Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Фрэнсис Фицджеральд - Ночь нежна [1934]
Язык оригинала: USA
Известность произведения: Высокая
Метки: prose_classic, Классика, О любви, Роман

Аннотация. «Ночь нежна» - блестящий, многоуровневый роман, который многие исследователи творчества Фицджеральда ценят даже выше, чем «Великого Гэтсби». Книга, в которой неразрывно переплетены мотивы поколения, семейного романа и психологической прозы. Книга, которой восхищались многие поколения читателей.

Аннотация. «Ночь нежна» — удивительно красивый, тонкий и талантливый роман классика американской литературы Фрэнсиса Скотта Фицджеральда.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 

Поставь ребром монетку На желтенький песок. Увидишь, как покатится Серебряный кружок.   Казалось, она совсем не дышит, только ее губы шевелятся, выговаривая слова песни. Дик вдруг порывисто встал. – Что с вами? Не нравится песенка? – Нет, почему – нравится. – Это меня наша кухарка выучила.   Я любила – не ценила, Потеряла – поняла.   – Вам правда нравится? Она улыбалась, стараясь как можно больше вложить в эту предназначенную ему улыбку. Она всю себя бескорыстно предлагала за такую малость, за минутный отклик, за то, чтобы почувствовать биение его сердца в лад своему. Из ветвей ивы, из темноты, сгустившейся вокруг, вливался в нее капля за каплей сладостный покой. Она тоже встала и, споткнувшись о патефон, на мгновение припала к Дику, уткнулась головой в изгиб его шеи у плеча. – Еще есть одна пластинка, – сказала она. – Вы знаете «До свидания, Летти»? Наверно, знаете. – Господи, да поймите же вы – ничего я такого не знаю. И не знал никогда, мог бы он добавить; не слыхал, не нюхал, не пробовал на вкус; ничего такого не было в его жизни; только горячее женское дыхание в горячей тесноте укромных уголков. В Нью-Хейвене 1914 года девушки целовали мужчин, упираясь им в грудь кулаком, чтобы оттолкнуть сейчас же после поцелуя. И вот теперь эта едва спасшаяся жертва крушения раскрывает перед ним целый неведомый мир…  6   Когда они встретились опять, уже наступил май. Завтрак в Цюрихе был школой предосторожности; логика его жизни не оставляла в этой жизни места для Николь, однако когда какой-то мужчина за соседним столиком уставился на нее пристальным взглядом, настораживающим, как береговой огонь, не отмеченный в лоции, Дик повернулся к нему с такой явной, хотя и вежливой угрозой, что тот поспешил отвести глаза. – Какой-то зевака, – небрежно пояснил он Николь. – Это он ваше платье с таким любопытством разглядывал. Зачем у вас столько всяких платьев? – Сестра говорит, мы очень богаты, – виновато сказала она. – Нам много денег оставила бабушка. – Так и быть, прощаю вам это. Между ними была достаточная разница в годах, чтобы его могло забавлять невинное тщеславие Николь, уверенность, с которой она, выходя, посмотрелась в большое зеркало в вестибюле ресторана, не боясь той правды, которую ей могла сказать неподкупная амальгама. Ему нравилось наблюдать, как она захватывает все больше октав на клавиатуре, постепенно привыкая сознавать себя красивой и богатой. Он добросовестно старался отвлечь ее от мысли, что это он починил ее, склеив заново разбитые куски, – ему хотелось, чтобы она утверждалась в радости бытия самостоятельно, не оглядываясь на него; но это было трудно, потому что рано или поздно она приносила к его ногам все, что получала от жизни, как охапки цветов на алтарь, как фимиам для воскурений. К началу лета Дик уже прочно обосновался в Цюрихе. Он собрал свои ранние статьи, присоединил к ним материалы, накопленные за время военной службы, и на основе всего этого заканчивал теперь свою «Психологию для психиатров». Издатель как будто нашелся; кроме того, он подрядил одного неимущего студента исправить в тексте все погрешности по части немецкого языка. Франц считал это предприятие чересчур поспешным, а потому рискованным, но Дик ссылался на скромность избранной темы. – Я никогда не буду так владеть материалом, как владею сейчас, – настаивал он. – А я убежден: эти вещи только потому не стали основой основ, что не получили теоретического обобщения. Наша профессия, на беду, почему-то привлекает к себе людей немного ущербных, надломленных. Вот они и восполняют собственные изъяны, делая упор на клинику, на «практическую работу», – это им позволяет побеждать без борьбы. Вы, Франц, другое дело, вы были предназначены для своей профессии еще до того, как родились на свет. И скажите спасибо – я, например, сделался психиатром только потому, что некая девица в колледже святой Гильды в Оксфорде посещала лекции по психиатрии. А теперь – может быть, это звучит банально, но я не хочу, чтобы те идеи, которые у меня есть, были смыты десятком-другим кружек пива. – Как знаете, – отвечал Франц. – Вы американец. Вы можете это сделать без вреда для себя, как для врача. Мне лично все эти обобщения не по душе. Сначала книга, а там, глядишь, начнете писать брошюрки под названием «Размышления для непосвященных», где все уже настолько будет упрощено, что, прочитав их, никому наверняка думать не захочется. Будь жив мой отец, он бы вас не похвалил, Дик. Я словно вижу, как он, посмотрев на вас, берет в руки салфетку, складывает ее вот так, долго вертит в руках кольцо, вот это самое. – Франц показал деревянное, темное от времени кольцо для салфетки с вырезанной на нем кабаньей головой, – и начинает сердито: «У меня такое впечатление…», но тут же спохватывается – а что, мол, толку – и, не договорив, только ворчит себе под нос до конца обеда. – Сегодня я один, – запальчиво сказал Дик. – Но завтра, может быть, найдутся и другие. А потом уже придет моя очередь складывать салфетку, как ваш отец, и ворчать себе под нос. Франц помолчал немного, потом спросил: – Как чувствует себя наша пациентка? – Не знаю. – Кому ж теперь и знать, как не вам? – Она мне нравится. Она красивая. Что из этого следует, по-вашему, – что я должен уединиться с ней в горах среди эдельвейсов? – Нет, но мне казалось, при вашей склонности к научным трактатам, у вас могли бы возникнуть какие-то идеи. –…посвятить ей свою жизнь? Франц крикнул жене в открытую дверь на кухню: «Du lieber Gott! Bitte, bringe Dick noch ein Glas Bier».[42] – Не стоит мне больше пить перед разговором с Домлером. – Мы считаем, что прежде всего нужно выработать программу. Прошло больше месяца, – судя по всему, девушка влюблена в вас. В обычной обстановке нам бы до этого не было дела, но здесь, в клинике, это и нас касается. – Я поступлю так, как скажет доктор Домлер, – пообещал Дик. Но ему не очень-то верилось, что Домлер сумеет разобраться в создавшейся ситуации, где неучтенной величиной был он сам. Без его сознательной на то воли вышло так, что от него теперь зависело, как все сложится дальше. Ему вспомнился эпизод из детства, когда он спрятал ключ от ящика с серебром под стопкой носовых платков у матери в шифоньере; все в доме сбились с ног, разыскивая этот ключ, а он наблюдал за суетой со спокойной отрешенностью философа. Нечто подобное он испытывал теперь, входя вместе с Францем в кабинет профессора Домлера. Лицо профессора в рамке прямых бакенбард было прекрасно, как увитая виноградом веранда старинного дома. Ясность этого лица обезоружила Дика. Ему случалось встречать людей более одаренных, чем Домлер, но он не знал никого, кто выглядел бы внушительнее. …Он снова подумал это полгода спустя, когда увидел Домлера в гробу: веранда опустела, виноградные бакенбарды лежали на жестком крахмальном воротничке, отсветы былых схваток в узких щелочках глаз навсегда угасли под опущенными тонкими веками… – Добрый день, сэр. – Он инстинктивно вытянулся по-военному. Профессор Домлер переплел свои спокойные пальцы. Франц заговорил с обстоятельностью адъютанта или секретаря, докладывающего начальству, но начальство очень скоро прервало его на середине фразы. – Нам удалось достигнуть некоторых результатов. – Голос звучал мягко. – Но теперь, доктор Дайвер, нам необходима ваша помощь. Дик, пойманный врасплох, признался: – Мне самому пока не все ясно. – Меня не касаются ваши личные выводы, – сказал Домлер. – Но меня весьма близко касается другое: этому «переключению», – он метнул иронический взгляд в сторону Франца, который ответил ему таким же взглядом, – должен быть положен конец. Мисс Николь сейчас в хорошем состоянии, но не настолько, чтобы справиться с тем, что может быть воспринято ею как трагедия. Франц хотел было заговорить, но Домлер предостерегающе поднял руку. – Я понимаю, положение у вас трудное. – Да, нелегкое. Профессор вдруг откинулся назад и захохотал, а отхохотавшись, спросил, поблескивая серыми глазками: – Может быть, вы и сами не остались равнодушны? Дик, понимая, что ему не уйти от ответа, тоже засмеялся. – Она очень красивая девушка – на это трудно вовсе не реагировать. Но я не собираюсь… Франц снова сделал попытку заговорить, но Домлер предупредил его, напрямик выложив Дику то, что было у него на уме. – Не думаете ли вы, что вам лучше уехать? – Уехать я не могу. Доктор Домлер повернулся к Францу: – Тогда нам придется устроить так, чтобы уехала мисс Уоррен. – Делайте, как найдете нужным, профессор Домлер, – сказал Дик. – Задача, конечно, сложная. Профессор Домлер встал – с натугой, точно калека, взгромождающийся на костыли. – Но решать эту задачу должен врач! – негромко выкрикнул он. Со вздохом он снова опустил себя в кресло, дожидаясь, когда затихнет наполнивший комнату раскат грома. Дик видел, что Домлер накален до предела, и не знал, удастся ли ему самому сохранить спокойствие. Когда гром отгремел, Франц наконец вставил свое слово. – Доктор Дайвер человек тонкий и понимающий, – сказал он. – Нужно только, чтобы он правильно оценил создавшееся положение, а тогда уж он найдет выход. Я лично убежден, что Дик сумеет быть нам полезен здесь, на месте, и никому не придется уезжать. – А вы как считаете? – спросил профессор Домлер Дика. Дик чувствовал себя все более и более неловко; в напряженной паузе, последовавшей за вспышкой Домлера, ему сделалось ясно, что состояние неопределенности не может тянуться без конца; и он вдруг решился. – Я, кажется, почти влюблен в нее. Мне уже не раз приходила мысль: может быть, жениться? – Что? Что? – закричал Франц. – Подождите, – остановил его Домлер. Но Франц не захотел ждать. – Жениться! И полжизни отдать на то, чтоб быть при ней врачом, и сиделкой, и не знаю чем еще – ну, нет! Я достаточно наблюдал таких больных. На двадцать случаев выздоровления – один без рецидивов. Уж лучше забудьте о ней навсегда. – Что вы на это скажете? – спросил Домлер Дика. – Скажу, что Франц прав.  7   Уже смеркалось, когда они завершили дискуссию относительно дальнейшего поведения Дика, сойдясь на том, что он должен оставаться внимательным и любезным, в то же время мало-помалу устраняясь. Наконец собеседники встали, и Дик невольно глянул в окно, за которым сеялся мелкий дождь, – где-то там, под дождем, нетерпеливо ждала Николь. Он вышел, на ходу застегивая доверху макинтош, поглубже надвигая шляпу, – и сразу же, у парадного входа, натолкнулся на нее. – Я придумала, где нам посидеть сегодня, – сказала она. – Знаете, пока я была больна, мне не мешало, если приходилось проводить вечер в доме, вместе с другими – все равно я не слышала, о чем они говорят. А теперь я все время помню, что вокруг меня больные люди, и это… это… – Скоро вы уедете отсюда. – Да, теперь уже скоро. Моя сестра Бетт – дома ее зовут Бэби – приедет за мной недели через две. Мы с ней поживем где-нибудь вдвоем, а потом я вернусь и пробуду здесь еще месяц – последний. – Сестра старше вас? – О, намного. Ей двадцать четыре года. Она у нас совсем англичанка, живет в Лондоне у тети, сестры отца. У нее был жених англичанин, но он погиб на войне, я его ни разу не видела. В ее лице, матово-золотистом на фоне размытого дождем заката, проступило что-то новое