Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Генри Филдинг - История Тома Джонса, найдёныша [1749]
Язык оригинала: BRI
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_classic

Аннотация. Создавая «Тома Джонса», Фильдинг уже знал, что рождается великая вещь. Несколько тысяч часов, проведенных за письменным столом в обществе героев романа, окончательно убедили Фильдинга, что талант комедиографа, которым наградила его природа, не пропал втуне. Явилась на свет несравненная комическая эпопея, и все сделанное до этого, как не велики собственные достоинства этих произведений, было, оказывается, лишь подготовкой к ней. Вступительная статья Ю. Кагарлицкого, примечания и перевод А. Франковского.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 

Книга шестая, охватывающая около трех недель Глава I О любви В последней книге нам пришлось иметь довольно много дола с любовной страстью, а на следующих страницах мы должны будем говорить об этом предмете еще обстоятельнее. Поэтому здесь кстати, пожалуй, заняться исследованием новейшей теории, принадлежащей к числу многих других замечательных открытий наших философов, согласно которой такой страсти вовсе не существует в человеческом сердце. Относятся ли эти философы к той самой удивительной секте, о которой с почтением отзывается покойный доктор Свифт на том основании, что они единственно силой гения, без малейшей помощи науки или даже просто чтения, открыли глубочайшую и драгоценнейшую тайну, что бога нет, или, может быть, скорее, они одного толка с теми, которые несколько лет назад переполошили весь мир, доказывая, что в человеческом естестве не содержится ничего похожего на добродетель и доброту, и выводя все наши хорошие поступки из гордости, — этого я не берусь здесь решить. По правде говоря, я склонен подозревать, что все эти искатели истины как две капли воды похожи на людей, занятых нахождением золота. По крайней мере, способ, применяемый этими господами при отыскании истины и золота, одинаковый: и те и другие копаются, роются и возятся в пакостных местах, и первые в наипакостнейшем из всех — в грязной душе. Но если в отношении метода, а, может быть, также и результатов, искатели истины и золотоискатели чрезвычайно похожи друг на друга, то по части скромности они между собой несравнимы. Слыхано ли когда-нибудь, чтобы алхимик, стремящийся получить золото, имел бесстыдство или глупость утверждать, убедившись в безуспешности своих опытов, что на свете нет такого вещества, как золото? Между тем искатель истины, покопавшись в помойной яме — в собственной душе — и не найдя там ни малейших проблесков божества и ничего похожего на добродетель, доброту, красоту и любовь, очень откровенно, очень честно и очень последовательно заключает отсюда, что ничего этого не существует во всем мироздании. Однако во избежание всяких пререканий с этими философами, если их можно так назвать, и чтобы доказать нашу готовность к миролюбивому решению вопроса, мы сделаем им кое-какие уступки, которые, может быть, положат конец спору. Во-первых, мы допускаем, что есть души, и к ним, может быть, принадлежат души наших философов, совершенно чуждые малейших признаков вышеупомянутой страсти. Во-вторых, то, что обыкновенно называется любовью, именно: желание утолить разыгравшийся аппетит некоторым количеством нежного белого человеческого мяса, ни в коем случае не есть та страсть, которую я здесь отстаиваю. То чувство правильнее будет назвать голодом; и если обжора без стеснения прилагает слово «любовь» к своему аппетиту и говорит, что он любит такие-то и такие-то блюда, то человек, любящий такой любовью, с одинаковым правом может сказать, что он алчет такой-то и такой-то женщины. В-третьих, я допускаю, и считаю это самой приемлемой уступкой, что хотя та любовь, на защиту которой я выступаю, удовлетворяется гораздо более деликатным способом, однако и она ищет удовлетворения не меньше, чем самое грубое из всех наших влечений. И наконец, я допускаю, что эта любовь, когда она направлена на существо другого пола, весьма расположена для полного наслаждения приглашать себе на помощь только что мной упомянутый голод, и он не только ее не ослабляет, но, напротив, повышает все ее восторги до степени, едва доступной воображению людей, никогда не знавших иных волнений, кроме тех, что проистекают из одного лишь вожделения. Взамен этих уступок я требую от наших философов согласиться с тем, что в сердцах некоторых (я убежден, даже многих) людей живут добрые и благожелательные чувства, побуждающие их способствовать счастью других; что эта бескорыстная деятельность, подобно дружбе, подобно родительской и сыновней любви, подобно всякой вообще филантропии, доставляет сама по себе большое и изысканное наслаждение; что если мы не назовем этого чувства любовью, то у нас нет для него иного названия; что хотя восторги, проистекающие из такой чистой любви, могут быть повышены и услаждены чувственным желанием, однако они существуют и независимо от последнего, не разрушаясь его вторжением; и наконец, что уважение и благодарность являются подлинными источниками любви, как молодость и красота служат источниками желания, и поэтому хотя такое желание и проходит естественным образом, когда годы или болезнь поражают его предмет, однако они не способны оказать никакого действия на любовь и бессильны поколебать или уничтожить в добром сердце чувство или страсть, в основе которого лежит благодарность и уважение. Отрицать существование страсти, наблюдая постоянно ее очевиднейшие проявления, представляется мне весьма странным и нелепым. Такое отрицание может проистекать только из рассмотренного нами самоослепления. Но как оно несправедливо! Разве человек, не обнаруживающий в собственном сердце никаких следов корыстолюбия пли честолюбия, заключает отсюда, что эти страсти вовсе не свойственны человеческой природе? Почему же тогда нам скромно не придерживаться одинакового правила при суждении как о пороках, так и о добродетелях людей? Почему нам непременно хочется, как говорит Шекспир, «вкладывать целый мир в нашу собственную особу»[99]? Боюсь, это происходит от непомерного тщеславия. Это один из примеров лести, которую почти все мы расточаем собственному уму. Едва ли найдется человек, который, при всем своем презрении к льстецам, не опускался бы до самой низкой лести перед самим собой. Итак, я обращаюсь за подтверждением правоты моих замечаний к людям, сознающим в собственной душе то, что мной здесь высказано. Исследуйте свое сердце, любезный читатель, и скажите, согласны вы со мной или нет. Если согласны, то на следующих страницах вы найдете примеры, поясняющие слова мои; а если нет, то смею вас уверить, что вы уже сейчас прочли больше, чем можете понять; и вам было бы разумнее заняться вашим делом или предаться удовольствиям (каковы бы они ни были), чем терять время на чтение книги, которой вы не способны ни насладиться, ни оценить. Говорить вам о перипетиях любви было бы так же нелепо, как объяснять природу цветов слепорожденному, ибо ваше представление о любви может оказаться столь же превратным, как то представление, которое, как нам рассказывают, один слепой составил себе о пунцовом цвете: этот цвет казался ему очень похожим на звук трубы; любовь тоже может показаться вам очень похожей на тарелку супа или на говяжий филей. Глава II Характеристика миссис Вестерн, ее великой учености и знания света и пример ее глубокой проницательности, проистекавшей из этих качеств Читатель расстался с мистером Вестерном, его сестрой и дочерью, когда они возвращались с Джонсом и священником в дом мистера Вестерна, где большая часть этого общества и провела вечер в радости и веселье. Одна только Софья оставалась задумчивой; что же касается Джонса, то хотя любовь сделалась теперь полновластной владычицей его сердца, однако удовольствие по случаю выздоровления мистера Олверти и присутствие его возлюбленной да еще в придачу нежные взгляды, которыми она время от времени невольно дарила его, так оживили нашего героя, что он соединял в себе веселье остальных трех участников этой пирушки, может быть самых веселых людей на свете. Ту же задумчивость сохраняла Софья и на следующее утро за завтраком; она удалилась из-за стола тоже раньше обычного, оставив отца и тетку одних. Сквайр не обратил никакого внимания на перемену в расположении духа дочери. Хотя он и интересовался политикой и дважды был кандидатом от округа на выборах, но, по правде говоря, не отличался большой наблюдательностью. Сестра его была дама другого сорта. Она жила при дворе и видела свет. Там она приобрела все знания, какие обыкновенно приобретаются в означенном свете, и ей в совершенстве были известны манеры, обычаи, церемонии и моды. Но этим не ограничивалась ее эрудиция. Она значительно усовершенствовала свои ум учением и не только перечитала все современные комедии, оперы, оратории, поэмы и романы, о которых умела высказать при случае критическое замечание, но прочла также с начала до конца «Историю Англии» Рапена[100], римскую историю Ичарда[101], множество французских «Memoires pour servir a l'Histoire»[102] и вдобавок большую часть политических памфлетов и журналов, появившихся за последние двадцать лет. Из них она почерпнула обширные сведения по