — Или же твоя цель отличается от моей? Последние слова прозвучали тяжелее, словно таили какой-то особый смысл. Надменность покинула Пепла в один миг — так вода уходит из опрокинутого ведра. — Нет, — сказал он, снова повернувшись к огню. — Конечно нет. — Это хорошо. Мне ненавистна мысль, что наше долгое знакомство подходит к концу. — Мне тоже. — Напомни еще раз, каковы наши отношения, Пепел, — произнес человек в тенях, и в его ровном тоне прозвенела серебряная нотка ярости. — Я… я у тебя на службе… — Пепел сделал умиротворяющий жест. — Ты — инструмент в моих руках, — мягко прервал его черный. — Ничего больше. Тень гнева коснулась лица Пепла. Помолчав, он начал: — Я… Мягкий голос стал жестким, как прут из рамстонской стали: — Ферула. Ртутная легкость движений Пепла исчезла. Он пошатнулся, вдруг скорчившись от боли. — Ты — инструмент в моих руках, — повторил холодный голос. — Скажи это. Челюсти Пепла гневно сжались на мгновение, потом он дернулся и закричал, словно раненое животное. В его вопле не было ничего человеческого. — Я — инструмент в твоих руках, — задыхаясь, проговорил он. — Лорд Хелиакс. — Я — инструмент в твоих руках, лорд Хелиакс, — поправился Пепел, падая на колени и весь дрожа. — Кто проник в самую суть твоего имени, Пепел? — Слова произносились терпеливо и неторопливо, словно школьный учитель повторял забытый учеником урок. Пепел обхватил себя руками и сгорбился, закрыв глаза: — Ты, лорд Хелиакс. — Кто защищает тебя от амир? От певцов? От ситхе? От всего в мире, что могло бы тебе повредить? — вопрошал Хелиакс с холодной учтивостью, как будто искренне интересовался, каким может быть ответ. — Ты, лорд Хелиакс. — Голос Пепла дрогнул тонкой нитью боли. — И чьим целям ты служишь? — Твоим целям, лорд Хелиакс, — выдавил он. — Твоим. Ничьим больше. Напряжение исчезло из воздуха, и тело Пепла внезапно обмякло. Он упал вперед на руки, и капли пота, падающие с его лица, застучали по земле, словно дождь. Белые волосы безжизненными сосульками свисали вдоль лица. — Спасибо, лорд, — искренне выдохнул он. — Больше я не забуду. — Забудешь. Вы слишком увлечены своими мелкими жестокостями — все вы. — Скрытое капюшоном лицо Хелиакса повернулось поочередно к каждой из сидящих у костра фигур. — Я рад, что решил присоединиться к вам сегодня. Вы сбиваетесь с пути, потворствуя своим прихотям. Некоторые из вас, кажется, забыли, что мы ищем и чего желаем достичь. — Сидящие вокруг костра тревожно заерзали. Капюшон снова обратился к Пеплу: — Но ты получаешь мое прощение. Возможно, если бы не такие напоминания, забылся бы и я. — В последних словах, видимо, скрывался намек. — Теперь закончи то… — Его холодный голос умолк, а капюшон слегка приподнялся к небу. Повисла выжидающая тишина. Сидевшие вокруг костра вдруг стали совершенно неподвижны, их лица напряглись и застыли. Они одновременно подняли головы, словно ища только им известную точку на меркнущем небе. Будто пытаясь уловить в воздухе какой-то запах. Меня кольнуло ощущение чужого взгляда. Я почувствовал напряженность — какое-то изменение в текстуре воздуха — и сосредоточился на нем, радуясь поводу отвлечься, радуясь всему, что могло еще хоть на несколько секунд помешать мне ясно мыслить. — Они идут, — тихо произнес Хелиакс. Он встал, и тень будто вскипела и поползла от него, как черный туман. — Быстро. Ко мне. Остальные вскочили. Пепел с трудом поднялся на ноги и проковылял десяток шагов к костру. Хелиакс раскинул руки, и тень, окружавшая их, распахнулась, словно цветок. Тогда все остальные повернулись одинаковым заученным движением и шагнули к Хелиаксу, в окружающую его тень. Но они так и не