Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Эйвинд Юнсон - Прибой и берега
Язык оригинала: SWE
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_contemporary

Аннотация. «Я хотел создать образ современного человека, стоящего перед необходимостью применить насилие, чтобы предотвратить еще большее насилие», — писал о романе «Прибой и берега» его автор, лауреат Нобелевской премии 1974 года, шведский прозаик Эйвинд Юнсон. В основу сюжета книги положена гомеровская «Одиссеия», однако знакомые каждому с детства Одиссеий, Пенелопа, Телемах начисто лишены героического ореола. Герои не нужны, настало время дельцов. Отжившими анахронизмами кажутся совесть, честь, верность… И Одиссей, переживший Троянскую войну и поклявшийся никогда больше не убивать, вновь берется за оружие.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 

Месавлий выбрал две сухие лучины, зажег их и быстро опалил щетину на свиной туше. Эвмей вспорол борову живот, пастухи вынули внутренности. Сердце, печень и почки сложили в отдельный сосуд. Часть потрохов бросили в огонь, хижина и двор тотчас наполнились запахом горелого мяса. Двое старших пастухов принялись разделывать тушу топориками и ножами. Эвмей отрезал несколько маленьких кусочков мяса, обернул их полосками сала, посыпал жертвенной мукой и положил в огонь, где им надлежало сгореть. Так обычно приносили жертву. Потом они отрезали несколько хороших кусков, насадили их на вертел и стали ждать, пока мясо обжарится. Жир шипел, стекая в огонь. Пастухи шумно глотали слюну. Эвмей сам ворошил угли, а подпаски следили за вертелом. Когда все было готово, мясо сложили на большое деревянное блюдо. Эвмей отрезал кусок нимфам, чтобы они заботились о хорошей питьевой воде, и кусок Гермесу, чтобы он приумножил хозяйские стада и богатства, потом отрезал жирный кусок грудинки гостю, а потом не скупясь оделил остальных. Месавлий поставил на стол хлеб, разбавленное водой вино, и они приступили к трапезе. Вечер получился отличный. На дворе шумел проливной дождь, вода натекала в хижину сквозь щели по углам крыши и через дымовое отверстие. Они долго ели, осушили два кратера вина, но говорили мало. Дым и чад густым облаком стелились под потолком, от вина стало клонить в сон. Пастухи начали зевать, вышли за дверь помочиться, потом улеглись на нары и, завернувшись в просохшие плащи, захрапели. Странник сидел с Эвмеем на скамье перед кучей золы. — Я все думаю, не пуститься ли мне завтра поутру дальше в путь, — сказал он. — В город? — Да, думаю, в город. Эвмей обернулся к нему, взгляды их встретились. — Вообще-то Госпоже всегда можно чего-нибудь порассказать, это дело прибыльное, — заметил он не без иронии, — Если вы можете сообщить какие-нибудь новости… К примеру, если вы слышали, что Супруг уже на пути к дому. И все же вам лучше подождать, пока вернется домой Телемах. Если он вернется. Они стали подозрительными, им повсюду мерещатся заговоры и шпионы, и появляться в городе одному опасно для… для чужеземца вроде вас. Когда вернется Телемах, вы можете пойти туда с ним. — Ты думаешь, он придет сюда? — Так думают боги, — сказал Эвмей, но в голосе его не было чрезмерного религиозного пыла. — Да и сам я так рассудил. Мне подсказывает это здравый смысл, вот я и жду Телемаха. Он предупрежден и знает, что в проливе его подстерегают. В городе они пока еще не осмеливаются на него напасть. — А вдруг он приведет с собой подмогу, Эвмей? — Хорошо, коли партия женихов так думает, — сказал свиной жрец и несравненный свиной предводитель. — Но сам я сомневаюсь, чтобы он привел с собой военные корабли. Думаю, он вернется один, с ним будут только его собственные друзья. Не такой я простак, чтобы вообразить, будто Нестор и Менелай начнут ради него войну. — Не начнут, — сказал гость. — И все же ведь это ради Менелая он — Одиссей то есть — пошел на войну. Так мне сдается. — Ничего не знаю, — сказал Эвмей. — Не берусь судить. Но, будь я на вашем месте, я подождал бы несколько дней. Вам ведь спешить некуда? Или вы спешите исполнить то, что собираетесь? — Я… Да нет, я не очень спешу, Эвмей. Но позволь мне задать тебе вопрос. Что Телемах, хороший человек? Я хочу сказать — в главных чертах. Молодые люди — они ведь такие… такие разные. А он каков? Стоящий он человек? — Можно сказать, он парень неплохой, — ответил Эвмей. — Но он еще не оперился. Со мной, со здешними людьми и с людьми в усадьбе он всегда обходился по-хорошему. Но он слишком много мечтает. Он, как бы это сказать, одержим своим отцом. Он так много о нем слышал, так о нем тосковал. Он во власти своего отца, сказал бы я, а отец его во власти богов. Во власти Зевса и Посейдона. А может, Посейдон над ним уже не властен. Не знаю. На вашем месте я подождал бы здесь, пока оно не созреет. — Что созреет? Эвмей встал, взял лучину, поворошил угли, потом подбросил в огонь пару поленьев побольше. — То, что должно созреть. Как плод по осени. Быть может, игра богов лишена смысла, но время от времени она приносит свой плод. И может, приводит к какому-то выходу, к выходу на короткое время. — Может, и так, — сказал пришелец. — Я обычно ночую в пещере поближе к закуте с супоросыми, — сказал Эвмей. — Не мешает быть рядом, если какая из них опоросится. Они ведь норовят сожрать своих поросят. А я хочу, чтобы к возвращению Одиссея у него осталось хоть немного свиней, — улыбнулся он. — Вы можете лечь на мою постель, — добавил он, указав на ближние к двери нары, застеленные козьими шкурами и овчиной. — А если ночью замерзнете, вот висит мой второй плащ. Он вооружился мечом, висевшим на стене над нарами, завернулся в грязный, плотный шерстяной плащ, взял стоящее у двери копье и молча вышел навстречу ветру и проливному дождю. Он похож на воина, восставшего из могилы, подумал гость. И с этим он остался один. Глава двадцать седьмая. ПОД КИЛЕМ ЗАСКРИПЕЛ ГАЛЕЧНИК I Под килем заскрипел галечник, образовательное путешествие пришло к концу. К вечеру, когда они покинули Пилос и взяли курс вдоль берега Элиды на север, зарядил дождь. Писистрату не хотелось так скоро уезжать из Спарты, да и Елена с Менелаем снова принялись уговаривать их остаться, но все трое проявили лояльность и политическую зоркость и покорились необходимости. Менелай снарядил отдельную колесницу с подарками, на которую взгромоздился двойной шпион Медонт. И они пустились во всю прыть, доступную коням, по дороге, уходившей вверх в сторону Феры, там они на несколько часов сделали привал, а на другой день после полудня прибыли в песчаный Пилос. На развилке, где дорога, вьющаяся вдоль берега, сворачивала в сторону Верхнего города, Телемах вновь подвергся искушению выбора. — Мой отец никогда не простит тебе, если ты не останешься у нас хоть на день, — сказал Писистрат. — Мне надо торопиться, — отвечал Телемах. — Он поймет. А я еще вернусь, когда… когда все утрясется. Если смогу вернуться, если буду жив. Может, еще до наступления весны, может, зимой. Кланяйся твоей сестре Поликасте и передай ей эти слова. Товарищи ждали его возле корабля, они были уже наготове. Едва Медонт и два ларя с подарками оказались на борту, судно отчалило. По лагунам вдоль Пилосского берега шли на веслах, потом задул попутный ветер. Корабль как птица пролетел между Закинфом и Большой землей. В сумерках они совершили прощальное возлияние. Кратер передавали со скамьи на скамью, в руках зазвенели кубки. Большинство считало, что путешествие удалось, хотя одному лишь Сыну выпало побывать не только у Нестора. К исходу вечера многие уже чувствовали себя героями, возвращающимися с Троянской войны. Они плыли на север по длинному и широкому заливу, отделяющему Пелопоннес от берега Акарнании, в сторону Фей [91] и группы изрезанных островов, а когда достигли их, на небо высыпало такое множество звезд, что мореходы без труда направили свой корабль прямо на запад, к южной оконечности родной Итаки. Юноши были осведомлены обо всем, да и Медонт вновь и вновь не без надрыва напоминал им о дозорных, выставленных на горе и курсирующих в проливе между Замом и Итакой. Свернув парус и опустив мачту, они проскользнули в узкую бухту у южной оконечности острова, к которой редко приставали суда. Телемах без долгих разговоров спрыгнул на берег. — Я побуду у пастухов, — сказал он. — Если смогу, приду в город вечером. И уж никак не позднее завтрашнего утра. Лари вы можете снести в дом Клития. Медонт сообщит моей матери, что я здесь. Если я останусь цел, ни один из вас не уйдет без награды. Они снова оттолкнулись от берега и, все время держась поближе к скалистым кручам, на веслах прошли остальную часть пути через пролив к родному городу. Некоторые успели переодеться в нарядное платье, чтобы сильнее поразить воображение своих земляков. * * * Победа или поражение? Шагая вверх по крутой тропинке, он пытался подвести итог. Когда он уезжал, все было так просто. А теперь на каждом шагу приходилось быть начеку: мокрые от дождя камни стали скользкими и за каждым кустом в засаде мог прятаться дозорный. Победа или поражение? Я стал другим, и теперь я одинок, совсем одинок. Даже если папа вернется домой, все равно я буду одинок, потому что не сумел найти его сейчас, не нашел его след. Телемах возвращался из большого мира. Большой мир — это политика и приятная, интересная беседа. Политика таится в глубине, а поверхность ее такая же скользкая, как нынче тропинка. Лучше будет, если мама поскорей снова выйдет замуж, думал он. Верю ли я, что папа вернется? Нет, не верю. Здесь пахло осенью. Когда он поднялся на гребень горы, туман сгустился настолько, что различить можно было только ближайшие дубовые стволы. Опершись о копье, он пытался сквозь лесную прогалину высмотреть полоску моря. До весны еще далеко. Долго ли он был в отъезде? Всего дней десять. А ведь, когда он уезжал, еще стояло лето. После маминой свадьбы я поеду в Пилос, если останусь в живых, думал он. Если она выйдет за кого-нибудь из местных, я поживу в Пилосе. А потом смогу вернуться домой, уже не скрываясь. И не один. Нестерова зятя так просто не убьешь. Вдали, в глубине леса, послышался лай собак. II Может, оттого, что воздух нынче дышал осенью, стоял туман и сеялся мелкий дождь, она вдруг поняла, что стала слишком старой. Не исключено, что она знала это давно — втайне, неосознанно, — но, когда беременная дочь Долиона прошла через двор, исполняя роль, отведенную ей в жизни Долгоожидающей, Пенелопа это поняла. — Ишь как выламывается, и день ото дня пуще, — сказала она Эвриклее, которая стояла у окна за ее спиной. Разговор происходил после причесывания. Престарелая кормилица Долгоотсутствующего, все такая же дряхлая, хотя почти вездесущая, но, вообще-то говоря, слепая и глухая, поглядела вниз. — Кошка скоро окотится, — сказала она. — Она породистая. Господин Лаэрт вывез ее прародительницу из Египта. Это, наверно, уж тридцать седьмое, а то и тридцать восьмое колено в их роду. — Ты, конечно, понимаешь, что я говорю о девчонке, а не о кошке, — заявила Пенелопа. — О девчонке? — отозвалась Эвриклея. — О ней я и не подумала. Само собой, я вижу, знаю, что она выламывается. Но она на девятом месяце. А в такое время они не в себе. — Это что, Эвримах, я не ошиблась? — Молодая она, — сказала старуха. С наружного двора донесся шум. Пенелопа высунулась из окна, пошире распахнув деревянные ставни и пытаясь увидеть, что происходит за плоской крышей мегарона. Кто-то пробежал через двор. Послышался голос Амфинома, потом Антиноя. Когда они появились в воротах, она увидела и Эвримаха. Постоянный комитет был в полном составе, однако в Женские покои они не поднялись. Они явно ссорились между собою. — Тогда снимите дозорных! — кричал Антиной. — Я уже послал с приказом гонца, — сказал Эвримах. — А сторожевое судно в проливе? — Оно уже возвращается, — спокойно ответил Амфином со своим — как ей теперь показалось — прекрасным дулихийским акцентом. — Я послал к ним гонца, как только узнал, что мальчишки возвратились домой. Телемаха с ними нет. Милостивый Зевс! — подумала она, зажав ладонью рот. Эвриклея притиснула руки к высохшей груди. — Кто его предупредил? — кричал Антиной. — Похоже, что Медонт, — ответил Эвримах. — Его уже несколько дней нигде не могут найти. Ну и, само собой, старуха. Эвриклея сделала шажок вперед и, став рядом с Хозяйкой, поглядела вниз. — Медонт мне за это заплатит! — кричал Антиной. Видно было, что он себя не помнит от злости. — Ну-ну-ну! — успокаивал его Амфином. — Теперь уже ничего не поделаешь. — Ничего? Женихи посмотрели за ограду вдаль, на Нижний город и гавань. Туман рассеялся, но дождь все еще моросил. Корабль пристал к берегу, вот его уже вытащили на песок. Кто-то из молодых людей нес весла и парус, другие держали кувшины с едой и мехи, а позади всех человек пять корабельщиков волокли что-то похожее на лари. Со стороны пролива показалось сторожевое судно, мачта была опущена, оно скользило на веслах; матросы спрыгнули на берег и теперь втаскивали на него длинный, смоленый сторожевой корабль. Даже из окна Пенелопы слышно было, как они бранятся между собой. — Ты слышала? — спросила Пенелопа. — Его с ними нет. Старуха нерешительно прошлась по комнате, сложив руки ладонями вместе и раскачиваясь из стороны в сторону, глаза ее совсем почернели. — С позволения Вашей милости… — начала она. — Да, да, беги! Старуха не побежала, но все же можно сказать, что она припустила шагу. Она не вспомнила о стоявших за дверью сандалиях. Словно серая мышь, потрусила она через оба двора, через наружные ворота, и еще не успела Меланфо завершить свой утренний круг по двору, а Эвриклея уже спускалась по склону к Нижнему городу. И вот в этот-то тревожный час Все Еще Ожидающую и пронзила странная, непрошеная мысль: слишком стара! Я слишком стара. * * * Но вот Эвриклея уже идет обратно, опередив всех остальных, и с ней молодой человек, сын Клития. Пенелопе казалось, что они медлят без всякой надобности. Когда они вступили во внутренний двор, она крикнула из окна: — Ну что, что?! Сын Клития поднял на нее глаза, но Эвриклея ничегошеньки не слышала. Они прошли через прихожую и мегарон и стали подниматься по лестнице. Пенелопа встретила их в дверях. — Уф, — стала отдуваться Эвриклея (притворяется без всякой надобности, подумала Пенелопа даже в эту минуту). — Уф, никогда в жизни не бегала я так прытко! Но голос ее был спокоен, в нем чувствовалось сдержанное торжество. — Ну же! — Ваша милость, — сказал сын Клития (как бишь его зовут?), — Телемах шлет вам привет и просит сказать, что он сошел на берег в другой части острова. — Где? — Он велел передать, что придет в город вечером, а может, завтра на рассвете. — Где он, где он сошел на берег? Да говори же ты, наконец! — Простите, — вмешалась Эвриклея, — но это доказывает, что Телемах человек умный и опытный. Клитиев сын открыл было рот, чтобы продолжать свой рассказ — это было, наверно, его первое дипломатическое поручение, — но Пенелопа махнула рукой: — Ладно, ладно, я все поняла. Он придет один? Посланец был озадачен. — Быть может, военные корабли придут следом завтра или немного позднее, — оптимистически предположила Эвриклея. — Об этом я ничего не знаю, — ответил юноша. Старуха снова сложила ладони вместе. — Так или иначе, он жив! — сказала она. — Хорошо, — сказала Пенелопа. — Спасибо. Можешь идти. И ты тоже, Эвриклея. — Я как раз хотела просить позволения выйти, — отозвалась старуха. * * * Знатнейшие из женихов собрали у наружных ворот что-то вроде сходки. Кроме матросов со сторожевого корабля там был еще десяток женихов из города. Антиной, Эвримах и Амфином снова прошествовали через двор к воротам. И тут же Пенелопа увидела, что сын Клития, как бишь его, — а ведь он подрос, быстро они растут, эти мальчишки! — проскользнул мимо членов комитета; следом за ним, все так же босиком, появилась Эвриклея. Но она осталась во внутреннем дворе, и, когда мимо нее крадучись прошла мерзкая кошка, старуха с небывалым проворством наклонилась и ласково погладила ее по спине. А потом подняла кошку и, положив ее на колени, уселась на скамью у самых ворот. Пенелопа видела, как она почесывает ненавистное животное под брюшком, поглаживает по грудке. Она слышала голоса у наружных ворот, но слов разобрать не могла. И вдруг: — Нет, нет, и еще раз нет! Никогда на это не пойду! Хватит! Будем ждать ее решения. Он нам не помеха. Это говорил Амфином; в воротах он обернулся и с небывалым жаром — он, всегда такой уравновешенный, — что-то еще крикнул собравшимся и пошел через двор обратно к мегарону. Следом за ним показались Антиной с Эвримахом; они разговаривали, идя бок о бок. Эвриклея спустила кошку на землю и поплелась за ними следом. Они что-то крикнули ей — молодые мужчины насмехались над старой каргой. — Они собрали сходку, — сообщила Эвриклея, хотя хозяйка вовсе не звала ее и ни о чем не спрашивала. Старуха стояла у порога, глядя на свои ноги. — Вот как, — сказала Пенелопа. — Они уступили Амфиному, — сказала старуха. — Он не хотел. Он сказал, что хватит. — Не хотел чего? — притворно удивилась Пенелопа. — Его убить, — сказала Эвриклея. — Они его не убьют, когда он придет в город. Да они и не посмеют. Женщина средних лет повернулась к окну. Темнокожая, курчавая, брюхатая дочь Долиона снова совершала моцион по двору. Убить! — подумала она. — Само собой, не посмеют, — спокойно сказала она. — Это Амфином им помешал, — объяснила старуха. — Он из них самый добрый. Молодой, красивый, милый Амфином, подумала она. — Телемах, как уже сказано, придет нынче вечером или завтра утром, — продолжала старуха, хотя никто не просил ее быть такой болтливой, такой назойливой и надоедно многоречивой. — Мне, к примеру, с позволения Вашей милости, очень уж любопытно на него поглядеть. Подумать только, как долго его не было! — Меньше двух недель, — возразила та. — Вот ведь счастье — уехать странствовать в молодые годы, — сказала старуха. — Подумать только, в молодые годы странствовать по свету! Уехать с молодым, красивым, умным, добрым Амфиномом. В Дулихий. Не видеть больше лица Антиноя, не видеть Эвримаха. Не видеть дочери Долиона. Меланфо уселась на скамье с кошкой на коленях. Убить? — подумала Женщина средних лет. III Отец увидел юношу, который стоял под навесом, у его ног весело прыгали четыре собаки. Среднего роста юноша, который еще продолжает расти, с заурядным, неглупым, но и не слишком умным лицом — открытым, неискушенным. Сын прежде всего увидел Эвмея, который засуетился вокруг него, искренне ему радуясь, несколько раз брал его за руку и прослезился. А со скамейки у очага поднялся какой-то бородач. Вид у бородача потрепанный, лицо изможденное, одежда грязная, в лохмотьях. Телемах особого внимания на него не обратил. А отец в своем ясновидении, зрением, обостренным безнадежным ощущением того, что он отвергнут, отринут, в своем ревнивом чувстве к тому, кто был когда-то его дитятей, его малышом, увидел юношу, который вернулся домой после неудавшегося путешествия и пытается неудачу скрыть. Телемах болтал и шутил с Эвмеем и собаками тревожно-развязным, надсадно оптимистическим тоном, но в душе ему все было безразлично — он только притворялся. Он пришел сюда, просто чтобы отдохнуть, побыть вдали от враждебной обстановки, чтобы на краткий миг перевести дух. Чувство, пережитое отцом, было, наверно, сродни тому, что испытывает умирающий, — чувство необратимости. Сын был, наверно, именно таким, каким представлялся ему в мечтах, юношей примерно такого типа. И