Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Джозеф Хеллер - Поправка-22
Язык оригинала: USA
Известность произведения: Средняя
Метки: humor_prose, prose_contemporary

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 

Он ничего не слышал. Прихватив планшет с картами и три своих бронежилета, он пробрался через узкий лаз в пилотский отсек. Нетли заметил его, когда он выбирался из люка позади Крохи Сэмпсона, и следил за ним краем глаза из кресла второго пилота с вымученной, бледной улыбкой. Он выглядел удивительно юным, застенчивым и хрупким в громоздких пилотских доспехах — каска со шлемофоном, ларингофон, бронежилет и парашют. Йоссариан склонился сзади к Крохе Сэмпсону. — Я тебя не слышу! — крикнул он ему в ухо под ровный гул двигателей. Кроха Сэмпсон удивленно оглянулся. У него было угловатое шутовское лицо с выгнутыми дугой бровями и щеточкой белесых усов. — Что-что? — спросил он через плечо Йоссариана. — Я тебя не слышу! — отозвался Йоссариан. — Говори громче! — крикнул Кроха Сэмпсон. — Я тебя не слышу! — Я тебя не слышу! — рявкнул Йоссариан. — Ничего не поделаешь! — крикнул ему в ответ Кроха Сэмпсон. — Я ору изо всех сил! — Я не слышу тебя по переговорному устройству! — завопил, теряя всякую надежду, Йоссариан. — Надо возвращаться! — Из-за переговорного устройства? — недоверчиво прокричал Кроха Сэмпсон. — Надо возвращаться! — остервенился Йоссариан. — Поворачивай, пока я не свернул тебе башку! Кроха Сэмпсон, ища моральной поддержки, глянул на Нетли, но тот, не желая вмешиваться, отвел взгляд. Йоссариан был старше по званию, чем оба пилота. Строптиво помедлив, Кроха Сэмпсон с удовольствием сдался, и кабину огласил его торжествующий вопль. — Так я же не против! — радостно заорал он и весело засвистал на разные лады, топорща усы. — Нет-нет, сэр, старичок Сэмпсон вовсе не против! — Он еще немного посвистал, а потом крикнул в переговорное устройство: — Внимание, птенчики! Говорит адмирал Сэмпсон! Говорит адмирал Сэмпсон, орел воздушного адмиралтейства! Мы поворачиваем, цыплятки, поворачиваем, чтоб я треснул! Нетли одним движением сдернул каску вместе со шлемофоном и начал жизнерадостно раскачиваться в пилотском кресле, словно милый малыш на своем высоком стульчике. Сержант Найт ссыпался в пилотскую кабину из пулеметного бронеколпака наверху и принялся ликующе хлопать их всех по спинам. Кроха Сэмпсон плавно отвалил от боевого строя, совершил неторопливый разворот с малым креном и взял курс обратно на Пьяносу. Вставив штекер переговорного устройства в одно из аварийных гнезд, Йоссариан услышал, как два хвостовых стрелка дуэтом горланят «Кукарачу». Когда они приземлились, веселье, однако, мигом угасло. В самолете воцарилась неловкая тишина. Спускаясь на землю и залезая в джип, который уже поджидал их у взлетной полосы, Йоссариан смущенно молчал. По дороге в эскадрилью никто из них не нарушал глубокое, гипнотическое безмолвие, окутавшее и море, и горы, и заросли кустарника вдоль шоссе. Чувство крайнего одиночества сгустилось вокруг них еще плотней, когда они свернули к палаткам. Йоссариан вылез из машины последним. Через минуту или две он вдруг обнаружил, что только его шаги да шелест шелковистого ветерка нарушают тягучий, словно дурман, покой над палатками почти безлюдной эскадрильи. Она казалась вымершей, и лишь доктор Дейника сидел возле закрытой медпалатки, как скорбный коршун на солнцепеке, в тщетной надежде, что жаркое солнечное марево подсушит наконец его вечно заложенный нос. Йоссариан знал, что купаться доктора Дейнику не заманишь. Доктор Дейника никогда теперь не ходил купаться: купаясь, человек мог потерять сознание или подвижность из-за сердечного приступа или закупорки вен и утонуть на мелководье у самого берега, его могло утащить в открытое море подводное течение, мог подкосить полиомиелит или менингит от переохлаждения или перенапряжения — да мало ли что могло с ним приключиться! Всеобщий страх перед Болоньей преобразился у доктора Дейники в еще более острую, чем обычно, тревогу о своей безопасности. По ночам ему теперь постоянно мерещились бандиты. В лиловатом сумраке штабной палатки Йоссариан заметил Белого Овсюга, который торопливо, но аккуратно крал виски из казенных запасов, подделывая подписи непьющих и разливая вожделенное пойло в отдельные бутылки, чтобы накачиваться им потом до бесчувствия — особенно если ему удавалось украсть достаточно много, прежде чем его спугивал капитан Гнус, воровавший виски для собственных нужд. Джип негромко заурчал мотором и тронулся с места. Нетли, Кроха Сэмпсон и другие бесшумно разбрелись, незаметно скрывшись в знойной солнечной мгле. Фыркнув, укатил джип. Над Йоссарианом сомкнулась тяжкая первозданная тишина. Темная зелень отливала чернью, а все остальное казалось желтовато-гнойным. Прозрачный ветерок сухо шуршал листвой. Йоссариан ощущал тупую сонливость и тревожное беспокойство. Глаза у него смыкались, словно под веки ему насыпали золы. Он добрел до парашютной палатки с ее длинными столами из гладких досок, безуспешно пытаясь избавиться от назойливых, как безвредные, но надоедливые мухи, сомнений в собственной правоте. Оставив на столе бронежилеты и парашют, он двинулся мимо цистерны с водой к разведпалатке, чтобы сдать летный планшет. Капитан Гнус, который дремал, по обыкновению взгромоздив тощие ноги на стол, спросил с вялым любопытством, почему они возвратились. Не удостоив его ответом, Йоссариан положил планшет на барьер и ушел. В своей палатке он избавился от парашютной сбруи, а потом скинул с себя одежду. Орр должен был вернуться к вечеру — он проводил в Риме отпуск, полученный за вынужденную посадку на воду у берегов Генуи, где он утопил очередной самолет. Нетли наверняка уже собирал вещички, чтобы его сменить, радуясь вновь обретенной жизни и нетерпеливо предвкушая продолжение бесплодно тягостного романа со своей римской проституткой. Раздевшись, Йоссариан присел на койку передохнуть. Без одежды он почувствовал себя гораздо лучше. Его всегда стесняла одежда. Через несколько минут он надел чистые трусы, сунул ноги в тапочки и, перекинув через плечо серо-зеленое махровое полотенце, отправился на берег. Тропинка огибала непонятно зачем оборудованную в лесу огневую точку; двое из троих прикомандированных к ней солдат спали на мешках с песком, а третий ел буровато-багровый гранат, методично откусывая от него большие куски и смачно сплевывая жвачку из косточек в кусты. Когда он кусал, по его подбородку змеился темно-алый сок. Миновав огневую точку, Йоссариан снова углубился в лес, поглаживая время от времени свой живот, чтобы радостно ощутить его вполне реальную сущность. Между делом он вытащил из пупка набившийся туда одежный сор. Внезапно его поразило великое множество грибов, проклюнувшихся из-под сочной после дождей земли с обеих сторон тропинки, — их увенчанные тугими шляпками ростки так походили на мертворожденную плоть и торчали над влажной землей в таком изобилии, что вырастали, казалось, прямо у него на глазах. Они пестрели вокруг под нижними ветвями кустарника чуть ли не тысячами, зримо, как ему мерещилось, размножаясь и увеличиваясь в размерах. Суеверно вздрогнув, он брезгливо заторопился прочь и поспешно шагал, не глядя по сторонам, пока у него под ногами не захрустел песок, а жутенькая скороспелая поросль осталась позади. Тут он остановился и опасливо глянул назад, как бы предполагая, что мелкая мясистая нежить тайно крадется за ним по пятам или, сплотившись в змееподобную массу, преследует его над землей по веткам деревьев. Берег был пустынным. В спокойной тишине приглушенно журчал неподалеку полноводный от ливней ручей, шелестела за спиной Йоссариана листва и глухо шуршала высокая трава да негромко вздыхали у берега ленивые прозрачные волны. Прибой здесь всегда был слабый, вода прохладная и чистая. Йоссариан оставил одежду с полотенцем на прибрежном песке и шел навстречу медленным низким волнам, пока его не окатило по плечи. Впереди, почти сливаясь с линией горизонта, темнела, окутанная туманом, неровная полоска земли. Йоссариан лениво доплыл до плота, немного отдохнул и поплыл обратно. Возле берега, там, где в море выдавалась песчаная коса, он встал на ноги и несколько раз окунул лицо в зеленоватую воду, а потом, чувствуя себя освеженным и бодрым, лег у кромки прибоя лицом вниз на песок и спал, пока вернувшиеся из Болоньи самолеты не разбудили его могучим хоровым ревом моторов, от которого дрожала земля. Он проснулся с легкой тяжестью в голове и нехотя открыл глаза на вверженный в привычный хаос мир, где царил сейчас идеальный порядок. У него даже перехватило дыхание, когда он увидел над собой двенадцать шестерок самолетов, спокойно идущих в ровном боевом строю к аэродрому. Это было так неожиданно, что сначала он просто не поверил своим глазам. Невероятное, фантастическое зрелище — безукоризненный строй самолетов после тяжелого боевого задания: ни одной машины, рвущейся вперед на бешеном форсаже, чтобы срочно доставить в госпиталь раненых, ни одной безнадежно отставшей и едва дотягивающей до аэродрома из-за повреждений в бою. Ни один самолет не волочил за собой по небу дымного хвоста, и все до единого одновременно возвращались домой — все, кроме него. На мгновение он решил, что сошел с ума. Но потом вдруг понял, и короткий приступ горького хохота едва не завершился у него злобными рыданиями. Объяснение напрашивалось само собой: цель закрыли тучи и ему еще предстоял полет на Болонью. Он ошибся. Солнце светило весь день, и бомбардировка состоялась. Это был плевый налет. Зенитная артиллерия не прикрывала Болонью. Глава пятнадцатая Птичкард и Краббс Офицеры оперативного отдела капитан Птичкард с капитаном Краббсом, оба мягкие и покладистые, оба чуть ниже среднего роста и доверительно спокойные в разговорах, наслаждались каждым боевым вылетом, не требуя от жизни и полковника Кошкарта ничего, кроме возможности летать на боевые задания. Оба совершили множество боевых вылетов, и оба мечтали о множестве новых. Они назначали себя в каждую боевую операцию. Оба считали войну самым выдающимся событием в своей жизни и опасались, что ничего подобного на их долю потом уже не выпадет. Они выполняли свои обязанности молчаливо, скромно и без лишней суеты, никому не желая зла и стараясь жить со всеми в ладу. На их лицах всегда была готова вспыхнуть улыбка. Говорили они вполголоса и мучительно мямлили. Легко им было только друг с другом, этим жизнерадостным, осмотрительным и предупредительным офицерам, которые не смотрели людям в глаза, даже обращаясь к ним с каким-нибудь делом, — никогда и никому, даже Йоссариану, обращаясь к нему с выговором по поводу его приказа Крохе Сэмпсону вернуться домой из-за неполадок в переговорном устройстве. Они созвали собрание на открытом воздухе, и капитан Птичкард, тихий улыбчивый человек с темными редеющими волосами, неловко усмехнувшись, промямлил: — Парни, — промямлил он, — вы это… вы, когда возвращаетесь из-за чего-нибудь с полдороги, — вы старайтесь, чтоб только из-за чего-нибудь серьезного. А не это… ну, например, не из-за переговорного устройства или там еще чего несерьезного. Ладно? А теперь капитан Краббс хочет вам кой-чего про это сказать. — Капитан Птичкард, он это… он совершенно прав, вот что я хотел вам, парни, сказать, — промямлил капитан Краббс. — Мы, значит, добрались наконец сегодня до Болоньи, и оказалось, что там и защиты-то никакой нет. Ну а мы, конечно, все немного это… немного психовали и мало чего там уничтожили. Ну и вот, значит, а полковник Кошкарт, он получил для нас разрешение на еще один полет. И завтра, я считаю, мы снесем эти склады. Как вы думаете, парни? Чтоб доказать свою непредвзятость, капитан Птичкард с капитаном Краббсом, формируя экипажи для повторной бомбардировки Болоньи, назначили Йоссариана ведущим бомбардиром головного звена, дав ему в пилоты Маквота. Йоссариан самоуверенно попер вперед, как делал Хавермейер, — без уклоняющихся маневров — и у цели попал в кровавую баню. От зенитных разрывов не было спасения. Его убаюкали, заманили в ловушку и прихлопнули крышкой кромешного огня, а когда он вышел на боевой курс, ему не оставалось ничего другого, как бездеятельно сидеть под плексигласовым колпаком и стараться не замечать багровые вспышки, вспухающие вокруг, чтоб его угробить. Ему не оставалось ничего другого — до сброса бомб, — как смотреть в прицел, где паутинное перекрестье наводки мучительно медленно совмещалось с точкой, которую он наметил для бомбометания: двориком перед фасадом первого из строений, за которым виднелись несколько других — складские помещения, выкрашенные так, что они казались обычными домами. Самолет полз на боевом курсе, неизменном по скорости, направлению и высоте; Йоссариана колотила мерная дрожь. Он слышал глухое, с перекатами громыханье почти одновременно рвущихся снарядов и порой — отрывистый, резкий грохот отдельных, угрожающе близких разрывов. В его голове отчаянно мельтешилось множество самых разноречивых желаний, сливающихся в мольбу: ну скорей же, скорей, — обращенную к медленно ползущему самолету. Наконец тонкие паутинки в прицеле скрестились на выбранной им заранее точке, а автоматический бомбосбрасыватель послал к земле — одну за другой — восемь пятисотфунтовых бомб. Облегченную машину подбросило вверх. Йоссариан скособоченно перегнулся влево и, когда стрелка на индикаторе сброса бомб уткнулась в ноль, закрыл бомболюк, пронзительно выкрикнув: — Резко вправо! Маквот послушно выполнил команду. Он резко положил машину на крыло, увернувшись в отчаянно крутом вираже, так что двигатели неистово взвыли, от двойной радужно-огненной полосы едва не настигших их трассирующих снарядов, которые вовремя заметил Йоссариан. Довернув, Маквот, по команде Йоссариана, ввел самолет в набор высоты, и они упорно карабкались вверх, пока вдруг не вырвались на солнечный простор ослепительно голубого спокойного неба, затканного в отдалении кружевными узорами серебристых, уплотняющихся к горизонту облачков. Приказав Маквоту прекратить набор высоты, Йоссариан, под свист воздушного потока, рассекаемого плексигласовым колпаком кабины, блаженно откинулся на спинку сиденья и, когда машина набрала скорость, послал Маквота влево и вниз, мимолетно с радостной гордостью глянув на целый букет зенитных разрывов, расцветший чуть выше и правей самолета — именно там, где они