для Дика: высокие скулы, прозрачность кожи, но не болезненная, а создающая ощущение прохлады, позволяли угадывать, каким это лицо станет потом, – так, глядя на породистого жеребенка, представляешь его себе взрослым и знаешь, что это будет не просто проекция молодости на серый экран жизни, а подлинный расцвет. Было ясно, что это лицо будет красиво и в зрелые годы, и в старости; об этом говорило его строение, экономное изящество черт. – Что это вы меня так разглядываете? – Просто думаю, что вы, наверно, будете очень счастливы. Николь испугалась: – А вдруг нет? Впрочем – хуже, чем было, уже быть не может. Они укрылись под навесом для дров; она сидела, скрестив ноги в туфлях для гольфа, закутавшись в непромокаемый плащ, чуть порозовевшая от сырого, холодного воздуха. Встретив его взгляд, она, в свою очередь, внимательно оглядела всю его фигуру, которая даже в этой позе – он стоял, прислонясь к столбу, – не утратила горделивой осанки, посмотрела в его лицо, где улыбка или лукавая мина словно не смели задержаться надолго и тотчас же уступали место привычному выражению сосредоточенности. Наверно, было в нем что-то такое, что гармонировало с ирландским кирпичным оттенком его кожи, но с этой стороны, со стороны его мужественности, она знала его меньше всего – и боялась узнать, хоть ей и очень хотелось докопаться тут до глубины; другой Дик, выдержанный, учтивый, с ласковым, участливым взглядом, был доступен без труда, и этим Диком она завладела, не раздумывая, как и большинство женщин. – Во всяком случае, у меня здесь была хорошая языковая практика, – сказала Николь. – С двумя из врачей я разговаривала по-французски, с сестрами по-немецки, с одной больной и кой с кем из уборщиц объяснялась по-итальянски, а другая больная помогла мне пополнить мой запас испанских слов. – Это очень удачно. Он пытался найти логически осмысленный тон разговора с ней, но ничего не получалось. –…И музыка тоже. Вы, надеюсь, не вообразили, что меня интересуют только рэгтаймы. Я регулярно занимаюсь каждый день, а в последние месяцы даже прослушала в Цюрихе курс истории музыки. Вероятно, бывали дни, когда только это меня и держало – музыка и рисование. – Она нагнулась, чтобы оторвать отставший кусочек подошвы, и посмотрела на него снизу вверх. – Мне бы хотелось нарисовать вас вот так, как вы сейчас стоите. Больно было слушать этот перечень ее совершенств, рассчитанный на его одобрение. – Завидую вам. Я теперь, кажется, ничем не способен интересоваться, кроме своей работы. – Так это даже очень хорошо для мужчины, – поспешно отозвалась она. – Женщина – другое дело, она должна развивать всякие свои способности к искусству; потому что это потом пригодится ей в воспитании детей. – Вероятно, вы правы, – сказал Дик намеренно небрежно. Николь молчала. Дик предпочел бы, чтобы она продолжала разговор, тогда он мог бы играть нехитрую роль стенки, от которой все отскакивает, но она молчала. – Вы теперь вполне здоровы, – сказал он. – Забудьте о прошлом; не нужно только перенапрягать свои силы ближайший год. Возвращайтесь в Америку, начните выезжать в свет, влюбитесь и будьте счастливы. – Влюбиться я не смогу. – Носком попорченной туфли она сковырнула комок грязи с чурбака, на котором сидела. – Отлично сможете, – возразил Дик. – Не теперь, так через год или два. – И беспощадно добавил: – Выйдите замуж, и будет у вас нормальная семья с целым выводком прелестных детишек. То, что вам, в вашем возрасте, удалось полностью восстановить свою психику – факт, достаточно показательный сам по себе. Поверьте, милая девушка, вы бодро будете шагать вперед, когда все ваши друзья уже свалятся от усталости. …Она покорно испила чашу до дна, выслушала суровый урок, только в глазах у нее появилось жалобное выражение. – Я знаю, что мне долго еще нельзя будет выйти замуж, – тихо сказала она. Дик, расстроенный, не сразу нашелся, что ответить. Он отвел взгляд в сторону зеленеющего поля, силясь вновь обрести поколебленную твердость. – Все у вас будет хорошо – здесь все в вас верят. Знаете, доктор Грегори так вами гордится, что… – Ненавижу доктора Грегори. – Вот это вы напрасно. Мир Николь развалился, но это был хрупкий, неустоявшийся мир, и под обломками еще жило все, что ее волновало. Неужели только час назад она дожидалась его у входа в дом и надежда украшала ее, как цветок, приколотый к поясу? …Платье, шелести для него, пуговицы, сидите крепче, нарциссы, цветите, воздух, будь прозрачным и вкусным… – Да, приятно будет снова жить в свое удовольствие, – мямлила она. На миг ей пришла в голову отчаянная мысль: сказать ему, как она богата, в каких великолепных домах всегда жила, объяснить, что она – капитал, и немалый; на миг в нее вселился покойный дед, барышник Сид Уоррен. Но она поборола искушение смешать все ценности в кучу и вновь разложила их по ящикам в строгом викторианском порядке, хотя знала, что ей теперь ничего не осталось – только боль и пустота. – Дождь уже почти перестал. Мне пора возвращаться. Дик шагал рядом, чувствуя, как тоскливо у нее на душе, и ему хотелось выпить капли дождя, стекавшие по ее щекам. – Я получила новые пластинки, – сказала она. – Хочется поскорей проиграть их. Вы когда-нибудь слышали…   Сегодня же вечером кончу все, думал Дик. Он готов был избить Франца, втравившего его в эту подлую историю. Ему пришлось долго дожидаться в холле. Показалась какая-то фигура в берете, похожем на берет Николь, но на нем не блестели дождевые капли, и прикрывал он череп, в котором недавно хозяйничал нож хирурга. Из-под берета глянули живые глаза, увидели Дика и придвинулись ближе. – Bonjour, Docteur – Bonjour, Monsieur. – Il fait beau temps. – Oui, merveilleux. – Vous etes ici, maintenant? – Non, pour la journee seulement. – Ah, bon. Alors – au revoir, Monsieur.[43] Радуясь, что сумел успешно справиться с разговором, бедняга в берете поплелся дальше. Дик все ждал. Вдруг он увидел спускавшуюся с лестницы сиделку. – Мисс Уоррен просит извинить ее, доктор. Она будет ужинать у себя, наверху. Она хочет лечь пораньше. Девушка вопросительно смотрела на Дика, точно ожидая, что он усмотрит в таком поведении мисс Уоррен тревожный симптом. – Ах, вот так. Ну что ж… – Он с усилием перевел дыхание, проглотил подступившую слюну. – Пусть отдыхает. Спасибо. Он был удивлен и немного разочарован. Но, по крайней мере, теперь его ничто не связывало. Запиской предупредив Франца, что не останется к ужину, он пошел пешком к станции загородного трамвая. Когда впереди заблестели рельсы и предвечернее солнце заиграло в стеклах билетных автоматов, у него вдруг возникло ощущение, что все это, и клиника и станция, колеблется под действием то центростремительной, то центробежной силы. Ему стало страшно. Он обрадовался, почувствовав наконец под ногами прочный булыжник цюрихской мостовой. Он ожидал назавтра какой-нибудь весточки от Николь, но так и не дождался. Встревоженный, он позвонил Францу в клинику и спросил, здорова ли она. – Она выходила и к первому завтраку и ко второму, – ответил Франц. – Казалась только немного задумчивой и рассеянной. А как все сошло вчера? Дик сделал попытку обойти пропасть, разверзавшуюся у него под ногами. – Да, в общем, ничего не было – ничего определенного, во всяком случае. Я держался довольно холодно, но не произошло ничего, что могло бы повлиять на ее отношение ко мне – если оно такое, как вам кажется. Может быть, его самолюбие было задето тем, что не потребовалось наносить coup de grace. – Из разговора, который у нее был с сиделкой, я склонен сделать вывод, что она все-таки поняла. – Тем лучше. – Да, это, вероятно, самый безболезненный выход. Я не заметил, чтобы она была как-то особенно возбуждена – вот только немного задумчива. – Что ж, тем лучше. – Вы ко мне приезжайте, Дик. И не откладывайте надолго.  8   Для Дика потянулись дни тягостного недовольства собой и всем на свете. Патологическая завязка и насильственный конец всей этой истории оставили неприятный металлический привкус. С Николь обошлись подло, злоупотребили ее чувствами – а что, если и в нем живут те же чувства? Каждую ночь ему снилось, как она идет по аллее парка, покачивая висящей на руке широкополой соломенной шляпой; нет, надо хоть на время вырваться из размягчающего плена этих снов… Один раз он увидел ее и наяву: великолепный «роллс-ройс» подкатил к выгнутому полумесяцем подъезду «Палас-отеля» в ту минуту, когда он проходил мимо. Совсем маленькая в гигантской махине автомобиля, взбодренная избыточной силой ста лошадей, сидела Николь рядом с элегантной молодой женщиной, очевидно, ее сестрой. Николь его заметила, и у нее испуганно дрогнули губы. Дик сдвинул на лоб шляпу и прошел, не останавливаясь, но на мгновение все бесы Гросмюнстера с визгом заплясали вокруг него. Дома он попытался уйти от наваждения, углубясь в пространный анализ течения ее болезни, с оценкой вероятности рецидива, как реакции на неизбежные воздействия жизненных перипетий – получилась солидная статья, убедительная для каждого, кроме того, кто ее написал. Ему все эти старания дали только одно: он лишний раз удостоверился, насколько глубоко затронуты его чувства, а удостоверившись, стал энергично искать противоядий. Одно такое противоядие подвернулось в лице телефонистки из Бар-сюр-Об, разъезжавшей теперь от Ниццы до Кобленца в отчаянных попытках вернуть хоть часть поклонников, толпившихся вокруг нее в ту развеселую пору ее жизни. Другим послужили хлопоты о билете на американское транспортное судно, в августе отправлявшееся специальным рейсом в Соединенные Штаты. Третье он нашел в напряженной работе над корректурой книги, которая осенью должна была поступить на суд всего психиатрического мира, читающего по-немецки. Но для Дика эта книга была пройденным этапом; ему уже хотелось засучив рукава готовить почву для новой работы, и он мечтал об обменной ординатуре в хорошей клинике, где можно собрать достаточно материала. А пока что он задумал написать еще одну книгу: «Опыт последовательной систематической классификации неврозов и психозов, основанный на изучении тысячи пятисот случаев из психиатрической практики как до, так и после Крепелина, диагностированных в терминологии различных современных школ», – и в придачу не менее звучный подзаголовок: «С хронологическим обзором полемики по данному вопросу». Здорово это будет выглядеть по-немецки.   