1 2 3 4 5 6 7 8 9
— Я?.. — Он медленно потягивал вино.
— Ну да, о твоих путешествиях.
— Ах, боже мой, все города похожи один на другой, Не забывай, что для собственного удовольствия я путешествую очень редко.
— Да, это естественно. — Она совсем забыла о том, что сидит здесь со знаменитым скрипачом Эмилем Линдбахом, и сочла долгом вежливости сказать: — Скоро у тебя здесь концерт. Я хотела бы опять послушать тебя.
Он сухо ответил:
— Никто тебе не мешает это сделать.
У нее мелькнула мысль, что ей, в сущности, было бы гораздо приятнее послушать его наедине, а не в концерте. Она едва не высказала свое желание вслух, но удержалась — ведь это означало бы только: я хочу к тебе... Как знать, может быть, она скоро будет у него... Ей стало совсем легко, как всегда, когда случалось выпить немного вина... Нет, сегодня не то, что всегда; не легкое опьянение, от которого она делается только чуть-чуть веселее; это лучше, прекраснее. И пьянят ее не те несколько капель вина, что она выпила, — ее пьянит прикосновенье любимой руки, которая гладит ее лицо и волосы. Он сел рядом с нею и притянул ее голову к своему плечу. Вот так бы ей хотелось однажды заснуть... да, правда, ей хочется только этого... Теперь она слышит его шепот: «Любимая...» Дрожь пронизывает ее. Почему только сегодня? Разве не могла она испытать все это раньше? Вообще какой смысл жить так, как она живет?.. Нет ничего дурного в том, что она делает теперь... И так приятно чувствовать на ресницах дыхание молодого мужчины! Нет, нет, не какого-нибудь молодого мужчины... а любимого... Она закрыла глаза. Она и не пыталась снова открыть их, не хотела знать, где она, с кем... Кто это в самом деле?.. Рихард?.. Нет... Не засыпает ли она?.. Она здесь с Эмилем... С кем?.. Кто такой Эмиль?.. До чего же трудно во всем этом разобраться!.. Чье-то дыхание коснулось ее губ — это дыхание возлюбленного ее юных лет, дыхание знаменитого артиста, который скоро даст концерт... дыхание человека, которого она давно, давно не видела... дыхание мужчины, с которым она сидит наедине в ресторане, и он может сделать с нею все, что захочет... Она чувствует, что он целует ее глаза... Как он нежен... и как хорош... Но как же он выглядит?.. Стоит ей лишь открыть глаза, и она увидит его совершенно ясно... Но она предпочитает рисовать его себе, не открывая глаз... Нет, смешно, но это совсем не его лицо!.. Это лицо молодого кельнера, который только что вышел... Как же выглядит Эмиль?.. Вот так?.. Нет, нет, ведь это Рихард... Но довольно, довольно... Разве она такая пошлая женщина, что без конца думает о других мужчинах, когда... покоится в его объятьях... Если бы только она могла открыть глаза!.. Ах!.. — Она так резко двинулась, что едва не оттолкнула Эмиля, — и, наконец, открыла глаза.
Эмиль, улыбаясь, смотрит на нее и спрашивает:
— Ты любишь меня?
Она привлекает его к себе, сама в первый раз сегодня целует его и тут же спохватывается, что этот ее поступок противоречит ее недавним намерениям. Чего она хотела? Не уступать, сдерживать себя?.. Да, конечно, была минута, когда она решила именно так, но почему? Она ведь любит его, и, наконец, наступило мгновенье, которого она ждала много дней, — нет, много лет. Губы их все еще слиты в поцелуе... Ах, она хотела бы раствориться в его объятьях... хотела бы всегда принадлежать ему... Он не должен больше ничего говорить... он должен взять ее с собой... он почувствует, что ни одна женщина не может его любить так, как она...
Эмиль встает, прохаживается по комнате. Она снова подносит стакан к губам. Эмиль тихо говорит: «Не надо больше, Берта». Да, он прав, что она делает? Хочет опьянеть? Зачем? Она никому не обязана отчетом, она свободна, она молода, она хочет, наконец, хоть раз быть счастливой!
— Может быть, пойдем? — спрашивает Эмиль.
Берта кивает. Он помогает ей надеть жакет, она стоит перед зеркалом и прикалывает шляпу булавкой. Они выходят из комнаты. За дверью стоит молодой кельнер и кланяется. Перед воротами останавливается экипаж, Берта взбирается в него, она не слышит, что Эмиль говорит кучеру. Эмиль садится рядом с нею. Оба молчат, тесно прижавшись друг к другу. Экипаж трогается, едет долго, долго. Где же все-таки живет Эмиль? Вероятно, он нарочно заставил кучера сделать крюк, потому что знает, как приятно вот так вместе ехать ночью. Экипаж останавливается. Эмиль выходит. «Дай мне твой зонтик», — говорит он. Она протягивает ему зонтик, он раскрывает его. Она выходит, они стоят под зонтом, по которому барабанит дождь.
Так он живет в этом переулке? Дверь открывается, они входят в подъезд, Эмиль берет из рук швейцара свечу. Красивая, широкая лестница. Во втором этаже Эмиль открывает ключом дверь. Они входят через прихожую в гостиную. От свечи, которую Эмиль держит в руке, он зажигает две другие на столе, затем подходит к Берте, — она все еще стоит у двери, как бы в ожидании, — вводит ее в комнату, вынимает из ее шляпы булавку и кладет шляпу на стол. В неверном свете двух слабо горящих свечей Берта видит на стене несколько цветных литографий, — ей кажется, что это портреты царствующих особ, — у одной стены широкий диван, покрытый персидским ковром, у окна небольшое пианино, на крышке его — несколько фотографий в рамках. Над пианино висит картина, но Берта не может ее разглядеть. Там, дальше, по обеим сторонам какой-то двери ниспадают красные портьеры — что-то белое светится через приоткрытую дверь. Берта не выдерживает и спрашивает:
— Ты здесь живешь?
— Как видишь.
Она присматривается. На столе стоят графин с ликером и две рюмки, вазочки с фруктами и печеньем.
— В этой комнате ты занимаешься?
Глаза ее невольно ищут пюпитр, необходимый скрипачу. Он берет ее за талию, подводит к пианино; там он садится, усаживает ее к себе на колени...
— Я тебе лучше признаюсь, — говорит он просто и почти сухо, — я живу, собственно говоря, не здесь. Только для нас с тобой... на время... я считал это благоразумным. Вена, в сущности, маленький город, и мне не хотелось ночью привозить тебя к себе домой.
Она это понимает, но все же ей как-то не по себе. Она осматривается. Теперь она может ясно разглядеть картину над пианино: это нагая женская фигура. У Берты странное желание: ей хочется подробнее рассмотреть картину.
— Что это такое? — спрашивает она.
— Не произведение искусства, — отвечает Эмиль.
Он зажигает спичку и поднимает ее вверх. Берта видит, что картина дрянная, но в то же время ей кажется, будто женщина на полотне смотрит на нее смеющимися, наглыми глазами, и она рада, когда спичка гаснет.
— Ты могла бы теперь что-нибудь для меня сыграть, — говорит Эмиль.
Ее удивляет, что он так холоден... Разве он не понимает, что она находится у него?.. Но испытывает ли она сама какие-то необыкновенные чувства? Нет... Какая-то тоска таится здесь во всех углах... Почему он не повез ее к себе на квартиру? Это было бы гораздо лучше.., Что это за дом? Теперь она сожалеет, что не выпила еще вина... Она не была бы такой рассудительной.
— Ты не хочешь что-нибудь для меня сыграть? — говорит Эмиль. — Подумай, как давно я не слыхал тебя.
Она садится и берет аккорд.
— Я, право, все забыла.
— Попробуй все-таки.
Она очень тихо наигрывает «Листок из альбома» Шумана и вспоминает, как несколько дней тому назад у себя дома фантазировала вечером на рояле, и Клингеман прогуливался под ее окном; ей вспомнились также слухи о непристойной картине в его комнате, и она невольно взглядывает снова на обнаженную женщину над пианино, которая смотрит теперь вдаль, в пустое пространство.
Эмиль придвинул свой стул поближе к ней. Он привлекает ее к себе и целует, а пальцы ее продолжают играть и, наконец, неподвижно ложатся на клавиши. Берта слышит, как дождь стучит в окно, и ее охватывает такое чувство, словно она у себя дома.
Теперь ей кажется, будто Эмиль поднимает ее; не выпуская ее из объятий, он встает и медленно ведет ее куда-то. Она чувствует, как правой рукой задевает портьеру... Глаза ее закрыты... На волосах своих она ощущает свежее дыхание Эмиля...
Когда они вышли на улицу, дождь перестал, но воздух был удивительно теплый и влажный. Почти все фонари уже были погашены, только один горел на углу. Небо еще было покрыто тучами, и потому дорога тонула в густой темноте. Эмиль взял Берту под руку, они шли молча. Где-то на колокольне пробило час. Берта удивилась. Она думала, что близится утро, но ей нравилось теплой майской ночью гулять молча, прижавшись к его руке, — она его так любила. Они вышли на площадь и очутились перед Карлскирхе.
Эмиль окликнул извозчика; тот заснул, сидя на подножке своего фиакра.
— Как хорошо теперь, — сказал Эмиль, — мы можем еще немного прокатиться, а потом я отвезу тебя в гостиницу, да?
Фиакр тронулся. Эмиль снял шляпу, она положила ее к себе на колени, ей и это было приятно. Она наблюдала за Эмилем сбоку, глаза его, казалось ей, смотрели вдаль.
— О чем ты думаешь?
— Правду сказать, я стараюсь вспомнить одну мелодию из оперы, которую этот композитор сыграл мне сегодня днем. Но вместо нее выходит совсем другая.
— Так ты думаешь теперь о мелодиях, — улыбаясь, но все же с легким упреком сказала Берта.
Снова молчание. Фиакр медленно катит по безлюдному Рингу, мимо Оперы, музея, Народного сада.
— Эмиль!
— Что, дорогая?
— Когда же наконец я снова услышу, как ты играешь?
— На днях я играю в концерте. — Он сказал это как бы шутя.
— Нет, Эмиль, — ты сыграешь для меня одной... Ты это сделаешь как-нибудь... Да?.. Прошу тебя.
— Да, Да.
— А для меня это так важно. Л хотела бы, чтобы ты знал, что никто другой не слушает тебя.
— Ну, хорошо. А теперь оставим это. — Он произнес эти слова так решительно, будто что-то защищал от нее. Она не понимала, каким образом ее просьба может быть ему неприятна, и продолжала:
— Значит, мы условились: завтра в пять часов у тебя.
— Да, интересно, понравится ли тебе у меня.
— О, разумеется. У тебя, конечно, лучше, чем там, где мы были. И мы проведем весь вечер вместе? Знаешь, я только думаю о моей кузине, не следует ли мне...
— Но, дорогая моя, не будем составлять никакой программы.
При этом он обнял ее за шею, как будто хотел этим выказать нежность, которой недоставало его тону.
— Эмиль!
— Ну?
— Завтра мы сыграем Крейцерову сонату, хотя бы Andante.
— Но, милая детка, оставим наконец музыку. Я верю и так, что ты ею чрезвычайно интересуешься.
Он сказал это опять таким двусмысленным тоном, что она не могла понять, смеется он или говорит серьезно, но она не решилась спросить его. К тому же в эту минуту ей страстно, до боли хотелось услышать, как он играет на скрипке.
— А, вот мы уже подъезжаем! — воскликнул Эмиль. И будто он совсем забыл, что хотел еще прокатиться с нею, крикнул кучеру адрес гостиницы.
— Эмиль...
— Что, дорогая?
— Ты еще любишь меня?
Вместо ответа он прижал ее к себе и поцеловал в губы.
— Скажи мне, Эмиль...
— Что?
— Но тебя раздражает, когда тебе задают много вопросов...
— Спрашивай, дитя мое.
— Что ты будешь... как ты обычно проводишь утро?
— О, очень по-разному. Завтра, например, я играю соло на скрипке в мессе Гайдна в Лерхенфельдеркирхе[33].
— Правда? Значит, я смогу тебя услышать уже завтра утром?
— Если это доставит тебе удовольствие. Но, право, не стоит беспокоиться... То есть, месса, конечно, очень хороша.
— Что это ты вздумал играть в Лерхенфельдеркирхе?
— Это... любезность с моей стороны.
— По отношению к кому?
— По отношению... к Гайдну, разумеется.
Берта вздрогнула, как от мучительной боли. В эту минуту она почувствовала, что это его выступление в Лерхенфельдеркирхе, должно быть, связано с особыми обстоятельствами. Может быть, участвует какая-нибудь певица, которая... Да что она знает в конце концов?.. Но, само собою понятно, она пойдет туда... Она не может отдать его другой!.. Он принадлежит ей, ей одной... он сам сказал это... и она сумеет его удержать... У нее столько безграничной нежности... Она всю ее сберегла для него одного... Она окутает его этой нежностью... Он не будет больше стремиться к другой женщине... Она переедет в Вену, каждый день будет с ним вместе, будет с ним всегда.
— Эмиль...
— Что, любимая моя? — Он оборачивается к ней и как-то встревоженно смотрит на нее.
— Ты любишь меня? О, боже, мы уже приехали.
— Вот как? — удивленно спрашивает Эмиль.
— Да, видишь, вот там я живу. Прошу тебя, Эмиль, скажи мне еще раз...
— Да, завтра, в пять часов, дорогая. Я буду очень рад...
— Нет, нет... я спрашиваю... ты...
Коляска останавливается. Эмиль ждет, стоя рядом с Бертой, пока швейцар открывает дверь, затем очень церемонно целует ей руку, говорит: «До свидания, сударыня», и уезжает.
В эту ночь она спала крепким, глубоким сном.
Когда она проснулась, комната была залита светом. В памяти ее возник вчерашний вечер, и она очень обрадовалась, что все казавшееся ей таким тяжелым, чуть ли не мрачным, стало теперь светлым и радостным прошлым. И она с гордостью вспоминала свои поцелуи, в которых не было и следа робости, обычной при первом тайном свидании. Она не испытывала ни малейшего раскаяния, хотя понимала, что после переживаний такого рода обычно наступает раскаяние. Ей приходили в голову слова: грех, любовная связь, но лишь на секунду, ибо, казалось, лишены были всякого смысла, Берта не сомневалась, что отвечала на ласки Эмиля, как женщина, опытная в любви, и была очень счастлива, что все изведанное другими женщинами в хмельных ночах узнала лишь благодаря глубокому чувству. Ей казалось, будто вчера она открыла в себе дар, о котором до сих пор не подозревала, и она ощутила легкое сожаление, что не воспользовалась им раньше. Ей пришел на ум один вопрос Эмиля о ее прошлом, который не обидел ее, хотя должен был бы обидеть, и теперь при мысли об этом на губах у нее заиграла та же улыбка, с которой она клялась Эмилю, что говорит правду, а он не хотел верить ей. Затем она подумала о предстоящем свидании с ним, представила себе, как он примет ее и поведет по комнатам. Берта решила вести себя так, будто между ними еще ничего не произошло. Даже в глазах ее он не должен прочесть воспоминания о вчерашнем вечере; пусть добивается ее снова, пусть покорит ее не только словами, нет, но и своей музыкой... Да... но ведь она намеревалась слушать его уже сегодня утром!.. Конечно — в церкви... И она вспомнила, как вчера вечером ее внезапно охватила ревность... Но почему же?.. Теперь ей показалось просто смешным ревновать к певице, которая, вероятно, участвует в мессе, или к какой-нибудь другой незнакомой женщине. Но она, во всяком случае, пойдет туда. Ах, как чудесно будет стоять в сумраке церкви, невидимо для него, не видя его, и только слушать, как доносится с хоров его игра. И она полна радостного ожидания новых ласк, которые он, еще сам того не зная, будет расточать ей.
Она медленно встает, одевается. У нее мелькает мысль о доме, но эта мысль вялая, безжизненная. Берте даже трудно додумать ее до конца. Она и теперь не испытывает никакого раскаяния, она скорее гордится собой. Она чувствует, что всецело создана Эмилем: все, что было до него, исчезло. Если бы он потребовал: проживи год, проживи это лето со мной, а потом умри, она согласилась бы.
Распущенные волосы падают ей на плечи. Воспоминания одолевают ее, от них едва не кружится голова... О, боже, почему все это пришло так поздно, так поздно? Но впереди у нее еще много времени — еще пять, десять лет она может оставаться красивой... а для него еще дольше, если они станут жить вместе, ибо он будет стареть вместе с нею. И ее снова окрыляет надежда: что, если он женится на ней, если они будут вместе жить, вместе путешествовать, вместе спать — каждую ночь? Но тут ей становится немного стыдно. Почему у нее вечно такие мысли? Ведь вместе жить значит еще иметь общие заботы и возможность обо всем говорить друг с другом. Да, она хочет прежде всего быть его другом. И сегодня вечером она сразу скажет ему об этом. Сегодня наконец он должен рассказать ей о себе, поведать всю свою жизнь с того момента, как они расстались двенадцать лет тому назад, до... и, доведя мысль до конца, она удивляется: до вчерашнего утра... Вчера утром она в первый раз снова увиделась с ним, и за один день он всецело завладел ею, настолько, что она ни о ком другом не может думать и почти забыла о своих материнских обязанностях... Нет, теперь она только его любовница.