части политики и могла рассуждать очень основательно о положении дел в Европе. Кроме того, она была великолепно осведомлена в науке любви и лучше кого-либо знала, кто с кем состоит в каких отношениях, — знание, которое доставалось ей тем легче, что во время приобретения его она не отвлекалась собственными делами по этой части, — оттого ли, что не имела к ним расположения, или же оттого, что этого расположения у нее никто не добивался; последнее было вероятнее, ибо ее мужеподобная наружность и шесть футов роста в соединении с ее повадками и ученостью препятствовали, должно быть, мужчинам видеть в ней женщину, несмотря на юбки. Тем не менее, благодаря научному подходу к вещам, миссис Вестерн в совершенстве знала, хотя на опыте и не испробовала, все штучки, пускаемые в ход дамами, когда они желают поощрить поклонника или скрыть свое чувство, со всем арсеналом улыбок, глазок и тому подобным, который нынче в употреблении в высшем свете. Словом, ни один дамский прием по части притворства и жеманства не ускользнул от ее наблюдений, но о простых и безыскусственных движениях сердца честной натуры она знала мало, потому что таких вещей ей никогда не приходилось видеть. Вооруженная этой удивительной осведомленностью, миссис Вестерн сделала, как ей казалось, важное открытие в душе Софьи. Первый намек подало ей поведение девушки на поле битвы; возникшие у нее тогда догадки были подтверждены кое-какими наблюдениями, произведенными в тот вечер и на другое утро. Однако она очень боялась совершить ошибку и потому целые две недели носила тайну в груди своей, выдавая ее только косвенными намеками: кривыми улыбками, подмигиванием, кивками и роняемыми время от времени загадочными словами, что сильно встревожило Софью, но не произвело ни малейшего впечатления на ее отца. Но, проникшись наконец твердым убеждением в справедливости своих догадок, миссис Вестерн однажды утром воспользовалась случаем, когда осталась наедине с братом, и прервала насвистываемую им песенку следующими словами: — Скажите, братец, вы не заметили в последнее время ничего особенного в моей племяннице? — Нет, не заметил, — отвечал Вестерн. — А разве с ней что-нибудь неладно? — Да, мне кажется, что неладно, — отвечала миссис Вестерн, — и очень даже неладно. — Странно: она ни на что не жалуется, — воскликнул Вестерн, — и оспа у нее уже была! — Братец, — возразила миссис Вестерн, — девушки подвержены и другим болезням, кроме оспы, подчас гораздо опаснейшим. Эти слова привели сквайра в сильное беспокойство, он серьезно попросил сестру не томить его и сказать, уж не заболела ли Софья, прибавив, что, как ей известно, он любит дочь больше жизни и пошлет для нее на край света за лучшим доктором. — Полно, успокойтесь, — отвечала сестра с улыбкой, — болезнь ее не такая страшная. Но, я думаю, братец, вы не сомневаетесь, что я знаю свет, так поверьте мне: или я ошибаюсь, как никогда в жизни, или моя племянница безнадежно влюблена. — Что? Влюблена?! — с гневом воскликнул Вестерн. — Влюблена без моего ведома?! Да я лишу ее наследства, прогоню со двора нагишом, без гроша! Как?! За всю мою доброту и за всю мою любовь влюблена, не спросив моего позволения?! — Надеюсь, — возразила миссис Вестерн, — вы не прогоните дочери, которую любите больше жизни, не узнав раньше, на ком она остановила свой выбор. Предположим, он пал на того, кого вы и сами пожелали бы ей в женихи, — надеюсь, вы не станете тогда на нее сердиться? — Понятно, нет, — вскричал Вестерн, — это другое дело! Если она выйдет замуж за человека, которого укажу ей я, так пусть себе любит, кого ей вздумается, мне до этого дела нет. — Вот это разумно сказано, — отвечала сестра. — Но я думаю, что человек, на которого пал ее выбор, — тот самый, кого и вы для нее выбрали бы. Если это не так, то все мое знание света никуда не годится, а согласитесь, братец, что я все-таки его довольно знаю. — Не буду спорить, сестрица, — сказал Вестерн, — вы знаете свет не хуже всякой другой: это по женской части. Не люблю я только, когда вы толкуете о политике: это наше дело, и юбкам нечего в такие дела соваться. Но кто же, однако, ее избранник? — Так я вам и скажу! Нет, извольте догадаться сами. Такому великому политику, как вы, это нетрудно сделать. Ум, который проникает в кабинеты государей и открывает тайные пружины, приводящие в движение государственные колеса всех политических машин Европы, конечно, легко разгадает, что творится в простом и неискушенном сердце девушки. — Сестра, — нетерепеливо воскликнул сквайр, — я уже не раз просил вас оставить в разговоре со мной эту придворную тарабарщину! Говорю вам, что вашего жаргона я не понимаю, хоть и читаю журналы и «Лондонскую вечернюю почту». Случается, правда, что та или другая строчка поставит в тупик, потому что половина букв пропущена, а все же я прекрасно знаю, что это значит: знаю, что наши дела идут не так хорошо, как следовало бы, и все из-за взяток да подкупов. — Ваше деревенское невежество внушает мне истинное сожаление, — сказала миссис Вестерн. — Неужто? А мне так ваша столичная ученость внушает жалость. Чем угодно готов быть, только не придворным, не пресвитерианцем и не ганноверцем[103], как иные. — Если вы намекаете на меня, — отвечала сестра, — так ведь вы знаете, братец, что я женщина, и, стало быть, это не имеет никакого значения. Кроме того… — Я знаю, что ты женщина, — перебил ее сквайр, — и счастье твое, что женщина. Если бы ты была мужчиной, так я уже дал бы тебе щелчка. — В этих щелчках все ваше воображаемое превосходство. Кулак у вас действительно крепче нашего, а мозги — нисколько. Счастье ваше, что вы можете нас прибить, иначе, поверьте, благодаря превосходству нашего ума мы сделали бы всех вас тем же, чем уже сделали стольких храбрых, мудрых, остроумных и образованных: нашими рабами. — Очень рад, что знаю ваши намерения, — отвечал сквайр, — но об этом потолкуем в другой раз. А теперь скажите, кто же он, однако, этот избранник дочери? — Минуточку терпения: дайте переварить величественное презрение, которое я питаю к вашему полу, иначе я буду слишком на вас сердиться. Ну вот — я постаралась проглотить свой гнев. А теперь, великий политик, что вы думаете о мистере Блайфиле? Разве Софья не лишилась чувств, увидя его лежащим без дыхания? Разве, придя в себя, она не побледнела снова, когда мы подошли к тому месту поляны, где он стоял? И какую вы укажете причину ее грусти в тот вечер за ужином, на следующее утро, да и все эти дни? — Клянусь святым Георгием, — воскликнул сквайр, — теперь, когда вы меня надоумили, я все припоминаю! Разумеется, это так, и я от всего сердца рад этому. Я знал, что Софья хорошая девочка и не доставит мне огорчения своей любовью. Никогда в жизни у меня еще не было такой радости, — ведь наши поместья бок о бок! Я и сам об этом подумывал: оба поместья уже словно сочетались браком, и жаль было бы разлучить их. Есть, конечно, в королевстве имения и побольше, да не в нашем графстве, и я готов лучше пойти на уступки, чем выдать дочь за чужого или иноземца. К тому же большая часть крупных поместий в руках лордов, а я самое слово это ненавижу. Как же, однако, мне поступить? Посоветуйте, сестрица. Потому что, повторяю, вы, женщины, смыслите в этих делах больше нашего. — Покорнейше вас благодарю, сэр, — отвечала миссис Вестерн, — премного вам признательна, что вы хоть на что-нибудь нас годными считаете. Если вы удостаиваете спросить у меня совета, то, я полагаю, вам лучше всего самому сделать предложение Олверти. Когда оно исходит от родителей, в нем нет ничего неприличного. В «Одиссее» мистера Попа царь Алкиной сам предлагал свою дочь в жены Улиссу. Мне, конечно, нет надобности предупреждать такого глубокого политика, что не следует говорить о том, что ваша дочь влюблена, — это было бы против всяких правил. — Хорошо, — сказал сквайр, — сделаю предложение. Только уж задам я ему, если он мне откажет! — Не беспокойтесь, — возразила миссис Вестерн, — партия слишком выгодная, чтобы встретить отказ. — Ну, не знаю, — отвечал сквайр. — Олверти ведь чудак, и деньги для него ничего не значат. — Какой же вы плохой политик, братец! — укоризненно заметила сестра. — Разве можно так слепо доверять словам? Неужели вы думаете, что мистер Олверти презирает деньги больше других, потому что он заявляет об этом? Такое легковерие пристало бы больше нам, слабым женщинам, чем мудрому полу, который создан богом для того, чтобы заниматься политикой. Право, братец, вас бы уполномочить вести переговоры с Францией. Французы тотчас вас убедили бы, что берут города исключительно с целью самозащиты. — Сестра, — презрительно оборвал ее сквайр, — пусть ваши придворные друзья отвечают за взятые города; вы женщина, и я не стану вас порицать, ибо, я полагаю, они все же настолько умны, чтобы не доверять секретов бабам. И он так саркастически рассмеялся, что миссис Вестерн не могла больше выдержать. Слова брата задели ее за живое (ибо она действительно была хорошо осведомлена в этих делах и принимала их близко к сердцу), она вспыхнула, раскричалась, назвала брата шутом и олухом и объявила, что не желает дольше оставаться у него в доме. Сквайр, вероятно, никогда не читал Макиавелли, однако был во многих отношениях тонким политиком. Он строго придерживался мудрых