оказались бы, продолжая горизонтальный полет по прямой. Потом он вывел самолет из пике, рявкнул Маквоту: «Резко влево и вверх!», снова выровнялся и глянул на землю, где уже начали рваться их бомбы. Первая легла точно во дворик, а следующие — и его, и пятерки ведомых — аккуратно накрыли остальные строения каскадом быстрых оранжевых вспышек, под которыми дома мгновенно оседали, а на их местах космато вздымались исчерна-серовато-розовые шапки, зримо вздрагивающие, когда в их недрах вспыхивали багровые или серебристые молнии. — Вот это да! — восхитился Аафрей, и на его округло пухлощеком лице ясно выразилась веселая зачарованность; он смотрел вниз, стоя рядом с Йоссарианом. — А ну проваливай! — гаркнул Йоссариан, позабывший, что тот ошивается рядом. — Проваливай из кабины в средний отсек! Аафрей улыбнулся и компанейским жестом предложил Йоссариану поглядеть вниз. Йоссариан, хлопая его по плечу и даже легонько подталкивая в спину, настоятельно гнал его к зеву туннеля. — Проваливай! — крикнул он. — Проваливай в средний отсек! — Не слышу! — дружелюбно пожав плечами, громко крикнул ему Аафрей. Йоссариан ухватил его за парашютную сбрую и резко подтолкнул к темному лазу, но тут самолет так страшно встряхнуло, что у Йоссариана на мгновение замерло сердце и как бы задребезжали внутри все кости. Он сразу решил, что всем им крышка. — Круто вверх! — сообразив, что жив, скомандовал он в следующее мгновенье Маквоту. — Круче, ублюдок! Круче! КРУЧЕ! С надсадным воем самолет полез вверх и лез — на полной мощности двигателей, — пока Йоссариан не гаркнул Маквоту, чтоб тот перешел в горизонтальный полет, а потом послал его в крутой вираж, выполненный Маквотом с сорокапятиградусным креном, так что Йоссариана чуть не вывернуло наизнанку, и он, полуоглохший, как бы почти бесплотный, выровнял Маквота, чтоб опять загнать в поворот — на этот раз левый — и послать круто вниз. Маквот вошел в крутое пике — Йоссариан потерял и дыхание, и вес, — а машина с воем понеслась к земле сквозь черные призрачные завихренья дыма, липнущие к прозрачному колпаку кабины, словно сырая сатанинская сажа к ничем не защищенным щекам Йоссариана. Сердце у него неистово стучало, сжимаясь на переменах режима от боли, а он все посылал, посылал Маквота — то вверх, то вниз, то вправо, то влево, — уворачиваясь от слепящих вспышек снарядов, которые взрывались, чтоб его убить, а потом, когда он успевал проскочить, расплывались по небу вялыми кляксами. Выступающая у него на шее испарина ручейками стекала по груди и спине, подобная тошнотно тепловатой слизи. Один раз он мимолетно и смутно подумал, что давно растерял пятерку ведомых, а потом уж думал только о себе. Горло он ощущал как ссохшуюся рану, раздираемую до крови каждой командой, которую он истошно выкрикивал Маквоту. Всякий раз, как тот менял направление, гул моторов превращался в рев — оглушительный, надсадный, выматывающий душу. А впереди, явно на многие мили, их спокойно ждали садисты зенитчики, заранее пристрелявшиеся к любой высоте. Внезапно перед ними, чуть ниже кабины, с грохотом взорвался очередной снаряд, вздыбивший, почти опрокинувший самолет, и Йоссариана окутал голубоватый дым. Горим, с ужасом подумал Йоссариан. Он резко повернулся, чтоб нырнуть в спасительный лаз, и наткнулся на Аафрея со спичкой в руке, который безмятежно раскуривал трубку. Йоссариан потрясенно вытаращил глаза на своего пухлощекого улыбающегося штурмана. Кто-то из них, без сомнения, спятил. — Господи боже мой! — воскликнул Йоссариан, в мучительном изумлении глядя на Аафрея. — Проваливай к дьяволу! Ты что — псих? Проваливай к чертовой матери из кабины! — Что? — доброжелательно спросил Аафрей. — Уматывай отсюда! — истерически взвыл Йоссариан и начал беспорядочно молотить Аафрея по пухлым плечам и жирной груди. — Уматывай из кабины, тебе говорят! — Я ничего не слышу! — простодушно заорал тот с выражением недоуменного укора на лице. — Говори громче, я ничего не слышу! — Уматывай из кабины! — завопил Йоссариан. — Выбирайся к люку! Нас пытаются уничтожить! Неужели непонятно? Нас пытаются уничтожить! — Курс, так тебя к дьяволу и не так! — заорал в переговорное устройство Маквот срывающимся голосом. — Куда мне идти? — Резко влево! Влево, паскудник! Резче, пакостный поганец! РЕЗЧЕ! Аафрей подполз вплотную к Йоссариану и ткнул его в ребра черенком своей трубки. Болезненно вскрикнув, Йоссариан отпрянул, но сразу же ухитрился встать на колени — белый как полотно и трясущийся от злости. Аафрей ободрительно ему подмигнул, потом указал большим пальцем на Маквота и презрительно осклабился, не поворачивая головы. — А этот чего психует? — со смешком спросил он. Йоссариану почудилось, что ему снится сон, нелепый и жуткий. Он умоляюще завопил: — Ты уберешься отсюда в средний отсек?! — и яростно пхнул Аафрея к туннелю. А потом, истошно, Маквоту: — ВНИЗ! И они опять ринулись к земле сквозь грохочущий, визгливый, шипящий свист разлетающихся при взрывах раскаленных осколков, но Аафрей опять подобрался к Йоссариану и снова ткнул его в ребра трубкой. Йоссариан всхлипнул и попытался вскочить. — Я так и не расслышал, о чем ты мне говорил! — пригнувшись к нему, прокричал Аафрей. — Я говорил — проваливай! — взвизгнул Йоссариан, и по его щекам покатились слезы. Он принялся злобно молотить Аафрея — изо всех своих сил и обоими кулаками, — но только по корпусу. — Проваливай отсюда! Проваливай, слышишь? Молотить Аафрея было так же легко — или, вернее, так же бессмысленно, — как слабо надутый резиновый мешок. Кулаки почти не встречали сопротивления в его непробиваемо пухлом теле, и вскоре Йоссариан окончательно отчаялся, а руки у него беспомощно опустились. Он ощутил унизительное бессилие и едва не разрыдался от жалости к себе. — Так о чем ты мне говорил? — спросил его Аафрей. — Проваливай, — умоляюще промямлил Йоссариан. — Проваливай отсюда в средний отсек! — Я опять ничего не слышу! — Не слышишь — и не надо. Оставь меня в покое, — простонал Йоссариан. — Чего не надо? — спросил Аафрей. Йоссариан принялся молотить себя по лбу. Потом ухватил Аафрея за рубаху, поднялся для тягового усилия на ноги, оттащил Аафрея от пилотских кресел и пхнул его к черной дыре туннеля, как дряблый, но тяжелый и неуклюжий мешок. Когда он возвращался к лобовому стеклу, мимо его уха просвистел осколок, мгновенно прошивший кабину насквозь, и Йоссариан, напрягая остатки соображения, удивился, почему их всех не убило. Самолет опять набирал высоту. Двигатели ревели с мучительной натугой, кабину наполнял удушливый чад и запах перегретого машинного масла. А потом ее словно бы захлестнула метель! Тысячи обрывков белой бумаги кружили, как снежные хлопья, по кабине — причем столь густо, что когда он моргал, то ощущал ресницами их кружащийся хоровод, а когда вдыхал, они назойливо липли к уголкам его губ или крыльям носа. В изумлении оглянувшись, он разглядел Аафрея, с горделивой, от уха до уха улыбкой поднявшего кверху, чтоб Йоссариан увидел, пачку пробитых осколком карт: осколок едва не задел и Аафрея, так что он возомнил вдруг себя героем, а поэтому излучал идиотский восторг. — Вот это номер! — гордо прокаркал он, тыча в Йоссариана два пухлых пальца сквозь неровную дырку одной из карт, продранной осколком. — Вот это номер! Йоссариан был огорошен его безумием. Он походил на неистребимого пухлого великана, от которого невозможно убежать или спрятаться — как в страшной сказке и кошмарном сне, — Йоссариан боялся его по многим причинам, но сейчас он был чересчур утомлен и взвинчен, чтобы обдумывать каждую отдельно. Ветер, врываясь в маленькие пробоины, оставленные осколком на потолке и в полу, кружил по кабине мириады белых клочков, казавшихся в своем бесконечном кружении неподвижными, раз и навсегда застывшими, подобно маленьким белым вкраплениям в стеклянном прессе для бумаг на столе, что придавало их вкруговую остекленной кабине навеки замерший, нереальный вид. Все в ней виделось безмолвно кричащим, недвижимо хаотичным и причудливо призрачным. Голова у Йоссариана болезненно ныла от пронзительного, как звук бормашины, зудения. Неожиданно он понял, что это голос Маквота, ввинчивающийся ему в уши из наушников шлемофона, — Маквот с остервенением требовал курс. Но Йоссариан ошалело и немо рассматривал щекасто лунообразное лицо Аафрея с широкой, бессмысленно невозмутимой ухмылкой, обрамленное неподвижным бумажным бураном, и думал, что тот, очевидно, спятил… но вдруг он увидел справа от самолета восемь почти одновременных взрывов и сразу вторую такую же очередь скорострельной зенитки и, слева, третью: они попали в пристрелочную вилку. — Резко влево! — рявкнул Йоссариан, тут же забыв об ухмылке Аафрея, и Маквот мгновенно выполнил команду, но зенитчики предвосхитили их ответный маневр и тоже перенесли огонь резко влево, и Йоссариан принялся рявкать, как автомат: — Резче! Резче! Резче, ублюдок! РЕЗЧЕ, РЕЗЧЕ, РЕЗЧЕ, РЕЗЧЕ! Маквот, почти перевернувшись через крыло, бросил самолет в немыслимый вираж, и заградительный огонь внезапно угас — они чудом вырвались. Их не убили. Но другие еще не ушли от смерти. Растянувшись в небе на многие мили, то теряющие, то вновь обретающие строй среди ослепительных и тускло-багровых и расплывшихся серовато-черных шаров, многие поврежденные еще при подходе, самолеты начинали боевой курс — гиблую прямую для бомбометания, — рвались, сквозь вспышки новых разрывов и дымные кляксы старых, к цели, похожие в своих стремительных прорывах, кажущихся летчикам медлительно бесконечными, на стайки крыс в безумной побежке среди массы взвихренных ветром с земли округлых катышков собственных экскрементов. Одна машина, объятая пламенем, тянула вперед, отстав от строя, наподобие гигантской мерцающей звезды. Через несколько секунд она накренилась и пошла неровными кругами на снижение, волоча за собой, словно тяжкий шлейф, длинный хвост багрового пламени, затемняемого клочьями черного дыма. Внезапно к земле устремились парашюты — один… второй… третий… четвертый… — а потом машина сорвалась в штопор, рухнула на землю и быстро сгорела, коробясь, как обрывок оберточной бумаги, в пышном зареве своего погребального взрыва. Йоссариан равнодушно вздохнул. Его работа на сегодня была завершена. Липкий от испарины, он обессиленно слушал успокоительный гул моторов — Маквот завис на малой скорости, чтобы подтянулись ведомые. Внезапное спокойствие вокруг казалось неестественным и странным, даже слегка зловещим. Йоссариан расстегнул бронежилет и снял каску. Потом вздохнул еще раз и закрыл глаза, пытаясь расслабиться. Но тут в его наушниках, включенных на внутреннюю связь, прозвучал чей-то вопрос: — А где Орр? Йоссариан привскочил и хрипло вскрикнул, пораженный мыслью о единственно, как он считал, возможном объяснении убийственного огня над не защищенной раньше Болоньей — Орр! Торопливо подавшись вперед, он глянул поверх прицела вниз, чтобы отыскать взглядом самолет Орра, который притягивал зенитную артиллерию словно магнит и стянул сегодня к Болонье все отборные батареи Германа Геринга, где бы они, треклятые, ни таились вчера, когда Орр был в Риме. Почти одновременно с Йоссарианом вперед нагнулся и Аафрей, стукнув его по переносице твердым ободком каски. Йоссариан мгновенно ослеп от слез и, зажмурившись, принялся матюгать Аафрея. — Вон он, — перебив Йоссариана, с театральной скорбью объявил тот и указал драматическим жестом вниз, на большой воз сена и пару лошадей, стоящих у сарая возле фермерского дома из серого камня. — Разбился, бедняга, вдребезги. Их всех уж нет. Обложив Аафрея еще раз, Йоссариан открыл глаза и, холодея от сочувственного ужаса, продолжал искать взглядом самолет своего соседа по палатке — крохотного деятельного чудика с заячьими зубами, который раскроил однажды над столом для пинг-понга Эпплби лоб, а теперь вот, пропав, сводил с ума Йоссариана. Однако вскоре Йоссариан разглядел далеко внизу двухмоторный бомбардировщик — он медлительно вынырнул из-за леса и полз над желтеющим полем. Один пропеллер у него неподвижно застыл с развернутыми по ветру лопастями, что не мешало Орру постепенно набирать высоту и тянуть вперед верным курсом. Йоссариан вознес нечленораздельную благодарность господу, а потом принялся неистово проклинать Орра, ощущая громадное облегчение и радостную злость. — Ну, недоросток! — зычно зарокотал он. — Ну, растреклятое отродье крысенка, чтоб ему провалиться, щекастому, вонючему, краснорожему, кучерявому золоторучнику, так его распротак! — Что? — спросил Аафрей. — Да щекастый, говорю, пучеглазый, психованный, поганый недомерок с заячьим грызлом, чтоб его расклямчило, смехунчика позорного, так и эдак! — Чего-чего? — Неважно! — Я тебя не слышу! — прокричал Аафрей. Йоссариан неторопливо повернулся и смачно зарокотал ему в лицо: — Ну ты… — Я? — Ты, ты — чванливый, жирный, самодовольный, великодушный… Аафрей невозмутимо чиркнул спичкой и начал шумно раскуривать трубку — не человек, а воплощенное спокойствие и всепрощение. Он дружелюбно улыбнулся и хотел что-то сказать, но Йоссариан, прижав ладонь к его полуоткрытому рту, устало оттолкнул его, а потом закрыл глаза и до самого аэродрома притворялся, что спит. Ему было тошно слушать и видеть Аафрея. Доложив капитану Гнусу данные воздушной разведки, Йоссариан остался вместе со всеми на аэродроме и заглушал тревогу ожидания пустопорожней болтовней, пока из-за леса не вынырнул с надсадным ревом самолет Орра, героически ползущий на одном движке. Все затаили дыхание. Как только Орр посадил самолет — на брюхо, потому что шасси у него, конечно же, заклинило, — Йоссариан спер первый попавшийся джип с не вынутым из замка зажигания ключом и помчался в эскадрилью, чтобы собрать вещи, а потом затребовать внеочередную увольнительную для отдыха в Риме, где он встретился вечером с Лючаной и вскоре увидел ее шрам. Глава шестнадцатая Лючана Он обнаружил Лючану в офицерском клубе союзнических войск, и ее спутник, пьяный майор из австралийско-новозеландского корпуса, дал ему возможность с ней познакомиться, потому что ушел, дурак, к своим приятелям у стойки, которые пели там хором какую-то похабщину. — Потанцевать с вами я не откажусь, — сказала Лючана, прежде чем Йоссариан успел открыть рот, — но в постель вам затащить меня не удастся. — А кому это нужно? — спросил Йоссариан. — Вы не хотите уложить меня в постель? — с удивлением воскликнула Лючана. — Да и танцевать