все-таки отец представлял его себе немного другим, теперь он уже не мог бы сказать — каким. Тот, каким он его себе представлял, канул в небытие и больше уже не явится его мысленному взору — уже начала действовать привычка, уже отсчитывала минуты привычка к сыну реальному. У юноши был прямой, немного мясистый нос Пенелопы и светлые глаза Странника. Подбородок был отцовский, но пока еще неразвитый, безвольный. В складке губ уже проглядывала горечь. Зато движения были мальчишеские, хотя и на переходе к мужественной зрелости. Можно было предсказать: из этого юноши, наверно, выйдет разумный, но, пожалуй, не слишком мудрый и проницательный правитель, добродушный, но, пожалуй, довольно обременительный властелин. Сын представлял себе отца другим, совсем другим. Ни на одно мгновение не пришло ему в голову, что оборванец, вставший со скамьи, может быть Одиссеем. — Лежать! — скомандовал он собакам. — Сейчас я приготовлю еду, Ваша милость, — сказал Эвмей, в первый раз титулуя так Телемаха. — Отлично!.. Сидите, сидите, — обернулся он к незнакомцу. — Места всем хватит, — сказал Эвмей. Они перекусили оставшимся с вечера холодным мясом, заев его хлебом из муки грубого помола. Телемах старался говорить беззаботно и весело, но в голосе чувствовалась принужденность. — Славно оказаться опять у тебя, — сказал он предводителю свинопасов. — Ты, как всегда, весел и бодр. — Ваша милость не так часто заходит нынче ко мне, — заметил Эвмей, почти уже привыкнув к торжественному обращению. — Зато ко мне жалуют другие гости. — Досадно, что погода такая скверная, — сказал Телемах. — Два дня назад во время бури мой гость потерпел крушение у нашего берега, — продолжал Эвмей. — Он собирается в город. Может, Ваша милость прихватит его с собой? Он говорит, что прибыл с Крита и может кое о чем порассказать. — А-а! — сказал Сын, мимолетно взглянув на Странника. — Очень интересно. Весьма интересно, — повторил он еще раз с полным равнодушием. — Послушай, Эвмей, я попрошу тебя исполнить поручение. Он снова посмотрел на Гостя — теперь уже подозрительно. — На него можно положиться, — сказал Эвмей. — Я совершенно уверен: на него положиться можно. — Вот как, — равнодушно сказал Сын. — Тогда выслушай меня. — Вашей милости, пожалуй, нет нужды объяснять, о чем речь. Должен ли я уведомить также господина Лаэрта? — Не надо, это слишком долго, — сказал Сын. — Но маму попроси, чтобы она послала сказать деду, что я вернулся. Если смогу, через несколько дней навещу его сам. А ты разузнай, как обстоят дела, и прямиком возвращайся сюда. Понял? * * * Происшедшее вслед за этим преображение было, как и многое другое, делом рук Афины Паллады. Но обошлось без всякого волшебства — просто совершилось не совсем обычное, но вполне возможное в жизни переодевание. А вызвало его отчаяние. И еще подозрительность. Телемах, юноша, который помнил, что его хотят убить, остался один на один с незнакомцем — тот, правда, был безоружен, но выглядел силачом и был не лишен проворства. Вооруженный копьем, мечом и своим недоверием, стоял Телемах против незнакомца, пока удалялось плохонькое копье Эвмея и его неуклюжий меч. — Вы, стало быть, странствовали? — спросил Сын. — Странствовал, да. — И здесь оказались случайно? Они сели на скамью под навесом. Телемах прислонил копье к бревенчатой стене — ему довольно было протянуть правую руку, чтобы схватить оружие. Развиднелось, но зато стало прохладнее. — Случайно? — переспросил другой. — Пожалуй, можно назвать это случаем. Плывешь по течению, но течением, может статься, правит случай. Он сделал попытку подступиться к самой сути. — Я был на войне, — сказал он. — Но вообще-то я двадцать лет провел в странствиях. Смысл этих слов Сын пропустил мимо ушей. — Вот как? — учтиво и недоверчиво переспросил он. — Очень интересно. И потом вы случайно прибыли именно сюда, именно тогда, когда здесь творятся такие дела, — прибыли именно сюда, в Итаку? — Да. — А чем вы вообще занимались? — спросил Сын. — Может, политикой? Вы — как бы это получше сказать — мало похожи на потерпевшего кораблекрушение. Он не поймет, с отчаянием подумал другой. В любую минуту он из одного только страха может проткнуть меня копьем. Он слишком прост. Но в мыслях его была и нежность: да разве можно требовать, чтобы он понял? Нет, этого требовать нельзя. Собственно говоря, он очень умен. Во всяком случае, не глупее других. — Я очень долго добирался до дому, — сказал он. — У меня сын, и он ждет меня — ждет много лет! И жена. Они ждали меня по крайней мере все последние десять лет. Положение у них шаткое, на них наседают со всех сторон, ее отец хочет, чтобы она снова вышла замуж, а сын ждет своего отца. Полагаю, что ждет. Трудно им приходится. — Интересно, — сказал юноша довольно безразлично, но все же с недоверием. — Надеюсь, вы не из тех, кто является сюда, чтобы наговорить моей матери, будто отец мой вот-вот вернется? А то сюда валом валят бродяги этого сорта. Они хотят, чтобы их накормили и одели, и говорят, будто слышали то-то и то-то от кого-то, совершенно якобы достойного доверия, а тот слышал там-то или там-то — ну хотя бы на Крите, — будто говорят, что мой отец вот-вот вернется домой. Гость проглотил его слова. — Быть может, и я мог бы кое-что рассказать, — заметил он. — Но, к слову, помните ли вы хоть немного, как выглядит ваш отец? — Помню ли! — воскликнул задетый Телемах. — Как я могу его не помнить! Да он каждый день стоит перед моим внутренним взором! Да я с первого взгляда узнал бы его среди тысячи людей, среди тысячи героев. Я подошел бы прямо к нему и сказал: «Ты мой отец!» — Каков же он собой? — спросил Гость. — Каков собой? — переспросил Телемах. — Каков собой? Постойте. Я… — Он подумал. — Ну, он очень высокого роста. Это я хорошо помню. Просто великан, и косая сажень в плечах — хотя здесь на острове, понятное дело, старались представить его меньше ростом, чем он на самом деле был. Был, подумал другой. — Борода у него блестела как золото, да и волосы тоже, — продолжал Сын. — Глаза ярко-голубые, удивительной голубизны. А над левым коленом, с внутренней стороны ноги, тянулся длинный двойной шрам: он в детстве порезался ножом, а потом его ранил вепрь — это мама мне однажды рассказала. — Вы сами видели шрам? Взгляд сына был полон недоверия — взгляд обиженного мальчугана. — А с чего это вы спрашиваете? Что за допрос? Конечно, видел! — Но ведь вам было тогда немногим больше двух лет. — Я прекрасно помню этот шрам, — раздраженно сказал Телемах. — А вообще это вас не касается. Уж мне ли не знать, как выглядит мой отец! — Да, да, конечно, — сказал Гость, — конечно. * * * Скорбь может выражаться по-разному — в черных и лиловых одеждах, в заплаканных глазах, в волосах, посыпанных пеплом, в безобразных звуках, рвущихся из гортани. Но она может выразиться и в ясном сознании, в решимости, в собранности и в том, что человек оглядывает свои руки и ноги. — А как вы думаете, ваша мать узнает вашего отца, если он нынче вернется домой? Сын поглядел на него с изумлением, с укоризной. — Да как можно в этом сомневаться! Мы узнаем его тотчас же. С первого взгляда! «Афина Паллада! — взмолился Странник. — Помоги мне, надоумь меня, подскажи мне правильное решение!» Но это он просто в мыслях учтиво расшаркался перед богиней, он уже сам знал, что делать. Это риск, подумал он, но я должен рискнуть. Он встал. — Я должен вам кое-что показать. Подождите меня здесь, я сейчас же вернусь. Только будьте добры, придержите собак. Телемах тоже встал, схватил копье и стал буравить землю древком. — Я не знаю… я… — начал он. — Вы же видите, я безоружен, — не без едкости сказал Гость. — Уж не думаете ли вы, что я собираюсь привести сюда шайку убийц? Если вы так думаете, то заблуждаетесь. Но если вы упорствуете в своем заблуждении, можете метнуть копье мне в спину, когда я стану уходить. — Я не понимаю… — начал Сын. — Нет, не понимаете, — ответил тот. — Но скоро поймете. А пока придержите собак. Пробираясь сквозь заросли, он снова и снова думал о том, что затея его — ребячество, что она смехотворна, но что иначе поступить нельзя. Он вполз в пещеру — оба его ларя были в целости и сохранности. Телемах должен понять, что я не нищий и не жду от него подаяния. Он никогда не узнает меня, но, может быть, согласится принять меня таким, какой я есть. Никто никогда не узнает меня, но они меня примут. Тело мое они, может, и узнают, может, будут звать меня моим именем. Но меня они не узнают никогда. И он сказал вслух: — Да я никогда и не стану требовать этого от них. Он вынул из ларя одежду, шлем, драгоценный меч и новый наконечник для копья, подаренные Алкиноем. Хитон из тонкого льна был расшит у выреза серебром, белый плащ с синей оторочкой спереди и на спине заткан золотом — он выбрал самый роскошный и царственный из всех нарядов. Запирая лари, он улыбнулся своей безобразной, кривой улыбкой и, взяв платье под мышку, выполз из пещеры. Он наскоро умыл в ручье лицо и грудь и попытался расчесать и слегка пригладить бороду и волосы, прежде чем переодеться. Он обул сандалии, они были новые, скользкие и немного скрипели. Отломив ветку, он ее обстругал, превратив в импровизированное древко копья. Под конец он нахлобучил на себя шлем и повесил на плечо меч. Карабкаясь с узлом старых лохмотьев под мышкой по крутой и скользкой тропинке через мокрые кусты, он подумал — как ни горестно было у него на душе, — что все это на редкость комично. Прежде чем выйти на прогалину, он спрятал узел с одеждой под кустом. Собаки залаяли, потом заворчали, но не двинулись с места. Под навесом ждал Телемах, положив левую руку на рукоять меча, а правой по-прежнему сжимая древко копья. В каком-то смысле Афина Паллада все же вмешалась в дело, она не любит сидеть сложа руки. Она не только повергла Телемаха в изумление, но и заставила пошевелить мозгами. Телемах был от природы набожен, и, когда смесь отчаяния и внутреннего сопротивления, затопившая его душу неравномерными, стремительными волнами, вылилась в звуки, в слова, он выговорил: — Во имя всего святого, что… — И тут его осенила ниспосланная богиней мысль: — Может быть, вы бог? Гость подходил все ближе, ближе, шлем поблескивал в сером свете дня, плащ отливал белизной и золотом, скрип темно-красных сандалий почти не слышен был на утоптанной свиньями и людьми площадке перед хижиной. Сверкали драгоценные камни и янтарь, украшавшие рукоять меча и ножны, а наконечник копья вспыхивал белым, синим, желтым и красным огнем. Все комическое исчезло в эти секунды, это было великое возвращение, в нем было поистине нечто сверхчеловеческое. — Я вернулся домой, — сказал он. — Я здесь. Сын отступил на шаг, прислонился плечом к дверному косяку. Собаки ворчали у его ног. — Если вы бог, скажите сразу, — попросил он. Но он уже знал. Да и как ему было не знать? Он вдруг съежился перед лицом всего этого великолепия; мужчина, которым он стал за время поездки на Большую землю и который, несмотря на все свое отчаяние, чувствовал себя уверенно в своей впервые обретенной мужественности, снова превратился в мальчонку. Тело его замерло в дверях дома, но все остальное его существо — маленький мальчик — кинулось навстречу мужчине, защитнику, подходившему все ближе. — Я вернулся домой, Телемах, я здесь, — сказал тот и, переступив порог, шагнул под навес. — Я здесь, я твой отец. * * * Такое больше не повторилось никогда — ни разу больше им не случалось плакать вдвоем. Собственно говоря, они не знали — во всяком случае, младший не знал, — почему они плачут. Сын отставил копье к стене, оно с шумом упало, задев сиденье и спинку скамьи, он не обратил на это внимания. Глаза его заливали слезы, целые потоки слез, и было в них также разочарование — никуда нам от этого не деться. Он ведь представлял себе возвращение по-другому, но он примирился. Это мой отец, думал он. Я все больше узнаю его. Собственно говоря, он ведь довольно высокого роста, во всяком случае, широкоплеч и крепок. И видно, что он пережил уйму приключений. Отец оплакивал свою судьбу, и вполне возможно, что в эту минуту он подумал (мимолетно, конечно), что нынешняя жизнь на родном острове — идиллия. И эту идиллию он должен разрушить. И тут Сын сказал: — Подумай, папа, они хотели меня убить! Старший осторожно, так, чтобы оно не упало, отставил в сторону копье, протянул руку к юноше, коснулся затененной пушком щеки. — Бедный мой мальчик, — сказал он. * * * Вечером, незадолго до наступления сумерек, когда в хижину возвратился Эвмей, нищий, или, как в глубине души звал его славный свинячий предводитель, Сомневающийся, Все Еще Сомневающийся, сидел в своих лохмотьях на скамье у очага, рядом с Сыном. Слышно было, как с пастбищ возвращаются пастухи. Все вокруг снова заволокло серым туманом и мглой, старый предводитель пастухов устал. — Ее милость все уже знала, — сказал он. — Товарищи Вашей милости, целые и невредимые, разошлись по домам, вещи Вашей милости у Клития, все сторожевые посты в проливе и на горе сняты. Ее милость полагает, что Вашей милости сейчас ничто не угрожает. Они и ее побаиваются, — добавил он, усмехнувшись. — Вашу милость ждут нынче к вечеру. — Торопиться особенно некуда, — сказал Телемах с непривычной уверенностью и твердостью. — У нее есть в запасе еще несколько дней. Я останусь здесь до завтрашнего утра. — Да, с тем, что предстоит, торопиться особенно некуда, — сказал старик. — Этого… Гостя ты проводишь в город завтра после моего ухода, — сказал Телемах. — А сейчас давайте веселиться! Не заколоть ли нам лучшую из твоих свиней и не поставить ли на стол твое лучшее вино? — Я уже сам подумывал об этом, — сказал старик, Главноначальствующий над свинопасами. Он посмотрел на Странника, взгляды их встретились. — Ведь наш хозяин вернулся домой. Глава двадцать восьмая. ПРИГОТОВЛЕНИЯ Самая обыкновенная с виду муха сидела на нижней стороне жирной от сажи потолочной балки из кедра, сучила ножками и грезила о крови. * * * Все чувствовали, что дело близится к своему последнему рубежу, к концу. Одни вели счет на дни, другие мерили мерой человеческой жизни. «Восемь дней, — шептала Пенелопа, — семь дней», — шептала самой себе по утрам Пенелопа и все еще сама не могла решить — много это или мало. Девять дней, восемь дней, семь дней, бормотали или думали женихи, знатные удальцы, исполненные надежд и снедаемые похотью прихлебатели, влюбленные, почтительные или движимые холодным расчетом, и не могли уяснить себе — хорошо это или плохо. Но сроки жениховства истекали. Все они вернутся к другой жизни — один из них женатым на вдове итакийского царя; люди строили догадки, кто это будет, им уже мерещился дулихийский адрес на ее дорожных сундуках. Кто-то останется обделывать свои дела в Итаке, кто-то вернется в свою собственную усадьбу, кто-то отправится грабить еще не разграбленные берега. Кому-то суждена скорая и позорная смерть, кому-то суждено отправиться в Аид на склоне лет, достигнув могущества, а кто-то угаснет в рабстве на чужбине. А другие, все еще не выявленные до конца исполнители самых тайных ролей, вели счет на жизнь и смерть. Шепотом составлялись списки. Двенадцать жизней, перечень имен. Пятьдесят, а может, пятьдесят два человека должны быть уничтожены, и немедля. Сто восемь человек, думал кто-то, кто в своей юношеской ненависти, быть может, переоценивал численность жениховской своры. Свиньи чуяли что-то и хрюкали уже не так горестно, к тому же стояла осень, желудей в лесу было пруд пруди; овцы, не так давно остриженные, стали обрастать новой шерстью, они радовались тоже, и их доверие к людям росло. Как обстояло дело с козами, теперь, по прошествии стольких лет, сказать трудно, но были довольны и они — они тоже. Самые главные обжоры скоро уберутся прочь — уйдут, уедут или вовсе сгинут. Крупный рогатый скот, пасшийся на луговых островах, вздохнул с облегчением и отныне пережевывал свою жвачку более спокойно. А на потолке в мегароне, как уже было сказано, сидела обыкновенная с виду муха, сучила ножками и грезила о крови. Солнце — порой милосердный, а порой жестокий Гелиос, один из главных шпионов на службе у богов, — каждый день совершало свой путь над всем знаемым миром, то в тумане, то в ясном осеннем воздухе, а когда вечерами садилось прямо в море, окрашивало его в кровавый цвет. * * * Пенелопа находила, что сын, конечно, переменился за те дни, что был в отъезде, однако не так сильно, как она вначале опасалась. Он явился домой без военного флота и без рати, но зато привез наряд, отделанный слишком богатой и для нее не по возрасту яркой вышивкой, — очевидно, предполагалось, что она наденет это платье в день своей свадьбы. То был знак внимания от двоюродной сестрицы Елены из Лакедемона. Самого Телемаха одарили тоже — он показал матери подарки, когда, явившись в город, распорядился доставить из дома Клития свои лари. — Они шлют тебе самые сердечные приветы, мама, — сказал он, — И очень рады, что ты в добром здоровье. Но он держался скрытно на новый лад. Раньше у него на лице было написано: глядите все, какой я скрытный, я самый скрытный человек на свете, никогда вам не проведать, что у меня на уме. А теперь все выражалось только во взгляде. И в нем была уверенность: я кое-что знаю. Кроме того, у него появилась какая-то новая повадка, мать невольно подумала: а он стал франтом. На нем все было с иголочки: хитон (его вышивала сама Елена, заметил он мимоходом) был оторочен красной и синей каймой, вместо старого, еще совсем недавно нового, красного плаща он носил белый, расшитый золотом роскошный плащ, подаренный Менелаем, а сандалии царственно-кричащего желтого цвета были украшены серебряными пряжками. Он лоснился от елея и распространял аромат благовоний. Со вчерашнего дня женихи в мегароне были в большом возбуждении и много пили — она все это слышала у себя наверху. Многие пили, быть может, потому, что у них отлегло от души — им не пришлось убивать Сына. Кое-кто из гостей с других островов уже готовился к отъезду, собираясь вернуться домой к осенним полевым работам или встретить свои корабли, которые на время навигации они высылали в море торговать или грабить. Некоторые вообще отступились уже сейчас. Они считали, что все давно решено и нечего здесь околачиваться без дела. Нынче задали прощальный пир в честь двух групп отъезжающих: на дворе резали овец и приносили жертвы богам. — Доволен ли ты своим путешествием? — спросила Пенелопа. — Еще бы, — ответил он. — Интересно ведь повидать свет. — А тебе ничего не удалось узнать… насчет папы? Он уставился на свои желтые сандалии. — Ничего существенного, — ответил он. Телемах испытывал к матери нежность, тревожную, неуверенную нежность. Он шагнул вперед и встал рядом с нею у окна — здесь она чаще всего стояла в последние двадцать три дня. Внизу по двору шла Меланфо с отвисшим животом, его это немного разозлило. — Все будет хорошо, вот увидишь, — сказал он. — Будем надеяться, — невесело ответила она. — В Пилосе меня так хорошо приняли, мама, — сказал он, стараясь говорить самым беспечным тоном. — Я рад, что познакомился с Нестором, вот уж кто царь так царь! — А с Менелаем и Еленой? — Да, конечно, и с ними тоже, — сказал он. — Они тоже замечательно меня приняли. Но в каком-то смысле мне больше понравилось в Пилосе. Я хочу еще раз туда съездить. Зимой, а может, весной. Я так подружился с Писистратом. — Это, верно, один из сыновей? — спросила она, стараясь проявить интерес, любопытство. — У него ведь и дочери есть, и не