Дик не спеша крутил педали велосипеда по дороге в Монтре, урывками поглядывая на Югенхорн и щурясь, когда в просветах зелени, окружавшей прибрежные отели, сверкала гладь озера. Навстречу попадались группы англичан, впервые появившихся здесь после четырехлетнего перерыва: они посматривали по сторонам с настороженностью персонажей детективного романа, точно были уверены, что в этой сомнительной стране можно ежеминутно ожидать нападения бандитов немецкой выучки. По всему пути прокатившейся здесь когда-то лавины с возрожденной энергией хлопотали люди – расчищали завалы, ровняли площадки под строительство. В Берне и в Лозанне Дика не раз озабоченно спрашивали, можно ли в нынешнем году ожидать приезда американцев: «Ну, не в июне, так, может быть, в августе?» На нем были короткие кожаные штаны, армейская рубашка, горные ботинки. В рюкзаке лежала смена белья и костюм из легкой бумажной ткани. На станции глионского фуникулера он сдал велосипед в багаж и пошел выпить кружку пива в станционном буфете, с террасы которого было видно, как по восьмидесятиградусному склону медленно ползет маленький темный жучок. Одно ухо у Дика полно было запекшейся крови – память о Ла-Тур-де-Пельц, где он вдруг помчался во весь опор, вообразив себя непризнанным чемпионом. Он попросил в буфете спирту и промыл ухо снаружи, пока вагончик фуникулера вползал под станционные своды. Убедившись, что велосипед погрузили, он закинул свой рюкзак в нижнее отделение вагона и сам влез следом. Вагоны горной дороги имеют наклонную форму, угол скоса у них примерно такой, как у полей шляпы, опущенных, чтобы нельзя было узнать ее обладателя. Слушая, как шумит вода, выливающаяся из камеры под вагоном, Дик не мог не подивиться остроумной простоте всего устройства: в это же самое время камера второго вагона, стоящего наверху, наполняется водой, и как только будут отпущены тормоза, тот вагон под действием силы тяжести заскользит вниз, перетягивая другой, теперь более легкий. Поистине гениальная выдумка. Двое англичан, сидевших напротив Дика, обсуждали качество троса. – Трос английского производства служит пять-шесть лет. В позапрошлом году заказ у нас перебили немцы, – так знаете, сколько времени выдержал их трос? – Ну, сколько? – Год и десять месяцев. А потом швейцарцы продали его итальянцам. Контроль при приемке недостаточно строгий, в этом все дело. – Да, если бы трос не выдержал, Швейцарии плохо бы пришлось. Захлопнулась дверь, кондуктор по телефону дал сигнал своему коллеге, и вагон, дернувшись, поехал вверх, к крохотному пятнышку, черневшему на изумрудной вершине. Скоро крыши Монтре остались внизу и перед пассажирами стала развертываться круговая панорама Во, Валэ, Швейцарской Савойи и Женевы. Здесь, в центре озера, пронизанного студеным течением Роны, находился самый центр западного мира. По озеру, затерянные в бесплотности этой холодной красоты, плыли лодки, похожие на лебедей, и лебеди, похожие на лодки. День был солнечный, ярко зеленела трава на берегу, ярко белели теннисные корты курзала. Фигуры на кортах не отбрасывали тени. Когда показался Шильон и остров с Саланьонским замком, Дик стал смотреть прямо вниз. Вагон теперь полз по склону выше городских домов; заросли кустарника тянулись с обеих сторон, местами расступаясь, чтоб дать простор веселой мешанине красок на клумбах. Это был сад, принадлежавший управлению фуникулера, и в вагоне висела табличка с надписью: «Defence de cueillir les fleurs»[44]. Но цветы, которые запрещалось рвать, сами лезли внутрь, розы на длинных стеблях кропотливо перебирали одно за другим все отделения вагона и, нехотя выпустив его в конце концов, становились снова в свой разноцветный строй. А на смену им уже просовывались другие. В соседнем отделении, расположенном выше, компания англичан, стоя, шумно восхищалась пейзажем; вдруг там поднялась кутерьма – какая-то молодая парочка с извинениями проталкивалась в самое нижнее отделение, то, где сидел Дик. Юноша был итальянец с глазами, как у оленьего чучела; девушка была Николь. Еще не отдышавшись после усилий, затраченных на то, чтобы добраться до цели, они с веселым смехом уселись напротив Дика, оттеснив в стороны сидевших там англичан, и Николь сказала: «Хелло!» Что-то в ней переменилось, отчего она еще похорошела; Дик не сразу понял, что все дело в прическе, – ее легкие волосы были подстрижены и взбиты локонами. На ней был сизо-голубой свитер и белая теннисная юбка – она была точно первое майское утро, клиника не оставила на ней никакого следа. – Уфф! – выдохнула она. – Ну, теперь берегитесь. Нас арестуют, как только фуникулер остановится. Доктор Дайвер – граф де Мармора. Все еще тяжело дыша, она потрогала свою новую прическу. – Понимаете, сестра взяла билеты первого класса – она не признает иначе. – Она переглянулась с Мармора и воскликнула: – А оказалось, что первый класс – это сразу за кабиной вожатого, по сторонам занавески, на случай если вдруг пойдет дождь, и ничего не видно. Точно на катафалке едешь. Но сестра очень заботится о престиже… – Снова Николь и Мармора засмеялись разом, точно двое школьников, понимающих друг друга с полуслова. – Куда вы едете? – спросил Дик. – В Ко. Вы тоже? – Николь оглядела его костюм. – Это ваш велосипед там, впереди? – Да. Думаю в понедельник спуститься свободным ходом. – А меня возьмете на раму – хорошо? Нет, правда – возьмете? Мне просто до смерти хочется. – Зачем же, лучше я снесу вас вниз на руках, – энергично вмешался Мармора. – Или мы вместе съедем на роликах, или я вас столкну, и вы полетите вниз, легко, как пушинка. По лицу Николь видно было, до чего ей это нравится, – вновь быть пушинкой, а не свинцовой гирей, парить, а не устало волочить ноги. Она вела себя, как на карнавале, – гримасничала, дурачилась, а то вдруг прикидывалась скромницей, смиренно поджимала губы и опускала глаза; но порой веселье сгоняла набежавшая тень – величаво-скорбная тень перенесенных страданий. И Дик с тревогой думал о том, что это он своим присутствием воскресил перед ней тот мир, из которого ей посчастливилось вырваться. Он тут же решил, что остановится в другом отеле. Фуникулер неожиданно стал, и пассажирам, впервые совершавшим этот подъем, показалось, будто они повисли на полпути из поднебесья в поднебесье. Но остановка понадобилась только для того, чтобы кондуктор вагона, идущего вверх, и кондуктор вагона, идущего вниз, могли обменяться какими-то таинственными сообщениями. Минута – и снова ввысь, ввысь, ввысь, над лесной тропкой, над узким ущельем, и дальше по склону, сплошь поросшему эдельвейсами. Теннисисты на кортах в Монтре казались теперь точечками на белом фоне. Что-то новое, непривычное затрепетало в воздухе – и это новое стало музыкой, как только вагон вполз на станцию в Глионе, где рядом, в саду отеля, гремел оркестр. Когда они пересаживались на поезд, идущий в Ко, музыку затопил шум воды, выпускаемой из гидравлической камеры. Ко лежал почти прямо над ними; виден был фасад большого отеля с тысячей окон, пламеневших в лучах закатного солнца. Но теперь все было иначе: кашляющий паровичок потащил их наверх по крутой спирали, виток за витком забираясь все выше и выше; он с пыхтеньем нырял в низкие облака, сыпля из трубы искры, и лицо Николь минутами пропадало из виду; а отель вырастал с каждым витком спирали, и вдруг они выскочили на яркое солнце прямо перед ним. Дик вскинул рюкзак на плечо и пошел к багажному отделению за своим велосипедом; Николь не отставала в вокзальной суете. – Вы разве не в этот отель? – спросила она. – Я решил быть экономным. – Тогда приходите к нам обедать. – И после того, как окончилась неразбериха с багажом: – Вот моя сестра – а это доктор Дайвер из Цюриха. Дик увидел высокую молодую женщину лет двадцати пяти, державшуюся свободно и уверенно. Кланяясь, он подумал: самонадеянная и в то же время легко ранима. Знаем мы этих женщин с похожим на цветок ртом, в любую минуту готовы закусить удила. – Я приду после обеда, – пообещал Дик. – Дайте мне время акклиматизироваться немножко. Он ушел со своим велосипедом, чувствуя провожающий его взгляд Николь, чувствуя всю беспомощность ее первой любви, чувствуя, как от этого внутри у него все переворачивается. Пройдя в гору метров триста, он добрался до другого отеля. Он снял номер и минут через десять уже мылся в ванной. От этих десяти минут в памяти остался только неясный гул, как с похмелья, в который порой врывались чьи-то голоса, чужие, ненужные голоса, ничего не знавшие о том, как он любим.  9   Его ждали, без него вечер не был бы завершен. Он и здесь представлял собой неизвестную величину; мисс Уоррен и молодому итальянцу явно так же не терпелось с ним встретиться, как Николь. Салон отеля, помещение, славившееся своей удивительной акустикой, был освобожден для танцев; а вдоль стен тянулся амфитеатр англичанок известного возраста, с шарфиками на шее, с крашеными волосами и розовато-серыми от пудры лицами, а также американок известного возраста, в черных платьях, с белоснежными шиньонами и губами вишневого цвета. Мисс Уоррен и Мармора сидели за столиком в углу, Николь – в сорока ярдах от них по диагонали. Войдя, Дик сразу же услыхал ее голос. – Вы меня слышите? Я говорю как обычно, не кричу. – Прекрасно слышу. – Здравствуйте, доктор Дайвер. – Что это значит? – Вот вы меня слышите, а те, кто посреди комнаты, не слышат ничего. – Да, нас еще официант в ресторане предупреждал, – сказала мисс Уоррен. – В этом зале можно из угла в угол разговаривать будто по радио. Здесь в горах жизнь казалась необычной и увлекательной, как на корабле в открытом море. Немного погодя к их маленькому обществу присоединились родители Мармора. С сестрами Уоррен они держались почтительно – Дик понял из разговора, что их финансовые дела как-то связаны с неким миланским банком, который как-то связан с финансовыми делами Уорренов. Но Бэби Уоррен стремилась поговорить с Диком, влекомая той неясной силой, что заставляла ее стремиться навстречу каждому новому мужчине туго натягивая невидимую цепь, с которой она давно уже искала случая сорваться. Она сидела, заложив ногу на ногу, и часто меняла ноги с непоседливостью, свойственной перезрелым девам высокого роста. –…Николь мне рассказывала, что вы тоже занимались ею, и не будь вас, она, может быть, и до сих пор не выздоровела бы. Но понимаете, я как-то не очень представляю себе, что с ней делать теперь, – в санатории толком ничего не сказали, посоветовали только не стеснять ее и побольше развлекать. Я знала, что семейство Мармора сейчас здесь, в Ко, и попросила Тино приехать за нами. И что же – не успели мы тронуться, как она заставила его на ходу лезть вместе с ней через перегородки вагона, точно они оба сумасшедшие… – Напротив, это вполне нормально, – засмеялся Дик. – Я даже сказал бы, что это хороший признак, им хочется порисоваться друг перед другом. – Но откуда же мне знать? В Цюрихе она вдруг взяла и остриглась, чуть не на моих глазах – только потому, что увидела картинку в модном журнале. – Ничего тут страшного нет. У нее шизоидный тип – этому типу свойственна эксцентричность. Она такой будет всегда. – Какой – такой? – Я ведь вам сказал – эксцентричной. – Да, но как разобрать, где кончается эксцентричность и начинается болезнь? – Болезнь не вернется, не тревожьтесь понапрасну. Николь сейчас беззаботна и счастлива. Бэби снова беспокойно переменила позу: в ней словно воплотились, столетие спустя, все неудовлетворенные женщины, любившие Байрона; и все же, несмотря на трагический роман с офицером, было в ней что-то деревянное, бесполое. – Ответственность меня не пугает, – объявила она. – Но я не знаю, как я должна поступать. В нашей семье никогда ничего подобного не было. Николь, видимо, перенесла сильное потрясение, я лично думаю, тут был замешан мужчина – но ведь это только догадка. Отец говорил, если б он узнал – кто, он бы убил его. Оркестр играл «Бедную бабочку»; молодой Мармора танцевал со своей матерью. Фокстрот был новый, еще не успевший надоесть. Слушая, Дик не спускал глаз с Николь; она болтала со старшим Мармора, элегантным господином, у которого в шевелюре темные пряди чередовались с седыми, как черные и белые клавиши на рояле. Глядя на покатые плечи Николь, Дик подумал, что она похожа на скрипку, – и снова ему вспомнилась ее тайна, позорная тайна, которую он знал. Ах, бабочка – летят мгновенья, летят, слагаются в часы… – Собственно говоря, у меня есть план, – продолжала Бэби вкрадчиво, но решительно. – Вы, может быть, сочтете его неосуществимым, но все дело в том, что, как я поняла, Николь ближайшие годы должна находиться под постоянным наблюдением. Не знаю, бывали вы в Чикаго или нет… – Не бывал. – Там есть Северная сторона и есть Южная – два совершенно обособленных и очень разных района. Северная сторона – район фешенебельный, шикарный, мы всегда – или почти всегда – жили именно в этом районе. Но есть много старых чикагцев, – коренных чикагцев из хороших, старых семей, вы меня понимаете? – которые до сих пор предпочитают жить на Южной стороне. Там университет, и весь тон жизни там – как бы вам это сказать? – более чопорный, что ли. Не знаю, понятно вам это или нет. Дик утвердительно кивнул головой. Он все же заставил себя ее слушать. – Конечно, у нас там много связей – отец финансирует некоторые начинания университета, учредил несколько стипендий и тому подобное. Вот я и думаю: когда мы приедем домой, нужно сделать так, чтобы