Она вышла из гостиницы прямо в ясный солнечный день. Ей бросилось в глаза, что на улицах больше народу, чем обычно, что почти все магазины закрыты. Да ведь сегодня воскресенье! Она совсем позабыла об этом. И это ее тоже обрадовало. Вскоре ей встретился стройный мужчина в распахнутом пальто, рядом с ним шла молодая девушка с темными, смеющимися глазами. Берта подумала: вот и мы, наверное, такая же пара, как эти двое... И она уже представила себе, как они прогуливаются под руку, не в ночной темноте, а по залитой солнцем улице, и глаза у них счастливые и смеющиеся, как у этой пары. Когда кто-нибудь из встречных смотрел ей в лицо, ей казалось, что она как-то по-новому воспринимает язык взглядов. Один из прохожих серьезно посмотрел на нее, словно говоря: «Да и ты ничуть не лучше других!» Затем прошли два молодых человека, они замолчали, когда увидели ее. Создавалось впечатление, будто они совершенно точно знают, что произошло сегодня ночью. Вот еще прохожий, он, видимо, очень спешил и бросил на Берту лишь беглый взгляд, но в глазах его она прочла: «Что ты расхаживаешь здесь так надменно, как порядочная женщина? Вчера вечером ты лежала с одним из нас в постели». Это выражение «один из нас» она как будто слышала совершенно отчетливо, и впервые в жизни думала обо всех встречных мужчинах — как о мужчинах, обо всех встречных женщинах — как о женщинах, которые испытывают влечение друг к другу и находят друг друга, если пожелают... И у нее было такое чувство, будто еще вчера в это время она была отверженной, от которой все другие скрывали какую-то тайну, а теперь она такая же, как все, и тоже имеет право говорить обо всем. Она попыталась представить себе первые дни после свадьбы и вспомнила, что испытывала тогда лишь некоторое разочарование и стыд. Смутно всплыла у нее в памяти фраза, которую она не то читала, не то слыхала где-то: «Это всегда одно и то же». И она подумала, что она гораздо умнее того человека — будь то мужчина или женщина, — кто это сказал или написал.
Она заметила, что идет той же дорогой, что и вчера. Взгляд ее упал на афишный столб с объявлением о концерте, в котором должен был участвовать Эмиль. Она с удовольствием остановилась перед ним. Какой-то господин стоял рядом с нею. Она улыбнулась и подумала: «Знал бы он, что сейчас глаза мои устремлены на имя человека, который этой ночью был моим любовником...» Внезапно она ощутила прилив гордости. Ее поступок показался ей чем-то необыкновенным. Она не могла себе представить, чтобы другие женщины обладали такой же смелостью. Она опять прошла по Народному саду, где сегодня было больше народу, чем вчера. Снова она увидела, как играют дети, как гувернантки и няни болтают, читают, вяжут. Она обратила внимание на очень старого господина, он сидел на скамейке на солнце и, увидев ее, покачал головой, провожая ее суровым, неумолимым взглядом. Берта была неприятно поражена и смутно сознавала, что в чем-то провинилась перед этим стариком. Когда же она невольно оглянулась, то заметила, как он смотрит на освещенный солнцем песок и продолжает покачивать головой. Тогда она поняла, что это у него от старости, и задалась вопросом, не станет ли когда-нибудь Эмиль таким же дряхлым старцем, не будет ли он так же сидеть на солнышке, тряся головой. И тут она сразу представила себе, что идет рядом с ним по каштановой аллее у себя дома, но она еще молода, как теперь, а он едет в кресле на колесах. Она слегка вздрогнула. Если бы господин Рупиус узнал... Нет, он ни за что не поверил бы, что она способна на такое... Если бы он предполагал это, то не позвал бы ее к себе на балкон и не рассказал бы, что жена хочет его покинуть... В эту минуту она с удивлением подумала о случившемся, о том, что считала высшим счастьем своей жизни. У нее было такое чувство, будто она очутилась в невероятно запутанных обстоятельствах, как ни одна другая женщина. И даже это чувство увеличивало ее гордость. Проходя мимо группы детей, где было четверо совершенно одинаково одетых ребятишек, она вдруг подумала, что, как это ни странно, ни разу не взвесила возможных последствий вчерашнего свидания. Но какая-либо связь между тем, что произошло вчера — между бурными объятиями в чужой постели, — и существом, которое когда-нибудь скажет ей слово «мать», казалась совершенно немыслимой.
Она вышла из сада и направилась к Лерхенфельдерштрассе. Думает ли он теперь о том, что она идет к нему? Была ли его первая мысль сегодня утром о ней? И теперь она вспоминала, что раньше совершенно иначе представляла себе утро после ночи любви... да, она представляла себе, что просыпаются вместе, в тесных объятьях, прильнув устами к устам.
Навстречу ей шагала рота солдат, офицеры шли рядом по тротуару, один слегка задел ее и вежливо сказал: «Простите, пожалуйста!» Это был очень красивый молодой человек, и он больше не обращал на нее внимания, что ее немного огорчило. Она невольно подумала: есть ли у него любовница? И вдруг она догадалась, что он, наверно, сегодня провел ночь с любовницей, любит только ее одну и столь же мало интересуется другими женщинами, как Эмиль.
Она подошла к церкви. Оттуда неслись звуки органа. Перед церковью стоял экипаж с лакеем на козлах. Как оказался здесь этот экипаж? Берте сразу стало ясно, что он должен иметь какое-то отношение к Эмилю, и она решила уйти из церкви до окончания мессы, чтобы посмотреть, кто сядет в экипаж. Она вошла в переполненную церковь и протиснулась вперед, между рядами скамей, к главному алтарю, где стоял священник. Замолкли звуки органа, вступил струнный оркестр. Она взглянула на хоры. Все же странно, что Эмиль здесь, в Лерхенфельдеркирхе, так сказать, инкогнито, исполняет соло на скрипке в мессе Гайдна... Она оглядела женские лица на передних скамьях и заметила двух, трех, четырех молодых женщин и множество пожилых дам; две сидели в первом ряду — одна, очень важная, в черном шелковом платье, другая, по-видимому, ее камеристка. Берта решила, что экипаж, конечно, принадлежит этой важной даме, и это ее успокоило. Она пошла назад и, почти не сознавая того, всюду присматривалась к красивым женщинам. Она заметила еще нескольких довольно красивых, все они, казалось, были погружены в молитву, и ей стало стыдно, что она одна расхаживает здесь без всякого религиозного настроения. Вдруг она услышала, что соло на скрипке уже началось. Это он играет теперь, он, он!..
В эту минуту она слышала его впервые после десяти с лишним лет, и ей подумалось, что у его скрипки такой же приятный тон, как в былое время; так узнают людские голоса, которые много лет не слышали. Вступило сопрано. Если бы только она могла увидеть певицу! Голос был звонкий, свежий, но еще не поставленный, и Берта почувствовала, что Существует какая-то личная связь между скрипачом и певицей. Что Эмиль знаком с девушкой, которая поет, это естественно... но не кроется ли здесь нечто другое? Пенье смолкло, но скрипка продолжала звучать. И теперь она обращалась к ней одной, словно желая успокоить ее. Вступил оркестр, но соло на скрипке звучало громче всех других инструментов, и казалось, у скрипача лишь одно желание — чтобы она поняла его. Он говорил: «Я знаю, что ты здесь, и играю только для тебя!» Заиграл орган, но голос скрипки все еще оставался ведущим. Берта была так взволнована, что слезы выступили у нее на глазах. Наконец соло на скрипке оборвалось, будто поглощенное каскадом других звуков, и больше не возобновлялось. Берта почти не слушала, но музыка навевала ей чудесное успокоение. Иногда ей как будто слышался голос скрипки, и было поразительно, казалось почти сказкой, что она стоит здесь, внизу, у колонны, а он наверху сидит за пюпитром и что они сегодня ночью держали друг друга в объятьях, а сотни людей здесь, в церкви, ничего не знают об этом... Она должна его сейчас же увидеть, сию же минуту! Она подождет внизу, у лестницы... она не заговорит с ним, нет, но она хочет увидеть его и всех остальных, и ту певицу, к которой она его ревновала. Но это уже прошло, она знала, что он не может ее обмануть. Музыка умолкла, Берта почувствовала, что ее толкают вперед, к выходу, она хотела отыскать лестницу, но очутилась далеко от нее. И так было лучше... Нет, ей не следует стоять и ждать его — что он подумает? Конечно, ему это не понравится! Она выйдет вместе с другими, а вечером скажет ему, что слышала его. Теперь она даже боится, как бы он не заметил ее. Выйдя из церкви, она спустилась по лестнице и прошла мимо экипажа как раз в ту минуту, когда старая дама со своей камеристкой усаживались в него. Берта улыбнулась, вспомнив, какую тревогу вызвал в ней этот экипаж, и решила, что вместе с этим подозрением должны исчезнуть и все другие. Ее не оставляло чувство, будто она пережила удивительное приключение и теперь для нее начинается совершенно новая жизнь. В первый раз ей представилось, что жизнь ее обрела какой-то смысл, все остальное, в сущности, было фантазией, все остальное — ничто по сравнению с тем счастьем, которое переполняло все ее существо, когда она возвращалась из церкви и медленно брела в гостиницу по улицам предместья. Только подойдя к самой гостинице, она заметила, что весь обратный путь прошла как во сне, и едва могла вспомнить, какой дорогой добралась сюда и встречала кого-нибудь или нет. Когда она брала ключ от номера, швейцар передал ей письмо и букет фиалок и сирени... О, почему она не подумала о том, чтобы послать ему цветы? Но о чем он может писать ей? Она с легким испугом распечатала письмо и прочла:
«Любимая! Должен еще раз поблагодарить тебя за прекрасный вечер. Сегодня, к сожалению, мы не сможем увидеться. Не сердись на меня, любимая моя Берта, и не забудь заблаговременно известить меня, когда ты в следующий раз приедешь в Вену.
Весь твой
Эмиль».
Она взошла, она взлетела по ступеням в свою комнату... Почему он сегодня не сможет увидеться с нею? Почему он, по крайней мере, не объясняет причину? Но что она в конце концов знает о его разнообразных обязанностях, артистических, общественных? Если бы он подробно написал о том, что ему помешало, то получилось бы слишком пространно и походило бы на отговорку. Но все-таки... И почему он пишет: «Когда ты в следующий раз приедешь в Вену?» Разве она ему не сказала, что пробудет здесь несколько дней? Конечно, он об этом забыл. Она сейчас же села и написала:
«Любимый мой Эмиль! Очень сожалею, что тебе пришлось сегодня отказаться от свидания со мной, но, к счастью, я еще не уезжаю. Очень прошу тебя, любимый, тотчас напиши мне, когда у тебя будет время для меня, завтра или послезавтра.
Тысячу поцелуев шлет тебе твоя
Берта.
P. S, Совершенно неизвестно, когда я снова приеду в Вену, а я ни в коем случае не хотела бы уехать, не повидав тебя еще раз».
Она перечитала письмо. Затем приписала к нему: «Я должна тебя увидеть еще раз».
Она поспешно вышла на улицу, передала письмо посыльному и строжайше наказала ему не возвращаться без ответа. Затем вернулась наверх и стала у окна. Она не хотела ни о чем думать, только смотреть вниз, на улицу. Она принуждала себя разглядывать прохожих, и ей снова припомнилась игра времен ее детства, когда она с братьями, стоя у окна, обсуждала, на кого из знакомых похож тот или иной прохожий. Подмечать такое сходство ей было теперь труднее, потому что ее комната помещалась на четвертом этаже, но, с другой стороны, большое расстояние давало простор ее фантазии. Сначала прошла женщина, похожая на кузину Агату, затем появился человек, напомнивший ей преподавателя консерватории, под руку с особой, выглядевшей точь-в-точь, как кухарка ее невестки. Какой-то юноша был похож на ее брата, актера; сразу за ним появился на улице ее покойный отец в форме капитана, остановился на некоторое время перед гостиницей, посмотрел наверх, будто и впрямь искал ее, и скрылся в дверях. Она на мгновенье испугалась, точно это действительно был ее отец, вставший как призрак из гроба. Тогда она нарочито громко рассмеялась и попробовала продолжать игру, но у нее ничего не получилось. Она высматривала только, не покажется ли посыльный. Наконец, она решила позавтракать, чтобы убить время. Заказав завтрак, она снова подошла к окну. Но она уже не смотрела в ту сторону, откуда должен был вернуться посыльный, а следила за переполненными омнибусами и конками, увозившими пассажиров в предместья. Она снова увидела прежнего капитана, вскочившего в трамвай с сигарой во рту. Теперь он уже нисколько не походил на ее покойного отца. Позади себя она услышала шорох, вошел кельнер. Берта ела мало, но сразу осушила бокал вина. Ей захотелось спать, и она прикорнула в уголке дивана. Мысли ее спутались, в ушах звучали отголоски органа, который она слышала в церкви. Она закрыла глаза и сразу, как по волшебству, перед ней предстала вчерашняя комната и за красными портьерами — белая постель. Она сама сидела за пианино, но обнимал ее кто-то другой, ее племянник Рихард. Она с трудом открыла глаза, подумала, какая она порочная, и внезапный страх охватил ее, как будто за эти бредовые картины ее ждет возмездие. Она снова подошла к окну. Казалось, целая вечность прошла с тех пор, как она отправила посыльного с письмом. Она еще раз перечла письмо Эмиля. Взгляд ее задержался на последних словах: «Весь твой», она громко, нежно произнесла их и припомнила другие ласковые слова, которые он шептал сегодня ночью. Она придумывала текст письма, которое вот-вот принесут ей: «Любимая моя Берта! Слава богу, что ты завтра будешь здесь. Я жду тебя непременно в три часа у себя», или: «Мы проведем весь завтрашний день вместе», или даже: «Я отказался от своего слова, мы увидимся сегодня, приходи сейчас же ко мне, я страстно жду тебя!»
Как бы то ни было, если не сегодня, она все же увидится с ним, прежде чем покинет Вену. Иначе быть не может. Откуда же эта ужасная тревога, как будто всему конец? Почему до сих пор нет ответа?.. Он, во всяком случае, не обедает дома, это естественно, он не ведет никакого хозяйства! Значит, он может вернуться домой не раньше трех часов... А вдруг он не вернется до самого вечера?.. Посыльному приказано так или иначе ждать его, даже до глубокой ночи... Но что делать ей? Не может же она все время стоять у окна и смотреть? Часы тянутся бесконечно. Она чуть не плачет от нетерпения, от отчаяния!.. Она ходит взад и вперед по комнате, затем ненадолго останавливается у окна, потом садится и берет в руки роман, который возит с собой в дорожной сумке, но вскоре откладывает его, пытается даже подремать, но и это ей не удается. Наконец бьет четыре: скоро уже три часа, как она ждет. Раздается стук в дверь, входит посыльный и подает ей письмо. Она вскрывает конверт и невольно поворачивается к окну, чтобы скрыть от чужого человека выражение своего лица. Она читает:
«Любимая моя Берта! Ты очень любезно предоставляешь мне выбор между ближайшими днями, но, как я уже пояснил тебе в первом моем письме, я совершенно не располагаю ближайшими днями. Сожалею об этом, во всяком случае, не меньше, чем ты, можешь мне верить. Еще раз шлю тысячу благодарностей и тысячу приветов, и до радостного свидания в следующий раз. Не забывай меня.
Твой Эмиль».
Она совершенно спокойно прочла письмо, заплатила посыльному, сколько он потребовал, и нашла, что при ее средствах это совсем не мало. Затем она села за стол и попыталась все обдумать. Она сразу поняла, что не может дольше оставаться здесь, и пожалела только, что в ближайшие часы нет поезда домой. На столе стояла полупорожняя бутылка вина, около тарелки были рассыпаны крошки хлеба, на кровати лежал ее весенний жакет, рядом — цветы, которые он прислал еще сегодня утром. Что же все это значит? Конец?.. И ей смутно вспомнилась когда-то прочитанная фраза — словно она имела какое-то отношение к ее нынешним переживаниям — о мужчинах, стремящихся только «достичь своей цели»... Но она всегда считала это лишь измышлениями романистов. К тому же у нее в руках вовсе не прощальное письмо! В самом деле? Разве не могут и эти приветливые слова тоже быть ложью?.. Ложь — вот в чем дело. Впервые ей пришло в голову решающее слово: ложь... Конечно, сегодня ночью, когда он провожал ее домой, он уже решил не видеться с нею больше, и его обещание на сегодняшний день, его желание видеть ее сегодня у себя было ложью... Она восстанавливает в памяти вчерашний вечер и спрашивает себя, чем она могла его расстроить, разочаровать. Все было так хорошо, и он, казалось, был счастлив, так же счастлив, как она... И это тоже была ложь?.. Как знать?.. Может быть, она его все-таки расстроила, оскорбила, сама того не ведая? Она всю жизнь была порядочной женщиной... как знать, какую неловкость или глупость допустила она... возможно, была минута, когда она казалась только смешной и отвратительной, а думала, что она порывиста, нежна, опьянена сама и опьяняюще действует на него?.. Что она понимает во всем этом!.. И вдруг она почувствовала чуть ли не раскаяние, что не подготовилась к этому приключению, что до вчерашнего дня была так целомудрена и скромна, что до Эмиля у нее не было любовника... Теперь она вспомнила, как уклончиво он отвечал на ее робкие вопросы и просьбы, касавшиеся его игры на скрипке, — он, по-видимому, не хотел, чтобы она вторгалась в эту область. Так он остался чужд ей, намеренно чужд как раз в том, что составляло глубочайший смысл его жизни; и она поняла, что у них не было ничего общего, кроме наслаждения одной ночи, что сегодня утром они были так же далеки друг от друга, как все прошлые годы... И ревность снова вспыхнула в ней... Но сейчас ей кажется, что так было всегда, что в ней всегда жили любовь, и недоверие, и надежды, и раскаяние, и тоска, и ревность... Первый раз в жизни она потрясена до глубины души, она понимает теперь людей, которые в отчаянье бросаются из окна. И она сознает, что ей не вынести этого, что только правда может помочь ей... она должна пойти к нему, спросить его... пристать, как говорится, с ножом к горлу.
