Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Халед Хоссейни - Бегущий за ветром [2003]
Язык оригинала: USA
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_contemporary

Аннотация. Ошеломляющий дебютный роман, который уже называют главным романом нового века, а его автора - живым классиком. «Бегущий за ветром» - проникновенная, пробирающая до самого нутра история о дружбе и верности, о предательстве и искуплении. Нежный, тонкий, ироничный и по-хорошему сентиментальный, роман Халеда Хоссейни напоминает живописное полотно, которое можно разглядывать бесконечно. Амира и Хасана разделяла пропасть. Один принадлежал к местной аристократии, другой - к презираемому меньшинству. У одного отец был красив и важен, у другого - хром и жалок. Один был запойным читателем, другой - неграмотным. Заячью губу Хасана видели все, уродливые же шрамы Амира были скрыты глубоко внутри. Но не найти людей ближе, чем эти два мальчика. Их история разворачивается на фоне кабульской идиллии, которая вскоре сменится грозными бурями. Мальчики - словно два бумажных змея, которые подхватила эта буря и разметала в разные стороны. У каждого своя судьба, своя трагедия, но они, как и в детстве, связаны прочнейшими узами. Роман стал одним из самых ярких явлений в мировой литературе последних лет. В названии своей книги писатель вспоминает традиционную забаву афганских мальчишек - сражения бумажных змеев. Победить соперников и остаться в одиночестве парить в бездонном синем небе - настоящее детское счастье. Ты бежишь за змеем и ветром, как бежишь за своей судьбой, пытаясь поймать ее. Но поймает она тебя.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 

– Джамиля-джан? Салям алейкум. – Баба представился. – Значительно лучше, спасибо. Благодарю вас, что зашли меня проведать. – Баба немножко помолчал. Кивнул. – Я этого не забуду. Генерал-сагиб дома? (Пауза.) Спасибо. Баба бросил на меня косой взгляд. Ни с того ни с сего меня стал разбирать смех. Я сунул себе в рот кулак, только бы не прыснуть. – Генерал-сагиб, салям алейкум. Да, мне куда лучше. Вы так любезны. Я звоню, чтобы спросить, сможете ли вы и ханум Тахери принять меня у себя завтра? У меня почетное поручение… Да… Одиннадцать часов подойдет. До свидания. Хода хафез. Он повесил трубку, и мы с ним уставились друг на друга. Сдерживаемый мною смех наконец прорвался наружу. Баба расхохотался вслед за мной. Смоченные волосы Баба зачесал назад. Я помог ему надеть белую рубашку и повязал галстук, воротничок болтался на исхудавшей шее, вдруг сделавшись велик сразу дюйма на два. Сердце у меня сжалось – одной ногой отец уже стоял в могиле. Как пусто будет в мире без него… Нет, прочь эти мысли. Ведь Баба еще жив. И день сегодня такой радостный, не надо его омрачать. Парадный коричневый костюм висел на отце как на вешалке – мне пришлось закатать у пиджака рукава, чтобы это не так бросалось в глаза. Шнурки на ботинках тоже завязывал я. Генерал с женой и дочерью жил в одном из «афганских» районов Фримонта. Дом их был невысокий, одноэтажный, с эркерами и двускатной крышей. Крыльцо украшали горшки с геранью. Во дворе стоял серый микроавтобус. Я помог Бабе выбраться из «форда» и опять уселся за руль. Баба наклонился ко мне: – Будь дома. Я позвоню через часик. – Хорошо. Удачи тебе. Баба улыбнулся. В зеркало заднего вида я наблюдал, как он неуверенной походкой ковыляет к крыльцу. Он шел выполнять отцовский долг. Последний. В ожидании звонка я мерял шагами квартиру. Пятнадцать шагов в длину, десять с половиной в ширину. А что, если генерал откажет? Если я ему не нравлюсь? Комната – кухня. Комната – кухня. Сколько там на часах микроволновки? Долго еще ждать? Телефон зазвонил около двенадцати. У аппарата был Баба. – Ну, что? – Генерал согласен. Я облегченно вздохнул. Руки у меня тряслись. – Слава богу! – Но Сорая-джан пока у себя в комнате. Она хочет сперва поговорить с тобой. – Я готов. Баба кому-то что-то сказал. Послышался легкий щелчок. – Амир? – Голос Сораи. – Салям. – Отец согласен. – Знаю. – Я улыбался и потирал руки. – Я так счастлив. У меня просто нет слов. – Я тоже счастлива, Амир. Не верится, что все это… на самом деле. – Мне тоже. – Только знаешь… Мне надо тебе рассказать что-то очень важное. Прямо сейчас. – Это все не имеет никакого значения. – Ты должен знать. Не годится, чтобы мы начинали с тайн. Будет лучше, если ты узнаешь обо всем от меня. – Если тебе так легче, говори. Но это ничего не изменит. Сорая помолчала. – Когда мы жили в Вирджинии, я сбежала из дома с одним афганцем. Мне было восемнадцать… глупый бунт… а он сидел на наркотиках… Почти месяц мы прожили вместе. Мы были на языках у всех афганцев в Вирджинии. Падар в конце концов разыскал меня… Явился к нам и забрал меня домой. Я устроила истерику. Визжала. Рыдала. Кричала, что ненавижу его… Но когда я вернулась в семью… – Сорая всхлипнула, отложила трубку и высморкалась. – Извини. – В ее голосе появилась хрипотца. – Оказалось, у мамы был удар, парализовало правую сторону лица… Меня так мучила совесть. Она-то чем была виновата? Вскоре после этого наша семья переехала в Калифорнию. Сорая смолкла. – И какие у тебя теперь отношения с отцом? – спросил я. – Мы с ним не во всем сходимся, впрочем, у нас всегда были некоторые разногласия… Но я благодарна ему за то, что он не дал мне погибнуть, спас меня. – Сорая снова примолкла. – Ты расстроился? – Немножко. Лгать я ей не мог. Конечно, моя мужская гордость, ифтихар, была уязвлена: в ее жизни уже был мужчина, а я еще не ложился с женщиной. Но ведь прежде, чем попросить Бабу идти свататься, я столько раз обдумывал все это… И ответ мой был неизменен: я не вправе никого осуждать за грехи прошлого. – Ты не передумал жениться на мне? – Нет, Сорая. У меня и в мыслях не было. Я хочу взять тебя в жены. В ответ Сорая разрыдалась. А ведь я завидовал ей. Она поведала мне свою тайну. Ей больше нечего было скрывать. Я уже открыл было рот, чтобы рассказать ей, как я предал Хасана, как по моей вине он, оклеветанный, вынужден был оставить дом, где его отец прожил сорок лет, где слуг и хозяев связывала близкая дружба… Но мне недостало смелости. Во многих отношениях Сорая Тахери была лучше меня. И уж точно храбрее. 13 Церемония обручения лафц была назначена на следующий вечер. Когда мы подъехали к дому Тахери, я вынужден был припарковать свой «форд» на другой стороне улицы, потому что весь двор и подъезды к нему были забиты машинами. На мне был темно-синий костюм – я купил его накануне, когда отвез Бабу домой после сватовства. Я посмотрел в зеркало заднего вида – проверил, правильно ли у меня завязан галстук. – Ты сегодня хорошо выглядишь, – сказал Баба. – Спасибо, отец. А сам-то ты как? Выдержишь? – Ты еще спрашиваешь? Да сегодня счастливейший день моей жизни! – утомленно улыбнулся Баба. Из дома доносился гомон множества голосов, смех, негромкая афганская музыка – по-моему, классический газель[29] в исполнении Устада Сараханга. Я нажал кнопку звонка. В окне прихожей шевельнулась занавеска, мелькнуло чье-то лицо и скрылось. «Это они!» – произнес женский голос. Шум стих. Музыка смолкла. Дверь открыла ханум Тахери в элегантном черном платье ниже колен. Волосы завиты, на лице радость. – Салям алейкум, – пролепетала она и тут же всхлипнула. – Видишь, Амир-джан, ты впервые в моем доме, а я уже плачу. Я поцеловал ей руку – накануне Баба подробно наставлял меня, как себя вести. Через ярко освещенную прихожую ханум провела меня в гостиную – мимо висящих на стенах фотографий людей, которые отныне будут мне родственниками. Юная ханум Тахери с пышной прической и генерал на фоне Ниагарского водопада. Ханум Тахери в легком платье и генерал в пиджаке с узкими лацканами. Сорая на американских горках, она смеется и машет рукой, от серебряных скобок на зубах расходятся лучики. Генерал при полном параде пожимает руку королю Иордании Хусейну. Портрет Захир-шаха. Гостиная была битком – человек тридцать сидело на стульях, расставленных вдоль стен. Когда вошел Баба, все встали. Отец медленно двинулся по кругу, пожимая руки и приветствуя каждого гостя в отдельности; я следовал за ним. Баба и генерал – все в том же сером костюме – обнялись и похлопали друг друга по спине. «Салям» прозвучало негромко и с особым уважением. Генерал подпустил меня на расстояние вытянутой руки и тонко улыбнулся, как бы желая сказать мне: вот теперь, бачем, все как полагается у добрых людей. Мы троекратно расцеловались. Я и Баба сели рядом. Напротив расположились генерал с женой. Дыхание у Бабы участилось, то и дело он доставал носовой платок и вытирал пот со лба. Заметив мой беспокойный взгляд, Баба вымученно улыбнулся и чуть слышно прошептал: «Со мной все хорошо». В соответствии с традицией, Сорая отсутствовала. Пара вежливых фраз – и вот уже генерал откашливается. Все затихают. Генерал кивает Бабе. Отец начинает говорить. Дыхания ему не хватает, и приходится прерываться посреди фразы, чтобы набрать в грудь воздуха. – Гёнерал-сагиб, ханум Джамиля-джан… мы с сыном сегодня смиренно… прибыли под ваш кров. Вы… достойнейшие люди… выходцы из выдающихся и прославленных семейств… для которых честь всегда была превыше всего. Выражаю… свое глубочайшее почтение… ихтирам… лично вам, членам… ваших семей и… вашим предкам. – Отец перевел дыхание и вытер лоб. – Амир – мой единственный ребенок… и он был мне хорошим сыном. Надеюсь, он покажет себя достойным… вашей доброты. Окажите честь Амир-джану и мне… примите его в свою семью. Генерал вежливо наклонил голову. – Это большая честь для нас – выдать дочь за сына такого человека, как вы, со столь безупречной репутацией. В Кабуле я был вашим горячим поклонником и остаюсь им по сей день. Соединение наших семей – великая радость для нас. Что касается тебя, Амир-джан, супруг моей дочери, светоча моих очей, ты будешь мне сыном. Твоя боль да будет нашей болью, твоя радость да будет нашей радостью. Да будем мы, Хала Джамиля и я, вторыми родителями в твоих глазах и да будет ваша с Сораей жизнь исполнена счастья. Благословляем вас. Все захлопали в ладоши и как по команде повернулись к двери. Долгожданная минута настала. В традиционном афганском темно-красном платье с золотой отделкой Сорая появилась в гостиной. Баба сжал мне руку. Ханум Тахери заплакала. Сорая медленно подошла к нам, сопровождаемая целой свитой родственниц, поцеловала руку моему отцу и села, потупив глаза. Грянули аплодисменты. Пир в связи с помолвкой – Ширини-хори, Сладкую трапезу, – как принято, должна была дать семья Сораи. Через