Николь побольше общалась со всей этой публикой с Южной стороны – она ведь знает музыку, говорит на нескольких языках, – подумайте, как было бы хорошо для нее, если бы она встретила и полюбила какого-нибудь хорошего молодого врача. Дик чуть не расхохотался вслух – вот как, Уоррены, значит, решили купить врача для Николь… Нет ли у вас, доктор Дайвер, подходящего экземпляра на примете? В самом деле, к чему тревожиться о Николь, если средства позволяют купить ей новенького, с иголочки, симпатичного молодого врача? – А если такого не найдется? – машинально подал он реплику. – Что вы, охотников, я уверена, будет хоть отбавляй. Танцующие возвращались на свои места. Но Бэби успела добавить торопливым шепотом: – По-моему это превосходная мысль. Но где же Николь, я ее не вижу. Пошла к себе наверх, что ли? Вот вам пример – ну что мне делать? Я же никогда не знаю, пустяки это или что-нибудь серьезное и нужно бежать ее разыскивать. – Возможно, ей просто захотелось побыть одной – после долгого перерыва иногда утомительно все время быть на людях. – Мисс Уоррен явно не слушала, и он прервал свои объяснения. – Я пойду поищу ее. Туман огородил со всех сторон пространство перед отелем, и это было точно весной в комнате с опущенными шторами. Казалось, там, дальше, уже никакой жизни нет. Проходя мимо соседнего погребка, Дик увидел в окно компанию шоферов, игравших в карты за литром испанского вина. Когда он дошел до аллеи терренкура, над белыми гребнями Высоких Альп прорезались первые звезды. На изогнутой в виде подковы аллее, шедшей по краю обрыва над озером, темнела между двумя фонарями неподвижная фигура; это была Николь. Дик подошел, бесшумно ступая по траве. Она оглянулась: «А, это вы!» – и Дик на мгновение пожалел, что пришел. – Ваша сестра беспокоится. – А-а! – Для нее не новостью было, что за ней следят. С усилием она попыталась объяснить: – Иногда я – иногда мне становится трудно. Я так тихо жила последнее время. Сейчас мне стало трудно от музыки. Захотелось вдруг плакать… – Понимаю. – Сегодня был очень суматошный день. – Знаю. – Я бы не хотела показаться невежливой – и так уж довольно у всех хлопот из-за меня. Но я просто почувствовала, что не могу больше. Дику вдруг пришла в голову мысль (так умирающему приходит вдруг в голову, что он забыл сказать, где лежит завещание): ведь Домлер и все предшествующие поколения Домлеров «пересоздали» Николь; ведь теперь ее многому придется учить заново. Но этот общий вывод он оставил при себе; вслух же сказал то, чего требовало положение вещей в данную минуту: – Вы милая, славная девушка, и нечего вам заботиться о том, что про вас подумают другие. – Я вам нравлюсь? – Конечно. – А вы бы… – Они теперь медленно шли к другому концу подковы, до которого оставалось ярдов двести. – Если бы я не болела, вы бы могли, – то есть я хочу сказать, такая девушка, как я, могла бы, – ах, господи, вы сами знаете, что я хочу сказать. Он почувствовал, что податься некуда, всесокрушающее безрассудство одолевало его. Он слышал свое дыхание, участившееся от ее близости; но и на этот раз выручила дисциплина, подсказала банальную реплику, отрезвляющий смешок: – Что за фантазии, милая барышня? Давайте-ка я расскажу вам, как один больной влюбился в ухаживающую за ним сестру… – И посыпались в такт шагам обкатанные фразы анекдота. Вдруг Николь перебила с неожиданной резкостью: – Чушь собачья! – Вам не к лицу такие грубые выражения. – Ну и пусть! – вспыхнула она. – Вы меня считаете безмозглой дурочкой – я и была дурочкой до болезни, но теперь другое дело. Если бы я смотрела на вас и не видела, какой вы красивый, обаятельный, не такой, как все, вы вправе были бы думать, что я все еще не в своем уме. Так что не притворяйтесь, будто по-вашему, я не знаю, – я все знаю и про себя и про вас, хоть мне от этого только хуже. Почва уходила у Дика из-под ног. Но он припомнил рассуждения старшей мисс Уоррен о молодых врачах, которых можно приобрести на Южной стороне, в интеллектуальном филиале чикагских скотобоен, и это на миг придало ему силы. – Вы прелестное существо, но я вообще не умею влюбляться. – Просто вы не хотите пойти мне навстречу. – Что-о? Он был ошеломлен такой бесцеремонностью, такой уверенностью в своем праве на победу. Пойти навстречу Николь Уоррен могло означать только одно: потерять себя, а это было бы слишком. – Ну почему вы не хотите, почему? Голос ее совсем упал, ушел внутрь, распирая грудь под натянувшимся лифом платья. Она была теперь так близко, что он невольно напряг руку, чтобы поддержать ее, и сейчас же ее губы, все ее тело откликнулось на это движение. Все расчеты, соображения были теперь ни к чему – как если бы Дик изготовил в лаборатории нерастворимый состав, где атомы спаяны накрепко и навсегда; можно вылить все вон, но разложить на ингредиенты уже нельзя. Он держал ее, вдыхал ее, а она клонилась и клонилась к нему, не узнавая сама себя, вся поглощенная и наполненная своей любовью, умиротворенная и в то же время торжествующая; и Дику казалось, что он уже и не существует вовсе, разве только как отражение в ее влажных глазах. – Черт возьми, – выдохнул он. – А вас приятно целовать. Это была попытка заслониться словами, но Николь уже почувствовала свою власть и тешилась ею; с неожиданным кокетством она отпрянула в сторону, и он словно повис в пустоте, как днем, когда фуникулер остановился на полдороге. Пусть, пусть, – кружилось у нее в голове, – это ему за то, что был бессердечен, мучил меня; но сейчас уже все прекрасно, ах, как прекрасно! Я победила, он мой. Теперь по правилам игры полагалось убежать прочь, но для нее все это было так ново, так чудесно, что она медлила, желая насладиться до конца. Вдруг дрожь пробрала ее. Далеко-далеко внизу сверкало ожерелье и браслет из огней – Монтре и Веве; а за ними опаловым подвеском переливалась Лозанна. Откуда-то ветер донес обрывок танцевальной мелодии. Николь остыла, сумятица в ее мыслях улеглась, и теперь она ворошила неизжитые сантиметры детских лет с целеустремленностью солдата, торопящегося захмелеть после боя. А Дик стоял почти рядом, уверенно опершись на чугунную ограду, тянувшуюся по краю подковы; и, все еще робея перед ним, она пробормотала: – Помните, как я вас ждала тогда в парке – всю себя держала в руках, как охапку цветов, готовая поднести эту охапку вам. По крайней мере, для меня самой это было так. Он шагнул ближе и с силой повернул ее к себе; она положила руки ему на плечи и поцеловала его, потом еще и еще; ее лицо становилось огромным каждый раз, когда приближалось к его лицу. – Дождь пошел! В виноградниках по ту сторону озера вдруг бухнула пушка – пальбой пытались разогнать тучи, которые могли принести град. Фонари на аллее погасли, потом зажглись снова. И тотчас же разразилась гроза: потоки ливня низверглись с небес, побежали по крутым склонам, забурлили вдоль дорог и каменных водостоков; а сверху нависло потемневшее, жуткое небо, молния чертила фантастические зигзаги, раскаты грома сотрясали мир, и над отелем неслись лохматые клочья облаков. Ни гор, ни озера не было больше – отель одиноко горбился среди грохота, хаоса и тьмы. Но Дик и Николь уже вбежали в вестибюль, где Бэби Уоррен и все семейство Мармора с тревогой дожидались их возвращения. Так увлекательно было вынырнуть вдруг из мокрой мглы, хлопнув дверью с размаху, и громко смеяться от неулегшегося волнения, еще слыша свист ветра в ушах и чувствуя, как намокшая одежда липнет к телу. Даже штраусовский вальс из бальной залы звучал по-особенному, пронзительно и зовуще. …Чтобы доктор Дайвер женился на пациентке психиатрической клиники? Да как это случилось? С чего началось? – Вы еще вернетесь сюда после того, как переоденетесь? – спросила Бэби Уоррен, испытующе оглядев Дика. – А мне и переодеваться не во что, разве что в шорты. Накинув одолженный кем-то дождевик, он взбирался в гору и насмешливо похохатывал себе под нос: – Завидный случай – ну как же! Решили, значит, приобрести врача в дом. Нет уж, придется вам искать подходящий товар в Чикаго. – Но, устыдившись собственной резкости, он мысленно оправдывался перед Николь, вспоминал неповторимую свежесть ее юных губ, вспоминал, как капли дождя матово светились на ее фарфоровой коже, точно слезы, пролитые из-за него и для него… Затишье после отбушевавшей грозы разбудило его около трех часов утра, и он подошел к растворенному окну. Красота Николь клубилась вверх по склону горы, вливалась в комнату, таинственно шелестя оконными занавесками. …На следующее утро он одолел двухкилометровый подъем к Роше-де-Нэй; его позабавила встреча с вчерашним кондуктором фуникулера, который тоже совершал этот подъем, используя свой выходной день. Из Роше– де-Нэй Дик спустился до самого Монтре, выкупался в озере и успел вернуться в отель к обеду. Две записки ожидали его. «Я ни о чем не жалею и ничего не стыжусь, мне еще ни разу в жизни не было так хорошо, как вчера вечером. Даже если я никогда больше не увижу вас, Mon capitaine, все равно, я рада, что так случилось». Обезоруживающие строчки – но Дик вскрыл второй конверт, и мрачная тень Домлера сместилась. «Милый доктор Дайвер, я звонила вам по телефону, но не застала. Хочу просить вас о большом, огромном одолжении. Непредвиденные дела срочно требуют моего присутствия в Париже, и я сэкономлю много времени, если поеду через Лозанну. Вы ведь собирались в понедельник вернуться в Цюрих, так нельзя ли, чтобы Николь поехала с вами? А там уж вы бы довезли ее до санатория? Надеюсь, это вас не слишком затруднит. Уважающая вас Бетт Эван Уоррен.» Дик пришел в ярость – ей ведь прекрасно известно, что у него велосипед, но записка составлена в таких выражениях, что отказать невозможно. Нарочно сводит нас вместе! Родственная забота, помноженная на уорреновский капитал! Но он ошибался: Бэби Уоррен ни о чем таком не помышляла. Она уже подвергла Дика взыскательной оценке, измерила его со всех сторон своей кривой англофильской линейкой и забраковала – несмотря на то что, в общем, он ей пришелся по вкусу. Но он был явно чересчур «интеллигент», и она отправила его на одну полочку с компанией полунищих снобов, с которой одно время зналась в Лондоне. Слишком высовывается вперед, чтобы можно было счесть его подходящим. Аристократического – как она понимала это слово – в нем, при всем желании, ничего нельзя было найти. Притом еще и неподатлив – она успела заметить несколько раз, как во время разговора у него вдруг делались пустые глаза; есть такие люди – говорят с вами, а сами витают где-то далеко. Николь еще в детстве раздражала ее своей чрезмерной непринужденностью, а за последнее время она по вполне понятным причинам привыкла считать ее «отпетой»; и, во всяком случае, доктор Дайвер не тот тип врача, которого она мыслила себе в качестве члена семьи. Она просто-напросто хотела использовать его как удобную оказию. Но вышло именно так, как если бы догадка Дика была верной. Поездка по железной дороге может быть мучительной, скучной или забавной; иногда это испытательный полет, иногда – эскиз другого, будущего путешествия. Как и всякий день, проведенный вдвоем, она может показаться очень долгой. Утро проходит в спешке, пока оба не спохватываются, что голодны, и не принимаются закусывать вместе; после полудня время замедляется, ползет почти нестерпимо, но под конец снова набирает скорость. Дику больно было видеть жалкую радость Николь; для нее это все же было возвращение домой, потому что другого дома она не знала. Ничего между ними в тот день не произошло, но когда он простился с ней у ворот скорбного заведения на Цюрихском озере и она, прежде чем войти, еще раз оглянулась на него, он понял, что ее судьба теперь стала их общей судьбой, и это навсегда.  