одна? — Да, — сказал он, теперь уже с живостью, не скрывая своего оживления, — Младшую зовут Поликаста, она… Он старался не глядеть во двор. — Я хотела бы избавиться от этой Меланфо, — сказала Пенелопа. — Теперь-то ее не продашь. Но хотя бы отослать прочь. — Я против этого, — твердым голосом сказал он. Пенелопа искала слова, которые бы его убедили. — Она… она играла такую гадкую роль в заговоре против тебя, — наконец выговорила она. — Я против того, чтобы ты ее отсылала, — сказал он. Прежде чем ответить, она обернулась к нему — материнский взгляд обежал лицо, грудь, плечи сына. — Сколько времени прошло с тех пор, как ты… польстился на нее?.. Он не отвечал. — Месяцев девять, десять? — добивалась она. — Я против того, чтобы ты ее отсылала, — повторил он. — Все будет хорошо, мама. Скоро все переменится. Когда я уеду или когда ты погибнешь, думала она, положив руку ему на плечо. Он спустился в мегарон и как ни в чем не бывало сел на свое место, на свое почетное сиденье. Женихи держались весьма дружелюбно, даже угодливо. * * * Боги желали поторопить Гнев и с этой целью предприняли несколько попыток, прежде чем добились успеха. Если это был успех. Когда Эвмей и Странник уже прошли по узкому перешейку, уже увидели на западе утесистый Зам и на востоке омывающее острова море, а потом миновали почти всю северную часть острова, у них вышла стычка с Главным козопасом, многолетним предателем Меланфием. Они шли уже несколько часов, когда добрели наконец до этого места, знаменательного места у источника в Тополиной роще, у самого спуска в город. Честолюбец Меланфий созвал сюда на тайное совещание нескольких пастухов. Речь, само собой, шла о поставках к хозяйскому столу; на пастбище он подниматься не захотел, он торопился Мы можем сказать гак: Бессмертные Боги отмерили каждому из земнородных известную долю гнева; с одной стороны, они забавлялись, с другой — преследовали определенную цель. Дело в том, что Меланфий слишком уверовал в то, что Партия Женихов убьет Сына, и потому велел заклать множество коз, а потом то ли тайком продал часть козлятины, то ли слишком щедро поставил ее на хозяйскую кухню. И теперь он находил, что женихам подают слишком мало свинины. Пастухи уже разбрелись к своим стадам, получив сначала хорошую выволочку, но это не истощило запаса земнородного гнева, который в этот день был заложен в грудь Главного козопаса. Он остался сидеть у ручья, строя планы. Для него настала пора решать. Сестра его опозорила себя настолько, что теперь он не мог выдать ее замуж, содрав с жениха пристойный выкуп, даже если бы Пенелопа согласилась на ее замужество, да и сам Меланфий мог оказаться в жалком положении, если Долгоожидающая наконец решится и сделает выбор. После долгих лет сватовства женихи и прихлебатели с соседних островов и с Большой земли вскоре насовсем разъедутся по домам, а местная Партия Женихов окончательно превратится в Партию Прогресса или в Партию Единства, и царем, так или иначе, может стать Телемах. Как бы там ни было, нагрянь ревизия, будущность Меланфия под угрозой. Дурных управителей, бывает, прежде чем вздернуть, режут на куски. Он увидел, что к источнику с холма спускаются двое, и стал ждать, чтобы они подошли ближе. Эвмей не отличался красотой, от него несло свиньями, второй был так же грязен и еще худший оборванец: изнуренный, трясущийся, с длинной палкой в руке и нищенской сумой за плечами. Но Меланфий молчал, пока они не присели на корточки у ручья и не напились воды. И тут: — Ишь ты! Сам главный боров вылез поразмяться! Тебе что, делать нечего, Эвмей? Похоже, все свиньи с голоду передохли? Эвмей что-то пробурчал. — Ты что сказал, свинячий царь? — Сказал, что их почти всех перекололи, но скоро грабежу конец. Гнев прибывал с неистовой силой — Меланфий вскочил. — Что это значит? — То и значит, — ответил Эвмей. — Время идет. Идет с соизволения богов, И все меняется. Рослый, мускулистый, черноволосый и черноглазый Предводитель козопасов подошел ближе. В спорах он был не силен, он подыскивал слова и брякнул первое, что пришло в голову: — Это нищие бродяги, которых ты вечно тащишь в город, всех свиней извели, жрут себе и жрут, а проку от них никакого. — Что-что? — Нищий сброд! — заорал Меланфий. — Шляются тут всякие оборванцы! Нечего пялить на меня глаза! И он лягнул незнакомца ногой. Тот не успел увернуться, удар пришелся ему в пах, он пошатнулся. — Ты дорого за это заплатишь, Меланфий! Так проста была игра богов. Странник почувствовал, как в нем закипает гнев, как силой налились мышцы, а руки готовы нанести ответный удар, но все же он удержал Предводителя свинопасов Эвмея. — Спокойней, — сказал он. — Не горячись. — Если Одиссей однажды вернется домой… — начал Эвмей. — Одиссей! — прошипел с презрительной усмешкой Меланфий. — Он-то никогда не вернется. А вот я, нищеброд, могу затолкать тебя в трюм корабля и отправить куда-нибудь подальше, там, пожалуй, за тебя дадут несколько грошей. Если только до тех пор я не сделаю из тебя мерина! — Телемах… — начал Главный начальник над свиньями. — Спокойней, спокойней, — сказал Странник. — Не горячись. — Телемах! — заорал Одержимый Гневом, тот, кого покарали боги, внушив ему неправедный гнев. — Телемах, ха-ха-ха! Ему тоже скоро конец, да-да, и ему тоже. А теперь заткни глотку, а не то оскоплю обоих! Он повернулся к ним спиной и быстро-быстро зашагал к городу. И все же Странник не чувствовал настоящего гнева. Он хотел нанести ответный удар, но скорее из принципа. Это называется принцип? — думал он. — Сдается мне, он сам в один прекрасный день лишится своей снасти, — сказал Эвмей с неожиданной грубостью. Это Гнев переселился в него. * * * Странник увидел дом. Он его узнал. Ограда и стены жилья посерели. По утоптанной множеством копыт и ног дороге, огибавшей наружную ограду, они подошли к открытой площадке у ворот. Вокруг, как прежде, стояли дома соседей, он поискал в памяти их имена. Имена ушедших навсегда товарищей, имена друзей и знакомых, быть может, еще живых. Внизу, где теснились строения Нижнего города и гавани, шли люди — в их памяти жил он сам. Он глядел вдаль поверх их домов — он, обломок и итог Войны, человек, который все же вернулся домой. — Так-так, — сказал он, — стало быть, это жилье Одиссея. Из дома слышалась музыка. Когда они шли по наружному двору, лежавшая в углу на мусорной куче собака подняла голову и принюхалась. Странник огляделся по сторонам. Прежде здесь также играла музыка, подумал он. Кажется, еще вчера я был здесь. Но за одну ночь все постарело. Во внутреннем дворе они остановились у Зевсова алтаря. Позади плоской крыши мегарона возвышалась серая стена высокой части царского дома, с Гинекеем и чердаком. Наверху окна были открыты. Собака зашевелилась было через силу, но в конце концов только приподняла голову. Первым в дом вошел Эвмей. Странник помедлил немного, а потом последовал за ним через прихожую и сел на каменном пороге мегарона. — Глядите-ка! — сказал Козий предводитель, льстивый, встревоженный и запыхавшийся: он только что опустился на стул прямо против Эвримаха. Губы у него были перемазаны жиром — они уже приступили к еде. — В чем дело? — спросил из-за соседнего стола Ангиной. — Что случилось? — удивился невозмутимый Амфином с Дулихия. Эвмей, подошедший к столу Телемаха, наклонился к Сыну: — На пороге сидит наш Гость. * * * Он был дома, он сидел на каменном пороге своего собственного мегарона, и у ног его лежала кожаная нищенская сума, которую ему дал Эвмей. Руки его были изувечены. Мизинец и безымянный палец левой руки скрючились в сторону среднего пальца, а с другой стороны указательный согнулся навстречу среднему, так что казалось, будто рука эта однажды схватила что-то с такой силой, что уже никогда не смогла до конца разжаться. На правой руке недоставало безымянного пальца — он был отрублен под самый корень. На тыльной стороне ладоней виднелись старые шрамы от ран, нанесенных кинжалом, мечом, стрелами и копьями, и свежие царапины от раковин, камней и колючек. Ноги были в синяках и ссадинах, босые ступни в грязи. От него разило свиньями. С порога ему был виден весь зал. За столом у очага сидит его сын, Эвмей наклонился к нему и что-то шепчет. А вокруг за другими столами сидят люди, которых он должен убить. А может, не должен? Телемах видел своего отца. В детстве и отрочестве и в особенности во время нашествия женихов он часто грезил об этом человеке. Теперь он говорил себе: «Это мой отец, я рожден от его семени, это герой, переодетый нищим, герой, которого все славят, ему принадлежит здесь все, ему принадлежит моя мать, и я его сын». Стоит ему закрыть глаза — и он увидит рослого и, уж во всяком случае, широкоплечего и сильного царя, строителя, полководца, предводителя пешей рати и флота под Илионом, Одиссея, который поднимет свое копье, выхватит меч, натянет лук и крикнет зычным голосом. А за ним встанут его товарищи, группа избранных бойцов с его корабля, однажды утром вошедшего в гавань и доверху нагруженного добычей и славой. А на пороге сидит грязный, со всклокоченной бородой оборванец, выглядящий много старше своих лет. Недолго — в течение суток — им предстоит участвовать в общей игре. Во время этой паузы, пока муха еще спокойно сучит ножками на жирном от сажи потолке, приметливый рассказчик, полномочный представитель предания, полоненный преданием комментатор и пытливый слушатель, может окинуть взглядом зал. Десятка два — а то и три — мужчин сидели на своих местах. В дальнем конце зала у двери, возле порога, где расположился нищий, сидели певец Фемий и двойной шпион Медонт, который пытался угадать счастливый номер в лотерее, но пока еще не угадал. Да и кто мог бы угадать его в подобной игре? Во всяком случае, не Антиной, жесткий предводитель, который в эту минуту уже знал, что Пенелопа, если ей будет предоставлена свобода выбора, выберет не его. За соседним с ним столом сидел Эвримах, чаровник, долго питавший вполне обоснованные надежды, который знал, что теперь уже Пенелопа, если ей будет предоставлена полная свобода выбора, выберет не его. Третьим в этой головке был Амфином с Дулихин. Он не знал, но предполагал, предчувствовал, кого она выберет, если сможет выбирать свободно. Он думал об этом со всей серьезностью. Он вернется домой Избранником, Удостоенным высочайшей чести, и она будет блистать на его острове так, как блистает в Спарте Елена. Я, думал он. И это его тревожило. Уж свар из-за ее имущества как пить дать не оберешься, думал он. Меланфий взглянул, показал пальцем, обернулся к Эвримаху и, подняв свой кубок, осушил его залпом. А на дне кубка обнаружилась мысль. Он уставился на нее и подумал: господи! Как я раньше не сообразил, ведь это же самое простое! Лучше выхода не найти! Я, подумал он. Я подхожу для этой роли. Я знаю толк в землепашестве, в скотоводстве и в торговле. Да и собой недурен. Пусть я эфиопского, однако же королевского рода. И мужчина в самом соку. А по двору прогуливалась Меланфо. Сестра Главного козопаса, смуглая дочь Долиона совершала свой утренний круг по двору, и была она ни доброй, ни злой, а просто беременной рабыней, у которой были свои мечты. Она видела согбенную спину нищего, его лысоватое темя и думала: какой-то нищий. Ее просили больше не появляться в мегароне, она подавала повод для неуместных острот, но ей не возбранялось появляться в прихожей и подглядывать в дверь. Она видела смуглую щеку брата, на ней читался гнев, но и тревога. Она видела доброе, безвольное лицо Амфинома и чистое, прекрасное лицо Эвримаха, которое ей так нравилось, и еще она видела жесткое лицо Антиноя — и долго смотрела на него. Она чувствовала приближение самого важного. Интересно, кто это будет, мальчик или девочка? — думала она, И на кого малыш будет похож? Пенелопа в своей комнате — случайно — поглядела в окно. Девушка остановилась у Зевсова алтаря и смотрела на дверь, ведущую в зал. День был серый. Гавань по-осеннему вымерла, корабли, вытащенные на берег, спали на песке и гальке. Утром Пенелопа проверила счета, итоги были весьма утешительны, но это ее уже не касалось. Скоро не будет касаться, подумала она. Эвриклея, старуха, слух которой на сей раз оказался довольно острым, сообщила: — Пришел новый нищий. Его привел Эвмей. * * * И тут пауза кончилась. Боги пробудились и вспомнили весь свой план. Муха сорвалась с потолка, перевернулась в воздухе и начала кружить над блюдом, стоявшим перед Антиноем. — Эвмей, — сказал Телемах, — дай нашему гостю мяса. Приветствуй его от моего имени и скажи ему, что он может просить здесь милостыню. Нет, не говори о милостыне — скажи, что он может собрать здесь еду. Предводитель свинопасов взял со стола Сына деревянную тарелку с жареной бараниной — поступок необычный — и пошел от очага через весь мегарон. Мимо Предводителя козопасов, сидевшего за столом Эвримаха спиной к залу, мимо Эвримаха, Антиноя и Амфинома прошел он к расположившемуся на пороге нищему и сказал ему: — Мой господин просил передать вам это, господин, и мой господин сказал, что вы, господин, можете собрать еду, принадлежащую моему господину, у всех, сидящих в этом зале. Речь Эвмея была настолько странной, что все вновь обернулись к двери. Муха села на лоб Антиноя. Разве нельзя утверждать, что это Афина Паллада обернулась мухой и что боги активно действовали на всех фронтах? — В жизни не слыхивал ничего смешнее, — заявил Антиной, согнав муху. Странник встал и начал обходить зал по кругу слева направо. Тарелку он держал перед собой, руки его дрожали. Лицо дергалось, оно все перекосилось и стало безобразным, будто искаженным судорогой. Глаза его были влажны, пирующие решили, что он растроган добротой Телемаха, что он плачет, — что еще они могли думать? Могли, впрочем, подумать, что глаза у него слезятся. Они отрезали куски мяса, позволяя нищему взять их, — в этом их жесте был определенный смысл. Быть может, делая такой жест, они как бы признавали Телемаха царем Итаки. На некоторых лицах было написано равнодушие, на других юношеское любопытство, у многих в глазах застыла тревога. — Это бродяга, которого притащил сюда Эвмей, — объяснил Меланфий сидевшему наискосок от него Антиною. Муха снова опустилась на лоб Антиноя, он снова ее согнал. — Будто и без того тут мало нищих! — очень громко сказал, прямо-таки крикнул Главарь женихов. — Будто и без того некому вылизывать дочиста наши тарелки! — Эвмей тащит их сюда, чтобы они морочили Хозяйке голову своими россказнями. Чтобы она продолжала надеяться, будто Навеки Уехавший, Утонувший и Ставший добычей рыб возвратится и устроит тут заваруху. Этот тип уже пытался сегодня затеять со мной ссору, но я ему показал. Нищий в эту минуту стоял за спиной Меланфия. Я разберусь, думал он. Попробую разобраться. Отобрать из них тех, кого можно пощадить. И сам попробую выбраться из этого дела. — Пошел отсюда! — грубо бросил ему Ангиной. Я поговорю с ним, может, мне удастся его спасти, думал Странник, Тот, кто возвратился домой. — Я был когда-то могущественным человеком, — сказал он; то были первые слова, произнесенные им в этом зале. Муха покружила в воздухе, спикировала и села на теплый лакомый лоб Антиноя. На нем блестели капли пота, едкие и вкусные капли разгорающегося гнева, который пахнул вкусной человечьей кожей. Может, муху опьянил винный дух, шедший у него изо рта. Но она осознала свой долг перед людьми и Судьбой. Сейчас ужалю! — подумала обернувшаяся мухой Афина Паллада. Когда муха укусила его, и укусила больно, Антиной хлопнул по ней ладонью, хлопнул себя по лбу раз, другой, не ведая, что муха уже сидит под потолком на жирной от сажи кедровой балке и сучит ножками. — Пошел отсюда! — заорал он. — Убирайся прочь, распроклятый, вонючий оборванец! Странник, Тот, кто только что возвратился домой, отступил на два шага и уже двинулся к двери, когда Антиной нагнулся и, вытащив скамеечку для ног, поднял ее над столом и швырнул ему вслед. Скамейка угодила нищему в спину, в левую лопатку. Он сделал еще два шага вперед, еще шаг, еще один, боль была сильная, но он удержался на ногах. Разодрав ветхую одежду, кожу, ударив по кости, скамейка отскочила, упала на край очага, а потом скатилась на пол. — Вот тебе за «могущественного человека», падаль! — заорал Антиной. Он попал в плечо, это не опасно, думал Возвратившийся домой. А мог попасть в затылок. Я бы рухнул ничком. Жалкое это было бы зрелище. — Антиной! — громко крикнул Телемах и встал. Убивать их вовсе незачем, думал Высадившийся на берег. — Антиной, это ты зря, — спокойно сказал Амфином. Убивать их нет никакой необходимости, многие из них вовсе не дурные люди, их можно вразумить, думал Медленно бредущий к двери. — Поделом ему, — заявил Меланфий, пытаясь рассмеяться, но тревога вдруг сменилась в нем жутким страхом. Он пытался скрыть его, плюнув вслед нищему. Многие из них просто хорошие люди, они ничего не говорят, думал Вступивший в игру. А муха наблюдала за всеми множеством своих глаз. Она опять опустилась вниз и стала кружить над Эвримахом. Стоявшая у входных дверей Меланфо вообразила, будто он машет ей, она вошла в прихожую и приблизилась к порогу. Он нравится мне больше всех остальных, подумала она, изо всех сил втянув живот, чтобы не оскорблять Эвримаха зрелищем своей беременности. Он всегда был ко мне добрее всех, думала она. Но ей не удалось встретиться с ним взглядом, он вовсе не ей махал — он отмахивался от мухи. А прямо перед ней стоял нищий — их разделял порог. Кто-то чем-то бросил в него, выражение его лица напугало рабыню. — Нечего путаться тут у людей под ногами, попрошайка несчастный, — сказала она. Но ей стало жутко от его взгляда, а рот его кривила безобразная улыбка. — Нечего путаться тут у меня под ногами, вонючий подбирала, — сказала она, но не осмелилась еще раз взглянуть ему в лицо. Муха ужалила Эвримаха в лоб. Он тоже запустил бы в нищего своей скамеечкой для ног, но в дверях стояла девчонка. И что ей тут понадобилось, подумал он. И чего она торчит тут всем напоказ! Он знаком велел ей идти прочь. А нищий, не обращая на них внимания, снова сел на пороге. * * * Эвмей видел лицо Телемаха. Сейчас он закричит, подумал он. Но Сын уставился в стол. Челюсти его ходили ходуном: он пережевывал жилистую плоть — Гнев. Сжатые в кулаки руки лежали на столе. Они стискивали твердое вещество — Боль. Он повзрослел, он научился владеть собой, подумал Эвмей. За спиной Сына в дверях, ведущих во внутренние покои, стояла Эвриклея — ладони ее были сложены вместе, а подслеповатые глаза глядели зорким, высматривающим взглядом. Она разъединила руки, поднесла их к своим худым плечам. Пройдя мимо Телемаха, Эвмей приблизился к старухе. — Госпожа хочет говорить с тобой, Эвмей. * * * Пенелопа услышала, как упал и покатился по полу какой-то тяжелый предмет, и почти одновременно — два-три запальчивых возгласа. Она высунулась как могла дальше в окно. Брюхатая дочь Долиона пересекла двор, остановилась, заулыбалась кому-то в прихожей или в зале, а потом исчезла под плоской крышей мегарона. — Антиной почему-то разозлился и бросил скамейкой для ног в нищего пришельца, — объяснил Эвмей. — Говорит, что не любит бродяг. — А при чем здесь Меланфо? — Как видно, она тоже не любит бродяг, — сказал Эвмей с мягкой улыбкой. — Что это за человек, Эвмей? — Не могу сказать, Мадам. — У него такой вид, Ваша милость, словно ему есть что порассказать, — вставила Эвриклея. — Откуда он? — Говорит, что с Крита, — сказал Эвмей, — Да и почему бы ему не быть с