закончили шага, растаяв в воздухе легко и тихо, — так рассыпаются песчаные фигуры под дыханием ветра. Только Пепел оглянулся, в его кошмарных глазах горел огонек злобы. Они исчезли. Я не буду мучить вас тем, что было дальше: моими метаниями от тела к телу в безумных попытках нащупать признаки жизни, как учил меня Бен; бесплодными потугами вырыть могилу — я ковырялся в грязи, пока не ободрал пальцы до крови. Тем, как я нашел родителей… Только к темноте я отыскал наконец наш фургон. Конь оттащил его почти на сотню метров по дороге, прежде чем околеть. Внутри фургона все казалось таким обычным, уютным и спокойным. Задняя часть фургона так удивительно пахла ими обоими… Я зажег все лампы и свечи в фургоне. Свет не принес облегчения, но это был чистый золотой свет огня, без всяких признаков синевы. Я достал отцовскую лютню из футляра, обнял ее и лег на родительскую постель. Подушка матери пахла ее волосами, ее руками и объятиями. Я не собирался спать, но сон одолел меня. Я проснулся от собственного кашля. Все вокруг было в огне — конечно же, из-за свечей. Так и не придя в себя от шока, я сложил в сумку несколько вещей. Двигался я медленно и тупо, ничего уже не боясь: книгу Бена я вытащил из-под горящего матраса голыми руками. Какой страх мог внушить мне теперь обычный огонь? Я положил отцовскую лютню в футляр, чувствуя себя так, будто краду ее, но ничего другого, что напоминало бы мне о родителях, придумать я не мог. Их руки касались этого дерева тысячи тысяч раз. Потом я выпрыгнул из фургона и углубился в лес, продолжая идти, пока рассвет не озарил восточный край неба. Когда запели птицы, я остановился и поставил сумку. Вытащил отцовскую лютню и прижал ее к себе. Потом стал играть. Мои пальцы болели, но я все равно играл. Играл, пока по струнам не потекла кровь. Играл, пока солнце не пробилось сквозь листву. Играл, пока мои руки не занемели от боли. Играл, стараясь не вспоминать, пока не заснул. ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ ИНТЕРЛЮДИЯ. ОСЕНЬ Квоут жестом остановил Хрониста и, нахмурившись, повернулся к ученику: — Перестань так смотреть на меня, Баст. Тот, казалось, был готов разрыдаться. — Ох, Реши, — выдавил он. — Я даже не представлял… Квоут рубанул ладонью воздух. — И не надо тебе представлять. Не придавай этому большого значения, Баст. — Но, Реши… Квоут оборвал ученика свирепым взглядом: — Что, Баст? Что? Я должен рыдать и рвать на себе волосы? Проклинать Тейлу и всех его ангелов? Бить себя в грудь? Это все театральная дешевка. — Он чуть смягчился. — Я ценю твое участие, но пойми, что это лишь эпизод истории, причем даже не худший. А я рассказываю ее не для того, чтобы вызвать сочувствие. Квоут отодвинулся от стола и встал. — Да и случилось все это давно. — Он пренебрежительно махнул рукой. — Время — великий целитель и все такое. Он потер руки. — Сейчас я собираюсь принести дров. Если я хоть что-нибудь понимаю в погоде, сегодня ночью будут заморозки. Можешь приготовить пару буханок для выпечки, пока я хожу. И постарайся взять себя в руки. Я не буду рассказывать дальше, пока у тебя глаза на мокром месте. С этими словами Квоут прошел через кухню к задней двери трактира. Баст вытер глаза и посмотрел вслед хозяину. — Все хорошо, пока он чем-нибудь занят, — тихо сказал он. — Прошу прощения? — рассеянно отозвался Хронист. Он поерзал на стуле, словно собирался встать, но не мог придумать вежливого объяснения. Баст тепло улыбнулся, его синие глаза уже приобрели вполне человеческий вид. — Я так разволновался, когда услышал, кто ты такой и что он собирается рассказать свою историю. В последнее время он был в ужасном