несколько месяцев следовала свадьба. Тут уж все расходы ложились на Бабу. От Ширини-хори мы с Сораей сразу отказались, и все понимали почему, хоть и не высказывались на этот счет. Тянуть было нельзя, до свадьбы в положенные сроки Баба мог и не дожить. Сорая и я никуда не выходили вдвоем, пока шли приготовления к свадьбе: мы ведь еще не были женаты, да и церемония обручения была смазана – Сладкая трапеза-то не состоялась. Все, что мне оставалось, – приходить в гости вместе с Бабой, сидеть за обеденным столом напротив Сораи и воображать, как она кладет голову мне на грудь, как я вдыхаю запах ее волос, целую и ласкаю ее. Баба потратил на свадьбу целых тридцать пять тысяч долларов, сбережения чуть ли не всей жизни. Он снял во Фримонте огромный банкетный зал, принадлежащий одному афганцу, разумеется знакомому по Кабулу. Хозяин предоставил значительную скидку. Баба заплатил за обручальные кольца и за выбранное мною колечко с бриллиантом, купил мне смокинг и традиционный зеленый наряд для ники – обряда принесения клятвы брачующимися. Из всех свадебных событий и хлопот – к счастью, организовывала все по большей части ханум Тахери с друзьями – память удержала немногое. Помню нашу нику. Мы сидим за столом – оба в зеленом, цвет Корана, но также цвет весны и новых начинаний. На мне костюм, на Сорае (единственной женщине из присутствующих) – вуаль. С нами Баба, генерал (на этот раз в смокинге) и несколько дядюшек Сораи. Вид у всех самый что ни на есть торжественный. Мулла задает вопросы свидетелям и читает Коран. Мы произносим слова клятвы, подписываем бумаги. Дядюшка Сораи из Вирджинии, Шариф-джан, брат ханум Тахери, поднимается и прочищает горло. Сорая говорила мне, что он живет в США уже более двадцати лет, женат на американке и работает в службе иммиграции. К тому же он еще и поэт. Маленький человечек с птичьим лицом и пухом на голове читает длиннейшее стихотворение, посвященное Сорае. Почему-то оно написано на фирменной бумаге какой-то гостиницы. – Вах, вах, Шариф-джан, – восклицают все, когда он заканчивает. Помню, как мы медленно идем к сцене, сцепив руки. На этот раз я в смокинге, Сорая – в белом платье с вуалью. Рядом со мной мелкими шажками семенит Баба, генерал с женой следуют за своей дочерью. В зале полно дядюшек, тетушек и кузенов, они расступаются перед нами, бьют в ладоши, щелкают фотоаппаратами. Вспышки ослепляют нас. Сын Шариф-джана держит у нас над головами Коран. Из динамиков несется старинная «Аэста боро» – эту песенку распевал русский солдат на блокпосту в Магипаре, когда мы с Бабой бежали из Кабула: Пусть превратится утро в ключ и упадет в колодец, Не торопись, красавица-луна, не торопись. Пусть длится ночь и солнце не встает, Не торопись, красавица-луна, не торопись. Помню, как мы, держась за руки, сидим на сцене на диване, словно на троне, и триста человек не сводят с нас глаз. Обряд именовался Аена Масшаф. Нам дали зеркало и набросили на нас покрывало, и мы остались как бы одни и смотрели на свои отражения, и никто нам не мешал. В зеркале мне улыбалась Сорая, и я, воспользовавшись символическим уединением, впервые шепнул, что люблю ее. Щеки ее вспыхнули. Помню живописные блюда с кебабом чопан и оранжевым диким рисом. Помню Бабу, он сидит, улыбаясь, на диване между нами. Помню, как залитые потом мужчины танцевали традиционный атан – собравшись в круг, взявшись за руки, они скакали, и бежали, и вертелись все быстрее и быстрее, крутились все стремительнее, пока почти все не повалились на пол от изнеможения. Помню, как мне было жалко, что Рахим-хана нет с нами. Интересно, а Хасан женился? Тогда чье лицо он созерцал в зеркале под покрывалом? Чьи выкрашенные хной руки касались его? Около двух часов ночи гости покинули банкетный зал и отправились к нам на квартиру. Чай лился рекой и музыка гремела, пока соседи не вызвали полицию. До рассвета оставалось меньше часа, когда все наконец разошлись по домам. Сорая и я впервые легли вместе. Всю мою жизнь я пребывал среди мужчин. В эту ночь я открыл для себя нежность женщины. Сорая сама пожелала переехать к нам с Бабой. – Я-то думал, ты будешь настаивать, чтобы мы с тобой жили вдвоем, – удивился я. – И оставить Кэку-джана одного? Такого больного? – В глазах у Сораи плескалось возмущение. Я поцеловал ее. – Благодарю тебя. Теперь все заботы о Бабе взяла на себя моя жена. Она поила его чаем по утрам, помогала лечь и встать, давала обезболивающее, стирала белье, регулярно читала вслух газеты (международный раздел). Она готовила ему его любимое блюдо – картофельную шорву (несколько ложек Баба еще мог проглотить) – и каждый день выводила на прогулку вокруг дома. Когда болезнь окончательно приковала отца к постели, Сорая сама переворачивала его с боку на бок, дабы не образовались пролежни. Как– то я пришел домой пораньше – и успел заметить, как Сорая быстро спрятала что-то отцу под одеяло. – А я все видел. Что это вы там вдвоем затеяли? – закричал я с порога. – Ничего, – смущенно улыбнулась Сорая. – Вруша. – Сунув руку в постель, я нашарил какой-то прямоугольный предмет. – Что это? Но я уже и сам догадался. В руках у меня был блокнот в коричневой кожаной обложке, подаренный мне Рахим-ханом на тринадцатилетие. Перед глазами встало ночное кабульское небо, разрываемое разноцветными сполохами фейерверка. – Я и не знала, что ты так хорошо пишешь, – пролепетала Сорая. Баба приподнял голову от подушки. – Это я ей подсказал. Ты, надеюсь, не против? Я сунул блокнот Сорае и пулей выскочил из комнаты. Ведь Баба терпеть не мог, когда я плакал. Где– то через месяц после свадьбы тесть и теща, Шариф, его жена Сьюзи и пара-другая Сораиных тетушек наведались к нам в гости. Сорая приготовила сабзи чалав – белый рис с бараниной и шпинатом. После обеда мы пили зеленый чай и, разделившись на четверки, играли в карты. Сорая и я играли с Шарифом и Сьюзи за кофейным столиком. Баба лежал рядом на диване, следил за игрой, смотрел, как мы с Сораей сцепляем пальцы, как я поправляю ей непослушный завиток волос, и довольно улыбался про себя. Афганская ночь обнимала его, и тополя склонялись над ним, и звенели в саду сверчки. Около полуночи отец попросил отвести его в постель. Мы с Сораей подставили с двух сторон плечи и сплели наши руки у него за спиной. Уже лежа в кровати, он попросил нас обоих нагнуться и по очереди поцеловал. – Я сейчас принесу тебе таблетки и воду, – сказала Сорая. – Сегодня не надо, – отозвался Баба. – Сегодня у меня ничего не болит. – Хорошо, – согласилась она и поправила ему одеяло. – Спокойной ночи. И Баба уснул. И не проснулся. Перед мечетью в Хэйворде все свободное пространство оказалось забито машинами – ближе чем за три квартала было не припарковаться. У входа в мужскую часть храма – большую квадратную комнату, устланную афганскими коврами, – громоздилась целая гора обуви. Сотни людей сидели на тюфяках скрестив ноги и внимали мулле, нараспев читавшему в микрофон суры из Корана. Я сидел у самой двери, как и полагается родственнику усопшего. Генерал Тахери расположился рядом со мной. Через открытую дверь я видел подъезжающие машины. Из них выходили мужчины в темных костюмах, женщины в черных платьях, с головами, закутанными в традиционные белые хиджабы, и направлялись к мечети. Под торжественные слова мне вспоминалась старая история, как Баба в Белуджистане боролся с гималайским медведем. Да и вся его жизнь была борьба, превратности судьбы наваливались на него зверем. Умерла обожаемая жена – изволь сам воспитывать сына. Покинул ватан, родину, – изволь сражаться с бедностью и унижаться. А тут еще и болезнь – вот противник не по силам. Только он и здесь поставил свои условия. После каждой череды молитв все новые и новые люди выстраивались в очередь и приносили мне свои соболезнования. Я, как велит обычай, пожимал им руки (хотя многие лица были мне едва знакомы), печально улыбался, благодарил. Все они говорили о Бабе добрые слова: – Он помог мне построить дом в Таймани… – Да будет благословенна память о нем… – Только он дал мне в долг… – Он устроил на работу меня, чужого ему человека… – Он был мне как брат… В их глазах я был сын своего отца, не более. Ему, ему были обязаны люди, не мне. И вот он скончался. Кто теперь наставит меня на путь истинный? Как мне теперь жить без него? Ужас проник мне в душу. Казалось, погребение состоялось только что. Когда Бабу опускали в могилу на мусульманской части кладбища, мулла и какой-то другой человек затеяли яростный спор, какой именно аят из Корана полагается читать в этом случае, и, если бы не вмешался генерал Тахери, неизвестно, чем бы дело кончилось. Бросая яростные взгляды на противника, мулла прочел нужный стих. В могилу полетели первые комья земли. Не выдержав, я отошел в сторону и присел на скамейку под кленом. И вот уже последний из явившихся почтить память покойного кланяется мне и выходит. Мечеть пуста. Мулла отсоединяет микрофон, накидывает на Коран зеленый покров. Генерал и я под палящими лучами солнца спускаемся по ступенькам. Разбившись на группы, люди курят, до меня долетают обрывки разговоров. На следующей неделе в Юнион-Сити состоится футбольный матч, в Санта-Кларе открылся новый афганский ресторан. Жизнь идет своим чередом. Только Бабы среди живых нет. – Ну как ты, бачем? – заботливо осведомляется генерал. Сжимаю зубы, стараясь сдержать слезы. Весь день душу рыдания, которые так и рвутся из груди. – Мне бы увидеть Сораю, – выдавливаю с трудом. – Хорошо. Моя жена стоит на ступеньках женской части мечети. Рядом с ней теща и несколько дам, которых я вроде бы видел на свадьбе. Направляюсь к Сорае. Заметив меня, она что-то говорит матери и идет мне навстречу. – Удобно будет, если мы отойдем? – спрашиваю я. – Конечно. – Она берет меня за руку. Мы в молчании проходим по посыпанной гравием извилистой дорожке вдоль кустов и садимся на скамейку. Невдалеке от нас пожилая пара опускается на колени и возлагает к надгробию букет маргариток. – Сорая? – Да? – Как же я буду без него? Она кладет свою ладонь мне на руку. Обручальное кольцо, купленное Бабой, блестит у нее на пальце. Люди начинают разъезжаться. Скоро и мы уедем. Баба впервые останется один-одинешенек. Сорая обнимает меня. Наконец-то я могу выплакаться. Очень многое в образе жизни семьи Тахери мне пришлось узнавать «на ходу», после свадьбы. Будь у нас за плечами долгие месяцы помолвки, кое о чем я был бы уже наслышан. Так, оказалось, генерал страдает ужасными мигренями и порой на целую неделю запирается в своей комнате, где лежит без