10   В начале сентября доктор Дайвер сидел с Бэби Уоррен за чашкой чаю на террасе цюрихского отеля. – Едва ли это благоразумно, – сказала она. – Мне как-то не вполне ясны ваши побуждения. – Не стоит вести разговор в таком тоне. – В конце концов Николь – моя сестра. – Это еще не дает вам права разговаривать со мной в таком тоне. – Дика злило, что он должен молчать обо всем, что знает. – Николь богата, но из этого не следует, что я авантюрист. – То-то и есть, что Николь богата, – не уступая, пожаловалась Бэби. – В этом все дело. – А сколько у нее денег? – спросил Дик. Бэби так и подскочила; а он продолжал, мысленно смеясь: – Видите, как глупо все получается. Я бы предпочел иметь дело с кем-нибудь из ее родственников-мужчин… – За все, что касается Николь, отвечаю я, – решительно объявила Бэби. – И мы вовсе не утверждаем, что вы авантюрист. Мы просто не знаем, кто вы. – Я доктор медицины, – сказал он. – Отец мой – священник, теперь уже на отдыхе. Жили мы в Буффало, и в моем прошлом нет тайн. Учился в Нью-Хейвене; потом получил стипендию Родса. Мой прадед был губернатором Северной Каролины, и я – прямой потомок Безумного Энтони Уэйна[45]. – А кто такой был Безумный Энтони Уэйн? – подозрительно спросила Бэби. – Безумный Энтони Уэйн? – Во всей этой истории безумства и так достаточно. Он безнадежно покачал головой и в эту минуту увидел Николь – она вышла на террасу и глазами искала их. – Не будь он безумен, он бы, верно, оставил не меньшее наследство, чем Маршалл Филд. – Все это очень хорошо, но… Бэби была права и не сомневалась в этом. Немного нашлось бы священников, способных выдержать сравнение с ее отцом. Уоррены были по меньшей мере герцогами – только американскими, без титула. Фамилия Уоррен, занесенная в книгу для приезжающих, поставленная под рекомендательным письмом, упомянутая в затруднительных обстоятельствах, в одно мгновенье преображала людей – психологический феномен, который, в свою очередь, воздействовал на Бэби, приучая ее сознавать свое высокое положение. Факты она знала от англичан, у которых на этот счет имелся более чем двухсотлетний опыт. Но она не знала, что в течение разговора за чайным столом Дик дважды едва не швырнул ей в лицо отказ от своего предложения. Спасла дело Николь, которая наконец увидала их и поспешила к их столику, вся сияющая свежестью и белизной, словно только что народившаяся на свет в мягких сентябрьских сумерках.   Здравствуйте, адвокат. Мы завтра уезжаем на Комо на неделю, а оттуда вернемся в Цюрих. Поэтому я и просила, чтобы вы с моей сестрой поскорей все уладили, а сколько я получу, это нам безразлично. Мы целых два года будем жить в Цюрихе, тихо и скромно, и у Дика денег хватит. Нет, Бэби, совсем я не так непрактична, как ты думаешь, – просто мне если что понадобится, так только на магазины и портних… Что-о, да куда мне столько, я этого и не истрачу никогда. А ты тоже столько получаешь? Почему больше – потому что меня считают неспособной управляться с деньгами? Ну и ладно, пусть моя доля лежит и копится… Нет, Дик не желает иметь к этому никакого касательства. Придется уж мне пыжиться за двоих… Ничего ты о нем не знаешь, Бэби, просто совершенно не представляешь себе, что он за человек… Где я должна подписаться? Ой, простите… …Смешно, что мы теперь всегда вместе и одни, правда, Дик? Смешно и немножко странно. Ты ведь никуда не уйдешь, разве что придвинешься еще ближе. Будем любить друг друга, больше ничего и не нужно. Только я люблю сильнее, и я сразу чувствую, когда ты отдаляешься от меня, хотя бы только чуть-чуть. Мне так нравится быть как все, протянешь руку в постели и чувствуешь, что ты рядом, такой теплый-теплый. …Будьте добры, позвоните моему мужу в больницу. Да, эта книжка широко разошлась, а теперь будет издана на шести языках. Я сама хотела переводить ее на французский, но я теперь очень быстро устаю – и все время боюсь упасть, такая я стала тяжелая и неуклюжая, точно игрушечный пузанчик на сломанной подставке. Холод стетоскопа с той стороны, где сердце, и такое чувство, что je m’en fiche de tout…[46] Ах, это та бедная женщина, у которой ребенок родился совсем синий, уж лучше бы неживой. Как чудесно, что нас теперь трое, правда? …Но это же неразумно, Дик, нам ведь и в самом деле нужна квартира побольше. Зачем тесниться и мучить себя только из-за того, что уорреновских денег больше, чем дайверовских? Ах, благодарю вас, моя милая, но мы передумали. Тот английский священник говорил, что тут у вас в Орвието великолепное вино. Вот как, его нельзя перевозить? Тогда понятно, отчего мы о нем никогда не слыхали, а мы любим вино. Озера точно провалы, берега рыжие, глинистые и изрезаны складками, как обвисшее брюхо. Фотограф снял меня по дороге на Капри и дал нам карточку: я сижу на скамье, волосы у меня распущены и свешиваются за борт. «Прощай, Голубой грот, – пел лодочник, который нас вез, – нет, не прощай, а до свида-а-анья!» А когда мы пересекали в длину страшное раскаленное голенище итальянского сапога, в зарослях вокруг старинных замков зловеще шелестел ветер и казалось, будто на вершинах холмов притаились и смотрят вниз мертвецы. Мне нравится этот пароход, особенно когда наши каблуки дружно постукивают по палубному настилу. На повороте ветер прямо сбивает с ног, и всякий раз, когда мы доходим до этого места, я стараюсь повернуться боком и поплотней запахиваюсь в свой плащ, но от Дика не отстаю. Мы поем какую-то ерунду в такт шагам:   А-а-а-а, Другие фламинго, не я, А-а-а-а, Другие фламинго, не я…   С Диком не соскучишься – пассажиры в шезлонгах оглядываются на нас, какая-то дама старается разобрать, что это мы такое поем. Но Дику вдруг надоедает петь, ну что ж, Дик, шагай дальше один. Только один ты будешь шагать по-другому, милый, воздух вокруг тебя сгустится, придется пробираться через тени шезлонгов, через клубы мокрого дыма из трубы. Увидишь, как твое отражение скользит в глазах тех, кто на тебя смотрит. Кончится твоя обособленность, но это и лучше; нужно войти в жизнь, от нее оттолкнуться. А я сижу на подпоре спасательной шлюпки и смотрю на море, не подбирая рассыпавшихся волос, пусть треплются и блестят на ветру. Я сижу, неподвижная на фоне неба, а корабль несет меня вперед, в синюю мглу будущего, для того он и существует. Я – Афина Паллада, благоговейно вырезанная на носу галеры. В пароходной уборной журчит вода, а за кормой, бормоча что-то, стелется переливчатая агатово-зеленая ряска пены. …Мы в тот год много путешествовали – от бухты Вуллумулу до Бискры. У самой Сахары нас накрыла туча саранчи, а наш шофер добродушно уговаривал нас, что это обыкновенные шмели. Небо по ночам было совсем низкое, и чувствовалось присутствие непонятного всевидящего бога. Мне запомнился бедный голенький Улед Наил, и та ночь, полная звуков – флейты и сенегальские барабаны, и пофыркивание верблюдов, и шаркающие шаги туземцев в сандалиях из старых автомобильных покрышек. Но я была опять не в себе – поезда, песчаные полосы пляжей, все сливалось в одно. Оттого-то он и повез меня путешествовать, но после рождения второго ребенка, моей маленькой Топси, кругом была только тьма и тьма без просвета. …Где мой муж, как он мог бросить меня здесь, оставить в руках неучей и тупиц. Вы говорите, у меня родился черный ребенок – что за нелепая, пошлая выдумка! Мы приехали в Африку для того, чтобы увидеть Тимгад, меня больше всего на свете интересует археология. Надоело мне, что я ничего не знаю и что все то и дело напоминают мне об этом. Когда я выздоровею, хочу сделаться образованным человеком, таким, как ты, Дик, – я бы стала изучать медицину, но боюсь, уже поздно. Давай купим на мои деньги дом – надоели мне эти квартиры и ожидать тебя надоело. Тебе ведь скучно в Цюрихе, и у тебя здесь не остается времени, чтобы писать, а ты сам говорил, ученый, который не пишет, не настоящий ученый. А я тоже подберу себе какое-нибудь занятие, что-нибудь такое, что я могла бы изучить как следует, и это мне будет опорой, если со мной опять начнется. Ты мне поможешь, Дик, – я тогда не буду чувствовать себя такой виноватой. И поселимся где-нибудь у моря, где тепло, и мы будем загорать вместе и опять станем молодыми. …Здесь будет рабочий уголок Дика. Представьте себе, мы это надумали оба, не сговариваясь. Десятки раз мы проезжали мимо Тарма, а тут как-то решили заехать, посмотреть, и оказывается, почти все пустует, кроме двух конюшен. Покупку мы оформили через одного француза, но как только до морского ведомства дошло, что американцы купили часть деревни в горах над морем, сюда сейчас же понаехали шпионы. Все вынюхивали, не припрятаны ли пушки среди строительных материалов – в конце концов пришлось Бэти пустить в ход свои связи в Affaires Etrangeres[47] в Париже. Летом на Ривьеру никто не ездит, так что знакомых будет немного и можно будет работать. Бывает кое-кто из французов, на прошлой неделе приезжала Мистангет, очень удивилась, что отель открыт; потом Пикассо и еще тот, кто написал «Pas sur la bouche»[48]. …Дик, почему ты записался в отеле «Мистер и миссис Дайвер», а не «Доктор и миссис Дайвер»? Да нет, я просто так – просто мне пришло в голову – ты сам всегда меня учил, что работа самое главное для человека, я и привыкла так думать. Помнишь, ты говорил, человек должен быть мастером своего дела, а если он перестал быть мастером, значит, он уже ничем не лучше других, и главное, это утвердиться в жизни, пока ты еще не перестал быть мастером своего дела. Если ты теперь хочешь, чтобы все было наоборот, пусть, но скажи, милый, должна ли твоя Николь стать кверху ногами, чтобы не отстать от тебя? …Томми находит, что я очень молчалива. После того, как я поправилась первый раз, мы с Диком без конца разговаривали по ночам, сидим в постели и курим сигарету за сигаретой, а когда уже начнет синеть за окном, ныряем головой в подушки, чтобы спрятаться от света. Иногда я люблю петь, играть с животными люблю, есть у меня и друзья – Мэри, например. Когда мы с Мэри разговариваем, ни одна не слушает другую. Разговор – дело мужское. Когда я пускаюсь в разговоры, я себе говорю: наверно, теперь я – Дик. А иногда я – мой сын, он такой неторопливый, рассудительный. Я даже доктором Домлером бывала иногда, а когда-нибудь, может, придется стать с какой-то стороны и вами, Томми Барбан. Мне кажется, Томми в меня влюблен, но потихоньку, без назойливости. Достаточно, впрочем, чтобы они с Диком начали раздражать друг друга. А в общем, все у меня сейчас как нельзя лучше. Живу в этом уютном местечке у моря, со мной мой муж, мои дети. Кругом друзья, которые меня любят. Все, все прекрасно – только бы мне еще перевести на французский язык этот окаянный рецепт цыплят по-мэрилендски. До чего приятно зарывать ноги в прогревшийся песок. Да, да, вижу. Еще новые люди – какая девушка, ах, эта? На кого, вы говорите, она похожа?… Нет, не смотрела, сюда не часто попадают новые американские фильмы. Розмэри, а дальше? Мы явно превращаемся в модный курорт – вот уж не ожидала, в июле. Да, она хорошенькая, но очень жаль, если сюда наедет много народу.  