Крита? Говорит, что встречал Долгоотсутствующего, того, кто, мы надеемся, скоро вернется, того, кого, может быть, мы скоро будем звать Возвращающимся, даже Возвратившимся, — почем мне знать? Она повернулась к ним спиной. Рабыня с большим животом возвратилась к Зевсову алтарю. — Высокочтимого Отсутствующего, того, кого, быть может, мы скоро будем звать Высокочтимым Присутствующим, он встречал уже давно, — сказал Эвмей. — А может, вовсе не так давно. На этот счет он говорит как-то невнятно, не высказывается напрямик. — Много их тут приходит, — сказала Пенелопа. — Наговорят с три короба, а на деле ничего. Мыльный пузырь. — Очень уж он с виду интересный, — упорствовала Эвриклея, сложив ладони вместе, чтобы унять старческую дрожь в руках. — Сразу скажешь: человек долго странствовал и немало людей повидал. Я думаю, Вашей милости понравится его голос. Он спокойно так говорит. У дочери Долиона лицо было такое, точно ей только что задали трепку. — Ну что ж, приведите его ко мне, чтобы я могла на него посмотреть, — сказала Пенелопа. Она только теперь заметила, что Эвмей сегодня напялил на свои грязные ноги сандалии — новые, темно-желтые. Они застучали вниз по лестнице из Женских покоев, старик торопился. Внизу запел Фемий. Серая кошка, охотница за мышами, все еще бродила по двору — а ведь Пенелопа сказала, что не желает ее больше видеть. Дочь Долиона сидела на скамье у ворот в наружный двор, и кошка терлась о ее смуглые ноги. Пенелопа поднесла белую руку к еще не набеленному лбу. — Видно, быть грозе, — дружелюбно сказала она Эвриклее. — Что-то у меня нынче голова тяжелая. Внизу зашумели громче, кто-то несколько раз подряд оглушительно чихнул. — И я думаю, быть грозе, — сказала старуха. — Все тело ноет, похоже, осенняя ломота началась. Сандалии Эвмея застучали вверх по лестнице, шел он уже не так торопливо — и вот он стоит в дверях, распространяя запах свиной закуты. Пенелопа обернулась к нему. — Ну, где же он? — Он приветствует и благодарит Вашу милость, но просит подождать до вечера. Говорит, ему выпало то же бремя, что и Долгоотсутствующему. Тому, кто, быть может, скоро возвратится. Если ему будет позволено остаться, говорит он, вечером, когда все разойдутся, он многое расскажет. — Ишь какой важной птицей он себя воображает, — сказала Пенелопа, не чувствуя, однако, гнева. — Ну ладно, скажите ему, что я выслушаю его вечером. Не потому, что мне надо его выслушать или что мне этого так уж хочется. Но все же я его выслушаю, это мой долг. Двое рабов пронесли через наружный двор к воротам тело какого-то животного. Кошка потерлась о колени дочери Долиона, потом скользнула прочь, следом за рабами. Невероятно разбухшая, многократно познанная мужчинами Долионова дочь перегнулась через скамью, с любопытством выглядывая за ворота, потом встала. — Нынче, кажется, уже и собак стали резать — им что, не хватает еды? — спросила Хозяйка, Эвриклея засеменила к окну и вытянула шею, чтобы увидеть. Рабы уже подошли к наружным воротам и потом исчезли за оградой. — Это старый пес, — сказала она. — Старый Аргос, принадлежавший Долгоотсутствующему. Он совсем был плох последние дни, все лежал и задыхался. — Выходит, дождался наконец, — сказал Эвмей, сделавший несколько шагов в комнату. Хозяйке не понравились его слова, к тому же от него несло свиньями. — Хорошо, — сказала она. — Можешь идти. Кто-то снова оглушительно, трубно чихнул. — Кто это? — спросила она, пытаясь засмеяться. Да нет, она засмеялась, громко, молодо, звонко. — Как смешно он чихает! Кто это? — Я думаю, это господин Телемах, — ответил с порога Эвмей. — Он уже чихал нынче несколько раз. — Надеюсь, он не простудился на море, — сказала она. * * * В этот день, преисполненный тревог, гнева, искушений, поисков, попыток объединиться и желания во всем разобраться, Та, что была, быть может, Все Еще Ожидающей, С Виду Покинутой, богатая владелица многочисленных стад свиней, овец, коз и крупного рогатого скота, получила еще одно предложение, и притом с совершенно неожиданной стороны. В этот день внизу пили и шумели больше обычного. Группа женихов с Зама и с восточных островов прошествовала в гавань к своим кораблям, но прежде их депутация явилась к подножью лестницы, ведущей в Гинекей, откланяться и поблагодарить. Они этого не сказали, но было очевидно — в качестве женихов они больше уже сюда не вернутся. Ряды претендентов редели. Они считают, что я уже сделала выбор, и чувствуют, что он пал не на них, думала она. А может, они боятся, думала она, но чего им бояться, ведь это смешно. Телемах просидел в мегароне весь день. Решено было устроить состязание в силе, а также кулачную борьбу во внутреннем дворе. Эвриклея донесла, хотя ее об этом не просили, что явился еще один нищий, местный — по имени Ир, и, как видно, поссорился с пришельцем, посчитав, что чужак пасется на его пастбище. Когда Пенелопа — по чистой случайности, просто машинально — выглянула в окно, ссора была уже окончена, только Антиной хохотал, стоя посреди двора. — Он, видно, силач, — сказала Эвриклея. — Они рты разинули, когда увидели, какая у него железная рука. — Кто? — Да чужестранец. Тот, кто придет рассказывать нынче вечером. — Он что, буйного нрава? — Да нет, не сказать, — отозвалась исправная, хотя в этот день на редкость назойливая осведомительница. — Но они хотели их стравить, в особенности Антиной, он совсем остервенел, просто лопается от злости, вот они и науськали нищих друг на друга. Но он запросто вышвырнул приставалу. — Кто вышвырнул? — Пришелец вышвырнул Ира. Что-то он больно силен для нищего, — сказала Эвриклея, разглядывая свои ноги. — Может, он нищенствует с недавних пор. А может, пришел оттуда, где хозяева богатые и добрые. * * * И вот тут явился новый, запоздалый и робеющий жених. Он был не совсем трезв, но ведь дело было далеко за полдень. Он послал наверх одну из рабынь просить разрешения поговорить с Хозяйкой наедине. Когда она вышла в верхнюю прихожую, он стоял у подножья лестницы в Гинекей и кланялся. Выучился хорошим манерам, подумала она. — Чего тебе надо? — Я хотел бы поговорить с Госпожой о важном деле. — Что случилось? — Я не могу говорить об этом, стоя у лестницы, — сказал он. Она позволила ему подняться по лестнице из трижды семи ступеней до верхней прихожей. Он держался за перила и опирался о стену. В лице его был страх и угодливость. Она стояла в дверях. — В чем дело? Что-нибудь по хозяйству? — Можно сказать и так, — ответил он, выдавив на своем лице жалкую улыбку. — Можно сказать и так. Да, конечно, можно так сказать. Она ждала. — Это очень важное дело. Чрезвычайно важное. Это план. — Не понимаю! — сказала она, заполнив дверной проем всей своей статью, своими обнаженными белыми руками и высокой грудью. — Замечательный план, — сказал он, привалившись к стене. Зрачки у него были черные, белки глаз покраснели. Пахло от него не столько козлом, сколько козами, нет, впрочем, и козлом тоже. Руки длинные, сильные, плечи широкие, это видно было даже при том, что он изогнулся. Ноги напоминали две могучие, хотя в настоящий момент шаткие колонны. Волосы — косматая, черная щетка, кожа смуглая. — Я обдумывал и размышлял, Госпожа, — сказал он. — Я мужчина. Она ждала. — Я мужчина хоть куда, — сказал он, улыбнувшись кривой, потерянной, молящей улыбкой. — Я мужчина в соку, не хуже всех остальных. Она ждала. Скоро ее терпению придет конец. Еще минута, и она поднимет руку и укажет — нет, не на него, не на какую-нибудь часть его тела: к примеру, на его вспотевший лоб, или жилистую шею, или скрытую хитоном волосатую грудь, — она укажет в его сторону, укажет вонючему козопасу его место и велит ему убираться. — Я раб моей Госпожи, — сказал он. — Мне многое известно о потайной игре. Я разбираюсь в политике, и неплохо. Еще не пора. — Я могу стать орудием Госпожи, с моей помощью Госпожа станет совершенно свободной, — сказал он. — У меня есть план. Мне очень нравится Госпожа. Мне очень нравится Итака. Я всегда хорошо обращался с козами, с женщинами и детьми. И править могу не хуже других. Теперь — пора! Пенелопа подняла руку. Можно утверждать, что она вышвырнула Главного козопаса, раба Меланфия, и он пересчитал ступеньки. Можно с уверенностью утверждать, что ему дали подзатыльник и пинок в зад, что он пересчитал три раза по семь ступенек и с ним было покончено: все, что случилось с ним потом, было лишь завершением того, что произошло сейчас. Но Пенелопа не двинулась с места. Она подняла свою белую руку и указала пальцем в его сторону, указала козопасу его место. — Вон! Он, шатаясь, спустился по лестнице, проковылял через зал мегарона, прокрался по стене за спиной Телемаха к маленькой боковой дверце и вышел в узкий проход между стеной дома и оградой. Он побрел к задним воротам мимо оружейной, прислонился к стене и подумал: там ведь заперто оружие, встряхнись, ты, попранный, взбодрись, ты, так глубоко униженный, сколоти собственную партию, разгони их всех, покажи им, кто ты есть! Нет, тебе не лежать в ее постели, ее постель слишком священна и благородна для твоих чресел! От тебя слишком разит чесноком, копье твоего вожделения не проникнет в кущи ее лона, не обретет там власти и счастья — так возьми же простое копье и всади его в знак своего привета меж ее зыблющихся грудей, это ты можешь, если захочешь, если захочешь! Он был, попросту говоря, мертвецки пьян. Держась за стену, он поплелся к оружейной, подергал ее давно не открывавшуюся тяжелую дубовую дверь и потащился дальше. Ему удалось пересечь задний двор, обогнув стену дома, выйти с другой его стороны к фасаду, пройти мимо дверей в прихожую и потом на удивление твердой походкой прошагать через внутренний двор к наружному. — Нечего стоять здесь и пялиться, кошка пузатая! — буркнул он своей сестре. А проходя мимо Зевсова алтаря, громко сказал: — Он помогает только знатным! Но мы еще поглядим! Глава двадцать девятая. НОЧЬ НАКАНУНЕ Поздним вечером, когда все гости-женихи разошлись, Странник имел беседу с Пенелопой. Ему позволили остаться в мегароне, зал прибрали, в очаге горело несколько поленьев. Он сидел на каменном пороге и ждал. Одна из рабынь поставила перед ним медный таз, чтобы он вымылся — от него пахло свиньями. По воле властвующих временем богов день показался ему долгим. Гости — пока еще он не называл их смертельными врагами, а всего лишь противными шалопаями, похотливой стаей молодых и пожилых мужчин — попытались натравить на него другого нищего. Он отшвырнул побирушку и выкинул его во двор. Проделал он это с какой-то давно не испытанной радостью. Он вдруг почувствовал силу в спине, в руках, в ногах. Он старался показать ее лишь отчасти — в паре рывков, в паре захватов. И испытал при этом какую-то истребительную радость — радость оттого, что выводишь людей из строя силой, утверждаешь над ними свою власть. После этой стычки его оставили в покое. Он посидел немного на скамье во внутреннем дворе, потом прошелся до наружных ворот. За ворота вынесли пса, он был мертв. Странник не часто вспоминал этого пса. Звали его Аргос. Странник помнил, что был в доме щенок, но не знал, тому ли щенку минуло теперь двадцать, или это был уже другой пес. Он успел поговорить с сыном — они пошептались друг с другом, прежде чем Телемах ушел спать. — Я сгораю от нетерпения, — сказал Телемах. — Ну и, конечно, немного нервничаю. Я убрал из прихожей все твое старое оружие, оно теперь в оружейной. Но три щита и несколько копий спрятал за сундуком. Кое-кто из женихов входит в мегарон с мечами. Но я помню наизусть все твои наставления. Когда заваруха начнется и ты подашь знак… — Если она начнется, если я подам знак, — возразил он. — Я еще не решил. — Надо избавиться от двенадцати главных злодеев, — сказал Телемах. — Завтра их, вообще-то, соберется не очень много. Двадцать четыре человека сегодня отбыли. Если погода будет плохая, большинство местных останутся дома. — Отдохни как следует, мой мальчик, — сказал он Сыну. — Скоро мне предстоит разговор с твоей матерью. Сын прошел через полутемный мегарон, отец услышал его шаги в прихожей, какая-то дверь открылась, потом захлопнулась — Сын ушел в свою спальню. Возвратившийся домой остался во мраке, в полумраке. Изредка в очаге потрескивали поленья. Он долго сидел за чертой отбрасываемого пламенем светлого круга, и годы шли. * * * В покоях, расположенных наверху, открылась дверь. Она медленно спустилась по лестнице, прошла через прихожую, а за ней тихонько семенила другая. Появилась она в дверях, ведущих внутрь дома, он различал очертания ее фигуры. Когда она приблизилась к очагу, он встал, но остался стоять у порога. Она опустилась на сиденье Телемаха. — Что ж вы стоите у порога, — сказала она. — Подойдите ближе, вечер нынче холодный. — Госпожа, — отвечал он из темноты, — я сожалею, что бесцеремонно вторгаюсь к вам и беспокою вас в такой поздний час. Благодарю вас, что вы соблаговолили спуститься вниз. — Садитесь, пожалуйста, — сказала она. Она различала общий облик: мужчина далеко не первой молодости, в лохмотьях. В тусклом свете борода отливала серебром и медью. Он взял низкую скамеечку для ног и сел поближе, но тень колонны падала на его лицо. — Я слышала, вы можете что-то сообщить о моем супруге? Она была сильно накрашена, раньше она так не красилась, подумал он. И располнела, черты лица стали определеннее, грудь выше, пышнее, бедра шире. Волосы блестели и благоухали, они все еще были густыми. Поступь стала более тяжелой, насколько он мог судить по нескольким шагам, которые она сделала. Одета она была нарядно, расфрантилась, как молодая, — это его кольнуло. Синее платье оторочено красной каймой, на шее феспротское или критское серебряное ожерелье, инкрустированное то ли красным жемчугом, то ли сгустками лака. На запястьях тяжелые, гремучие браслеты, четыре серебряных и два золотых, ему показалось, что он их узнает. На ногах белые, расшитые жемчугом сандалии — видно, что в первый раз надеванные. Она почувствовала запах свиного помета и увидела, что ему принесли медный таз с водой, но, должно быть, он еще не успел вымыться. Беспокойный отблеск огня плясал на его ступнях — они были чудовищно грязные. Быть может, она уже видела его прежде или кого-то на него похожего, такого же нищего, и от этого ей было почему-то не по себе. — Госпожа, — сказал он, — я надеюсь, он скоро будет сидеть здесь и чувствовать себя в своем доме как у себя дома. — То есть? — Надеюсь, он скоро вернется домой. Старая песня. Ее всегда сначала обнадеживали, чтобы заставить сидеть и слушать. Она и сейчас готова была слушать. Она считала это своим долгом, это входило в круг обязанностей Долгоожидающей. Да и какое-то любопытство продолжало ее томить — после стольких-то лет! — и тоска по чему-то неведомому, с чем она соприкасалась только посредством слуха, через рассказы путешественников и случайных заезжих гостей. — Откуда вы? — спросила она коротко, чтобы он не отвлекался на посторонние разговоры. — Я родом с острова, госпожа. Или, точнее сказать, из царства на островах. — Я слышала, что вы с Крита, — сказала она, чтобы поставить беседе еще более жесткие рамки. Час был поздний, ей с полным правом могло хотеться спать, вскоре она, пожалуй, сочтет, что исполнила свой долг слушательницы. — Я встречал там вашего супруга, госпожа. Когда двадцать лет назад они направлялись в Илион. — Ах вон оно что, — сказала она, отвернувшись к огню и пытаясь подавить зевоту. — Давненько это было. — Да, это было давно. — Я тоже встречала его двадцать лет назад, — сказала она с иронией. — И хорошо помню это время. Я даже помню, как он был одет. — Госпожа, — сказал он, — не стану похваляться, будто в памяти моей сохранились все подробности, но все же я случайно помню — в ту пору я был моложе и внимательней к мелочам, — я тоже помню, как он был одет. — Неужто? — спросила она, вздернув брови и обратив к нему лицо. — Стало быть, вы и впрямь отличаетесь редкой памятью. — К несчастью, порой это так, — сказал он. — И это весьма меня тяготит. Я помню кое-что из прошлого, к примеру войны, в которых участвовал, и это мешает мне заняться моим делом. — Вашим делом? — переспросила она. — А что же это такое за дело? — Госпожа, многие годы, семь лет, у меня почти не было никаких дел — я просто жил на покое, жил с особами, которые, правду сказать, были мне весьма по душе. А потом пробудились воспоминания и стали меня тяготить. Боги пробудили их. И я отправился в путь. — Вот как, — снова сказала она, пропуская его слова мимо ушей. — Так как же был одет мой муж? — Я помню, что на нем был плотный и длинный шерстяной плащ пурпурного цвета, — сказал он. — Такие плащи были у многих, они вошли в моду в тот год, — сказала она. — Все хотели носить длинные пурпурные плащи, все старались в щегольстве не отстать от микенцев. И хотели произвести впечатление на врагов. — Они и произвели впечатление, — сказал он — Красный цвет держался долго. — То есть? — У тех, у кого плащи были посветлее, они вскоре тоже окрасились в этот цвет. Она прислушалась к многозначным оттенкам интонации, к призвуку иронии в его голосе. — Я не совсем понимаю, что вы хотите сказать, — заметила она, глядя в огонь и чувствуя, как несет свиньями. — Помните ли вы еще какие-нибудь подробности? — У него была золотая пряжка, — сказал он. — Двойная, и на ней выгравирован рисунок. Постойте, вспомнил. На нем была изображена собака, схватившая олененка. Она упорно смотрела в огонь. — А еще? — спросила она коротко. — На нем был замечательный хитон, — продолжал он. — Из тончайшей ткани — ну прямо как луковая шелуха. Он был желтый и, помню, блестел как золото. И тут Пенелопа заплакала. Она не хотела плакать. Но слезы хлынули из ее глаз. Как глупо, что я плачу, думала она, быть может, он лжет, он мог слышать это от других, он хитрый, этот пришелец, он хотел, чтобы я расплакалась, ужасно глупо, что я плачу. — Здесь очень дымно и воздух тяжелый, какая-то тяжесть в воздухе. — Воздух и вправду тяжелый, — подтвердил он. — Верно, снова будет дождь, — сказала она. Он выждал. А когда искоса взглянул на нее, заметил, что в румянах на щеках пролегли бороздки. — Не знаю, так ли он был одет, когда уехал из дому, — сказал он. — Может, он приобрел эту одежду и пряжку где-нибудь по пути. — Я верю вам, — сказала она. — Верю, что вы видели его на Крите. Но откуда вы знаете, что он жив и что он на пути домой? — Госпожа, — ответил он, — я много странствовал. И сказать вам могу одно: совсем недавно Одиссей был в краю феспротов. Он собирался в Додону [92], чтобы вопросить Зевса, что ему делать — должен ли он это сделать, когда вернется домой. — Что сделать? — спросила она, обратив лицо к скрывавшим его потемкам. — Должен ли он их убить или дать им убраться восвояси, — сказал он. — Должен ли он вернуться домой тайно или открыто. Должен ли он сказать своей супруге: «Жена моя, дорогая моя супруга, я вернулся. Я долго отсутствовал, долго странствовал. Я не мог вернуться раньше. Но я вернулся домой не нищим». Молчание — а до нее медленно доходил смысл его слов. — Или? — спросила она. — Или он должен явиться безмолвно, ночью, посидеть в темноте, поглядеть на то, что трепещет на свету, и сначала все взвесить. Молчание — а она пыталась понять и представить себе все это. — Он… — начала она и смолкла. — Он знает, что здесь происходит, — сказал он. * * * Она овладела собой, подумала: я должна сделать выбор, сейчас же, немедленно, — и выбрала. — Любезнейший, — сказала она, — я вам не