правил, усердно насаждаемых в политико-перипатетической школе биржи. Он знал настоящую цену и единственное употребление денег, заключавшееся в том, чтобы копить их. Равным образом он был хорошо осведомлен в законах о наследстве, о переходе имения обратно к дарителю и тому подобном, часто высчитывал величину сестрина состояния и размышлял, достанется ли оно ему или его потомкам. В сквайре было слишком много благоразумия, чтобы пожертвовать всем этим из-за пустой размолвки. Увидев, что дело зашло слишком далеко, он начал думать о примирении; задача была нетрудная, потому что миссис Вестерн очень любила брата и еще больше — племянницу; хотя она болезненно воспринимала насмешки над ее знаниями в области политики, которыми очень гордилась, но была женщина необыкновенно добрая и покладистая. Вот почему, отправившись первым делом на конюшню и заперев там всех лошадей, после чего их можно было вывести разве только через окно, сквайр вернулся потом к сестре; он принялся всячески ее ублажать и задабривать, взяв назад все, что ей сказал, и утверждая прямо противоположное тому, что так ее разгневало. Наконец, он призвал себе на помощь красноречие Софьи, которая, помимо чарующего и подкупающего обращения, имела еще и то преимущество, что тетка всегда выслушивала ее любезно и благосклонно. Результатом всего этого было то, что миссис Вестерн добродушно улыбнулась и сказала: — Вы настоящий кроат[104], братец. Но и кроаты на что-нибудь да годны в армии императрицы-королевы[105]; так и вы не без добрых качеств. Поэтому я попробую еще раз подписать с вами мирный договор, но только смотрите не нарушайте его; по крайней мере, раз вы такой превосходный политик, я буду ожидать, что, подобно французам, вы не нарушите его до тех пор, пока этого не потребуют ваши интересы. Глава III, содержащая два вызова критикам Уладив дело с сестрой, как мы видели в предыдущей главе, сквайр хотел, не откладывая ни минуты, сделать предложение Олверти, так что миссис Вестерн стоило огромного труда отговорить брата от поездки с этой целью к соседу во время его болезни. Мистер Олверти был приглашен отобедать к мистеру Вестерну, но болезнь помешала ему воспользоваться приглашением. Поэтому, выйдя из-под опеки медицины, он собрался исполнить свое обещание, как делал это всегда и в важных делах, и в самых ничтожных. В промежутке между разговором, приведенным в предыдущей главе, и этим званым обедом Софья начала догадываться по некоторым неясным намекам, брошенным теткой, что эта проницательная дама заметила ее неравнодушие к Джонсу. Она решила воспользоваться предстоящим случаем, чтобы рассеять все подобные подозрения, и с этой целью начала играть несвойственную ей роль. Первым делом она постаралась скрыть свою глубокую сердечную грусть под маской самого беззаветного веселья. Далее, она разговаривала исключительно с мистером Блайфилом и в течение целого дня ни разу даже не взглянула на беднягу Джонса. Сквайр был в таком восторге от дочери, что почти не прикасался к кушаньям и только то и делал, что кивал и подмигивал сестре в знак своего одобрения; но та сначала вовсе не была так обрадована, как ее брат, тем, что видела. Словом, Софья настолько переиграла свою роль, что заронила было в тетке некоторые сомнения, и миссис Вестерн начала подозревать тут притворство; однако, будучи женщиной весьма тонкого ума, скоро объяснила его тонкой политикой Софьи. Она вспомнила, сколько намеков сделала она племяннице насчет ее влюбленности, и вообразила, что девушка хочет таким образом разуверить ее при помощи преувеличенной вежливости — мнение, которое еще больше подтверждала необыкновенная веселость Софьи, не покидавшая ее в течение целого дня. Не можем здесь не заметить, что это предположение было бы более основательно, если бы Софья провела десяток лет в атмосфере Гровенор-сквера[106], где молодые дамы научаются удивительно ловко играть той страстью, которая является делом весьма серьезным в рощах и лесах за сто миль от Лондона. По правде говоря, при разоблачении плутовства других очень важно, чтобы наша собственная хитрость была, если можно так выразиться, настроена в тон с чужой: подчас самые тонкие мошенники попадают впросак, воображая других умнее или, лучше сказать, ловчее, чем они есть на самом деле. Так как замечание это отличается необыкновенной глубиной, то я поясню его такой сказочкой. Три крестьянина преследовали одного вильтширского вора по улицам Брентфорда[107]. Самый простоватый из них, увидя вывеску «Вильтширская гостиница»[108], предложил своим товарищам зайти туда, в уверенности, что они найдут там своего земляка; другой, поумнее, посмеялся над его простотой; но третий, самый умный, сказал: «Давайте все-таки зайдем: может быть, он думает, что нам в голову не придет искать его между земляками». Они вошли и обшарили весь дом, а вор, которого уже почти нагнали, выиграл, таким образом, время и скрылся; между тем все эти крестьяне знали, да упустили из виду, что вор и читать-то не умеет. Читатель простит мне отступление, в котором сообщается секрет неоценимой важности: ведь всякий игрок согласится, насколько необходимо знать в точности приемы противника, чтобы обыграть его. Оно поможет также понять, почему дурак часто проводит умного и почему искренние движения простой души обыкновенно истолковываются превратно; но самое существенное то, что оно объяснит, почему Софье удалось обмануть свою тонкую тетушку. После обеда общество перешло в сад, и мистер Вестерн, совершенно убежденный в справедливости предположений сестры, отвел мистера Олверти в сторону и без обиняков предложил ему женить мистера Блайфила на Софье. Мистер Олверти был не из тех людей, сердца которых начинают биться ускоренно при известии о внезапно сваливающихся материальных выгодах. Душа его была закалена философией, приличествующей мужчине и христианину. Он не прикидывался, будто стоит выше всех радостей и горя, но в то же время не расстраивался и не хорохорился при неожиданных оборотах колеса фортуны, при ее гримасах или улыбках. Поэтому он выслушал предложение мистера Вестерна с полным наружным спокойствием, нисколько не переменившись в лице. Он сказал, что союз этот именно такой, какого он искренне желает, после чего принялся расхваливать достоинства молодой девушки; признал, что предложение очень выгодно и в материальном отношении, и в заключение, поблагодарив мистера Вестерна за доброе мнение о его племяннике, сказал, что, если молодые люди друг другу понравятся, он с большим удовольствием порешит это дело. Вестерн был немного раздосадован ответом мистера Олверти, не найдя в нем той теплоты, какой ожидал. А к сомнениям мистера Олверти насчет того, понравятся ли друг другу молодые люди, отнесся весьма пренебрежительно, сказав, что родители лучше всех могут судить о подходящих партиях для своих детей; что со своей стороны он будет требовать совершеннейшей покорности от дочери, а если какой-нибудь молодчик откажется от такой женки, так, слуга покорный, он горевать не будет. Олверти постарался загладить дурное впечатление от своих слов восторженными похвалами Софье, заявив, что мистер Блайфил, без сомнения, с радостью примет предложение. Но все было безуспешно: он не мог добиться от сквайра иного ответа, кроме: — Больше я — ни слова… Горевать не буду — вот и все. Слова эти были им повторены, по крайней мере, сотню раз, перед тем как они расстались. Олверти слишком хорошо знал своего соседа, для того чтобы на него обидеться; хотя он порицал строгость, проявляемую некоторыми родителями к детям в отношении брака, и сам ни за что не стал бы навязывать свою волю племяннику, но все же с большим удовольствием думал о союзе молодых людей; в самом деле, кругом раздавалось столько похвал Софье, да и он тоже восхищался ее незаурядными дарованиями и красотой. К этому, я полагаю, мы можем прибавить небезразличное отношение к ее богатству: хотя оно его и не ослепляло, но здравый смысл не позволял ему также пренебрегать им. Здесь, невзирая на лай всех критиков на свете, я должен и хочу сделать отступление касательно истинной мудрости, коей Олверти мог служить таким же прекрасным примером, как и примером доброты. Истинная мудрость — что бы ни писал нищий-поэт мистера Хогарта[109] против богатства и, наперекор всем проповедям богатых, сытых попов, против удовольствий, — истинная мудрость заключается не в презрении к этим благам. Обладатель несметного богатства может быть столь же мудр, как и любой уличный нищий; можно наслаждаться обществом красавицы жены или преданного друга и быть не менее мудрым, чем какой-нибудь угрюмый папистский затворник, который убивает все свои общественные стремления и морит голодом брюхо, усердно бичуя свое седалище. Правду сказать, истинно мудрый человек скорее прочих достигает обладания всеми мирскими благами в высочайшей степени: ведь если умеренность, предписываемая ему мудростью, есть вернейший путь к благосостоянию, то лишь она одна позволяет нам также вкусить разнообразных наслаждений. Мудрый человек удовлетворяет каждое свое желание и каждую страсть, тогда как глупец жертвует всеми страстями ради утоления и насыщения только одной. Мне могут возразить, что некоторые мудрецы прославились своей скаредностью. Я отвечаю: в этом отношении они не были