света, пока боль не минует. Беспокоить его, даже стучать в дверь при этом нельзя ни под каким видом. Когда приступ утихает, заспанный генерал с налитыми кровью глазами выходит к домашним в сером костюме. Сорая шепнула мне, что, сколько она себя помнит, ханум Тахери и генерал спят в разных комнатах. За столом генерал иногда капризничает: ковырнет кусок курмы, поставленной перед ним женой, вздохнет и отодвинет. «Тебе приготовить что-нибудь другое?» – спрашивает ханум Тахери, но генерал уже угрюмо ест хлеб с луком и не удостаивает ее ответом. Сорая сердится, а теща плачет. По словам Сораи, генерал принимает антидепрессанты, а семью содержит на пособие. В США он даже не пытался трудоустроиться – ведь работу, соответствующую его прежней высокой должности, найти было заведомо невозможно. Блошиный рынок для генерала только хобби и возможность пообщаться с приятелями-афганцами. Тесть свято верит, что рано или поздно Афганистан будет освобожден, монархия восстановлена и его опять призовут на службу. И вот каждый день он надевает серый костюм и, посматривая на карманные часы, ждет своей минуты. Оказалось, ханум Тахери – которую я теперь называл Хала Джамиля – некогда была знаменита на весь Кабул своим прекрасным голосом. Хотя на сцене она и не выступала, но у нее был подлинный дар – она исполняла народные песни, газели, даже рага, которые обычно поют исключительно мужчины. Однако генерал (даром что любил музыку и собрал целую коллекцию дисков с афганскими и индийскими газелями) придерживался мнения, что пение – занятие если и не низкое, то уж во всяком случае недостойное его высокого чина, и в свое время взял с невесты слово, что на людях она выступать никогда не будет. Сорая сказала мне, что мать хотела спеть на нашей свадьбе хотя бы один раз, но генерал так на нее глянул, что охота сразу прошла. Раз в неделю Хала Джамиля играет в лотерею, каждый вечер смотрит по телевизору шоу Джонни Карсона[30] и целые дни проводит в саду, ухаживая за розами, геранью, вьюнками и орхидеями. Как только я женился на Сорае, цветы и Джонни Карсон отошли на задний план. Подлинной радостью ее жизни сделался я. Тестя-то я по-прежнему титуловал «генерал-сагиб» (он и не протестовал), а вот теща была со мной запросто и не делала тайны из того, как она меня обожает. Кому еще могла она поведать о своих недомоганиях, перечень которых был весьма обширен? Генерал-то просто пропускал мимо ушей все ее жалобы. Как говорила Сорая, после кровоизлияния в мозг легкое сердцебиение представлялось матери инфарктом, небольшое покалывание в суставах – началом ревматоидного артрита, а подергивание века – предвестником еще одного инсульта. Помню, теща впервые упомянула при мне, что у нее на шее выросла опухоль. – Я не пойду завтра на занятия и отвезу вас к врачу, – предложил я. Генерал сухо усмехнулся: – Тогда освободи побольше места на своих книжных полках, бачем. История болезни твоей Халы вроде сочинений Руми: такая же многотомная. Но дело было не только в том, что Хала Джамиля наконец обрела слушателя. Даже если бы я с ружьем в руках еженощно отправлялся на разбой, теща сохранила бы ко мне всю свою любовь. Ведь я снял камень у нее с души, пролил бальзам на раны: ее дочка вышла замуж за молодого человека из достойной семьи. Все большие огорчения остались в прошлом, у ее девочки есть муж и будут детишки. Кстати, насчет прошлого. Сорая мне подробно рассказала, что случилось в Вирджинии. Мы с ней были на свадьбе – дядя Шариф, который работал в службе иммиграции, выдавал сына за афганку из Ньюарка. Все происходило в том самом зале, где полгода назад мы играли нашу свадьбу. Из толпы гостей мы с Сораей смотрели, как невеста принимает кольца от родителей жениха. Перед нами стояли две дамочки средних лет. – Как мила невеста, – сказала одна из них другой. – Настоящая луна. – Правда, – ответила ей подруга. – И чистая. Добродетельная. Никаких мужчин. – Знаю. Этот юноша правильно сделал, что не женился на своей двоюродной. По дороге домой Сорая разрыдалась. Я свернул к бордюру и остановился. – Ну что ты, – гладил я жену по голове. – Кому какое дело? – Какая ужасная несправедливость! – всхлипывала Сорая. – Забудь. – Их сыновья таскаются по бабам, имеют внебрачных детей, и все помалкивают, будто так и надо. Пусть мальчики развлекутся! А я… Стоило мне один раз оступиться, как у всех на языках уже нанг и намус, и я замарана до конца жизни. Я смахнул слезинку у нее со щеки, чуть выше родинки. – Я тебе не говорила… В тот вечер отец явился к нам с винтовкой в руках. Он сказал… тому парню… что в винтовке два патрона: один для любовника, а второй – для отца. Я кричала, обзывала отца всеми мыслимыми словами, вопила, что он не сможет меня запереть навсегда, что лучше бы он умер. – Слезы опять показались у нее на глазах. – Я так и выразилась: лучше бы он умер… Когда он привел меня домой, мама заплакала, обняла меня и все пыталась что-то сказать, только я никак не могла ее понять. После удара у нее плохо выговаривались слова. А отец отвел меня в мою спальню, усадил перед зеркалом, вручил ножницы и велел остричь волосы. И проследил, чтобы я выполнила приказание. Я несколько недель не выходила из дома. А когда вышла, меня повсюду сопровождал шепоток за спиной. Это было три года назад и за три тысячи миль отсюда. Но этот шепот по-прежнему меня преследует. – Да черт с ними со всеми. Сорая улыбнулась сквозь слезы. – Рассказывая тебе обо всем этом по телефону в день, когда ты посватался ко мне, я была уверена, что ты откажешься от такой жены. – Как ты могла подумать? Сорая взяла меня за руку. – Я так счастлива, что ты со мной. Ты совсем не такой, как другие афганцы. – Давай не будем больше говорить на эту тему, ладно? – Ладно. Я поцеловал ее в щеку. Почему это я другой, интересно? Может, потому, что в юности меня воспитывали мужчины и я не успел столкнуться с характерным порой для афганцев лицемерием по отношению к женщинам? А может, дело было в том, что Баба со своим свободомыслием и неприятием общепризнанных предрассудков был не похож на других отцов? Да ведь и сам я пережил достаточно и прекрасно знал, что такое угрызения совести, – вот и не придавал прошлому Сораи большого значения. Вскоре после смерти Бабы мы с Сораей переехали в квартиру с одной ванной всего в паре кварталов от дома генерала и Халы Джамили. Для вящего уюта родители Сораи купили нам коричневый кожаный диван и набор фарфоровой посуды. От себя лично генерал подарил мне новенькую пишущую машинку «Ай-Би-Эм». В коробку с подарком была вложена записка на фарси. Амир– джан, Да будут тебе в помощь эти клавиши в ремесле сочинителя. Генерал Икбал Тахери Отцовский микроавтобус я продал и больше ни разу не появился на толкучке. Зато каждую пятницу я ездил на кладбище. Частенько на могиле уже лежал свежий букет – от Сораи. Мы наслаждались размеренной семейной жизнью и ее маленькими радостями, уступали друг другу в мелочах. Она спала с правой стороны кровати, я – с левой. Она любила пышные подушки, я – жесткие. На завтрак она ела хлопья с молоком. Летом меня приняли в университет штата в Сан-Хосе, специальность – английский язык. Я нанялся в охранники во вторую смену в мебельный магазин в Саннивейле. Работа была скучнейшая, но экономила массу времени. Когда в шесть часов вечера все отправлялись домой и штабеля упакованных в полиэтилен диванов окутывала тень, я брался за книги и занимался. Свой первый роман я тоже начал писать там. На следующий год Сорая тоже поступила в университет Сан-Хосе, выбрав, к досаде отца, педагогику. – Ты могла найти своим талантам лучшее применение, – сказал как-то за ужином генерал. – В школе она была круглая отличница, Амир-джан. Из такой умной девушки вышел бы отличный юрист или политолог. Иншалла, когда Афганистан обретет свободу, кому сочинять для страны новую Конституцию, как не тебе? Молодые, талантливые и образованные будут нарасхват. Тебе даже могут предложить министерский пост, учитывая, из какой ты семьи. – Я уже не девушка, падар, – сдержанно произнесла Сорая. – Я – замужняя женщина. К тому же учителя тоже понадобятся нашей стране. – Учителем может стать любой. – Положи мне риса, мадар, – попросила Сорая. Генерал с извинениями встал из-за стола: – Вынужден вас покинуть. У меня в Хэйворде встреча с друзьями. Когда тесть удалился, Хала Джамиля принялась урезонивать дочь: – Он ведь хочет, как лучше. Хорошее образование – верный путь к успеху. – Он просто хочет похвастаться перед друзьями дочерью-адвокатом. Вот, дескать, какой молодец у нас генерал! – Что за ерунда! – Успех! – прошипела Сорая. – Я – не то что он, я не сижу сложа руки, предоставив другим сражаться с шурави, и не жду, когда все успокоится, чтобы занять удобное правительственное кресло. Учителям, может быть, не так много платят, но это мое призвание. И кстати, работать в школе куда лучше, чем жить на пособие! – Услышь он тебя сейчас, слова бы с тобой не вымолвил во всю оставшуюся жизнь. – Не волнуйся. – Сорая нервно комкала салфетку. – Его самолюбие не пострадает. Летом 1988 года, за полгода до вывода советских войск из Афганистана, я закончил свой первый роман. Действие его происходило в Кабуле, сюжет вертелся вокруг взаимоотношений отца и сына. Пишущая машинка – подарок генерала – очень мне пригодилась. Я разослал заявки в десяток литературных агентств и был просто ошеломлен, когда в августе получил ответ. Одно агентство из Нью-Йорка просило прислать полный текст. Рукопись я отправил на следующий же день, Сорая поцеловала заботливо упакованные страницы, а Хала Джамиля настояла на том, чтобы возложить на них Коран, и дала обет совершить назр в мою честь (то есть заколоть барана и раздать мясо бедным), если книгу издадут. – Только не назр, прошу вас, Хала-джан. – Я поцеловал ее в щеку. – Хватит и закята. Можно просто дать деньги нуждающимся. Не надо убивать овцу. Через шесть недель мне позвонил из Нью-Йорка человек по имени Мартин Гринволт и сообщил, что берется представлять мои интересы. Об этом я рассказал только Сорае. – Только учти: хотя у меня теперь есть свой литературный агент, это еще не значит, что меня опубликуют. Мартин продаст роман, вот тогда и отпразднуем. Через месяц позвонил Мартин с известием, что публикация не за горами. Сорая чуть не заплакала от восторга, когда узнала об этом. Мы пригласили на торжественный ужин тестя и тещу. Хала Джамиля приготовила кофта – мясные шарики с рисом – и ферни. Генерал со слезами на глазах сказал, что гордится мной. Когда родители жены удалились, мы