настроении, и ничто не могло его оттуда вытряхнуть — просто сидел часами, уйдя в свои мысли. Уверен, что воспоминания о хороших временах будут… — Баст поморщился. — Я не слишком понятно говорю. Извини, что с тобой так получилось. Я не подумал. — Н-нет, — поспешно пробормотал Хронист. — Это все я… Моя вина. Прости. Баст покачал головой: — Ты был ошеломлен, потому и пытался заклясть меня. — По его лицу пробежала тень недавней боли. — Скажу честно, не очень-то приятно. Ощущение такое, будто тебя пнули между ног, только по всему телу. Да еще тошнота, слабость, но это всего лишь боль, даже на настоящую рану не похоже, — Баст смущенно опустил взгляд. — А я собирался не просто ударить тебя. Я мог убить тебя раньше, чем успел бы остановиться и подумать. Опередив неловкое молчание, Хронист сказал: — Почему бы нам не принять его версию, что нас обоих вдруг поразила идиотическая слепота, и не забыть это? — Хронист даже умудрился выдавить бледную улыбку, весьма сердечную, несмотря ни на что. — Мир? — Он протянул руку. — Мир. — Они пожали руки с куда большей теплотой и искренностью, чем прежде. Когда Баст протянул руку через стол, рукав его задрался, открыв синяк, расцветший на запястье. Он смущенно одернул рукав: — Это он так меня схватил. Он сильнее, чем выглядит. Не говори ему про синяк — он огорчится. Квоут вышел из кухни и закрыл за собой дверь. Огляделся, будто ожидая увидеть весенний лес из своей истории, а не теплый осенний день. Потом поднял за ручки тачку и, шурша опавшими листьями, покатил ее в лес за трактиром. Неподалеку в лесу хранился запас дров на зиму. Полено на полено, дуб и ясень были сложены в высокие корявые стены между древесных стволов. Квоут бросил два полена в тачку, с глухим барабанным стуком они упали на плоское дно. За ними последовали еще два. Движения Квоута были точными, лицо — спокойным, взгляд — отсутствующим. По мере того как тачка наполнялась, он двигался все медленнее и медленнее — будто машина, у которой кончается завод. Наконец он совсем остановился и несколько минут простоял неподвижно, словно камень. Только тогда его спокойствие вдруг рухнуло; и хотя никто не мог его увидеть, он спрятал лицо в ладонях, содрогаясь всем телом под тяжкими волнами беззвучных рыданий. ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ ДОРОГИ В БЕЗОПАСНЫЕ МЕСТА Способность справляться с болью — величайший дар нашего ума. Классическая мысль говорит о четырех дверях разума, которыми всякий может воспользоваться в случае необходимости. Первая — это дверь сна. Сон предлагает нам убежище от мира и его боли. Сон ускоряет течение времени, отделяя и отдаляя нас от того, что причинило нам боль. Раненые часто теряют сознание, а люди, получившие страшные вести, падают в обморок. Так разум защищает себя от боли, проходя через первую дверь. Вторая дверь — дверь забвения. Некоторые раны слишком глубоки и не поддаются исцелению — во всяком случае, быстро. Кроме того, воспоминания часто причиняют боль, тут уж ничего не поделаешь. Пословица «время лечит все раны» лжива: время лечит многие раны. Остальные прячутся за второй дверью. Третья дверь — дверь безумия. Порой разум получает такой удар, что впадает в сумасшествие. Хотя это выглядит бессмысленным, на самом деле польза есть. Бывают времена, когда реальность не приносит ничего, кроме боли, и, чтобы от нее уберечься, разум вынужден бежать от реальности. Четвертая дверь — дверь смерти. Последнее прибежище. Ничто не может причинить нам боль, когда мы мертвы, — по крайней мере, так кажется. После того как убили мою семью, я ушел подальше в лес и уснул. Мое тело требовало этого, и разум воспользовался