мудрыми. Можно также сказать, что очень мудрые люди в молодости неумеренно предавались удовольствиям. Я отвечаю: стало быть, тогда они не были мудры. Словом, мудрость, наставления которой трудно усваиваются, по мнению людей, никогда не проходивших ее школы, учит нас лишь чуточку более широкому применению одной простой общеизвестной истины, которой следуют люди даже самого низкого происхождения. Истина эта гласит: ничего не покупай по слишком дорогой цене. Кто запасается этой истиной, выходя на большой рынок света, и постоянно мерит ею почести, богатства, удовольствия и другие приятные вещи, предлагаемые этим рынком, тот — решаюсь я утверждать — человек мудрый и должен быть признан таковым в светском смысле этого слова; он делает самые выгодные покупки, так как приобретает любой предмет, в сущности, лишь ценой небольших хлопот и приносит домой все только что упомянутые мною приятные вещи, сохраняя в полной неприкосновенности свое здоровье, невинность и доброе имя, — обычная цена, которую платят за них другие. Из этой умеренности равным образом извлекает он еще два урока, окончательно определяющие его характер. Первый: никогда через меру не восхищаться выгодной покупкой; второй: не падать духом, когда рынок пуст или когда товары на нем слишком дороги для его кармана. Пора, однако, вспомнить о предмете моей книги и не злоупотреблять терпением доброжелательного критика. Поэтому я кончаю настоящую главу. Глава IV, содержащая разные любопытные происшествия Вернувшись домой, мистер Олверти тотчас же отвел мистера Блайфила в сторону и после краткого вступления сообщил ему предложение мистера Вестерна, прибавив, что сам он был бы очень рад этому союзу. Прелести Софьи не производили ни малейшего впечатления на Блайфила — не потому, чтобы сердце его уже принадлежало другой, и не потому, чтобы он был совершенно нечувствителен к красоте или питал отвращение к женщинам, — но желания его от природы были так умеренны, что с помощью философии или учения или каким-либо иным способом он легко их обуздывал; а что касается страсти, о которой мы рассуждали в первой главе настоящей книги, то ее не было и следов во всем его существе. Но, несмотря на полное отсутствие в нем этого сложного чувства, для которого таким подходящим предметом являлись достоинства и красота Софьи, он был богато наделен другими страстями, которым очень улыбалось состояние молодой девушки. То были корыстолюбие и честолюбие, делившие между собой власть над его душой. Не раз подумывал он об обладании этим богатством, как о чем-то весьма желательном, и даже строил насчет этого некоторые отдаленные планы; но его молодость, равно как и молодость Софьи, а главное — мысль о том, что мистер Вестерн может еще жениться и иметь других детей, удерживала его от чересчур поспешных и смелых шагов в этом направлении. Это последнее и самое существенное препятствие было теперь в значительной степени устранено тем, что предложение исходило от самого мистера Вестерна. Поэтому после очень недолгого колебания Блайфил ответил мистеру Олверти, что супружество — предмет, о котором он еще не думал, но что он настолько признателен за его дружескую и отеческую заботливость, что во всем подчинится его желаниям, лишь бы доставить ему удовольствие. Олверти был от природы человек пылкий, и теперешняя его степенность была следствием истинной мудрости и философии, а не флегматического характера; в молодости он был полон огня и женился на красивой женщине по любви, — поэтому ему не очень понравился холодный ответ племянника. Он не мог удержаться от похвал Софье и не выразить некоторого удивления, что сердце молодого человека может оставаться нечувствительным к действию таких чар, если только оно не полонено другой женщиной. Блайфил уверил его, что оно никем не полонено, после чего принялся рассуждать о любви и браке так мудро и так благочестиво, что замкнул бы рот человеку и не столь набожному, как его дядя. В конце концов добрый сквайр остался даже доволен, что его племянник, ничего не возражая против Софьи, свидетельствовал к ней уважение, служащее в трезвых и добродетельных душах надежной основой дружбы и любви. И, не сомневаясь, что жених в короткий срок добьется благорасположения невесты, Олверти считал обеспеченным счастье обеих сторон в таком удачном и во всех отношениях желательном союзе. Поэтому, с согласия мистера Блайфила, он на следующее же утро написал мистеру Вестерну, что племянник с большой благодарностью и радостью принимает его предложение и готов явиться с визитом к невесте, когда ей будет угодно принять его. Вестерн был очень обрадован этим письмом и тотчас же настрочил ответ, в котором, ни слова не сказав дочери, назначил сватовство в тот же день. Отправив послание, он тотчас пошел разыскивать сестру, которую застал за чтением и разъяснением «Газеты» священнику Саплу. Эти объяснения сквайр принужден был выслушивать целые четверть часа, с великим трудом сдерживая свою природную стремительность, прежде чем ему позволено было заговорить. Наконец, воспользовавшись минутой молчания, он объявил сестре, что у него к ней очень важное дело, на что та ответила: — Я вся к вашим услугам, братец. Дела наши на севере идут так хорошо, что я, кажется, плясать готова. После ухода священника Вестерн рассказал сестре все случившееся и попросил ее передать это Софье, за что миссис Вестерн взялась охотно и весело; впрочем, может быть, именно благоприятное положение дел на севере, от которого она пришла в такой восторг, избавило сквайра от всяких замечаний насчет его образа действий, несомненно несколько стремительного и бурного. Глава V, в которой сообщается о том, что произошло между Софьей и ее теткой Софья читала в своей комнате, когда тетка вошла к ней. Увидя миссис Вестерн, она так стремительно захлопнула книгу, что почтенная дама не могла удержаться от вопроса; что это за книга, которую она так боится показать? — Смею вас уверить, сударыня, — отвечала Софья, — я нисколько не боюсь и не стыжусь показать ее. Это произведение одной молодой светской дамы, здравый смысл которой, мне кажется, делает честь ее полу, а доброе сердце — человеческой природе вообще. Миссис Вестерн взяла книгу и тотчас же бросила ее со словами; — Да, эта дама из прекрасной семьи, но ее что-то мало видно в свете. Я не читала этой книги, потому что лучшие судьи говорят, что в ней немного хорошего. — Не смею, сударыня, оспаривать мнение лучших людей, — отвечала Софья, — но, мне кажется, в ней есть глубокое понимание человеческой природы; многие места так трогательны и чувствительны, что я не раз плакала, читая ее. — Так ты любишь поплакать? — спросила тетка. — Я люблю нежные чувства, — отвечала племянница, — и охотно готова платить за них слезами. — Хорошо, — сказала тетка, — а покажи мне, что ты читала, когда я вошла: должно быть, что-нибудь трогательное, что-нибудь о любви? Ты краснеешь, дорогая Софья! Ах, друг мой, тебе следовало бы почитать книги, которые научили бы тебя немножко лицемерить, научили бы искусству лучше скрывать свои мысли. — Мне кажется, сударыня, — отвечала Софья, — у меня нет таких мыслей, которых надо стыдиться. — Стыдиться! — воскликнула тетка. — Нет, я не думаю, чтобы тебе надо было стыдиться своих мыслей. Но все-таки, друг мой, ты только что покраснела при слове «любовь». Поверь, милая Софья, все твои мысли передо мной — как на ладони, все равно что движения нашей армии перед французами задолго до их осуществления. Неужели, душа моя, ты думаешь, что если тебе удалось провести отца, то удастся провести также и меня? Неужели ты воображаешь, что я не отгадала причины твоего преувеличенного внимания к мистеру Блайфилу на вчерашнем обеде? Нет, я довольно видела свет, ты меня не обманешь. Полно, не красней! Уверяю тебя, нечего стыдиться этой страсти. Я ее вполне одобряю и уже склонила отца на твою сторону. Я забочусь единственно о влечении твоего сердца и всегда готова прийти тебе на помощь, хотя бы для этого пришлось пожертвовать более высокими расчетами. Знаешь, у меня есть новость, которая порадует тебя до глубины души. Доверь мне свои сокровенные мысли, и я ручаюсь тебе, что все твои заветные желания будут исполнены. — Право, сударыня, — отвечала Софья с крайне растерянным видом, — я не знаю, что вам сказать… В чем вы меня подозреваете? — Ни в чем непристойном, — успокоила ее миссис Вестерн. — Помни, ты говоришь с женщиной, с теткой, и, надеюсь, ты веришь, что — с другом. Помни, ты мне откроешь лишь то, что мне уже известно и что я ясно вчера разглядела, несмотря на твое искуснейшее притворство, которое обмануло бы каждого, кто не знает в совершенстве свет. Помни, наконец, что твое чувство я вполне одобряю. — Право, сударыня, — пролепетала Софья, — вы нападаете так врасплох, так внезапно… Разумеется, сударыня, я не слепая… и, конечно, если это проступок — видеть все человеческие совершенства, собранные в одном лице… Но возможно ли, чтобы отец и вы, сударыня, смотрели моими глазами? — Повторяю, — отвечала тетка, — мы тебя вполне одобряем, и твой отец назначил тебе принять жениха не дальше как сегодня вечером. — Отец… сегодня вечером?! — воскликнула Софья, и краска сбежала с ее лица. — Да, друг мой, сегодня вечером, — продолжала тетка. — Ты ведь знаешь стремительность моего