откупорили бутылку дорогого мерло. Генерал не одобрял, когда женщины пили вино, и Сорая никогда не пила в его присутствии. – Я так рада за тебя, – подняла свой бокал Сорая. – Кэка тоже бы порадовался. – Знаю, – сказал я. Как мне хотелось, чтобы отец был сейчас с нами! Сорая уснула – вино всегда нагоняло на нее сонливость, а я вышел на балкон подышать холодным осенним воздухом. Мне припомнились теплые ободряющие слова, которые написал мне Рахим-хан, когда прочел мой первый рассказ. Мне вспомнился Хасан: «Когда-нибудь, Иншалла, ты будешь великим писателем, твои рассказы будут читать люди во всем мире». Как великодушна ко мне судьба, подарившая такое счастье! Только вот заслуживаю ли я его? Книга вышла летом следующего, 1989, года, и издательство отправило меня в рекламную поездку по пяти городам. Среди американских афганцев я сделался чуть ли не знаменитостью. В том же году шурави окончательно вывели свои войска из Афганистана. Но время славы для моей родины не настало – война разгорелась с новой силой, на этот раз между моджахедами и марионеточным правительством Наджибуллы. Поток беженцев в Пакистан не уменьшился. В этот же год закончилась холодная война, пала Берлинская стена и пролилась кровь на площади Тянанмынь. На фоне таких событий Афганистан как-то отошел на второй план, возродившиеся было надежды генерала Тахери угасли, и карманные часы опять явились на сцену. А мы с Сораей начали всерьез подумывать о ребенке. Сама мысль о том, что я когда-нибудь стану отцом, вызывала во мне целый вихрь чувств. Здесь были страх и воодушевление, уныние и радость, все вместе. Что за отец из меня получится? Такой, как Баба? Хорошо бы. Хотя нет, не дай бог. Прошел год, а Сорая не беременела. Каждый месяц нес с собой очередные ожидания, а вслед за ними неизменно наступало разочарование. Сорая впадала в уныние, становилась нетерпеливой и раздражительной. Тонкие намеки Халы Джамили давно уже канули в прошлое. Теперь теща спрашивала открыто: «Ну так что? Когда я смогу возблагодарить Господа за своего маленького внука?» Генерал подобных вопросов – с его точки зрения, неприличных – никогда не задавал, но и его глаза как-то оживлялись, стоило Хале Джамиле завести разговор насчет ребенка. – Дай срок, и все получится, – сказал я как-то Сорае. – Срок? Целый год прошел, Амир! – Голос у моей жены дрожал. – Что-то у нас с тобой не так, я знаю. – Тогда идем к доктору. Доктор Розен, пухлый человек с меленькими ровными зубками, говорил по-английски с легким акцентом, в котором проскальзывало нечто восточноевропейское, пожалуй славянское. Его страстью были поезда – полки в кабинете были забиты книгами по истории железных дорог, всюду расставлены модели паровозов, на стенах висели картины, где составы мчались вдаль по высоким мостам мимо зеленых склонов, а над столом красовался девиз: ЖИЗНЬ – ЭТО ПОЕЗД, ЗАЙМИ СВОЕ МЕСТО. Перед нами он развернул целый план действий. Сперва обследование пройду я. – Мужчины проще устроены, – заявил доктор, барабаня пальцами по столешнице красного дерева. – У мужчины что мочеполовая, что голова… Все понятно, никаких тебе закавык. А вот дамы – другое дело. Господь Бог немножко перемудрил с вашим организмом. Интересно, он всем своим пациентам вворачивает насчет этой самой «мочеполовой»? – Как нам, оказывается, повезло! – саркастически произнесла Сорая. Доктор неестественно засмеялся и вручил мне пластиковую банку, а Сорае – направление на стандартный анализ крови. Мы обменялись рукопожатием. – Занимайте свои места, – напутствовал нас врач. Все обследования я прошел «на ура». А вот на Сораю обрушилась целая лавина разных лабораторных мучений: базальная температура тела, моча на все что угодно, кровь на все мыслимые гормоны, нечто, именуемое «мазок из шейки матки», и опять кровь, и снова моча. Сорае пришлось пройти «гистероскопию»: доктор Розен вставил ей в матку телескоп и все тщательно осмотрел. – Мочеполовая чистая, – констатировал он, сдирая с рук резиновые перчатки. Провалиться тебе с твоей «мочеполовой»! Долго ли, коротко, но все исследования были проделаны, процедуры соблюдены, и доктор объяснил нам, что ребенка-то мы зачать не можем, а почему – непонятно. И это довольно-таки распространенное явление. «Необъяснимое бесплодие» называется. И к нам стали применять разные терапевтические методы. Лекарство называлось «Кломифен», мы пили его на пару. Сорая прошла курс инъекций пролана «А». Когда это не помогло, доктор Розен порекомендовал нам искусственное оплодотворение. На этот счет мы получили вежливое письмо из местной «Организации поддержки здравоохранения», которая желала нам всего наилучшего и печально констатировала, что не в состоянии оплатить расходы. Тогда на экстракорпоральное оплодотворение был потрачен аванс, который я получил за роман. Процесс оказался длительным, сложным, нудным и ни к чему не привел. Убив многие месяцы на высиживание в приемных и чтение журналов вроде «Домашнего очага» и «Ридерс дайджест», на снимание-надевание бумажных одноразовых Халатов и долгое пребывание в ледяных смотровых кабинетах под ярким светом неоновых ламп, на унизительно подробные разговоры с совершенно посторонними людьми о нашей сексуальной жизни, на уколы, мазки и баночки для мочи, мы вернулись к доктору Розену с его поездами. Дело было в марте 1991 года. Доктор побарабанил пальцами по столу и в первый раз произнес слово «усыновление». Всю дорогу домой Сорая проплакала. В конце недели мы отправились в гости к родителям жены и рассказали им последние новости. Разговор происходил на заднем дворе. Мы сидели на раскладных стульях и в ожидании, пока на решетке зажарится форель, попивали йогурт дуг. Хала Джамиля только что полила свои розы и недавно посаженную жимолость, аромат цветов смешивался с чадом рыбы. Теща то и дело наклонялась к Сорае, гладила дочь по голове и повторяла: – Все в руках Господа, бачем. Может быть, все еще уложится. Сорая даже не поднимала на нее глаза. Вид у жены был измученный. – Врач сказал, мы можем усыновить ребенка, – пробормотал я. При этих словах генерал беспокойно пошевелился и прикрыл гриль крышкой. – Это доктор так выразился? – Он сказал, это один из вариантов, – пояснила Сорая. Мы с ней уже говорили об усыновлении и дома, и в машине по пути сюда. – Знаю, это глупо и без смысла, – сказала мне Сорая, – но я ничего не могу с собой поделать. Я всегда мечтала, как возьму на руки существо, в жилах которого девять месяцев текла моя кровь, и однажды с удивлением и испугом узнаю в его глазах, в его улыбке себя или тебя. А без этого… я не права, да? – Нет, все верно. – Это очень эгоистично с моей стороны? – Вовсе нет. – Потому что если ты настаиваешь… – Даже не собираюсь. Какое может быть усыновление, если мы сами сомневаемся? Разве мы сможем полюбить чужого ребенка? Сорая прижалась щекой к боковому стеклу и молчала до самого дома родителей. Теперь за дело взялся генерал. – Бачем… это усыновление… не для нас, афганцев. Сорая устало посмотрела на меня и вздохнула. – Во-первых, ребенок вырастет и захочет узнать, кто его настоящие родители, – продолжал тесть. – И нельзя его за это осуждать. Порой они уходят из дома, где их вырастили, на поиски тех, кто дал им жизнь. Голос крови – страшная сила, бачем, не надо об этом забывать. – Я не хочу больше об этом говорить, – сухо произнесла Сорая. – Я буду краток. – Судя по взволнованному тону, генерал нацелился на небольшую речь. – Вот возьми хотя бы Амир-джана. Все мы прекрасно знали его отца, я был наслышан про его деда и прадеда, да что там, вся его родословная налицо. Потому-то, когда его отец – да покоится он с миром – пришел сватать сына, я не колебался ни секунды. И, поверь мне, его отец не стал бы просить твоей руки, если бы не знал, кто были твои предки. Кровь – могучая сила, сила, бачем, и вы не знаете, чью кровь принесет в ваш дом усыновленный. Для американцев все это неважно – они женятся по любви и не принимают в расчет ни доброго имени семьи, ни происхождения. Им легко брать в семью чужих детей. Ребенок здоров – и слава богу. Но мы-то не американцы, бачем. – Наверное, рыба уже готова, – сказала Сорая. Генерал остановил на ней свой взор и потрепал по коленке: – Радуйся, что у тебя хорошее здоровье и хороший муж. – А ты что скажешь, Амир-джан? – спросила Хала Джамиля. Я поставил свой стакан на оконный карниз к горшкам с геранью. – Я, пожалуй, соглашусь с генерал-сагибом. Тесть величественно наклонил голову и направился к грилю. И Сорая, и генерал высказывались против усыновления. Мне тоже был не по душе приемный ребенок, хотя и по своим причинам. Как видно, судьба надумала лишить меня радости отцовства за прегрешения. Как я мог противиться справедливому приговору? – Может быть, все еще утрясется, – говорила Хала Джамиля. А может, уже утряслось. Только не в мою пользу. Через несколько месяцев весь мой аванс за второй роман ушел на первый взнос за дом. Хоромы с двумя спальнями, возведенные еще в викторианские времена, находились в Сан-Франциско (район Бернал-Хайтс). Остроконечная крыша, паркетный пол, крошечный дворик с деревянным помостом и пожарным колодцем… Генерал помог мне покрыть лаком помост и покрасить стены. Хала Джамиля причитала, что до нас теперь добираться больше часа, а ведь ее любовь и поддержка так нужны Сорае. Ей и в голову не приходило, что чрезмерная материнская любовь и опека и заставили дочь поселиться подальше. Ночью, лежа с открытыми глазами рядом с мирно посапывающей Сораей, я слушал, как поскрипывает на сквозняке входная дверь, как стрекочут во дворе сверчки, и остро чувствовал всю пустоту бездетности. Она теперь всегда была с нами, в грусти и в веселье, даже любовные ласки были пропитаны ею. А уж поздней ночью она просто лежала между нами. Совсем как грудной младенец. 