с вами не хочу. Она взяла его за руку и повела на танцевальную площадку. Танцевать она умела еще хуже, чем он, но отдавалась музыке с таким естественным удовольствием, какого он никогда ни у кого не видел, и они отплясывали лихой джиттербаг под завывание музыкального автомата, пока у Йоссариана не начали подкашиваться ноги, и тогда он утащил ее с танцевальной площадки, чтобы сесть за столик, где подвыпившая девица, которая по всем статьям была словно бы предназначена для него судьбой, сидела в распахнутой атласной блузке, обняв Аафрея, и вела нарочито постельный разговор с Хьюплом, Орром, Крохой Сэмпсоном и Обжорой Джо. Когда они уже подходили к этой теплой компании, Лючана вдруг резко толкнула Йоссариана, так, что их обоих пронесло мимо, и они сели за соседний столик одни. Высокая, пышногрудая и грубоватая, но удивительно миловидная и кокетливая, Лючана весело сказала: — Пообедать с вами я не откажусь, но в постель вам затащить меня не удастся. — А кому это нужно? — с удивлением спросил Йоссариан. — Вы не хотите уложить меня в постель? — Да и обедом вас кормить не хочу. Она вывела его на улицу, и они спустились в подвальчик со множеством хорошеньких, явно давно знающих друг дружку девиц, которые весело щебетали, обращаясь к своим спутникам — слегка смущенным роскошной обстановкой офицерам из самых разных стран. В этом ресторане получали продукты с черного рынка, кормили посетителей шикарно и задорого, а завсегдатаями тут были скоробогатые, весело возбужденные молодцы, все, как на подбор, лысоватые, дородные и решительные. Здесь царила атмосфера развратного уюта и порочной непринужденности. Йоссариана поразило, как откровенно Лючана перестала его замечать, управляясь — обеими руками — с едой. Она ела, словно рабочая лошадь, пока не опустела последняя тарелка, а потом, отложив нож и вилку, будто бы по завершении первостепенно важного дела, откинулась на спинку стула в дремотной радости блаженного, но краткого пресыщения. На губах у нее сонно заиграла ласковая полуулыбка, она удовлетворенно вздохнула и окинула Йоссариана любовным взглядом искристо-темных глаз. — Ну что ж, Джо, — лучась благодарностью, промурлыкала она, — теперь тебе, пожалуй, удастся уложить меня в постель. — Йоссариан, а не Джо, — сказал Йоссариан. — Ну что ж, Йоссариан, — чуть виновато усмехнувшись, отозвалась Лючана, — теперь тебе, пожалуй, удастся уложить меня в постель. — А кому это нужно? — спросил Йоссариан. — Ты не хочешь уложить меня в постель? — ошарашенно воскликнула Лючана. Йоссариан, хохоча, кивнул и мгновенно запустил руку ей под юбку. Она вздрогнула и отпрянула. Потом, смятенно закрасневшись, поправила юбку, искоса огляделась и добродетельно, с опасливой снисходительностью проговорила: — Теперь ты можешь уложить меня в постель. Но здесь ведь нет постели, так что не сейчас. — Я понимаю, — сказал Йоссариан. — Когда мы придем ко мне. Лючана покачала головой, глядя на него с явным недоверием и плотно сжав колени. — Нет, — сказала она, — сейчас я должна идти домой, к маме, потому что моя мама не позволяет мне танцевать в клубах с военными, а потом принимать от них угощение и будет очень сердиться, если я не явлюсь вечером домой. Но ты можешь дать мне свой адрес, и я приду к тебе завтра утром перед работой в моей французской конторе, и мы заберемся с тобой в постель. Capisci?[5] — Ничего себе! — разочарованно буркнул Йоссариан. — Почему ничего? Мне тоже будет хорошо. Йоссариан громко расхохотался и добродушно сказал: — Ну а мне будет хорошо, если я провожу тебя сейчас, куда б ты ни надумала отправиться, хоть к черту в зубы, а потом успею перехватить Аафрея, пока он не увел из клуба свою девицу: мне ведь надо, чтоб она подумала насчет какой-нибудь подружки или, может, тетушки под стать ей самой. — Come?[6] — Subito, subito,[7] — мягко поддразнил он Лючану. — Мама ждет. — Si, si. Мама ждет. Йоссариан покорно шел рядом с ней по улицам вешнего Рима, и минут через пятнадцать они оказались на суматошной автобусной станции, где вспыхивали желтые фары, мелькали красные огоньки стоп-сигналов, надрывались автомобильные гудки и хрипло раскатывалась душераздирающая ругань небритых шоферов, которые проклинали на чем свет стоит и друг друга, и пассажиров, а еще страшней — пешеходов, невозмутимо пробирающихся через площадь по своим делам и замечающих автобусы, только чтобы обложить шоферов ответными проклятиями, когда те подталкивали их в спины бамперами своих машин. Йоссариан распрощался с Лючаной у маленького зеленого автобуса, а сам почти бегом отправился обратно к ночному клубу, надеясь еще застать там крашеную блондинку в оранжевой, расстегнутой до пояса блузке и с затуманенным взглядом. Она, похоже, увлеклась Аафреем, и Йоссариан возносил на бегу молитвы, чтобы у нее нашлась для него аппетитная тетушка или подружка, а может, сестра или мать, которая была бы столь же распутной и порочной. Лучше-то всего ему подошла бы она сама — развратная, распатланная, вульгарная, грязная потаскуха, — именно о такой мечтал он многие месяцы. Он считал ее идеалом. Она платила за себя в кабаках, у нее была машина и квартира, а на пальце она носила кольцо с розовым камнем, которое приводило Обжору Джо в блаженный экстаз из-за мастерски вырезанных на камне нагих фигурок юноши и девушки. Увидев кольцо, Обжора Джо мигом начал истекать слюной, рыть копытами пол и храпеть, и скулить, и молить, но она отказалась его продать, хотя Джо предлагал ей все их наличные деньги и в придачу свой дорогой фотоаппарат. Ее не интересовали деньги и фотоаппараты. Ее интересовал блуд. Вернувшись, Йоссариан обнаружил, что она уже ушла. Все они уже ушли, и он побрел в мрачном унынии по темным, пустеющим улицам к офицерской квартире. Ему редко бывало одиноко наедине с собой, но сейчас он был одинок в едкой зависти к Аафрею, который наверняка уже лежал в постели с вожделенной для Йоссариана девкой, а главное, мог, если б только пожелал, заполучить в любую минуту — хоть вместе, хоть порознь — обеих стройных, неимоверно шикарных аристократок, живущих над их квартирой и возбуждающих, как никто другой, сексуальные фантазии Йоссариана. Он любил их всех, пробираясь по ночным улицам, до безумия — и смешливую Лючану, и распутную пьяную девку в расстегнутой блузке, и прекрасных темноволосых богатых графинь с чуткими влажно-алыми губами, сноху и свекровь, которые никогда не стали бы с ним кокетничать, а уж прикоснуться к ним, по их желанию, он даже и не мечтал. Они шаловливо ластились к Нетли и преданно льнули к Аафрею, а Йоссариана почитали психом и презрительно, с оскорбительным ужасом отшатывались от него, когда он делал им на лестнице непристойные предложения или пытался любовно их приласкать. Это были высшие, недосягаемые существа с плотными, яркими, юрко заостренными язычками и жаркими, многообещающими ртами, похожими на сочные, сладостно перезрелые сливы. В них безошибочно угадывался высший шик; Йоссариан не очень хорошо понимал, что такое высший шик, но это было как раз то, чего не было у него, и обе графини, как он чувствовал, прекрасно видели его ущербность. Он представил себе на ходу их белье — матово-черное или опалово-переливчатое, отороченное дорогими кружевами, шелковистое и невесомое, но плотно облегающее их гибкие, соблазнительные тела и напоенное томительным, одурманивающим ароматом изнеженной плоти, — его чуть не задушил этот мучительный аромат, и ему опять захотелось оказаться на месте Аафрея, который грубо ласкал сейчас похотливую, ненасытную, распутную шлюху, использующую его, чтобы удовлетворить свою жадную чувственность, а потом забыть о нем и никогда не вспоминать. Но к приходу Йоссариана Аафрей уже вернулся, и Йоссариан вытаращился на него с тем же мучительно злобным недоумением, какое он ощутил утром в самолете над Болоньей, когда тот злокозненно и упрямо и устрашающе торчал рядом с ним в кабине самолета. — А ты что тут делаешь? — спросил он. — Вот-вот, спроси у него, что он тут делает! — в ярости промычал Обжора Джо. Театрально застонав, Кроха Сэмпсон приставил к виску воображаемый пистолет и спустил курок, размозжив себе череп. Хьюпл, чавкая жевательной резинкой, допивал остатки спиртного, которое нашлось в квартире, и на лице у него застыла невинная обида обманутого в лучших надеждах пятнадцатилетнего юнца. А наслаждающийся всеобщим волнением Аафрей самодовольно расхаживал по комнате и неторопливо выбивал о ладонь чубук своей трубки. — Так ты что — не пошел к ней домой? — спросил его Йоссариан. — Как это не пошел? — отозвался тот. — Уж не думаешь ли ты, что я отпустил ее блуждать по улицам одну? — И она тебя выставила? — Как это выставила? — Аафрей с достоинством хмыкнул. — Она меня просила остаться, будь спокоен. Да только старина Аафрей не так воспитан, чтоб набрасываться на приличных девушек, когда они немного перепьют. Уж не думаешь ли ты, что я насильник? — Насильник?! — изумленно взревел Йоссариан. — Да ей же до смерти хотелось с кем-нибудь переспать! Она только об этом весь вечер и трепалась! — Потому что немного перепила, — объяснил ему Аафрей. — А я ей кое-что растолковал, и она пришла в себя. — Ну, выродок! — воскликнул Йоссариан, обессиленно плюхнувшись рядом с Крохой Сэмпсоном на диван. — Почему ж ты, поганец, кому-нибудь из нас-то ее не оставил, раз она тебе не нужна? — Вот-вот, — подхватил Обжора Джо. — Что-то с ним неладно, верно? Йоссариан кивнул и окинул Аафрея любопытным взглядом. — Послушай-ка, Аафрей, — сказал он. — А ты вообще-то с ними когда-нибудь спал? — Будь спокоен, — снова самодовольно хмыкнув, уверил его Аафрей. — Спал, и не меньше твоего. Да только я никогда не трогаю достойных девушек. У меня нюх на достойных девушек, и я никогда их не трогаю, понял? А она вполне приличная девчушка. У нее обеспеченные родители, ты же знаешь. И я, между прочим, добился, чтоб она выбросила свое кольцо — прямо из окна машины, когда мы ехали к ней домой. — Что-что? — возопил Обжора Джо, подпрыгнув высоко в воздух от непереносимой муки. — Повтори, что ты сделал, мразь! — Едва не плача, он принялся лупить Аафрея по груди и плечам обоими кулаками. — Да я тебя сейчас убью, греховодная сволочь! Он извращенец, вот он, оказывается, кто! Извращенец, да и все тут. Разве нет? — Злостный извращенец, — подтвердил Йоссариан. — О чем вы, парни, толкуете? — с искренним удивлением спросил Аафрей, неловко полуприкрывая лицо пухлыми плечами. — Да уймись же ты, Джо! — кротко взмолился он. — Перестань, пожалуйста, меня колотить! Но Обжора Джо махал кулаками, пока Йоссариан не утащил его из комнаты. Кое-как успокоив Джо, он устало ушел к себе, разделся и уснул. А спустя мгновение настало утро, и кто-то принялся трясти его за плечо. — Зачем ты меня будишь? — злобно захныкал он. Это была Микаэла, худенькая горничная с жизнерадостным нравом и невзрачным лицом, которая разбудила его, потому что к нему пришли. Лючана! — с радостной недоверчивостью подумал он. А когда за Микаэлой закрылась дверь, Лючана осталась с ним наедине — миловидная, крепкая, статная и вся вибрирующая от неистощимо пылкой энергии, хотя, как только Микаэла ушла, она сразу же замерла и нахмурилась, устремив на него сердитый взгляд. Этакая юная великанша в изящном зеленом платье, из-под которого виднелись могучие, словно колонны, но стройные ноги в белых летних сапожках на каблуках-рюмочках, великанша с огромной плоской сумкой из белой кожи в сильных руках — сумкой-то она и треснула его по роже, когда он выскочил из постели, чтобы ее облапить. Ошеломленно отшатнувшись, так что второй раз она его не достала, он в изумлении прижал ладонь к пылающей щеке. — Свинья! — презрительно прошипела Лючана, и ее ноздри гневно затрепетали от свирепого негодования. Гортанно, с обидным пренебрежением обругав его, она распахнула все три высоких окна, и душную комнату мигом освежил искристо солнечный, как бодрящий душ, вешний воздух. Она положила свою сумку на стул и принялась наводить порядок — собрала его разбросанную повсюду одежду, покидала нижнее белье, носки и носовые платки в один из пустых ящиков комода, а рубашки и брюки аккуратно повесила в платяной шкаф. Йоссариан выскочил за дверь и ринулся в ванную. Он вымыл руки и почистил зубы, сполоснул физиономию и наскоро причесался. А прибежав обратно, увидел аккуратно убранную комнату и почти раздевшуюся Лючану. Она уже не хмурилась. Ее серьги лежали на комоде, а сама она, босая и в короткой розовой комбинации из искусственного шелка, подходила к кровати. На мгновение остановившись, Лючана хозяйственно огляделась, как бы проверяя, все ли убрано, потом откинула одеяло, юркнула в постель и уютно улеглась, похожая на дожидающуюся ласки кошку. С хрипловатым, словно мурлыканье, смешком она подозвала к себе Йоссариана молчаливым кивком головы. — Ну вот, — нетерпеливо раскрывая ему объятия, прошептала она, — теперь ты можешь лечь со мной в постель. Она быстренько наврала ему про одну-единственную ночь с женихом, которого вскоре убили, потому что он служил в итальянской армии, и эта ложь, как сразу же понял по ее неопытности Йоссариан, оказалась правдой… Он закурил сам и прикурил вторую сигарету для нее. Она с восхищением разглядывала его ровный загар. А свою короткую комбинацию с узкими бретельками снимать отказалась. Комбинация скрывала шрам у нее на спине, который она не пожелала ему показать, хотя и призналась, что не снимает комбинацию именно из-за него. А когда Йоссариан осторожно ощупывал его сквозь комбинацию кончиком пальца — неровно зарубцевавшийся, протянувшийся от лопатки до поясницы, — все ее тело напряглось, как стальная струна. Йоссариан с ужасом представил себе мучительные ночи, проведенные ею под наркозом или в бессонных страданиях, на больничной койке, припомнил неистребимый, всепроникающий запах эфира, гниющей плоти, экскрементов и хлорки, шорох резиновых подошв и белые халаты медсестер, гулкие ночные коридоры с тускло тлеющими до рассвета жутковатыми светильниками — и содрогнулся. Ее ранило во время воздушного налета. — Где? — спросил он по-итальянски и тревожно затаил дыхание, боясь услышать ответ. — Napoli.[8] — Немцы? — Americani.[9] У него екнуло сердце, и он почувствовал, что любит ее. И, не раздумывая, сделал ей предложение. — Tu sei pazzo,[10] — мило рассмеявшись, проговорила она. — Почему сумасшедший? — удивился он. — Perché non posso sposare.