1 2 3 4
Пауза.
Шан. Алеш, ну ты совсем грустный. Так не надо!
Алексей. Шан.
Шан. Что?
Алексей. Я не грустный. Просто… мне трудно говорить с тобой, когда я тебя хочу. Ты меня мучаешь.
Шан. Алеш, я не мучаю, я… просто мне хочется всегда это растянуть, как праздник. Родители еще долго будут спать, дверь заперта, я одна с тобой.
Алексей (обнимает подушку с изображением Шан). Я хочу тебя!
Шан. Хорошо, милый, как ты скажешь.
Изображение Шан гаснет. Алексей сбрасывает одеяло с кровати, стягивает умницу с подушки и натягивает ее на кровать как простыню. Быстро и нервно раздевается, опускается перед кроватью на колени, трогает кровать тремя пальцами. Во всю растянутую умницу возникает изображение лежащей на кровати голой Шан. Алексей начинает целовать ее тело, затем ложится на нее и овладевает изображением Шан. Они стонут.
Шан. Милый…
Алексей. Любимая…
Пауза.
Шан. Алеша…
Алексей. Люб…лю те…бя.
Шан. Я люблю тебя.
Алексей (ворочается, приподнимаясь). Я… ты… такая…
Шан. Не вставай, подожди. Полежи на мне. Пожалуйста.
Алексей (замирает). Просто я… хочу тебя видеть…
Шан. А я хочу тебя слышать. Твое сердце. Лежи. Чтобы вместе… (Делает громче звук.) Слышишь?
Звуки бьющихся сердец Шан и Алексея.
Алексей. Да.
Шан. Твое бьется сильнее.
Алексей. А твое чаще.
Пауза.
Алексей. Хорошо. Тебе хорошо со мной? Это правда?
Шан. Правда, милый мой.
Алексей. Мне ужасно… ужасно хорошо… (С силой сжимает в объятиях кровать.) Милая моя… самая… самая… моя…
Лежат, гладя изображения друг друга. Проходит время.
Шан. Море, лес или горы?
Алексей. Море. Ты – мое море…
Шан (командует). Гоа.
Вокруг кровати Алексея возникает голограмма морского прибоя и белого песка. Обнявшись, Алексей и Шан лежат как бы в морском прибое. Звучит песня Дорис Дэй “When I Fall In Love”.
Алексей. Шан, что нам делать?
Шан. Милый. Я что-то хочу сказать.
Алексей. Что?
Шан. Только пойми меня правильно.
Алексей. Я тебя всегда пойму.
Шан. Понимаешь, я очень люблю тебя. И буду любить. Но у меня есть…
Алексей. Кто-то?
Шан. Да нет! У меня есть страх.
Алексей. Страх? Чего?
Шан. Страх, что, когда мы встретимся по-настоящему, мы что-то потеряем.
Алексей. Почему?
Шан. Не знаю, может, это глупость. Но так часто бывает у vertu lovers.
Алексей. Это чушь. Чушь! (Смеется, гладя ее изображение.) Наоборот. Мы станем любить другу друга еще сильнее.
Шан. Я боюсь.
Алексей. Не смей. Не смей! Я вот сейчас сяду и буду любоваться твоей красотой. Чтобы вылечить тебя от всех страхов!
Алексей встает с кровати, берет стул, садится. Смотрит на обнаженную Шан. Легкий морской прибой прокатывается по ее телу.
Шан. Ну вот. Зачем я, дура, тебе все сказала?
Алексей. Ты такая… с ума сойти…
Шан. Я твоя.
Алексей. Хочу… (Ложится на Шан.)
Шан. Милый.
Они целуются. Вдруг изображение Шан начинает колебаться.
Шан. Ой, Алеш, у нас опять землетрясение… черт… надо же! Идиотство! Опять трясет… (Слышен стук в дверь.) Все, милый, мне родители стучат!
Изображение Шан исчезает, остается только голограмма пляжа с морским прибоем. Алексей лежит в этом прибое, приподнимается, садится. Сидит в напряженной позе. Морские волны ритмично проходят сквозь его тело.
XLIV
Супруге околоточного надзирателя при нанорынке “Новослободской” Агафье Викторовне приснился сон, что она, забив себе в голову теллуровый гвоздь, конфискованный ее мужем у какого-то полупрозрачного индуса, превратилась в осу асмофилу. Превращение это доставило Агафье Викторовне большое удовольствие: тело ее, потеряв привычную пухлявость, сжалось, удлинилось, наполнилось невероятной силой и подвижностью, а на спине выросли и затрепетали мощные и легкие крылья. Замирая от восторга, жена околоточного вылетела в окно своей спальни и полетела по родному Замоскворечью. Ей захотелось сразу навестить подругу, супругу другого околоточного Зою Федоровну и похвастаться своим фантастическим преображением, но вдруг сердце торкнуло, и она почувствовала в себе некий высший долг: черно-желтый живот ее распирало от яиц. Ощущение это было вовсе не обременительно, а наоборот – наполнило душу Агафьи Викторовны еще большим восторгом. А самое главное, она почувствовала, что оплодотворили ее в самом Кремле, и не кто другой, как сам Государь. Всем своим новым телом она вдруг ощутила и поняла, что должна совершить нечто важное, высокое, государственное, что нужно Государю и всей стране, но одновременно и очень приятное, нежное, что доставит ей большое удовольствие. От предчувствия этого удовольствия у нее сладко засосало в сердце. Ревущие за спиной крылья сами понесли ее к цели – роддому на Лесной, где четыре года назад она благополучно разрешилась мальчиком. Влетев в форточку окна, она пролетела над головами пьющих чай акушерок, миновала молельную, пролетела по коридору и оказалась в просторной спальне со спящими грудничками. Трепеща от переполняющего ее умиления и восторга причастности к государственному делу, она стала опускаться на спящих грудничков и откладывать в их нежные тельца очаровательные бело-розовые личинки верноподданности. Личинки, словно жемчуг, переливались перламутром, выскакивая из длинного яйцеклада. Груднички все тихо и сладко спали, словно были внутренне готовы к этой процедуре. Красивые яйца исчезали в нежных спящих тельцах. И этот сладкий грудничковый сон, эта белая тишина спальни, этот мягкий жемчуг струящихся по яйцекладу яиц, это опьяняюще приятное чувство облегчения от каждого выложенного яйца наполнили упругое тело Агафьи Викторовны блаженством. Ее огромные фасеточные глаза, видящие все вокруг, заслезились от наслаждения. Она заметила, как в дверь спальни тихо вошли главврач роддома Равич, старшая акушерка и пожилая сестра-монахиня. Лица их благоговейно заулыбались, сестра перекрестилась. И она поняла, что они все знают, что все давно уже ждали ее прилета и все готово к этой важнейшей процедуре. И от осознания этого, от вида этих людей, которые лицезреют процесс кладки столь полезных яиц-личинок, из которых в будущем вылупится нечто яркое, большое, государственно полезное, возвышенно-верноподданное, Агафье Викторовне стало еще приятней. Захлебываясь слезами нежности и умиления, она несла, несла, несла яйца до тех пор, пока последнее яйцо, мучительно-сладко пройдя по длинному и узкому яйцекладу, не вошло в тельце грудничка по имени Арсений. Но едва это произошло и полосатый живот Агафьи Викторовны опустел, как лицо главрача Равича потемнело от ярости, он захлопнул дверь и угрожающе вынул из-за своей грузной спины руку с мухобойкой. В руках старшей акушерки оказалась швабра, сестра вытянула из рукава свернутую в трубку умницу. Молча, зловеще трое стали приближаться к Агафье Викторовне, еще переполняемой только что пережитым. Предчувствуя неладное, борясь с послеяйцекладовой истомой, она взлетела, направляясь к окнам, но они все были герметично и надежно закрыты. Над головой свистнула мухобойка, Агафья Викторовна метнулась в сторону, перед ней швабра рассекла воздух так, что турбулентные потоки воздуха сбили ее с пути, она метнулась к полу, заметила спасительную щель под дверью, в которую можно пролезть, но в эту секунду умница монахини с размаху сшибла ее на линолеум пола. Агафья Викторовна забилась на гадком гладком сером полу, силясь взлететь, но подошва сестры опустилась могильной плитой, давя и сокрушая.