Она спешит на улицу, почти безлюдную, точно вся Вена уехала за город. Только застанет ли она его дома? Ведь он может догадаться, что она вздумает прийти к нему и потребовать у него ответа, и постарается избежать этого. Ей стыдно, что приходится так думать... А если он дома, будет ли он один?.. И если он не один, то пустят ли ее к нему?
Вдруг она застанет его в объятьях другой женщины — что она скажет тогда? Разве он давал ей какие-нибудь обещания, клялся в верности? И разве она требовала от него подобных клятв? Вольно же ей было вообразить, что он здесь, в Вене, ждал, пока она поздравит его с испанским орденом. Да, он вправе сказать ей: ты сама бросилась мне на шею и хотела только одного — чтобы я взял тебя такой, какая ты есть... И, положа руку на сердце, — разве это не так?.. Разве не приехала она сюда только для того, чтобы стать его любовницей... без всякой оглядки на прошлое, без всякой уверенности в будущем, да, только для этого!.. Все другие желания и надежды возникали в ней лишь мимолетно, и она вполне достойна той участи, которая ее постигла... И если она будет правдива сама с собой, то должна признаться: из всего, что она пережила, это все же было самое лучшее.
Она останавливается на каком-то углу, вокруг нее полная тишина, воздух паркий и душный. Берта возвращается в гостиницу. Она очень устала, и новая мысль осеняет ее: не потому ли он отказался от свидания, что он тоже устал... Когда это приходит ей в голову, она кажется себе очень мудрой. У нее возникает еще одна мысль: и другую он, наверно, любит так же, по-своему... И вдруг она спрашивает себя: останется ли сегодняшняя ночь ее единственным переживанием, не будет ли она когда-нибудь принадлежать другому? Она радуется этому сомнению, будто мстит Эмилю за его снисходительный взгляд и за насмешливую улыбку.
Вот она снова наверху, на четвертом этаже гостиницы, в неуютной комнате. Остатки обеда еще не убраны, жакет и цветы все еще лежат на кровати. Она берет цветы, подносит их к губам, как будто хочет поцеловать. Но вдруг ее снова обуревает ярость, и она с силой швыряет цветы на пол. Затем бросается на кровать и закрывает лицо руками.
Полежав немного, она успокаивается, она совсем спокойна. Пожалуй, хорошо, что она может уже сегодня уехать домой. Она представляет себе, как ее мальчуган лежит в своей постельке, как все лицо его расплывается в улыбке, когда мать склоняется над его кроватью. Ее неудержимо тянет к нему. Тянет ее и к Элли, и к фрау Рупиус. Да, верно, Анна хотела уйти от мужа... Что за этим кроется? Какая-нибудь любовная история?.. Но странно, теперь ей труднее представить себе это, чем прежде.
Уже поздно, пора готовиться к отъезду... Итак, воскресный вечер она опять проведет дома.
Она сидит в купе, на коленях у нее цветы — она все-таки подняла их с пола... Да, теперь она едет домой, оставляет город, где она... кое-что испытала... ведь так, кажется, принято говорить об этом... В голове у нее мелькают слова, которые ей приходилось читать или слышать в подобных случаях. Такие слова, как: блаженство... упоение любовью... опьянение... И она немного гордится тем, что изведала ощущения, которые обозначаются этими словами. И еще одна мысль приходит ей в голову, мысль, странным образом успокаивающая ее; если даже он в связи с другой женщиной, то она, Берта, отняла его у нее... пусть ненадолго, но отняла всецело, как только может одна женщина отнять мужчину у другой. Она понемногу успокаивается, ей почти весело.
Ясно, что она, Берта, женщина неопытная, не может так вот, сразу, завладеть возлюбленным. Но не удастся ли ей это в следующий раз?.. Она была очень рада, что не осуществила свой замысел, не побежала тотчас к нему, теперь она даже вознамерилась написать ему холодное письмо, оно должно вызвать у него легкую досаду, она будет кокетливой, хитрой... Но она вернет его, это она знала твердо... вернет совсем скоро — и, если удастся, навсегда!.. Так продолжала она мечтать, пока поезд увозил ее домой... И мечты ее становились тем смелее, чем глубже погружал ее в дремоту шум колес...
Когда она приехала, городок спал глубоким сном. Дома она поручила горничной привести пораньше утром мальчика от невестки. Затем медленно разделась. Взгляд ее остановился на портрете покойного мужа, висевшем над кроватью. Она спросила себя, может ли он по-прежнему висеть там. Когда она подумала, что есть женщины, которые приходят от любовника и потом спят рядом с мужем, она содрогнулась. Никогда не сделала бы она ничего подобного при жизни мужа!.. А если бы и сделала, то не вернулась бы домой.
Утром ее разбудил малыш. Он вскочил к ней на кровать и слегка подул на ее веки. Берта села, обняла и поцеловала ребенка, и он сейчас же начал рассказывать, как хорошо ему было у дяди и тети, как Элли играла с ним, а Рихард однажды боролся, но не смог его одолеть. И вчера он учился играть на рояле и скоро будет играть так же хорошо, как мама, Берта внимательно слушала его. Она подумала: если бы и Эмиль мог слышать эту прелестную болтовню! Не взять ли ей в следующий раз малыша с собой и не привести ли к Эмилю, тогда этот визит сразу окажется вне подозрений. Она помнила лишь ту радость, которую испытала в Вене, и от прощальных писем Эмиля в памяти у нее сохранились только слова, сулящие новое свидание. Она встала почти в хорошем настроении и, когда одевалась, чувствовала совершенно особую нежность к собственному телу, словно еще благоухавшему от поцелуев любимого.
Рано утром она пошла к родственникам. Проходя мимо дома Рупиусов, она с минуту раздумывала, не зайти ли ей сейчас же к ним. Но у нее было смутное опасение, что она сразу поддастся тревожному настроению этого дома, и она решила отложить свой визит на вечер. У деверя к ней первой вышла Элли и встретила ее с таким бурным восторгом, словно Берта вернулась после долгого путешествия. Деверь, собираясь уходить, шутливо погрозил Берте пальцем и спросил:
— Ну, хорошо повеселилась?
Она почувствовала, что покраснела до корней волос.
— Да, — продолжал он, — нечего сказать, хорошенькие истории рассказывают о тебе.
Но он не заметил ее смущения и перед самой дверью, прощаясь, посмотрел на Берту взглядом, ясно говорившим: от меня ничего не скроешь.
— Папа всегда так острит, — заметила Элли, — это мне совсем не нравится.
Берта знала, что деверь просто шутит, что это его обычная манера разговаривать, и если бы она вдруг сказала ему правду, он ни за что бы не поверил.
Вошла невестка, и Берте пришлось рассказывать о том, что она делала в Вене. К ее удивлению, ей отлично удалось смешать правду с вымыслом. Она-де побывала с кузиной в Народном саду и в картинной галерее, в воскресенье слушала мессу в соборе святого Стефана, встретила на улице одного преподавателя консерватории, и, наконец, она выдумала даже целую историю о какой-то смешной супружеской паре, которая будто бы однажды ужинала у кузины. Чем больше она лгала, тем больше ей хотелось рассказать об Эмиле и сообщить, что она встретила на улице знаменитого скрипача Линдбаха, бывшего своего коллегу по консерватории. Но какое-то неопределенное опасение, что она не сможет остановиться, когда нужно, заставило ее удержаться от этого. Альбертина Гарлан, очень усталая, сидела на диване и кивала головой, а Элли, как обычно, стояла у рояля, подперев голову руками, и пожирала глазами тетку. От невестки Берта пошла к Мальманам, заниматься с близнецами; ей пришлось слушать упражнения и гаммы, сначала они были невыносимы, по в конце концов она уже не прислушивалась к ним, и мысли ее унеслись прочь. Приятное утреннее настроение рассеялось, Вена показалась ей бесконечно далекой, странная тревога овладела ею, и вдруг она испугалась, как бы Эмиль не уехал тотчас после своего концерта. Это было бы ужасно! Он сразу исчезнет, она не успеет повидать его, и кто знает, когда он вернется! Не сможет ли она, во всяком случае, устроить так, чтобы в день концерта быть в Вене? Она должна была признаться себе: она совсем не жаждет услышать его игру, она даже предпочла бы, чтобы он не был виртуозом-скрипачом, чтобы он вообще не был артистом, а был бы простым человеком — бухгалтером или кем-нибудь в этом роде. Только бы он принадлежал ей, ей одной! Тем временем близнецы барабанили гаммы; какая это все-таки жалкая участь, сидеть здесь и быть вынужденной давать уроки этим бесталанным балбесам... Почему же она была в таком хорошем настроении сегодня утром? Ах, как чудесно было в Вене! Даже независимо от Эмиля — безграничная свобода, блуждание по городу, прогулки в Народном саду... Правда, за это время она израсходовала больше денег, чем могла себе позволить, две дюжины уроков мальмановским близнецам не возместят ущерба... И теперь надо опять идти к родственникам, заниматься с племянниками и, в сущности, необходимо даже искать новых учеников, так как в этом году расходы не соответствуют доходам!.. Ах, что за жизнь!
На улице Берта встретила фрау Мартин. Та спросила Берту, как она провела время в Вене, и во взгляде ее ясно читалось: ты все-таки не могла получить столько удовольствия, сколько получаю я со своим мужем! У Берты явилось неудержимое желание крикнуть в лицо этой особе: «Мне было гораздо лучше, чем ты предполагаешь. Я лежала в чудесной, мягкой постели с очаровательным молодым человеком, в тысячу раз более достойным любви, чем твой супруг! И я во всем этом отлично разбираюсь, не хуже тебя! У тебя всего только муж, а у меня любовник, любовник!..» Ничего этого она, понятно, не сказала, а только ответила, что вместе с кузиной и с ее детьми гуляла в Народном саду.
Ей повстречались и другие женщины, с которыми она была едва знакома. С ними она держала себя теперь совершенно иначе, чем прежде: она чувствовала, что стала свободнее, выше их — она, единственная в городе, кое-что испытала, и ей даже жаль, что никто не знает об этом. Ведь если бы в лицо ей все эти женщины выказывали презрение, то в глубине души они бы ей завидовали. А если бы они еще узнали, кто... Правда, в этом захолустье, наверное, многие даже не слышали его имени... Неужели на свете нет человека, которому она могла бы излить душу!.. Фрау Рупиус, да, фрау Рупиус... Но она уезжает, готовится к путешествию!.. В сущности, Берте это безразлично. Ей хочется только знать, как в конце концов будет у нее с Эмилем... Вот что так тревожит ее... Значит, теперь у нее «любовная связь» с ним? Ах, почему она все же не пошла к нему? Но ведь она не могла этого сделать... Это письмо... он не хотел ее видеть!.. А цветы все-таки послал...
Вот она опять у родственников. Рихард бросается ей навстречу, хочет шутливо, по своему обыкновению, обнять ее, она отталкивает его; наглый мальчишка, думает она, я знаю, чего тебе хочется, если даже ты сам не знаешь этого; я кое-что в этом смыслю, у меня любовник в Вене!.. Урок начинается; в заключение Элли и Рихард играют в четыре руки «Торжественную увертюру» Бетховена — это сюрприз отцу ко дню рождения.
Берта думает только об Эмиле. Она едва не сходит с ума, слушая это жалкое бренчание... Нет, невозможно так жить дальше, никоим образом!.. Она еще так молода... Да, все дело в этом, прежде всего в этом... она не сможет больше так жить... И ведь нехорошо, если она полюбит кого-нибудь другого... Как смеет она думать о чем-нибудь подобном... значит, она совершенно испорченная женщина! Кто знает, не это ли почуял в ней Эмиль, такой опытный, — и потому не захотел ее больше видеть... Ах, лучше всего живется женщинам, которые все воспринимают легко, для которых все кончается сразу, как только они с кем-нибудь «порывают отношения»... Но что это опять за мысли? Разве он с нею «порвал отношения»? Через три-четыре дня она снова будет в Вене, у него, в его объятьях!.. И она могла три года прожить так?.. Три?.. Шесть лет, всю свою жизнь!.. Если бы только он знал это, если бы только поверил!
Входит невестка, она приглашает Берту к ним на ужин... Да, это ее единственное развлечение: иногда поужинать за другим столом, в гостях, а не дома! Хоть бы здесь нашелся человек, с которым можно поговорить!.. А фрау Рупиус уезжает, оставляет мужа... Нет ли тут все же какой-нибудь любовной истории?.. Урок окончен, Берта прощается. Она чувствует свое превосходство над невесткой, почти жалость к ней и знает, что за целую жизнь — такую, как у этой женщины, не отдала бы того единственного часа, который провела с Эмилем. Притом, думает Берта по дороге домой, она, в сущности, даже не успела осознать свое счастье, так быстро все миновало... И еще эта комната, весь этот дом, эта ужасная картина!.. Нет, нет, по правде говоря, было омерзительно. По-настоящему хорошо было только тогда, когда он вез ее в карете и ее голова покоилась у него на груди. Он все-таки ее любит — конечно, не так, как она его, но разве вообще он способен так любить? Как много он уже изведал! Теперь она думает об этом без ревности, а, скорее, с легкой жалостью к нему — ведь ему приходится хранить столько воспоминаний. Ибо сразу видно, что он отнюдь не легко относится к жизни... Он человек не жизнерадостный... Все часы, проведенные с ним, были в ее памяти овеяны какой-то непонятной грустью. Если бы только она все знала о нем... Он так мало — совсем ничего не рассказал ей о себе!.. Но как он мог это сделать в первый же день? Ах, если бы он только по-настоящему знал ее! Если бы она не была так застенчива, так не способна выражать свои мысли... Она должна ему еще раз написать, прежде чем увидеться с ним... Да, она сегодня же напишет ему. Какое глупое письмо послала она ему вчера! Он, право, не мог ответить на него иначе, чем ответил. Ей следовало отправить ему не вызывающее, но и не смиренное письмо... нет, ведь она его любовница! Она ходит здесь по улицам, все встречные считают, что она такая же, как они, а она любовница этого замечательного человека, которого обожала еще в молодости. И как беззаветно, без всякого жеманства отдалась она ему — ни одна из знакомых ей женщин не поступила бы так!.. Ах, и она готова сделать еще больше! О да! Она готова жить с ним, не будучи его женой, и ей безразлично, что скажут люди... Она даже гордилась бы этим! А со временем он все-таки женится на ней... Это само собой разумеется. Она такая замечательная хозяйка... И как приятно ему будет после беспорядочных странствий жить в благоустроенном доме, вместе с преданной женой, которая никогда никого не любила, кроме него.
Вернувшись домой, в ожидании обеда, она приготовила все для письма. Ела она с лихорадочным нетерпением, едва нашла время положить и нарезать еду ребенку, затем поручила служанке раздеть его и уложить в постель — обычно она сама укладывала его, — села за письменный стол, и слова без всякого труда полились из-под ее пера, как будто все письмо давно было готово у нее в голове.
«Мой Эмиль, мой любимый, жизнь моя! С тех пор как я вернулась, у меня непреодолимое желание написать тебе вновь и вновь сказать, какое счастье, какое бесконечное счастье ты дал мне. Я сначала сердилась на тебя за то, что в воскресенье ты отказался от встречи со мной, и в этом тоже должна тебе признаться, ибо чувствую потребность говорить тебе все, что я переживаю. К сожалению, я не могла этого сделать, когда мы были вместе; нет у меня такого дара, но теперь я нашла слова. Ты уж потерпи, пожалуйста, что я тебе надоедаю своей писаниной. Да, ты мой любимый, единственный, хотя ты, кажется, и не так уверен в этом, как следовало бы. Прошу тебя, поверь мне. Просто я не нахожу других слов, чтобы сказать тебе это, Эмиль: я никогда никого не любила, кроме тебя, и никогда не полюблю! Делай со мною что хочешь, ничто не связывает меня с городком, где я теперь живу, — больше того, я нередко ужасаюсь тому, что вынуждена жить здесь. Я хочу переехать в Вену, чтобы быть ближе к тебе. О, не бойся, я не буду докучать тебе! Я не одна, у меня есть сын, которого я боготворю. Я буду жить скромно, и в конце концов неужели мне не удастся найти уроки в таком большом городе, как Вена, — там это, пожалуй, даже легче, чем здесь, — и тем несколько поправить свое положение. Но все это побочные соображения, я и так давно намеревалась переехать в Вену, хотя бы ради моего обожаемого сына, когда он подрастет. Ты не можешь себе представить, как глупы люди здесь! Я вообще никого не могу видеть, с тех пор как мне снова выпало счастье побыть с тобой. Дай мне совет, дорогой! Но не трудись писать мне подробно, я, при всех обстоятельствах, на этой неделе опять приеду в Вену, мне надо непременно побывать там, у меня неотложные дела, и ты сможешь тогда сказать мне все, что ты думаешь об этом и что, по-твоему, будет лучше. Обещай мне только, что, когда я перееду в Вену, ты будешь иногда навещать меня; никто не узнает об этом, если тебе это неприятно. Но можешь мне поверить, что всякий день, когда я смогу увидеться с тобой, станет для меня праздником и что нет никого на всем свете, кто бы так преданно любил тебя до самой смерти, как я.