[11] — Почему на тебе нельзя жениться? — Потому что я не девственница, — сказала она. — А кого это интересует? — Да кто на мне женится? Кому нужна невеста, если она не девственница? — Мне нужна. Я на тебе женюсь. — Ma non posso sposarti.[12] — Почему ты не можешь выйти замуж? — Perché sei pazzo.[13] — Почему я сумасшедший? — Perché vuoi sposarmi.[14] Йоссариан недоуменно нахмурился и с добродушной насмешкой спросил: — Так ты, значит, не хочешь выйти за меня замуж, потому что я сумасшедший, а сумасшедший я потому, что хочу на тебе жениться, да? — Si. — Tu sei pazza![15] — громко сказал он. — Perché?[16] — возмущенно вскрикнула она и резко села, так, что ее упругие круглые груди затрепетали под тонкой комбинацией, словно в припадке гневного возмущения. — Почему это я сумасшедшая? — Потому что не хочешь выйти за меня замуж. — Stupido![17] — заорала она и размашисто шлепнула его тыльной стороной ладони по груди. — Non posso sposarti! Non capisci? Non posso sposarti![18] — Конечно, понимаю. A почему ты не можешь выйти за меня замуж? — Perché sei pazzo! — Да почему сумасшедший? — Perché vuoi sposarmi. Стало быть, потому что хочу на тебе жениться. Carina, ti amo,[19] — сказал он и нежно потянул ее вниз. — Ti amo molto.[20] — Tu sei pazzo, — польщенно пробормотала она. — Perche? — Так ты же сказал, что любишь меня. А разве можно полюбить не девственницу? — Можно. Если нельзя на ней жениться. Лючана оскорбленно привскочила, готовая задать ему трепку. — Почему это на мне нельзя жениться? — угрожающе воскликнула она. — Только потому, что я не девственница? — Да нет, вовсе не поэтому, милая, успокойся. Но разве можно жениться на сумасшедшей? Она было опять возмутилась, но потом поняла и, опустив голову на подушку, жизнерадостно расхохоталась. А потом окинула его одобрительным взглядом, и ее смуглые щеки расцветились жарким румянцем, а глаза чувственно затуманились. Йоссариан торопливо загасил обе их сигареты, и они молча прильнули друг к другу в упоительном поцелуе — как раз когда Обжора Джо, бесцельно слонявшийся по квартире, не постучав, отворил дверь, чтобы предложить Йоссариану отправиться с ним на поиски девочек. Увидев их, он остолбенел, но тут же опомнился и стремительно выскочил за дверь. Йоссариан еще стремительней выскочил из кровати и стал орать Лючане, чтоб она немедленно одевалась. Лючана огорошенно молчала и не двигалась. Тогда он рывком выволок ее за руку из-под одеяла и толкнул к стулу, на который она повесила свою одежду, а сам метнулся к двери и попытался захлопнуть ее перед носом у Обжоры Джо, уже подбегавшего к ней по коридору с фотоаппаратом в руках. Но тот успел выставить вперед ступню, и дверь не захлопнулась. — Пустите меня! — судорожно извиваясь и корчась, возопил он. — Пустите меня! — Его надрывные вопли огласились нотками истошной мольбы. Потом он умолк и замер, глядя в щель на Йоссариана с обольстительной, как ему казалось, улыбкой. — Моя не Обжора Джо, — пылко объявил он. — Моя великий фотограф из шикарный американский журнал. «Лайф» знаешь? Шикарный большой снимок на шикарная большая обложка! Пусти, Йоссариан, и я сделаю из тебя шикарная большая кинозвезда. Голливуд знаешь? Много-много чав-чав! Много-много чпок-чпок! Тут Обжора Джо на мгновение отступил, чтобы сфотографировать одевающуюся Лючану, и Йоссариан захлопнул дверь. Обжора Джо с маниакальным неистовством набросился на прочную деревянную преграду, потом ненадолго притих для мобилизации всех своих сил, а потом с новым неистовством ринулся вперед. В перерывах между атаками Йоссариан исхитрился натянуть на себя одежду. Лючана тоже надела свое зелёное платье, и при мысли о том, что она исчезает под платьем навеки, Йоссариана охватило жалобное отчаяние. Он поманил ее к себе и страстно обнял. В ответ она всем телом прильнула к нему и замерла. Йоссариан принялся романтически целовать ее закрытые глаза, и она уже чувственно замурлыкала, когда Обжора Джо, собрав последние силы, снова обрушил свое тщедушное тело на дверь и едва не сбил их с ног. Йоссариан оттолкнул Лючану и бешено заорал: — Vite! Vite![21] Запихивайся в свое шмотье! — Про что это ты треплешься? — удивленно спросила Лючана. — Скорей! Да скорей же! Одевайся, тебе говорят! — Stupido! — огрызнулась она. — Vite — это по-французски. А по-итальянски — subito. Понимаешь? — Si, si. Понимаю. Subito! Скорей! — Si, si, — послушно откликнулась она и побежала надевать сережки и сапожки. Обжора Джо прекратил свои бешеные атаки и принялся снимать их сквозь дверь — Йоссариан явственно слышал щелканье фотозатвора. Когда они оба оделись, он подождал нового натиска и резко распахнул дверь. Обжора Джо стремительно ввалился в комнату и плюхнулся на пол, будто лягушка. Йоссариан торопливо проскользнул мимо него к выходу и, ведя за собой Лючану, поспешно выбрался из квартиры на лестницу. С дробным стуком и громким хохотом устремились они по ступеням вниз, изнеможенно склоняя друг к другу головы, когда у них перехватывало от смеха дыхание и они на секунду приостанавливались, чтобы прийти в себя. Внизу им встретился Нетли, и они мигом перестали смеяться. Он был осунувшийся, чумазый и несчастный. Галстук у него съехал набок, мятая рубаха неопрятно топорщилась, а руки он засунул в карманы. Его, казалось, унизили и довели до отчаяния. — В чем дело, парень? — сочувственно спросил Йоссариан. — Да опять я, понимаешь, промотался, — со смущенной и горестной улыбкой ответил Нетли. — Просто не знаю, что мне теперь делать. Йоссариан тоже не знал. Нетли провел последние тридцать два часа — по двадцать долларов за час — со своей любимой бесчувственной шлюхой, истратив до последнего гроша и собственное офицерское жалованье, и все деньги, которые присылал ему ежемесячно его богатый щедрый отец. А это значило, что он не сможет проводить с ней время. Она запрещала ему идти рядом, когда подыскивала на улицах других клиентов-военных, и впадала в ярость, заметив, что он тащится за ней поодаль. Он, конечно, мог дежурить возле ее жилья, но у него не было уверенности, что она туда вернется. Да она и не разрешила бы ему к ней зайти, если б он не заплатил. Секс без оплаты ее не интересовал. Нетли, впрочем, хотел просто увериться, что она не подцепила какого-нибудь его знакомого или совсем уж грязного поганца. Капитан Гнус, например, всегда покупал ее, оказавшись в Риме, чтобы травить потом Нетли рассказами о том, как он с ней спал и какие унизительные непотребства заставлял ее совершать. Лючану растрогал несчастный Нетли, но на улице она снова жизнерадостно расхохоталась, потому что с неба ласково светило ясное солнышко, а вывесившийся из окошка Обжора Джо потешно зазывал их вернуться и раздеться, утверждая, что он фотограф из журнала «Лайф». Лючана весело топала по асфальту каблучками и тащила за собой Йоссариана с той же безудержно простодушной радостью, какую она излучала на танцевальной площадке, а потом каждую минуту, пока они были вместе. Йоссариан прибавил шагу и, поравнявшись с ней, обнял ее за талию, но, когда они подошли к оживленной улице, она решительно отстранилась и, вынув из сумки зеркальце, пригладила волосы и подкрасила губы. — Почему ты не попросишь у меня мой адрес и фамилию, чтоб записать их на листке бумаги и встретиться со мной, когда снова будешь в Риме? — спросила она. — А и правда, почему б тебе не дать мне свой адрес и фамилию, чтоб я их записал? — согласился Йоссариан. — Почему? — воинственно воскликнула она, сверкнув глазами и презрительно усмехнувшись. — Да потому что ты ведь небось разорвешь листок и выбросишь, как только я уйду! — С чего бы это мне его выбрасывать? — озадаченно запротестовал Йоссариан. — Про что ты, собственно, толкуешь? — Обязательно выбросишь! — упрямо повторила Лючана. — Разорвешь на мелкие клочки да и выбросишь, как только я уйду, а сам будешь потом чваниться, будто важная шишка, что вот, мол, молодая красивая девушка вроде меня спала с тобой без всяких денег. — А сколько ты хочешь денег? — спросил Йоссариан. — Stupido! — с искренним негодованием вскричала она. — Да не нужно мне от тебя никаких денег! — Она топнула ногой и гневно взмахнула рукой, так что у Йоссариана мелькнуло опасение, не собирается ли она снова треснуть его по физиономии сумкой. Но она вместо этого написала на листке бумаги свой адрес и сунула ему в руку. — Вот, — с горькой язвительностью сказала она и закусила чуть дрожащую нижнюю губу. — Значит, не забудь. Не забудь разорвать его, как только я уйду. Потом она ясно улыбнулась, на мгновение прижалась к нему, с сожалением шепнула: «Addio»[22] — и ушла. Как только она скрылась из глаз — преисполненная неосознанного достоинства и естественной грации юная великанша, — Йоссариан разорвал ее листок на мелкие клочки и отправился в другую сторону, ощущая себя до изумления важной шишкой, потому что красивая молодая девушка вроде нее спала с ним без всяких денег. Он был доволен собой, пока не осознал, безотчетно оглядевшись, что сидит за завтраком в столовой Красного Креста среди нескольких дюжин военных из самых разных стран, а Лючаны с ним нет, и неожиданно их утренняя встреча заслонила для него весь мир. Он даже подавился, сообразив, что бесповоротно потерял ее гибкое, статное, юное нагое тело вместе с обрывками записки, которую она дала ему при прощании, а он в чудовищном самодовольстве разорвал на мелкие клочки и преступно выбросил в сточную канаву. Его уже мучила острая тоска по ней. Ему хотелось остаться с нею наедине, а вокруг сидело множество безликих военных со скрипучими голосами, и, порывисто вскочив, он побежал обратно к офицерской квартире в надежде найти обрывки выброшенной записки, но их уже смыл из брандспойта поливавший улицу дворник. Ему не удалось отыскать ее тем вечером ни в ночном клубе союзнических войск, ни в шикарном душном притоне с весело щебечущими красотками и плывущими, словно по волнам, над головами посетителей деревянными подносами, на которых громоздились изысканные блюда из продуктов прямо с черного рынка. Ему даже этого притона не удалось отыскать. А ночью, когда он лежал один в своей кровати и его мучили кошмары, ему приснилось, что он снова уходит над Болоньей из-под зенитного обстрела, а за плечами у него в бомбардирской кабине устрашающе торчит гнусно ухмыльчивый Аафрей. Наутро он бросился разыскивать Лючану по всем французским конторам, которые сумел обнаружить в Риме, потому что, обещая прийти к нему перед работой, она упомянула про французскую контору, но никто не понимал там, о чем он толкует, и тогда, задерганный полубезумными самообвинениями до такой степени, что ему было страшно остановиться, он помчался, убегая от собственного страха, в солдатскую квартиру, где его утешила приземистая служанка в буром свитере, темной юбке и желтовато-зеленых трусиках, на которую он наткнулся, а вернее, упал в комнате Снегги на пятом этаже. Снегги был еще жив, и Йоссариан понял, что попал именно в его комнату, по фамилии на голубом парусиновом саквояже, об который он запнулся, рванувшись в творческом озарении бешеной муки к приземистой служанке с пыльной тряпкой в руках. Он едва не упал, и она радушно приняла его на себя и, отступая под его тяжестью, повалилась на кровать, а пыльная тряпка у нее в руке вознеслась над ними, как знамя… Когда все было кончено, он сунул ей в руку сколько-то денег, и она благодарно его обняла, и они упали на кровать, а когда все было кончено снова, он опять сунул ей в руку сколько-то денег и торопливо отступил к двери, чтобы на этот раз она уже не успела его обнять. Добравшись до офицерской квартиры, он быстро собрал свои отпускные пожитки, оставил Нетли все не истраченные во время отпуска деньги и вернулся с транспортным самолетом на Пьяносу, чтобы извиниться перед Обжорой Джо за утреннюю сцену, когда он не дал ему сфотографировать Лючану. Однако извиняться Йоссариану не пришлось, потому что Обжора Джо был в лучезарнейшем настроении без всяких извинений. Его широченная, от уха до уха, ухмылка могла значить только одно, и Йоссариану сразу стало худо. — Сорок боевых вылетов, — не дожидаясь вопроса Йоссариана, радостно объявил тот. — Полковник опять издал новый приказ. Йоссариану показалось, что его треснули пыльным вещмешком по голове. — Так у меня-то уже тридцать два, чтоб оно все провалилось, — простонал он. — Еще три вылета, и я бы свое отлетал. — Полковник требует сорок боевых вылетов, — равнодушно пожав плечами, сказал Обжора Джо. Йоссариан смел его, будто пушинку, с дороги и ринулся в госпиталь. Глава семнадцатая Солдат в белом Йоссариан ринулся в госпиталь с твердым намерением лучше проваляться там всю жизнь, чем совершить хотя бы один боевой вылет сверх своих тридцати двух. Через десять дней, когда он передумал и вернулся в эскадрилью, полковник повысил число боевых вылетов до сорока пяти, и Йоссариан ринулся обратно в госпиталь с твердым намерением лучше проваляться там всю жизнь, чем совершить хотя бы еще один вылет сверх тех шести, которые он налетал, вернувшись. Йоссариану ничего не стоило лечь в госпиталь на лечение из-за его печени и глаз, потому что врачи не могли определить, в каком состоянии у него печень, и не могли смотреть ему в глаза, когда он говорил им, в каком состоянии у него печень. Он с удовольствием терпел госпитальную жизнь, пока к нему в палату не попадал по-настоящему тяжелобольной. Его организм был настолько крепок, что он без труда переносил чью-нибудь малярию или, скажем, простуду. Тонзиллитники не причиняли ему после операции особых неудобств, а больные с удаленными геморроидальными шишками или грыжей вызывали у него легкий приступ отвращения и тошноты. Но большего он вынести не мог, и ему приходилось выписываться. Он прекрасно отдыхал в госпитале, поскольку там надо было просто лежать. Единственное, что от него требовалось, — это умирать или выздоравливать, а поскольку он поступал туда вполне здоровым, то мог тянуть с этим сколь угодно долго. В госпитале было неизмеримо лучше, чем над Болоньей или Авиньоном, особенно когда за штурвалами его самолета сидели Хьюпл с Доббзом и в хвостовом отсеке умирал Снегги. В госпитале было гораздо меньше больных, чем за его стенами, а тяжелобольные туда и вообще почти не попадали. Процент смертности был там куда ниже, чем в других местах, да и умирали там куда гигиеничней. Почти никто, например, не умирал в госпитале напрасно. Медики неплохо научились