Кр-р-рах-х-х!
Агафья Викторовна проснулась в поту, тяжело перевела дух. Была уже четверть десятого, муж давно ушел на службу, солнце просвечивало сквозь тюль. Из кухни доносились знакомые звуки: ее мать кормила ее сына.
– Господи… – пробормотала Агафья Викторовна, садясь.
Придя в себя, спустила ноги с постели, нашла ими тапочки, встала, перекрестилась на иконостас, потянулась, зевнула, подошла к окну, отвела слегка тюлевую занавеску.
Горлов тупик был, как всегда, заставлен самоходами торговцев, приехавших на “Новослободской”.
Летел противный тополиный пух.
– За что же они меня раздавили? – спросила Агафья Викторовна у тупика, повернулась и, почесываясь, зашаркала в уборную.
XLV
Большие республики Берн!
Банда из китайского крылатого легиона окончательно узурпировала власть в столице. Выборы в парламент прошли с чудовищными фальсификациями и подтасовками. Ни один большой не стал сенатором. Нас бессовестно оттеснили от власти. Пять месяцев назад, когда китайские легионеры и армия Сопротивления вышибали из Берна салафитов, нас использовали как пушечное мясо. Это мы шли на танки на Нордринге, мы ломали ворота собора под пулеметным огнем, это нас жгли из огнеметов на Бубенбергплац. Тому виной наш врожденный героизм, доброта и отзывчивость. Теперь же мы стали обузой для Берна и его новых правителей. Китайцы при поддержке маленьких, а также прокитайски настроенных горожан провели большую подковерную работу, настроив граждан республики против нас. Оказывается, это большие виноваты в грабежах и мародерстве! На больших свалили не только унизительное разграбление винного магазина “Мевенпик” и ничтожное похищение двадцати восьми сырных голов из “Ххээсбуэб”, но и общеизвестное проникновение в золотохранилище Национального банка. Хотя все знают, что в банк через жидкие проломы пролезли маленькие из группы Бильбо Бешеного по наводке бандита, предателя родины и коллаборациониста плотника Вольпе, при помощи теллура вошедшего в контакт с казненным салафитами довоенным руководством банка. Похищенное этой бандой золото и пошло на подкуп избирателей в пользу китайских выдвиженцев. Теперь вся полнота власти в столице и республике у легионеров и их маленьких пособников, которые получили большинство мест в парламенте. Нам же, подлинным героям войны, нынче уготована участь граждан второго сорта. Как скотину, нас по-прежнему хотят использовать только на тяжелых работах. Не бывать тому! Пора начать Большой Поход больших на Берн! Большие! Мы собираемся завтра в 12:00 в Боллигене в бункере Федерального собрания. Просьба приходить только с дубинами, без холодного и огнестрельного оружия. Наш поход должен носить сугубо мирный характер.
Долой китайских узурпаторов
и их пособников!
Mutig, mutig, liebe Brüder![72]
Mir werde gwinne![73]
XLVI
“Друг мой Надежда Васильевна, бросай ты своих кукол, бросай телевизию, садись на авион и прилетай ко мне. Ты даже вообразить себе не можешь, как замечательно у нас весною в Пошехонье!” – успела написать своим ровным, ясным, почти школьным почерком Елизавета Павловна, когда в дверь их дома позвонили.
– Кто бы это… – пробормотала она, подводя световое перо к новой строке, но вдруг с досадой вспомнила, что это пришел молочник, пропадающий уже вторую неделю из-за “болезни”, а попросту из-за пьянства, и сейчас придется прерваться, отсчитывать деньги Варваре, говорить в сотый раз и ей, что творог не нужен вовсе, яйца не нужны, а топленого молока требуется всего одна бутылка.
“С утра сегодня что-то постоянно отвлекает, как морок какой-то…” – подумала Елизавета Павловна, откладывая перо и закрывая умницу, на которой она писала, как всегда от руки, все письма и теперь письмо Наденьке Суминой в далекую Медынь.
Она выпрямилась на скрипучем венском стуле, сцепила руки замком и принялась разминать их, словно готовясь к игре на фортепиано, за которым уже давно и, судя по звукам, безнадежно Рита с бабушкой разучивали “Веселого крестьянина”.
Часы в гостиной пробили полдень.
“Двенадцать! – с досадой полумала Елизавета Павловна. – Ничего не успеваю, выходной проходит бездарно…”
Она встала и пошла в гостиную на мучительные звуки старого “Синьхая”.
Там все было по-прежнему: Рита с бабушкой за фортепиано, Володенька с географией за столом, старая кошка на старой кушетке.
– Ритуля, золотце, не зевай, счет, счет. – Худая, слегка трясущаяся рука бабушки коснулась нот, словно вслепую ощупывая их.
– И-раз-и-два-и-три-и-четыре-и… – считала шестилетняя Рита, покачивая аккуратной светло-каштановой головкой с косичкой и стучала своею ножкой по ножке стула.
Елизавета Павловна опустилась на все такой же скрипучий венский стул, усаживаясь за круглый стол напротив Володеньки, раскрашивающего в своей растянутой на столе умнице остров Сахалин с двумя японскими иероглифами посередине. Не обращая внимания на мать, сын заливал контур острова желтым цветом. Лицо сына, как и всегда, когда он делал что-либо точное и серьезное, имело выражение болезненно-сосредоточенное, упрямый, с TR-спиралью вихор его торчал над смурым лбом, полные губы оттопырились почти плаксиво.
“Надо бы все-таки изловчиться и свозить их летом хотя бы на озера, если не получается с Черным морем… – Елизавета Павловна с нежностью смотрела на подростковый, упрямый, прыщеватый лоб сына. – Володенька даже не смотрит на меня… Я надоела ему со своими советами и наставлениями… Матери трудно стать авторитетом у подростка… почти невозможно… особенно такой, как я… Что я? кто я?.. Недоучившаяся медичка… неполучившаяся певица… женщина со слабым характером, с вечной своей непоследовательностью, бесхарактерностью, бесхребетностью…”
Она вспомнила про запойного молочника.
“Наверно, еще и языками сцепились с Варварой… это невыносимо… бред кругом нарастает, как корка ледяная, бред быта нашего подчас невыносим, он заполняет все вокруг, через него все труднее продираться, но надо смиряться, надо делать усилие, надо желать всем добра, всем, всем, и Варваре, и этому пьянице молочнику…”
– Бред быта, – произнесла она вслух.
Сын мельком взглянул на мать и снова опустил голову.
Дверь открылась. В проеме показалась грузная фигура Варвары в сером длинном платье и бело-красном переднике.
– Молочник, – с ноткой раздражения опередила ее Елизавета Павловна.
Но Варвара сделала неуверенный жест назад своей распухшей от стирки, оголенной по локоть рукой:
– Лизавет Павловна, там к вам какой-то мужчина странный, они прямо это… ждать не хотят, лезут… говорят, что вы давно ждете его…
– Какой еще мужчина? – стала привставать Елизавета Павловна.
Но тут Варвару слегка отодвинули, и темная мужская фигура в чем-то грубом, сером, долгополом, забрызганном дорожной грязью шагнула из двери в гостиную. Человек с небритым, загорелым лицом, с болезненно блестящими, словно ничего не видящими, запавшими, бессонными глазами сделал два шага, снял маленькую затертую шапку со своей коротко остриженной головы, прижал к груди и встал.