верю. — Да, госпожа, — сказал он, — вы не верите. Но что-то в глубине вашей души верит моим словам. — Любезнейший, — сказала она, — мой супруг умер. Я должна снова выйти замуж. Я давала уже столько разных обещаний, и одно из них я хочу сдержать. — Да, госпожа, — сказал он, — вы этого хотите. — Почему я говорю с вами так откровенно, любезнейший? — спросила она. — Сама не знаю. Впрочем, заметьте, я говорю сама с собой. — Я заметил, что вы говорите сами с собой, госпожа, — сказал он, — и не слишком вслушиваюсь в ваши слова. — Я должна сделать выбор, любезнейший, — продолжала она. — Надеюсь, вы это понимаете. — Понимаю, госпожа, — сказал он из потемок. — Он слишком долго отсутствовал. И ваш выбор уже сделан. — Нет, — солгала она. — Я почти не слушаю, что вы говорите, сижу себе просто так. Надеюсь, вам не кажется, что от меня слишком скверно пахнет? — Сидите спокойно, — сказала она, — мне приятно с вами поболтать. Может, я надумаю что-нибудь дельное. Может, мне придет в голову расспросить вас о разных делах и событиях, мой любезный, мой почтенный гость. Может, я попрошу у вас совета. — Я слушаю вас, госпожа. — Может, я попрошу у вас совета, любезнейший, — повторила она, глядя в сторону колонны. Его лицо теперь совсем скрылось в тени, — Выбрать мне надо одного из двенадцати, — сказала она. — Почему бы мне не сделать выбор сейчас, зачем ждать шесть дней, почему бы не выбрать завтра? — Если вы еще не выбрали, госпожа, вы, конечно, можете выбрать завтра. Вы сказали, их трое? — Двенадцать, — поправила она. — Говорят, будто их сто восемь, а тех, что нахлебничали здесь, было вдвое больше. Вы, наверно, это знаете, любезнейший, наверно, слышали об этом? — Мне показалось, вы сказали — трое, — повторил он. — Должно быть, я невнимательно слушал. Стало быть, их двенадцать. — Собственно говоря, их пятьдесят два, — сказала она. — Но сплетники утверждают, будто сто восемь. Они включили в перечень всех гостей. — Из двенадцати выбрать легко, — сказал он. — Вот из троих трудно. А может, и не трудно. Но двоих отвергнутых обидеть, оскорбить легче, нежели одиннадцать. Могу ли я задать вам вопрос, госпожа? Она подумала, устремив взгляд в огонь. — Вообще-то я не позволяю задавать мне вопросы, — сказала она и почувствовала, как несет свиньями. — Вы можете не отвечать. — Это верно, — подтвердила она. — Возможно, я и не отвечу. О чем же вы хотите спросить? — Если Одиссей возвратится, вы… — Он не возвратится, — жестко сказала она, — он умер. Ваш вопрос бессмыслен. — Вами многие восхищаются, поклоняются вам, госпожа, — заметил он. — Многие мужчины вожделеют вас. — Если я снова выйду замуж, я сделаю это, чтобы спасти Телемаха, — запальчиво возразила она, обращаясь к пламени очага. — Мне кажется, я могу на вас положиться, и потому скажу: если я не выйду замуж, и притом скоро, они его убьют. Они должны скоро кого-нибудь убить, никого не убивать противоестественно. Они должны убить его, ибо в противном случае он убьет… кого-нибудь. Кого-нибудь из них. А может, троих из них. Он уже совсем взрослый мужчина. Если я выберу супруга и уеду отсюда, я выйду из игры. Тогда Телемах станет знатным мужем среди других знатных мужей на острове, Партия Женихов сгинет и никто не будет стоять на его пути. Останется только партия знати, и он будет одним из ее членов. И тогда он станет царем. Их царем. И Лаэрт сможет поднять руку, благословить его и сказать, что он царь по праву, что династия не прервалась. И выйдет, что муж мой погиб во время долгого странствия, исчез после длительной войны, сын наследует ему и жизнь продолжается. Он не ответил. — Видите, как я вам доверяю, любезнейший, — сказала она, обращаясь к потемкам. — Вижу, госпожа, — ответил он. — Вы мне доверяете. — Если я уеду, никого не придется убивать, — продолжала она. — Ни пятьдесят два человека, ни двенадцать. Ни троих. А если бы Долгоотсутствующий… — Если бы Долгоотсутствующий?.. — Я не позволила вам задавать мне подобные вопросы, — сказала она. — Значит, и троих тоже не придется убивать? — спросил он. — Нет, нет… тому, кто умер… не придется убивать и троих. Бог все устроит. Зевсу лучше знать. — Да, Зевсу лучше знать, — сказал он. — Но вдруг Бессмертный в Додоне даст другой ответ, нежели тот, что дают женские уста, женское сердце в Итаке? Она вдруг почувствовала, как разит свиньями. — При поддержке здравого смысла Зевс может возвестить свой ответ и в Итаке, — сказала она. — Зевсу это подвластно. Он может возвестить свой здравый ответ и через женские уста, и даже через женское сердце. — Давно ли вы пришли к этой мысли насчет Телемаха, госпожа? — учтиво спросил он из потемок. — Нет, нет, вы не должны считать мои слова вопросом. Если хотите, считайте их невнятным бормотаньем, звуками, не облекшимися в слова. Так вот, давно ли вы пришли к мысли о том, что спасете его, если выйдете замуж? Ведь вы могли это сделать много лет назад, не так ли? Разве это не было бы проще, удобнее? Ведь вы полагаете, что ваш супруг умер? — Вы сказали, что он на пути к дому, что он — Возвращающийся, — ответила она, — но большая часть ваших слов кажется мне весьма невнятным бормотаньем. — Само собой, — сказал он. — Но только пусть вам не кажется бормотаньем то, что л вам скажу сейчас: предположим, будет устроено состязание и объявит о нем Телемах, а не вы. Состязание между тремя. — Я устроила бы его между двенадцатью, — возразила она. — Между пятьюдесятью двумя будет слишком громоздко для наших условий. — Ну что ж, пожалуй, пусть будет между двенадцатью, — сказал он. — Что вы скажете насчет топоров? Что, если устроить состязание с топорами? — С топорами? — Госпожа, — сказал он, — мне говорили, что у вашего супруга была дюжина дорогих бронзовых топоров, которые использовались только для состязаний. — Вот как! — промолвила она в сторону потемок, — Да, так мне говорили, — продолжал он. — Ваш супруг расставлял их во дворе по прямой на расстоянии шага один от другого, топорищем вверх, а потом стрелял сквозь кольца, на которых они обычно висят. Ставил эти кольца стоймя и стрелял сквозь них. — Вы хорошо осведомлены, любезнейший, — заметила она. — Мне многое пришлось слышать на моем веку, госпожа, — сказал он. — Что, если Телемах возьмет самый тугой из луков вашего супруга и предложит им натянуть его и послать стрелу сквозь кольца? На том, кто сумеет натянуть лук и послать стрелу сквозь все кольца, вы и могли бы остановить свой выбор. — Любезнейший, — сказала она, — уже поздно. Я думаю, вы устали. Вам принесли воды, чтобы помыться? — Госпожа, — сказал он. — Я знаю, я очень грязен. Я три дня прожил у Эвмея и с тех пор, как пришел в город, еще не мог вымыться. Я думал, что успею это сделать раньше, чем вы сойдете вниз. И прежде всего вымою ноги. От меня несет свиньями. Вот почему я сижу так далеко от вас. — Вы очень деликатны, любезнейший, — сказала она. — Но пусть мое присутствие вас не смущает, вы можете вымыть ноги не откладывая. — Я не хотел бы выпроваживать вас из зала, который принадлежит вам и Одиссею, госпожа, — сказал он. — Вы вовсе меня не выпроваживаете, любезнейший, — сказала она. — Мойте спокойно ноги, а я посижу здесь. Вы человек старый, не так ли, я женщина в годах. Мы можем тем временем еще немного поболтать. Эвриклея! Старуха выступила из темноты дверного проема, ведущего во внутренние покои. — Я здесь, Ваша милость, — откликнулась она. — Я случайно проходила мимо. — Наш гость, наш высокочтимый гость, хочет вымыть ноги, — сказала Пенелопа. — Он считает, что от его ног пахнет. — Госпожа изволит употреблять очень деликатные выражения, — сказал он. — По-моему, от моих ног воняет. Я удивлен, что госпожа могла так долго выдерживать вонь от моих стариковских ног. — Мой супруг, мой покойный супруг, любил изъясняться таким слогом. Он выражался иногда так забавно, так находчиво, так иронически, так преувеличенно смиренно, и притом так сочно и метко. Эвриклея — в эту минуту более чем когда-либо нянька и кормилица героя — наклонилась, попробовала указательным пальцем воду, подняла медный таз и перенесла его на несколько шагов глубже в потемки. Он встал, взял скамеечку для ног и пошел следом за старухой. Пенелопа закрыла глаза, прислушиваясь к плеску воды. И вдруг воцарилась мертвая тишина. Я не хочу смотреть, думала она, не хочу видеть. Но открыла глаза. И увидела в полумраке за колонной его спину и внутреннюю сторону левой ноги от голени вверх почти до паха. Рука кормилицы со вздутыми венами лежала на его колене. Торопливым движением он прикрылся полой плаща. Лицо кормилицы было поднято к его медной бороде. Пенелопа увидела его подбородок, увидела, как заходил ходуном его кадык. Рука его протянулась вперед, зажала рот старухи. Она снова закрыла глаза. Кто-то что-то прошептал, она не хотела вслушиваться. В тазу плескалась вода. Она слышала, как старуха прошла через мегарон в кладовую, вернулась и стала обсушивать полотенцем и натирать маслом его ноги, ласково, бережно, как мать натирает ноги любимого дитяти. По комнате распространился аромат благовоний. А все-таки свиной запах остался, подумала она и открыла глаза. Он сидел подавшись вперед и разглядывал ступни своих ног, она посмотрела на его профиль, на волосы, лоб, нос, бороду, шею. Эвриклея нагнулась, подняла с пола таз. Пенелопа встала. — Меня немного клонит в сон, — сказала она. — Пойду, пожалуй, лягу. Мы еще с вами поговорим. Время у нас будет. Ведь я полагаю, вы останетесь здесь надолго, любезнейший, — холодно сказала она. — Спасибо, госпожа, — ответил он. Сделав несколько шагов по направлению к двери во внутренние покои, она остановилась и обернулась. Теперь на него падало больше света. Эвриклея шла к наружной двери с тазом, в котором плескалась и взбулькивала вода. — А вообще-то мысль насчет состязания недурна, — сказала Пенелопа. — Это я славно придумала, хорошо, что эта мысль пришла мне в голову. — Да, госпожа, вам пришла в голову замечательная мысль, — подтвердил он. Эвриклея остановилась так внезапно, что расплескала воду. Она переводила с одного на другую свой мутный, подслеповатый, прищуренный взгляд. — Доброй ночи, — сказала Пенелопа. — Желаю вам самой доброй ночи, госпожа, — тихо ответил он. Глава тридцатая. ПРИГОВОРЕННЫЕ А какую же роль играл во всей этой истории сорокалетний Дакриостакт, громадный, широкоплечий, волосатый, немой полураб, отпущенный на волю современным рассказчиком? Задолго до того, как его купил Лаэрт, ему отрезали язык в краю Людей с опаленным лицом. В нем жила ненависть, искавшая выхода в действии. Он был тайным орудием Эвриклеи, и в конце концов его помощь в исполнении замысла оказалась решающей. Он умел слушать. Во время многочисленных поездок по делам коммерции и (скажем прямо) политики, в которых он сопровождал Судьбоносную старуху, он не разговаривал, но слушал и мотал на ус; или объяснялся способом, который понимала одна только Эвриклея. В это утро она стояла перед ним под капелью, стекавшей с крыши на заднем дворе, и давала ему инструкции. Она привстала на цыпочки, он слегка согнул колени, чтобы ей было легче дотянуться до его уха. Отвечал он ей причмокиванием, мычанием и выразительными взглядами. Глаза его слезились, а руки дрожали от ярости. В помещении, отведенном для рабынь, громко стонала женщина. * * * Пенелопа долго не вставала с постели, но никто не знает, хорошо ли она спала и такой ли уж доброй была для нее эта ночь. Когда старуха, войдя к ней в комнату, раздвинула тяжелые, не пропускающие света занавески, а потом открыла ставни, Все Еще, быть может, Ожидающая открыла глаза и явила дневному свету совершенно перевернутое лицо. Над городом висели низкие облака, и она знала, что нынешний день ближе к зиме, чем день минувший. — Идет дождь, Ваша милость. Она слышала, как льет во дворе, слышала шаги, поспешные или спросонья ленивые, собачий лай и глухое позвякиванье бубенцов: это вели на бойню коз. — Погода переменилась, Ваша милость, — сказала старуха. — Пришла пора снимать урожай. Пенелопа помедлила, собираясь с мыслями для ответа. — Что ты хочешь сказать, Эвриклея? Старуха отошла от окна и засеменила к кровати. Она хотела уже сложить ладони вместе, но вспомнила, что Хозяйка с недавних пор невзлюбила этот жест, поэтому старуха только приподняла руки, потом уронила их, и они повисли вдоль бедер. — Долгий год сватовства созрел для жатвы, Ваша милость, — дерзко сказала она. — Совершенно созрел. Ну а я, глупая старуха, в своем бесстыдстве дошла до того, что меня так и тянет оскорбить слух Вашей милости упоминанием гнусного имени одной рабыни. Пенелопа опять помедлила, прежде чем задать вопрос. Она потянулась всем телом, пытаясь найти в постели положение поудобней, но такого не нашлось. — Что же это за имя, Эвриклея? Уж не той ли твари, что кричит и стонет там внизу? — Ваша милость развязала мне язык и выпустила на волю мою старческую болтливость и дурость, — сказала Эвриклея. — Так и есть, начались схватки. Но, как видно, младенец не отваживается явиться на свет, в прекрасный божий мир отца нашего Зевса. Девчонка все утро напролет кричала и выла. — Я не желаю больше слушать об этом, — заявила Еще Не вполне Проснувшаяся. — Слушать об этом ниже моего достоинства. — Она внимательно поглядела на старуху. — Очень уж красные у тебя нынче глаза, Эвриклея. Ты что, не спала всю ночь? Старуха не удержалась-таки от своего мерзкого жеста — сложив вместе ладони, она ответила: — Не сказать, чтобы не спала. Но я стала бродить во сне, Ваша милость. Скоро мне крышка. Я засыпаю, сплю непробудным, каменным, мертвым сном, да еще, наверняка, храплю на весь дом, просто мычу во сне или уж по крайности блею, — и при всем том поднимаюсь, иду и шагаю по дому ну что твой часовой. — Ты что, охраняла нынче ночью дом? — спросила Пенелопа ледяным тоном. — Ну, не то чтобы охраняла, — сказала старуха. — Но поскольку я все равно брожу во сне, отчего мне было не выйти из моей каморки и не пройтись по мегарону да по обоим дворам. — И все запоры ты тоже проверила во сне, — сказала Теперь Уже Совершенно Проснувшаяся. — Одни засовы открывала, другие закрывала, одни узлы завязывала, другие развязывала. Я-то спала хорошо. Я вообще сплю спокойно, мой сон ничто не нарушает. Но когда я случайно просыпалась (меня будил какой-то неуместный шум, может, это гром гремел, а может, меня просто хозяйственные заботы одолели), я не могла не слышать, как кто-то… ходит во сне. — Чудеса, да и только, — на диво бодрым голосом отвечала старуха. — Другие лунатики бродят вслепую, прут себе напролом, а я все время сознавала, что делаю, ни столов, ни скамеек не опрокидывала. По-моему, я даже могла рассуждать. Вообще-то я, конечно, рассуждать не умею, это не пристало моей жалкой участи. Рассуждать я не выучена, я умею только приглядывать за кормилицами, чтобы не переводили зря молоко, и еще моя обязанность — на мой неуклюжий и назойливый лад прислуживать Госпоже. Но когда я бродила во сне, я туго соображала, что к чему, потому мне мнилось, будто я способна рассуждать. Чудное дело лунатики. — Стало быть, ты рыскала по дому и… рассуждала! — злобно сказала Хозяйка. — Смотрела небось, спит ли он? Беспокоилась, не озяб ли? — Признаюсь, я и вправду забеспокоилась, не озяб ли он, — ответила Эвриклея. — Он ведь не захотел ложиться в постель, лег на пол в прихожей и укрылся старой, плохонькой, вытертой козьей шкурой, ну, может, по крайности тремя шкурами. Ну а раз уж я проходила мимо, я накинула на него еще одну шкуру. Ну, по крайности три. Мне мнилось, будто я рассудила: еще простудится, схватит лихорадку, а уж как начнет чихать, того и гляди других разбудит. — Он что, спал? — спросила Пенелопа коротко, приподнявшись на локте. Старуха удержалась от гнусного жеста. — По-моему, спал, я уверена. Но свет из мегарона сочился слабый, хоть я и подбросила в очаг поленьев, да к тому же лучина моя коптила, и бродила-то ведь я во сне, так что поклясться, что он спал, я не могу. Но показалось мне, когда я быстро пробежала мимо, что он спит: глаза у него были закрыты. — Ты с ним разговаривала? — жестко спросила Хозяйка. — Нельзя сказать, что мы разговаривали, — отвечала старуха. — Помню только, что я — во сне, само собой, — обронила несколько слов. Может статься, и он, повернувшись на бок, что-то пробурчал, но, наверно, он тоже бормотал во сне. Пенелопа снова впилась взглядом в старуху. — Упоминал он о состязании? — О состязании? — с величайшим удивлением переспросила Эвриклея. — А-а! Это то, о котором я случайно услыхала вчера вечером! С топорами? Нет, не помню, чтобы он об этом говорил. Но чуть позже я встретила господина Телемаха, и тут я случайно упомянула о состязании. — Ладно, — сурово сказала Пенелопа. — Я так и думала, что это ты всем распорядишься. Ладно. Где сейчас гость? Нет, не то, я хотела спросить, где сейчас Телемах? — Кажется, пошел прогуляться, — отвечала старуха. Пенелопа села в кровати. — Зачем ты осматривала запоры, Эвриклея? Старуха поглядела на свои ноги, они были в грязи — она немало побегала с раннего утра. — Я подумала, раз уж я на ногах и брожу во сне, осмотрю заодно запоры, мне ведь редко случается осматривать их по ночам. Видеть-то я не могла. Я ведь ощупью пробиралась вперед. Но мне чудилось, будто я стала такой сообразительной, что рассудила: надо бы иногда проверять запоры. Засовы и веревки на наружных дверях должны быть крепкими на случай, если кто-нибудь вздумает сюда явиться, какие-нибудь злодеи — из Нижнего города, само собой, не из Верхнего, ну, к примеру, всякий сброд из Нижнего города, или морские разбойники высадятся на берег ночью, проберутся сюда и начнут ломиться в дом. А меня всегда манили запоры. Мастерить запоры — по моему разумению, величайшее искусство. — Ты, стало быть, проверила все ворота, все двери в доме и главный вход в мегарон тоже? — Да, раз уж я начала проверять, я решила проверить все. Пенелопа спустила с кровати белые ноги, и Эвриклея, нагнувшись с невероятной гибкостью и проворством, надела на них красные шлепанцы. — Куда пошел Телемах, Эвриклея? — О-о, толком я не знаю, — сказала старуха-лунатичка. — Не могу ж я шпионить за ним, у меня своих дел хватает. Кажется, он прошелся вокруг дома, а потом вдоль ограды. Я случайно вышла утром во двор, гляжу, а он там. — Возле оружейной? — Да, кажется, он дверь открывал, приоткрыл ее и заглянул внутрь. А потом задвинул засов и еще завязал его замечательно красивым, замысловатым узлом. — Он умеет вязать замысловатые узлы? — спросила мать. — Когда ж это он научился? И быстро он их вяжет? — По чистой случайности при этом был наш Гость, или как его надлежит звать, — отвечала Эвриклея. Пенелопа поднялась с постели, выпрямилась. — Где они теперь? — Не знаю, то есть не могу сказать с уверенностью, — отвечала старуха, отвратительным движением соединяя ладони дряхлых, с набрякшими венами старческих рук. — Кажется, пошли через оба двора за ограду. Наверно, стоят у наружных ворот. — Под дождем? — На них плащи. У высокочтимого Гостя плащ очень старый и дырявый. * * * Она долго причесывалась, помогала ей одна только Эвриклея. Бессонные глаза старухи в этот день видели особенно зорко, а покрасневшие в этот день глаза Пенелопы были почему-то отуманены: их то и дело застилала влажная пелена, и пелена эта превращалась в капли различной величины. Старуха, стоявшая за спинкой стула, наклонялась и один за другим вырывала седые волоски. — Они вовсе не седые, они совершенно молодые, просто они светлей других, вот я их и