бороться со смертью, и делали это весьма профессионально. Окончательно победить ее они, конечно, не могли, но призвать к порядку умели. Она знала у них свое место. Изгнать из госпиталя ее было невозможно, но вела она себя вполне пристойно. В госпитале люди испускали дух с достоинством и без грубого, отвратительно обнаженного натурализма, столь частого в миру. Их не раздирало на куски взрывами, как Крафта или мертвеца из палатки Йоссариана, они не замерзали до смерти под ослепительным летним солнцем, подобно Снегги, который замерз до смерти, выплеснув на Йоссариана все, что у него было сокровенного, в хвостовом отсеке самолета. — Мне холодно, — стонал Снегги. — Мне холодно. — Ничего, ничего, — пытался утешить его Йоссариан. — Ничего, ничего. Под присмотром врачей люди не исчезали таинственным образом в прозрачном облачке, как Клевинджер, и не рассеивались над землей прахом при артобстреле. Их не сжигали молнии, не гробили обвалы в горах, не рубили на куски заводские механизмы. Их не убивали грабители, не приканчивали насильники, не запарывали ножами друзья или враги, не расчленяли топорами дети или родители, не уничтожали беспощадные природные катаклизмы, мор, обжорство и голод. Люди благопристойно исходили кровью на операционных столах или смирно задыхались, получив кислородную подушку. У них не было обыкновения играть в коварную игру «утром здесь — к ночи там» или бесследно исчезать прямо на глазах, как за пределами госпиталя, им не грозили гибельные наводнения и смертельные засухи. Дети здесь не попадали под грузовики, не задыхались в родительских холодильниках или, с помощью родителей, в собственных колыбелях. Никто не умирал от зверских побоев. Никто не совал голову в духовку газовой плиты, предварительно открыв газ, не кидался под колеса поездов подземки и не выпрыгивал из окон гостиниц, чтобы устремиться к земле с ускорением тридцать два фута в секунду за секунду и публично шмякнуться на тротуар, подобно розовато-кровавому, облепленному человечьими волосами куску клубничного мороженого, из которого криво торчат перешибленные кости. Все это частенько заставляло Йоссариана прятаться в госпиталь, хотя и там, конечно, отнюдь не все ему нравилось. Госпитальные порядки, если им подчиняться, надоедливо и порой совершенно бессмысленно ограничивали его свободу, а врачебная помощь нередко оборачивалась бестактной назойливостью. Поскольку госпиталь предназначался для больных и раненых, Йоссариан не всегда мог рассчитывать на молодых приятных соседей по палате, да и с развлечениями в госпитале было негусто. Кроме того, приходилось признать, что чем дольше длилась война, тем хуже становилась госпитальная жизнь, а по мере приближения к передовой с ее боевыми мерзостями катастрофически ухудшались и пациенты. Они делались все увечней и увечней, а завершил этот неостановимый процесс, когда Йоссариан очередной раз удрал на лечение, солдат в белом, который по состоянию здоровья мог только умирать, что он вскоре и сделал. Это был горизонтальный марлево-гипсовый кокон с темной дырой, под которой предполагался рот, и медсестры мисс Крэймер и мисс Даккит украшали его два раза в день термометром, пока однажды вечером мисс Крэймер не обнаружила, посмотрев на термометр, что украшение ему больше ни к чему, поскольку он умер. Теперь-то Йоссариан считал, оглядываясь назад, что солдат в белом отправился на тот свет по вине мисс Крэймер, а не техасца, ведь если б она не доложила, глянув на термометр, о своем открытии врачам, то солдат в белом мог бы по-прежнему лежать на койке, загипсованный и упрятанный в бинты от макушки до кончиков пальцев на странных негнущихся и бесполезных руках и ногах, которые были задраны у плечей и бедер к потолку с помощью стальных тросов и поразительно длинных свинцовых противовесов, угрожающе застывших над неподвижным туловом. Возможно, такое существование не походило на полнокровную жизнь, но другой у него не было, и мисс Крэймер, по мнению Йоссариана, едва ли имела право решать, как с ней поступить. Солдат в белом напоминал неразвернутый рулон бинта с дырой или осколок мола на мелководье в порту с кривым обломком цинковой трубы. Он был водворен к ним под покровом ночи, тайком, и все, кроме техасца, с сочувственным отвращением старались его не замечать. Они собирались в дальнем углу палаты и негромко, но возмущенно негодовали, судача о нем, потому что он был оскорбительным и недопустимо ярким напоминанием о тошнотворной правде, которая вызывала у них болезненную ненависть. Больше всего они опасались его стонов. — Я просто не знаю, что сделаю, если он начнет стонать, — горестно говорил лихой летчик-истребитель с золотистыми усиками. — Его ведь и ночь, наверно, не уймет, потому что как он определит время? Пока солдат в белом лежал у них в палате, он не издал ни звука. Размухренная круглая дыра над его ртом без каких бы то ни было признаков губ, десен, зубов или языка казалась бездонной и непроглядно-черной. Близко, правда, подходил к нему только душевный техасец, который подходил к нему несколько раз на дню, чтобы поболтать про добавочные голоса для достойных избирателей, и неизменно начинал разговор с двух дежурных фраз: «Ну так что, парень, скажешь? Как жизнь?» Остальные пациенты в вельветовых госпитальных халатах и заношенных фланелевых пижамах избегали их обоих, мрачно раздумывая про себя, кем был солдат в белом, почему он к ним попал и как выглядел под гипсовой оболочкой. — Он в полном порядке, ребята, — бодро объявлял им техасец после очередного дружеского визита. — Вы по внешности-то не судите, внутри он прекрасный парень. Ему просто неудобно из-за того, что он с вами незнаком и не может поговорить. А вы бы подошли сами да и представились. Он ведь вас не укусит. — Что за хрень ты нам тут несешь? — угрюмо спросил его однажды Дэнбар. — Он же ничего не соображает. — Прекрасно соображает. С ним же все в порядке. И он вовсе не дурак. — По-твоему, он тебя слышит? — Не знаю, слышит он меня или нет, но прекрасно понимает, про что я толкую. — Ну а дыра-то у него надо ртом действует? — Вот уж дурацкий вопрос, — обеспокоенно сказал техасец. — А если не действует, так откуда ты знаешь, что он дышит? — И почему это именно он? — Есть у него прокладка между гипсом и глазами? — Шевелит он когда-нибудь пальцами на руках или ногах? — Ну что опять за дурацкие вопросы? — с растущим беспокойством пробормотал техасец. — Вы что, ребята, сдурели или отроду пустомели? Вам бы подойти да и познакомиться с ним — он же прекрасный парень! Солдат в белом больше походил на стерилизованную мумию, чем на прекрасного парня. Мисс Крэймер и мисс Даккит содержали его в идеальной чистоте. Они чистили ему бинты щеточкой и дезинфицировали гипсовые доспехи мыльной водой, а темную цинковую трубку доводили до глянцевого блеска с помощью пасты для полировки металла. Они протирали влажными полотенцами черные резиновые шланги, ведущие к двум закрытым стеклянным сосудам — у тумбочки и на высокой специальной стойке возле кровати, — один из которых, верхний, наполнял солдата в белом через отверстие на руке в бинтах прозрачной жидкостью, а другой, нижний, стоящий у тумбочки на полу и почти незаметный, служил для стока. Стеклянные сосуды были всегда хрустально чистыми. Обе медсестры гордились солдатом в белом, словно домашней утварью. Особенной заботливостью отличалась мисс Крэймер, хорошо сложенная, не возбуждающая желаний девушка с милым, цветущим и мило интересным лицом. У нее был правильный носик, а на искрящихся румянцем щеках красовались очаровательные, ненавистные Йоссариану веснушки. Она сердечно сочувствовала солдату в белом. Ее огромные, добродетельно-голубые глаза очень часто, но всегда совершенно неожиданно источали гигантские слезы, что вызывало у Йоссариана ядовитую злобу. — Ну и какой же умник вам сказал, что внутри там кто-нибудь есть? — спрашивал он мисс Крэймер. — Не смейте так со мной разговаривать! — возмущенно отзывалась она. — И все же кто вам сказал-то? — не отставал Йоссариан. — И почему вы думаете, что там именно он? — Кто «он»? — Да тот, кого упрятали под этот гипсовый панцирь. Может, вы и рыдаете-то вовсе не о нем. Откуда у вас уверенность, что он живой? — А вы чудовище! Ложитесь немедленно на койку и прекратите отпускать про него ваши шуточки. — Так я вовсе не шучу. Там же может быть кто угодно. Например, Трупп. — О чем вы говорите? — Голос у мисс Крэймер дрожал. — Да-да, вполне вероятно, что это мертвец. — Какой такой мертвец? — Мертвец из моей палатки, от которого никто меня не может избавить. Про него известно только, что он Трупп. — Скажите ему, чтоб он прекратил говорить такие ужасы! — повернув побледневшее лицо к Дэнбару, взмолилась мисс Крэймер. — Возможно, там вообще никого нет, — с готовностью пришел ей на помощь Дэнбар. — Возможно, эти бинты принесли сюда ради шутки. — Вы сумасшедшие! — крикнула, со страхом отступая, мисс Крэймер. — Оба сумасшедшие! Появившаяся в это мгновение мисс Даккит разогнала их по своим койкам, а мисс Крэймер поменяла солдату в белом прозрачные сосуды. Менять ему сосуды было совсем не трудно, потому что одна и та же прозрачная жидкость снова и снова вливалась в него изо дня в день. Когда верхний сосуд почти пустел, нижний наполнялся почти до краев, и надо было, отсоединив шланги, быстро поменять их местами, чтобы вливание продолжалось непрерывно. Поменять солдату в белом сосуды было нетрудно — что и делали медсестры приблизительно через каждый час или около того, — трудно было без удивления на это смотреть. — Почему бы им не соединить сосуды напрямик? — поинтересовался однажды артиллерийский капитан, с которым Йоссариан отказался играть в шахматы. — Для чего им нужен переходник? — Хотел бы я знать, чем он это заслужил? — грустно спросил младший лейтенант с укусом комара на заднице и малярийной инфекцией в крови, когда мисс Крэймер, посмотрев на градусник, обнаружила, что солдат в белом умер. — Наверно, согласием воевать, — предположил летчик-истребитель с золотистыми усиками. — Мы все согласились воевать, — напомнил ему Дэнбар. — Так об этом-то я и говорю! — воскликнул младший лейтенант с малярийной инфекцией в крови. — Почему именно он? Где тут, спрашивается, логика наград и наказаний? Возьмите, к примеру, меня. Если б за пять минут наслаждения я подхватил сифилис или триппер, а не эту проклятую малярию, тогда, пожалуй, можно было бы говорить про справедливость. А малярия-то здесь при чем? Вы только подумайте — малярия как возмездие за блуд! — Младший лейтенант в немом изумлении покачал головой. — Или взять меня, — включился Йоссариан. — Я вышел однажды вечером в Марракеше из палатки, чтобы купить себе плитку шоколада с орехами, и подхватил предназначенный тебе триппер, когда девица из Женского вспомогательного батальона, которую я раньше никогда не видел, заманила меня в лес. Мне хотелось шоколаду, а что я получил? — Да, похоже, ты действительно подхватил мой триппер, — согласился младший лейтенант. — Но ведь и я мучаюсь чьей-то чужой малярией. Хотелось бы мне, чтоб хоть раз все стало на свои места и каждый получил по заслугам. Тогда нам было бы, наверно, легче примириться с этим миром. — А мне достались чьи-то чужие триста тысяч долларов, — признался лихой летчик-истребитель с золотистыми усиками. — Я всю жизнь валял дурака. Кое-как кончил колледж и с тех пор только тем и занимался, что морочил головы милым девочкам, которые надеялись превратить меня в хорошего мужа. Я всегда плевал на честолюбие. И все, что мне нужно после войны, — это жениться на девочке, у которой будет больше денег, чем у меня, и морочить потом головы другим милым девочкам — важно только, чтоб их было как можно больше. А триста тысяч долларов оставил мне, еще до моего рождения, дед, наживший состояние на торговле всяким дерьмом в международном масштабе. Я знаю, что получил эти деньги не по праву, но лучше удавлюсь, чем кому-нибудь их отдам. И все же интересно, кто на самом-то деле их заслужил? — Возможно, мой отец, — сказал Дэнбар. — Он всю жизнь вкалывал до седьмого пота и не мог послать нам с сестрой ни цента, когда мы учились в колледже. Он уже умер, так что оставь свои деньги при себе. — Может, если б мы узнали, кто заслужил мою малярию, все бы постепенно распуталось? Мне-то она ничуть не мешает — какая разница, на чем косить? Но я просто чувствую, что совершается несправедливость. Почему, собственно, меня должна донимать чья-то чужая малярия, а тебя — мой триппер? — Если б только триппер, — сказал Йоссариан. — Я ведь из-за твоего триппера должен летать на боевые задания, пока меня не убьют. — Ну вот, еще того хуже. Какая же в этом, к черту, справедливость? — У меня был приятель Клевинджер, который утверждал две с половиной недели назад, что видит в этом высшую справедливость. — Вот она, высшая справедливость, — расхохотавшись и даже хлопая от удовольствия в ладоши, сказал тогда Клевинджер. — Мне часто вспоминается Еврипидов «Ипполит», где рассказывается, как распущенность Тезея обернулась изуверским аскетизмом у его сына, что и привело к трагедии, которая всех их погубила. А этот твой эпизод с девицей из ЖВБ должен убедить тебя по крайней мере, что блуд — великое зло. — Он убедил меня, что шоколад — великое зло. — Неужели тебе непонятно, что в твоих несчастьях ты сам отчасти и виноват? — с нескрываемым удовлетворением продолжал Клевинджер. — Если б ты не провалялся десять дней в североафриканском госпитале с дурной болезнью, то тебе, вполне вероятно, удалось бы совершить двадцать пять боевых вылетов и отправиться домой до гибели полковника Неверса, и Кошкарт не успел бы тебя задержать. — Ну а ты? — осведомился Йоссариан. — На тебя-то за что сыплются мои несчастья, если ты не подхватывал, как я, дурную болезнь? — Не знаю, — с оттенком шутовской тревоги признался Клевинджер. — Возможно, я совершил когда-то что-нибудь очень дурное. — И ты действительно в это веришь? — Да нет, конечно, — рассмеявшись, ответил Клевинджер. — Мне просто хотелось тебя немного подразнить. Вокруг Йоссариана кишели смертельные враги. Гитлер, Муссолини и Тодзио, например, которые требовали от своих солдат, чтобы он был убит. Или лейтенант Шайскопф, одержимый убийственными для курсантов марш-парадами, и обрюзгший усастый полковник, с его кровожадной жаждой всех покарать, — оба они тоже хотели, чтобы он погиб. К тому же, безусловно, стремились