брата. Я рассказала ему о твоем чувстве, которое в первый раз заметила в тот вечер, когда ты упала в обморок на поляне, во время прогулки. Я видела это чувство и в твоем обмороке, и после того, как ты очнулась, а также в тот вечер за ужином и на другое утро за завтраком (я, милая, все-таки знаю свет). Я рассказала об этом брату, и, представь, он в ту же минуту хотел сделать предложение Олверти. Он сделал его вчера, Олверти согласился (разумеется, с радостью согласился), и сегодня вечером, повторяю, тебе надо получше принарядиться. — Сегодня вечером! — воскликнула Софья. — Вы меня пугаете, милая тетушка! Я, кажется, лишусь чувств. — Ничего, душечка, — отвечала тетка, — скоро придешь в себя: он, надо отдать ему справедливость, очаровательный молодой человек. — Да, — сказала Софья, — я не знаю никого лучше его. Такой храбрый и при этом такой кроткий, такой остроумный и никого не задевает; такой обходительный, такой вежливый, такой любезный и так хорош собой! Какое может иметь значение его низкое происхождение по сравнению с такими качествами! — Низкое происхождение? Что ты хочешь этим сказать? — удивилась тетка. — Мистер Блайфил низкого происхождения! Софья побледнела как полотно при этом имени и едва слышным голосом повторила его. — Мистер Блайфил… ну да, мистер Блайфил, а то о ком же мы говорим? — с удивлением сказала тетка. — Боже мой! — воскликнула Софья, чуть не лишаясь чувств. — Я думала о мистере Джонсе. Кто же, кроме него, заслуживает… — Теперь ты меня пугаешь, — перебила ее тетка. — Неужели мистер Джонс, а не мистер Блайфил избранник твоего сердца? — Мистер Блайфил! — повторила Софья. — Не может быть, чтобы вы говорили это серьезно, иначе я несчастнейшая женщина на свете! Несколько минут миссис Вестерн стояла онемелая, со сверкающими от бешенства глазами. Наконец, собрав всю силу своего голоса, прогремела, отчеканивая каждое слово: — Мыслимое ли это дело! Ты способна думать о том, чтобы опозорить твою семью союзом с незаконнорожденным? Разве может кровь Вестернов потерпеть такое осквернение?! Если у тебя не хватает здравого смысла обуздать такие чудовищные наклонности, так, я думала, хоть фамильная гордость побудит тебя не давать воли столь низкой страсти! Еще меньше я допускала, что у тебя достанет смелости признаться в ней мне! — Сударыня, — отвечала дрожащая Софья, — вы сами вырвали у меня это признание. Не помню, чтобы я когда-нибудь и кому-нибудь говорила с одобрением о мистере Джонсе; не сказала бы и теперь, если бы не вообразила, что вы одобряете мою любовь. Каково бы ни было мое мнение об этом несчастном молодом человеке, я намеревалась унести его с собой в могилу — единственное место, в котором я могу теперь найти покой. С этими словами она упала в кресло, заливаясь слезами, и в своем безмолвном, невыразимом словами горе представляла зрелище, способное тронуть самое каменное сердце. Но эта глубокая скорбь не пробудила в тетке никакого сочувствия. Напротив, она еще пуще рассвирепела. — Да я скорее провожу тебя в могилу, — запальчиво вскричала она, — чем потерплю, чтобы ты опозорила себя и свою семью такой партией! Господи, могла ли я когда-нибудь подумать, что доживу до признания родной племянницы в любви к такому человеку? Вы первая — да, мисс Вестерн, вы первая из нашей семьи, которой взбрела в голову такая унизительная мысль! Род наш всегда отличался благоразумием своей женской половины… — И миссис Вестерн говорила без умолку целых четверть часа, пока, скорее надсадивши голос, чем утолив свое бешенство, не заключила угрозой, что сейчас же пойдет к брату и расскажет ему все. Тогда Софья бросилась к ее ногам и, схватив за руку, со слезами начала просить ее сохранить в тайне вырвавшееся нечаянно признание; она говорила о крутом нраве отца и клятвенно уверяла, что никакая страсть не заставит ее сделать что-нибудь ему неугодное. Миссис Вестерн с минуту смотрела на нее молча, потом, собравшись с мыслями, сказала, что скроет тайну от брата только при одном условии: именно, если Софья пообещает принять мистера Блайфила сегодня вечером как жениха и смотреть на него как на будущего мужа. Бедная Софья была слишком во власти тетки, чтобы решительно отказать ей в чем-нибудь. Ей пришлось пообещать, что она выйдет к мистеру Блайфилу и будет с ним любезна, насколько это в ее силах, но она просила тетку не торопить свадьбу, сказав, что мистер Блайфил ей совсем не по сердцу и она надеется упросить отца не делать ее несчастнейшей из женщин. На это миссис Вестерн отвечала ей, что свадьба — дело окончательно решенное, которого ничто не может и не должно расстроить. — Должна признаться, — сказала она, — я сначала смотрела на этот брак как на вещь несущественную, и даже, пожалуй, у меня были на этот счет кое-какие сомнения, которые, однако, рассеялись при мысли, что это вполне отвечает твоим собственным желаниям; теперь же я вижу в нем самую настоятельную необходимость и, насколько от меня зависит, не позволю терять ни одной минуты даром. — По крайней мере, я вправе ожидать, сударыня, — возразила Софья, — что вы и отец будете настолько добры и дадите мне отсрочку. Ведь надо же мне время, чтобы преодолеть мое отвращение к этому господину. Тетка на это отвечала, что она слишком хорошо знает свет и на эту удочку не попадется; напротив, так как ей известно теперь, что другой человек пользуется расположением племянницы, то она постарается убедить мистера Вестерна всячески поторопиться со свадьбой. — Плохая была бы тактика, — прибавила она, — затягивать осаду, когда неприятельская армия под носом и каждую минуту он может снять ее. Нет, нет, Софи, если уж ты поддалась безрассудной страсти, которую не можешь удовлетворить без ущерба для своей чести, то я должна принять все меры, чтобы избавить нашу семью от заботы беречь твою честь, — ибо, когда ты выйдешь замуж, все это будет касаться только твоего мужа. Надеюсь, душа моя, ты будешь достаточно благоразумна, чтобы вести себя прилично; а если нет, то замужество спасало многих женщин от гибели. Софья хорошо поняла, на что намекала тетка, но не сочла нужным отвечать ей. Так или иначе, она решила выйти к мистеру Блайфилу и быть с ним как можно любезнее, ибо только при этом условии тетка давала ей обещание хранить тайну ее любви, которая была так несчастливо раскрыта скорее злой судьбой Софьи, чем каким-нибудь тонким ходом миссис Вестерн. Глава VI, содержащая разговор Софьи с миссис Гонорой, который немного умерит волнение доброго читателя, если он расчувствовался под влиянием только что описанной сцены Получив от племянницы упомянутое обещание, миссис Вестерн ушла, и тотчас же вслед за ней явилась миссис Гонора. Она сидела за работой в соседней комнате, и какая-то чересчур громкая фраза в разговоре миссис Вестерн с Софьей привлекла ее к замочной скважине, от которой она уже не отрывалась до самого конца разговора. Войдя в комнату, она застала Софью стоящей неподвижно, со струившимися по лицу слезами. Тогда миссис Гонора немедленно вызвала приличное количество слез на свои глаза и спросила: — Боже милостивый, что с вами, дорогая барышня? — Ничего, — сквозь слезы отвечала Софья. — Ничего?.. Нет, милая барышня, вы мне этого не говорите, — продолжала Гонора, — на вас лица нет! И у вашей милости был такой разговор с мадам Вестерн… — Не раздражай меня! — перебила ее Софья. — Говорю тебе, что ничего особенного. Боже мой, зачем я на свет родилась! — Нет, сударыня, — продолжала Гонора, — ни за что не поверю, чтобы ваша милость могли так убиваться из-за пустяков. Конечно, я простая служанка, но, верьте слову, я всегда была предана вашей милости и, верьте слову, жизни бы не пожалела ради вашей милости. — Нет, милая Гонора, — сказала Софья, — ты ничем мне не можешь помочь. Я погибла безвозвратно. — Боже упаси! — воскликнула горничная. — Но пусть даже я не могу ничем вам помочь, все-таки прошу вас, барышня, расскажите мне, что случилось, — на душе будет легче, когда узнаю. Пожалуйста, расскажите, дорогая барышня! — Батюшка хочет выдать меня за человека, которого я презираю и ненавижу, — отвечала Софья. — Вот беда-то! Кто же этот негодник? — спросила Гонора. — Уж верно, дурной человек, если ваша милость презирает его. — Самое имя его мне противно, — отвечала Софья. — Ты скоро его узнаешь. Сказать правду, Гонора уже знала, о ком идет речь, и потому не стала надоедать расспросами. — Не смею давать совета вашей милости, — проговорила она, — ваша милость знает, что делать, лучше, чем я, простая служанка; только меня, ей-богу, никакой отец в Англии не выдал бы замуж против воли. И, верьте слову, сквайр такой добрый, что если б только он узнал, как ваша милость презирает и ненавидит кавалера, так, верьте слову, не пожелал бы выдать вас за него. И если б ваша милость разрешили мне сказать об этом барину… оно, конечно, было бы пристойнее вашей милости самой поговорить с ним; но уж если ваша милость не хочет язык марать его грязным именем… — Ты ошибаешься, Гонора, — прервала ее Софья, — батюшка порешил дело, не сочтя нужным даже сказать мне об этом. — Стыда у него нет! — сказала Гонора. — Ведь вам с ним жить, а не барину. Бывает, что и пригожий человек, а не всякой женщине нравится. Поверьте, барин никогда не сделал бы этого по своему почину. Лучше бы иным не соваться не