вырвала. А вообще сами по себе волоски отменные. — Покажи! — Я их обронила, — отвечала старуха. — Да там и был-то всего один, ну по крайности три, но я хочу вырвать еще один. Она вырвала один каштановый, или почти каштановый, волосок и протянула Хозяйке; — Вот. Но когда она вырвала следующий волос, Хозяйка успела схватить старухину руку, удержала ее. Волос был совершенно седой. — Таких седых, как этот, раз-два и обчелся, Ваша милость, — сказала старуха. Пенелопа вымыла тело, ноги, руки, плечи, шею, старуха приносила горячую воду, растирала хозяйку и массировала. Женщина средних лет взяла из рук Эвриклеи флакон с елеем, умастила себя, тщательно наложила густой слой белил и румян на лоб, на щеки, шею и руки. Потом надела платье, которое Сын привез из Лакедемона, — дружеский подарок заботливой Елены. Она почти не прикоснулась к еде — проглотила только немного хлеба, оливок и баранины, но зато с жадностью выпила вина. И только после полудня, когда все уже было устроено, сошла вниз. * * * Все было устроено. Все устраивалось. Ничто никогда не устроится. Отец с сыном стояли под дождем за наружными воротами. У их ног лежали холмы и Нижний город. Наискосок, по ту сторону гавани, на другом ее берегу, отдыхали длинные смоленые суда, вытащенные на берег зимовать. Этой дорогой, со стороны пролива и моря должен он был бы прийти, под парусами, открыто, при свете дня, во главе мощного флота, большой рати, с добычей и оружием. — У меня такое чувство, будто я подкрался к ним сзади, — сказал он, — Что я хитрец, я лукавец. — Ну и что из того? — возразил Телемах с гордостью и удивлением, — Хитрецов повсюду славят. Твоя слава, папа, и в знаменитом деревянном коне, что вы пустили в ход под Троей. Об этом слагают песни, во многих песнях поется о деревянном коне. — Вот как! — сказал он. Все было устроено, ничто никогда не устроится. Боги были на их стороне, но что такое боги? Никто не знает. Но они были на их стороне. Ночью разразилась гроза, а с утра зарядил хранительный дождь. Скоро должен был вернуться Эвмей вместе с пастухом, посланным сюда богами как нельзя более кстати, — он пас и закупал рогатый скот на Заме, его привлек к делу Эвмей, а Эвриклея мобилизовала Дакриостакта. Дождь должен был охранить их от многих гостей. Рано утром отец с сыном побывали на заднем дворе в оружейной и попробовали лук — Эвриклея стояла на страже. Лук был из рога и дерева. Телемаху почти удалось натянуть тетиву — сделай он еще несколько попыток, может статься, он и справился бы. Отцу тоже пришлось попотеть, прежде чем он добился успеха, — усилие отозвалось в плечах, бицепсах, пальцах. Но он вспомнил прием, небольшой рывок — и лук согнулся, поддался, тетива врезалась в пальцы, но уступила. — Я знаю еще только двоих, кто мог бы его натянуть, — сказал Телемах. — Антиной, наверно, — предположил отец. — А кто второй? — Меланфий, — ответил Телемах. — Но ему никогда его не дадут. Когда они возвращались через двор к дому, дождь припустил. Рожавшая, собиравшаяся вот-вот разродиться рабыня кричала в людской возле зимней кухни. Она взывала к богам: — О-о-о! Зевс! О-о-о! Деметра! О-о-о! Посейдон! (При чем тут был Посейдон?) — Она выкликала имена еще других богов — тех, что обитают на далеких южных берегах и на восточных границах знаемого мира, имена, которые темнокожее семейство Долиона привезло с собой в здешние места и, быть может, до сей поры не вспоминало: — Бел! Бубастис! Секхет! Мелитта! [93] Отец остановился под проливным дождем и прислушался. — Плохо ей. Рожает, видно? Кто это? Вчерашняя смуглянка? Беременная девчушка? — Наверно, — торопливо ответил сын, собираясь идти дальше, он спешил укрыться от дождя. Отец зашагал следом за сыном. — Это что, сестра Меланфия? — спросил он. — Когда я уехал, ее еще на свете не было, а теперь она сама рожает. Это ее испортил Эвримах? — Должно быть, да, — широко шагая, ответил сын. — Только говори потише. Нам обоим пора вернуться к своим ролям. — Многие рабыни спали с женихами, Телемах? — Не знаю, — ответил сын и, войдя в прихожую, снял с себя мокрый плащ и стал его отряхивать. — Идем же, папа, ты сам сказал, мы должны сыграть свои роли. — Хотел бы я знать, кто эти рабыни, — сказал отец. — Я здесь для того, чтобы все устроить. Я должен сделать это сегодня. Не знаю, смогу ли я сделать для вас еще что-нибудь потом. — Наверно, какой-нибудь десяток девчонок или около того, — сказал сын, — Эвриклея знает лучше. Она знает все! — Голос его стал пронзительным, поднялся до крика. — А теперь нам пора войти в свои роли, папа. * * * Они сыграли свои роли, и боги все устроили, и ничто не устроилось. Эвмей вернулся из инспекционного обхода, он провел беседу со своими пастухами, ему многое было известно, он умел наблюдать и делать выводы. Возможно, он считал, что дня через два, а то и завтра им могут понадобиться резервы. Его сопровождал Филойтий, которого Хозяйка давно уже определила на Зам закупать скот и начальствовать над тамошними пастухами; он был в какой-то мере чужак в здешних местах и, по-видимому, охотник до приключений. В полдень, промокшие до нитки, они спустились с гор. Эвриклея отсутствовала несколько часов, может, ходила в Нижний город поговорить с людьми, на которых могла положиться, или предупредить их, точно неизвестно, может, она просто слушала, у нее был с собой помощник-слухач, слуховой аппарат — Дакриостакт, впрочем — кто знает, — может, она просто лежала в своей каморке, подкрепляя силы сном? Боги все устроили, и потому небесная влага часами изливалась на землю. Дождь, затоплявший Островное царство, западные острова, принесся от самых Гесперид и Испании, из края Атлантид, из царства дочери Атланта, из владений Калипсо, с островов лестригонов, с Голубиной горы, с моря, называемого Кирносским морем. Осенние западные ветры принесли его с Длинной земли, которая позднее стала называться Италийской, с берегов Кирки, от Сциллы и Харибды, из огнедышащих Полифемовых пупов земли — этих сосцов на груди Геи. Он принесся из краев Зевса, Гелиоса и Посейдона и, становясь все более жестоким и беспощадным, затопляя разум и туманя взгляд, потоками низвергался на острова, которые звались Закинф и Зам, и на сказочную страну — богатый злаками Дулихий. И ливмя лил на маленькую судьбоносную точку в громадности мира — Итаку. В Нижнем городе люди сидели по домам и говорили: «Скоро зима, да, вот она и пришла, нынче первый зимний день. Слава богу, мужчины наши вернулись с моря домой, и мы, и рабы наши здоровы, и у нас есть крыша над головой, есть где схорониться от непогоды. Благодарение богу, слава Зевсу, у нас есть дом, и одежда, и пища, и нам нет надобности выходить на улицу в такой день!» А в Верхнем городе, в богатых домах вокруг Большой усадьбы, которую иногда высокопарно именовали Дворцом, сидели молодые и средних лет мужчины и думали: можно, конечно, пойти туда, но к чему зря мокнуть под дождем, можно отложить и на завтра, а Аполлонов день [94] можно отпраздновать и дома, если уж так необходимо праздновать его в такую непогодь. Впереди еще целых шесть дней. Еще успеем узнать, кого она выбрала, да это и так уже известно. Молва все знает: слава богу и увы, она уедет в Дулихий. А на маленьких клочках земли, под крышами хижин и лачуг в северной и южной части острова, сидели овечьи пастухи, козопасы и свинопасы, мелкие землевладельцы и бедные рыбаки и думали: хорошо тем, кто не рожден знатным господином и избавлен от бремени забот, налагаемых властью, — и радовались, что хоть в такой день они избавлены от знатных господ, снедаемых жестокими заботами, которые налагает власть. И на них на всех лил, струился, низвергался дождь. Дождь захлестывал Большую землю, взбивая в пену морскую гладь, срывая пожелтелые листья дубов, барабаня по зеленой листве олив, вспарывая землю вздувшимися ручейками, ручьями, горными потоками, речками и реками. Дождь стекал с деревьев на землю, а с земли в море, струился с гор, взбаламучивая источники, доказывая, что нимфы еще существуют, и вязкими, тинистыми, бурыми и желтыми потоками стекал в глотку самого Посейдона. Но сквозь воздвигнутую самими богами решетчатую преграду дождя некоторые все же явились. Современный рассказчик, ваш слуга, сникнув под бременем фактов, многочисленных, многозначных, многоликих и переменчивых свидетельств, может только назвать сухие цифры и перечислить уже помянутые прежде имена — имена промокших до костей, до нитки молодых и средних лет мужчин, вышедших навстречу своей судьбе. Антиной явился, чтобы доказать: я не из неженок, велика беда — окропит дождевой водой, к тому же я — Партийный вождь. Эвримах отправился во Дворец, чтобы никто не подумал, будто из-за какого-то там ливня он утратил свою улыбку, растерял свое обаяние, он пришел туда, чтобы они не воображали, будто он стесняется показаться в доме, оттого что одна из рабынь, девчонка, с которой он случайно провел ночь, ну, может, две, самое большее несколько десятков ночей, путался, ну, может, полгода, от силы год или что-то в этом роде, ходит теперь непорожняя, оттого, что темнокожая, курчавая, с огромным животом служанка со дня на день, а может, даже сегодня родит. И Амфином с Дулихия покинул свое пристанище на постоялом дворе Ноэмона и прошел весь путь без всякого зонта. Он думал: может статься, это я. Поэтому мне неудобно пропустить хотя бы один день. К тому же в такой дождь соберется не так уж много народа, может, мне удастся улучить минуту и перемолвиться с ней двумя словами, произвести на нее благоприятное впечатление, чтобы она поняла, что я вовсе не так робок, как, может, иногда кажусь. Нам известны и другие имена: Демоптолем, Эвриад, Элат шли из богатых домов Верхнего города или из трактира в Нижнем городе через оба двора, под стрехами крыш, с которых стекала вода, к мегарону Долгоотсутствующего, туда явились Писандр и Эвридам, Амфимедонт, Полиб и Ктесипп с Зама, Агелай, Леокрит и Леод и еще двое-трое, и, может быть, кто-то из них остался в живых, а может, не уцелел никто. Они входили, снимали в прихожей свои плащи и, внося их в зал, просили позволения развесить их ненадолго у огня, чтобы испарилась хотя бы часть влаги. Они отряхивались и говорили: «О боги, ну и ливень, ну и ненастье. Сегодня не повредит малость подкрепиться и выпить глоток неразбавленного вина». Они составили собрание, съезд, беспощадной рукой отобранную группу, а на ее обочине, на дальнем ободке круга находился Фемий, который должен был для них петь, и двойной шпион и гонец Медонт, все еще не решивший, на чьей он стороне. Были там, гласит предание, еще и многие другие. Но, надо полагать, это преувеличение. Ни смертному певцу, ни далее богам не дано распорядиться участью ста восьми или пятидесяти двух человек, покончив с ними в таком небольшом зале, да еще с помощью колчана, в котором может уместиться всего сорок стрел. А впрочем… Мы этого не знаем. Телемах сидел на почетном месте, за столом, уставленным яствами и питьем, а копье его щегольски и хвастливо прислонено было к колонне за его спиной. Вчерашнего нищего он усадил за маленький столик у двери, ведущей в прихожую. За спиной Сына у порога двери, ведущей во внутренние покои, по чистой случайности стояли старшая кормилица, дряхлая, но проворная старуха Эвриклея, и ее немой, но наделенный острым слухом слуга и неизменный провожатый в дальних поездках, Дакриостакт, а в глубине дома находились также искатель приключений, торговый агент Филойтий и его друг и наставник Эвмей. Перед Сыном за столами, расставленными вдоль стен между колоннами, сидело человек двадцать, а может, тридцать. Сегодня трудно сосчитать их на таком отдалении — словом, некоторое число гостей. Жрецом у них был Леод: когда они видели в том нужду, он исполнял обряды, распоряжался жертвоприношениями и формулировал молитвы. А начальник козопасов Меланфий был у них Главным виночерпием, обер-мундшенком, тем, кто уже так давно сидит в игорном зале, что и сам считается игроком, хотя ему и не дозволено прикасаться к игральным костям. Фемий был их неизменно печальным певцом, а Медонт, как уже сказано, был двойным шпионом, над которым тяготело весьма сильное подозрение и который все еще не решил, на чьей он стороне, но скоро, уже сегодня, он решит и выберет нужную сторону, самую безопасную — всегда самую безопасную. * * * Наверху, под звуки дождя, барабанившего по ее крыше и по плоской крыше мегарона, Пенелопа оторвала ногу от пола, сделала от окна шаг, другой, третий, прошла по комнате, отворила дверь и стала спускаться по лестнице. Кто-то сообщил ей (одна из рабынь явилась с вестью): «Скоро начнется. Они собрались. Телемах приготовился держать речь». Телемах сказал: — Господа, почтенные мои гости. Очень любезно с вашей стороны, что вы явились сегодня сюда, несмотря на плохую погоду. Быть может, этот день окажется счастливым для кого-то из сидящих в зале. Моя мать решила сократить время, перешагнуть через ожидание, чтобы нынешний день стал самым полновесным днем из всех, какими одарили нас Зевс и Гелиос за последние годы. Ему самому казалось, что это удачное начало речи, он помнил его наизусть, он вызубрил урок. Услышав голос сына, она остановилась посреди лестницы — ей удалось разобрать несколько слов. Речь может затянуться. Она не спеша поднялась обратно по ступенькам, вошла к себе, взяла лежавшее на постели медное зеркало и стала в него глядеться. — Господа, — говорил Сын, — чтобы сократить время ожидания, моя мать решила предложить вам состязание. Мы считаем, что сегодня здесь собрались самые знатные и самые серьезные из претендентов — непогода их не устрашила. Я убежден, что никто из тех, кого сегодня здесь нет, не сможет считать себя несправедливо обойденным. — Хватит трепаться! — громко заявил Антиной. — Давай выкладывай сразу. Что там еще за состязание? Кто больше всех сожрет? Или быстрее всех сосчитает волоски в твоей бороденке? Бьюсь об заклад, их семь с половиной штук. Они смеялись, а Телемах старался вновь овладеть собой. Руки его дрожали, шея, потом щеки покраснели. В наступившем молчании, в тишине, которая воцарилась, когда они нахохотались всласть, послышались стоны из помещения для рабынь. Некоторые гости перемигнулись. Эвримах смотрел прямо перед собой в огонь, над которым клубился пар от сохнущих плащей, челюсти его были стиснуты, он злился. Амфином обвел окружающих вопросительным взглядом. Вчерашний нищий уставился на кисти своих рук, может, считал свои пальцы, в надежде, что насчитает больше девяти. — Господа, — сказал Телемах, и краска сошла с его щек, — почтеннейшие гости, у моего отца, в данную минуту Не Совсем Здесь Присутствующего, Временно Отсутствующего, но, вероятно, весьма скоро Долженствующего возвратиться, — (он выучил речь наизусть!), — есть двенадцать бронзовых топоров. В прежние времена он, бывало, ставил их в ряд во дворе и посылал стрелу сквозь отверстия колец, ввинченных в рукоятки. Никто, кроме него, не мог это сделать. Он брал свой самый тугой лук… — А он, наш великий герой, часом не разбивал рукоятки сотни топоров, чтобы потом стрелять сквозь все дыры с пятисот шагов? Это был первый смертный приговор — реплику подал Ктесипп с Зама. Меланфию, который был сегодня с похмелья, тоже хотелось исполнить свою роль. — Нет, он расставлял топоры на горе Нерит, а потом греб через пролив к Заму и оттуда стрелял! — загоготал он так, что слюна пузырями вздулась у него на губах. — И стрелял он не через какие-нибудь там дырки, а прямо сквозь бронзу! И стрела его летела аж до самого песчаного Пилоса и раскалялась так, что Нестор пальцы обжигал, если пытался поднять ее, прежде чем она остынет! Он дал им отсмеяться. Меланфий почти уже мертв, почти изрублен в куски, подумал он. Последовал еще один смертный приговор — теперь была очередь Леокрита. — А мне рассказывали, будто он пропускал стрелу сквозь кольца топоров и, нанизав их так, натягивал лук! В том-то и состояла вся хитрость, хитроумнейшая из всех хитростей! Им дали отсмеяться. — Мой отец брал свой самый тутой лук… — сказал Телемах. * * * Он сидел так, как сидел однажды вечером двадцать лет тому назад, только не на пороге, а в середине зала — тогда Агамемнон с Менелаем явились за ним и увезли на войну в Трою. Он низко наклонил голову, бородой касаясь груди, на гладкой поверхности стола перед ним играли отблески тусклого дневного света и пламени очага. Во дворе дождь потоками стекал с крыши в бочки с водой, переливавшейся через край. Закрыв глаза, он слушал речь своего сына, отменно вызубренный урок, упражнение в красноречии и геройстве. Все это суесловие на сегодняшней пирушке отчасти придумал он сам. Оно должно было замаскировать истинные их намерения: затею с топорами надо было преподнести так, чтобы она не показалась им слишком зловещей. Время от времени до него доносился женский стон из глубины дома. Девчонка рожает своего первенца, и ворота, достаточно просторные для любострастия, слишком тесны для его плода. Сестра приговоренного к смерти. Наследница Долиона, грезящая о троне, шепнул ему сегодня утром Эвмей. Из женского тела на свет появляется ребенок. Таких вот детей герои хватали за ножки и убивали как щенят под стенами Илиона. Может, ее ребенок станет новым Астианаксом, подумал он. Или молочным поросенком, которого скоро забьют. В чем разница между рабыней и свиноматкой? Люди, свободные люди, берут новорожденного молочного поросенка, потом откармливают, недолго — недели две, несколько дней, отпущенных Гелиосом, а потом приносят в жертву — едят, набивают мясом свою утробу. А рабов — тех держат впроголодь, поддерживают в них жизнь, предоставляя зимам и болезням прореживать их ряды, прореживая их и сами, а те, что останутся в живых, в двадцать лет станут служанками или солдатскими подстилками и возницами боевых колесниц, стеной пик, безымянных пик, — той самой стеной, о которой поется в песнях. Об этом ребенке надо бы хорошенько позаботиться, может, отпустить его на волю, подумал он, открыл глаза и посмотрел на приговоренных к смерти, которые сидели за столами. В моей ли это власти? Ведь я — солдат, я повинуюсь богам. И мне поручено дело. Я палач, назначенный богами, я послан сюда осуществить задуманную ими политику. Я, сидящий здесь, избран ими. Я желал бы, чтобы не было на свете кораблей, чтобы нельзя было переплывать моря. Я желал бы заснуть. Заснуть таким глубоким сном, чтобы потом не вспомнить, что мне пришлось делать в этом сне. И мелькнула у него еще одна, странная, безумная мысль: я желал бы быть Антиноем. Быть Эвримахом и Амфиномом. Он переводил взгляд с одного лица на другое. Вот жесткое лицо Антиноя, лицо предводителя, разбойника, этакого военного героя, который еще не участвовал ни в одном настоящем сражении. Вот Эвримах, юноша с мягкой улыбкой и приветливым, смеющимся, женолюбивым взглядом. Вот Амфином, сын богатого землевладельца с обильного пшеницей Дулихия: лицо у него доброе и безвольное, медленные движения рук округлы — у таких рабы всегда хорошо откормлены. И вот другие: на их лицах написаны злоба, алчность, тяга к приключениям, добродушие, хитрость, и на всех — неукротимая жажда жизни. Зевс, думал он, ты, Всесильный, Безгранично мудрый, собери всю свою Жестокую мудрость и сделай ее Доброй, и преврати меня в ласточку, в чайку, дай мне улететь отсюда на остров Эю или к Ней! Прими меня на свое лоно, жестокий, непримиримый Посейдон, и унеси меня прочь отсюда! * * * — …свой самый тугой лук, — говорил Телемах. — Мой отец натягивал