Эпплби, Хавермейер, Гнус и Корн, мисс Крэймер и мисс Даккит, желавшие, как он считал, ему смерти, техасец и обэпэшник, про которых сомневаться уж точно не приходилось, вражеские солдаты и отечественные коммерсанты, зенитчики и буфетчики, летчики и лакеи, грабители, кондукторы и водители во всем мире, патриоты, предатели, линчеватели и злопыхатели — все они норовили сжить его со свету. Именно эту тайну — что все желают ему смерти — выплеснул на него Снегги во время бомбардировки Авиньона, разбрызгав свое сокровенное естество по всей кабине. Йоссариану угрожали гибелью собственные лимфатические железы, красные кровяные шарики, почки и печень. Он не был застрахован от малокровия и белокровия, от опухоли мозга, рассеянного склероза и прогрессирующего паралича. Существовали болезни кожи, костей, легких, кишечника и сердца. Существовали заболевания рук и ног, шеи и головы, спины, живота, груди и промежности, не говоря уж о носе, глазах, зубах и ушах. Существовала даже ногтоеда. Миллионы клеток, добросовестно окисляясь, без устали работали в нем, словно трудолюбивые муравьи, чтобы он был жив и здоров, но каждая из них могла в любую секунду стать предательницей и убийцей. На свете существовало такое великое множество болезней, что только воистину больной, как у Йоссариана или Обжоры Джо, рассудок мог столь часто обращаться к этому и оставаться жизнеспособным. Обжора Джо составил список смертельных болезней, расположив их в алфавитном порядке, чтобы без промедления находить ту, которая, на его взгляд, угрожала ему в данный момент. Он очень расстраивался, если болезнь оказывалась не на месте или если список его долго не пополнялся, и в холодном поту бежал за помощью к доктору Дейнике. — Расскажи ему про опухоль Юинга, — предложил Йоссариан, когда доктор Дейника решил посоветоваться с ним, чем помочь Обжоре Джо, — и добавь, пожалуй, меланому. Обжора Джо обожает затяжные недуги, но молниеносно смертельные любит еще больше. Доктор Дейника уважительно вслушивался в незнакомые ему названия. — Откуда ты знаешь столько редчайших болезней? — с острым интересом профессионала спросил он. — А я наткнулся на них, листая в госпитале журнал «Коротко обо всем». Йоссариану приходилось опасаться столь многих недугов, что его нередко одолевало искушение навсегда залечь в госпиталь, обложиться кислородными подушками и отгородиться от мира заслоном из медиков — медсестры и врача по внутренним болезням с лекарствами на любой случай по одну сторону койки, а хирург со скальпелем наготове по другую. Случись у него, к примеру, острое расширение аорты, как его спасут, если он окажется за пределами госпиталя? В госпитале Йоссариан чувствовал себя гораздо спокойней, чем где бы то ни было, хотя хирургов с их скальпелями ненавидел гораздо сильнее, чем кого бы то ни было. В госпитале он мог истошно заорать, и люди кинулись бы к нему на помощь — сумели бы они его спасти или нет, это уж другое дело, — а начни он за пределами госпиталя орать о том, про что каждый разумный человек должен орать на весь мир, и его немедленно упекли бы в тюрьму или в госпиталь. Первое, о чем Йоссариану хотелось истошно заорать на весь мир, был хирург со скальпелем, который почти наверняка был уготован и ему самому, и всякому, кто исхитрился одолеть порядочную часть дороги к смерти. Он опасался, что не сумеет вовремя распознать первый приступ озноба, лихорадки, колотья, судорог, одышки, посинения, потери памяти, ориентировки или сознания, когда наступит неизбежное начало неизбежного конца. Он опасался, что доктор Дейника опять откажется ему помочь, когда выпрыгнул через окно из палатки майора Майора, и его опасения полностью подтвердились. — Ты думаешь, у тебя есть основания чего-нибудь опасаться? — с укором спросил его доктор Дейника, на мгновение приподняв свою всегда опущенную стерильно-прилизанную голову с темными волосами, бледным лицом и горестно слезящимися глазами. — А что же тогда сказать обо мне? Мое бесценное профессиональное мастерство бессмысленно пропадает на этом вшивом островке, пока другие врачи вовсю наживаются. Думаешь, мне приятно сидеть тут день за днем без всякой возможности тебе помочь? Мне было бы не так тяжко, если б я сидел, без всякой возможности помочь, где-нибудь в Штатах или, например, в Риме. Но мне и здесь трудно тебе отказывать. — Сколько раз можно повторять одно и то же? — уныло вымолвил доктор Дейника. — Не могу я освободить тебя от полетов. — Нет, можешь. Майор Майор сказал, что только ты один в эскадрилье и можешь. Доктор Дейника не поверил своим ушам. — Майор Майор сказал тебе об этом? Когда? — Когда я поймал его в железнодорожной траншее. — И он сказал тебе об этом? В траншее? — Он сказал мне об этом у себя в служебном закутке, когда мы вылезли из траншеи и запрыгнули к нему в палатку через окно. Но он просил меня никому не говорить, что он мне об этом сказал, а значит, и ты держи язык за зубами, ладно? — Грязный лживый интриган! — вскричал доктор Дейника. — Ну кто его уполномочивал трепаться? А сказал он, как я могу освободить тебя от полетов? — Ты должен написать бумажку с указанием, что у меня возможен нервный срыв, и отослать ее в штаб полка. Доктор Стаббз постоянно освобождает людей от полетов, так почему бы тебе не последовать хоть раз его примеру? — Ну, освобождает он их от полетов, и что потом? — со злобным ехидством осведомился доктор Дейника. — Разве им дают уехать домой? Их возвращают в строй, а доктора Стаббза норовят сжить со свету. Разумеется, я могу написать бумажку, что ты не в состоянии летать. Но есть одна закавыка. — Поправка-22? — Разумеется, она. Если я освобожу тебя, штаб полка должен утвердить мое решение, а этого не будет. Они возвратят тебя в строй — и что, ты думаешь, сделают потом со мной? Пошлют, скорее всего, на Тихий океан. Нет уж, спасибо. Я не желаю из-за тебя рисковать. — А может, все же попробовать? — продолжал упрашивать Йоссариан. — Медом тебе, что ли, намазали Пьяносу? — Пьяноса мне хуже горькой редьки. Но все-таки лучше, чем Тихий океан. Меня не испугала бы какая-нибудь цивилизованная дыра, где я смог бы иногда заработать доллар-другой абортами. А на тихоокеанских островах есть только джунгли, дожди да сырые ветры. Я там сгнию. — Ты и здесь гниешь. — Гнию? — злобно вскинулся доктор Дейника. — Смотри, как бы тебе самому не сгнить в земле еще до окончания войны, а я-то, даст бог, выживу. — Так про это я и говорю, будь оно все проклято! — воскликнул Йоссариан. — Ты же можешь спасти мне жизнь! — Не мое это дело — спасать жизни, — огрызнулся доктор Дейника. — А какое у тебя дело? — Откуда я знаю, какое у меня дело! Мне с юности долдонили, что главное дело в нашей профессии — это свято соблюдать профессиональную этику и не давать показаний против других врачей. Послушай-ка, уж не думаешь ли ты, что только тебе угрожает опасность? Я вот, например, до сих пор не могу добиться от этих двух шарлатанов, которые пристроились у меня работать, что именно со мной неладно. — Может, у тебя опухоль Юинга? — саркастически пробормотал Йоссариан. — Ты думаешь? — в ужасе вскричал доктор Дейника. — Некогда мне об этом думать, — отрезал Йоссариан. — Я вот думаю, что откажусь от боевых вылетов. Не расстреляют же меня за это, как ты считаешь? Я летал на бомбардировку пятьдесят один раз. — А почему б тебе не дотянуть до пятидесяти пяти и потом уж поставить точку? — предложил доктор Дейника. — Ты ведь еще ни разу не отлетал положенное, даром что постоянно собачишься. — Да разве тут отлетаешь положенное, если всякий раз, как я приближаюсь к концу, полковник набавляет? — Ты не можешь налетать положенное из-за непрерывных отлучек то в госпиталь, то в Рим. Тебе было бы гораздо легче стоять на своем, если б ты совершил пятьдесят пять вылетов, а потом уж уперся. Тогда, может, я и подумал бы, чем тебе помочь. — Ты обещаешь? — Обещаю. — А что ты обещаешь? — Я обещаю, что подумаю, чем тебе помочь, если ты совершишь пятьдесят пять боевых вылетов и уговоришь Маквота снова записать меня в бортовой журнал, чтобы мне заплатили летную надбавку без всяких полетов. Я боюсь летать, понимаешь? Читал ты об аварии самолета в Айдахо три недели назад? Шестеро убитых. Это какой-то ужас! Просто не понимаю, почему они так хотят загнать меня каждый раз на четыре часа в самолет, чтобы выдать мне летную надбавку. У меня и без того уйма тревог, не могу я еще тревожиться, что мне придет конец, когда угробится самолет. — Я тоже тревожусь, что мне придет конец, когда угробится самолет, — заметил Йоссариан. — Не ты один. — Да, но меня еще тревожит моя опухоль Юинга, — с горестной гордостью напомнил ему доктор Дейника. — Как ты думаешь, не поэтому ли у меня постоянный насморк и озноб? Попробуй-ка, прощупывается у меня пульс? Йоссариана тревожила не только опухоль Юинга, но еще и меланома. Гибель подстерегала его со всех сторон, и уберечься от нее, даже при самой чуткой осмотрительности, было невозможно. Когда он размышлял об угрожавших ему смертельных болезнях и гибельных случайностях, его поражало, что он до сих пор жив и здоров. Это было чудо. Всякий новый день приносил новые опасности. А ему тем не менее удалось дожить до двадцати восьми лет. Глава восемнадцатая Солдат, у которого двоилось в глазах Йоссариан был здоров благодаря подвижному образу жизни, свежему воздуху и активному отдыху в спортивном коллективе; чтобы избавиться от всего этого, он и решил впервые залечь в госпиталь. Однажды утром, когда инструктор по физкультуре в Лауэри-Филде приказал курсантам выходить на зарядку, Йоссариан отправился в санчасть и пожаловался на боли в правом боку. — Гони его, — сказал капралу дежурный врач, разгадывавший кроссворд. — Мы не можем его выгнать, — отозвался капрал. — По новой инструкции всех, кто жалуется на боли в области живота, надо держать под наблюдением не меньше пяти суток, потому что, когда их выгоняешь, они мрут, симулянты несчастные, как мухи. — Ну-ну, — пробормотал, не отрываясь от кроссворда, дежурный врач. — Стало быть, гони его через пять дней. У Йоссариана отобрали одежду и водворили его в госпитальную палату, где он превосходно проводил время, если никто из его соседей не храпел. Наутро молодой и внимательный практикант-англичанин обратился к нему с вопросом о его печени. — По-моему, у меня аппендицит, — сказал Йоссариан. — Аппендицит — это чепуха, — авторитетно объявил ему практикант. — С аппендицитом вы у нас не задержитесь — прооперируем и быстренько отправим обратно в часть. А вот с печенью вы могли бы надолго здесь застрять. Ведь мы практически ни черта не знаем про печень. Нам точно известно, что она существует, и мы неплохо осведомлены, какие у нее функции, когда она функционирует нормально. Но на этом наши знания кончаются. Что такое, в сущности, печень? Мой отец, например, умер от рака печени и прекрасно себя чувствовал, пока она его не убила. Он так и дожил до смерти без всяких болезненных ощущений. Меня это в какой-то степени удручало, потому что я его ненавидел. Эдипов, понимаете ли, комплекс. — А чем здесь должен заниматься английский военный врач? — поинтересовался Йоссариан. — Об этом я расскажу вам завтра утром, — посмеиваясь, ответил ему практикант. — А вы пока выбросьте этот дурацкий пузырь со льдом, чтоб не умереть, чего доброго, от воспаления легких. Йоссариан ни разу его больше не видел. Это была одна из чудесных особенностей госпиталя — Йоссариан никогда не встречался дважды с одним и тем же врачом. Они бесследно исчезали после первого визита. На другой день к его койке подошла группа врачей, которых он раньше никогда не видел, с вопросом о его аппендиксе. — С аппендиксом у меня все в порядке, — сообщил им Йоссариан. — Мой доктор объяснил мне вчера, что у меня печень. — Возможно, это печень, — решил старший из вновь прибывших врачей. — Что у него с количеством лейкоцитов и эритроцитов? — Ему не делали количественный анализ крови. — Пусть сделают незамедлительно. Мы должны быть крайне осторожны с пациентом в его состоянии. Нам надо иметь прикрытие на случай летального исхода. — Он записал что-то в свой блокнот и обратился к Йоссариану: — Не забывайте про пузырь со льдом. Это очень важно. — У меня нет пузыря со льдом. — Так получите его. А впрочем, он наверняка где-нибудь здесь лежит. И дайте нам знать, если боль станет нестерпимой. Через десять дней к Йоссариану подошла группа незнакомых ему врачей с убийственной новостью — он был совершенно здоров и подлежал выписке. Но в последний момент его спас сосед по палате, у которого двоилось в глазах. Он вдруг сел на своей койке и пронзительно вскрикнул: — У меня двоится в глазах! Палатная медсестра испуганно взвизгнула, а санитарка упала в обморок. Со всех сторон к больному кинулись врачи, держа наготове шприцы, рефлекторы, клистирные трубки, резиновые молотки и вибрамассажеры. Кроме того, они вкатили в палату множество замысловатых приборов на колесах. Сложные заболевания были в госпитале редкостью, и врачи-специалисты, переругиваясь, окружили интересного пациента плотной толпой, причем задние раздраженно кричали передним, чтобы те поторапливались и уступили им место. Вскоре явился высоколобый полковник в очках с роговой оправой, чтобы поставить диагноз. — Это менингит! — с пафосом объявил он, торопливо оттолкнув своих коллег. — Хотя у меня нет ни малейших оснований так считать. — А тогда не лучше ли считать, что это, скажем, острый нефрит? — вкрадчиво улыбаясь, предложил врач в чине майора. — Не лучше, — отрезал полковник. — Я специалист по менингитам и не уступлю своего больного всяким ретивым почечникам. За мною право первенства — я раньше всех поставил диагноз. В конце концов, однако, врачи приняли совместное решение. Они решили, что им неясно, чем болен солдат, у которого двоится в глазах, и наложили на его соседей по палате двухнедельный карантин, а его самого перевели в изолятор. День благодарения Йоссариан благополучно и бестревожно провел в госпитале. Ему не очень понравилось, что на обед им дали индейку, но индейка понравилась. Это был самый благонамеренный День благодарения в его жизни, и он дал обет всегда затворяться на этот день в госпиталь. А нарушил он свой обет на будущий год, коротая благодарственный праздник в гостиничном номере с женой лейтенанта Шайскопфа, на которой красовались по такому случаю солдатские браслеты Дори Дамс и которая нравоучительно