Будь здоров, мой любимый.
Твоя Берта».
Она не решилась перечитать письмо и сразу вышла из дома, чтобы самой отнести его на вокзал. Там она, в нескольких шагах впереди себя, увидела фрау Рупиус. Сопровождавшая ее горничная несла небольшой саквояж. Что это значит? Она догнала фрау Рупиус в ту минуту, когда та входила в зал ожидания. Горничная положила сумку на большой стол посреди зала, поцеловала хозяйке руку и ушла.
— Фрау Рупиус?! — тоном вопроса воскликнула Берта.
Фрау Рупиус дружески протянула ей руку.
— Я слышала, что вы уже вернулись. Ну, как вы провели время?
— Хорошо, очень хорошо, но...
— Вы так испуганно смотрите на меня; нет, фрау Берта, я вернусь... уже завтра утром. С далеким путешествием ничего не получается, я решила... Мне пришлось принять другое решение.
— Другое решение?
— Ну да, я решила остаться. Завтра я вернусь домой. Ну, а как вы провели время?
— Я уже сказала: очень хорошо.
— Да, верно, вы уже ответили мне. Вы хотели отправить это письмо?
Только теперь Берта заметила, что письмо к Эмилю все еще у нее в руке. Она посмотрела на него так восторженно, что фрау Рупиус улыбнулась.
— Не взять ли мне его с собой?. Оно ведь адресовано в Вену?
— Да, — сказала Берта и, счастливая тем, что может наконец говорить откровенно, решительно прибавила: — Ему.
Фрау Рупиус удовлетворенно кивнула головой, но не взглянула на Берту и ничего не ответила.
— Как я рада, что встретила вас! — сказала Берта. — Только вам я могу довериться. Вы единственная здесь можете понять меня.
— Ах, нет, — прошептала фрау Рупиус, как во сне.
— Я так завидую вам, что вы уже сегодня, через несколько часов, снова увидите Вену. Какая вы счастливая!
Фрау Рупиус села в кожаное кресло у стола, подперла подбородок рукой и, взглянув на Берту, сказала:
— Мне кажется, что, скорее, вы счастливая.
— Нет, я ведь вынуждена оставаться здесь.
— Почему? — спросила фрау Рупиус. — Вы же свободны. Но опустите письмо в ящик, иначе я увижу адрес и узнаю больше, чем вы хотели мне сказать.
— Не потому, но я хотела бы, чтобы письмо ушло с этим поездом...
Она поспешила в вестибюль, опустила письмо, тотчас вернулась к Анне, сидевшей все в той же спокойной позе, и продолжала:
— Вам я могла бы рассказать все, да, более того, я хотела еще перед отъездом... но, представьте себе, как странно, — тогда я не могла решиться.
— Но тогда, пожалуй, еще нечего было рассказывать, — сказала фрау Рупиус, не глядя на Берту.
Берта удивилась. Как умна эта женщина! Она видит людей насквозь!
— Нет, тогда еще нечего было рассказывать, — повторила она, с каким-то обожанием глядя на фрау Рупиус. — Представьте себе, то, что я вам сейчас расскажу, почти невероятно, но я буду считать себя лгуньей, если умолчу об этом.
— Ну?
Берта села в кресло около фрау Рупиус и заговорила тише, так как дверь в вестибюль была открыта:
— Я хотела вам сказать, Анна, что я вовсе не чувствую, будто сделала что-нибудь дурное или недозволенное.
— Это было бы не очень умно...
— Да, вы правы... скажу вам больше: мне даже кажется, будто я сделала что-то очень хорошее, чуть ли не подвиг. Да, фрау Рупиус, так получилось, что с тех пор я даже стала гордиться.
— Ну, для этого, пожалуй, тоже нет оснований, — сказала фрау Рупиус, раздумчиво поглаживая руку Берты, лежавшую на столе.
— Это я отлично знаю, но все-таки очень горжусь и считаю себя совсем не такой, как все знакомые мне женщины. Видите ли, если бы вы знали... если бы вы были знакомы с ним — это такая необыкновенная история! Не подумайте, что я только недавно с ним познакомилась, — наоборот, вам следует знать, что я была влюблена в него еще совсем молоденькой девушкой, прошло двенадцать лет, и все эти годы мы не виделись, а теперь, — разве это не поразительно? — теперь он мой... мой... мой любовник! — Наконец она выговорила это слово, лицо ее сияло.
Фрау Рупиус смотрела на нее немного насмешливо и в то же время очень дружелюбно. Она сказала:
— Я рада, что вы счастливы.
— Вы так добры! Но, видите ли, с другой стороны, это ужасно, что мы так далеко друг от друга, он живет в Вене, я здесь, — мне кажется, я этого просто не вынесу. Я нисколько не привязана к этому городу, в особенности к моим родственникам. Если бы они знали... Нет, если бы они только знали! Впрочем, они ни за что не поверят. Женщина вроде моей невестки, например, я уверена, даже не представляет себе, что нечто подобное возможно.
— Но вы, право, очень наивны, — вдруг почти сердито сказала фрау Рупиус. — Она прислушалась. — Мне послышался гудок поезда. — Она встала, подошла к большой стеклянной двери, ведущей на перрон, и выглянула наружу.
Вошел контролер, взял у нее билет, чтобы пробить его, и сказал:
— Поезд на Вену опаздывает на двадцать минут. Берта встала и подошла к фрау Рупиус.
— Почему вы сказали, что я наивна? — застенчиво спросила она.
— Но вы совершенно не знаете людей, — несколько раздраженно ответила фрау Рупиус. — Вы и не подозреваете, среди каких людей вы живете. Уверяю вас, вам совершенно нечем гордиться.
— Я знаю, что это очень глупо с моей стороны...
— Ваша невестка — нет, это великолепно, — ваша невестка!..
— Что вы хотите сказать?
— Я хочу сказать, что у вашей невестки тоже был любовник.
— Но откуда вы это взяли?
— Ну, она не единственная в этом городе.
— Да, конечно, есть женщины, которые... но Альбертина...
— И знаете, кто был ее любовником? Это очень забавно! Господин Клингеман.
— Нет, не может быть!
— Впрочем, это было давно, почти десять или одиннадцать лет тому назад.
— Но в то время вас самих еще не было здесь, фрау Рупиус.
— О, я знаю это из самого достоверного источника, — господин Клингеман сам рассказал мне.
— Сам господин Клингеман? Может ли человек быть таким гнусным...
— Очень даже может. — Анна присела на стул около двери, Берта осталась стоять рядом и удивленно слушала ее. — Да, господин Клингеман... он оказал мне честь, как только я приехала в этот город, сразу стал усиленно ухаживать за мной, что называется, пустился во все тяжкие. Я высмеяла его, это его, вероятно, задело, и он, очевидно, решил убедить меня рассказом о своих победах и о своей неотразимости.
— Но, может быть, то, что он рассказывал вам, неправда.
— Кое-что, возможно, и неправда, но эта история случайно оказалась верной... Ах, какие сволочи мужчины! — Она сказала это с глубокой ненавистью. Берта ужаснулась. Она и не предполагала, что фрау Рупиус может употреблять такие слова. — Почему бы вам не знать, среди каких людей вы живете!
— Нет, я бы никогда не подумала, что такое возможно. Если бы мой деверь знал!..
— Если бы он знал?.. Да он знает это так же хорошо, как вы, как я.
— Что? Нет, нет!
— Он их застал врасплох — понимаете вы меня! Господина Клингемана и Альбертину! Тут уж, хочешь не хочешь, никаких сомнений быть не могло!
— Но, ради бога, скажите, что он сделал тогда?
— Сами видите, он ее не выгнал.
— Ну да, ради детей... конечно!
— При чем тут дети! Из равнодушия он простил ее, а главное, потому, что теперь сам может делать все, что хочет. Вы же видите, как он с ней обращается. Она не лучше служанки в его доме; вы видите, как она слоняется по дому, несчастная и подавленная. Он довел ее до того, что с тех пор она все время держит себя, как помилованная, и я думаю, что она постоянно опасается еще какого-то наказания. Но глупо опасаться этого, он ни за что не станет подыскивать себе другую экономку... Ах, дорогая моя фрау Гарлан, мы, конечно, не ангелы, как вы теперь знаете по собственному опыту, но мужчины подлы до тех пор... — она как будто не решалась окончить фразу, — до тех пор, пока они мужчины.
Берта была подавлена. Не столько тем, что рассказала ей фрау Рупиус, сколько тоном, каким она все это говорила. Она, по всей видимости, очень изменилась, и у Берты заныло сердце.
Дверь на перрон открыли, слышен был легкий, непрерывный стук телеграфного аппарата. Фрау Рупиус медленно встала, лицо ее смягчилось, она протянула Берте руку и сказала:
— Простите меня, я просто немного раздражена. Все это может сложиться и хорошо — встречаются, конечно, и порядочные мужчины... о, конечно, это может быть даже прекрасно.
Она взглянула на рельсы, как будто мысли ее убегали вдаль по этим железным линиям. Затем сказала мягким, звучным голосом, который так нравился Берте:
— Завтра вечером я вернусь домой... Да, где мой несессер? — Она поспешно подошла к столу и взяла свой саквояж. — Это было бы ужасно, я не могу обойтись в дороге без моих десяти флаконов. Итак, будьте здоровы! И не забывайте, что все это произошло десять лет тому назад.
Подошел поезд, она поспешила в вагон, вошла в купе и приветливо кивнула Берте из окна. Берта хотела так же весело ответить ей, но, взмахнув рукой, почувствовала, что ее прощальный жест получился натянутым и искусственным.
Медленно шла Берта домой. Тщетно пыталась она убедить себя, что все это ее не касается — ни давняя связь невестки, ни низость деверя, ни подлость Клингемана, ни странно меняющиеся настроения загадочной фрау Рупиус. Она не могла себе этого объяснить, но ей казалось, что все услышанное ею имеет какую-то таинственную связь с исключительным событием в ее жизни. Внезапно гложущее сомнение вновь ожило в ней... Почему он не захотел увидеться с нею еще раз? Ни в тот день, ни двумя, ни тремя днями позже? Почему? Он достиг своей цели, и больше ему ничего не надо... Как могла она написать ему такое сумасшедшее, бесстыдное письмо? И ее охватил страх... Что, если он покажет письмо другой женщине... и они вместе посмеются над ней... Нет, что ей только приходит в голову! Как она смеет так думать!.. Возможно, что он не ответит на письмо, бросит его в корзину для бумаг, но не более того...
В общем, немного терпения, через два-три дня все решится.
Она сама еще толком не знала, что именно решится, но чувствовала, что это невыносимое смятение не может длиться долго. Так или иначе, оно должно будет кончиться. К концу дня она опять пошла с мальчиком гулять среди виноградников, но не зашла на кладбище. Она болтала с Фрицем, расспрашивала его обо всем, слушала его рассказы, рассказывала ему кое-что сама, как часто делала и раньше, пыталась объяснить ребенку, как далеко солнце отстоит от земли, почему из туч льет дождь и как растут виноградные гроздья, из которых приготовляют вино. Она не сердилась, как прежде, когда мальчуган невнимательно слушал ее, потому что отлично понимала, что говорит только для того, чтобы отвлечься от своих мыслей. Затем она спустилась с холма и пошла по каштановой аллее обратно в город. Вскоре она встретила Клингемана, но это не произвело на нее ни малейшего впечатления; он говорил с нею натянуто вежливо, держал все время в руке соломенную шляпу и напускал на себя глубокую и мрачную серьезность. Он, казалось, очень постарел, и она заметила, что одет он, в сущности, совсем не элегантно, а скорее неряшливо. Она вдруг представила себе невестку в объятьях Клингемана, и ей стало очень противно. Потом она села на скамью и, чтобы ни о чем другом не думать, все время с напряженным вниманием смотрела, как Фриц играет с детьми.
Вечером она пошла к родственникам. У нее было такое ощущение, будто она все это давно подозревала, — разве можно было не заметить странных отношений между деверем и невесткой? Деверь опять подшучивал над Бертой и над ее поездкой в Вену, спрашивал, когда она снова поедет туда и скоро ли станет известно о ее помолвке. Берта подхватила его шутливый тон и сообщила, что у нее, по крайней мере, дюжина претендентов, и среди них один министр, но при этом она сознавала, что говорит и улыбается механически, а душа ее застыла и молчит. Рихард сидел рядом с нею и иногда касался ее колен, и когда он поднес ей стакан вина, а она, отказываясь, отвела его руку, то почувствовала, как приятное тепло разлилось по всей ее руке до самого плеча. Она обрадовалась этому. Ей показалось, что она изменяет Эмилю. И это было справедливо: пусть бы Эмиль узнал, что в ней еще живы чувства, что она такая же, как другие женщины, и может позволить юному племяннику обнять ее, как позволяет ему, Эмилю. Да, пусть бы он узнал! Вот о чем следовало написать ему, а не посылать униженное и страстное письмо!.. Но и под напором таких мыслей в глубине души она оставалась серьезной и чувствовала себя совсем одинокой, ибо знала, что никто даже не догадывается о ее переживаниях.
Затем, когда она возвращалась домой по пустынным улицам, она встретила офицера, которого знала в лицо, с красивой женщиной — ее Берта видела впервые. Она подумала: по-видимому, из Вены. Ей было известно, что к офицерам иногда приезжают женщины. Она позавидовала этой особе, ей хотелось, чтобы и ее провожал сейчас красивый молодой офицер... Почему бы и нет? Все в конце концов таковы... и она теперь не может считать себя порядочной женщиной! Эмиль ведь тоже не верит этому, а ей все равно!
Берта приходит домой, раздевается, ложится в постель. Но в комнате слишком душно. Она опять встает, подходит к окну, открывает его; на улице уже совсем темно. Быть может, кто-нибудь смотрит на нее с улицы, видит, как светится в темноте ее кожа... Что же, если бы кто-то и увидел ее раздетой, она ничего не имела бы против... Потом она опять ложится в постель... Да, она не лучше других! И зачем ей быть лучше... Мысли ее расплываются... Он виноват в этом, он довел ее до этого, он взял ее на одну ночь, словно уличную девку, — и до свиданья! Ах, тьфу, тьфу! Какие подлецы мужчины! И все-таки... это было так прекрасно...
Она засыпает.
Наутро пошел тихий теплый дождь. И Берте легче было переносить свое невероятное нетерпение, чем при палящем солнце... Ей казалось, что за время сна многое в ней улеглось. В мягком сумраке этого утра все представлялось ей проще, естественней. Завтра придет долгожданное письмо, а сегодня такой же день, как сотни других. Она отправилась к своим. С племянником была на сей раз очень строга и ударяла его по пальцам, когда он совсем плохо играл. Он был для нее ленивым учеником — и только.
После обеда у нее явилась мысль, которую она сочла достойной всяческой хвалы. Она уже давно решила обучать своего малыша грамоте, сегодня пора начать, и целый час она билась над тем, чтобы научить его разбирать несколько букв.
Дождь все еще лил, жаль, что нельзя пойти гулять! День будет тянуться долго, очень долго. Она должна наконец пойти к Рупиусу. Возмутительно, что она ни разу не зашла к нему с тех пор, как вернулась. Вполне возможно, что ему немного стыдно, так как недавно, говоря с ней, он произносил такие громкие слова, а Анна все-таки остается с ним.
Она вышла из дома. Несмотря на дождь, она прежде всего направилась за город. Она давно не была так спокойна, как сегодня, она радовалась, что день выдался без тревог и волнений, без напряженного ожидания. Если бы всегда было так! Поразительно, как равнодушно думала она об Эмиле. Лучше всего было бы, если бы она больше ничего о нем не слыхала и навсегда сохранила бы такое спокойствие... Да, так было бы приятнее и лучше. Жить в маленьком городе, иметь несколько уроков, которые не требуют от нее большого напряжения, воспитывать своего мальчика, учить его читать, писать, считать! Разве то, что она испытала в последние дни, стоило таких огорчений, такого унижения?.. Нет, она не создана для подобных приключений. Ей казалось, что шум большого города, который нисколько не раздражал ее в прошлый раз, теперь громко отдается у нее в ушах, и радовалась приятной тишине, окружавшей ее.
Так приняла она глубокую усталость, охватившую ее после непривычных волнений, за душевный покой... И все-таки очень скоро, как только она повернула обратно в город, это спокойствие стало постепенно таять, и в Берте пробудились неясные предчувствия новых волнений и страданий. Вид встретившейся ей молодой пары, которая шла, тесно прижавшись друг к другу, под раскрытым зонтиком, усилил ее страстную тоску по Эмилю; она не противилась ей, ибо знала, что в душе у нее все взбаламутилось и малейший толчок мог вызвать на поверхность что-то новое, неожиданное.
Уже наступали сумерки, когда Берта вошла в комнату Рупиуса. Он сидел за столом, перед ним лежала папка с гравюрами. Горела лампа под потолком. Рупиус поднял глаза на Берту и ответил на ее поклон. Затем сказал:
— Вы вернулись еще позавчера вечером. — Это прозвучало, как упрек, и Берта почувствовала себя виноватой. — Ну, садитесь, — продолжал он, — и расскажите мне, что поделывали в городе.