14 Июнь 2001 года Я положил телефонную трубку на аппарат и застыл. Только когда Афлатун неожиданно гавкнул, я понял, как тихо вдруг стало в доме. Это Сорая выключила звук у телевизора. – Ты какой-то бледный, Амир. Жена, прикрыв ноги одеялом, полулежала на диване (нам его еще ее родители подарили), голова Афлатуна покоилась у нее на груди. Одним глазом Сорая смотрела выпуск новостей, другим проверяла сочинения учеников, которым назначили дополнительные летние занятия, – в этой школе она работала уже шестой год. Спихнув собаку, жена села. Афлатуном нашего кокер-спаниеля назвал генерал (так на фарси звучит имя древнегреческого философа Платона). Тесть уверял: в черных блестящих глазах пса сокрыта бездна мудрости. Если, конечно, присмотреться. За прошедшие десять лет лицо у жены слегка располнело, появился намек на второй подбородок, бедра немного расплылись, в иссиня-черных волосах показалась седина. Но она оставалась принцессой. Нос с легкой горбинкой, изысканной, словно старинные арабские письмена, брови, будто два крыла, были все те же. – Ты какой-то бледный, – повторила Сорая, выравнивая стопку тетрадей на столе. – Мне придется съездить в Пакистан. Она распрямилась: – В Пакистан? – Рахим-хан очень болен. – Словно ледяные пальцы стиснули мне сердце при этих словах. – Друг и партнер Кэка-джана? Сорая и Рахим-хан никогда не встречались, но я много рассказывал ей о нем. Я кивнул. – Сочувствую тебе, Амир. – Мы были очень близки. Единственный мой друг среди взрослых. И я описал Сорае, как Баба и Рахим-хан пили чай в кабинете и как потом курили у окна, а легкий ветерок, насыщенный ароматом роз, играл с сигаретным дымом. – Ты когда-то уже мне это рассказывал, – вспомнила Сорая. – Ты надолго уедешь? – Не знаю. Он хочет меня видеть. – А как насчет… – Никакой опасности нет. Все будет хорошо. За пятнадцать лет супружества мы научились предугадывать вопросы друг друга. – Пойду прогуляюсь. – Пойти с тобой? – Не стоит. Мне надо побыть одному. Я подъехал к парку «Золотые Ворота», вышел из машины и зашагал вдоль озера Спрекелс у северной границы парка. Едва перевалило за полдень, солнечные блики сверкали на поверхности озера, по воде пробегала легкая рябь. Ветерок раздувал паруса игрушечных корабликов. Я присел на скамейку. Неподалеку счастливый отец обучал сына основным приемам работы с мячом в футболе, особо упирая на то, чтобы руки не участвовали. Над ветряными мельницами плыла пара красных воздушных змеев, их длинные голубые хвосты полоскались в воздухе. Я старался переварить слова, которыми Рахим-хан закончил разговор, закрывал глаза и видел его у телефона на том конце длиннейшего кабеля, видел его наклоненную набок голову и слегка приоткрытый рот. Теперь я знал тайну, укрытую в его бездонных черных глазах. Мои многолетние подозрения подтвердились. Рахим-хану давным-давно было известно все: и про Асефа, и про воздушного змея, и про подброшенные деньги, и про часы со стрелками в виде молний. «Тебе выпала возможность снова встать на стезю добродетели» – такими словами Рахим-хан закончил разговор. Он произнес их легким тоном, как нечто само собой разумеющееся. На стезю добродетели. Когда я вернулся домой, Сорая говорила по телефону: – Это ведь ненадолго, мадар-джан. Неделя-другая… Да, ты и падар можете перебраться ко мне. Два года назад у генерала случился перелом бедра. После приступа мигрени он, чуть живой, выходил из своей комнаты и споткнулся о задравшийся ковер. На крик из кухни прибежала Хала Джамиля. «Звук был такой, словно деревянная швабра сломалась пополам», – любила повторять она, хотя доктор сразу подверг ее слова сомнению, как она могла это услышать? Сломанное бедро и все связанные с переломом осложнения – пневмония, заражение крови, длительное пребывание под опекой медсестер – заставили Халу Джамилю позабыть о собственных болячках. Зато теперь недомогания мужа не сходили у нее с уст, и она с каждым готова была поделиться мнением врачей насчет почечной недостаточности у супруга. «Только что они понимают в афганских почках?» – неизменно добавляла она с гордостью. И еще: пока генерал лежал в больнице, Хала Джамиля дожидалась, когда муж заснет, и пела ему песни, те самые, что некогда передавали по радио в Кабуле. Болезнь (и время) смягчили отношения между тестем и Сораей. Отец и дочь теперь вместе ходили на прогулки, вместе обедали по субботам. Генерал даже захаживал иногда к ней на урок. Сядет в своем сером костюме за последнюю парту и что-то записывает. В ту ночь Сорая спала, отвернувшись от меня, а я прятал лицо у нее в волосах. Когда-то мы спали лицом к лицу, целовались и шептали друг другу ласковые слова, пока сон не смежит веки. Мы и сейчас порой шептались на сон грядущий, только речь теперь шла о школе, о моем новом романе, о чьем-нибудь дурацком наряде на торжественном событии. Мы регулярно занимались любовью, и нам было хорошо друг с другом, а иногда запредельно хорошо. Правда, зачать ребенка так и не удалось, и порой чувство скорби и тщетности всех усилий отравляло минуты любви. В такие ночи мы поворачивались друг к другу спиной и искали забвения. Для Сораи таким забвением был сон, для меня – как всегда, книга. В ту ночь я смотрел на серебряные лунные блики на стене и думал о Рахим-хане. Перед самым рассветом мне удалось наконец уснуть, и я увидел Хасана, он бежал передо мной, и нижний край зеленого чапана волочился за ним, и снег скрипел под его черными резиновыми сапогами. На бегу он обернулся и крикнул мне: – Для тебя хоть тысячу раз подряд! Через неделю я сидел у окна самолета Пакистанских международных авиалиний и смотрел, как техники убирают тормозные башмаки из-под колес шасси. Самолет взмыл в воздух и пронзил облака. Я прислонился головой к стеклу иллюминатора и попытался заснуть. Но сон ко мне не пришел. 15 Потертое заднее сиденье такси. Не прошло и трех часов, как мой самолет приземлился в Пешаваре. Таксист Голам, маленький потный человечек с сигаретой в зубах, лихо вертит баранку и говорит не замолкая: – …просто ужас, что творится в твоей стране, яр. Афганцы и пакистанцы – братья, это точно. Мусульмане всегда помогут мусульманам… Желая переменить тему, я заговорил об окрестностях, по которым мы проезжали, и водитель затих, только согласно кивал. Я хорошо помнил Пешавар по 1981 году. Сейчас мы катили на запад по шоссе Джамруд мимо военного городка. Замелькали запруженные народом улицы, чем-то напомнившие мне Кабул, в особенности Кочен-Морга, Куриный базар, где мы с Хасаном покупали картошку с соусом и вишневую воду. Велосипедисты, рикши, пешеходы, спешащие по своим делам, и праздношатающиеся зеваки густо заполняли узкие улочки и переулки. Бородатые торговцы наперебой предлагали кожаные абажуры, ковры, вышитые шали и бронзовую утварь. Стоял страшный шум, крики продавцов смешивались со звуками индийской музыки, с тарахтением моторикш, со звоном колокольчиков на сбруе лошадей, запряженных в коляски. В открытое окно машины волнами вливались густые запахи, от изысканных благоуханий до мерзкого зловония, от пряного аромата пакоры и нихари[31] (любимых блюд Бабы), смешанного с выхлопными газами, до смрада фекалий. За красно-кирпичными зданиями Пешаварского университета начинался район, который словоохотливый Голам назвал «афганским кварталом». Лотки со сладостями, с кебабами, грязные дети, торгующие сигаретами, крошечные ресторанчики с картами Афганистана в окнах, конторы менял… – Здесь много твоих братьев, яр. Кое-кто открыл свое дело, но большинство живет в ужасной бедности. – Таксист поцокал языком. – Мы уже почти приехали. Мне припомнилась наша последняя встреча с Рахим-ханом в 1981 году. Он пришел попрощаться с нами накануне нашего бегства из Кабула. Помню, как Баба и Рахим-хан со слезами на глазах обнимались. Когда мы переехали в США, Баба и Рахим-хан не теряли связи друг с другом, несколько раз в год разговаривали по телефону, а порой Баба передавал трубку мне. Последний раз я говорил с Рахим-ханом вскоре после смерти Бабы. Известие достигло Кабула, и Рахим-хан позвонил нам. Разговор наш не занял и нескольких минут – связь прервалась. Такси остановилось у скромного здания на оживленном перекрестке. Я расплатился с водителем, подхватил единственный свой чемодан и подошел к входной двери, украшенной затейливой резьбой. На многочисленных балконах сушилось белье. По скрипучей лестнице я поднялся на третий этаж и прошел по темному коридору к последней двери по правой стороне. Еще раз взглянув на бумажку с адресом, постучал. Дверь мне открыл скелет, обтянутый кожей, в котором невозможно было узнать Рахим-хана. Преподаватель, ведущий семинар по литературному мастерству в университете Сан-Хосе, говорил про избитые выражения: «Бойтесь их как чумы» – и смеялся собственной шутке. Студенты хохотали вслед за ним, но мне почему-то всегда казалось, что он несправедлив к литературным клише. Порой бывает, что точнее штампа не выразишься. Возьмите хоть выражение «сердце кровью облилось». Оно лучше всего отражает пронзительную жалость, охватившую меня, стоило мне после долгой разлуки увидеть Рахим-хана. Мы сели на тонкие тюфяки, уложенные вдоль стены. Окно, выходящее на шумную улицу, оказалось напротив нас. Солнечные лучи клином падали на афганский ковер на полу. Еще по углам стояли два складных стула и жестяной самовар. Из него я налил нам чаю. – Как ты меня разыскал? – спросил я. – Найти человека в Америке легко. Северная Калифорния, крупный город, – этого достаточно. Вот ты уже и взрослый. Как странно. Я улыбнулся и положил себе в чашку три кусочка сахара. Рахим-хан всегда пил горький черный чай, это я помнил. – Тогда, после смерти отца, я не успел тебе сказать, только я уже пятнадцать лет как женат. А Баба забыл сообщить об этом лучшему другу. Когда метастазы перекинулись в мозг, у него стало нехорошо с памятью. – Женат? На ком? – Ее зовут Сорая Тахери. Беспокоится обо мне, наверное. Хорошо хоть, она сейчас не одна. – Тахери… Кто ее отец? Я сказал. Лицо у Рахим-хана прояснилось. – Ну да. Теперь я вспомнил. Кнерал Тахери женился на сестре Шариф-джана. Как ее звали… – Джамиля-джан. – Бали! Я знал Шариф-джана по Кабулу. Давным-давно, еще до его отъезда в Америку. – Он долгие годы работает в службе иммиграции, помог многим афганцам. – А у вас с Сораей дети есть? – Нет. – Извини. Рахим-хан отхлебнул чаю и больше не задавал вопросов на эту тему. Он был очень чуткий и тактичный человек. Я рассказал ему о Бабе, о его работе, о поездках на толкучку, о его смиренной кончине. Рассказал о своей учебе в колледже и университете, о своих книгах – я уже мог похвастаться четырьмя опубликованными романами. Рахим-хан улыбнулся: – Я в этом никогда не сомневался. – Свои первые рассказы я записывал в коричневый блокнот, который ты мне подарил. – Не помню блокнота, – медленно ответил Рахим-хан. Разговор неизбежно свернул на движение Талибан[32], дорвавшееся до власти в Афганистане. – Вф действительно так плохо, как говорят? – спросил я. – Куда хуже, – ответил Рахим-хан. – Они не считают тебя за человека. – Он указал на шрам у себя над правой бровью: – Это я сходил на стадион «Гази» на футбольный матч. Кабул играл с Мазари-Шарифом, по-моему. Футболистам, кстати, запретили выступать в трусах, чтобы не оскорбляли