в свои дела; небось им бы самим не понравилось, если б кто вздумал им так услужить; я хоть и горничная, но согласна, что не все мужчины одинаково нравятся. И на что тогда вашей милости богатство, если вы не можете тешиться с тем, кто для вас всех милее? Я это так говорю, а только жаль, что иные люди не господами родились; сама я не посмотрела бы на это. Денег только поменьше, ну так что ж? У вашей милости денег довольно для двоих. А с кем бы вы лучше ими распорядились? Ведь, верьте слову, всякий согласится, что он самый пригожий, самый очаровательный, самый приветливый, самый статный мужчина на свете. — Что это ты рекой разливаешься? — сказала Софья, нахмурившись. — Разве я подавала тебе когда-нибудь повод к таким вольностям? — Прошу прощения, сударыня, дурного у меня в мыслях не было, — отвечала Гонора. — Но, верьте слову, как встретила я его сегодня поутру, так все он, бедняжка, у меня из головы не выходит. Верьте слову, и вашей милости жалко бы его стало, если б вы его видели. Бедняжка! Боюсь, как бы беды с ним не случилось: все утро он ходил скрестив руки, грустный такой, что, ей-богу, я чуть не заплакала, на него глядя. — Глядя на кого? — спросила Софья. — На бедного мистера Джонса, — отвечала Гонора. — Ты его видела? Где ты его видела? — У канала, сударыня. Он там целое утро расхаживал, а потом прилег; верно, до сих пор лежит. Если б только не моя девичья скромность, так, верьте слову, я бы подошла и поговорила с ним. Позвольте, сударыня, я схожу и взгляну, так, из любопытства, там ли он еще? — Что ты! — воскликнула Софья. — Нет, нет! Что ему там делать? Наверно, давно уж ушел. Да кроме того… зачем… зачем тебе ходить? Кроме того, ты мне здесь нужна. Поди принеси мне шляпу и перчатки. Я пойду с тетушкой в рощу прогуляться перед обедом. Гонора немедленно исполнила приказание, и Софья надела шляпу; но, посмотревшись в зеркало, она решила, что лента, которой повязана была шляпа, ей не к лицу, и снова послала горничную — за лентой другого цвета; потом, несколько раз повторив миссис Гоноре приказание ни под каким видом не оставлять работы, потому что она очень спешная и непременно должна быть окончена сегодня же, она пробормотала еще что-то о прогулке в рощу и со всей скоростью, какую позволяли ей дрожащие ноги, устремилась в противоположную сторону, прямо к каналу. Джонс действительно был там, как сказала миссис Гонора; он провел утром целых два часа в грустных размышлениях о своей Софье и вышел из сада в одну калитку в ту самую минуту, когда она входила в другую. Таким образом, несколько несчастных минут, посвященных перемене ленты, помешали свиданию влюбленных — прискорбнейшая случайность, которая пусть послужит моим прекрасным читательницам благодетельным уроком. А всем критикам мужского пола я строго запрещаю соваться в это дело, рассказанное в поучение дамам, которые одни только вольны делать по поводу него замечания. Глава VII Изображение церемонного визита жениха к невесте, сделанное в миниатюре, как это и подобает, и сцена более нежная, нарисованная в натуральную величину Кем-то (может быть, даже многими) было справедливо замечено, что беда не приходит одна. Это мудрое замечание оправдалось теперь на Софье, которой не только не удалось свидеться с любимым человеком, но пришлось еще скрепя сердце принарядиться, чтобы принять человека ей ненавистного. К вечеру мистер Вестерн в первый раз сообщил дочери о своем намерении, прибавив, что ей уже, наверное, известно об этом от тетки. Лицо Софьи опечалилось, и несколько слезинок невольно навернулось ей на глаза. — Полно, полно, без этих девичьих штучек! — сказал Вестерн. — Я все знаю. Сестра мне все рассказала. — Возможно ли? — воскликнула Софья. — Неужели тетушка меня выдала? — Ну вот уж и выдала! Сама ты себя выдала вчера за обедом. Уж чего яснее показала, к кому лежит твое сердце. Но вы, девчонки, сами не знаете, чего хотите: плачет, что я собираюсь повенчать ее с тем, кого она любит! Твоя мамаша, помню, совершенно также выла и хныкала, а через двадцать четыре часа после венца все как рукой сняло. Мистер Блайфил парень не промах и живо положит конец твоим причудам. Ну-ну, ободрись, смотри веселей! Я жду его каждую минуту. Тут Софья убедилась, что тетка ее не подвела; она решила стойко выдержать испытание сегодняшнего визита, не подавая отцу ни малейшего повода к подозрению. Мистер Блайфил вскоре приехал; побыв с ним недолго, мистер Вестерн оставил молодых людей наедине. Последовало глубокое молчание, продолжавшееся целых четверть часа: кавалер, который должен был начать разговор, оказался весьма некстати скромен и застенчив. Несколько раз он пытался заговорить, но проглатывал слова, прежде чем они успевали слететь у него с языка. Наконец они вылились потоком натянутых и высокопарных комплиментов, на которые Софья отвечала потупленными взорами, полупоклонами и односложными фразами. Неопытный в обращении с женщинами и самонадеянный, Блайфил принял все это за выражение скромного согласия на его предложение, и когда Софья встала и вышла из комнаты, чтобы сократить эту сцену, которую она не в силах была вынести дольше, он приписал это тоже простой застенчивости и утешился при мысли, что скоро будет наслаждаться ее обществом, сколько ему вздумается. Он остался вполне удовлетворен перспективой счастливого будущего; ибо, что касается полного и безраздельного обладания сердцем возлюбленной, к которому стремятся романтические поклонники, то самая мысль об этом никогда не приходила ему в голову. Единственным предметом его желаний было богатство Софьи и сама она, и он не сомневался, что и то и другое скоро сделается его полной собственностью, поскольку мистер Вестерн твердо решил выдать за него дочь и поскольку он хорошо знал, что Софья всегда готова беспрекословно исполнять волю отца, даже если бы тот потребовал от нее гораздо большего. Таким образом, отцовская власть в соединении с чарами его собственной наружности и обращения не преминут, думал он, оказать должное действие на молодую девушку, сердце которой, он не сомневался, было совершенно свободно. Он ни капельки не ревновал к Джонсу; иной раз это меня даже удивляло. Может быть, он думал, что слава отъявленнейшего волокиты, ходившая кругом о Джонсе (насколько справедливо — пусть решает читатель), должна оттолкнуть от него девушку примерной скромности. А может быть, его подозрения были усыплены поведением Софьи и самого Джонса, когда им случалось бывать всем вместе. Наконец, и главное, он был твердо уверен, что у него нет соперников. Он воображал, что знает Джонса насквозь, и питал к нему глубокое презрение за недостаточную заботливость о собственных интересах. Он не допускал и мысли, что Джонс может любить Софью; а что касается корыстных соображений, то, по его мнению, они не могли играть большой роли у такого глупца. Кроме того, Блайфил предполагал, что связь Джонса с Молли Сигрим все еще продолжается, и был убежден, что она кончится женитьбой. Надо сказать, что Джонс любил его с детства и не имел от него никаких тайн, пока поведение Блайфила во время болезни мистера Олверти окончательно не отшатнуло его от сверстника; ссора, возникшая между ними по этому поводу и еще не улаженная, была причиной полного неведения Блайфила об изменении прежних отношений Джонса и Молли. По всем этим причинам мистер Блайфил не видел никаких препятствий для успешного завершения своего сватовства к Софье. Он решил, что поведение Софьи ничем не отличалось от поведения всех барышень во время первого визита жениха, и оно вполне соответствовало его ожиданиям. Мистер Вестерн позаботился подстеречь жениха при выходе его от невесты. Сквайр нашел Блайфила в таком приподнятом состоянии от успеха, таким влюбленным в дочь его и довольным оказанным ему приемом, что на радостях пустился приплясывать, скакать и выделывать по зале самые странные курбеты, ибо совершенно не умел сдерживать своих страстей и всякое овладевшее им чувство толкало его на самые дикие выходки. Сейчас же после отъезда Блайфила, который должен был предварительно выдержать сотню поцелуев и объятий Вестерна, добрый сквайр отправился к дочери и, найдя ее, осыпал самыми восторженными похвалами, предложил ей выбирать какие угодно платья и драгоценности и объявил, что отдаст все свое богатство, лишь бы сделать ее счастливой; затем снова и снова ласкал ее, не скупясь на проявления своих чувств, называл самыми нежными именами и поклялся, что она его единственная радость на свете. При виде этого порыва нежности, причина которого была ей совершенно неизвестна (такие порывы были не редкостью у сквайра, хотя нынешний отличался особенно бурным характером), Софья подумала, что, пожалуй, не встретит более благоприятного случая открыть свои чувства, по крайней мере, в отношении мистера Блайфила, тем более что рано или поздно ей все равно не миновать объяснения. Итак, поблагодарив отца за всю его доброту, она прибавила с невыразимо нежным взглядом: — Так это правда, что для моего дорогого папы нет большей радости, чем видеть свою Софью счастливой? Вестерн подтвердил свои слова клятвой и поцелуем; тогда, схватив его за руку и упав на колени, Софья, после жарких заверений в своей любви и покорности, стала просить его не делать ее несчастнейшей из женщин, заставляя