— Ничего особенного. Была в музее, узнала некоторые из ваших картин.
Рупиус ничего не ответил.
— Ваша жена вернется сегодня вечером?
— Не думаю. — Он замолчал; затем сказал нарочито сухо: — Должен перед вами извиниться, что недавно говорил с вами о вещах, которые не могут вас интересовать. Впрочем, я не верю, что моя жена вернется сегодня.
— Но... она сама сказала мне...
— Да, и мне тоже. Она просто хотела избавить меня от прощания, вернее, от комедии прощания. Под этим я подразумеваю не какую-то ложь, а то, чем обычно сопровождается прощание: трогательные слова, слезы... Ну, довольно об этом. Станете ли вы иногда навещать меня? Ведь я буду довольно одинок, когда жена покинет меня.
Тон, которым он все это говорил, своей резкостью так мало гармонировал с содержанием его речи, что Берта тщетно подыскивала слова, чтобы возразить ему. Но Рупиус продолжал:
— Ну а, кроме музея, что вы еще видели?
Берта стала поспешно и очень подробно рассказывать о своей поездке в Вену, рассказала и о друге юности, которого встретила после долгих лет — и подумать только! — как раз перед картиной Фалькенборга. Когда она говорила об Эмиле, не называя его имени, тоска по нему стала просто неодолимой, и она решила сегодня же написать ему еще раз.
Вдруг она увидела, что Рупиус неподвижным взглядом уставился на дверь. Вошла его жена, улыбаясь, приблизилась к нему, сказала: «Вот и я», поцеловала его в лоб и протянула руку Берте. «Добрый вечер, фрау Рупиус», — сказала Берта, крайне обрадованная. Господин Рупиус не промолвил ни слова, но лицо его отражало глубокое волнение. Фрау Рупиус, не успевшая еще снять шляпу, на мгновение отвернулась, и тогда Берта увидела, как Рупиус закрыл лицо руками и начал тихо всхлипывать.
Берта ушла. Она была рада, что фрау Рупиус вернулась, это показалось ей хорошим предзнаменованием. Завтра утром может прийти письмо, которое, вероятно, решит ее судьбу. Ее спокойствия как не бывало, но теперь она томилась иным желанием, чем раньше. Она хотела, чтобы он был здесь, рядом с нею — только бы видеть его, идти с ним рука об руку. Вечером, уложив мальчика в постель, она еще долго оставалась одна в столовой, взяла несколько аккордов на рояле, потом подошла к окну и стала всматриваться в темноту. Дождь перестал, земля впитывала влагу, тяжелые облака нависли над городом. Берта всем существом своим стремилась к Эмилю, все в ней взывало к нему, глазами она пыталась отыскать его в темноте, губами она посылала ему поцелуи, как будто могла коснуться его губ, и бессознательно, словно ее желания, такие далекие от всего, что ее окружало, должны были вознестись к небу, шептала: «Верни мне его!» Никогда она так всецело не принадлежала ему, как в эту минуту. Ей казалось, что она только сейчас полюбила его. Ничто не примешивалось к этому чувству, ничто, обычно омрачавшее ее любовь, — ни страх, ни заботы, ни сомнения; вся она была преисполнена одной только нежностью, и когда повеял легкий ветерок и шевельнул волосы у нее надо лбом, ей показалось, будто ее коснулось его дыхание.
На следующее утро письма не было. Берта была немного разочарована, но не встревожена. Вскоре явилась Элли, ей вдруг очень захотелось поиграть с Фрицем. Горничная пришла с рынка и сообщила, что Рупиусы очень спешно вызвали врача, но она не знает, кто заболел — господин Рупиус или его жена. Берта решила сама разузнать все еще до обеда. Урок у Мальманов она провела очень рассеянно и нервно, а затем пошла к Рупиусам. Горничная сказала ей, что барыня заболела и лежит в постели, что опасного ничего нет, но доктор Фридрих строго запретил всякие посещения.) Берта испугалась. Она охотно поговорила бы с господином Рупиусом, но не хотела быть навязчивой.
После обеда она попыталась продолжить занятия с сыном, но это ей не удавалось. Снова у нее возникло такое чувство, будто болезнь Анны имеет непосредственное отношение к ее собственным надеждам; будь Анна здорова, письмо бы уже пришло. Она понимала, что все это глупости, но ничего не могла с собой поделать.
После пяти часов она снова поднялась к Рупиусам. Горничная впустила ее: господин Рупиус хочет сам поговорить с нею. Он сидел в кресле за столом.
— Ну что? — спросила Берта.
— Доктор как раз там; если вы согласитесь подождать несколько минут...
Берта не решилась спрашивать. Оба молчали. Через несколько секунд к ним вышел доктор Фридрих.
— Ну, пока еще нельзя сказать ничего определенного, — медленно произнес он и, вдруг решившись, прибавил: — Простите, сударыня, мне крайне необходимо поговорить с господином Рупиусом наедине.
Рупиус вздрогнул. Берта сказала машинально: «Я не буду вам мешать», и удалилась. Но она была так взволнована, что не могла пойти домой, и направилась по тропинке между виноградниками на кладбище. Она чувствовала, что в этом доме происходит что-то таинственное. Ей пришло в голову, не покушалась ли Анна на самоубийство. «Только бы она не умерла», — подумала она. И тут же эта мысль сменилась новой: только бы от Эмиля пришло теплое письмо! Ей показалось, что опасности надвигаются на нее со всех сторон. Она вошла за ограду кладбища. Был солнечный летний день, листья и цветы благоухали после вчерашнего дождя. Но Берта поняла, что здесь ей нечего делать. Ей было даже неприятно читать на надгробном камне слова, которые уже не имели для нее ни малейшего значения: «Виктор Матиас Гарлан, скончался б июня 1895 г.». Теперь любая прогулка с Эмилем, совершенная десять лет тому назад, казалась ей не такой далекой, как годы, прожитые с мужем. Этих лет вообще не было... Не будь на свете Фрица, она бы и не поверила, что они были... Вдруг у нее мелькнула мысль: Фриц совсем не сын Гарлана... В сущности, он сын Эмиля... Возможны ли такие вещи?.. И в это мгновенье ей показалось, что она способна понять догму о святом духе... Тогда она сама испугалась своих нелепых мыслей. Она взглянула на широкую дорогу, пересекавшую кладбище из конца в конец, от ворот до противоположной стены, — в эту минуту она точно знала, что через несколько дней здесь понесут гроб с телом фрау Рупиус. Она хотела отогнать эту мысль, но перед ней во всей наглядности возникла картина: катафалк стоит перед воротами, вон там — могила, только что выкопанная двумя могильщиками, она предназначена для фрау Рупиус; и у могилы ждет господин Рупиус. Он сидит в своей коляске, с пледом на коленях, и пристально смотрит на гроб, который медленно несут люди в черном одеянии... Это было больше чем предчувствие, это было предвидение... Но откуда оно взялось у нее? Тут она услышала позади себя разговор; мимо нее прошли две женщины, одна — вдова недавно умершего подполковника, другая — ее дочь; обе поклонились ей и прошли дальше. Берта подумала, что эти женщины будут считать ее верной вдовой, все еще оплакивающей своего мужа; она сочла себя обманщицей и поспешила уйти. Может быть, есть уже какое-нибудь известие от Эмиля, хотя бы телеграмма... в этом не было бы ничего удивительного... они ведь достаточно близки друг другу... Помнит ли еще фрау Рупиус о том, что Берта говорила ей на вокзале, может быть, она повторяет это в бреду... Впрочем, все это ей так безразлично. Важно только, чтобы Эмиль написал ей и чтобы фрау Рупиус выздоровела. Она должна пойти туда еще раз, ей нужно поговорить с господином Рупиусом, он ей скажет, что врач сообщил ему... И она поспешно спускается с холма между виноградниками и направляется домой. Ничего нет — ни письма, ни телеграммы... Фриц гуляет со служанкой. Ах, как она одинока! Она снова спешит к Рупиусам, горничная открывает ей дверь. Дело обстоит очень плохо, с господином Рупиусом говорить нельзя...
— Что у нее? Вы не знаете, что сказал доктор?
— Доктор сказал, воспаление.
— Какое воспаление?
— Или, вернее, заражение крови. Сейчас придет сиделка из больницы.
Берта ушла. На площади перед кафе сидело несколько человек, один из передних столиков был занят офицерами, как обычно в этот час. «Они не знают, что происходит там, наверху, — подумала Берта, — иначе они не могли бы сидеть здесь и смеяться... Заражение крови — что это значит?.. Несомненно, была попытка к самоубийству... Но почему?.. Потому, что она не могла уехать — или не хотела? Но она не умрет, — нет, она не должна умереть!»
Чтобы убить время, Берта навестила родственников. Там она застала только невестку, та уже знала о болезни фрау Рупиус, но это ее мало тревожило, и она вскоре заговорила о другом. Берта не могла вынести болтовню невестки и поспешила уйти.
Вечером она пытается рассказывать сказки своему мальчику, затем читает газету, где, между прочим, находит извещение о концерте с участием Эмиля. Ей кажется очень странным, что концерт все еще предстоит, а не состоялся уже давно.
Она не может лечь спать, не наведавшись еще раз к Рупиусам. В передней она встречает сиделку. Это та самая сиделка, которую доктор Фридрих посылает к своим частным пациентам. У нее веселый вид и бодрый, утешающий взгляд. «Наш доктор уж вызволит фрау Рупиус»,-— говорит она. И хотя Берта знает, что эта сиделка всегда говорит утешительные слова, она все-таки немного успокаивается. Она возвращается домой и спокойно засыпает.
На следующее утро она просыпается поздно. Она выспалась и чувствует себя бодро. На ночном столике лежит письмо. Теперь только она приходит в себя, вспоминает, что фрау Рупиус тяжело больна, сознает, что это письмо от Эмиля. Она так поспешно хватает его, что маленький подсвечник начинает сильно раскачиваться, вскрывает конверт и читает:
«Милая моя Берта! Очень благодарен тебе за твое чудесное письмо. Оно меня очень обрадовало. Но твое намерение навсегда переехать в Вену ты должна все-таки еще основательно обдумать. Условия здесь совершенно иные, чем ты, по-видимому, себе представляешь. Даже местным, хорошо себя зарекомендовавшим музыкантам стоит большого труда получить мало-мальски прилично оплачиваемые уроки, для тебя же, по крайней мере вначале, это будет почти невозможно. Дома у тебя обеспеченное существование, свой круг родных и друзей, и, наконец, там ты жила с твоим мужем, там родился твой ребенок и там твое место. Оставить все это и обречь себя на изнурительную борьбу за существование в большом городе значит поступить очень опрометчиво. Я намеренно не говорю о той роли, которую, видимо, играет в твоих соображениях симпатия ко мне, ты знаешь, что я отвечаю на нее всем сердцем, но это перенесло бы весь вопрос на другую почву, а этого не должно быть. Я не приму никакой жертвы от тебя, ни при каких условиях. Вряд ли нужно тебя уверять, что я очень хочу снова увидеть тебя и как можно скорее, ибо я ничего так страстно не желаю, как опять провести с тобой такой же час, который ты мне недавно подарила (и за который я тебе очень благодарен). Устрой же так, дитя мое, чтобы ты могла примерно раз в месяц или в полтора месяца приезжать на один день и на одну ночь в Вену. Мы с тобой, надеюсь, еще не раз будем счастливы. В ближайшие дни я, к сожалению, не смогу увидеться с тобой, ибо сразу после моего концерта я должен уехать, чтобы играть в Лондоне (сезон), оттуда я поеду в Шотландию. Итак, до радостного свидания осенью. Приветствую тебя и целую чудное местечко за твоим ушком, которое я больше всего люблю.
Твой Эмиль».
Когда Берта прочла это письмо до конца, она еще некоторое время, выпрямившись, сидела на кровати. По гелу ее пробежала дрожь. Письмо это не поразило ее — она знала, что не могла ожидать ничего другого. Берта встряхнулась... Раз в месяц или в полтора... это великолепно! Да, на один день и на одну ночь... Тьфу! Тьфу!.. И как он боится, что она переедет в Вену... И в заключение эта приписка, будто он рассчитывал, так сказать, издали воздействовать на ее чувственность, ведь это единственное, что их соединяет... Ах, тьфу, тьфу!.. До чего она дошла! Ей становится тошно, тошно!.. Одним прыжком она встает, одевается... Ну, а что же дальше?.. Все кончено, кончено, кончено! У него нет времени для нее, совершенно нет времени!.. С осени — раз в полтора месяца на одну ночь... Да, сию минуту, сударь, с удовольствием соглашаюсь на ваше лестное предложение, я не желаю для себя ничего лучшего! Я буду по-прежнему прозябать в этом городишке, давать уроки, тупеть... Вы будете по-прежнему играть на скрипке, кружить голову женщинам, путешествовать — богатый, знаменитый и счастливый, — а раз в месяц или в полтора я должна проводить одну ночь в какой-то грязной комнате, куда вы приводите женщин с улицы, в постели, где многие, многие лежали до меня... тьфу, тьфу, тьфу!.. Быстрее собраться и идти к фрау Рупиус... Анна больна, тяжело больна, — что мне до всего остального?
Прежде чем уйти, она прижала к сердцу своего малыша, и ей вспомнилась фраза из письма: «Здесь, где родился твой ребенок, ты дома...» Да, это так, но он сказал это не потому, что это правда, а лишь для того, чтобы избежать опасности видеться с нею чаще, чем раз в полтора месяца.
Довольно, прочь... Почему же она не дрожит за фрау Рупиус? Она уже знает, что той вчера вечером было лучше. Где же письмо?.. Она его снова машинально сунула за корсаж.
Офицеры сидели перед кафе и завтракали; мундиры у них были покрыты пылью: они только что вернулись с ученья. Один из них посмотрел на Берту, это был еще юнец, видимо, недавно прибывший в полк... Пожалуйста, сударь, я всецело к вашим услугам, в Вене я занята только раз в месяц или в полтора... пожалуйста, скажите только, когда вам угодно...
Дверь на балкон была открыта, на перилах висело красное бархатное покрывало с рояля. Ну, по-видимому, все опять в порядке, иначе разве висело бы покрывало на балконе?.. Конечно! Итак, без всяких опасений — вперед.
Горничная открывает дверь. Берте не надо спрашивать: в широко открытых глазах девушки — выражение такого ужаса и растерянности, какое может вызвать только зрелище мучительной смерти. Берта входит в гостиную, дверь в спальню широко открыта.
Отодвинутая от стены, посреди комнаты стоит кровать, вокруг нее пусто. В ногах у больной сиделка, она очень устала, голова ее склонилась на грудь, у изголовья сидит в кресле на колесах господин Рупиус. В комнате так темно, что Берта, только подойдя совсем близко, может ясно разглядеть лицо Анны. Она, кажется, спит. Берта подходит ближе. Она слышит дыхание Анны, равномерное, но невероятно частое, никогда она не слыхала, чтобы человек так дышал. Теперь Берта чувствует, что глаза обоих присутствующих устремлены на нее. С минуту она удивляется, что ее так просто впустили, затем догадывается, что теперь всякие меры предосторожности излишни: здесь все кончено.
Вдруг еще. пара глаз устремляется на Берту. Сама фрау Рупиус подняла веки и внимательно посмотрела на подругу. Сиделка уступила место Берте и вышла в соседнюю комнату. Берта села и придвинулась ближе. Она увидела, как Анна медленно протянула ей руку, и Берта схватила ее.
— Милая фрау Рупиус, — сказала она. — Теперь вы чувствуете себя гораздо лучше, правда? — Она поняла, что опять сказала что-то неуместное, но это уже не могло ее удивить. Так суждено было ей при встречах с этой женщиной, до последнего часа.
Анна улыбнулась, она выглядела бледной и юной, как девушка.
— Благодарю вас, милая Берта, — сказала она.
— Но, милая, милая Анна, за что же? — Берта едва сдерживала слезы. Но ей вместе с тем очень хотелось знать, что, собственно, произошло.
Наступило долгое молчание. Анна снова закрыла глаза и, казалось, уснула, господин Рупиус сидел неподвижно. Берта смотрела то на больную, то на него. Она думала: во всяком случае, я должна подождать. Что сказал бы Эмиль, если бы Берта вдруг умерла? Он все-таки немного огорчился бы при мысли: та, которую я несколько дней тому назад держал в объятьях, теперь гниет в земле. Он даже поплакал бы. Да, в этом случае он поплакал бы... хотя вообще он такой жалкий эгоист... Ах, куда опять унеслись ее мысли? Разве не держит она еще руку подруги в своей руке? О, если бы она могла ее спасти!.. Кто теперь в худшем положении: та, которой суждено умереть, или она, так гнусно обманутая? И весь этот обман понадобился ради одной ночи?.. Ну, это еще слишком громко сказано! Ради одного часа — так унизить ее, так раздавить, — разве это не бессовестно, не подло?.. Как она ненавидит его, как ненавидит! Пусть бы он провалился на своем последнем концерте, пусть бы все его высмеяли, и ему пришлось бы краснеть, и во всех газетах было бы напечатано: Эмиль Линдбах человек конченый, совершенно конченный. И все его любовницы скажут: «Что мне за дело до него! Какой-то незадачливый скрипач!..» Да, тогда он вспомнит о ней, о единственной женщине, любившей его с детства, искренне любившей его... а он так подло обошелся с нею!.. Тогда он вынужден будет вернуться к ней, просить у нее прощения. И она скажет ему: «Вот видишь, Эмиль, вот видишь...» Но ничего лучшего ей в голову не приходит... Опять она думает о нем, всегда только о нем, а здесь умирает женщина, и она, Берта, сидит у нее на кровати, а этот молчаливый человек — муж умирающей... Такая тишина здесь, только с улицы через раскрытую дверь на балкон сюда доносится смешанный шум: людские голоса, грохот колес, звонок велосипедиста, стук сабли, волочащейся по мостовой, ко всем этим звукам примешивается щебетанье птиц, но все это так далеко, так не соответствует тому, что происходит здесь...