Елизавета Павловна замерла, так и не встав. Бабушка поднесла пенсне к своему складчатому, всегда виновато-озабоченному и вечно помятому лицу, глянула и выдохнула:
– Господь Вседержитель…
Рита, перестав играть и отстукивать ножкой, исподлобья уставилась на вошедшего. Володенька, неприветливо окинув фигуру взглядом, задержался на этом обветренном, загорелом лице и вдруг беспомощно открыл рот, прошептал, меняясь лицом:
– Папа…
Елизавета Павловна встала, оттолкнулась руками от стола так, словно этот стол был ее жизнью все эти четыре последних года, тяжкой, измученной ожиданием жизнью, от которой никуда нельзя было ни убежать, ни спрятаться.
Она прижала ладони ко рту. Темно-блестящие глаза вошедшего встретились с ее глазами. Грязная, смуглая рука мужчины, сжимающая шапку, разжалась. Шапка упала на пол.
– Сереженька! – вскрикнула Елизавета Павловна страшным, сдавленным голосом.
Майский ветерок качнул ветви старой, цветущей, вероятно, уже в шестидесятый раз вишни, и пестрая тень тоже качнулась, поплыла и зарябила по подробной вышивке праздничной вологодской скатерти, по тарелкам, чашкам, самовару, по лицам взрослых и детей, сидящих здесь в саду за круглым столом, по лицу Сергея Венедиктовича Лукомского. Его худощавое, умное лицо было все так же беспокойно напряжено, хотя уже и побрито его старой электробритвой “Браун”, прождавшей своего хозяина на полке в ванной комнате все эти четыре года, глаза, запавшие в глубоких темных глазницах, все так же безумно и бессонно блестели, словно еще не увидели самых родных и близких людей на свете, людей, о которых грезили ночью и наяву, теперь сидящих вокруг него в этом родном маленьком саду под этой родной старой вишней, дико разросшейся за это бесконечно долгое время.
Одетый в белую косоворотку, Сергей Венедиктович сидел, держась одной рукой за руку жены, другою – за руку сына, сжимая их подчас слишком сильно, словно стараясь удостовериться, что эти люди – уже не мучительные призраки, приходившие к нему по ночам все эти четыре года разлуки.
Он говорил. И родные слушали его.
– Тяга человечества к наркотическим веществам поистине неизмерима. Своими корнями она уходит в далекое прошлое, в каменный век, когда люди жили вместе с природой, вместе с животными, и даже тогда они жевали листья коки, они вдыхали дым, они пили сок корней, ели галлюциногенные грибы. Родные мои, я прекрасно вижу то далекое время, когда, окруженные девственной природой, ночью, у костра, одетые в шкуры убитых ими зверей, наши пращуры ели растения, дарующие им иллюзии. Казалось бы, в отличие от нас они должны были бы довольствоваться только миром материальным, миром видимым и осязаемым, быть всецело согласованными с миром природы, брать от него лишь необходимое для выживания и продления рода, только мясо животных, только сладкие корни растений, только шкуры, палки и камни, помогающие им охотиться, изготовлять одежду, согреваться в холод, делать орудия охоты и рыбной ловли, но их притягивали иллюзии уже тогда, ибо человек изгнан из рая, а посему он никогда не будет в согласии с миром окружающим, в случае древних людей – с миром природы. Пропасть между миром и человеком была фатальной уже тогда, когда еще мамонты и махайродусы оглашали своим ревом девственные леса, когда и сам человек больше походил на зверя. И тот косматый, закутанный в козлиную шкуру человек с маленьким лбом и сильными челюстями уже тогда брал в свою грубую руку гриб и подносил этот маленький гриб ко рту своему не как пищу, а как возможность обретения других миров.
Лукомский замолчал, обвел глазами заросший, запущенный сад, поднял взор вверх, туда, где в просветах кучевых облаков виднелось майское небо.
– Все меркнет, все бледнеет и гаснет рядом с божественным теллуром. Этому продукту нет равных в мире наркотических веществ. Героин, кокаин, кислота, амфетамины – убожество рядом с этим совершенством. Положите каменный топор рядом со скрипкой, и лишь тысячелетиями вы сможете измерить дистанцию между ними. Человек разумный развивается, его мир меняется, усложняется, обрастает все новыми суммами технологий, человек извлекает из веществ атомическую энергию. Меняются и вещества, помогающие человеку выживать в этом мире. Шар, куб, пирамида, цилиндр, конус, усеченный конус, тор, спираль – продукты нового времени, новых технологий. Одно время они казались нам суперпродуктами. Многие пробирующие говорили одно, их голоса сливались в хор звенящий: это вершина, совершенство, нам нечего больше желать, мы удо-влет-воре-ны! И так длилось почти двадцать лет. До открытия божественного теллура. Родные мои, сбросьте с этого стола тарелки, чашки, вилки, поставьте сюда большие весы, накройте их медные чаши черным бархатом, возложите на левую бархатную чашу все перечисленные мною продукты, а на правую – всего лишь один серебристый, блестящий теллуровый гвоздь. И вы узрите чудо – правая чаша победоносно вниз пойдет, ибо гвоздь теллуриевый перевесит всю геометрию современных наркотических технологий, все эти пирамиды, торы и шары бесславно вверх поплывут, ибо легкими оказались, ибо не ровня они великому теллуру, ибо рожами своими гранеными не вышли!
Почти выкрикнув последнюю фразу, он замер на минуту, успокаиваясь, затем продолжил:
– А вместе с ними поплывут вверх подобно шарикам воздушным и все лаборатории, напичканные техникой, людьми и препаратами, полетят, надутые собственным бесславием, ученые со своими формулами, маги и алхимики, создавшие все эти убогенькие пирамидки, кубики, цилиндрики, надеющиеся, что человечество подобно дитяти заиграется в эти кубики-пирамидки, заагукает, запукает радостно и пустит благодарную слюну: слава вам, кудесники новых чудес! Но человечество – не ребенок. Человек – это то, что жаждет истины. Человек – это то, что должно не преодолеть, но преодолевать. Ежедневно, ежечасно, ежеминутно, ежесекундно…
Сергей Венедиктович смолк, повернул свою коротко остриженную голову, показывая правую часть, где над ухом виднелся крошечный шрам.
– Потрогайте, – произнес он.
Родные протянули свои руки и по очереди ощупали шрам.
– Мое путешествие к божественному теллуру затянулось на четыре года, – продолжал Лукомский. – Но я ни минуты не жалею об этих годах, хотя понимаю, как страдали вы все это время. Я тоже страдал от разлуки с вами, страдал ужасно, чудовищно. Сколько бессонных ночей провел я, думая о вас, мои родные люди! Хоть бы один радиопоцелуй от вас, хоть бы одну занозинку… Но я не только страдал от разлуки. Я и радовался, что, вернувшись, смогу рассказать вам о таком чуде, которое сделает вашу жизнь осмысленной, полноценной, возвышенной. И осознание этого помогло мне перенести бесконечно долгую и трудную дорогу, разлуку, лишения, вытерпеть все то, что выпало испытать, все, с чем столкнулся на долгом пути к теллуру. О, этот путь, эта дорога к мечте…
Лукомский закрыл бессонные глаза свои и замер, словно мысленно снова двинулся по той дороге. Он заговорил, не открывая своих глаз:
– Я проехал Рязань в лошадином вагоне, откупался кровью и спермой от тартарских бандитов, работал грузчиком в Башкирии, воровал на Урале, унижался и побирался в Барабине, провел три месяца в фильтрационном лагере в Теллурии, где меня четыре раза изнасиловали. И перенес все это только ради того, чтобы мне девятнадцать раз забили в голову теллуровые гвозди. И это произошло.
Он открыл глаза.