11   Доктор Ричард Дайвер и миссис Элси Спирс сидели в «Cafe des Allies» под тенью прохладных и пыльных деревьев. С берега, просочившись через Эстерель, налетал временами порыв мистраля, и тогда рыбацкие лодки покачивались у причалов, тыча мачтами в августовское безразличное небо. – Я только сегодня получила от Розмэри письмо, – сказала миссис Спирс. – Какой ужас эта история с неграми! Воображаю, чего вы все натерпелись. Она пишет, что вы были необыкновенно внимательны к ней и заботливы. – Розмэри заслуживает медали за храбрость. Да, история была неприятная. Единственный, кого она совершенно не коснулась, это Эйб Норт – он уехал в Гавр. Наверно, даже и не знает ничего. – Жаль, что это так взволновало миссис Дайвер, – осторожно заметила миссис Спирс. Розмэри ей писала: «Николь стала словно помешанная. Я решила не ехать с ними на юг, потому что Дику и без меня хлопот довольно». – Она уже оправилась. – В голосе Дика послышалось раздражение. – Значит, завтра вы уезжаете отсюда. А когда в Штаты? – Сразу же. – Очень, очень жаль расставаться с вами. – Мы рады, что побывали на Ривьере. Нам здесь было очень приятно – благодаря вам. Знаете, ведь вы первый человек, в которого Розмэри влюбилась по-настоящему. Опять задул ветер с порфировых гор Ла-Напуль. Что-то в воздухе уже предвещало скорую перемену погоды; пышный разгул лета, когда земля словно стоит на месте, пришел к концу. – У Розмэри были увлечения, но рано или поздно она всегда отдавала героя в мои руки… – миссис Спирс рассмеялась, -…для вивисекции. – А меня, значит, пощадили. – С вами бы все равно ничего не помогло. Она влюбилась в вас еще до того, как познакомила вас со мною. И я ее не отговаривала. Было ясно, что ни он сам, ни Николь не играли в планах миссис Спирс никакой самостоятельной роли – и еще было ясно, что ее аморальность непосредственно связана с ее самоотречением. Это была ее душевная пенсия, компенсация за отказ от собственной личной жизни. В борьбе за существование женщина поневоле должна быть способна на все, но ее редко можно обвинить в прямой жестокости, это мужской грех. Пока смена радостей и печалей любви совершалась в положенных пределах, миссис Спирс была готова следить за ней с незлобивой отрешенностью евнуха. Она не задумывалась даже о том, что все это может кончиться плохо для Розмэри – или была уверена в невозможности такого исхода. – Если то, что вы говорите, верно, мне кажется, это не причинило ей особых страданий. – Он все еще притворялся перед собой, что может думать о Розмэри с объективностью постороннего. – И во всяком случае, если что и было, так прошло. Но, между прочим, часто бывает, что с какого-то пустякового эпизода начинается важная полоса в жизни человека. – Это не пустяковый эпизод, – упорствовала миссис Спирс. – Вы ее первая любовь – она видит в вас свой идеал. В каждом ее письме говорится об этом. – Она очень любезна. – Вы и Розмэри – самые любезные люди на свете, но тут она ничего не преувеличивает. – Моя любезность – парадокс моего душевного склада. Это было отчасти верно. От отца Дик перенял несколько нарочитую предупредительность тех молодых южан, что после Гражданской войны переселились на Север. Нередко он пускал ее в ход, но так же нередко презирал себя за это, видя тут не стремление не быть эгоистом, а стремление эгоистом не казаться. – Я влюблен в Розмэри, – сказал он вдруг. – С моей стороны слабость говорить вам об этом, но мне захотелось позволить себе небольшую слабость. Слова вышли какие-то чужие и официальные, словно рассчитанные на то, чтобы стулья и столики в «Cafe des Allies» запомнили их навсегда. Уже он всюду, во всем чувствовал отсутствие Розмэри; лежа на пляже, видел ее плечо, облупившееся от солнца; гуляя по саду в Тарме, затаптывал следы ее ног; а сейчас вот оркестр заиграл «Карнавальную песенку», отзвук канувшей в прошлое моды сезона, и все вокруг словно заплясало, как всегда бывало при ней. За короткий срок ей даны были в дар все снадобья, которые знает черная магия: белладонна, туманящая зрение, кофеин, превращающий физическую энергию в нервную, мандрагора, вселяющая покой. С усилием он еще раз попытался поверить, будто может говорить о Розмэри с такой же отрешенностью, как ее мать. – В сущности, вы с Розмэри совсем непохожи, – сказал он. – Весь ум, который она от вас унаследовала, уходит на создание той личины, которую она носит перед миром. Рассуждать она не привыкла; у нее душа ирландки, романтическая и чуждая логики. Миссис Спирс сама знала, что Розмэри, при всей внешней хрупкости, – молодой мустанг, истинная дочь доктора Хойта, капитана медицинской службы США. Если б можно было вскрыть ее заживо, под прелестным покровом обнаружилось бы огромное сердце, печень и душа, все вперемежку. Дик вполне сознавал силу личного обаяния Элси Спирс, сознавал, что она для него не просто последняя частица Розмэри – исчезнет, и не останется совсем ничего. Он, быть может, отчасти придумал Розмэри; мать ее он придумать не мог. Если мантия и корона, в которых Розмэри ушла со сцены, были чем-то, чем он наделил ее сам, – тем приятнее было любоваться всей статью миссис Спирс, зная, что уж тут-то он ни при чем. Она была из тех женщин, что готовы ненавязчиво ждать, пока мужчина занят своим делом, куда более важным, чем общение с ними, – командует боем или оперирует больного, когда нельзя ни торопить его, ни мешать. А кончит – и найдет ее где-нибудь неподалеку, без суеты и нетерпения дожидающуюся его за газетой или чашкой кофе. – Всего хорошего, и, пожалуйста, не забывайте, что мы вас очень полюбили, и я и Николь. Вернувшись на виллу «Диана», он сразу прошел к себе и распахнул ставни, затворенные, чтобы дневной зной не проникал в кабинет. На двух длинных столах в кажущемся беспорядке громоздились материалы его книги. Том первый, посвященный классификации болезней, уже выходил однажды небольшим тиражом на средства автора. Сейчас велись переговоры о новом издании. В том второй должна была войти его первая книжка – «Психология для психиатров», значительно переработанная и расширенная. Как многим другим, ему пришлось убедиться, что у него есть всего две-три идеи и что небольшой сборник статей, только что в пятидесятый раз изданный в Германии, содержит, в сущности, квинтэссенцию всего, что он знает и думает. Сейчас у него было нехорошо на душе. Томила обида за напрасно потерянные годы в Нью-Хейвене, и остро чувствовалось несоответствие между все растущей роскошью дайверовского обихода и той реальной отдачей, которая бы ее оправдала. Он вспоминал рассказ своего румынского товарища об ученом, много лет изучавшем строение мозга армадилла, и ему чудилось, что в библиотеках Берлина и Вены уже корпят над его темой методичные, неторопливые немцы. У него почти сложилось решение закруглить работу в ее теперешнем состоянии и выпустить в свет небольшой томик без разработанного аппарата, в качестве введения к будущим, более солидным научным трудам. Он окончательно утвердился в этом решении, расхаживая по своему кабинету в лучах предзакатного солнца. В таком виде работа может быть к весне сдана в печать. Вероятно, думал он, если человека с его энергией целый год терзают сомнения, мешающие ему работать, это значит, что в самом плане работы допущен просчет. Он разложил на листках с заметками брусочки позолоченного металла, служившие ему пресс-папье. Потом прибрал комнату (никто из прислуги сюда не допускался), слегка почистил пастой раковину в соседней туалетной, закрепил отошедшую створку ширмы и написал заказ цюрихскому книгоиздательству. Покончив с этими делами, он выпил чуточку джину, разбавив его двойным количеством воды. В саду за окном показалась Николь. От мысли, что сейчас ему придется встретиться с нею, Дик ощутил свинцовую тяжесть внутри. При ней он обязан был держаться как ни в чем не бывало, и сегодня, и завтра, и через неделю, и через год. Тогда в Париже она всю ночь продремала в его объятиях под действием люминала. Под утро появились было симптомы нового приступа, но он вовремя сумел успокоить ее словами ласки и заботы, и она опять заснула, касаясь его лица душистыми, теплыми волосами. Тогда, осторожно высвободившись, он вышел в другую комнату к телефону, и еще до ее пробуждения все устроил и обо всем договорился. Розмэри переедет в другой отель. Переедет, даже не попрощавшись с ними – «Папина дочка» должна остаться «Папиной дочкой». Мистер Макбет, управляющий, уподобится трем обезьянкам Древнего Китая – ничего не вижу, ничего не слышу, ничего не говорю. Кое-как уложив в чемоданы бесчисленные коробки и свертки с парижскими покупками, Дик и Николь ровно в полдень сели в поезд, уходивший на юг. Тогда только наступила реакция. Устраиваясь в купе спального вагона, Дик видел, что Николь этого ждет, и это пришло еще до того, как они миновали кольцо парижских предместий – отчаянное, щемящее желание соскочить, пока поезд еще не набрал ход, и броситься обратно в Париж, найти Розмэри, узнать, как она, что с ней. Он раскрыл книгу и сквозь пенсне уставился в печатные строки, чувствуя на себе неотступный взгляд Николь, лежавшей напротив. Но читать оказалось невозможно; тогда он закрыл глаза, словно бы от усталости, а она все смотрела на него, откинувшись на подушки, еще чуть одурманенная снотворным, но успокоенная и почти счастливая тем, что он снова принадлежит ей. С закрытыми глазами было еще хуже; отчетливей слышалось в ритме колес: нашел – потерял, нашел – потерял; но, чтобы не выдать себя, Дик пролежал так до самого ленча. За ленчем он немного рассеялся – он всегда любил эту трапезу посредине дня, если сосчитать все их с Николь ленчи в отелях и придорожных гостиницах, в вагон-ресторанах, буфетах и самолетах, число бы, наверно, перевалило за тысячу. Знакомая беготня поездных официантов, порционные бутылочки вина и минеральной воды, превосходная кухня, как всегда на линии Париж – Лион – Средиземноморье, – все это создавало иллюзию, что ничего не изменилось в их жизни, но, пожалуй, впервые он ехал с Николь и это был для него путь откуда-то, а не куда-то. Он выпил почти все вино один, Николь только пригубила стаканчик; они разговаривали о доме, о детях. Но как только они вернулись в купе, разговор иссяк, наступило молчание, как тогда, в ресторане против Люксембургского сада. Когда хочешь уйти от того, что причиняет боль, кажется, будет легче, если повторишь вспять уже раз пройденную дорогу. Странное нетерпение овладело Диком; вдруг Николь сказала: – Нехорошо все-таки, что мы оставили Розмэри одну. Как ты думаешь, с ней ничего не случится? – Конечно, нет. Она вполне способна сама о себе позаботиться, – Чтобы это не прозвучало косвенным укором Николь, он поспешил добавить: – В конце концов она ведь актриса и должна уметь за себя постоять даже при такой бдительной матери, как миссис Спирс. – Она очень хорошенькая. – Она еще ребенок. – Все равно, она хорошенькая. Они перебрасывались репликами только для поддержания разговора. – Она не так умна, как мне показалось вначале, – заметил Дик. – Она не дурочка. – Да, но – как тебе сказать – все это сильно попахивает детской. – Она очень-очень привлекательна, – сказала Николь с подчеркнутой независимостью, – и мне очень понравилось, как она играет. – У нее был хороший режиссер. А игра ее, если вдуматься, лишена индивидуальности. – Не нахожу. Вообще она должна очень нравиться мужчинам. У него оборвалось сердце. Каким мужчинам? Скольким мужчинам? «…Не возражаете, если я опущу штору? Пожалуйста. Здесь правда слишком светло». Где она теперь? И с кем? – Через несколько лет она будет выглядеть старше тебя. – Напротив. Как-то в театре я попробовала нарисовать ее на обороте программы. Такие лица долго не стареют. Обоим плохо спалось ночью. Дик знал: день-два спустя он сам постарается изгнать тень Розмэри из своего дома, чтобы она не осталась навсегда замурованной в одной из его стен, но сейчас у него не хватало сил на это. Иногда трудней лишить себя муки, чем удовольствия, а память еще была так ярка, что оставалось одно: притворяться. К тому же его сердила Николь – за столько лет пора бы научиться самой распознавать признаки напряженности, всегда предшествующей приступу, и не распускать себя. А она за последние две недели сорвалась дважды. Первый раз это было во время званого вечера в Тарме, он тогда проходил мимо спальни и вдруг услышал, как она, бессмысленно хохоча, уверяет миссис Маккиско, что в уборную войти нельзя, так как ключ заброшен в колодец. Миссис Маккиско, ошеломленная, растерялась, смутилась, испугалась даже, но, кажется, что-то поняла. Дик не придал этому случаю большого значения, потому что Николь очень скоро пришла в себя. Она даже звонила потом в отель Госса, но Маккиско уже уехали. Иное дело парижский приступ, рядом с ним и первый показался серьезнее. Возможно, тут следовало видеть предвестие нового цикла, новой вспышки болезни. То, что он пережил не как врач, а как человек, во время долгого рецидива, случившегося после рождения Топси, закалило его, научило проводить резкую грань между Николь больной и Николь здоровой. Тем труднее было теперь отличить самозащитную отчужденность врача от какого-то нового холодка в сердце. Когда возникшее равнодушие длят или просто не замечают, оно постепенно превращается в пустоту; в этом смысле Дик теперь умел становиться пустым, освобождать себя от Николь, лишь нехотя исполняя свой долг, без участия воли и чувства. Говорят, душевные раны рубцуются – бездумная аналогия с повреждениями телесными, в жизни так не бывает. Такая рана может уменьшиться, затянуться частично, но это всегда открытая рана, пусть не больше булавочного укола. След испытанного страдания скорей можно сравнить с потерей пальца или зрения в одном глазу. С увечьем сживаешься, о нем вспоминаешь, быть может, только раз в году, – но когда вдруг вспомнишь, помочь все равно нельзя.  