Анна забеспокоилась, она поворачивает голову то туда, то сюда, часто, быстро, все быстрее... Чей-то голос позади Берты тихо произносит: «Начинается». Берта обернулась. Это сказала сиделка; у нее веселое лицо, но теперь Берта замечает, что такое выражение означает не веселость, а лишь неизменную решимость не выдавать своей скорби, и она находит это лицо невыразимо ужасным... Как она сказала?.. «Начинается»... Да, как концерт или театральное представление... И она вспомнила, как у ее постели тоже произнесли однажды это слово, когда у нее начинались роды.
Анна вдруг широко открыла глаза, устремила взгляд на мужа и очень внятно сказала, тщетно пытаясь приподняться:
— Только тебя, только тебя... поверь мне, тебя одного я... — Последнее слово нельзя было разобрать, но Берта угадала его.
— Я знаю, — сказал Рупиус.
Он нагнулся и поцеловал умирающую в лоб. Анна обвила его обеими руками, он прильнул губами к ее глазам. Сиделка опять вышла. Вдруг Анна оттолкнула мужа, она больше не узнавала его, она впала в беспамятство. В испуге Берта поднялась, но осталась стоять у постели. Господин Рупиус сказал ей:
— Теперь уходите. — Она медлила. — Уходите, — строго повторил он.
Берта поняла, что должна уйти. На цыпочках удалилась она из комнаты, как будто шум шагов мог еще нарушить покой Анны. Когда она вышла в переднюю, то увидела доктора Фридриха, он снимал пальто, переговариваясь с молодым врачом, младшим врачом больницы. Он не заметил Берту, и она услыхала, как он сказал:
— В любом другом случае я должен был бы донести об этом, но раз дело так складывается... Кроме того, это был бы ужасный скандал, и бедный Рупиус пострадал бы больше всех, — Тут он увидел Берту. — Здравствуйте, фрау Гарлан.
— Скажите, господин доктор, что у нее, в сущности? Доктор Фридрих бросил взгляд на младшего врача; затем ответил:
— Заражение крови. Вы знаете, сударыня, что иногда умирают от пореза пальца, не всегда удается найти очаг воспаления. Это большое несчастье... да, да. — Он направился в комнату, ассистент последовал за ним.
Берта, ошеломленная, вышла на улицу. Что означают услышанные ею слова? Донести? Скандал? Не отравил ли сам Рупиус свою жену? Нет, что за чепуха! Но с Анной что-то сделали, это несомненно. И это каким-то образом связано с ее поездкой в Вену — ведь она заболела на следующую же ночь... Берте вспомнились слова умирающей: «Только тебя, тебя одного я любила!» Разве эти слова не прозвучали, как мольба о прощении... Только тебя любила, но с другим... Конечно, у нее был любовник в городе... Ну, и что же дальше?.. Да, она хотела уехать и все-таки не сделала этого... Как она сказала тогда на вокзале: «Мне пришлось принять другое решение...» Да, вероятно, она распрощалась с любовником в Вене и здесь — отравилась?.. Но почему же, если она любила только своего мужа? И она не лгала! Конечно, нет! Берта ничего не могла понять...
Почему она ушла от Рупиусов?.. Что ей делать теперь?.. Она слишком взволнована, чтобы чем-нибудь заняться. Она не может пойти ни домой, ни к родственникам, ей необходимо вернуться туда... А если бы сегодня пришло другое письмо от Эмиля, неужели и тогда Анна умерла бы?.. Право, она теряет рассудок... Одно не имеет никакой связи с другим, и все-таки... почему она не может отделить одно от другого?
Она снова поспешно поднялась по лестнице. Не прошло и четверти часа, как она вышла из этого дома. Дверь в квартиру была открыта, сиделка находилась в передней. «Все кончено», — сказала она. Берта прошла дальше. Господин Рупиус один сидел у стола, дверь в комнату покойной была закрыта. Он подождал, пока Берта подошла к нему совсем близко, схватил ее руку, протянутую к нему, и сказал:
— Зачем она это сделала? Зачем она это сделала?
Берта молчала.
Рупиус продолжал:
— В этом не было необходимости, клянусь богом, в этом не было необходимости. Что мне за дело до других, не правда ли?
Берта кивнула головой.
— Надо было беречь жизнь — вот в чем дело. Зачем она это сделала?
В голосе его слышалось рыданье, хотя казалось, он говорит совершенно спокойно. Берта плакала.
— Нет, в этом не было необходимости! Я вырастил бы его, вырастил бы, как собственного ребенка.
Берта широко раскрыла глаза. Теперь она все поняла, и ужасный страх охватил ее. Она подумала о себе. Что, если и она тоже в эту единственную ночь... в этот единственный час?! Она так испугалась, что казалось, лишится чувств. То, что до сих пор представлялось ей почти невероятным, вдруг превратилось в уверенность. Не могло быть иначе, смерть Анны была предзнаменованием, перстом божьим. И вдруг она вспомнила о той прогулке в Вене двенадцать лет тому назад, когда Эмиль поцеловал ее и она почувствовала страстное желание иметь ребенка. Почему не испытывала она такого же чувства, когда недавно лежала в его объятиях?.. Да, теперь она знала: она хотела только минутного наслаждения, она не лучше какой-нибудь уличной девки, и было бы лишь заслуженной небесной карой, если бы она погибла от своего греха так же, как та несчастная, которая лежит там.
— Я хотела бы еще раз взглянуть на нее, — сказала она.
Рупиус указал на дверь. Берта открыла ее, медленно подошла к кровати, на которой лежала умершая, долго смотрела на нее и поцеловала в оба глаза. Необычайный покой охватил ее. Больше всего ей хотелось еще долго оставаться у тела Анны, возле которого ее собственные разочарования и страдания теряли всякое значение. Она преклонила колена у кровати и сложила руки, но не молилась. Вдруг у нее потемнело в глазах, она почувствовала хорошо знакомую внезапную слабость, головокружение, но оно тотчас прошло. Сначала она слегка вздрогнула, потом глубоко, с облегчением вздохнула и почувствовала, что с этим приступом слабости как бы рассеялись не только ее недавние опасения, но и вся сумятица этих безумных дней, последние вспышки женской страстности — все, что она принимала за любовь. И, стоя на коленях перед этим смертным одром, она поняла, что не принадлежит к числу тех легкомысленных натур, которые способны без раздумий упиваться радостями жизни. С отвращением думала она об единственном часе счастья, дарованном ей, и чудовищной ложью показалось ей бесстыдное наслаждение, испытанное ею тогда, по сравнению с тем невинным, нежным поцелуем, воспоминание о котором украсило всю ее жизнь. Ясно, во всей их замечательной чистоте, представились ей теперь отношения между этим паралитиком и его женой, которой пришлось смертью заплатить за свой обман. И, глядя на бледный лоб умершей, она думала о том незнакомце, из-за которого Анне суждено было умереть: он теперь безнаказанно и, пожалуй, без всяких угрызений совести разгуливает по городу и будет жить, как тот, другой... нет, как тысячи и тысячи других, которые недавно касались ее платья и с вожделением смотрели на нее. И она почувствовала величайшую несправедливость этого мира, где жажда наслаждения дарована женщине наравне с мужчиной, но для женщины становится грехом и требует возмездия, если она не связана с жаждой материнства.
Она поднялась, в последний раз бросила прощальный взгляд на любимую подругу и вышла из комнаты, где лежала умершая. Господин Рупиус сидел в соседней комнате совершенно так же, как она оставила его. У нее явилась глубокая потребность обратиться к нему со словами утешения. На одно мгновенье ей показалось, что весь смысл ее собственной судьбы заключался лишь в том, чтобы она могла до конца понять страдания этого человека. Она хотела сказать ему это, но почувствовала, что он из тех, кто предпочитает оставаться наедине со своим горем. И она молча села против него.
1900
Слепой Джеронимо и его брат
(Перевод С. Уманской)
Слепой Джеронимо встал со скамьи и взял гитару, лежавшую на столе возле стакана с вином. Он услышал отдаленный грохот первых экипажей. Пройдя ощупью хорошо знакомый путь до двери, он спустился по узким деревянным ступенькам, ведущим в крытый двор. Его брат последовал за ним, и оба остановились внизу у лестницы, спиной к стене, чтобы укрыться от сырого и холодного ветра, который врывался через открытые с двух сторон ворота на мокрый и грязный двор.
Под мрачными сводами старого трактира проезжали все коляски, державшие путь через перевал Стельвио[34]. У путешественников, ехавших из Италии в Тироль, здесь была последняя остановка перед подъемом. К длительному пребыванию она не располагала, потому что как раз тут дорога была довольно прямая и не слишком живописная, ибо пролегала между невысокими, лишенными растительности горами. Слепой итальянец и его брат Карло обычно проводили здесь все лето.
Прибыла почта, вскоре подъехали и другие экипажи. Большинство пассажиров продолжали сидеть, тепло укутанные в пальто и пледы, но некоторые выходили из колясок и нетерпеливо прохаживались по двору. Погода становилась все хуже, лил холодный дождь. Казалось, что после целой череды ясных дней внезапно и раньше времени наступила осень.
Слепой пел, аккомпанируя себе на гитаре; он пел неровным, иногда вдруг пронзительно взвизгивающим голосом, что бывало всегда после того, как ему случалось выпить. По временам он, как бы в тщетной мольбе, обращал невидящие глаза к небу. Но лицо его, с черной небритой щетиной и синеватыми губами, оставалось совершенно неподвижным. Старший брат стоял рядом с ним, почти не шевелясь. Когда кто-нибудь бросал в его шляпу монету, он благодарил кивком головы и, скользнув по лицу жертвователя быстрым и каким-то отсутствующим взглядом, сейчас же, словно в испуге, отводил глаза и опять, как его брат, смотрел в пространство. Казалось, глаза его стыдятся света, который им дано видеть, но не дано и блика его подарить слепому брату.
— Принеси мне вина, — сказал Джеронимо, и Карло пошел в дом, покорно, как всегда.
Пока он поднимался по ступенькам, Джеронимо снова запел. Он давно уже не прислушивался к своему голосу и поэтому замечал все, что происходило поблизости. Сейчас он услышал совсем близко шепот двух голосов — молодого человека и молодой женщины. Он подумал о том, сколько раз эти двое уже проходили той же дорогой, взад и вперед; из-за слепоты и опьянения ему иногда казалось, что день за днем через перевал бредут одни и те же люди — то с севера на юг, то с юга на север. Поэтому он давно знал и эту молодую пару.
Карло вернулся и подал Джеронимо стакан вина. Слепой взмахнул им в сторону молодой пары и сказал: «Ваше здоровье!»
— Спасибо, — ответил молодой человек, но женщина потянула его прочь — слепой внушал ей ужас.
Подъехала коляска с довольно шумной компанией: отец, мать, трое детей, бонна.
— Немецкая семья, — тихо сказал Джеронимо брату. Отец дал детям по монете и разрешил бросить их в шляпу нищего. Джеронимо поблагодарил каждого кивком головы. Старший мальчик с робким любопытством вглядывался в лицо слепого. Карло смотрел на мальчика. Как всегда при виде детей, он не мог не думать о том, что Джеронимо был как раз в этом возрасте, когда случилось несчастье, лишившее его зрения. Потому что и сейчас, почти через двадцать лет, он помнил тот день совершенно ясно. И сейчас в ушах его звучал пронзительный крик, который издал маленький Джеронимо, падая на траву, и сейчас видел он узоры и кольца, которые солнце чертило на белой ограде сада, и снова слышал воскресный перезвон колоколов, раздавшийся в эту минуту. Он, как обычно, пускал стрелы в ясень у ограды и, услышав крик, сразу понял, что, вероятно, ранил младшего брата, только что пробежавшего мимо. Самострел выскользнул у него из рук, он выпрыгнул из окна в сад и бросился к брату, который лежал на траве, закрыв лицо руками, и громко плакал. По его правой щеке и шее стекала кровь. В это время с поля вернулся отец; он вошел через маленькую садовую калитку, и теперь они оба растерянно стояли на коленях перед рыдающим ребенком. Прибежали соседи. Старухе Ванетти первой удалось оторвать руки мальчика от лица. Потом пришел кузнец, у которого Карло состоял тогда в обучении, кое-что смысливший в искусстве врачевания; он сразу увидел, что правый глаз потерян. Приехавший вечером из Поскьяво врач тоже ничем не мог помочь. Да, он тогда уже намекнул на опасность, грозившую и другому глазу. И он оказался прав. Через год мир погрузился для Джеронимо в ночь. Вначале все пытались его убедить, что со временем он вылечится, и, казалось, он этому верил. Карло, знавший правду, дни и ночи бродил тогда по большой дороге, по лесам и виноградникам и едва не покончил с собой. Но патер, которому он доверился, объяснил ему, что его долг жить и посвятить свою жизнь брату. Карло это понял. Его охватило безмерное сострадание. Только когда он был вместе со слепым мальчиком, мог гладить его волосы, целовать в лоб, когда рассказывал ему всевозможные истории, выводил гулять в поля и виноградники за домом, мука его ослабевала. После несчастья он забросил учение в кузнице, ибо не хотел расставаться с братом, а потом так больше и не решился снова приняться за ремесло, хотя отец очень тревожился и уговаривал его. Однажды Карло обратил внимание на то, что Джеронимо совсем перестал говорить о своей беде. Скоро он понял почему: слепой окончательно убедился, что никогда больше не увидит неба, холмов, дорог, людей, света. Теперь Карло страдал еще сильнее, чем раньше, как ни старался успокоить себя тем, что причинил это несчастье без всякого умысла. И порой, глядя ранним утром на спавшего рядом с ним брата, он испытывал такой страх при мысли о его пробуждении, что выбегал в сад, только бы не присутствовать при том, как эти мертвые глаза каждое утро снова раскрываются навстречу свету, навсегда для них погасшему. Тогда-то Карло и пришла в го-лозу мысль учить Джеронимо, у которого был приятный голос, музыке. Школьный учитель из Толы, иногда приходивший к ним в деревню по воскресеньям, научил его играть на гитаре. Слепой, конечно, еще не подозревал, что это искусство со временем станет его единственным средством к существованию.
В этот печальный летний день несчастье, по-видимому, навсегда поселилось в доме старого Лагарди. Урожай из года в год становился все скуднее, один родственник не вернул ему взятую взаймы сумму — все его сбережения, и когда в знойный августовский день старик внезапно умер в поле от удара, он не оставил ничего, кроме долгов. Маленький земельный участок продали, братья лишились крова, стали нищими и покинули деревню.
Карло было двадцать, Джеронимо пятнадцать лет. Тогда началась их нищенская, бродячая жизнь, которая длится до сих пор. Сначала Карло надеялся найти какой-нибудь заработок, который прокормил бы его и брата, но дело не ладилось, да и Джеронимо нигде не находил покоя, он хотел всегда быть в пути.
Вот уже двадцать лет бродят они по дорогам и горным перевалам, в Северной Италии и Южном Тироле, и всегда там, где как раз протекает самый густой поток путешественников.
И если после стольких лет Карло уже не испытывал той жгучей муки, которая терзала его раньше при каждом взгляде на солнце, при виде приветливого пейзажа, в нем все еще жила постоянно гложущая жалость, неизменная и неосознанная, как биение его сердца, как его дыхание. И он бывал рад, когда Джеронимо напивался.
Коляска с немецким семейством уехала. Карло присел, по своему обыкновению, на нижние ступеньки лестницы, но Джеронимо продолжал стоять, вяло опустив руки и подняв голову.
Мария, служанка, вышла из трактира.
— Много сегодня заработали? — крикнула она с крыльца.
Карло даже не обернулся. Слепой наклонился за своим стаканом, поднял его с земли и выпил за здоровье девушки. Иногда по вечерам она сидела рядом с ним в зале трактира, и он знал, что она красива.
Карло нагнулся и выглянул на дорогу. Дул сильный ветер, шумел дождь, и грохот приближающегося экипажа потонул в хаосе звуков. Карло поднялся и снова стал на свое место, рядом с братом.
Джеронимо начал петь, когда экипаж, в котором сидел только один пассажир, уже въехал во двор. Кучер торопливо выпряг лошадей и поспешно направился в трактир. Пассажир некоторое время продолжал сидеть в углу кареты, укутанный в серый дождевой плащ; казалось, он даже не слышал пения. Затем он выскочил из экипажа и начал стремительно шагать взад и вперед, не отходя далеко и непрерывно потирая руки, чтобы согреться. По-видимому, он только сейчас заметил нищих. Остановившись перед ними, он принялся долго и пристально их разглядывать. Карло в знак приветствия слегка наклонил голову. Путешественник был еще очень молодой человек с красивым безбородым лицом и беспокойными глазами. Постояв довольно долго перед нищими, он затем быстро подошел к воротам, через которые должен был ехать дальше, и, глядя на открывшееся ему безотрадное зрелище дождя и тумана, с досадой покачал головой.