первой дверью, чтобы унять боль. Рана покрылась корочкой в ожидании подходящего для исцеления времени. Защищая себя, большая часть моего разума просто перестала работать — заснула, если угодно. Пока мой разум спал, многие острые моменты предыдущего дня скрылись за второй дверью. Не полностью. Я не забыл, что произошло, но память поблекла, словно я смотрел сквозь густой туман. При желании я мог вспомнить лица мертвых и человека с черными глазами. Но я не хотел вспоминать. Я отодвинул эти мысли подальше и оставил пылиться в темном заброшенном уголке моего сознания. Мне снились сны: не о крови, пустых стеклянных глазах и запахе паленого волоса, но о более приятных вещах. И потихоньку боль затихала. Мне снилось, что я иду по лесу с Лаклисом — простым и честным охотником, который путешествовал с нашей труппой, когда я был помладше. Он неслышно двигался через подлесок, а я создавал шума больше, чем раненый бык с опрокинутой телегой. После долгого уютного молчания я остановился, чтобы рассмотреть какое-то растение. — Борода мудреца, — сказал Лаклис. — Можно определить по кромке. Он протянул руку и осторожно коснулся названной части листа: она действительно походила на бороду. Я кивнул. — Это ива. Можно жевать ее кору, чтобы уменьшить боль. Кора была горькой и похрустывала на зубах. — Это зудокорень, не касайся листьев. Я не касался. — Эти мелкие ягодки — гореника. Их можно есть, когда совсем покраснеют, но зеленые, желтые и оранжевые — ни в коем случае. Вот так надо ставить ноги, если хочешь идти бесшумно. От такой ходьбы у меня заболели голени. — Вот так надо разделять кусты, чтобы не оставлять следов. Вот так можно спрятаться от дождя, если нет холста. Это отчий корень; есть можно, но вкус отвратительный. Это, — указал он, — прямопрут и рыжекрайник, никогда их не ешь. Вон то, с маленькими шишечками, — колючник. Его можно есть, но только если перед этим проглотил что-нибудь вроде прямопрута. Он заставит тебя выплюнуть все, что есть в желудке. Вот так ставят силок, который не убьет кролика. А вот этот убьет. — Он свернул веревку сначала одним способом, потом другим. Понаблюдав, как его руки порхают над веревкой, я понял, что это уже больше не Лаклис, а Абенти. Мы ехали в фургоне, и он учил меня завязывать морские узлы. — Узлы — интересная штука, — рассказывал Абенти, пока вязал. — Узел будет или самым крепким, или самым слабым местом веревки. Все целиком и полностью зависит от того, насколько хорошо его завязали. — Он протянул руки, показывая мне невероятно сложный узел, натянутый на пальцах. Его глаза поблескивали: — Вопросы есть? — Вопросы есть? — спросил отец. Мы рано остановились на дневку из-за серовика. Он сидел, настраивая лютню и наконец собираясь сыграть нам с матерью свою песню. Мы так долго этого ждали. — Есть какие-нибудь вопросы? — повторил он, прислонившись спиной к огромному серому камню. — Почему мы останавливаемся у путевиков? — В основном по традиции. Но некоторые говорят, что они отмечали древние дороги… — Голос моего отца изменился и превратился в голос Бена. — Безопасные дороги. Иногда дороги в безопасные места, иногда дороги, ведущие к опасности. — Бен протянул руку к камню, словно он согревал, как костер. — В них есть сила. Только дурак станет это отрицать. Потом Бен исчез, и стоячий камень был уже не один, а много — больше, чем я когда-либо видел в одном месте. Они окружали меня двойным кольцом. Один камень лежал поперек двух стоячих, получалась огромная арка, дающая густую тень. Я протянул руку, чтобы коснуться ее… И проснулся. Мой разум прикрыл свежую рану именами сотни корней и трав, четырьмя способами разжечь