12   Николь сидела на садовой скамейке, обхватив себя руками за плечи. Она подняла на Дика серые, ясные глаза, в которых светилось детское, нетерпеливое любопытство. – Я был в Канне, – сказал Дик. – Встретил там миссис Спирс. Она завтра уезжает. Хотела приехать попрощаться с тобой, но я ее отговорил. – Напрасно. Я была бы ей очень рада. Она мне нравится. – И знаешь, кого я там еще видел? Бартоломью Тэйлора. – Быть не может! – Я его издали заприметил, эту физиономию старого хорька не спутаешь ни с кем. Приехал, видно, произвести разведку – в будущем году весь зверинец сюда явится. Так что миссис Абрамс – это только цветочки. – А Бэби еще ворчала, когда мы жили здесь первое лето. – Главное, им же совершенно все равно, где быть. Сидели бы себе и мерзли в Довиле. – Не распустить ли нам слух о какой-нибудь эпидемии – холеры, например? – Я и то сказал Бартоломью, что некоторые люди в здешнем климате мрут как мухи. Кое-кто, сказал я ему, рискует здесь не меньше, чем пулеметчик в бою. – Сочиняешь. – Сочиняю, – признался он. – Мы с ним очень мило побеседовали. Умилительная была картинка, когда мы обменивались дружескими рукопожатиями посреди бульвара. Встреча Уорда Макалистера и Зигмунда Фрейда.[49] Дику не хотелось продолжать разговор. Ему хотелось побыть одному, чтобы мыслями о работе и о завтрашнем дне заслониться от мысли о любви и о сегодняшнем. Николь это чувствовала инстинктом – враждебным инстинктом зверька, который ласкается, но не прочь укусить. – Радость моя, – сказал Дик чуть небрежно. Он вошел в дом, успев позабыть, что ему там нужно было, но на пороге сразу вспомнил – рояль. Он сел и, насвистывая, стал подбирать по слуху:   Там на Таити вдали от событий Мы будем с тобой вдвоем. В тиши ночной – мы под луной, Лишь я с тобой, И ты со мной…   В убаюканное сознание вдруг заползла догадка, что Николь расслышит в этой мелодии его тоску о двух минувших неделях. Он оборвал диссонансным аккордом и встал. Он огляделся, не зная, куда пойти. Это был дом, созданный Николь, оплаченный деньгами ее деда. Ему тут принадлежал только флигель, где помещался его кабинет, да клочок земли под ним. На свои три тысячи в год и то, что перепадало за случайные публикации, он одевался, пополнял винный погреб и покрывал свои карманные расходы и расходы по воспитанию Ланье, пока что сводившиеся к жалованью бонне. В любом предприятии Николь Дик всегда оговаривал свою долю участия. Он сам жил довольно скромно, без Николь ездил всегда третьим классом, пил самое дешевое вино, берег свою одежду, наказывал себя за каждую лишнюю трату и таким образом ухитрялся сохранять некоторую финансовую самостоятельность. Но это было все трудней и трудней; то и дело приходилось раздумывать вместе о том, что можно бы сделать на деньги Николь. И конечно, Николь, желая закрепить свою власть над ним, желая, чтобы он всегда оставался при ней, цеплялась за всякое проявление слабости с его стороны; нелегко было сопротивляться заливавшему его потоку вещей и денег. Силой обстоятельств их все дальше отводило от нехитрых, в общем, условий, на которых заключен был когда-то в Цюрихе их союз. Типичным примером могла служить история виллы на скалах, которая родилась как фантазия, а потом незаметно сделалась фактом. «Как чудесно было бы, если бы…» – говорили они вначале; «как чудесно будет, когда…» – стали говорить потом. Но вышло все не так уж чудесно. Затеи Николь вторгались в его работу и мешали ей; кроме того, стремительный рост ее доходов в последнее время словно бы обесценивал эту работу. И еще: ради забот о ее здоровье он много лет притворялся убежденным домоседом, лишь изредка позволяя себе отдаляться от семейного очага; это притворство стало тягостным в замкнутом, неподвижном мирке, где он все время чувствовал себя точно под микроскопом. Если уж он не решается играть то, что ему хочется играть в данную минуту, значит, жизнь доведена до точки. Дик долго еще сидел в большой комнате с роялем посередине и слушал жужжание электрических часов – слушал, как движется время.   В ноябре море почернело, волны все чаще перехлестывали через дамбу, докатываясь до прибрежной дороги. Исчезли последние следы летней жизни, и пустынные пляжи сиротливо скучали под мистралем и дождем. Отель Госса закрылся для ремонта и перестройки, а летнее казино в Жуан-ле-Пен все еще стояло в лесах, хоть и разрослось до внушительных размеров. В Канне и Ницце завелись у Дайверов новые знакомые – рестораторы, оркестранты, садоводы, судостроители (Дик купил себе видавший виды моторный бот), члены Sindicat d’initiative[50], Дик и Николь изучали повадки своей прислуги, размышляли над воспитанием детей. К декабрю Николь совершенно окрепла; за целый месяц Дик не подметил ни разу напряженного взгляда, сжатых губ или беспричинной улыбки, не услышал ни одной бессмысленной фразы, и на рождество они уехали в Швейцарские Альпы.  13   Перед тем как войти, Дик шапочкой стряхнул снег с синего лыжного костюма. В просторном холле уже раздвинули после чаепития мебель, и на полу, за двадцать лет, точно оспой, изрытом гвоздями лыжных ботинок, резвилось до сотни юных американцев, воспитанников окрестных школ, прыгая под веселый напев «Не приводи Лулу» или дергаясь в судорожных ужимках чарльстона. Здесь была колония молодежи, простодушной и нерасчетливой, – штурмовые отряды богачей сосредоточивались в Сент-Морице. Бэби Уоррен чувствовала, что совершила акт самоотречения, согласившись поехать с Дайверами в Гстаад. Дику было нетрудно заметить сестер в пестром, мерно колышущемся многолюдье, благодаря их эффектным, броским, как плакаты, лыжным костюмам – небесно-голубой у Николь, кирпично-красный у Бэби. Рослый молодой англичанин что-то говорил им, но они не слушали; завороженные ритмом танца, они не отрывали глаз от танцующих. Разрумянившееся от снега лицо Николь еще больше порозовело, когда она увидела Дика. – Ну, где же он? – Опоздал на поезд, приедет следующим. – Дик сел, заложив ногу на ногу и покачивая тяжелым ботинком. – До чего же вы обе эффектны рядом. Право, я порой забываю, что мы здесь вместе и только что не ахаю при виде вас. Бэби была высокая красивая брюнетка, стойко державшаяся на подступах к тридцати. Она привезла с собой из Лондона двоих спутников – вчерашнего кембриджского студента и пожилого распутника викторианского образца. В Бэби уже проявлялись кой-какие стародевьи особенности – она была сверхчувствительна к посторонним прикосновениям, вздрагивала, если до нее дотрагивались неожиданно, а такие длительные контакты, как поцелуи или объятия, непосредственно впечатывались в ее сознание, минуя плоть. Она была скупа на жесты, требовавшие участия всего корпуса, предпочитая топать ногами и немного по-старомодному встряхивать головой. Она наслаждалась предощущением смерти в случае несчастья с кем-либо из знакомых и со вкусом размышляла о трагической участи Николь. Младший из ее англичан опекал сестер во время лыжных прогулок или катался с гор на санях. Дик в первый же день растянул связку, делая чересчур рискованный телемарк, я потому мог лишь потихоньку кататься на «детской горке» вместе с ребятишками или же вовсе оставался в отеле и попивал квас в обществе одного русского врача. – Тебе же скучно, Дик, – приставала к нему Николь. – Познакомился бы с какими-нибудь молоденькими девочками, ходил бы с ними танцевать после чаю. – А что я им стану говорить? – Ну что говорят в таких случаях? – Она искусственно повысила свой низкий, чуть глуховатый голос и кокетливо засюсюкала: – «Ах, что может быть лучше молодости!» – Терпеть не могу молоденьких девочек. От них пахнет мылом и мятными леденцами. Когда с ними танцуешь, кажется, будто катишь детскую коляску. Это была опасная тема, и Дик ни на минуту не забывал об осторожности – старался даже не смотреть на молодых девушек, а куда-то поверх их голов. – Есть кое-какие неотложные дела, – сказала Бэби. – Во-первых, я получила письмо из дому – насчет того участка, который у нас всегда назывался привокзальным. Середина его давно была куплена железнодорожной компанией. А теперь та же компания купила все остальное. Эта земля – часть нашего наследства после мамы. Встает вопрос о помещении полученных денег. Желая показать, что столь низменные материи его не интересуют, англичанин пошел приглашать кого-то на танец. Бэби проводила его томным взглядом американки, с колыбели обожающей все английское, а потом вернулась к прежнему разговору: – Деньги немалые. На долю каждой из нас приходится по триста тысяч. Я умею следить за своими капиталовложениями, но Николь в этом ничего не смыслит, и не думаю, чтобы вы смыслили много больше. – Мне пора, а то не поспею к приходу поезда, – уклончиво сказал Дик. Шел снег, и с дыханием попадали в нос мокрые снежинки, неразличимые в наступившей темноте. Трое мальчишек на санках пронеслись мимо, выкрикнув предостережение на непонятном языке; через минуту их крик долетел уже снизу, из-за поворота. Где-то сбоку звенели бубенцы поднимающихся в гору конных саней. Станция вся сверкала праздничным оживлением, юноши и девушки весело ожидали прибытия новых юношей и девушек; ритм веселья передался и Дику, и он встретил сошедшего с поезда Франца Грегоровиуса с таким видом, будто еле-еле урвал полчаса в непрерывной смене развлечений. Но Франц был поглощен одной целью, и никакие настроения Дика не могли его от этой цели отвлечь. «Я попробую на денек выбраться в Цюрих, – говорилось в письме, полученном им от Дика, – а может быть, вы не поленитесь приехать в Лозанну?» Франц не поленился приехать даже в Гстаад. Францу было теперь сорок. Его зрелость здорового человека хорошо сочеталась с профессиональной приятностью манер, но надежней всего была для него броня легкого педантизма, позволявшая презирать тех богатых пациентов, которых он должен был заново учить жизни. Наследие предков раскрывало перед ним широкие горизонты науки, но, как видно, он сам предпочел более скромную жизненную позицию и подтвердил это выбором жены. В отеле Бэби Уоррен подвергла его мимолетному осмотру и, не обнаружив заслуживающего уважения пробирного клейма, не узрев ни одной из тех изощренных особенностей натуры или поведения, по которым узнают друг друга представители привилегированных классов, в дальнейшем уделяла ему внимание лишь по второму разряду. Николь его побаивалась. Дик же относился к нему, как всегда относился к друзьям – с симпатией без оговорок. Вечером они спустились в селение на небольших санях, игравших здесь ту же роль, что гондолы в Венеции. В селении была харчевня, старая швейцарская харчевня с бревенчатыми стенами, гулко отражавшими звук, с часами, бачками, кружками и оленьими рогами. Длинные столы стояли впритык, так что казалось, тут пирует одна большая компания: все ели fondue – нечто вроде гренок с сыром по-валлийски, только еще более неудобоваримое – и запивали глинтвейном. Веселье шло шумное – «дым столбом», изрек молодой англичанин, и Дик