нравственность. – Рахим-хан горько усмехнулся. – В общем, Кабул забил гол, и сидящий рядом со мной человек громко закричал от радости. Тут же явился страж порядка с лицом, заросшим щетиной (мальчишка еще, на вид лет восемнадцать), и стукнул меня по голове прикладом своего Калашникова. «Еще раз заорешь, я тебе язык вырву, старый осел!» – Рахим-хан потер шрам узловатым пальцем. – Я в деды ему годился! Кровь заливала мне лицо, а я еще извинялся перед этим собачьим сыном! Я налил ему чаю, и Рахим-хан рассказал мне еще кое-что. О многом я уже слышал раньше. По договоренности с Бабой он с 1981 года жил в нашем доме – незадолго до того, как мы бежали из Кабула, Баба «продал» ему особняк. Отец считал, что лихолетье в Афганистане рано или поздно закончится и все вернется – и пиры, и пикники. А пока Рахим-хан присмотрит за домом. Мой старый друг рассказал, что во время пребывания в Кабуле в 1992—1996 годах войск Объединенного исламского национального фронта спасения Афганистана (Северного альянса) за каждой группировкой числился свой район. – Если ты отправился в Шаринау из Карте-Парвана купить ковер, тебя мог застрелить снайпер или разорвать на части снаряд. И это еще если ты благополучно прошел через все блокпосты. Для того чтобы попасть из одного округа в другой, требовалась чуть ли не виза. Все попрятались по домам и молились только, чтобы в жилище не угодила ракета. Люди делали проломы в стенах, чтобы перейти с улицы на улицу, минуя опасные места. Даже рыли туннели под землей. – Почему же ты не уехал? – с недоумением спросил я. – Кабул – мой дом, – усмехнулся Рахим-хан. – Помнишь улицу, которая вела к казармам и школе «Истикляль»? – Да. Это была кратчайшая дорога к школе. Как-то мы с Хасаном напоролись у казарм на солдата, который принялся оскорблять его мать. Хасан потом плакал в кино, и я обнимал его за плечи. – Когда Талибан вышиб Альянс из Кабула, я вместе с другими танцевал на этой улице. Танцующих было много, поверь мне. Все приветствовали войска Талибана, забирались на танки, фотографировались. Людям до того надоела война, вечная стрельба на улицах, взрывы, молодчики Гульбеддина[33], открывающие огонь по всему, что движется… Альянс принес Кабулу больше разрушений, чем шурави. Кстати, знаешь ли ты, что приют для сирот, выстроенный твоим отцом, превращен в развалины? – Но почему? – поразился я. – Зачем им понадобилось разрушать детский приют? Вот я сижу рядом с Бабой на торжественном открытии, ветер сдувает с его головы каракулевую шапку, все смеются, а потом, когда он заканчивает свою речь, встают и долго аплодируют… Теперь дом превращен в кучу щебня. А ведь Баба тратил деньги, потел над чертежами, безвылазно торчал на стройплощадке, чтобы каждый кирпич, каждая балка были уложены как надо… – Им было все равно, приют – не приют, крушили-то все подряд. Ты представления не имеешь, Амир-джан, какое ужасное зрелище представляли собой развалины с клочьями детских тел там и тут… – Так, значит, когда пришел Талибан… – То их встретили как героев. – Ведь настал мир наконец. – Да, надежда – штука странная. Пришел мир. Но какой ценой! Страшный приступ кашля сотряс Рахим-хана, заставив его тело извиваться в судорогах. Прижатый в губам платок моментально окрасился в алый цвет. Жалость сдавила мне горло. – Ты серьезно болен? Только откровенно. – Я при смерти, – пробулькал в ответ Рахим-хан и зашелся в кашле. Еще немного крови расплылось на платке. Рахим-хан вытер со лба пот и печально посмотрел на меня. – Недолго осталось. – Сколько? Он пожал плечами и опять закашлялся. – До конца лета, пожалуй, не дотяну. – Поехали со мной. Я найду тебе хорошего врача. Есть новые методы лечения, сильнодействующие лекарства. У медицины колоссальные успехи. – Я говорил быстро и сбивчиво, только бы не расплакаться. Рахим-хан засмеялся, обнаружив отсутствие нескольких передних зубов. Не дай мне бог еще раз услышать такой смех. – Ты стал совсем американец. Это хорошо, ведь именно оптимизм сделал Америку великой. А мы, афганцы, меланхолики. Любим погоревать, пожалеть себя. Зендаги мигозара, жизнь продолжается, говорим мы с грустью. Но я-то не привык уступать судьбе, я – прагматик. Я был здесь у хороших врачей, и ответ у всех один и тот же. Я им доверяю. Есть ведь на свете Божья воля. – Все в твоих руках, – возразил я. Рахим-хан усмехнулся: – То же самое сказал бы сейчас твой отец. Такое горе, что его нет рядом. Но Божья воля существует, Амир-джан. И никуда от нее не денешься. Он помолчал. – Кроме того, я пригласил тебя сюда, не только чтобы попрощаться. Есть и другая причина. – Какая? – Как ты знаешь, все эти годы я жил в доме твоего отца. – Да. – Я жил не один. Со мной был Хасан. – Хасан. Давно не произносил я этого имени. Вместе с ним вмиг ожили терзавшие меня давние угрызения совести. Воздух в комнате Рахим-хана внезапно сгустился, стало жарко, и запах улицы сделался невыносим. – Я хотел написать тебе обо всем раньше, но не был уверен, захочешь ли ты об этом знать. Я поступил неправильно? Сказать «да» – значит солгать. Сказать «нет» – значит приоткрыть правду. Я выбрал серединку. – Не знаю. Рахим-хана скрутил кашель, и он опустил голову, отхаркивая мокроту. Вся лысина у него была в язвочках. – Я вызвал тебя сюда, чтобы кое о чем попросить. Но прежде чем обратиться к тебе с просьбой, хочу рассказать тебе про Хасана. Понимаешь? – Да, – пробормотал я. – Хочу рассказать тебе о нем, поведать все. Ты слушаешь? Я кивнул. Рахим-хан глотнул чая, привалился к стене и начал свой рассказ. 16 На поиски Хасана в Хазараджат в 1986 году я отправился по целому ряду причин, главной из которых, да простит меня Аллах, было одиночество. К тому времени большинство моих друзей и знакомых либо были убиты, либо бежали из страны в Пакистан и Иран. В городе, в котором я прожил всю жизнь, мне не с кем стало словом перекинуться. Дойду до Карте-Парвана, до того места, где в старые времена собирались торговцы дынями, – помнишь? – и ни одного знакомого лица. Никто тебе не поклонится, не с кем выпить чаю, не с кем поболтать – одни русские патрули. В конце концов я перестал выходить из дома, сидел в кабинете, читал книги твоей матушки, слушал новости, смотрел коммунистическую пропаганду по телевизору, совершал намаз, готовил, ел, опять молился и ложился спать. И так изо дня в день. А вот работать по дому с моим артритом становилось все тяжелее. Боль в коленях и пояснице не утихала ни на минуту, по утрам я с трудом мог пошевелиться, особенно зимой. А я не мог допустить, Амир-джан, чтобы особняк твоего отца, который он сам проектировал, пришел в упадок. Столько приятных воспоминаний было связано с этим домом! К тому же перед вашим бегством в Пакистан я обещал, что буду содержать все в порядке. Но когда я оказался один… Правда, я старался: поливал цветы, постригал лужайку, иногда приходилось просто лезть из кожи вон – и все равно не мог уследить за всем. Молодость-то моя давно миновала. Все– таки я худо-бедно держался – пока не пришло известие, что твой отец умер. Тут мне стало ужасно одиноко в этом доме и невыносимо пусто на душе. И в один прекрасный день я заправил свой «бьюик» и отправился в Хазараджат. Когда Али уволился, твой отец сказал мне, что они с Хасаном уехали к двоюродному брату Али в какую-то деревушку у самого Бамиана. Я понятия не имел, где мне искать Хасана, кого расспрашивать. Ведь десять лет прошло с тех пор, как они ушли от вас, Хасан уже взрослый, двадцать два – двадцать три года, не меньше. Да и жив ли он еще? Шурави – да сгорят они в аду за все, что сделали с нашей родиной, – перебили столько наших молодых парней, сам знаешь. Но Аллах милостив – я разыскал его, и очень скоро. Пара вопросов – и люди в Бамиане показали мне, где деревушка Хасана. Даже не помню, как она называлась. Да и было ли у нее название? Знойным летним днем моя машина едва ползла по изрезанной колеями грунтовке, окрест только сожженные солнцем кусты, искривленные стволы деревьев и какая-то солома вместо травы. Дохлый осел у дороги, очередной поворот – и глазам моим предстала кучка глинобитных домиков. Вокруг них ничего – только бесплодная земля, и жаркое небо, и зубчатая гряда гор невдалеке. В Бамиане мне сказали, что я легко найду Хасана: у него единственного сад обнесен забором. Низенькая саманная стена с проломами окружала крошечную хижину – назвать ее домом значило бы оказать почести не по чину. Босые ребятишки, игравшие на улице, – они палками катали по пыли старый теннисный мячик – так и уставились на меня. Я остановился, выключил мотор, постучал в деревянную дверь и ступил во двор. Ни сада, ни огорода – высохшая грядка земляники да лимонное дерево без единого плода, вот и все. У тандыра в тени акации сидел на корточках мужчина, брал деревянной лопаткой шматы теста из кадки и нашлепывал на глиняные бока печи. Завидев меня, он выронил лопатку и кинулся целовать мне руки. – Перестань немедленно, – рассердился я, – и дай-ка я на тебя посмотрю. Хасан отступил на два шага. Он был такой высокий – чуть не на две головы выше меня. Под солнцем Бамиана кожа у него задубела и потемнела. Нескольких передних зубов нет, зато обзавелся жидкой бороденкой. А вот узкие зеленые глаза – все те же, и шрам над верхней губой, и круглое лицо, и радостная улыбка. Ты бы узнал его, Амир-джан, я уверен. Мы прошли в дом. В углу светлокожая хазареянка подшивала платок, явно поджидая нас. – Это моя жена, Фарзана-джан, – с гордостью представил ее Хасан. Очень скромная и застенчивая, она говорила чуть слышным шепотом и не поднимала на меня своих карих глаз. Но зато с какой любовью она поглядывала на Хасана! – Когда ждете ребенка? – спросил я, как только все расположились по своим местам. Старенький ковер, пара тюфяков, фонарь и несколько тарелок – больше ничего в комнате не было. – Иншалла, этой зимой, – ответил Хасан. – Молю Господа, чтобы был мальчик. Назову его в честь отца. – А кстати, что с Али? Хасан потупил глаза. Али и его двоюродный брат – которому и принадлежал этот дом – подорвались на мине два года назад, у самого Бамиана. Так теперь погибает большинство афганцев, можешь себе представить, Амир-джан? Мне почему-то кажется, что Али подвела его правая нога, искалеченная полиомиелитом, он оступился и угодил прямо на минное поле. Известие о его смерти глубоко опечалило меня. Как ты знаешь, мы с твоим отцом росли вместе, и Али был рядом, сколько я себя помню. Когда Али заболел и чуть не умер, мы еще были детьми, и плакали. Фарзана приготовила нам шорву из бобов, репы и картошки. Мы помыли