корила его за циничную неблагодарность, хотя считала себя последовательной атеисткой. — Я не верую, быть может, еще тверже, чем ты, — с гордостью сказала она Йоссариану, — и, однако, чувствую, что мы должны ощущать благодарность, которую было бы глупо скрывать. — А за что, собственно, я должен ощущать благодарность? — равнодушно отозвался Йоссариан. — Попробуй-ка приведи мне хоть один пример. — Ну… — Жена лейтенанта Шайскопфа на мгновение задумалась, но сразу нашлась: — Например, за меня. — Вот уж действительно, — глумливо сказал Йоссариан. — Ты не благодарен за меня судьбе? — с удивлением вздернув брови, спросила она. И, сразу же нахмурившись, оскорбленно сказала: — А мне, между прочим, вовсе не обязательно с тобой спать. У меня в распоряжении целая рота курсантов моего мужа, и любой из них почтет за счастье спать с женой командира, чтобы получить дополнительный стимул к выполнению долга. Йоссариан решил сменить тему разговора. — Ты подменяешь тему разговора, — дипломатично сказал он. — Готов поспорить, что на каждое событие, за которое мне нужно быть благодарным, приходится по крайней мере два, которые можно только проклинать. — Ты должен быть благодарен за меня. — Я и благодарен, милая, не волнуйся. Но при этом я проклинаю потерю Дори Даме. А разве сотни других девушек и женщин, которых я увижу за свою короткую жизнь, но не смогу уложить к себе в постель, не адское проклятие для меня? — Будь благодарен за хорошее здоровье. — Которое обязательно испортится. — Будь благодарен за жизнь. — Которую неминуемо оборвет смерть. — Все могло быть гораздо хуже! — пылко вскричала она. — И в тысячу раз лучше! — горячо возразил он. — У тебя всякий раз находится только одно возражение. А ты говорил про два. — И не уверяй меня, — пропустив ее последние слова мимо ушей, наседал Йоссариан, — что пути господни неисповедимы. Очень даже исповедимы. Он же постоянно над нами издевается. В эту сторону все его пути и ведут. А может, он и вообще про нас позабыл. Ведь если верить людям, то бог у них — неуклюжий, бездарный, злобный, грубый, самодовольный и тщеславный плебей! Господи, ну можно ли преклоняться перед всевышним, который в своем божественном произволении сотворил мир, где гниют зубы и текут из носа сопли? Что за извращенный и злоехидный рассудок обрек стариков на недержание кала? И зачем он создал боль? — Боль? — победно подхватила жена лейтенанта Шайскопфа. — Боль человеку необходима. Как симптом болезни. — А кто создал болезни? — подхватил в свою очередь Йоссариан. Он язвительно рассмеялся. — Да-да, боль нам дана по великому милосердию его. А почему б ему не снабдить нас вместо боли сигнальным колокольчиком? Или индивидуальным — для каждого человека — небесным хором? Или красно-синим сигнализатором из неоновых трубочек во лбу? Любой фабрикант музыкальных автоматов справился бы с этой пустяковой задачей без всякого труда. А почему не справился он? — Люди выглядели бы очень глупо с красными трубочками во лбу. — Зато они прекрасно выглядят, когда корчатся от боли или бессмысленно костенеют под наркозом, правда? Вот уж поистине вселенская бездарность! Просто диву даешься, как при его-то возможностях он исхитрился сотворить столь ничтожное безобразие вместо мира, — это же абсолютная сверхъестественная недееспособность! Он явно никогда не кормился своей работой. Да ни один уважающий себя работодатель не взял бы его даже на самую мизерную должность. Жена лейтенанта Шайскопфа стала пепельно-серой и, зачарованно глядя ему в глаза, слушала его с боязливой тревогой. — Ты бы лучше не говорил о нем так, — враждебно и укоризненно прошептала она. — Он ведь может тебя покарать. — А то он меня не карает! — возмущенно фыркнул Йоссариан. — Мы не должны, знаешь ли, все ему спускать. Да-да, нельзя безвозмездно спускать наши горести. Когда-нибудь я обязательно потребую у него расплаты. И я даже знаю — когда. В Судный день. Вот-вот, именно тогда я окажусь достаточно близко, чтобы ухватить этого бездарного плебея за горло и… — Прекрати! — взвизгнула жена лейтенанта Шайскопфа и принялась неумело колотить Йоссариана кулаками по голове. — Прекрати! Прекрати! Прекрати! — взвизгивала она. Йоссариан прикрыл голову рукой, но она продолжала истерично колотить его по руке, и тогда, решительно ухватив ее за запястья, он потянул ее вниз, уложил рядом с собой и удивленно спросил: — Да какого черта ты так взъерепенилась? — Ему даже стало ее немного жалко. — Я ведь думал, что ты и правда неверующая. — Неверующая, — всхлипнула она и злобно разрыдалась. — Так ведь тот бог, в которого я не верую, — он же хороший бог, справедливый бог, милосердный бог, а не глупый и жестокий и гнусный, как у тебя. Йоссариан расхохотался и отпустил ее. — Давай-ка, милая, введем у нас свободу совести, — предложил он. — Пусть каждый не верит в такого бога, какой ему нравится, ладно? Это был самый неблагонамеренный День благодарения в его жизни, и он с удовольствием вспоминал теперь свой безмятежный карантин, который кончился, однако, через две недели отнюдь не безмятежно, потому что ему объявили, что он абсолютно здоров, и хотели отправить его на войну. Услышав эту ужасную новость, Йоссариан сел на кровати и пронзительно вскрикнул: — У меня двоится в глазах! Их палату опять захлестнула волна сумятицы. К Йоссариану торопливо сбежались из всех закоулков госпиталя врачи-специалисты и окружили его для срочного осмотра столь тесным кольцом, что он с неприязнью ощущал на коже влажное дыхание из низко склонившихся к нему носов. Специалисты стали совать свои носы ему и в уши, и в глаза, высвечивая их яркими лампа ми, принялись лупить его резиновыми молотками по пяткам и коленям, тыкали ему в ребра вибрационные вилки об одном зубе и показывали все, что попадалось им под руку, с самых разных сторон, чтобы проанализировать его периферийное зрение. Предводителем этой бригады был величественный и внимательный джентльмен, который вдруг показал ему один палец и спросил: — Сколько вы видите пальцев? — Два, — ответил Йоссариан. — А теперь? — спросил предводитель, показав ему два. — Два, — ответил Йоссариан. — Ну а теперь? — убрав пальцы, спросил предводитель. — Два, ответил Йоссариан. — Он видит все в двойном ложном свете, — глубокомысленно заключил предводитель врачей. Йоссариана укатили в изолятор, где уже лежал солдат, у которого двоилось в глазах, а на его соседей по палате наложили двухнедельный карантин. — У меня двоится в глазах! — громко выкрикнул солдат, когда к нему вкатили Йоссариана. — У меня двоится в глазах! — так же громко выкрикнул Йоссариан и незаметно для врачей подмигнул своему новому соседу. — Стены! Стены! — закричал тот. — Отодвиньте стены! — Стены! Стены! — закричал Йоссариан. — Отодвиньте стены! Один из врачей сделал вид, что отодвигает стены. — Достаточно? — заботливо спросил он. Солдат, у которого двоилось в глазах, обессиленно кивнул и откинулся на подушку. Йоссариан тоже обессиленно кивнул и, когда врачи ушли, со смиренным восхищением оглядел талантливого соседа. Он понимал, что перед ним истинный мастер своего дела, достойный внимательного изучения и всемерного подражания. Ночью сосед Йоссариана умер, и Йоссариан решил, что подражать ему больше не стоит. — У меня уже не двоится в глазах! — садясь на постели, выкрикнул он. Новая группа врачей, громко топоча, окружила койку Йоссариана, чтобы проверить с помощью разнообразных приспособлений, не обманывают ли его глаза. — Сколько вы видите пальцев? — подняв один палец, спросил их предводитель. — Один. — А теперь? — выставив еще один палец, спросил он. — Один. — Ну а теперь? — выставив еще восемь, спросил он. — Один. — Ему и правда лучше, — удостоверил предводитель, изумленно глянув на своих коллег. — Он видит все в единичном ложном свете, но у него перестало двоиться в глазах. — И как раз вовремя, — заметил оставшийся в палате врач, когда остальные ушли. Это был торпедообразный дружелюбный человек с рыжеватой щетиной на щеках и пачкой сигарет в нагрудном кармане рубахи, которые он машинально курил одну за другой, небрежно привалившись к стене. — Потому что вас хотят повидать родственники. Нет-нет, не ваши родственники, успокойтесь, — с усмешкой добавил он. — Это мать, отец и брат того парня, который только что умер. Они приехали из Нью-Йорка, чтобы повидаться с умирающим, и вы, по-моему, самый подходящий для них человек. — Про что это вы толкуете? — подозрительно спросил Йоссариан. — Я вроде бы пока не умираю. — Как не умираете? — удивился врач. — Мы все потихоньку движемся к смерти. Другой дороги у нас нет. — Они приехали повидаться со своим сыном, — уперся Йоссариан. — А вовсе не со мной. — Им придется удовольствоваться тем, что у нас есть, — сказал врач. — Для медиков все умирающие одинаково хороши — или, если хотите, одинаково плохи. С научной точки зрения умирающие не отличаются друг от друга. У меня к вам предложение. Вы на несколько минут превращаетесь в их родственника, а я никому не говорю про ваше вранье насчет болей в печени. — Вы знаете об этом? — отпрянув на своей койке, спросил Йоссариан. — Разумеется, знаю. Не считайте нас дураками. — Врач добродушно хмыкнул и закурил очередную сигарету. — Ну можно ли предполагать, что вам поверят про боли в печени, когда вы лапаете при каждом удобном случае всех медсестер подряд? Нет, надо распрощаться с мыслями о сексе, если вы хотите убедить врачей, что у вас больная печень. — Это дьявольски дорогая плата за жизнь. А почему, кстати, вы не выдали меня, догадавшись, что я притворяюсь? — Да на кой черт мне вас выдавать? — с удивлением воскликнул врач. — Мы же все тут завязаны в общий узел притворства. Я всегда готов помочь путнику на дороге к спасению — если он готов отплатить мне тем же. Эти люди приехали издалека, и я не хотел бы, чтоб их труды пропали впустую. У меня, знаете ли, сентиментальная слабость к старикам. — Но они приехали повидаться с сыном. — И немного опоздали. А мы попытаемся им помочь, и возможно, они даже не заметят подмены. — А вдруг они начнут плакать? — Скорей всего, так и случится. Для этого они, в частности, и приехали. Но я буду стоять за дверью и, если почувствую, что вам невтерпеж, сразу же войду. — Хотелось бы мне знать, кто из нас тут псих, — раздумчиво проговорил Йоссариан. — Ну а эти-то — зачем им, по-вашему, смотреть, как умирает их сын? — Понятия не имею, — признался врач. — Все родственники этого хотят, и я никогда не понимал — зачем. А вам и понимать не к чему. От вас ведь просто требуется поумирать при них несколько минут, и дело с концом. Разве это трудно? — Ладно, — сдался Йоссариан. — Если всего на несколько минут и вы обещаете стоять за дверью, то я согласен. — Он уже начал входить в роль. — А почему бы вам как следует меня не забинтовать для пущего эффекта? — спросил он. — Прекрасная мысль, — одобрил врач. Йоссариана укутали в бинты. Бригада санитаров укрепила на окнах жалюзи, и, когда их приспустили, в изоляторе воцарился тоскливый полумрак. Йоссариану вспомнилось, что не помешали бы цветы, и отряженный доктором санитар принес откуда-то два полуувядших букетика, которые затопили сумрачный изолятор пряным ароматом умирания. Йоссариан улегся на койку, и посетителям разрешили войти. Они вошли на цыпочках, со смиренным и виноватым видом незваных гостей — сначала удрученные старики, а вслед за ними молодой и здоровенный, но хмурый матрос. Родители двигались бок о бок, с напряженными и парадными лицами, напоминая оживший семейный дагерротип, — гордые, маленькие, поблекшие, словно бы отлитые из тусклого металла и облаченные в почерневшие от времени одежды. Мать скорбно поджала тонкие губы, удлиненно-овальное лицо у нее было цветом в жженую умбру, а черные, гладко зачесанные назад и разделенные прямым пробором жесткие волосы — никаких парикмахерских ухищрений она явно не признавала — казались присыпанными золой из-за седины. Отец держался подчеркнуто прямо, и старомодный двубортный пиджак с подложенными плечами был ему узковат. Вокруг привычно прищуренных, обожженных солнцем глаз змеились у него мелкие морщинки, а большие пушистые усы на иссеченном крупными морщинами лице серебрились густой сединой. Маленький, но крепкий и кряжистый, он выглядел трагически скованным, когда одеревенело замер посреди изолятора с прижатой к лацканам пиджака черной фетровой шляпой в натруженных, старчески смуглых руках. Нужда и тяжкий труд наложили на обоих стариков свою уродливую печать. А молодой матрос приготовился к бою. Его белая бескозырка была залихватски сдвинута на ухо, он сжимал кулаки и злобно, затравленно озирался. Все трое, войдя в комнату, на мгновение приостановились, а потом нерешительно и медленно, плечом к плечу и даже как бы в ногу, начали подступать похоронной шеренгой к койке. Приблизившись к ней вплотную, они молча уставились сверху вниз на Йоссариана. Настала надрывная, непереносимая тишина. Она мучительно длилась, и, чтобы хоть чем-нибудь ее нарушить, Йоссариан сдавленно кашлянул. — Он жутко выглядит, — проговорил наконец старик. — Ему худо, отец. Старушка опустилась возле койки на стул и, будто от физической боли, стиснула на коленях заскорузлые, с венозными узлами пальцы. — Джузеппе, — сказала она. — Меня зовут Йоссариан, — сказал Йоссариан. — Его зовут Йоссариан, мать. Ты узнаешь меня, Йоссариан? Я твой брат Джон. Ты ведь помнишь меня, Йоссариан? — Конечно, помню, — сказал Йоссариан. — Ты мой брат Джон. — Он узнал меня, отец! Он помнит, кто я такой. А это отец, Йоссариан. Поздоровайся с отцом. — Здравствуй, отец, — сказал Йоссариан. — Здравствуй, Джузеппе, — откликнулся отец. — Его зовут Йоссариан, отец. — Он жутко выглядит, — сказал отец. — На него страшно смотреть. — Ему очень худо, отец. Доктор говорит, что он умирает. — Мало ли кто чего говорит. Я сроду им, жуликам, не верил. — Джузеппе! — в невыразимой муке сказала мать. — Его зовут Йоссариан, мать. Она последнее время неважно соображает, что к чему. Ну а как тебя тут лечат, малыш? Взаправду хорошо? — Взаправду хорошо, — эхом откликнулся Йоссариан. — Вот и хорошо. Ты им не давай себя ущемлять. Ты здесь не хуже любого другого, даром что итальянец. У тебя тоже есть права. Йоссариан сморгнул и закрыл глаза, чтобы не смотреть на своего брата Джона. Ему было нехорошо. — Нет, вы посмотрите, как он жутко выглядит! — сказал отец. — Джузеппе, — сказала мать. — Его зовут Йоссариан, мать, — указал