выйти за ненавистного ей человека. — Я умоляю вас об этом, дорогой папа, — сказала она, — столько же ради вас, сколько и ради себя: ведь вы были так добры сказать мне, что все ваше счастье зависит от моего. — Как? Что? — проговорил Вестерн, дико смотря на нее. — И не только счастье вашей бедной Софьи, — продолжала она, — но самая ее жизнь, ее существование зависят от исполнения этой просьбы. Я не могу жить с мистером Блайфилом. Принудить меня к этому браку — значит убить меня. — Ты не можешь жить с мистером Блайфилом? — изумился Вестерн. — Не могу, клянусь вам жизнью! — отвечала Софья. — Так умри и будь проклята! — закричал он, отталкивая от себя дочь. — Сжальтесь, батюшка, заклинаю вас! — взмолилась Софья, хватая отца за полу кафтана. — Не смотрите на меня так сурово, не говорите таких страшных слов… Неужели вас не трогает отчаянье вашей Софьи? Неужели лучший из отцов разобьет мое сердце? Неужели он предаст меня мучительной, жестокой, медленной смерти? — Вздор! Не верю! — отвечал сквайр. — Девичьи фокусы! Предаю тебя смерти? Глупости какие! Разве замужество убьет тебя? — Ах, батюшка! Такое замужество хуже смерти. Я не просто равнодушна к нему: я его ненавижу, терпеть не могу! — Можешь ненавидеть сколько угодно, а все-таки будешь его женой! — закричал Вестерн, подкрепив свои слова таким непристойным ругательством, что мы не решаемся повторить его, и после целого каскада проклятий заключил свою речь словами: — Я решил сыграть эту свадьбу, и если ты не согласна, я не дам тебе ни гроша, ни полушки! Куска хлеба не подам, если увижу, что ты умираешь с голода на улице! Это мое решение непреложно, и предлагаю тебе о нем поразмыслить. Сказав это, он так резко рванулся от нее, что она упала лицом в землю, и выбежал из комнаты, оставив бедную Софью распростертой на полу. Войдя в залу, Вестерн встретил Джонса, и тот, пораженный его диким взглядом, бледностью и прерывистым дыханием, с беспокойством спросил о причине столь горестного вида. Сквайр тотчас же рассказал ему все случившееся, закончив резкими обвинениями против Софьи и патетическими жалобами на горькую участь отцов, которых судьба наградила дочерьми. Джонс, ничего еще не знавший о счастье, выпавшем на долю Блайфила, в первую минуту был как громом поражен этим известием; но через минуту он немного овладел собой, и отчаянье, как говорил он после, внушило ему мысль обратиться к мистеру Вестерну с предложением, для которого, с первого взгляда, требовалось беспримерное бесстыдство. Он попросил разрешения пойти к Софье и попробовать добиться от нее подчинения воле отца. Даже если бы сквайр отличался проницательностью, равной его близорукости, то возбужденное состояние, в котором он находился в ту минуту, ослепило бы его. Он поблагодарил Джонса за предложение уладить это дело, сказав ему: «Ступай, ступай, попробуй сделать, что можешь», — и в заключение несколько раз поклялся, что выгонит дочь со двора, если она не согласится на этот брак. Глава VIII Свидание Джонса с Софьей Джонс в ту же минуту отправился к Софье и нашел ее только что поднявшейся на ноги, со струившимися из глаз слезами и кровью на губах. Он бросился к ней и голосом, полным нежности и страха, спросил: — Милая Софья! Что означает этот ужасный вид? Она ласково посмотрела на него и сказала: — Мистер Джонс, ради бога, как вы сюда попали? Оставьте меня сию минуту, умоляю вас! — Не давайте мне такого жестокого приказания, — отвечал он. — Сердце мое обливается кровью больше, чем ваши губы. О Софья, с какой радостью я пролил бы всю свою кровь, чтобы спасти одну каплю вашей! — Я и без того уже слишком многим вам обязана, вы, конечно, это знаете, — сказала Софья, устремив на него долгий нежный взгляд, потом со страдальчески исказившимся лицом воскликнула: — Ах, мистер Джонс, зачем спасли вы мою жизнь? Смерть моя принесла бы нам обоим больше счастья! — Принесла бы больше счастья! — воскликнул Джонс. — Мне легче было бы умереть на дыбе, на колесе, чем перенести… вашу… не могу даже вымолвить этого страшного слова! Для кого же я живу, как не для вас? И голос и взгляд его были полны невыразимой нежности, когда он произносил эти слова; в то же время Джонс мягко взял Софью за руку, и она ее не отняла; по правде сказать, вряд ли она и сознавала, что делает пли что с ней делается. Несколько минут влюбленные провели в молчании; пылкие взоры Джонса были устремлены на Софью, а она стояла, потупив глаза в землю. Наконец она собралась с силами и снова попросила его оставить ее, говоря, что она неминуемо погибла, если их застанут вместе. — Ах, мистер Джонс, — прибавила она, — вы не знаете, какая ужасная вещь произошла сегодня! — Я знаю все, дорогая Софья, — отвечал он. — Жестокий отец ваш рассказал мне все и сам послал меня сюда к вам. — Отец прислал вас ко мне? — воскликнула она. — Да вы бредите! — Дай бог, чтобы все это было только бредом! Ах, Софья, отец ваш прислал меня выступить в защиту моего ненавистного соперника, расположить вас в его пользу. Я готов был пойти на все, лишь бы только быть допущенным к вам. Скажите же мне что-нибудь, Софья! Успокойте мое истерзанное сердце. Еще никто на свете не любил так безумно, как я. Не отнимайте же так жестоко вашей дорогой, вашей милой, вашей нежной руки, — одна минута оторвет вас от меня, может быть, навеки… Поверьте, только это ужасное событие могло заставить меня забыть почтительность и благоговение, которое вы всегда мне внушали. С минуту Софья молчала в смущении, затем, ласково взглянув на него, спросила: — Что же мистер Джонс хотел бы услышать от меня? — Обещайте мне только, — отвечал он, — что вы никогда не отдадите вашей руки Блайфилу. — Не произносите этого ненавистного имени! Будьте спокойны, я никогда не отдам ему того, что в моей власти не отдавать. — А теперь, — продолжал Джонс, — раз уж вы так бесконечно добры, сделайте мне еще одно маленькое одолжение; скажите, что я могу надеяться. — Увы! — сказала она. — Куда увлекаете вы меня, мистер Джонс? Какую надежду могу я вам подать? Вы ведь знаете намерения моего отца. — И я знаю, — отвечал он, — что вас невозможно заставить подчиниться им. — Но к каким ужасным последствиям приведет мое непослушание! Моя погибель тревожит меня меньше всего. Мысль быть причиной горя отца — вот что для меня невыносимо. — Он сам его причина, — сказал Джонс. — Пусть не применяет к вам власти, которая не дана ему природой. Подумайте о моем горе, если я должен буду потерять вас, и скажите, на чью сторону жалость склонит ваше сердце. — Подумать о вашем горе! — отвечала Софья. — Неужели вы воображаете, что я не сознаю, сколько бедствий навлеку я на вас, если уступлю вашему желанию? Именно эта мысль и придает мне решимость просить вас оставить меня навсегда, не идти навстречу собственной гибели. — Мне страшна не гибель, — воскликнул Джонс, — а потеря моей Софьи! Если вы хотите избавить меня от самых горьких мучений, возьмите назад свое жестокое решение. Право, я не могу расстаться с вами, — нет, не могу! Влюбленные замолчали и стояли трепещущие. Софья не в силах была отнять у Джонса руку, а он тоже почти не имел силы держать ее, — как вдруг эта сцена, наверное показавшаяся некоторым моим читателям чересчур растянутой, была прервана сценой настолько от нее отличной, что нам следует уделить изложению ее особую главу. Глава IX, гораздо более бурного свойства, чем предыдущая Но прежде чем продолжать рассказ о том, что случилось с нашими влюбленными, мы должны сказать, что произошло в зале во время их любовных излияний. Вскоре после того как Джонс покинул мистера Вестерна и отправился к Софье, в залу явилась сестра сквайра, и он тотчас же посвятил ее во все подробности сцены, разыгравшейся между ним в Софьей по поводу Блайфила. Почтенная дама усмотрела в поведении племянницы полное нарушение условий, на которых она обещала хранить в тайне любовь ее к мистеру Джонсу, поэтому она сочла себя вправе рассказать сквайру все выведанное от племянницы, что тотчас же и сделала в самой резкой форме, без всяких церемоний и предисловий. Мысль о женитьбе Джонса на его дочери никогда не приходила в голову сквайру — ни в минуты самых горячих порывов нежности к молодому человеку, ни в других случаях, которые могли бы заронить в нем подозрения. Он считал равенство состояний и общественного положения таким же физически необходимым условием брака, как различие пола или иные существенные обстоятельства, и любовь дочери к бедняку казалась ему столь же невозможной, как любовь ее к животному. Поэтому рассказ сестры поразил его как гром среди ясного неба. Сначала он неспособен был вымолвить ни слова в ответ, так ошеломила его эта новость. Но скоро пришел в себя, и, как всегда бывает в подобных случаях, голос его зазвучал с удвоенной силой и бешенством. Первое, на что сквайр употребил вернувшийся к нему после столбняка дар речи, был целый залп проклятий и ругательств. Зверем ринулся он к комнате, где рассчитывал найти влюбленных, на каждом шагу бормоча или, лучше сказать, изрыгая угрозы отомстить обидчику. Подобно тому как две горлицы, или два диких голубя, или как Стрефон и Филида[110] (это сравнение будет самым подходящим), удалившиеся в приятную уединенную рощу насладиться восхитительной беседой Амура — этого застенчивого мальчика, неспособного