– Вы знаете, в чем мощь теллура. Он возбуждает в мозгу нашем самые сокровенные желания, самые лелеемые мечты. Причем – мечты осознанные, глубокие, выношенные, не просто импульсивные позывы. Все известные наркотические вещества всегда вели нас за собой, навязывая свои желания, свою волю и свое представление об удовольствии. Помню, когда я впервые попробовал обыкновенную кислоту, мне было всего одиннадцать лет. Я увидел картины, которые меня поразили, но и испугали одновременно. Это вам знакомо, родные мои. Впоследствии мы научились с этим справляться, получать почти всегда только удовольствие. Другие, более совершенные продукты действовали по тому же принципу. Но теллур… божественный теллур дает не эйфорию, не спазм удовольствия, не кайф и не банальный радужный торч. Теллур дарует вам целый мир. Основательный, правдоподобный, живой. И я оказался в мире, о котором грезил с раннего детства. Я стал одним из учеников Господа нашего Иисуса Христа.
Казалось, что глаза Лукомского наполняются слезами, но они лишь заблестели новым, особенно глубоким и сильным блеском.
– Все мои детские и юношеские грезы, все размышление про жизнь Господа, про Его деяния и подвиг воплотились. Я стал одним из апостолов. Я был с Ним, я ходил по Палестине, слышал Нагорную проповедь, пил вино в Кане Галилейской, плавал по Генисаретскому озеру, видел выходящего из пещеры ожившего Лазаря, очистившихся прокаженных и стадо свиней, бросившихся с обрыва в море, спал в Гефсиманском саду, рыдал в бессилии на Голгофе, когда римлянин проткнул распятого на кресте Спасителя копием своим…
Он замолчал. Молчала и семья его.
– Я видел все, – произнес Лукомский так, что жена и сын вздрогнули. Лицо матери жены Лукомского исказилось беспомощной гримасой, и слезы потоком хлынули из старческих оплывших глаз. Но она не подняла своих рук, чтобы отереть слезы. Жена держала мужа за руку и смотрела на него в упор так, словно была вместе с ним и в Кане, и на Голгофе. Раскрасневшееся лицо готового разрыдаться сына дышало горьким упреком: почему я не был с тобою, отец? И только шестилетняя Рита сидела по-прежнему неподвижно, оцепенев, широко открыв голубые глаза свои и глядя как бы сквозь отца.
– Родные мои, – продолжил Лукомский. – Теперь у всех нас есть цель в жизни. Мы знаем, что делать. Мы знаем, как нам жить дальше. И ради чего жить.
Он резко встал, опрокинув стул, который неожиданно бесшумно упал на молодую майскую траву, взял свою дочь под мышки и поставил ее на стол. Девочка, совершенно не удивившись этому, все так же смотрела перед собой широко открытыми глазами.
– Дочь моя, скажи то, что горит в сердцах наших, – произнес Лукомский и опустился на колени.
Жена, сын и мать жены тоже опустились на колени.
Дочь Лукомского подняла лицо свое и, глядя сквозь ветви цветущей вишни на солнце, заговорила:
– Отче наш, сущий на небесах. Да святится имя Твое, да приидет царствие Твое, да будет воля Твоя и на земле, как на небе. Хлеб наш насущный дай нам сегодня. И прости нам долги наши, как и мы прощаем должникам нашим. Не введи нас в искушение, но избави нас от лжи и неприязни.
– Аминь, – произнес Лукомский.
И облегченно улыбнулся впервые за этот бесконечно долгий и трудный день.
XLVII
Ширится степь. Покорно предо мною расстилается.
Под копыта белой кобылицы моей стелется бескрайняя степь. Кто измерит степь? Чем измерить простор ее? Только стрелой верного арбалета моего да разбегом неистовым кобылицы моей. Да полетом желаний моих.
Хэйя!
Неси меня, кобылица, по пути моих желаний. Расстилайся, степь, ковром бескрайним подо мною. Свисти, ветер. Звени в моем клине теллуровом.
Хэйя!
Свободной живу я. Не удержали свободу мою ни город, ни люди. Родилась я в темном городе, в каменном гробе зачали меня отец и мать моя. В каменном гробе родила меня мать. В каменных гробах живут городские. Рождаются в гробах каменных, живут и умирают в них. И перекладываются умершими в гробы деревянные, чтобы навсегда земля поглотила их. Стоит ли жить, чтобы из одного гроба в другой переложили? Стоит ли жить, чтобы медленными каменногробовыми желаниями удовлетворяться? Стоит ли жить, чтобы глохли желания в каменных гробах городов?
Хэйя!
Открыл мне теллур простую истину. Бежала я из темного города, из каменного гроба. Променяла я скорбную мать мою и медленного отца моего на кобылицу и арбалет. Кобылица – мать моя. Арбалет – отец мой. Нет у меня никого ближе кобылицы да арбалета. Только их люблю я, только им доверяю, только им верность храню.
Хэйя!
Ветер, звезды да степь – друзья мои. Дорожу я дружбой их, берегу ее. Дорог мне совет друзей моих, не променяю его ни на что другое. Ветер поет мне попутную песню, звенит в клине, шепчет в ухо верные слова. Звезды указывают дорогу, предостерегают и берегут, направляют и предупреждают. Степь стелется под ноги кобылицы моей, дает мне постель, баюкает травами. Поют мне травы степные песни ночи.
Хэйя!
Мир мой – простор степной. Следить и прятаться, скрываться и нападать, догонять и преследовать, любить и убивать – вот желания мои. Зорок глаз мой, чутко ухо, верна рука. Увижу я и услышу, догоню и настигну, подчиню и поражу.
Хэйя!
Быстрее ветра летит стрела моя. Не знает она промаха, не ведает пощады. Еще быстрее – желание мое. Несет оно меня к цели, помогает избежать стальной пули.
Уворачиваюсь я от пуль человеческих, ибо я – быстра, а люди из каменных гробов – медленны. Медленны их мысли, медленны желания, медленны их стальные кони, медленны и пули их. Сколько пуль этих прожужжало мимо быстрого тела моего сонным трутням подобно? Сколько стальных коней тщились догнать белую кобылицу мою? Сколько охотников, вышедших на меня поохотиться, превратила я в дичь?
Хэйя!
Звенит тетива арбалета моего, летят стрелы к медленным телам. Падают, пронзенные стрелами моими, рушатся удивленно на степную землю. Быстрая смерть настигает медленные тела. И остаются они в степи. Похищает быстрая смерть медленных людей из гробов городских. В степи остаются они, свободные. Вместо гроба – ветер да звезды, вместо священника – орел степной, вместо дьяка – черный ворон. Травы отпевают убитых мною.
Хэйя!
Убиваю я охотящихся на меня. Похищаю тех, кого хочу. Хочу мужчин, хочу женщин. Мужчин люблю я сильно горячим удом моим. Женщин люблю я нежно горячим моим языком. Холодеют сердца их от любовной ярости моей. Но мимолетна эта любовь. Оставляю я мужчин и женщин, вылюбив их до изнеможения. В степи остаются уставшие от моей любви тела их. Будут помнить они жар желаний моих. Вряд ли кто из медленных людей может так любить, как я. На тоску и плач обрекаю я этих мужчин и женщин. Будут тосковать по горячему телу моему, будут плакать ночами в городских гробах своих. Но некому помочь любовью в каменном городе. А мой путь – дальше в степь, к новым целям и желаниям.
Хэйя!
Поет мне ветер попутную песню. Гудит степь под копытами кобылицы моей. Указывают звезды мне верный путь, направляют и предостерегают. Умерло время в сердце моем. Есть лишь пространство и жажда желаний. Я счастлива вечно.
Хэйя!
XLVIII
Итак, Патрик и Энгельберт решили-таки провести свой медовый месяц в путешествии по экзотическим странам. И первой из них стала СССР – Сталинская Советская Социалистическая республика.