руки и погрузили куски лепешки, испеченной на тандыре, в шорву – давненько не едал ничего вкуснее! За едой я предложил Хасану уехать в Кабул вместе со мной, рассказал ему о доме, о том, что у меня не хватает сил содержать его в порядке, и особо подчеркнул, что щедро заплачу ему и что ему с ханум будет очень удобно. Они промолчали, только обменялись взглядами. Позже, когда мы помыли после обеда руки и Фарзана подала нам виноград, Хасан сказал, что прижился в деревне и что здесь теперь их с женой дом. – И Бамиан совсем близко. У нас там много знакомых. Прости меня, Рахим-хан. Прошу, пойми меня. – Тебе не за что извиняться, – ответил я. – Я тебя очень хорошо понимаю. Мы пили чай, когда Хасан заговорил про тебя. Я сказал, что ты в Америке и что я мало что о тебе знаю. А Хасан все спрашивал и спрашивал. Женился ли ты? Есть ли у тебя дети? Какого ты теперь роста? Запускаешь ли ты воздушных змеев и любишь ли ходить в кино? Счастливая ли у тебя жизнь? Еще он сказал, что подружился в Бамиане со старым учителем фарси и тот научил его читать и писать. Если он напишет письмо, я его тебе передам? Я сказал, что только пару раз говорил по телефону с твоим отцом и не могу толком ответить на большинство его вопросов. Узнав, что твой отец умер, Хасан закрыл лицо руками и залился слезами. Проплакал он до самого утра. По настоянию Хасана я переночевал у них. Фарзана постелила мне на тюфяке и поставила рядом кружку воды на тот случай, если мне вдруг захочется пить. Всю ночь до меня доносились всхлипывания и шепот. Утром Хасан объявил, что они с Фарзаной решили уехать со мной в Кабул. – Мне не надо было приезжать, – расстроился я. – Ты прав, Хасан, у тебя здесь своя жизнь. Я не вправе просить тебя бросить все. Лучше забудь обо мне. – Нас здесь ничего особенно не держит, Рахим-хан. – Глаза у Хасана были красные и опухшие. – Мы поедем с тобой. Мы поможем тебе содержать дом в порядке. – Ты окончательно решил? Хасан печально кивнул в ответ. – Ага-сагиб был мне как второй отец, да покоится он с миром. Все свои пожитки они увязали в старые ковры и погрузили в «бьюик». На пороге дома Хасан остановился с Кораном в руках и подержал у нас над головами, и все мы поцеловали священную книгу и прошли под ней. А потом мы уехали в Кабул. Хасан все оборачивался и смотрел на свой деревенский дом, пока тот* не скрылся из виду. В Кабуле Хасан поселился в своей старой хижине. О господском доме он и слышать не хотел. – Хасан-джан, да ведь комнаты все равно стоят пустые, – убеждал я его. – В них никто не живет. Но Хасан сказал, что для него это вопрос чести, и они с Фарзаной быстренько перенесли вещи в саманный домик, где Хасан родился. Я умолял его поселиться в гостевых комнатах на втором этаже, но Хасан решительно отказался. – Что подумает Амир-ага? – спросил он у меня. – Что он подумает, когда вернется в Кабул после войны и обнаружит, что я занял его место в доме? В знак траура по твоему отцу Хасан сорок дней одевался в черное. Вся стряпня и уборка были теперь на Хасане и Фарзане, даже вопреки моему желанию. К тому же Хасан очень любил ухаживать за цветами, поливал их, обрезал желтые листья, засадил целую клумбу розами. Словно готовясь к возвращению хозяев, он заново покрасил дом, навел порядок в комнатах и ванных, где годами не ступала нога человека. Помнишь «стену чахлой кукурузы»? В нее угодила ракета и произвела немалые разрушения. Хасан собственными руками по кирпичику отстроил ее заново. Не знаю, что я бы делал без него. Поздней осенью Фарзана родила мертвую девочку. Хасан поцеловал безжизненное личико, и мы похоронили трупик во дворе рядом с кустом шиповника и прикрыли могилку тополиными листьями. Я прочел молитву, а Фарзана целый день оплакивала ребенка у себя в хижине. Причитания матери рвут сердце, Амир-джан, не дай тебе Аллах когда-нибудь их услышать. За забором свирепствовала война, но в доме твоего отца было тихо. Под конец восьмидесятых годов зрение у меня резко упало, и Хасан стал читать мне книги из библиотеки твоей матушки. Мы садились в вестибюле у печи, и он читал мне Маснави или Хайяма, а Фарзана готовила в кухне еду. И каждое утро Хасан клал цветок на небольшой холмик у куста шиповника. В начале девяностого года Фарзана снова забеременела. А летом у наших ворот появилась женщина, закутанная с ног до головы в голубую бурку[34], – пришла, опустилась на колени, да так и застыла. Я спросил, что ей надо, но она не ответила. Казалось, у нее нет сил подняться. – Кто вы? – спросил я. И тут неизвестная рухнула без чувств. Я кликнул Хасана, и мы вдвоем отнесли ее в гостиную, положили на диван и развернули бурку. Перед нами оказалась беззубая седовласая женщина с руками, покрытыми язвами, изможденная и изголодавшаяся. А ее лицо… какая жуткая маска! Оно все было изрезано ножом снизу доверху, вдоль и поперек. Один шрам бежал от подбородка до корней волос, прямо через левый глаз! – Где Хасан? – прошептала женщина. – Я здесь, – ответил тот и взял ее за руку. Уцелевший глаз смотрел прямо на Хасана. – Я пришла издалека, чтобы увидеть тебя. Во плоти ты ничуть не хуже, чем я себе воображала. Даже лучше. Она поцеловала ему руку. – Улыбнись мне. Прошу тебя. Хасан улыбнулся. Женщина заплакала. – У тебя моя улыбка, тебе кто-нибудь говорил об этом? А я ведь даже ни разу не держала тебя на руках. Да простит меня Аллах, и на руки-то ни разу не взяла! Никто не встречал Санаубар после того, как она сбежала в 1964 году, сразу после рождения Хасана. Тебе не довелось ее видеть, Амир, но поверь, в молодости она была редкая красавица. Ее улыбка и походка сводили мужчин с ума. Стоило ей показаться на улице, как все прохожие оборачивались – и мужчины, и женщины. А сейчас… Хасан отбросил ее руку и стремглав кинулся вон из дома. Я побежал было за ним, но не догнал, только увидел, как его фигура мелькнула на склоне холма, где вы любили играть вдвоем. Я просидел с Санаубар весь день. Солнце закатилось, стемнело, на небе показалась луна, а Хасан все не появлялся. – Зря я вернулась, – плакала Санаубар, порываясь уйти, – все равно сделанного не воротишь. Убежала – плохо, а вернулась – еще хуже. Но я удержал ее, потому что был уверен: Хасан никуда не денется. Он пришел на следующее утро, уставший, словно не спал всю ночь, взял ладонь Санаубар в обе свои руки и сказал ей, что плакать не надо, она дома, у своих, здесь ее семья. И все гладил ее по лицу и по волосам. Хасан и Фарзана выходили Санаубар. Она поселилась в одной из гостевых комнат. Теперь они с сыном частенько работали в саду вместе, собирали помидоры или подрезали розы, и никак не могли наговориться. Насколько я знаю, он никогда не спрашивал ее, где она была и почему сбежала, а Санаубар не рассказывала. Кое о чем и говорить-то не стоит. Никогда. В декабре 1990 года Санаубар приняла новорожденного. Снег еще не выпал, но ветра уже дули вовсю, сухая листва так и металась по саду. Помню, как Санаубар вышла из хижины с внуком, завернутым в шерстяное одеяло. Слезы текли у нее по щекам, по небу неслись тучи, ледяной ветер трепал ей волосы, и она прижимала к себе младенца, будто слившись с ним. Потом она передала живой сверток Хасану, а тот мне, и я пропел в маленькое ушко молитву «Аят-уль-курси». В честь любимого героя Хасана из «Шахнаме» (известного и тебе, Амир) мальчика назвали Сохрабом. Он был милый и красивый ребенок, характером – вылитый отец. Жаль, ты не видел Санаубар с внуком, Амир-джан. Он стал для нее поистине центром вселенной. Она обшивала его, делала игрушки из щепок, тряпочек и сухой травы. Когда ребенок простудился, она сутками напролет сидела рядом с ним, целых три дня постилась и жгла на сковородке исфанд, особое пахучее зелье против сглаза. В два годика Сохраб стал называть ее Саса, и они были неразлучны. Но вот однажды утром (Сохрабу исполнилось четыре) Санаубар взяла и не проснулась. Лицо у нее было счастливое, спокойное, словно она и не собиралась умирать. Мы похоронили ее под гранатовым деревом на старом кладбище, и я помолился за нее. Это был тяжелый удар для Хасана – обрести и вновь потерять всегда больнее, чем не иметь вовсе. А какое это было горе для Сохраба… Целыми днями он искал Сасу по всему дому и не мог найти. Счастье, что дети быстро забывают. Тем временем – это, пожалуй, был уже год 1995-й – шурави ушли, и через некоторое время Кабул заняли Масуд, Раббани[35] и моджахеды. Жестокая борьба между группировками не утихала, и никто не знал с утра, доживет ли до вечера. Наши уши привыкли к свисту пуль и грохоту перестрелок, глаза – к трупам и руинам. Кабул в те дни, Амир-джан, превратился в сущий ад на земле. Но Аллах милостив. Наш Вазир-Акбар-Хан война затронула в меньшей степени, в нем было не так страшно, как в других районах. В дни, когда вой реактивных снарядов стихал и вместо густой перестрелки слышались только отдельные выстрелы, Хасан ходил с Сохрабом в зоопарк посмотреть на льва Марджана или в кино. Отец учил сына обращаться с рогаткой, и к восьми годам Сохраб был уже настоящий снайпер – с крыльца попадал в сосновую шишку на другом конце двора. Хасан научил его читать и писать, чтобы не рос невеждой. Я очень привязался к малышу – ведь я был свидетелем его первых шагов и первых произнесенных слов, – покупал для него детские книжки в лавке у «Кино-парка» (теперь и он в развалинах), и Сохраб проглатывал их с удивительной быстротой. Этим он напоминал тебя, Амир-джан. Иногда по вечерам я читал ему, загадывал загадки, учил карточным фокусам. Я ужасно скучаю по нему. Зимой Хасан с сыном запускали змеев. Конечно, таких турниров, как в старые времена, уже не было, но какие-то соревнования проходили, и Хасан, взяв Сохраба на плечи, носился по улицам за змеями и, если надо, даже лазал по деревьям. Помнишь, Амир-джан, как здорово умел Хасан угадывать, куда приземлится змей? Этот его талант никуда не делся. Под конец зимы Хасан и Сохраб развесили свои трофеи в вестибюле. Их оказалось немало. Я уже говорил тебе, какая радость охватила всех, когда в город вошел Талибан и положил конец дневным перестрелкам. Когда я тем вечером вернулся домой, Хасан слушал в кухне радио. Вид у него был печальный. – Да смилостивится Аллах над хазарейцами, Рахим-хан-сагиб, – сказал он мне. – С войной покончено, Хасан, – успокаивал я его. – Иншалла, настанет мир, спокойствие и счастье. Прочь ракеты, прочь убийства, прочь похороны! Но Хасан только выключил радио и спросил, не нужно ли мне чего перед сном. Через несколько недель Талибан запретил сражения воздушных змеев. А через два года, в 1998 году, талибы вырезали хазарейцев в Мазари-Шарифе. 