ей матрос. — Неужели трудно запомнить? — Да мне все равно, — указал матросу Йоссариан. — Пусть называет меня Джузеппе. — Джузеппе, — сказала она ему. — Не унывай, Йоссариан, — сказал брат. — Все будет хорошо. — Не унывай, мать, — сказал Йоссариан. — Все будет хорошо. — А священник у тебя был? — осведомился брат. — Был, — соврал Йоссариан, снова закрывая глаза. — Это хорошо, — решил брат. — Пока ты получаешь все, что положено, жизнь катится как надо. А нам вот надо было аж из Нью-Йорка к тебе прикатить. Мы боялись, что не успеем. — Чего не успеете? — Увидеть тебя, пока ты не умер. — А зачем вам это понадобилось? — Чтоб ты не умер, пока нас нет. — А зачем вам это понадобилось? — У него начинается бред, — сказал брат. — Он повторяет одно и то же. — Чудно это все, — сказал отец. — Я всегда называл его Джузеппе, а теперь он, оказывается, Йоссариан. Очень это все чудно. — Подбодри его, мать, — предложил матери брат. — Скажи ему доброе слово. — Джузеппе, — сказала мать. — Это не Джузеппе, мать. Это Йоссариан. Мы же двадцать раз тебе говорили. — А зачем вам это понадобилось? — опустив голову, печально сказала она. — Он ведь все равно умрет. Из ее заплаканных глаз хлынули слезы, а руки, словно неподвижные темные мотыльки, застыли на коленях, хотя сама она, не вставая со стула, принялась горестно раскачиваться взад и вперед: Йоссариан боялся, что она начнет громко рыдать. Брат с отцом беззвучно заплакали. Йоссариан вдруг вспомнил, почему они плачут, и тоже расплакался. Врач, которого он раньше никогда не видел, вошел в палату и вежливо сказал посетителям, что пора уходить. Отец приосанился для последнего прощания. — Джузеппе, — начал он. — Йоссариан, — поправил его брат. — Йоссариан, — сказал отец. — Джузеппе, — поправил его Йоссариан. — Скоро ты умрешь, — проговорил отец. Йоссариан опять расплакался. Незнакомый врач пакостно посмотрел на него, и он взял себя в руки. — Когда ты окажешься там, — с мрачной торжественностью и низко опустив голову сказал отец, — то передай, пожалуйста, кой-чего от меня. Передай, что неправильно людям умирать, когда они молодые. Неправильно, да и все тут. Передай, что если уж им обязательно нужно умирать, то пусть умирают, когда состарятся. Только передай прямо Самому. Сам-то этого, видать, не знает, потому что он милосердный, а все идет, как оно сейчас идет, уже давно, очень давно. — И не давай там себя ущемлять, — посоветовал ему брат. — Потому что ты и на небе будешь не хуже любого другого, даром что итальянец. — Оденься потеплее, — сказала мать, которая, видимо, понимала, что к чему. Глава девятнадцатая Полковник Кошкарт Полковник Кошкарт был пронырливым, преуспевающим, неряшливым и несчастным завистником с расхлябанной походкой и цепкой мечтой о генеральстве. Напористый и трусоватый, задиристый и осмотрительный, уравновешенный и неуверенный в себе интриган, он жаждал отличиться перед начальством и опасался, что его мелкие административные уловки могут обернуться крупными служебными неприятностями. Это был благообразный и неприятный, брюзгливый и обрюзгший, самодовольный и недовольный жизнью фанфарон с вечными приступами дурных предчувствий. Он был доволен собой, потому что к тридцати шести годам стал, в чине полковника, командиром полка, и недоволен жизнью, потому что ему уже исполнилось тридцать шесть лет, а он дослужился только до полковника. Полковник Кошкарт не имел представления об абсолютных величинах. Он мог измерять свой успех исключительно достижениями соперников и почитал совершенством только то, что делал так же умело, как все остальные люди его возраста, которым это удавалось даже лучше. Тысячи его сверстников были всего лишь капитанами, и при мысли о них он испытывал телячий восторг превосходства; но тысячи других его сверстников уже дослужились до генералов, и, вспоминая про них, он ощущал мучительную неполноценность, что заставляло его грызть ногти в таком неизбывном беспокойстве, какого никогда не чувствовал даже Обжора Джо. Полковник Кошкарт был крупным, широкоплечим и чванливым самодуром с черными, коротко подстриженными, начинающими седеть курчавыми волосами и аляповато инкрустированным мундштуком, который он купил за день до отправки на Пьяносу, когда его назначили командиром полка. Он демонстрировал свой мундштук при всяком удобном случае, и научился делать это весьма изощренно. Мундштук ярко выделял полковника Кошкарта из общей массы американских офицеров — по крайней мере в его воображении. Насколько он знал, его мундштук был единственным на средиземноморском театре военных действий, и эта мысль внушала ему тревожную радость. Он радостно предполагал, что такой высокоутонченный интеллектуал, как генерал Долбинг, наверняка одобрял, когда они встречались, его мундштук, хотя встречались они довольно редко, и полковника Кошкарта это радовало, поскольку генерал Долбинг мог вообще не одобрять мундштуки. Думая о подобной возможности, полковник Кошкарт едва подавлял рыдания, и ему хотелось выбросить к чертовой матери эту пакость, однако его останавливала непоколебимая убежденность, что мундштук придает особый лоск тому героическому облику прирожденного и мужественного воина, который, как он был уверен, неизмеримо возвышал его над всеми полковниками американской армии, вступившими с ним в борьбу за генеральский чин. Только вот не ошибался ли он? Этот вопрос беспрестанно донимал полковника Кошкарта — ловкого и до самозабвения рьяного военного стратега, который без устали, хитроумно и въедливо трудился с утра до вечера на ниве собственного преуспеяния. Дерзновенный и ревностный дипломат, он старательно загонял себя в могилу, ненавистно проклиная свои промахи и покаянно оплакивая упущенные возможности. Он всегда был запальчиво взвинчен, обеспокоен и раздражен. Доблестно и безоглядно пускался он в замысловатые предприятия, разработанные для него подполковником Корном, и с горестным отчаянием дожидался потом непоправимых бедствий. Он жадно собирал сплетни и кропотливо коллекционировал слухи. Он никому не доверял и верил всему, что слышал. Он был неизменно начеку и безошибочно ориентировался в событиях, происшествиях и человеческих взаимоотношениях, которых не существовало. Он знал решительно все и упорно тщился хоть что-нибудь по-настоящему осознать. Он был неустрашимо агрессивен и безутешно горевал, думая, как плохо относятся к нему влиятельные люди, которые о нем едва ли слышали. Все желали ему зла. Он жил на грани гибели, то заедая, чтоб не подавиться до смерти, застрявшие в горле кости лакомыми дарами судьбы — их взаимокалькуляция доводила его порой до зыбучего полузабытья, — то подсчитывая великие воображаемые победы и катастрофические, тоже воображаемые, утраты. Воображение ежечасно возносило его на высочайшие вершины торжества и ввергало в бездонные пучины отчаяния. Никто не знал, когда он спит. Если ему доводилось от кого-нибудь услышать, что генерал Дридл или генерал Долбинг нахмурился или улыбнулся, он мог до бесконечности строить догадки, почему это произошло, и сомнамбулически бормотал себе под нос фантастические предположения, пока подполковник Корн не убеждал его отдохнуть и расслабиться. Подполковник Корн был преданный, незаменимый и досадный союзник. Полковник Кошкарт мгновенно проникался к нему вечной благодарностью за его хитроумные стратегемы и моментально впадал в ярость, решив, что они могут не сработать. Полковник Кошкарт был многим обязан подполковнику Корну и переносил его с огромным трудом. Они были очень близки. Полковник Кошкарт завидовал интеллекту подполковника Корна, и ему постоянно приходилось напоминать себе, что тот, хотя и был старше его на десять лет, дослужился, однако, только до подполковника, а образование получил в безвестном провинциальном университете. Полковник Кошкарт беспрестанно сетовал на судьбу, давшую ему в помощники столь ординарного человека. Его унижало, что он целиком и полностью зависит от выпускника захолустного университетишки. Если уж кто-то должен был стать для него совершенно незаменимым, сокрушался полковник Кошкарт, то ему, конечно же, следовало оказаться куда более богатым, утонченным и зрелым, чем подполковник Корн, который происходил из ничем не примечательной семьи, а главное, как подозревал с тайным негодованием полковник Кошкарт, с тайным пренебрежением относился к его мечте дослужиться до генерала. Полковнику Кошкарту отчаянно хотелось стать генералом, ради этого он был готов использовать любые средства, даже религию, и однажды утром, через неделю после его приказа об увеличении нормы боевых вылетов до шестидесяти, он вызвал к себе капеллана и ткнул пальцем в лежащий перед ним на столе журнал «Сатэрдэй ивнинг пост». Ворот его форменной рубахи был широко распахнут, и под пухлым подбородком с оттопыренно дряблой нижней губой, на яично-белой шее, виднелась уже пробивающаяся после утреннего бритья будущая темная щетина. Кожа у полковника Кошкарта никогда не загорала, и ему приходилось тщательно беречься от солнца, чтобы не обгореть. Он был на голову выше и вдвое массивней, чем капеллан, весь его облик источал напыщенное, тяжкое, уничижительное для капеллана высокомерие, и тот чувствовал себя в его присутствии болезненно хрупким. — Ознакомьтесь, капеллан, — приказал полковник Кошкарт, мясисто развалившись в своем вращающемся кресле за письменным столом и всовывая в мундштук сигарету. — Ознакомьтесь и доложите, что вы об этом думаете. Капеллан послушно заглянул в журнал и увидел редакционную статью на целый разворот, где рассказывалось об одном из американских бомбардировочных полков, базирующихся на территории Англии, капеллан которого перед каждым боевым вылетом совершал в инструктажной молебен. Сообразив, что полковник не собирается его распекать, капеллан ощутил жаркую благодарность. Он только мельком видел полковника с тех пор, как тот выставил его по приказу генерала Дридла из офицерского клуба, когда Вождь Белый Овсюг врезал по носу полковнику Мудису. И вот, вызванный сегодня утром к полковнику Кошкарту, капеллан думал, что получит нагоняй за самовольное посещение клуба накануне вечером. Его пригласили туда, неожиданно нагрянув к нему в палатку на опушке леса, Йоссариан с Дэнбаром. До полусмерти запуганный полковником Кошкартом, он все же решился лучше еще раз навлечь на себя его гнев, чем отклонить радушное приглашение двух новых приятелей, которые взяли его под свое покровительство, как только он познакомился с ними две или три недели назад, явившись в госпиталь, чтобы навестить раненых, и потом всячески ограждали его от бесчисленных злоключений, связанных с выполнением пасторского долга, предписывающего капеллану по-дружески общаться чуть ли не с тысячью практически незнакомых ему солдат и офицеров, считавших его бескрылой белой вороной в их боевом летном полку. Капеллан суетливо склонился над журналом. Он дважды рассмотрел каждую фотографию и прочитал все подзаголовки в статье, пытаясь придать своим мыслям упорядоченную форму, чтобы ответить на вопрос полковника; но ему пришлось несколько раз преобразовывать и повторять в уме ту единственную фразу, которую он наконец решился произнести. — Мне кажется, что молебен перед боевым вылетом — это высоконравственное и весьма похвальное деяние, сэр, — робко вымолвил капеллан и выжидающе умолк. — Оно конечно, — сказал полковник. — Но мне-то надо, чтоб вы решили, сработает ли эта штука у нас. — Да, сэр, — после мгновенного замешательства откликнулся капеллан. — Надо полагать, что да. — В таком случае я, видимо, попробую! — На мучнистых щеках полковника внезапно вспыхнули пятна румянца. Он вылез из-за стола и принялся возбужденно шагать по комнате. — Подумайте, какое великое благо принесло это нашим летчикам в Англии! Тут дана фотография полковника, у которого капеллан возносит перед каждым вылетом молитвы. Если молитвы сработали там, они должны сработать и здесь. Может, если мы начнем возносить молитвы, моя фотография тоже появится на страницах «Сатэрдэй ивнинг пост». Полковник снова сел и сдержанно улыбнулся своим щедрым надеждам. Капеллан не понимал, какой реплики ждет от него полковник. На его бледном, слегка удлиненном лице застыла приличествующая случаю задумчивость, и он рассеянно скользнул взглядом по рядам высоких корзин с красными помидорами, которые тесно стояли вдоль стен. Кажется, такой сорт называется «сливки», мелькнуло у него в голове. Ему надо было как-то отозваться на последнюю фразу полковника, но он вдруг обнаружил, что пристально рассматривает ряды корзин, пытаясь догадаться, почему корзины с помидорами оказались в служебном кабинете у командира полка; он так заинтересовался этим, что молча пялился на корзины, совершенно позабыв о теме их разговора, пока полковник, тоже по-дружески уклонившись от главной темы, не спросил: — Может, хотите купить, капеллан? Их собрали на нашей ферме в горах — она принадлежит нам с подполковником Корном, — и я могу уступить вам корзинку по оптовой цене. — Нет-нет, сэр, не надо! Благодарю вас, сэр. — Как хотите, капеллан, — благодушно сказал полковник. — Вы вовсе не обязаны их покупать. Мило с радостью выхватывает у нас из-под рук каждую созревшую партию. Эти-то собраны только вчера. Обратите внимание, какие они зрелые и плотненькие — как груди у молодой девушки, правда? Капеллан вспыхнул, и полковник моментально догадался, что совершил ошибку. Опустив со злобным смущением голову, он почувствовал, что щеки у него стали пунцовыми, а пальцы на руках — непристойно громоздкими. Капеллан внушал ему сейчас ядовитую ненависть — за то, что был капелланом и превратил в грубую бестактность его изящную шутку, которая, как он знал, вызвала бы у любого нормального, на его взгляд, человека веселое восхищение. Он чувствовал себя несчастным и жалким, тщетно придумывая, как же им обоим выбраться теперь из этого безысходного тупика. Но вдруг вспомнил, что капеллан-то всего-навсего капитан, и резко выпрямился, едва не задохнувшись от праведной злости. При мысли о том, что он загнан в унизительную ловушку вместе со своим сверстником, дослужившимся только до капитана, его щеки окаменели, и он уставился на капеллана с такой убийственной враждебностью, что тот задрожал. Несколько бесконечных минут полковник мстительно язвил капеллана угрюмым, зловещим, безжалостным и откровенно ненавидящим взглядом.

The script ran 0.025 seconds.