Сама идея начать путешествия с СССР пришла в голову Патрику, а кому иначе? Только его быстрый, поверхностный, ни в чем не сомневающийся ум мог придумать такое. Впрочем, флегматичный Энгельберт не стал противиться, ему было просто все равно. По сути, лишь одно приводило его в трепет: Патрик, его соломенно-жесткие волосы, его худой, вечно подростковый торс с ребрами, готовыми прорвать нежную кожу, его вечно надтреснутый голос. А где, в каких странах, на каких континентах и планетах можно видеть, целовать и трогать Патрика – все равно.
– СССР! – произносил Патрик по-русски и смеялся, щелкая самого себя по сережке-птеродактилю.
По правде сказать, особого смысла не было в идее Патрика, но был личный мотив: его дедушка родился в Санкт-Петербурге в день распада СССР. Этот же дедушка потом эмигрировал из путинской России во Францию, женившись на студентке-француженке, ставшей бабушкой Патрика. От русского языка у Патрика осталось три десятка слов да смутные воспоминания о чтении дедушкой довольно странных русских сказок про какого-то дурака, разъезжающего на печке и умеющего говорить на рыбьем языке.
Спокойного и обстоятельного Энгельберта интересовал лишь вопрос их безопасности в этой необычной стране. Но безопасность туристам гарантировали.
Первого июня они прилетели из Вены чартерным рейсом в единственный аэропорт СССР, носящий имя Сталина, впрочем, как и все в этой крошечной стране.
– On y est, Babar![74] – сказал Патрик Энгельберту, когда самолет сел под хлопки туристов-сталинистов.
– Willkommen, mein Kitz[75], – ответил Энгельберт Патрику.
Они поцеловались.
Впрочем, между собой они старались общаться на снова вошедшем в моду английском. Любовникам пришлось делать языковой выбор. Надо признаться, выбирать было из чего. Родители увезли двенадцатилетнего Патрика из Франции, охваченной ваххабитской революцией, в безопасную Швецию, где он вырос и поступил в технический университет, дабы по окончании заниматься холодными машинами. Дома у Патрика говорили преимущественно по-испански, его отец родился в Кордове и юношей сбежал во Францию от печально известной испанской Черной Пятницы, обрушившей все надежды испанской экономики. Устроился официантом в парижском пригороде и через пару лет женился на матери Патрика, полурусской-полуфранцуженке, в то время горничной в отеле “Ватерлоо”.
Энгельберт родился в Мюнхене в интеллигентной семье с богатой историей. Его прадед был известным баварским филологом-германистом, одна бабушка пела в опере, другая преподавала историю Средних веков, один дед, теолог, покончил собой в Индии, бросившись с любовницей со знаменитой скалы, другой всю жизнь занимался орнитологией и концептуальным искусством. Отец Энгельберта, химик по образованию, бежал с семьей из охваченного ваххабитской смутой Мюнхена в горы, к своему чудаковатому брату, решившему после самоубийства отца жениться на албанской крестьянке, поселиться в деревеньке Обербухбихль и слиться навсегда с природой. Брат променял профессию экономиста на фермерский труд и удивительным образом в нем преуспел. Отец Энгельберта, вынужденно присоединившись к брату со своим семейством, вовсе не собирался задерживаться в живописных Альпах, но после подавления смуты Бавария вдруг отделилась от Германии, став самостоятельным государством, что почему-то ввело отца в продолжительную депрессию. Брат же его, анархист и пантеист, ликовал. Отец Энгельберта, мать и оба брата так и не вернулись в город, оставшись в Обербухбихле. Энгельберт же решил уехать учиться в Мюнхен на философа, хотя все отрочество говорил про пластическую хирургию и генную инженерию. Рационально объяснить свое желание он не смог.
– Я хочу осмыслить, – произнес он на семейном совете.
На депрессивного, уже подружившегося с алкоголем отца эти слова подействовали гипнотически, он сразу согласился. В выборе странной по нынешним временам профессии отцу померещился знак благополучия, наступающего после смутного времени. Он без разговоров оплачивал учебу и карманнные расходы сына, лишив его необходимости подрабатывать официантом. Уже четыре года Энгельберт был занят только философией. И занятие это доставляло ему удовольствие.
С Патриком они познакомились на ярмарке технических достижений во Франкфурте. Поехать туда Энгельберта заставила не любовь к технике, к которой он был равнодушен, а модная книга философа Су Чжэня “Машина из Бога”, сокрушившая европейских неодеконструктивистов и метнувшая дюжину увесистых булыжников в Nichtsein und Postzeit[76] Гектора Мортимеско. Энгельберт искал визуального подтверждения сногсшибательным идеям Су Чжэня.
Патрика он приметил возле пятой модели известной машины по превращению слов в гастрономические блюда, кои при желании могли получить и отведать посетители ярмарки. Любознательный Патрик, заплатив небольшую сумму, произнес в словозаборник русское слово “пиздец”, и машина, слегка поурчав, выдавила из себя нечто овально-зеленовато-розовое, с оранжеватыми протуберанцами и бордовым полушарием посередине. Блюдо пахло неопределенностью.
– Вы будете это есть? – поинтересовался Энгельберт, наблюдая.
– Обязательно! – тряхнул своей лохматой головой Патрик так, что его серьга-птеродактиль открыла клюв и каркнула.
Патрик и его птеродактиль сразу понравились Энгельберту. Он тоже заплатил машине и произнес: Dasein[77]. Из полупрозрачного раструба машины выполз красивый кубик цвета слоновой кости.
Стоя рядом и запивая свои произведения горьким франкфуртским пивом, они познакомились. Для Энгельберта образ Патрика навсегда соединился со вкусом куба: легкое рыбное суфле, приятно тающее на языке.
Вкус своего “пиздеца” Патрик так и не разобрал. Но мужественно съел все. В Энгельберте ему понравилась массивность, спокойствие и основательность, он сразу окрестил его Слоном и интуитивно почувствовал, что у Слона большой хобот. Что оказалось правдой.
Проведя ночь в паршивой гостинице, днем они были вынуждены расстаться, отправляясь каждый восвояси. Шесть раз они занимались любовью виртуально. И решили летом встретиться по-настоящему и съездить “в крутое место”.
Теперь это случилось.
Из аэропорта с пятиметровым хрустальным Сталиным их забрал молоденький голубой (как и заказали) гид и повез в столицу СССР, тарахтя на хорошем анлийском.
История этого государства сама по себе была крутой экзотикой: сразу после распада постсоветской России и возникновения на ее пространствах полутора десятков новых стран трое московских олигархов-сталинистов выкупили кусок пустующей земли в сто двадцать шесть квадратных километров у Барабина и Уральской Демократической Республики. На этот остров сталинской мечты хлынули состоятельные поклонники усатого вождя. Бедным же сталинистам путь был закрыт. Довольно быстро новое государство провозгласило себя, отгородившись от окружающего постимперского мира внушительным забором с электричеством и пулеметными гнездами. Строительство сталинского рая в отдельно взятой стране шло стахановско-голливудскими темпами, и уже через шесть лет страна распахнула свои двери для туристов. Они не заставили себя ждать: чартерные рейсы не успевали доставлять желающих взглянуть на “самое справедливое государство в мире”, население которого исповедовало новую религию – сталинизм.
Олигархи, надо признаться, воплощали свою мечту творчески и с железной сталинской неумолимостью. Помимо грандиозного строительства ими были выкуплены почти все атрибуты, оставшиеся от правления советского диктатора, включая и останки его самого. В столице СССР, Сталинграде, был возведен огромный мраморный храм, где под толщей пуленепробиваемого стекла обрели покой мощи “вождя всего прогрессивного человечества”. Была создана новая религия, обоснованием и толкованием которой занимались не последние интеллектуалы и богословы.
Каких только туристов не повидал СССР за эти годы! Здесь были левые радикалы, троцкисты, анархисты всех мастей, бунтари с живыми татуировками Че Гевары, ветераны партизанских войн, модные писатели, уставшие и не уставшие от жизни толстосумы, мазохисты, фетишисты, сумасшедшие и, наконец, просто туристы, неутомимые глотатели информации и изображений.