— Ну что? — спросил Джеронимо.
— Пока ничего, — ответил Карло. —Верно, он даст, когда поедет дальше.
Путешественник вернулся и прислонился к оглоблям экипажа. Слепой запел. Теперь молодой человек начал вдруг слушать с большим интересом. Вышел слуга и стал запрягать лошадей. И только тогда, словно спохватившись, молодой человек сунул руку в карман и дал Карло франк.
— О, благодарю, благодарю, — сказал тот. Путешественник сел в экипаж и снова завернулся в свой плащ. Карло поднял с земли стакан и пошел по деревянным ступенькам наверх. Джеронимо продолжал петь. Молодой человек высунулся из экипажа и покачал головой с выражением превосходства и грусти одновременно. Вдруг ему, видимо, пришла в голову какая-то мысль, и он улыбнулся. Потом он спросил слепого, стоявшего в двух шагах от него:
— Как тебя зовут?
— Джеронимо.
— Ну, Джеронимо, смотри, чтобы тебя не обманули.
В эту минуту на верхней ступеньке лестницы показался кучер.
— Как это не обманули, сударь?
— Я дал твоему спутнику двадцатифранковую монету.
— О сударь, благодарю, благодарю!
— Да. Так что не зевай.
— Это мой брат, сударь, он меня не обманет.
Молодой человек был озадачен, но, пока он размышлял, кучер взобрался на козлы и стронул лошадей. Тогда путешественник откинулся на сиденье, тряхнув головой с таким видом, словно хотел сказать: «Судьба, исполни свое предначертание!» И экипаж укатил.
Слепой обеими руками радостно жестикулировал ему вслед, выражая свою благодарность. Вдруг он услышал голос Карло, только что вышедшего из трактира. Он кричал:
— Иди сюда, Джеронимо, здесь наверху тепло, Мария затопила печь!
Джеронимо кивнул, взял гитару под мышку и, держась за перила, стал ощупью подниматься по ступенькам. Еще с лестницы он крикнул:
— Дай мне ее потрогать. Как давно я не держал в руках золотой монеты!
— В чем дело? — спросил Карло. — Что это ты говоришь?
Джеронимо был уже наверху и обеими руками обхватил голову брата — жест, которым он всегда выражал радость или нежность.
— Карло, дорогой брат, все-таки есть на свете добрые люди!
— Конечно, — сказал Карло. — Пока что мы собрали две лиры и тридцать чентезимо, да еще австрийских денег наберется с пол-лиры, наверное.
— И двадцать франков, и двадцать франков! — крикнул Джеронимо. — Ведь я же знаю!
Нетвердыми шагами он прошел в комнату и тяжело опустился на стул.
— Что ты знаешь? — спросил Карло.
— Ну, довольно шутить! Дай же мне его. Как давно я не держал в руках золотого!
— Да чего ты хочешь? Где я тебе возьму золотой? У нас всего две или три лиры.
Слепой стукнул кулаком по столу.
— Ну, теперь уж хватит, хватит! Или, может быть, ты хочешь его утаить от меня?
Карло удивленно и озабоченно смотрел на брата. Он подсел к нему, придвинулся совсем близко и успокаивающе взял за руку:
— Я ничего от тебя не утаиваю. Как ты можешь так думать? Никому еще не взбрело на ум дать мне золотой.
— Но ведь он мне сам сказал.
— Кто?
— Ну, тот молодой человек, что бегал взад и вперед.
— Как? Я тебя не понимаю.
— Вот что он мне сказал: «Как тебя зовут?» И потом: «Смотри не зевай, смотри не зевай, чтобы тебя не обманули!»
— Да тебе все это приснилось, Джеронимо! Ведь это вздор!
— Вздор? Я же сам слышал, а слышу я хорошо. «Смотри не зевай, чтобы тебя не обманули. Я дал ему золотой...» Нет, он сказал так: «Я дал ему двадцатифранковую монету».
Вошел трактирщик.
— Ну, что с вами такое? Вы, видно, прикрыли свою лавочку? Только что подъехала коляска с четверкой лошадей.
— Идем, — крикнул Карло, — идем! Но Джеронимо продолжал сидеть.
— К чему? Зачем мне идти? Что толку? Ведь ты стоишь рядом и...
Карло тронул его за руку.
— Замолчи. Пойдем вниз.
Джеронимо умолк и послушался брата. Но на лестнице он сказал: «Мы еще поговорим, мы еще поговорим!»
Карло не мог понять, что произошло. Не сошел ли Джеронимо вдруг с ума? Хотя он и легко раздражался, так он еще никогда не разговаривал.
В только что подъехавшем экипаже сидели двое англичан. Карло снял перед ними шляпу, и слепой запел. Один из англичан вышел из экипажа и бросил в шляпу Карло несколько монет. Карло сказал «спасибо» и потом, как бы про себя: «Двадцать чентезимо». Лицо Джеронимо оставалось неподвижным; он начал новую песню. Экипаж с обоими англичанами уехал.
Братья молча поднялись по лестнице. Джеронимо сел на скамью, Карло остался стоять у печки.
— Почему ты молчишь? — спросил Джеронимо.
— Да ведь, — ответил Карло, — это могло быть только так, как я тебе сказал. — Голос его слегка дрожал.
— А что ты сказал?
— Может быть, это был сумасшедший.
— Сумасшедший? Вот это ловко! Если кто-то говорит «я дал твоему брату двадцать франков», значит, он сумасшедший! Э, а почему он сказал: «Смотри, чтобы тебя не обманули», а?
— Может быть, он и не сумасшедший... но есть люди, которые любят подшутить над нами, бедняками.
— Э! — закричал Джеронимо. — Подшутить? Вот, вот как раз это ты и должен был еще сказать, этого я и ждал! — И он осушил стоявший перед ним стакан вина.
— Но, Джеронимо! — крикнул Карло, чувствуя, что от растерянности почти не в состоянии говорить. — Почему я стал бы... как ты можешь так думать?..
— А почему у тебя дрожит голос... э... почему?
— Джеронимо, уверяю тебя, я...
— Э... я тебе не верю! Вот теперь ты смеешься... я ведь знаю, что ты теперь смеешься!
Слуга крикнул снизу:
— Эй, слепой, люди приехали!
Братья машинально встали и спустились по лестнице. Одновременно подъехали две коляски, в одной сидело трое мужчин, в другой пожилая супружеская пара. Джеронимо пел, Карло беспомощно стоял возле него. Что же теперь делать? Брат ему не верит! Возможно ли это? И он испуганно косился на Джеронимо, который надтреснутым голосом пел свои песни. Карло казалось, что он видит, как в голове брата роятся мысли, которых он раньше никогда у него не замечал.
Коляски давно уехали, а Джеронимо все пел. Карло не решался прервать его. Он не знал, что сказать, и боялся, что у него снова задрожит голос. Вдруг наверху раздался смех, и Мария крикнула:
— Что это ты поешь да поешь? Ведь от меня ты все равно ничего не получишь!
Джеронимо прервал пение, не окончив мелодии. Это прозвучало так, будто его голос и струны оборвались одновременно. Потом он снова поднялся по ступенькам, и Карло последовал за ним. В зале он сел около Джеронимо. Что же ему делать? Ничего другого не оставалось: надо еще раз попытаться разуверить брата.
— Джеронимо, — сказал он, — клянусь тебе... опомнись, Джеронимо... как можешь ты думать, что я...
Джеронимо молчал, казалось, его мертвые глаза смотрят на серый туман за окном. Карло продолжал:
— Ну, может быть, он и не сумасшедший, ведь он мог и ошибиться... да, конечно, он ошибся... — Но Карло ясно чувствовал, что сам не верит в то, что говорит.
Джеронимо нетерпеливо отмахнулся, но Карло продолжал, внезапно оживившись:
— Зачем бы я стал... ведь ты знаешь, я ем и пью не больше тебя, а когда я покупаю себе новую куртку, тебе об этом известно... к чему же мне столько денег? Что мне с ними делать?
И тогда Джеронимо процедил сквозь зубы:
— Не лги, я слышу, как ты лжешь!
— Я не лгу, Джеронимо, я не лгу! — испуганно сказал Карло.
— Эй! Ты уже отдал ей монету, да? Или она получит ее только после? — крикнул Джеронимо.
— Мария?
— А кто же еще? Конечно, Мария. Эй, ты, лгун, вор! И, словно не желая больше сидеть с ним рядом за столом, Джеронимо оттолкнул его локтем.
Карло встал. Пристально посмотрел он на брата, потом вышел из комнаты и спустился по лестнице во двор. Широко раскрытыми глазами он уставился на дорогу, погруженную в бурый туман. Дождь утихал. Карло сунул руки в карманы и вышел на воздух. У него было такое чувство, словно брат его прогнал. Что же все-таки произошло?.. Он все еще не мог понять. Что это за человек? Подает один франк, а говорит, будто дал двадцать! Ведь была же у него для этого какая-нибудь причина?.. И Карло стал рыться в памяти, не нажил ли он себе где-нибудь врага, который подослал сюда кого-то, чтобы ему отомстить. Но сколько он себя помнил, никогда он никого не обижал, никогда ни с кем не заводил серьезной ссоры. Вот уже двадцать лет он только и делал, что стоял во дворах или на обочинах дорог со шляпой в руке... Не рассердился ли на него кто-либо из-за женщины?.. Но как давно он уже не имел с ними дела... последней была кельнерша в Ла-Роза, прошлой весной... уж тут-то ему наверняка никто не завидовал... Непостижимо!.. Что же за люди живут в том мире, который простирается за горами и ему неведом? Они приезжали отовсюду, но что он знал о них?.. Этому незнакомцу, видимо, зачем-то понадобилось сказать Джеронимо: «Я дал твоему брату двадцать франков...» Ну, ладно... Но что же теперь делать? Вдруг оказалось, что Джеронимо ему не доверяет. Этого он не мог вынести! Что-то необходимо предпринять. И Карло поспешил назад.
Когда он снова вошел в комнату, Джеронимо лежал, вытянувшись, на скамье и, казалось, его не заметил. Мария принесла обоим еду и питье. Во время обеда они не произнесли ни слова. Когда Мария собирала тарелки, Джеронимо вдруг засмеялся и спросил ее:
— Что же ты себе купишь на эти деньги?
— На какие деньги?
— Ну так что же? Новую юбку или серьги?
— Что ему от меня надо? — обратилась она к Карло.
В это время внизу во дворе загрохотали тяжело нагруженные повозки; раздались громкие голоса, и Мария поспешно спустилась вниз. Через несколько минут вошли три возчика и сели за стол; трактирщик подошел к ним и поздоровался. Возчики ругали скверную погоду.
— Сегодня ночью у вас тут выпадет снег, — сказал один.
Другой стал рассказывать, как десять лет тому назад, в середине августа, его на перевале занесло снегом и он едва не замерз. Мария подсела к ним. Подошел и слуга справиться о своих родителях, живущих внизу, в Бормио.
Опять подъехал экипаж с путешественниками. Джеронимо и Карло сошли вниз; Джеронимо пел, Карло протягивал шляпу, и проезжающие бросали в нее милостыню. Джеронимо казался теперь совсем спокойным. Иногда он спрашивал: «Сколько?» — и, услышав ответ Карло, слегка кивал головой. Тем временем Карло старался собраться с мыслями, но был не в состоянии думать и лишь смутно чувствовал, что случилось нечто страшное и он совершенно беспомощен.
Поднимаясь снова по лестнице, братья услышали наверху громкий беспорядочный говор и смех возчиков. Младший из них крикнул Джеронимо:
— Спой-ка и нам что-нибудь, мы тебе заплатим! Верно ведь? — обратился он к остальным.
Подходя к столу с бутылкой красного вина, Мария сказала:
— Не трогайте его сегодня, он не в духе.
Вместо ответа Джеронимо стал посреди комнаты и запел. Когда он кончил, возчики захлопали в ладоши.
— Поди сюда, Карло! — крикнул один из них. — Мы тоже хотим бросить свои деньги в твою шляпу, как те господа внизу!
И, взяв мелкую монетку, он высоко поднял руку, собираясь бросить милостыню в шляпу, которую протянул ему Карло. Но слепой схватил возчика за руку и сказал:
— Лучше мне, лучше мне, а то она может упасть не туда... не туда!
— Как это — не туда?
— Э, ну, возьмет и упадет у Марии между ног! Все засмеялись, хозяин и Мария тоже, только Карло продолжал стоять неподвижно. Никогда еще Джеронимо так не шутил!..
— Подсаживайся к нам! — закричали возчики. — Ты веселый парень! — И они потеснились, чтобы освободить для Джеронимо место. Все шумнее и беспорядочнее становилось за столом; Джеронимо болтал, как и все другие, громче и веселее, чем обычно, и не переставал пить. Как только Мария опять вошла, он попытался притянуть ее к себе. Тогда один из возчиков сказал, смеясь:
— Уж не воображаешь ли ты, что она красива? Ведь это безобразная старуха!
Но слепой посадил Марию к себе на колени.
— Все вы дураки, — сказал он. — Думаете, мне нужны глаза, чтобы видеть? Я знаю даже, где теперь Карло. Э! Вон он стоит там у печки, засунул руки в карманы и смеется.
Все посмотрели на Карло, который стоял, прислонившись к печке, открыв рот, и теперь действительно скривил лицо в усмешке, словно не хотел изобличить брата во лжи.
Вошел слуга; если возчики хотят до наступления темноты попасть в Бормио, им следует поторопиться. Они встали и шумно распрощались. Братья опять остались в зале одни. То был час, когда они нередко ложились поспать. В трактире воцарилась тишина, как всегда в послеобеденное время. Положив голову на стол, Джеронимо, по-видимому, спал. Карло несколько раз прошелся по залу, потом сел на скамью. Он очень устал. Ему чудилось, что его сковал тяжелый сон. Вспоминалась всякая всячина, вчерашний, позавчерашний и все прошедшие дни и в особенности жаркие летние дни и ослепительно-белые проезжие дороги, по которым они бродили с братом, и все это было теперь таким далеким и призрачным, словно никогда больше не сможет повториться.
Под вечер прибыла почтовая карета из Тироля, а за ней через маленькие промежутки времени несколько экипажей, едущих той же дорогой на юг. Еще четыре раза спускались братья во двор. Когда они в последний раз поднялись наверх, уже наступили сумерки и подвешенная к потолку керосиновая лампочка горела, пофыркивая. С расположенной поблизости каменоломни пришли рабочие, построившие себе деревянные бараки на несколько сот метров ниже трактира. Джеронимо подсел к ним, и Карло остался один за своим столом. Ему казалось, что его одиночество началось уже очень давно. Он слышал, как Джеронимо громко, почти крикливо, рассказывал о своем детстве, — ведь он еще хорошо помнит многое из того, что видел своими глазами, людей и вещи: отца, работающего в поле, небольшой сад и ясень у ограды, их низкий домик, двух маленьких дочек сапожника, виноградник за церковью и даже свое собственное детское лицо, смотрящее на него из зеркала. Сколько раз Карло все это уже слышал! Но сегодня это было просто невыносимо. Все звучало иначе, чем всегда: каждое слово, произнесенное Джеронимо, приобретало новый смысл и, казалось, метило в него. Карло выскользнул из комнаты и снова вышел на дорогу, которая теперь уже погрузилась во тьму. Дождь перестал, было очень холодно, и ему вдруг захотелось пойти по этой дороге дальше, все дальше, в самую гущу мрака, потом лечь где-нибудь в канаву, заснуть и больше не проснуться. Вдруг он услышал шум колес и увидел мерцающий свет двух приближающихся фонарей. В проехавшей мимо него коляске сидели двое мужчин. Один из них, с узким безбородым лицом, испуганно отпрянул, когда свет фонарей выхватил из мрака фигуру Карло, который остановился и приподнял шляпу. Коляска уехала, и свет исчез. Карло снова стоял в полной тьме. И вдруг он вздрогнул. Впервые в жизни он боялся темноты. Ему казалось, что он ее не выдержит ни минуты дольше. Страх за себя странным образом слился в его смятенном уме с мучительной жалостью к слепому брату и погнал его домой.
Войдя в комнату, он увидел обоих только что проехавших мимо него путешественников. Сидя за бутылкой красного вина, они оживленно беседовали. На него они едва взглянули.
За другим столом все еще сидел с рабочими Джеронимо.
— Где это ты пропадаешь, Карло? — сказал трактирщик, когда он появился в дверях. — Почему ты оставляешь брата одного?
— А что случилось? — испуганно спросил Карло.
— Джеронимо угощает людей. Мне-то ведь все равно, а вот вам не худо бы подумать о том, что скоро опять наступят нелегкие времена.
Карло быстро подошел к брату и взял его за руку.
— Пойдем, — сказал он.
— Что тебе надо? — крикнул Джеронимо.
— Идем спать, — сказал Карло.
— Оставь меня, оставь меня! Я зарабатываю деньги, я могу делать со своими деньгами что хочу. Э! Ведь не можешь же ты прикарманить все! Вы, верно, думаете, что он мне все отдает? Как бы не так! Ведь я слепец! Но есть на свете люди, есть еще добрые люди, и они говорят мне: «Я дал твоему брату двадцать франков!»
Рабочие засмеялись.