17 Рахим-хан медленно согнул ноги в коленях и, упершись в пол руками, осторожно переменил позу; судя по всему, малейшее движение доставляло ему невыносимую боль. С улицы доносились ругательства на урду, перекрываемые криком осла. Солнце клонилось к западу, красноватая пыль висела в воздухе над ветхими домами. Как же подло я поступил с Хасаном! Да я ли это был? В голове моей звенели имена: Сохраб, Фарзана, Санаубар, Али. Словно забытая мелодия старой музыкальной шкатулки зазвучали слова: «Эй, Бабалу, кого ты сегодня слопал? Кого ты сожрал, косоглазый Бабалу?» Я попытался разглядеть через годы застывшее лицо Али и не смог – скупое время всегда старается утаить подробности. – Хасан по-прежнему живет в нашем доме? – спросил я. Рахим-хан глотнул чаю и достал из нагрудного кармана конверт: – Это тебе. В конверте лежало сложенное письмо и снятая «поляроидом» моментальная фотография. Я глаз не мог от нее оторвать. Высокий человек в белой чалме и чапане в зеленую полоску (солнце светило слева, и тень закрывала ему добрую половину лица) стоял на фоне ворот из кованых прутьев. Он щурил глаза и щербато улыбался. По этой улыбке, по широко расставленным ногам, по рукам, непринужденно скрещенным на груди, по крепкому повороту головы видно было, что он счастлив, уверен в себе и твердо стоит на земле. К ноге его припал босоногий мальчик с бритой головой, он тоже щурился и улыбался. Рахим-хан был прав: случайно встретив Хасана на улице, я бы узнал его. Я развернул письмо. Оно было написано на фарси аккуратным детским почерком, без единой ошибки. Во имя Аллаха, всеблагого и всемилостивейшего, Амиру-аге, с глубочайшим уважением. Фарзана-джан, Сохраб и я молимся, чтобы это письмо застало тебя в добром здравии, да пребудет с тобой милость Господня. Поблагодари от моего имени Рахим-хана-сагиба за то, что передал тебе это письмо. Надеюсь, настанет день, когда я возьму в руки твое письмо и прочту, как тебе живется в Америке, и твоя фотография подарит радость нашим глазам. Я много рассказывал Фарзане-джан и Сохрабу о тебе, о днях нашей юности, играх и забавах. Они очень смеялись нашим проделкам! Амир-ага! Гope нам! Афганистана нашей молодости давно уже нет, и доброта исчезла с лица земли, и людей убивают на каждом шагу. Страх в Кабуле притаился повсюду: на улицах, на стадионе, на рынках, вся наша жизнь пропитана им. Дикари, которые правят нашей Родиной, ни во что не ставят человеческое достоинство. Недавно я отправился вместе с Фарзаной-джан на рынок за картошкой и хлебом. Она спросила торговца о цене, но он ее не расслышал, наверное, был глуховат. Ей пришлось повторить свой вопрос погромче. Тут же из толпы выскочил молодой талиб и ударил ее палкой спереди по ногам, да так сильно, что она упала. А талиб принялся ругать ее последними словами и заявил, что по распоряжению Министерства Борьбы с Пороками и Насаждения Добродетели женщинам не дозволяется говорить громко. На ноге у Фарзаны-джан остался огромный лиловый кровоподтек, который долго не проходил. А что мне было делать – только стоять и смотреть, как мою жену бьют. Если бы я вмешался, этот пес с радостью всадил бы в меня пулю. И какая жизнь ожидает моего Сохраба? На улицах уже сейчас полно беспризорников, и я благодарю Аллаха за то, что жив, – не потому, что боюсь смерти, а потому, что моя жена пока не вдова, а сын – не сирота. Жаль, ты никогда не видал Сохраба. Он очень хороший мальчик. Рахим-хан-сагиб и я научили его читать и писать, чтобы не рос дурень дурнем, как я. А как он умеет стрелять из рогатки! По улочкам Шаринау, как и раньше, бродит человек с обезьяной, и, если он попадается нам на глаза, я обязательно даю ему денег, чтобы мартышка станцевала для Сохраба. Видел бы ты, как он смеется! Мы с ним часто ходим на кладбище на холме. Помнишь, как мы сидели вдвоем под гранатовым деревом и читали «Шахнаме»? Это дерево давно уже не дает плодов, но тень у него, как и раньше, густая. Сидя под ним, мы с сыном прочитали уже всю «Книгу о царях», и больше всего ему нравится, как ты, наверное, догадался, сказание о Рустеме и Сохрабе. Скоро он сможет прочесть все это самостоятельно. Я горжусь своим сыном и очень счастлив. Амир– ага! Рахим-хан-сагиб очень болен, все время кашляет, харкает кровью и очень похудел. Фарзана-джан готовит его любимую шорву, а он съест чуть – чтобы только ее не обидеть – и отставит тарелку. Я очень беспокоюсь за него и каждый день молюсь, чтобы Аллах даровал ему здоровье. Через несколько дней он уезжает в Пакистан посоветоваться с врачами, и дай Господь, чтобы он вернулся с добрыми вестями. Но в глубине души я боюсь за него. Мы с Фарзаной-джан сказали маленькому Сохрабу, что Рахим-хан-сагиб обязательно поправится.  А что нам было делать? Сыну только десять лет, и он обожает Рахим-хан-сагиба, благо вырос у него на глазах. Раньше Рахим-хан-сагиб покупал Сохрабу на базаре воздушные шарики и сладкое печенье, но сейчас он очень ослаб и на рынок уже не ходит. В последнее время я часто вижу сны, Амир-ага. Кошмары – гость редкий, но иногда я вижу виселицы на залитом кровью футбольном поле и просыпаюсь со стесненной грудью, весь мокрый от пота. Куда чаще мне снится что-то хорошее, например, что Рахим-хан-сагиб выздоровел или что сын мой вырос и стал свободным достойным человеком. Порой мне снится, что на улицах Кабула вновь расцвели цветы лола[36] и из чайных опять разносится музыка рубаба и воздушные змеи парят в небе. А еще я вижу во сне тебя, Амир-ага. Когда же ты приедешь в Кабул, где тебя ждет не дождется твой верный друг? Да пребудет Аллах с тобой вовеки.  Хасан Я перечитал письмо дважды, сложил и вместе с фотографией спрятал в карман. – Как он там? – Письмо было написано полгода назад, за несколько дней до моего отъезда в Пешавар, – устало произнес Рахим-хан. – Снимок я тоже сделал перед отъездом. Через месяц мне сюда позвонил один из соседей. Вот что он рассказал. Вскоре после того, как я отбыл, пошли слухи, что в Вазир-Акбар-Хане некая семья хазарейцев одна живет в роскошном доме. По крайней мере, так утверждал Талибан. Его официальные представители заявились к нам в дом с расследованием и подвергли допросу Хасана. Когда он сказал, что он только слуга, а хозяин – я, его обвинили во лжи, хотя соседи, в том числе тот, который мне позвонил, подтверждали его слова. Окончательный вывод был таков: он вор и лгун, как, впрочем, и все хазарейцы, и чтобы духу его здесь не было к концу дня. Хасан настаивал на своей правоте. Но, как выразился сосед, талибы поглядывали на большой дом как волки на отару овец. Хасану было сказано, что они сами присмотрят за домом, пока я не вернусь. Он не соглашался. Тогда его вывели на улицу… – Нет… – …поставили на колени… – Господи, нет… – …и выстрелили в затылок. – Нет… – Фарзана с криками кинулась на них… – Нет… – …и ее застрелили тоже. Потом талибы заявили, что это была самооборона. – Нет, нет, нет, – шептал я в отчаянии, позабыв все остальные слова. 1974– й год. Больничная палата. С Хасана сняли повязки после пластической операции. Баба, Рахим-хан, Али и я толпимся вокруг его койки. Хасан разглядывает свою губу в зеркальце, а мы ждем, что он скажет. Человек в камуфляже приставляет дуло Калашникова к затылку Хасана. Звук выстрела разносится далеко. Хасан падает на землю, и его праведная душа отлетает прочь, словно воздушный змей. Смерть, смерть вокруг меня. А я по-прежнему жив и здоров. – Талибы вселились в дом, – бесстрастно произнес Рахим-хан. – Лица, вторгшиеся в чужое владение, изгнаны, все по закону. Убили кого-то? Самооборона. Никто не возражал, боялись. Разве можно рисковать всем ради двух ничтожных хазарейцев? – А что они сделали с Сохрабом? – Язык у меня заплетался. Приступ кашля скрутил Рахим-хана. Лицо у него сделалось малиновое, глаза налились кровью. – Говорят, отправили в приют где-то в Карте-Се, – прохрипел он, задыхаясь и старея на глазах. – Амир-джан, я вызвал тебя сюда, не только чтобы свидеться перед смертью. У меня к тебе есть дело. Я молчал, уже догадываясь, что он собирается сказать. – Хочу, чтобы ты поехал в Кабул, нашел Сохраба и привез сюда. Нужные слова в голову не приходили. Я ведь еще даже не освоился с известием, что Хасан убит. – Послушай. Среди моих пешаварских знакомых есть американцы, муж и жена, Томас и Бетти Колдуэлл, очень добрые люди. Они представляют небольшую благотворительную организацию, существующую на частные пожертвования. У них сиротский приют, в основном они занимаются афганскими детьми. У них чисто и безопасно и за детьми уход хороший, сам видел. Они уже сказали мне, что с радостью примут Сохраба. – Рахим-хан, ты, наверное, шутишь. – С детьми надо обращаться бережно, Амир-джан. Кабул и так полон беспризорников. Не хочу, чтобы Сохраб стал одним из них. – Рахим-хан, я не поеду в Кабул. Это немыслимо, невозможно. – Сохраб – очень талантливый мальчик. Здесь мы дадим ему новую жизнь, новую надежду, он попадет к любящим его людям. Томас-ага – очень хороший человек, а Бетти-ханум – отличный воспитатель. Видел бы ты, как они относятся к своим сироткам! – Но почему я? Найми кого-нибудь, пусть съездит в Кабул. Если дело за деньгами, я готов оплатить расходы. – Дело тут не в деньгах, Амир, – взревел Рахим-хан. – Ты оскорбляешь меня, человека при смерти! Когда это деньги были для меня на первом месте? И мы оба прекрасно знаем, почему я выбрал именно тебя. Я понял, о чем он. А лучше бы не понимать. – Послушай, у меня в Америке жена, дом, карьера. Кабул – опасное место, как я могу рисковать всем ради… – Слов мне опять не хватило. – Знаешь, мы как-то говорили о тебе с твоим отцом. Его очень беспокоило твое поведение. И он сказал мне: Рахим, из мальчика, который не может постоять за себя, вырастет мужчина, на которого нельзя будет положиться ни в чем. Оказывается, он был прав? Так и вышло? Я потупил глаза. – Я прошу тебя выполнить последнюю волю умирающего, – сурово проговорил Рахим-хан. Что называется, зашел с козырной карты. В воздухе повисло молчание. Какие слова я мог подобрать? А еще писатель. – Наверное, Баба был прав, – пробормотал я наконец. – Ты серьезно, Амир? – А ты так не думаешь? – В глаза ему я смотреть не мог. – Иначе я бы тебя сюда не пригласил. Я вертел на пальце обручальное кольцо. – Ты всегда был слишком высокого мнения обо мне, Рахим-хан. – А ты о себе – слишком низкого. – Рахим-хан передохнул. – Но есть и еще кое-что. Об этом ты не знаешь. – Рахим-хан, умоляю тебя…

The script ran 0.029 seconds.