Сталинисты же собирались здесь сугубо по делу на свой регулярный съезд, проходивший в специально построенном Дворце Советов – в пять раз уменьшенной копии циклопического трехсотметрового оригинала, так и не воплощенного в Москве при жизни вождя.
“Сталинисты всего мира, соединяйтесь!” – под этим лозунгом проходил каждый съезд.
И они соединялись каждые пять лет, делясь пережитым, читая доклады, извергая проклятия капитализму, монархизму, ревизионизму и оппортунизму, рапортуя об очередной сталинской пятилетке, сливаясь в коллективном оргазме оваций и здравиц в честь своего бессмертного усатого бога…
Дорога из аэропорта в столицу проходила через сопки, покрытые мелколесьем и добротными особняками.
– Это дачи или дома? – спросил Энгельберт гида, привычно теребя тонкие пальцы Патрика.
– Здесь живет наша творческая интеллигенция, – пояснил юноша. – В Сталинграде в основном проживают те, кто занят в сфере услуг.
– А какое население столицы? – спросил Патрик.
– Триста тысяч, – прошептал в ухо Патрику основательный Энгельберт.
– Триста сорок две тысячи шестьсот четыре человека, – с обворожительной улыбкой поправил гид.
– И все – только в сфере услуг? Круто! – Патрик щелкнул по птеродактилю и коснулся пальцем кончика маленького носа Энгельберта.
– Храмы, Дворец Советов, музеи, кинотеатры, рестораны, магазины, бани, бассейны, спортзалы, дома терпимости – все требует постоянной заботы, – пояснил гид.
– И никакого промышленного производства, – глубокомысленно кивал Энгельгарт.
– СССР производит только сталинистские атрибуты, книги и фильмы. У нас чрезвычайно чистый воздух.
Воздух и впрямь бодрил и радовал свежестью. Любовникам повезло с погодой – солнце сияло, небо синело.
Программа была насыщенной. После ланча путешественников ждал поход в главный храм СССР – к мощам Сталина. Величественное пирамидальное здание внутри блистало и лучилось дорогим убранством и поражало симбиозом православия, конструктивизма и классицизма. Мраморные колонны уходили ввысь, сияли паникадила, слепили золотом громадные серп и молот. По центру храма высился алтарь с иконостасом, отображающим житие божества. Перед алтарем покоился стеклянный супрематический гроб с мощами. Боковые грани храмовой пирамиды украшали внушительного размера иконы сподвижников, написанные в строго классической манере. Патрику понравился Ежов в красной тоге и с раскаленными щипцами в руках, Энгельберту запомнился благообразный белобородый Калинин в березовой роще с крестьянами и животными, а также Вышинский в судейской мантии и с сияющими весами в руке. Первый напомнил ему о Баварии, коровах и родителях, второй – об университете и несданной курсовой работе по новой антропологии.
В храме, как в кинотеатре, рядами стояли мягкие глубокие кресла, позволяющие даже полулежать. Это было удобно. Из разложенного кресла прекрасно обозревался потолок, расписанный в стиле Микеланджело: бородатый, укутанный облаками и похожий на Маркса Саваоф протягивал длань возносящемуся обнаженному, красивому и молодому Сталину, окруженному серафимами.
В храме подавались освежающие напитки, разносимые маленькими людьми. Гид на время их оставил. На храмовых пилонах светились тексты главной молитвы новому святому на трех языках – русском, китайском и английском.
“Святый Сталин, святый Стальной, святый Совершенный, помилуй нас…” – так начиналась молитва.
Полулежа в кресле и почитывая молитву, Энгельберт запустил свою длань в ширинку Патрика.
– Легкий петтинг, Слон? – спросил Патрик, принимая от снующего меж кресел малорослика стакан с яблочным шотом.
– Не повредит, – прихлебывал безалкогольное пиво Энгельберт.
Во время ласк он был неизменно неразговорчив.
Из храма их повезли в музей, полный голограмм, макетов, экспонатов и документов. В отдельном зале были выставлены подарки Сталину, полученные им еще при жизни. Патрика позабавило (круто! круто!) рисовое зерно с портретом Сталина, вырезанным китайскими коммунистами. Энгельберту запомнился телефон от рабочих польского города Лодзь: земной шар, трубка в виде молота, рычаг в виде серпа.
После музея Энгельберт, как всегда, устал, а Патрик возбудился и захотел искупаться. Возник гид, они поехали на городской пляж, уставленный скульптурами пловчих. На пляже громко звучали сталинские песни, по водоему плавали лодки с нарядно одетыми молодыми людьми.
Несмотря на жаркое сибирское лето, вода все-таки оказалась прохладноватой, Патрик быстро вылез из нее, а упорный Энгельберт все же поплавал, преодолевая себя. Сидя в шезлонгах, друзья потягивали вполне приличное местное пиво.
– Господа, не забывайте, вечером у вас встреча с самим, – подсказал гид.
– Как же можно это забыть? – расслабленно пробормотал Энгельберт.
– Круто! – Патрик хлопнул по ладони Энгельберта. – Слон, ты готов к встрече с оригиналом?
– Naturlich… – Энгельберт сощурился на белые лодки. В каждой из них сидел юноша и девушка с букетиком.
Он сосчитал лодки. Их оказалось восемнадцать.
Пляж и вода возбудили у путешествующих аппетит, и вскоре они уже сидели в грузинском ресторане “Гори”, пили киндзмараули, пробовали богатые белком, зеленью, перцем и жирами грузинские блюда и слушали любимые песни Сталина в исполнении ансамбля в национальных одеждах.
После обеда потянуло в постель.
Непродолжительная близость любовников закончилась сном. Который был прерван через полтора часа звонком гида, сообщившего, что настало время встречи.
Приняв душ и выпив по чашечке густого грузинского кофе, друзья оделись и спустились в вестибюль, где их ждали гид и автомобиль “эмка”[78] с улыбчивым шофером, одетым по моде 30-х годов прошлого века.
– Господа, вас ждет удивительное путешествие, – артистично затараторил гид, провожая их к машине. – Наше государство дает возможность туристам совершить бесплатный теллуровый трип, оказаться в великой, грозной и героической эпохе развитого сталинизма и встретиться лично с товарищем Сталиным. Вам, просвещенным европейцам, известна, надеюсь, книга знаменитого европейского интеллектуала Светония Ликуидаса “Мои семь встреч со Сталиным”, повествующая о семи его путешествиях в Советский Союз, которые он совершил здесь, в течение трехмесячного пребывания в нашем государстве. Эта книга стала мировым бестселлером, ее уже успели экранизировать, а диалоги Ликуидаса с вождем разошлись у левой европейской интеллигенции на цитаты.
– “Нет человека – нет проблемы, товарищ Ликуидас, – вспомнил Энгельберт. – Есть робот – есть проблема”.
Гид радостно засмеялся красивым ртом.
– Круто! – заметил Патрик, ничего не слышавший про Ликуидаса.
– Уверен, вам встречались и другие воспоминания, например, актрисы Хлое Робинс, ставшей любовницей вождя и узнавшей удивительные свойства его скрытной, измученной, одинокой и богатой на глубокие чувства души, медиамагната Бухвайцена, открывшего после трипа суперуспешный телеканал Stalingrad, автомобильного короля Хопкинса, сумевшего после общения с вождем спасти от банкротства одну из своих компаний…
– Вот это я знаю! – перебил Патрик, хватая Энгельберта за ухо. – Представь, Слон, этот чувак, после того как ему здесь забили гвоздь, решил модернизировать два своих убыточных автомобильных завода. Он это сделал, и прибыль выросла сразу на сорок процентов. Но самое крутое – никто толком не знает, что он сделал конкретно! Заводы выпускают те же самые машины, но почему-то их стали покупать активней!