согласился, что лучше не скажешь. Горячее, сдобренное пряностями вино ударило в голову, и он почувствовал себя лучше, словно все в мире стало опять на свои места благодаря седовласым ветеранам золотых девяностых годов, что горланили у пианино старые песни, и вторившим им молодым голосам, и ярким пятнам костюмов, расплывавшимся в сизом от курева воздухе. На миг ему примерещилось, будто он на корабле и земля уже близко; девичьи лица вокруг полны были ожидания чего-то, что сулило им это веселье и эта ночь. Дик украдкой глянул по сторонам – здесь ли маленькая американочка, которую он заприметил раньше; почему-то ему казалось, что она сидит за соседним столом. Но он тут же забыл про нее и стал плести какие-то небылицы на забаву своим спутникам. – Мне нужно поговорить с вами, – негромко сказал Франц по-английски. – К сожалению, я не могу здесь долго оставаться. – Я так и понял, что у вас что-то есть на уме. – У меня есть план – замечательный план. – Он уронил на колено Дика тяжелую руку. – План, который содержит небывалые перспективы для нас обоих. – Я слушаю. – Дик, есть возможность нам с вами приобрести собственную клинику. Помните заведение Брауна на Цугском озере? Клиника старая, но оборудование там современное, во всяком случае, большая его часть. Браун болен и хочет уехать в Австрию, – умирать, как я понимаю. Такой случай выпадает раз в жизни. Вы да я – лучше пару и подобрать трудно. Только не говорите ничего, дайте мне кончить. По желтым огонькам в глазах Бэби Дик понял, что она прислушивается. – Это будет наше общее дело. Вы получите базу, лабораторию, собственный экспериментальный центр. И это вас не так уж свяжет – достаточно, если вы будете проводить на месте полгода, самые лучшие месяцы. А на зиму сможете уезжать в Америку или во Францию и писать свои книги на основе новейшего клинического материала. – Он несколько понизил голос. – И для вашей семьи тоже может оказаться полезной близость клиники с ее атмосферой, ее налаженным режимом. – Эта тема явно не встретила сочувственного отклика, и Франц поторопился как бы поставить точку, высунув и тотчас же спрятав кончик языка. – Мы с вами разделим функции. Я буду главным администратором, а вы – теоретиком, высококвалифицированным консультантом и все такое прочее. Я знаю себе цену. У меня нет того, что называется талантом, а у вас есть. Но меня считают хорошим клиницистом, и я основательно знаком с современными методами лечения. Мне ведь подолгу приходилось фактически руководить клиникой. Профессор в восторге от этого плана, он меня, как говорится, благословил обеими руками. Тем более что сам он, по его словам, собирается жить вечно и работать до последней минуты. Дик мысленно рисовал себе все это в образах, прежде чем подойти к вопросу по-деловому. – Ну, а финансовая сторона? – спросил он наконец. Все в Франце пришло в движение – подбородок, брови, неглубокие морщинки на лбу, пальцы, локти, плечи; мышцы ног так напряглись, что обозначились под плотной материей, сердце подкатилось к самому горлу, голос возникал где-то прямо во рту. – Вот в этом-то и загвоздка! Деньги! – горестно воскликнул он. – Денег у меня мало. Браун оценил клинику в двести тысяч долларов на американские деньги. Необходимая модернизация, – последнее слово он отчеканил, пробуя на вкус каждый слог, – обойдется в двадцать тысяч долларов. Но эта клиника – золотое дно. Я в этом убежден, хотя даже еще не знакомился с делами. Вложив в нее двести двадцать тысяч долларов, мы можем рассчитывать на твердый доход не меньше, чем… Бэби уже просто сгорала от любопытства, Дик решил сжалиться над ней. – Скажите, Бэби, – обратился он к ней, – ведь верно, если европейцу срочно понадобился американец, можно ручаться, что речь пойдет о деньгах? – А в чем дело? – невинно спросила она. – Вот этот молодой приват-доцент желает, чтобы мы с ним пустились в большую коммерцию – открыли лечебницу с расчетом на американских пациентов. Франц с тревогой воззрился на Бэби, а Дик между тем продолжал: – Но кто мы такие, Франц? Вы носите имя, прославленное отцом и дедом, а я написал два учебника психиатрии. Довольно ли этого, чтобы привлечь больных? И потом, у меня тоже нет таких денег – даже и десятой доли нет. – Он поймал недоверчивую усмешку Франца. – Честное слово, нет. Николь и Бэби богаты, как Крезы, но мне пока не удалось прибрать к рукам их богатство. Теперь вся компания слушала их разговор, – может быть, и та девушка за соседним столом тоже, подумал Дик. Эта мысль показалась ему забавной. Он решил – пусть Бэби поговорит за него; мы часто позволяем женщинам вести спор, исход которого от них не зависит. Бэби вдруг стала копией своего деда, такая же трезвая и предприимчивая. – По-моему, вам стоит подумать над этим предложением, Дик. Я, правда, не слышала, что говорил доктор Грегори, но мне лично кажется… Девушка за соседним столом нагнулась в облаке дыма и зачем-то шарила по полу. Лицо Николь приходилось как раз напротив лица Дика – ее красота, сейчас намеренно трогательная, ищущая, притягивала его любовь, всегда готовую служить ей оплотом. – Подумайте, Дик, прошу вас, – взволнованно настаивал Франц. – Нельзя писать книги по психиатрии без клинической базы. Юнг, Блейлер, Фрейд, Форель, Адлер – все они постоянно наблюдают случаи умственного расстройства клинически. – А я на что? – засмеялась Николь. – Одного этого случая Дику, пожалуй, предостаточно. – Тут совсем другое дело, – осторожно возразил Франц. А Бэби уже думала о том, что если Николь будет жить при клинике, можно будет вовсе не беспокоиться за нее. – Мы постараемся обдумать это самым тщательным образом, – сказала она. Ее нахальство рассмешило Дика, но все же он решил ее немного одернуть. – Вопрос касается меня, Бэби, – заметил он мягко. – Я, конечно, очень тронут тем, что вы готовы преподнести мне в подарок клинику. Чувствуя, что допустила бестактность, Бэби поспешила отстраниться. – Разумеется, это ваше личное дело. – Вопрос настолько серьезный, что сразу его не решишь. Помимо всего прочего, я не очень себе представляю, каково нам с Николь будет вдруг очутиться на привязи в Цюрихе… – Он повернулся к Францу, предвосхищая его ответ. – Да, да, я знаю. В Цюрихе есть и водопровод, и газ, и электричество – я там прожил три года. – Я не буду торопить вас с ответом, – сказал Франц. – Но я уверен, что… Сто пар пятифунтовых башмаков затопали к выходу, и Дик с компанией последовал за всеми. Снаружи, в холодноватом свете луны, он снова увидел ту девушку, она привязывала свои санки к последним из стоявших в ряд конных саней. Они нашли свои сани, забрались в них, и лошади тронулись под звонкое щелканье кнутов, вламываясь грудью в ядреный воздух. Кто-то цеплялся на ходу, кто-то бежал вдогонку, самые молодые сталкивали друг друга в мягкий неслежавшийся снег, снова догоняли бегом и, запыхавшись, валились на санки или вопили, что их хотят бросить. Кругом тянулись полные благостного покоя просторы; дорога шла вверх, неуклонно и бесконечно. Возня и шум вскоре утихли, казалось, древний инстинкт заставляет людей прислушиваться, не раздастся ли в снежных далях волчий протяжный вой. В Саанене они вдруг надумали побывать на балу в ратуше и вмешались в толпу пастухов, горничных, лавочников, лыжных инструкторов, гидов, туристов, крестьян. После пантеистического ощущения беспредельности, испытанного на дороге, вновь попасть в тесноту и духоту замкнутого пространства было все равно что зачем-то вернуть себе пышный нелепый титул, гремучий, как сапоги со шпорами, как топот футбольных бутсов по бетонному полу раздевалки. В зале пели тирольские песни, и знакомые звуки йоделя разрушили романтический флер, под которым Дику предстала в первый момент вся картина. Настроение у него испортилось: он подумал было – оттого что пришлось выбросить из головы ту девушку, но потом в памяти всплыла фраза Бэби: «Мы постараемся обдумать это самым тщательным образом…», и то, что за нею слышалось: «Вы наша собственность и рано или поздно должны будете признать это. Просто глупо прикидываться независимым». Уже давно Дику не случалось таить злобу против кого-то – с тех пор, как студентом-первокурсником он набрел на популярную статью об «умственной гигиене». Но Бэби возмутила его своим хладнокровным нахальством богачки, и ему нелегко было это возмущение сдерживать. Сотни и сотни лет пройдут, должно быть, прежде чем подобные амазонки научатся – не на словах только – понимать, что лишь в своей гордости человек уязвим по-настоящему; но уж если это затронуть в нем, он становится похож на Шалтай-Болтая. Профессия Дика Дайвера научила его бережно обращаться с людьми. И тем не менее: – Слишком все стали обходительны в наши дни, – сказал он, когда сани, плавно скользя, уже несли их к Гстааду. – Что ж, это очень хорошо, – отозвалась Бэби. – Нет, не очень хорошо, – возразил он, обращаясь к безликой связке мехов. – Ведь что подразумевается под чрезмерной обходительностью – все люди, мол, до того чувствительные создания, что без перчаток к ним и притрагиваться нельзя. А как же тогда с уважением к человеку? Непростое дело обозвать кого-то лгуном или трусом, но если всю жизнь щадить людские чувства и потворствовать людскому тщеславию, то в конце концов можно потерять всякое понятие о том, что в человеке действительно заслуживает уважения. – Мне кажется, американцы очень большое значение придают манерам, – заметил пожилой англичанин. – Очень, – подтвердил Дик. – У моего отца, например, манеры были наследственные – от тех времен, когда люди сначала стреляли, а потом приносили извинения. Человек при оружии, – впрочем, вы, европейцы, еще в начале восемнадцатого столетия перестали носить оружие в мирное время… – В буквальном смысле, пожалуй… – В буквальном смысле. И во всех прочих. – У вас всегда были прекрасные манеры, Дик, – примирительно сказала Бэби. Женщины, похожие на зверушек в своих меховых одеяниях, с тревогой поглядывали на Дика. Младший англичанин ничего не понял, – он был из тех молодых людей, что обожают лазить по карнизам и подоконникам, чувствуя себя при этом моряками на парусном судне, – и стал длинно и нудно рассказывать о поединке, который у него был с его лучшим другом, – как они целый час любовно колошматили друг друга по всем правилам кулачного боя. Дик развеселился. – Значит, с каждым ударом, который он вам наносил, вы все больше ценили в нем друга? – Я все больше уважал его. – Мне непонятно самое начало этого дела. Вы с вашим другом ссоритесь из-за пустяка… – Если вам непонятно, объяснять не берусь, – холодно возразил молодой англичанин. «Вот так оно всегда и кончается, если пробуешь говорить то, что думаешь», – сказал себе Дик. Ему сделалось стыдно – ну зачем было дразнить этого малого с его дурацким рассказом, вдвойне дурацким оттого, что неясная самому рассказчику суть сочеталась с претенциозностью изложения. Дух карнавального веселья еще брал свое, спать не хотелось, и все гурьбой повалили в ресторан. Бармен-тунисец искусно маневрировал освещением в зале, создавая сложный световой контрапункт, где ведущей мелодией было сиянье луны за окном, отраженное от ледяной поверхности. Та девушка тоже была там, но в причудливом свете она точно слиняла, и Дик потерял к ней интерес. Куда приятней было смотреть, как меняет оттенки полутьма ресторана, как то серебром, то зеленью вспыхивают в ней огоньки сигарет, а порой, если кто-то вдруг откроет наружную дверь, сквозь толпу танцующих протягивается белая полоса. – Скажите, Франц, – спросил Дик, – неужели вы думаете, что, просидев всю ночь напролет за кружкой пива, можно потом явиться к пациентам и внушить им доверие? Да они сразу же увидят, что вы забулдыга, а не врач. – Я иду спать, – объявила Николь. Дик пошел проводить ее к лифту. – Я бы и сам не прочь, но мне еще нужно доказать Францу, что я в клиницисты не гожусь. Николь вошла в кабину.

The script ran 0.011 seconds.