лук, которым он пользовался только для этой цели и который мог натянуть только он один, и одним выстрелом пропускал стрелу сквозь отверстия всех колец. — А нам, само собой, это не под силу! Но разве твой отец не был на две головы выше всех людей на свете, выше даже самих богов? И разве обыкновенной быстроногой вше не нужно было затратить целый день, чтобы облазить его спину? И разве он не убирал с дороги мешавшие ему дома, когда прогуливался по Итаке? Это Амфимедонт подтвердил свой смертный приговор. — Моя мать… — начал Телемах. Но тут большой шаг на пути к Аиду успел сделать Пасандр: — Честно говоря, надоело уже слушать болтовню о несравненном папеньке! К делу! Писандра нагнал Демоптолем: — Мало того, что нам все уши прожужжал крикун Фемий, теперь и ты надумал петь хвалебные песни об Илионе? Где же твоя кифара, не в животе ли? — Кифара? Она в животе у девчонки, которая орет за дверью! Прислушайтесь и услышите, как она играет! Меланфий, уже дважды приговоренный, обернул свое смуглое лицо к Элату и к хохотавшему во все горло Эвриаду и сам приговорил их к позорнейшей смерти. Если я когда-нибудь доберусь до власти, оскоплю обоих, а с ними заодно и еще кое-кого! — подумал он. — Моя мать… — начал Телемах. * * * Перед внутренним взором Возвратившегося, Долгоотсутствовавшего стояла картина — тонущий человек. Волны подкидывали его, швыряли на острые скалы, но он знал, что у него есть спасение, есть женская нежность, улыбка Навзикаи и женские колени, на которые можно склонить усталую голову. Если его пронесет между скалами в тихий залив, в широко разверстое лоно земли, он найдет там пристанище. Но волны были слишком круты, злобный бог Посейдон навис над ним, он накатывал на него свои валы, вновь и вновь затягивая его в водяную пучину. Никогда не добраться ему до берега. Его разобьет о скалы, а остатки его существа, смертные лохмотья, надолго сохранившие способность мыслить, осуждены барахтаться в море крови — во веки веков. Если б я мог спасти хоть кого-то из них, мне было бы не так тяжело, думал он, переводя взгляд с одного лица на другое. Если бы я мог кого-нибудь спасти, это впоследствии оправдало бы меня перед самим собой. Он переводил взгляд с одного лица на другое. Они сами приговаривали себя к смерти, один за другим, приговаривали себя дважды, а некоторые по многу раз, к самой позорной смерти, к исчезновению, к странствию в Аид, к истреблению. Если бы я мог спасти хоть кого-нибудь из них, думал он, быть может, я спас бы и самого себя. Тогда я, быть может, имел бы право сказать: «Ты, Астианакс, или как там тебя зовут, я спас тебя! Ты живешь благодаря мне! Ты был уже на пути в Аид, ты сам пытался осудить себя на смерть, но я спас тебя, я сделал вид, что не слышу смертного приговора. Я был хитроумным, изворотливым, я не то чтобы сознательно обманул кого-то из богов, но я недослышал некоторые из их приказаний!» А потом он понял: я пришел сюда, чтобы убивать. Я пришел, чтобы все устроить и навести порядок в здешней неразберихе. Я пришел домой, чтобы спасти будущность сына и честь жены. Я пришел как посланец богов, как их солдат. Еще названы не все имена. Эвридам, хочешь сохранить жизнь? Полиб, разве ты не хочешь выбраться отсюда живым? Агелай, у тебя еще есть надежда: молчи и гляди в стол или улизни прочь, пока двери еще открыты'. * * * — Моя мать… — снова начал Телемах. — Уж верно, она и сама может натянуть лук и послать стрелу — аж до самого Дулихия! — вставил Эвридам. Амфином поглядел на него и подумал: ей-богу, я не на шутку рассердился. По-моему, во мне закипает злость. Надо бы посмотреть на него самым суровым взглядом. Уж если бы мне пришлось кого-то убивать, я убил бы его. Лицо Телемаха снова полыхало огнем. Эвримах думал: господи, до чего же ты глуп, Эвридам! Будь ты моим рабом, я отрезал бы тебе нос и уши, а может, и кое-что еще, может, оскопил бы тебя, а потом приказал бы засечь тебя насмерть. — Моя мать решила… — сказал Телемах. — Ах вот как, так это она решает? — спросил Агелай. — А мы и не знали! Так-таки она сама? А мы-то думали, Ваше Сыновнее Величество теперь уже решаете сами. Они засмеялись, приятно было найти повод посмеяться. Среди них были молодые люди и мужи средних лет. Они пили и смеялись. Ангиной поставил кубок на стол. — Так что же решила Бесконечно желанная? Говори живо, у нас нет времени слушать пустую болтовню, мы пришли сюда не для того, чтобы слушать нудные проповеди, а чтобы есть, пить и добиваться благосклонности Недоступной. — Моя мать решила, что тот, кто сумеет натянуть лук и послать стрелу через кольца топоров, как это делал мой отец, тотчас получит ее в жены. * * * Что ни говори, то была важная новость, она так сокращала срок ожидания, что в мегароне воцарилась тишина. Они не могли сразу решить, хорошая это новость или дурная. Они посмотрели на властителя Дулихия, потом на Сына. В недоуменном безмолвии они услышали родовые стоны из-за стены, но еще отчетливей они услышали исполненную достоинства, однако не такую уж медлительную поступь Пенелопы во внутренних покоях. Она сошла с лестницы, ведущей в Гинекей, и остановилась в дверях за спиной своего Сына, в нескольких шагах от него. Она оглядела зал, она показалась залу, она была очень хороша. Белизна ее кожи была ослепительной в сером свете дня, клонившегося к сумеркам. На ней было множество украшений и новое платье, а аромат благовоний, которыми она себя умастила, доносился даже до дверей, ведущих в прихожую, и до самой прихожей. Она прошла, проплыла еще несколько шагов, снова оглядела зал, бросила взгляд в сторону двери, где сидели певцы, шпионы и нищие. — Мой сын говорит правду, — сказала она. — Сегодня я изберу в мужья одного из сидящих в зале. Приготовь топоры, Телемах. Четверо рабов внесли тяжелую ношу на копьях, пропущенных сквозь кольца, ввернутые в рукоятки; топоры раскачивались и звенели, ударяясь друг о друга. Рабы остановились в прихожей, ожидая приказаний. Телемах набросил на плечи плащ и вышел следом за ними. Рабы прорыли узкую ложбинку наискосок через внутренний двор. Телемах сам расставил топоры по прямой линии, которую выровнял с помощью длинного натянутого ремня. Он разместил их на расстоянии шага один от другого и поставил кольца стоймя. Одно из колец упало, он поспешно бросился к нему, вновь поставил стоймя, проверил, хорошо ли натянут ремень, который держали рабы, еще одно кольцо упало, он выпрямил его и, присев на корточки, посмотрел сквозь кольца. Эвриклея стояла в прихожей, стиснув ладони. Дождь хлестал рабов по голым спинам, все вокруг плавало в сером мареве дождя. На своем стуле, на покрытом козьими шкурами и полотняными покрывалами почетном сиденье с непроницаемым лицом восседала Пенелопа. Кто-то подбросил в огонь поленьев. Странник, Возвратившийся, безмолвный нищий склонился над столом. Со своего места через дверь мегарона и дверь, настежь распахнутую из прихожей во двор, он мог видеть кольца топоров: они смотрели прямо на него. Эвриклея не ошиблась в своих расчетах. Самые любопытные из женихов встали из-за столов и, столпившись в прихожей, заслонили от него топоры: живая, пока еще живая, стена рук, спин и ног. Антиной остался сидеть, но Эвримах встал, за ним Амфином, они вышли во двор, постояли там, поглядели и вернулись к своим столам. Никто уже больше не смеялся. Они перешептывались, ждали, может быть, взвешивали свои шансы на успех. Кое в ком из тех, кто вчера или позавчера совсем уже решил отступиться, теперь снова пробудилась надежда. Телемах вернулся на свое место. Не садясь, он поднял руку. Теперь он обрел спокойствие и уверенность. Когда воцарилась полная тишина, он приказал, обращаясь к двери во внутренние покои: — Эвмей, принеси лук! В сумраке за этой дверью стоял также немой и волосатый Дакриостакт. Глаза его слезились, хотя ветра не было, а руки дрожали от ярости. Глава тридцать первая. ЗВОН ТЕТИВЫ Быть может, они полагали, что это самый обыкновенный лук. Наверно, кое-кто из тех, что был постарше, смутно припоминал, каков он из себя, однако их мечты, их равнодушный взгляд в прошлое преобразили его, и он стал маленьким и податливым. А теперь они его увидели. Главнокомандующий свинопасами, могущественный в глазах свинопасов начальник пытался нести его одной рукой. Лук был из рога и дерева и размером в рост человека от плеча до пят, в середине, в том месте, которое сжимает рука стрелка, шириной с запястье, да и концы его тоже толщины необыкновенной. Едва согнутый, он напоминал слегка искривленную жердь, и расстояние между рогом и туго натянутой тетивой из трех скрученных жил было не более пол-ладони. Начищенный до блеска, он сверкал и переливался, и кое-кому, должно быть, почудилось, что это вспыхивают молнии. Сорок стрел в колчане, висевшем на ремне за плечом у Эвмея, были длиной с мужскую руку. Словом, можно описать это так: при виде лука все онемели. Телемах взял лук. — Многоуважаемые гости, — сказал он, — не подумайте, что я вообразил себя метким и ловким стрелком. Но в настоящую минуту я хозяин этого лука, его хранитель и попечитель. Антиной обратил к нему свое жесткое лицо. — Может, ты выпустишь парочку стрел, чтобы показать нам, жалким слабакам, как взяться за дело? Сын поднял тяжелый лук, положил на свой стол, посмотрел на него. Потом заговорил осипшим вдруг голосом. — Я не принадлежу к разряду женихов, — сказал он сдержанно. — Однако я попробую. — Вид у этой штуковины важный, — сказал Антиной. — В этом она смахивает на тебя самого. Смотри только не расстреляй все стрелы. Телемах взял лук и прошел с ним через весь зал. Он двумя руками держал оружие перед собой, губы его шевелились, казалось, он шепчет заклинания. Эвмей следовал за ним с огромным колчаном. Сын встал в прихожей, спиной к отцовскому столу. Наклонился, левой рукой обхватил огромное утолщение из рога, три крайних пальца правой руки положил на толстую, туго натянутую тетиву, а между большим и указательным пальцами зажал дубовую стрелу с бронзовым наконечником. Ему удалось оттянуть на себя тетиву на две, от силы на три ладони — на большее в запястьях, пальцах и плечах не хватило сил. Трижды сгибал он колено в попытке выстрелить. На третий раз ему показалось: еще немного — и дело пойдет. Что, если?.. Нет, не вытяну, понял он. Он тяжело дышал, ему стало страшно. А вдруг и папа не сможет? — подумал он. — Сдаюсь, — сказал он и встал, опираясь на лук. — Теперь попробуйте вы, по очереди, как сидите. — Слева направо! — крикнул Антиной, и глаза его сверкнули. Они сидели так, что, если бы начали со жреца, пастыря их душ, кругленького человечка с белыми, холеными руками, Антиною пришлось бы стрелять последним. Таким образом, первая очередь выпала Леоду — но это была пустая проформа. Телемах передал лук и стрелу Эвмею и, возвращаясь на свое место, оглядел зал. У колонны за его спиной стояло его копье, единственное в зале копье. Леод повел себя препотешно. Он стал кривляться, благословил лук, поцеловал стрелу, возвел глаза к небу, пощупал тетиву. — Я такими делами не занимаюсь, — заявил он, возвращая оружие Эвмею. — И вообще я сегодня не в форме. Завтра — может быть. А вообще я не собирался свататься. Я посвятил себя богам. Хорошо было посмеяться, благо нашелся повод. Леокрит встал и потянулся к луку. — Постой, — остановил его Антиной. — Старый лук обыкновенно смазывают жиром, чтобы он стал более упругим. А не то его можно сломать, как сухой прут, а обломки еще, чего доброго, попадут в глаза — так недолго и ослепнуть. Меланфий, подбрось-ка в огонь поленьев, мы нагреем лук и смажем его. Все вздохнули с облегчением, стали пить и заговорили наперебой, а тем временем Козий предводитель поднес лук к очагу мегарона и от середины к обоим концам стал тряпицей втирать в него растопленный свиной жир. — Пусть помокнет под дождем, тогда к утру отсыреет как следует! — закричал Агелай. — Лучше прокипяти его, и я поручусь, что тогда ни одна женщина в этом доме не останется безмужней! — выкрикнул Демоптолем. И тут по всему дому разнесся стон рабыни. — Нет нужды кипятить лук! — закричал Эвридам. — Кое-кому это без надобности. Эвримаху, например, достанет сил на оба дела сразу! Эвримах мрачно сверкнул на него глазами. Телемах уставился в столешницу, он сидел, опираясь на копье. — Нет, — заявил Антиной, — сначала мы выпьем. А уж коли возьмемся за дело, разом его и кончим: я чувствую — я сегодня в ударе. Пенелопа все это время сидела молча, с непроницаемым лицом. Состязание продолжалось, три попытки Леокрита успеха не принесли, лук мягче не стал. Амфимедонт слегка натянул тетиву, но выронил на пол стрелу и признал свое поражение. Подняв стрелу, Эвмей протянул ее Полибу, тот отложил ее после одной-единственной попытки. — Этот лук не для смертных, — сказал он. — Тот, из которого, по рассказам, стрелял Хваленый, наверняка был не таков. Ктесипп с Зама выступил вперед, взял лук, тщательно осмотрел его, взвесил на руке стрелу, огляделся вокруг, решился. Он натянул тетиву на ширину двух ладоней, но тужился при этом так, что испортил воздух. Над ним долго потешались. — Это здешняя пища виновата! — оправдывался он, решив, что нашел учтивое объяснение конфузу. Приговоренные к смерти расхохотались снова. — Теперь мой черед, — сказал Демоптолем. Он изготовился к стрельбе, выставил левую ногу далеко вперед, присел, натянул тетиву. Все должны были признать, что тетива поддалась. Но тут он поскользнулся и шлепнулся на пол, он был не совсем трезв. Он хотел сделать четвертую попытку, но остальные воспротивились. — Просто вы меня боитесь, вот и весь сказ! — крикнул он, разозлившись. Эвриад только пощупал лук и далее не стал пробовать. Элат был посильнее, он натянул тетиву ладони на две. Больше всех преуспел Писандр. Они притихли от волнения. — Поднатужься еще немного! — крикнул кто-то, подбадривая его. Но он не выдержал, стрела выпала у него из рук. Следующим был Агелай; после вялой попытки он возвратил лук Эвмею. * * * Она следила за ними, полузакрыв глаза. Когда у Эвмея взял лук Эвримах, она глубоко вздохнула и подалась вперед. Хотя он не отличался силой и надежд у него было мало, он не утратил своей чарующей улыбки и гибкости движений. Но его постигла неудача. Он безмолвно отдал лук Эвмею и, ни на кого не глядя, вернулся на свое место. После него сделал попытку Эвридам, но только зря пыхтел несколько минут, и тут настала очередь Амфинома. Она думала: быть может, тебе удастся что-то спасти, спасти меня, спасти многих других. Он был очень силен, крестьянин-богатырь, по слухам легко укрощающий коней, и отличный гребец. А он думал: быть может, это буду я. Он низко присел, согнув колено, тетива вонзилась в его могучие мужицкие ладони, слышно было, как скрипнули его зубы. Нет, не сдамся, подумал он, когда у него потемнело в глазах и в темноте сверкнули белые искры. Не сдамся, нет! Жила врезалась ему в пальцы. Плевать, все равно не сдамся — ни за что! Вдруг это буду я… Но рука обмякла, повисла вдоль тела, как ей изначально определили боги. Он возвратил лук Эвмею. Говорить он не мог. Подняв тяжелую, ноющую, почти омертвевшую правую руку, он отер пот со лба. Постоял так несколько мгновений, а потом, шатаясь, побрел к своему месту. Встал Антиной. Он сделал несколько шагов к двери, переступил через порог и остановился в прихожей. Принимая лук из рук Эвмея, он жестко улыбнулся. Потом взвесил лук на руке. Она видела, как он стоит в дверях. Амфином с Дулихия уже снова сидел за своим столом; опершись на ладонь подбородком, он жадно, захлебываясь, пил. Рука его все еще дрожала. Антиной поднял лук над головой. Она решила, что он хочет его швырнуть. Швырни его, швырни, думала она. Швырни об стену, чтобы он разлетелся на куски, в огонь, чтобы он сгорел, швырни его через двор, через стену, швырни его, швырни! Но он только повертел им над головой, все увидели его мускулистую руку, лук он держал так, как метатели копья держат копье. — Теперь мой черед, — сказал он. — Но я не собираюсь даже пробовать. Сегодня я стрелять из лука не намерен. Вы помните, какой сегодня день, господа? День Аполлона. Я не собираюсь отмечать его стрельбой под дождем. Нет, я вовсе не сдаюсь и не отступаюсь, но сегодня я не намерен натягивать тетиву. Я знаю, что совладаю с луком. Но сегодня я хочу веселиться, а не целиться в кольца топоров. Мы отложим состязание на завтра, начнем с самого начала, и участвовать в нем будут все! Все, кто сейчас в городе, кто остался дома из-за дождя, все, кто съедется сюда с Зама и Закинфа. Разве это не справедливо? Кое-кто закричал: «Браво! Браво!» Но все-таки наступила гнетущая тишина. Состязание кончилось слишком плачевно. Некоторые жадно осушали свои кубки, другие с любопытством смотрели на Пенелопу, на поникшего Амфинома, на Сына. Она смотрела на них, выбирала среди них. Она не смотрела на нищего у двери, который сделал знак Эвмею. Слава богу, подумала она. Слава богу, отсрочка! В тишине снова раздался голос рабыни. Короткий, вскрик, потом долгий вопль. Дольше мне этого не выдержать, думал Эвримах. Дольше мне этого не выдержать, думал Телемах, крепче стискивая древко копья. Он поднял кубок, чтобы выпить вина, но снова отставил его на стол. — Минутку! — Все обернулись к нищему у дверей. — Я тоже хотел бы сделать попытку, — сказал он. Они глядели на него, они таращили на него глаза. — Но… — сказала Пенелопа. — Он… — Клянусь богами! Что еще за новости! — сказал Антиной, успевший сесть за свой стол. — Я не собираюсь соперничать с вами, — сказал нищий охрипшим вдруг голосом. Он откашлялся. — Если вы не против, я просто хочу попробовать свои силы. Можно, мне взять лук, Эвмей? — Стой! Это опять говорил Антиной. Эвмей, двинувшийся было к столу нищего у двери, остановился, — Если он сумеет натянуть лук, мы станем всеобщим посмешищем, — заявил Антиной, стараясь говорить беспечным, шутливым тоном. — К тому ж он не имеет права участвовать в состязании. Я должна что-нибудь сказать! — подумала Пенелопа. Она чувствовала, как в комнате запахло кровью. — Я… — начала она. — Я… — перебил Телемах. — Я ничего не имею против, — продолжала она, — но я думаю, мы можем подождать до завтра. — Я не собираюсь свататься к Многочтимой, к Долгоожидающей, — сказал Странник. Она встала, она кусала губы, руки слепо шарили по столу. — Мы отложим дело до утра, — объявила она. — Эвмей, дай сюда лук. Уже смеркается. Скоро совсем стемнеет. А стрелять в темноте нельзя. Это опасно. Телемах встал тоже. — Луком распоряжаюсь я, — сказал он неуверенно, заикаясь, надтреснутым голосом. И так шумно втянул в себя воздух, что все услышали. — Эвмей! Пусть наш почтенный гость попробует. Он успеет сделать попытку, прежде чем сумерки сгустятся, прежде чем станет темно! Эвмей больше не колебался, он прошел через прихожую к порогу. И в то же самое время Пенелопа повернулась спиной к присутствующим и медленно двинулась в глубь дома. В двери, ведущей во внутренние покои, стояла Эвриклея. Она заперла дверь за своей хозяйкой. Закрылись еще какие-то двери внутри дома. Немой, но наделенный острым слухом дорожный спутник Эвриклеи стоял в узкой боковой двери чуть правее Телемаха. Он вышел, запер за собой дверь, обошел дом вокруг по внутреннему двору и встал возле топоров. Эвмей нарушил все правила: он подошел к нищему, который по-прежнему сидел за своим столом, и протянул ему сначала лук, а потом тяжелый, наполненный стрелами колчан. — Мой господин приказал, чтобы я передал все это господину, — сказал он. * * * При свете очага и