– Мистика? – спросил Энгельберт, глядя в окно машины, медленно ползущей по проспекту Сталина.
– Черт знает, может, у него просто мозги заработали лучше, как обычно после теллура. Я говорил тебе, что у меня открылись способности к воздухоплаванию и к плаванию. Я легко получил права летяги и стал лучше плавать, реально! Раньше я охренительно побаивался воды.
– Да, я помню… – Энгельберт погладил пальцы Патрика.
Год назад он сам тоже попробовал теллур, поднакопив присланных отцом денег. Это было сильно: он провел незабываемое время в великой Афинской школе и узнал много нового. С великим Платоном он не нашел общего языка, а просто долго и мучительно-бессловесно целовался, замирая от восторга, а затем позволил богатырского сложения философу делать с собой все, что тот захотел. Пифагор ему показался скучнейшим занудой, старик Плотин почему-то вызвал у Энгельберта мистический ужас, а вот с бодрым и толерантным Парменидом удалось наладить продуктивный диалог, в результате которого посланник двадцать первого века сумел доказать древнему греку – не без помощи Гегеля, Хайдеггера и Сартра, – что небытие так же реально, как и бытие, следовательно, оно такое же чистое настоящее, а значит, бытие не вечно, ибо порождено небытием.
Но способностей от этого трипа не прибавилось, а память сохранила лишь вкус властного и настойчивого языка Платона.
Гид тараторил про европейских политиков, хлынувших в СССР за “идеологической поддержкой после удара ваххабитского молота”. Французский президент и берлинский курфюрст якобы тоже побывали здесь и общались со Сталиным по национальному вопросу.
Энгельберт не очень верил гиду. Да и вообще, его не очень интересовало это туристическое, придуманное, насквозь искусственное государство, в котором они оказались по воле Патрика. Сталин его тоже не интересовал. Но модного Ликуидаса он читал, а как иначе? Его Dochsein und Postzeit[79], полемизирующую с Nichtsein und Postzeit великого Мортимеско, прочли все студенты философского факультета. Но побывать в 37-м году, коли уж оказался в СССР, все-таки надо было. В своей книге Ликуидас посвятил этому году две главы, так как побывал там дважды – сперва как палач НКВД, допрашивающий театрального режиссера Мейерхольда, потом уже как сам Мейерхольд, которого следователь мучил бессонницей и избивал резиновой дубинкой. У Ликуидаса получился энергичный экзистенциально-философский очерк “Машина вынужденно– и не вынужденно-желанного насилия”, в котором он делился своими переживаниями и восторгами от трипа, “проапгрейдившего психосоматику, отформатировавшего телесность и перезагрузившего экзистенцию” так, что в следующем трипе, уже став одним из членов сталинского Политбюро, он опустился перед вождем на колени и поцеловал ему руку. На что вождь пробурчал: “Не валяй дурака, Калиныч”.
– Чистая голова… – задумчиво произнес Энгельберт.
– А я давно свою не мыл! – со смехом признался Патрик.
В просторном храме Встречи их ждали прелестные девушки в белом, раздели, обрили головы, усадили в мраморную ванну, вымыли, растерли алтайскими маслами и облачили в белые одежды с деликатно вышитой сталинской символикой. Напившись горноалтайского травяного чая, туристы подписали традиционный контракт об отсутствии претензий в случае ущерба здоровью, после чего их передали в руки седобородого теллурийца с выразительно-спокойным лицом. Усадив их в специальные кресла и проведя необходимые манипуляции, он забил в их гладкие, ароматные головы два теллуровых клина.
Патрик умер через восемь минут. Мозг Энгельберта боролся со смертью почти четыре часа.
Любопытно, что в СССР до них было всего два летальных исхода от теллурового трипа: первый раз ушла в иные миры тридцатилетняя англичанка, приехавшая в сталинское государство со своими родителями-коммунистами, вторым скончался девятнадцатилетний биорэпер из Анголы, мечтавший встретиться с советским джаз-пианистом Цфасманом и записать с ним трек в 30-м году. Эти погибшие, равно как и Патрик с Энгельбертом, не были сталинистами. Зато многочисленное племя поклонников усатого Отца Народов никоим образом не страдало: все они возвращались из путешествия довольными и помолодевшими, даже одна девяностотрехлетняя чеченка, выпустившая впоследствии книгу под громким названием “Я плюнула Сталину в морду”.
А Патрику и Энгельберту почему-то не повезло.
Почему? Никто не знает…
Их замороженные тела были доставлены родным за счет СССР.
Вот такая история.
XLIX
Я видел худшие умы своего поколения, вырванные теллуром из черного безумия, умы
преодолевших повседневную трясину болота заурядной жизни,
сбросивших со своих душ бетонную корку мещанской самоуверенности и тупого самодовольства,
растоптавших в одночасье химер земной предопределенности,
стряхнувших со своих глаз пепельно-мохнатую плесень усталости восприятия мира,
раздробивших новыми руками своими липкую скорлупу депрессии,
плюнувших горячей магмой полноценности в унылую морду тысячелетнего сплина,
дохнувших новым дыханием жизни в пустые глазницы пыльных библиотек
пустивших на ветер тысячи книг шизофренической безнадежности, доводящей читателей до психушки и самоубийства,
забивших сверкающий теллуровый кол в могилу земной неприкаянности,
сломавших хребет мрачному дракону человеческого разочарования в самом себе,
восставших навсегда из пепла слабости предыдущих поколений и вознесших светящиеся тела свои на вершины Новой Реальности,
разорвавших ржавые от крови, пота и слез цепи Времени,
Времени, белоглазого палача надежд и ожиданий,
Времени, колесовавшего своей адской машиной миллиарды униженных в ожидании и оскорбленных в крахе надежд,
Времени, заливающего поколения, словно мошек, беспощадным янтарем невозможного,
Времени, оседлавшего человека и рвущего ему рот стальною уздой вечной жажды невозвратного,
Времени, пришпоривающего двуногих в галопе призрачного успеха до их последнего вздоха, до отпущения грехов, до газовых горелок крематория, до горящего носа и плавящихся пуговиц, до теплого пепла в холодной урне.
Что за металл вошел в ваш сонный мозг и наполнил его воображением?
Теллур! Воплощенные мечты! Мысли, ставшие реальностью! Детские фантазии! Рождественский шепот в оттаявшее морозное стекло! Слезы и слюни на подушке! Добрые волшебники! Оживающая царевна! Прекрасный принц! Сказки! Мольбы! Невозможное!
Теллур! Воспоминания о давно ушедших! Умершие любимые, входящие в ваши спальни! Призраки прошлого, обнимающие нас! Запахи пропавших без вести!
Теллур! Мощь воплощения! Мучительные мечтания некрасивых женщин! Мечты калек! Сокровенное нищих и идиотов! Еженощные молитвы одиночек! Упования и просьбы! Параллельные миры, потеснившие реальность!
Теллур! Новые горизонты надежд!
Теллур, сияющий, как облачение ангелов!
Теллур, блистающий, как молнии пророка!
Теллур, божественным скальпелем погружающийся в мозги миллионов!
Теллур, раздвигающий пределы человеческого!
Теллур, наполнивший людей уверенностью в прошлом, настоящем и будущем! Уверенность! Счастье! Радость! До краев! До исступления! До закипания крови! До Великого Успокоения Души!
Теллур, чье имя – Преодоление Времени и Пространства!
Теллур, сделавший нас совершенными!
Теллур!
Ты сверкаешь в ночи прошлых веков человечества! Ты разгоняешь мрак Истории! Ты – путеводная звезда Polaris! Ты раскрываешь могилы! Ты оживляешь солдат, самоубийц и наркоманов, умерших от ран, от бомб, от отравляющих веществ, от передоза, от разочарованности в недостижимом! Ты собираешь их гниющие останки, лепишь их! Ты ведешь их к родным и любимым. Погибших! Захлебнувшихся своей кровью и блевотиной! Потерявших глаза, яйца и головы! Раздавленных танками! Растворившихся в компьютерном тесте электронных иллюзий! Сгоревших на быстром огне войны и на медленном огне безумия! Выпустивших кровь свою в тысячи переполненных ванн! Расплющенных о предрассветный асфальт своего неверия в чудо!