— Хватит, — сказал Карло. — Идем! — И он потянул брата за собой, почти втащил его по лестнице в убогую чердачную каморку, в которой они ночевали. И все это время Джеронимо кричал:
— Да, теперь это выяснилось, да, теперь я все знаю! Ну, подождите у меня! Где она? Где Мария? Или ты кладешь для нее деньги в сберегательную кассу? Э! Я для тебя пою, я играю на гитаре, ты живешь на мой счет, а ты вор! — Он рухнул на соломенный тюфяк.
Из коридора просачивался слабый свет; дверь в единственную комнату для постояльцев была открыта, и Мария стелила там на ночь постели. Стоя перед братом, Карло смотрел на него, на его распухшее лицо, синеватые губы, слипшиеся на лбу влажные волосы. Он выглядел гораздо старше своих лет. И Карло понемногу начал понимать. Не с сегодняшнего дня зародилось у слепого недоверие, по-видимому, оно дремало в нем давно, и только отсутствие повода, а возможно, и недостаток мужества мешали его высказать. И все, что Карло для него сделал, было бесполезно; бесполезно было раскаяние, бесполезна вся его принесенная в жертву жизнь. Как же теперь быть? И дальше, день за днем, — кто знает, до каких еще пор? — вести его сквозь вечную ночь, заботиться о нем, просить для него милостыню и за все это получать одну награду — недоверие и брань? Если брат считает его вором, то зачем же оставаться с ним — ведь все это сможет делать для него всякий чужой, и не хуже, а может быть, даже лучше Карло. В самом деле, оставить Джеронимо одного, навсегда с ним расстаться было бы правильнее всего. Тогда-то уж ему придется признать свою неправоту, потому что только тогда он поймет, что значит быть обманутым и обокраденным, одиноким и несчастным, А он, что же тогда делать ему? Ну, ведь он еще не стар; оставшись один, он многое сможет предпринять. Как батрак, по крайней мере, он везде найдет себе приют и кусок хлеба. Но пока эти мысли мелькали в его голове, глаза его неотрывно смотрели на брата. И вдруг он увидел: Джеронимо одиноко сидит на камне у обочины залитой солнцем дороги; широко раскрытыми белыми глазами смотрит он в небо, которое не может его ослепить, и протягивает руки в ночь, неизменно его окружающую. И Карло почувствовал, что так же как у слепого на всем свете нет никого, кроме брата, так и у него нет никого, кроме Джеронимо. Он понял, что любовь к брату была смыслом его жизни, и впервые совершенно ясно осознал: только вера в то, что слепой разделяет его любовь и простил его, давала ему силы так терпеливо переносить это жалкое существование. От этой веры он не мог отказаться. Он чувствовал, что брат так же необходим ему, как он — брату. Он не мог, не хотел его покинуть. Надо либо терпеливо сносить это недоверие, либо найти способ убедить брата в необоснованности его подозрения... Эх, если бы он мог как-нибудь раздобыть золотой! Если бы завтра утром он мог сказать слепому: «Я его просто спрятал, чтобы ты не пропил его с рабочими, чтобы у тебя не украли...», или еще что-нибудь.
Кто-то поднимался по лестнице: приезжие отправлялись на покой. Вдруг у Карло мелькнула мысль постучаться к ним, чистосердечно рассказать о том, что сегодня случилось, и попросить у них двадцать франков. Но в то же мгновение он понял: это совершенно безнадежно. Они просто не поверят его рассказу. И теперь он вспомнил, как испуганно вздрогнул один из них, тот, бледный, когда он, Карло, внезапно вынырнул из темноты перед коляской.
Он растянулся на соломенном тюфяке. В комнате было совершенно темно. Он слышал, как рабочие, громко разговаривая и тяжело ступая, спускались по деревянным ступенькам. Вскоре заперли ворота. Слуга еще раз прошел вверх и вниз по лестнице, и все стихло. Теперь Карло слышал только храп Джеронимо. Потом его мысли потонули в нахлынувших сновидениях. Когда он проснулся, вокруг него стояла еще глубокая тьма. Он взглянул туда, где было окно, и, напрягая зрение, различил посреди непроницаемого мрака темно-серый квадрат. Джеронимо все еще спал тяжелым сном пьяного. Карло подумал о дне, который должен наступить, и содрогнулся. Он подумал о ночи после этого дня, о дне после этой ночи, о будущем, которое его ожидает, и его охватил ужас перед грозившим ему одиночеством. Почему не проявил он вечером больше мужества? Почему не пошел к приезжим и не попросил у них эти двадцать франков? Быть может, они все-таки сжалились бы над ним. И все же... пожалуй, это хорошо, что он не пошел к ним. Да, но почему хорошо? Карло стремительно сел и почувствовал, как у него забилось сердце. Он знал, почему это хорошо: если бы они ему отказали, он непременно вызвал бы у них подозрение... а так... Карло уставился на серое пятно, начинавшее тускло светиться... Ведь то, что, помимо его воли, родилось в его сознании, было невозможно, совершенно невозможно! Дверь в комнату напротив заперта... и кроме того: они могут проснуться... Ведь там — серое светящееся пятно среди мрака: это наступающий день.
Карло встал, словно его что-то влекло к окну, и коснулся лбом холодного стекла. Зачем он встал? Чтобы все обдумать? Чтобы попробовать?.. Но что же, что?.. Ведь это невозможно и, кроме того, это преступление. Преступление? Что значат двадцать франков для людей, которые ради удовольствия совершают поездки за тысячи миль? Ведь они даже не заметят, что одной монеты недостает... Он подошел к двери и тихонько открыл ее. Напротив, в двух шагах, была другая дверь, запертая. У косяка висела на гвозде одежда. Карло ощупал ее... Да, если бы люди оставляли свои кошельки в кармане, жизнь была бы куда проще, тогда, наверное, никому не пришлось бы попрошайничать... Но карманы были пусты. Что же ему делать? Вернуться в комнату, на соломенный тюфяк? Быть может, есть все-таки лучший способ раздобыть двадцать франков, менее опасный и более честный. А что, если ему на самом деле каждый раз утаивать от милостыни несколько чентезимо, пока он не накопит двадцать франков, и тогда обменять их на золотой... Но сколько уйдет на это времени — месяцы, быть может, год? Ах, если бы только у него хватило мужества! Карло все еще стоял в коридоре и смотрел на запертую дверь... Откуда эта полоса света, отвесно падающая на пол? Возможно ли? Дверь только прикрыта, не заперта?.. Но почему это его так удивляет? Ведь дверь не запиралась уже несколько месяцев. Да и зачем? Карло вспомнил: за все это лето здесь только три раза ночевали — два раза странствующие подмастерья и один раз турист, повредивший себе ногу. Дверь не заперта, теперь ему требуется только мужество — да, и удача! Мужество? Хуже всего будет, если те двое проснутся, ну что же, и тогда он еще успеет придумать какой-нибудь предлог. Карло смотрит сквозь щель в комнату. Еще так темно, что он едва-едва различает очертания двух тел на кроватях. Он прислушивается: спящие дышат спокойно и ровно. Карло легко открывает дверь и босиком, совершенно бесшумно, входит в комнату. Обе кровати стоят вдоль стены, одна за другой, напротив окна. Посреди комнаты — стол; Карло прокрадывается к нему. Он проводит рукой по его поверхности и нащупывает связку ключей, перочинный ножик, маленькую книжку... больше ничего... ну, конечно! Как только мог он вообразить, что они выложат свои деньги на стол! Ах, теперь скорее прочь отсюда!.. И все же, быть может, довольно одного ловкого движения — и все удастся... Он подходит к той кровати, что ближе к двери; здесь на кресле что-то лежит... он ощупывает — это револьвер. Карло вздрагивает... Не лучше ли взять его? Зачем этот человек приготовил револьвер? Если он проснется и заметит его... Но нет, Карло просто скажет ему: «Три часа, сударь, вставайте!» И Карло не берет револьвера.
Он крадется в глубь комнаты. Здесь на другом кресле под бельем... боже милосердный! Вот он... вот кошелек — он держит его в руке... В то же мгновение Карло слышит легкий скрип. Быстрым движением распластывается он на полу в ногах кровати... Опять тот же скрип; тяжелый вздох, покашливание — и снова тишина, мертвая тишина. Карло все еще лежит на полу с кошельком в руке и ждет. Но никто больше не шевелится. В комнату уже просачивается бледный свет утра. Карло не решается встать и ползет по полу к двери, которая раскрыта достаточно широко, чтобы пропустить его, ползет дальше в коридор и только здесь, медленно, с глубоким вздохом поднимается на ноги. Он открывает кошелек; в нем три отделения: справа и слева только мелкие серебряные монеты. Тогда Карло открывает среднее отделение, закрытое на замочек, и нащупывает три двадцатифранковые монеты. Какую-то долю секунды он думает взять две из них, но быстро преодолевает искушение, вынимает только один золотой и закрывает кошелек. Потом он опускается на колени, смотрит сквозь щель в комнату, в которой снова стало тихо, и дает кошельку такой толчок, что он подкатывается под вторую кровать. Когда незнакомец проснется, он подумает, что кошелек упал с кресла. Карло медленно поднимается. Но пол под ним слегка затрещал, и в ту же минуту он слышит голос: «Что такое? Кто там?..» Затаив дыхание, Карло быстро пятится назад и проскальзывает в свою каморку. Чувствуя себя в безопасности, он прислушивается... Еще раз в комнате напротив скрипит кровать, и все стихает. Карло сжимает в руке золотой. Удалось, удалось! У него есть двадцать франков, и он может сказать брату: «Видишь теперь, что я не вор!» И они сегодня же отправятся в путь — на юг, в Бормио, потом дальше через Вальтеллину... потом в Тирано... в Эдоле... в Брено... на озеро Изео[35], как в прошлом году. И это никому не покажется подозрительным, потому что еще позавчера он сам сказал хозяину: «Через несколько дней мы отправимся вниз».
Становится все светлее, комната погружена в предрассветный сумрак. Ах, только бы Джеронимо скорее проснулся! Как хорошо шагается ранним утром! Они уйдут еще до восхода солнца. Попрощаются с трактирщиком, со слугой и с Марией тоже, а потом прочь, прочь отсюда... И только после двух часов пути, уже подходя к долине, он скажет Джеронимо про золотой.
Джеронимо потягивается, и Карло его окликает:
— Джеронимо!
— Ну, в чем дело?.. — И, опираясь на обе руки, он садится.
— Джеронимо, пора вставать.
— Почему?
И он устремляет свои мертвые глаза на брата. Карло знает, что Джеронимо вспоминает сейчас о вчерашнем, но знает и то, что он ни словом об этом не обмолвится, пока опять не выпьет.
— Холодно, Джеронимо, надо уходить. В этом году хорошей погоды уже не дождешься, я думаю, пора идти. К полудню мы можем быть в Боладоре.
Джеронимо поднялся. Уже слышались звуки просыпающегося дома. Внизу, во дворе, хозяин разговаривал со слугой. Карло встал и отправился вниз. Он всегда рано просыпался и часто еще на рассвете выходил на дорогу. Подойдя к трактирщику, он сказал:
— Мы хотим проститься.
— А, так вы уже сейчас уходите? — спросил хозяин.
— Да. Очень уж холодно теперь стоять во дворе, на сквозняке.
— Ну, кланяйся от меня Балдетти, когда будешь в Бормио, и пусть он не забудет прислать мне масло.
— Хорошо, обязательно передам. А вот за сегодняшний ночлег. — Он запустил руку в мешок.
— Ладно уж, Карло, — сказал трактирщик. — Эти двадцать чентезимо я дарю твоему брату, ведь я тоже слушал его песни. Счастливого пути.
— Спасибо, — сказал Карло. — А впрочем, мы не так уж торопимся. Еще увидимся, когда ты вернешься от рабочих. Бормио-то ведь никуда не убежит, верно? — Он засмеялся и пошел по деревянной лестнице наверх.
Джеронимо стоял посреди комнаты,
— Ну, я готов идти, — сказал он.
— Сейчас, — ответил Карло.
Из старого комода, стоявшего в углу комнаты, он вынул их убогие пожитки и связал в узел. Потом он сказал:
— Хороший денек, но очень холодный.
— Знаю, — ответил Джеронимо. Оба вышли из комнаты.
— Иди потише, — сказал Карло, — здесь спят эти двое, что приехали вчера вечером. — Они осторожно сошли вниз. — Хозяин велел тебе кланяться, — сказал Карло. — Он подарил нам двадцать чентезимо за сегодняшний ночлег. Сейчас он у рабочих и вернется только через два часа. Мы увидимся с ним будущим летом.
Джеронимо не ответил. Они вышли на большую дорогу, расстилавшуюся перед ними в неверном свете занимающегося дня... Карло взял брата за левую руку, и они молча зашагали по направлению к долине. Вскоре они подошли к месту, где дорога начинает делать крутые витки. Снизу навстречу им клубился туман, а вершины над ними словно были поглощены облаками. И Карло подумал: «Сейчас я ему скажу».
Но он не произнес ни слова, а вынув из кармана золотой, протянул его брату; тот взял его правой рукой, приложил к щеке, ко лбу и, наконец, кивнул.
— Я так и знал, — сказал он.
— Ну да, — ответил Карло и, неприятно удивленный, взглянул на Джеронимо.
— Даже если бы проезжий мне ничего не сказал, я все равно бы знал.
— Ну да, — растерянно повторил Карло. — Но ты ведь понимаешь, почему я там, наверху, при других... я боялся, что ты все сразу... И знаешь, Джеронимо, я подумал, пожалуй, пора купить тебе новую куртку, и рубашку, да и башмаки тоже, поэтому я...
Слепой запальчиво покачал головой:
— Зачем? — И он провел рукой по своей куртке. — Еще достаточно хорошая, достаточно теплая. Ведь мы идем теперь на юг.
Карло не понимал, почему Джеронимо совсем не обрадовался и не просит прощения. И он продолжал:
— Джеронимо, разве я был неправ? Почему же ты не радуешься? Ведь теперь у нас есть золотой, верно? Теперь он только наш. Скажи я тебе о нем наверху, кто знает...
И тогда Джеронимо закричал:
— Перестань врать, Карло, хватит с меня твоего вранья!
Карло остановился и выпустил руку брата.
— Я не лгу.
— А я знаю, что ты лжешь!.. Ты всегда лжешь!.. Лгал уже сотни раз!.. И эти деньги ты тоже хотел прикарманить, да только испугался, вот в чем дело!
Карло опустил голову и ничего не ответил. Он опять взял слепого за руку и пошел с ним дальше. Слова Джеронимо его ранили, но он удивлялся, что, в сущности, не очень сильно опечален.
Туман рассеивался. После долгого молчания Джеронимо сказал: «Становится тепло». Он сказал это равнодушно, просто, как говорил уже сотни раз, и в эту минуту Карло почувствовал, что для Джеронимо ничего не изменилось. Для Джеронимо он всегда был вором.
— Ты уже хочешь есть? — спросил он. Джеронимо кивнул, вынул из кармана куртки ломоть хлеба, сыр и стал есть. Они пошли дальше.
Им встретилась почта из Бормио. Кучер окликнул их:
— Уже спускаетесь?
Проехало еще несколько колясок, все поднимались наверх.
— Ветер из долины, — сказал Джеронимо, и в тоже мгновение, за крутым поворотом дороги, у их ног раскинулась Вальтеллина.
«Поистине ничего не изменилось, — думал Карло. — Теперь я ради него даже украл, но и это было напрасно».
Туман под ними становился все прозрачнее, блеск солнца прожигал в нем дыры. И Карло думал: пожалуй, было все-таки глупо так поспешно уйти из трактира... Кошелек лежит под кроватью, уж это-то, во всяком случае, подозрительно. Но как ему все безразлично! Что еще плохого может с ним случиться? Брат, которого он лишил зрения, думает, что он его обкрадывает, думает так многие годы и будет думать всегда — что же еще плохого может с ним случиться?
Под ними, словно купаясь в сиянии утреннего солнца, стоял большой, ослепительно-белый отель, а еще ниже, там, где долина начинает расширяться, тянулась деревня. Братья молча шли дальше, и все время рука Карло лежала на руке слепого. Они прошли мимо парка, окружавшего отель, и Карло увидел завтракающих на террасе гостей в светлой летней одежде.
— Где ты хочешь отдохнуть? — спросил Карло.
— Ну, в «Орле», как всегда.
Дойдя до маленького кабачка в конце деревни, они зашли в него, сели и заказали вина.
— Что это вы так рано к нам пожаловали? — спросил хозяин.
Этот вопрос слегка испугал Карло.
— Так уж и рано? Нынче у нас десятое или одиннадцатое сентября, верно ведь?
— В прошлом году, во всяком случае, вы спустились с гор гораздо позже.
— В горах так холодно, — сказал Карло. — Сегодня ночью мы мерзли. Да, кстати, хозяин просил тебе передать, чтобы ты не забыл послать ему масло.
Воздух в кабачке был спертый и душный. Странная тревога охватила Карло; ему захотелось снова очутиться под открытым небом, на большой дороге, которая вела в Тирано, в Эдоле, к озеру Изео, куда угодно, только подальше. И он вдруг поднялся.
— Разве мы уже уходим? — спросил Джеронимо.
— Ведь мы же хотим сегодня к полудню попасть в Боладоре. У «Оленя» все экипажи останавливаются на отдых. Это хорошее место.
|
The script ran 0.036 seconds.