сером свете, проникавшем со двора, он взял в руки лук и осмотрел его со всех сторон. Он изучил крепления на концах, близоруко склонившись к дереву, внимательно его обследовал, прищурившись, разглядел рог, повертел лук в руках, то ли наслаждаясь игрой бликов, то ли просто с любопытством следя за их перемещеньем. Лицо его исказилось, с безобразной гримасой глядел он на лук, точно у него болели зубы или внезапно схватило живот. Он поднял правую руку, точно призывая духов погибших героев или демонов. Потом кончики большого и указательного пальцев, с огрубелыми, однако благородной формы, царственно благородной формы ногтями ухватили тетиву, он потянул ее, как музыкант без плектра [95] — струну, подержал, отпустил. Тетива зазвенела, лук запел, и тут они прислушались. Лица у всех помрачнели, под Медонтом скрипнул стул, это он передвинулся поближе к нищему. Антиной протянул руку к своему кубку, пожал плечами — хотя лицо его было мрачно, — выпил. Возвратившийся не двинулся с места. Он взял стрелу, лежавшую рядом с набитым смертью колчаном, посмотрел на нее, смерил ее прищуренным взглядом, отложил в сторону, вынул другую. Левым локтем упираясь в стол — лук он держал горизонтально, — он утвердил древко стрелы у большого пальца левой руки и потянул тетиву на себя. Она уступала туго. Зрители подались вперед над столами, вытягивали шеи, мешая друг другу, и глядели не отрываясь, не мигая, во все глаза. Некоторые вторили его движению поворотом головы, указательным пальцем, языком; они пожирали глазами руки незнакомца, которые медленно отделялись друг от друга, его побелевшие суставы, его запястья, мощные, словно у кормчего, словно у побывавшего в долгих плаваниях морехода, они впились взглядами в левую руку, сомкнувшуюся вокруг лука, в правую, крючком зацепившую тетиву, и в стрелу, бесконечно длинную стрелу, которая чуть сползала назад по большому пальцу, и слушали, как в луке потрескивает и похрустывает на тысячу ладов, и тут… И тут откуда-то издалека, из глубины дома, донесся долгий, протяжный, страдальческий вопль дочери Долиона, смуглолицей Меланфо. Но вот стрела рванулась вперед. Зазвенела тетива, стрела ударилась в каменную ограду, отскочила от нее, упала. Кто-то, сидевший у самой двери, сорвался с места, закричал: — Сквозь все кольца, сквозь все до единого! Они отдувались, шумно втягивая в себя воздух, переводили дух. Многие растерялись настолько, что даже не привстали с мест. Рука Антиноя потянулась к кубку, но глаза не смотрели на кубок, они смотрели в конец зала на изуродованные, изувеченные руки. Правая выбрала новую стрелу из лежавшего на столе колчана, левая сжимала лук, крюк правой руки вновь натянул тетиву, стрела скользнула, утвердилась на своем ложе, бронзовый наконечник был всего в двух дюймах от большого пальца стрелка. Они знали и не знали. Лук поднялся вверх, вся сила, заключенная между жилами тетивы, вся еще не выпущенная на свободу сила стрелы, затрепетала, как трепещет сдерживаемый акарнанский жеребец, и кончик стрелы, похожий на жало, стал перемещаться слева направо, медленно, медленно, медленно, мимо широко распахнутой двери — мимо, мимо, — остановится? Или нет? Еще теплилась надежда: остановится? Или нет? Нет, не остановится! Мимо широкого дверного проема, подобный стрелке компаса, подобный искателю, перемещался кончик стрелы, минуя стол за столом, грудь за грудью. Кроме Стрелка, не двигался никто (только встал и оперся на свое копье Телемах, отступил к двери, к ее высокому порогу, Эвмей и Антиной протянул руку к кубку), разве что считать движением судорогу, которая свела все сердца, серую тень преисподней, набежавшую на все лица. Но тут замерло все. И самыми неподвижными в мире, олицетворением неподвижности в мире, простершемся под колесницей Гелиоса, были большой и указательный пальцы Ныне Возвратившегося, Кончик стрелы смотрел в грудь Антиноя, поднялся к его шее, замер. — Это я, Антиной, — тихо сказал нищий, — это я вернулся… Вернулся, вернулся, вернулся — отдалось в них. — …домой. Зазвенела тетива, звук, начавшийся звонко, гулко, вдруг заглох. Длинная стрела — никто не уследил за ее полетом наискосок через зал — вонзила в мир новую, совершенную немоту. И сама она молча сидела в этой немоте, она дрожала, но безмолвствовала. Она только сейчас, сию минуту, вошла в горло человека и вышла из его затылка. Рука Антиноя еще продолжала тянуться к кубку, ткнулась в него, опрокинула, и он покатился к краю стола. Упала хлебница и блюдо с мясом, сметенные рукой Антиноя, когда, вытянув подбородок и шею, точно воротник был ему слишком тесен, и выпятив грудь, он рухнул на стол, перевернул его и грохнулся на пол. И тут захлопнулись все двери. Одиссей встал без излишней поспешности, однако прежде чем общий крик в зале смешался с криком рабыни, рожающей где-то в доме, где-то в мире. За порогом, в прихожей, стоял Эвмей и с ним рядом Филойтий, за дверью, ведущей во внутренние покои, стоял Дакриостакт, запирая засов и завязывая его крепким узлом. Затворились и ворота, кто-то быстро пробежал босиком, маленькая, в сумерках смахивающая на мышь старуха юркнула во двор, проверила запор на наружных воротах, потом на внутренних, на дверях, ведущих в помещение для рабов, где уже иссякли в последнем долгом вопле боли и облегчения стоны роженицы, и на дверях, ведущих во внутренние покои с заднего двора, а Телемах тяжелыми, сильными шагами пересек мегарон и встал рядом с отцом. — Это я вернулся домой, — сказал Одиссей, в третий раз натягивая тетиву и целясь в Эвримаха, который вскочил и стоял теперь в нескольких шагах от него, положив руку на рукоять меча. — Один человек уже убит, Одиссей, — крикнул он, — но все еще можно уладить! * * * Она слышала шум внизу. Я сплю, думала она, меня клонит в сон, я почти уже заснула. Если он умрет, если они его убьют… думала она. Тогда… Я сплю, меня заперли, и я сплю, думала она. Когда-нибудь я проснусь. Вот я раздеваюсь, я сплю. Она сидела на краю кровати, глаза ее были сухи, слезы еще не пришли, они еще только подступали к горлу. Она сделала вид, будто раздевается. Тряхнула ногой, словно сбрасывая новые, расшитые жемчугом сандалии, подняла руки, словно снимая с себя платье, подаренное Еленой, и коснулась пальцами волос, словно вынимая из них заколки и распуская волосы по плечам. Она раздевалась, не снимая с себя одежды, теперь она была обнажена. Бросим же сейчас, именно сейчас, взгляд на эту обнаженную Женщину средних лет. Грудь ее была еще высокой, фигура хороша в своей полноте. Живот втянут, его поддерживали мускулы, хотя они уже начали сдавать. Лоно, давно уже, двадцать лет — а может, четыре года, — не знавшее мужчины, было все еще полно обещаний и жизни, готовой дарить и исполнить обещанное. Колени белые и все еще округлые, а ступни холеные — они ступали по мягкому, им редко приходилось топтать что-нибудь на своем пути. Округлые ягодицы все еще могли прельстить немолодых и в особенности молодых мужчин. Спина и затылок все еще сохраняли мягкие очертания. Линия шеи была безупречна, волосы густые, и если в них появились седые нити, то так мало, что не стоило и считать. На лбу не было морщин, во всяком случае, они были не заметны в этом полумраке, да еще под слоем белил. Нос прямой, хотя, быть может, немного мясистый, а рот нежный и волевой, рот любезной хозяйки дома, еще молодой матери, рот долго ожидающей, чье ожидание только теперь перестало быть напрасным. А подбородок властный — подбородок женщины, которую не назовешь легкомысленной и слабодушной. Когда-то я была свободна, думала она. Когда-то я была свободна перед лицом всех людей. Я могла выбирать. Я сплю, думала она, все это неправда. Я сижу на краю своей кровати и сплю. Афина Паллада наслала на меня сон. И я грежу, ну да, я грежу. Я молода, я любима, сейчас придет домой мой молодой муж, он ляжет рядом со мной и укроет меня в своих объятьях. Мы молоды, мы любим друг друга, мы болтаем, мы слушаем, как ласково шумит дождь осенней, зимней ночью, мы у себя дома, и у нас есть маленький сын по имени Телемах. Войны никогда не будет, никогда мой супруг, мой нежно любимый муж, не уедет из дома, он останется со мной, мы состаримся вместе. Но мне снится, что явились чужеземцы и увели его с собой, мне снится, что ко мне вернулся старик, а я еще молода, и любима, и свободна, и могу выбрать кого захочу, потому что мой дорогой, мой желанный муж погиб на войне или утонул, и мне снится, что старик, вонючий, покрытый шрамами чужак, говорит, что я Собственность воспоминаний, что я Раба юношеских клятв, что я больше не свободна. И мне снится, что кто-то молодой и сильный придет и уберет старика, нет, не убьет его, но уберет, погребет его самого и воспоминание о нем и скажет: "Уходи, старик, уходи, изуродованный обломок войны, слишком надолго уехавший, слишком долго ожидаемый, уйди, скройся, потому что, если Она отворит свою дверь и прогонит тебя, к ней может проскользнуть, может у нее остаться Счастье. Верни ей свободу выбора, она принадлежит ей, а не тебе. Вот что мне снится, пока я сплю крепким сном, сном Афины Паллады. Слезы пока еще не лились из ее глаз, из ее спящих глаз. * * * Он перебил их всех, пощадив только двоих: шпиона мирной жизни и певца войны, отныне счастливого Медонта и навсегда несчастного, но одаренного зычным голосом Фемия. Он не пощадил Эвримаха и, когда тот хотел вступить с ним в переговоры, прострелил ему грудь. Они пытались укрыться под столами, пытались найти себе еще какое-то оружие, кроме мечей, но это им не помогло, они погибли. Он был не человеком, но и не богом: он был всего лишь смертной куклой в руках играющих богов. В этих четырех стенах он был олицетворением войны, мужем, отравленным войной, воспаленным дыханием Ареса, и действовал как орудие, которым его избрали: он был тем, кто убивает мир на долгие, быть может, на неисчислимые годы. Когда Амфином, медлительный крестьянин с Дулихия, бросился на него с мечом в руке, копье Телемаха вонзилось нападающему в спину — он рухнул ничком, успев только охнуть, копье застряло в его спине, древко переломилось, но за сундуками в прихожей были спрятаны еще копья. Все было устроено с помощью Эвриклеи, ну и, конечно, богов. Когда Меланфию удалось взломать засов, выбраться во двор через случайно не охранявшуюся узкую боковую дверь, добежать по узкому проходу между стеной дома и оградой до оружейной и возвратиться с копьями, щитами и шлемами, боги предоставили вмешаться Дакриостакту: Меланфий сделал еще одну попытку добраться до оружейной, но его схватили, связали и оставили лежать в оружейной, чтобы заняться им потом. Нет, он не пощадил никого. Он убивал их, посылая стрелу за стрелой, некоторых убил его сын. Короткие мечи не доставали до него, да и храбрости недоставало тоже. Одиссей и его сын начали резню на Итаке, и что было справедливо, а что нет и каков на самом деле был замысел богов, наславших эту бурю с дождем, никто не знает. Но то, каким явил себя этот замысел взору людей, было ужасно. Они взывали к нему, проклинали, молили; они прятались за столами, Амфимедонт и Ктесипп с Зама своими копьями ранили Телемаха в кисть руки, а Эвмея в плечо, и все же приговоренные были обречены. Они уже не верили в собственные силы, а в этот час усомнились и в богах: вокруг них все опустело, они уверовали в могущество Одиссея и падали ничком, обратив к нему лицо. Мы можем вообразить эту картину фрагментами и целиком, можем представить ее как набор эпизодов или как судьбу: они гибли, их убивали. Сколько их было? Быть может, четырнадцать, а может, тринадцать или пятнадцать. Впоследствии жаждущие крови или перепуганные насмерть, первые — в своем желании преувеличить, вторые — в своем понятном интуитивном стремлении придать делу такой размах, чтобы оно потеряло свой зловещий характер, скажут: их было пятьдесят два человека, их было сто восемь человек. Он пощадил двоих. Последние из убитых сами натыкались на его меч и копье, когда ползали у его ног, моля сохранить им жизнь, пытались выпросить себе эту подачку. Меч рубил, кололо копье, он вспарывал тела, отворял кровь, и она вытекала потоком, уступая место смерти. Но двоим он сохранил жизнь, дабы они могли воспеть его, шпионить для него и написать угодную ему историю, то были певец Фемий и гонец, а прежде двойной шпион, Медонт. В очаге все это время ярко пылал огонь. Вокруг него валялись высохшие и насквозь мокрые плащи. От некоторых пахло паленой шерстью. Он стоял на пороге, озирая зал. Его руки, ноги, грязная нищенская одежда, его перекошенное злой гримасой лицо, волосы и борода — все было липким от человеческой крови. И его хриплый голос был пронзительно-криклив, когда он позвал Эвриклею и приказал ей открыть двери. — Приведи сюда рабынь! * * * Женщины, двенадцать отобранных рабынь, выволокли тела убитых во внутренний двор и сложили у Зевсова алтаря. После этого дюжина девушек, которых отобрала долгие годы подслушивавшая, в отчаянии и ненависти подслушивавшая старуха Эвриклея, сделали в мегароне уборку. На трупы набросили плащи. Ведь в Итаке уже наступил вечер, и далее ночь. — Жизнь этих девок — зараза, — сказала Эвриклея, — их запах надо истребить, они прогнили до мозга костей, больше они ни на что не пригодны. Он приказал умертвить двенадцать рабынь, и приказ исполнили его сын, Эвмей и немой Дакриостакт. Он приказал повесить молодых женщин, двенадцать перепачканных кровью уборщиц, потому что они спали с мужчинами, добивавшимися его жены. Это делаю не я, думал он. Ко мне явился Вестник, Гермес, и по дороге сюда я потерял самого себя. Это боги делают свое дело моими руками. Я больше никогда не смогу любить богов, но я их очень боюсь. Он, шатаясь, бродил по дому и двору, он старался ступать твердо. Он опирался на стены дома и на ограду, оставляя на них темные отпечатки рук, которые смывал дождь, поливавший и его самого. Во мне угнездился Арес, думал он. Я работаю на него, я открыл филиал его фирмы. Но меня самого здесь нет. Сам я уехал. Я живу на острове далеко на западе, это там я брожу под дождем и с тоскою стремлюсь куда-то, но не сюда. Перед ним стоял Эвмей. — Меланфий лежит в оружейной, господин. Он облизал губы, язык прошелся по овалу рта, стараясь обрести вкус. Когда он заговорил, голос его оказался беззвучен. Ему пришлось повторить свои слова: — Сделайте с ним что следует. — Теперь уже скоро конец, — сказал Свинячий командир, — но это же нужно сделать. А потом будет по-новому, господин. Будет новая власть. — Да. Филойтий и Эвмей поволокли связанного Меланфия вдоль ограды во внутренний двор. У Главного козопаса во рту был кляп, слышались только его стоны. Они двигались медленно, тяжелое тело застревало в размякшей земле. Они сделали с ним что следовало, а потом повесили его на дальнем столбе. В песнях поется, что они отрезали ему нос и уши и отрезали самое главное — орудие продолжения рода, его мостки в будущее, и бросили отрезанное собакам, которые сожрали добычу. Можно примириться с этими фактами. Можно принудить себя считать, что боги играли, они были в игривом настроении, они веселились, им хотелось извлечь из своего празднества все, что только можно. * * * Дочь Долиона закричала снова — долгим криком, точно нож, болью прорезавшим дом. Рядом с ней лежало их дитя. Чей он, какой он — ей теперь было все равно. Это было ее дитя, ее первенец. Ей показалось, что волосики у ребенка черные. Ей показалось, что у него будет мягкая улыбка — он будет любимцем женщин. Ей хотелось знать, голубые ли у него глаза, как у Лаэрта и Телемаха, А закричала она, когда увидела немого Дакриостакта, который подошел к ней с факелом в руке. Он сделал ей знак, показал, что она должна встать. Он взял ее за локоть. Он указал на ребенка, и она поняла, что должна взять его с собой. * * * Телемах ушел в свою комнату. На полу у двери стоял медный таз с горячей водой. Два чистых новых хитона, два новых вышитых плаща лежали на его постели. Две пары новых желтых сандалий стояли рядом посреди комнаты. Все это было предназначено ему и его отцу. Он наклонился и окунул руки в воду. * * * Эвриклея, старая кормилица, главная среди кормилиц, великолепная старуха, совсем не высохшая, нет, куда там, полная бьющей через край ненависти, стояла в прихожей и смотрела, как Бородатый, Окровавленный, Безмерно Любимый, Наконец Возвратившийся идет в темноте по двору. — Еще что-нибудь? — невнятно пробормотал он. — Я странствую, я вот-вот пущусь в странствие. Теперь уже все? — Дочь Долиона, — сказала она. — Дочь Долиона только что родила. Он тупо посмотрел на нее. Свет, струившийся из мегарона, освещал их лица. Он поднял руку, ту, что была изувечена сильнее, ту, что была особенно безобразной, и провел ею по лбу. — Я странствую, — сказал он. — Я только должен навестить кое-кого из знакомых, прежде чем двинуться в путь. Я хочу спать. Хочу уйти в сон. Хочу быть чистым. Я не знаю дочери Долиона. — Она причинила много зла, — сказала Эвриклея. — Она и ее ребенок причинят еще много зла. — Я странствую, — сказал он. — Я не знаю никого, кто причинил мне зло. Не знаю ни одного человека. Не знаю ни одного ребенка, который причинил мне зло. — Я этим займусь, — сказала Завершительница, Старшая кормилица. — Прикажу Дакриостакту этим заняться. По-моему, Госпожа хочет, чтобы девчонку и ее пащенка удалили из дома, из мира тех, кто чист. — Я запрещаю… — сказал он. — Уже поздно, господин, — сказала она. Он наклонился, всматриваясь в ее лицо. — Да, уже слишком поздно, — сказал он. — И мне некогда думать об этом. Я сейчас же начну свое странствие, далекое странствие на запад. Она покачала головой, она преданно улыбнулась ему: — Странствие окончено, дитя мое, корабли вытащены на берег для зимовки. Я приготовила тебе ванну, ненаглядный мой господин. ПРИМЕЧАНИЕ Среди других книг, чья фабула восходит не просто к мифологическому сюжету, но и к канонической литературной версии этого сюжета («Улисс» Дж. Джойса, «Иосиф и его братья» Т. Манна), роман Э. Юнсона выделяется особенно тесной связью с текстом его античного источника. Шведскому читателю, со школьной скамьи знакомому с гомеровской «Одиссеей», эта связь прямо бросается в глаза. Нарочито точно следуя гомеровскому тексту в описании места действия, автор склонен едва намеченную у Гомера картину развернуть в многочисленных подробностях, так что читатель может увидеть в этом своего рода восполнение гомеровского текста через обращение к его подтексту. Из многочисленных примеров укажем на описание пейзажа на с. 24 и след., восходящее к двум строкам «Одиссеи» (V, 70-71). Вводя в повествование явный, казалось бы, анахронизм — кошку, гуляющую по двору Пенелопы всякий раз, как там оказывается «черноцветная» служанка Меланфо (см. прим. к с. 38), — Юнсон позволяет рассматривать весь этот мотив как попытку воссоздания в гомеровском мире новоевропейского и одновременно древнеегипетского лидера оккультизма — «черной кошки». Напрашивается вывод, что делается это в порядке не модернизации, но, напротив, как бы еще большей архаизации гомеровского сюжета: это обращение к вечной основе, на которую и у Гомера, и у романиста, живущего почти три тысячи лет спустя, вполне равные права. Именно этим можно объяснить и путешествия по каким-то «матриархальным» заветам деловой старухи Эвриклеи, и часто упоминаемые древневосточные божества, и, наконец, только кажущиеся современными политические термины, бывшие в ходу и у гомеровских греков. Г. Гусейнов

The script ran 0.038 seconds.