Теллур!
Ты соскребаешь их останки блестящими руками! С асфальта! С заблеванных мостовых! Со стенок ванн! Ты лепишь их новые тела, здоровее прежних! Метемпсихоз гниющих в могилах наркоманов! Реинкарнация испепеленных солдат! Воскресение съеденных собаками нищих! Мощь возвращенной телесности!
Теллуровый колокол собирает вас! Возвращение отлетевших душ! Новые губы! Новые глаза! Они смеются радостно и победно!
Теллур возвратил их к жизни! Они обнимают нас! Мы вместе! Смерти нет! Мы веселы, сильны и счастливы! Мы обнимаемся с нашими мечтами! Мы дождались! Мы отталкиваемся от плоской земли! Мы прыгаем, прыгаем, прыгаем вверх! вверх! вверх! с грязного асфальта! с мостовых! из червивых склепов! из горящих домов! из моргов! из тюрем и лагерей! из братских могил! из взорванных казарм! из неудавшихся биографий! из тошнотворных офисов! из искореженных танков! из отеля “Империал”! из руин городов! из осточертевших вилл! из фитнесов и бассейнов! из кризиса самоидентичности! из-под обломков бетона и любви! из ресторанов и китотеатров! из теплых семейных постелей! вверх, вверх, собранные теллуром! вверх! вверх! к реальной надежде! к воссоединению с несбыточным! к родным и близким! к любимым! к запретно желанным! к невозможно обожаемым! к преступно лелеемым! к великим! к Моцарту и Платону! к Ницше и Достоевскому! к Будде и Христу! Мао и Гитлеру! к новым симбиозам! к победе над Временем! к живым богам! к победе над смертью! вверх! на крыши! над улицами! над рекой! над радугой! вверх, на облака, о теллуровая катапульта! вверх, к пламенным серафимам, к мудрым херувимам, к строгим ангелам, на Престолы и Господства, на Силы и Власти, вверх, вверх, вверх!
L
Картоха кончилася. Все. Как рассвело, проснулся, солнышку поклонился, салом с хлебом закусил, завелся. Проехал тридцать четыре версты по лесу на двух мешках. Последнюю картофелину у мотор закинул, вывози, милая. Проехали, почихал мотор, и встали. Вот так-то. Дальше переть не на чем. Да и не надобно. И встал на нужном месте. Хорошее оно, как нарочно: поляна впереди, дубы-березы в обстоянии, ельник недалеча, прогалки. Слез с самохода, огляделся. Место хорошее. Походил, подумал да и решил. Поклонился солнышку: спасибо тебе, Ярило, что согрело-взрастило для меня место сие. Здесь и обустроимсь. Присел, разложил огонь, конины поджарил, перекусил малость, посерил в орешине. Опосля огляделся: в место сие мине само Ярило направило. Ручей рядом! Счастье великое это. Сперва думал – кто ворчит, быдто барсук? Подошел, глянул – лужица, а в ней – ключик бьет. Напился – вода вкусная, лесовая. А это значит – колодезь уже есть. А ежли есть колодезь – тут мне и дом ставить. И вся недолга. Раскрыл короб, достал мешки, топор, пилу, долото, бурав. Разложил на дерюгу, на колены опустился, поклонился солнышку и говорю: Ярило-свет, пошли мне силы сруб поставить да не ушибиться. И сразу за дело принялся. Руки-то по работе плотницкой стосковались, поди. Шесть годков у княгини самокатил. Много. Да делать неча было, податься было некуда. Работа не чижолая была, хоть и хлопотливая. Кормили порядочно. А все одно – чужой кусок в глотке колом стоит. Ну и ладно, проехали. Поработал на тетю, таперича и на себя можно попахать. Ежли плотником родился – ямщиком не помрешь! Первым делом справил себе струмент: черенок в лопату, вертень в бурав, долбешку, клинья, запасное топорище. Папаша покойный говаривал: струмент завсегда справным быть обязан. Наточил топор, пилу, долото, бурав. А потом рубаху скинул, топор с пилою взял – и шасть в ельник. Токмо щепы полетели! Во как по работе стосковался! Елки выбирал, да валил, да чистил, да обтесывал. Хоть и в глуши лесной жить буду, а сруб себе белый поставлю! Красивай. К закату четыре венца приуготовил. Глянул – сам себе удивился: ну, Гаврила Романыч, силен ты! Попрощался с солнышком, набрал водицы в котелок, сварил кулеш с салом, натрескался с устатку. И сразу в самокат спать завалился. С птицами проснулся, хлебца с кониной пожевал, восхода дождался, солнышку поклонился – и за топор. До заката еще пять венцов вытесал. И на третий день – еще четыре. Не успевал топор точить. Потом взялся за стулья: дуб свалил, нарезал четыре стула в един обхват. На поляне ямы вырыл, камней туда понакидал, стулья угнездил. И стал потихонь на стулья сруб класть. Готовые венцы вязать – радость душевная! Мху тутова достаточно, а что еще надо? Мох мягкай, духмянай, быдто совиный пух. Кладу мох, вяжу венцы, а сам пою, птиц пугаю. Лепота! Стоят березки, мне ветвями машут: будь здоров, Гаврила Романыч, на новом месте! Сложил сруб в обло, окошки прорезал, живородным стеклом позатянул. Дверь сделал. Нарезал стропил, нарубил лозовины, накопал дерну. Крышу себе обустроил толстую, правильную. Наложил на нее бульников. Пол из полбревен сплотил, щели живородом позаделал, чтоб зимой в ширинку не задуло. Отошел, глянул – хороша избушка получилась! И дал себе продых. Прошелся с ружьишком по окрестностям. Крупную дичину не встретил. Но кабаньи порывки видал, да и лосиный след, стало быть, водятся они здеся. По тетерке промазал, зато трех дроздов накрыл одним выстрелом. Чудо! Вот и приварочек к кулешу. И все лето обживался, обустраивался. Раскопал ручей, выложил колодезь бульниками. Пожег поляну, раскопал, огородил от кабанов пряслом: по весне посажу картошку-скороспелку, семена-то я припас, а как поспеет – накопаю, заложу в самокат и – поедет у меня железный конь! А с железным конем мне тут и черт не брат. По лесу раскатаюся. И на охоту куда надобно доеду, кабана-лося завалю, домой привезу, на пушного зверя капканы поставлю, сошью себе одежу ладную. Соли у меня три пуда, покамест хватит, засолю лосятины, сооружу коптильню, буду грудинку кабанью коптить. Сперва очаг черный обустрою, а на будущий год за глиной съезжу на реку, нарублю кирпичей из бульников, сложу печь, обмажу глиною. А там и круг гончарный поставлю, буду крынки-махотки скуделить да обжигать. Наполню их барсучьим жиром, кабаньим салом, орехами, ягодами сушеными, облепихою, грибами солеными. Погребок просторнай вырою, с ледником. Рожь посею, чай, семян прихватил. Буду хлеб печь, пиво варить да на печи греться. Мож, зверушку какую лохматую заведу себе для дружбы, чтоб не скучать. Нам лишнего не надобно, ни баб, ни кина, ни пузырей, ни пирамидок, ни гвоздей, ни войны, ни денег, ни начальства вашего. Так и доживу свой век. Дом есть, крыша не текет, пожрать есть что. На работу ходить не надобно, паши знай на себя любимого. Спи, когда тебе вздумается. Кланяйся токмо солнышку. Ласкай токмо зверушку лохматую. Пререкайся токмо с птицами лесными. Что еще человеку надо?
|
The script ran 0.008 seconds.