огонь, девятью капканами, сделанными только из веревки и молодого деревца, и знанием, как найти питьевую воду. Едва ли я задумывался о другой стороне сна: Бен никогда не учил меня морским узлам, отец не успел закончить песню. Я провел ревизию того, что взял с собой: холщовый мешок, маленький нож, клубок бечевки, немного воска, медный пенни, два железных шима и «Риторика и логика» — книга, подаренная мне Беном. Одежда, что на себе, и отцовская лютня — больше у меня ничего не было. Я отправился искать воду. — Первым делом вода, — говорил мне Лаклис. — Без всего остального можно обойтись несколько дней. Я учел уклон местности и побрел по каким-то звериным тропам. К тому времени, как я нашел маленький пруд, спрятавшийся среди берез и питаемый родником, небо за деревьями уже окрашивалось в пурпур. Меня мучила ужасная жажда, но осторожность победила, и я сделал лишь маленький глоток. Потом набрал сухих дров в дуплах и под кронами деревьев. Установил простую ловушку. Поискал и нашел несколько стеблей матушкиного листа и намазал его соком изодранные, кровоточащие пальцы. Жжение помогло мне не думать о том, как я их поранил. Ожидая, пока высохнет сок, я наконец огляделся. Дубы и березы здесь боролись за место под солнцем. Их стволы под пологом ветвей создавали узоры из света и тени. Из пруда вытекал ручеек и, журча по камням, убегал на восток. Возможно, все это было красиво, но я не замечал. Не мог замечать. Для меня деревья были укрытием, подлесок — источником пропитания, а пруд, отражающий луну, только напоминал о моей жажде. У пруда лежал на боку огромный прямоугольный камень. Несколькими днями раньше я бы узнал в нем серовик. Теперь он представлялся мне отличным заграждением от ветра — можно привалиться спиной, когда спишь. Сквозь просветы в листве я увидел, что появились звезды. Значит, прошло уже несколько часов с тех пор, как я попробовал воду. Поскольку мне не стало плохо, я счел воду безопасной и вволю напился. Вода лишь немного освежила меня, зато заставила осознать, насколько я голоден. Я сел на камень у края пруда, общипал стебли матушкиного листа и съел один листик. Он оказался жестким, кожистым и горьким. Я сжевал остальные, но это не помогло. Тогда я еще немного попил и лег спать, не обращая внимания на холодную твердость камня — или притворившись, что мне все равно. Проснувшись, я напился и пошел проверить ловушку, которую поставил вчера. К моему удивлению, в ней обнаружился кролик, все еще борющийся с веревкой. Я достал свой маленький нож и припомнил, как разделывать кролика, — Лаклис мне показывал. Но тут я представил себе кровь и почти ощутил ее на своих руках. Меня затошнило и вырвало. Я отпустил кролика и вернулся к пруду. Выпив еще воды, я сел на камень. Голова кружилась, скорее всего, от голода. Но через мгновение в голове у меня снова прояснилось, и я выругал себя за глупость. Найдя какой-то гриб на мертвом дереве, я съел его, вымыв перед этим в пруду. Он был жесткий, а на вкус напоминал грязь. Я съел все, что нашел. Потом я поставил новую ловушку — убивающую, а почувствовав приближение дождя, вернулся к серовику, чтобы сделать укрытие для лютни. ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ ПАЛЬЦЫ И СТРУНЫ Сначала я существовал как автомат, бездумно совершая действия, необходимые для поддержания жизни. Второго пойманного кролика я съел, и третьего тоже. Нашел полянку дикой земляники, накопал кореньев. К концу четвертого дня у меня было все необходимое для выживания: обложенное камнями кострище и укрытие для лютни. Я даже собрал небольшой запас съестных припасов — на крайний случай.

The script ran 0.014 seconds.