выступать публично, но незаменимого собеседника для парочек, вдруг приходят в смятение, если среди безмятежной тишины, рассекая тучи, раздается страшный удар грома, далеко раскатывающийся по небу, а испуганная девушка вскакивает с покрытого мхом или зеленым дерном холмика, при этом алый наряд, которым Амур покрыл ее щеки, сменяется бледными покровами смерти и все тело ее содрогается, а возлюбленный ее едва в силах поддерживать свою трепещущую подругу, — или подобно тому как двое проезжих, незнакомых с удивительным местным остроумием какого-нибудь солсберийского кабака или постоялого двора, где им вздумалось распить бутылочку, услышав вдруг лязг цепей и зловещий вой на галерее, словно там появился великий Дауди, который играет роль сумасшедшего столь же хорошо, как иные его почитатели роль дураков, в ужасе вскакивают с места, перепуганные необычайными звуками, и ищут, где бы укрыться от надвигающейся опасности, готовые рискнуть даже шеей и выскочить на улицу, если бы окна не были забраны крепкой железной решеткой, — так задрожала и побледнела бедная Софья, услышав голос отца, грозно гремящий проклятиями и клятвами уничтожить Джонса. Сказать правду, юноша и сам, верно, предпочел бы из благоразумия находиться в эту минуту где-нибудь в другом месте, если бы страх за Софью позволил ему хотя бы на мгновение подумать о собственных интересах и позабыть о положении, в котором находилась она. Сквайр, с шумом распахнув дверь, вдруг увидел нечто, заставившее его мгновенно позабыть весь свой гнев на Джонса: то была мертвенно бледная Софья, без чувств лежащая в объятиях своего возлюбленного. При этом трагическом зрелище ярость мистера Вестерна улетучилась; он закричал во всю глотку: «На помощь!» — кинулся к дочери, потом к дверям, требуя воды, потом снова к Софье, не соображая, в чьих она объятиях, и, может быть, даже позабыв, что есть на свете такой человек, как Джонс, ибо, я думаю, состояние дочери было единственным предметом, занимавшим все его помыслы. Скоро на помощь Софье явилась миссис Вестерн и множество служанок с водой, лекарствами и со всем необходимым в таких случаях. Эти средства были применены с таким успехом, что через несколько минут Софья начала приходить в себя и к ней постепенно возвратились все признаки жизни. Миссис Вестерн и горничная тотчас же увели ее из комнаты; но перед уходом эта почтенная дама не забыла сделать брату несколько нравоучительных замечаний насчет ужасных последствий его горячего — или, как ей угодно было выразиться, — сумасшедшего характера. Сквайр, должно быть, не понял ее наставления, преподанного в форме намеков, пожатия плечами и восклицательных междометий, а если даже и понял, то весьма мало им воспользовался; ибо не успели пройти его страхи насчет дочери, как он тотчас снова впал в бешенство и непременно затеял бы драку с Джонсом, если бы не вмешательство Сапла, человека атлетического сложения, который силой удержал сквайра от неприязненных действий. Как только ушла Софья, Джонс почтительно подошел к мистеру Вестерну, которого священник держал в своих объятиях, и попросил его успокоиться, говоря, что он не может дать удовлетворения человеку в таком возбужденном состоянии. — Вот я тебе задам удовлетворение! — отвечал сквайр. — Раздевайся! Не я буду, если не вздрючу тебя по-свойски! И он осыпал Джонса словечками, которыми обмениваются деревенские джентльмены при разногласиях по какому-нибудь вопросу, усердно предлагая поцеловать ту часть тела, которая обыкновенно возникает во время всех споров, завязывающихся среди низших слоев английского джентри на скачках, петушиных боях[111] и в других публичных местах. Намеки на эту часть тела часто делаются также в шутку. И тут, мне кажется, соль шутки понимается обыкновенно превратно. В действительности она заключена в том, что выпросите другого поцеловать вас в …. за то, что перед тем вы грозили дать ему пинка в это место; ибо я решительно никогда не замечал, чтобы кто-нибудь просил вас дать ему самому пинка в означенное место или изъявлял готовность поцеловать его у вас. Равным образом может показаться удивительным, что, хотя каждому вращавшемуся среди деревенских джентльменов, наверное, тысячу раз доводилось слышать любезные приглашения этого рода, однако никто, я думаю, не наблюдал ни одного случая, когда просьба была бы уважена, — явное доказательство деревенской невоспитанности, ибо в столице вещь весьма заурядная для самых светских джентльменов ежедневно проделывать эту церемонию по отношению к особам высокопоставленным, без всякой со стороны последних просьбы о таком одолжении. На все это остроумие сквайра Джонс спокойно отвечал! — Сэр, ваше обращение освобождает меня от всякой признательности за прежние милости, которые вы мне оказывали, но одного я никогда не забуду: никакое оскорбление не заставит меня поднять руку на отца Софьи. Слова эти только пуще разъярили сквайра, так что священник попросил Джонса уйти, сказав: — Вы видите, сэр, что ваше присутствие выводит его из себя, поэтому я очень прошу вас покинуть нас. Он слишком возбужден, чтобы разговаривать с вами в настоящую минуту. Вам, стало быть, лучше проститься и отложить свое объяснение до более благоприятного случая. Джонс с благодарностью последовал этому совету и ушел. Рукам сквайра была возвращена свобода, и он настолько успокоился, что выразил даже благодарность священнику за то, что тот удержал его, так как в противном случае он размозжил бы Джонсу голову; а было бы ужасно досадно угодить на виселицу из-за такого мерзавца. Священник торжествовал по случаю успеха своих миротворческих усилий и пустился читать поучение против гнева, которое, пожалуй, способно было скорее распалить, чем успокоить это чувство в горячей натуре. Свое поучение он уснастил множеством замечательных цитат из древних, особенно из Сенеки, так прекрасно описавшего гнев, что разве лишь сильно разгневанный человек не получит от чтения большого удовольствия и пользу. Заключил свою речь богослов известным рассказом об Александре и Клите[112]; но этот рассказ уже вошел в мои записки под заглавием «Пьянство», и потому я не буду приводить его здесь. Сквайр пропустил мимо ушей и этот рассказ, может быть, и все, что говорил священник, так как, не дождавшись окончания его речи, перебил его и потребовал кружку пива, говоря, что гнев возбуждает жажду (совершенно справедливое замечание об этом лихорадочном душевном состоянии). Отхлебнув порядочный глоток, сквайр снова завел речь о Джонсе и объявил о своем решении завтра же рано утром поехать к мистеру Олверти и все ему рассказать. Священник, по доброте сердечной, стал было отговаривать сквайра, но все его доводы привели лишь к потоку проклятий и ругательств, сильно оскорблявших благочестивые уши Сапла; он не решился, однако, оспаривать право сквайра на эту привилегию всякого свободнорожденного англичанина. Правду сказать, священник покупал удовольствие полакомиться за столом сквайра ценой снисходительного отношения к некоторым вольностям речи хозяина. Сапл утешал себя мыслью, что вина лежит тут не на нем и что сквайр сквернословил бы ничуть не меньше, если б он никогда не переступал его порога. Тем не менее, воздерживаясь из учтивости от выговоров хозяину дома, священник отплачивал ему косвенным образом с церковной кафедры; это, впрочем, нисколько не исправило самого сквайра и оказало на его совесть лишь то действие, что он стал строже преследовать других за сквернословие, в результате чего сам блюститель закона остался единственным лицом в приходе, которое могло сквернословить безнаказанно. Глава X, в которой мистер Вестерн делает визит мистеру Олверти Мистер Олверти только что позавтракал с племянником, довольный рассказом молодого человека о приеме, оказанном ему Софьей (Олверти очень желал этого брака больше ради личных достоинств молодой девушки, чем ради ее богатства), как вдруг к ним с шумом ворвался мистер Вестерн и без всяких церемоний начал так! — Наделали вы дел, нечего сказать! На добро вырастили вашего ублюдка! Понятно, вы тут ни при чем, никакого умысла у вас не было, а только заварилась же каша в нашем доме! — В чем дело, мистер Вестерн? — спросил Олверти. — О, дело самое чистенькое; дочь моя влюбилась в вашего ублюдка, вот и все. Но я не дам ей ни полушки, ломаного гроша не дам! Я всегда думал, что зря люди черт знает чье отродье барином воспитывают и пускают в порядочные дома. Счастье его, что я не мог до него добраться, а то уж отодрал бы его, отбил бы у него охоту за бабами волочиться, отучил бы сукина сына в барское кушанье морду совать. Ни кусочка от меня не получит, ни гроша! Если она за него выйдет, только рубашка на плечах будет ей приданым. Скорей отдам все свои деньги в казну, пусть посылают их хоть в Ганновер, на подкупы нашего народа!.. — Искренне сожалею, — сказал Олверти. — А черта мне в вашем сожалении! — в сердцах продолжал Вестерн. — Много мне от него толку, когда я потерял свою единственную дочь, свою бедную Софью, радость моего сердца, надежду и утешение моей старости! Но я решил выгнать ее из дому: пусть просит милостыню, пусть околеет и сгниет с голоду на улице. Ни полушки, ни одной полушки не получит от меня! Собачий сын чуток был выискивать зайца, а мне и невдомек было, на какого зайчика он зарится! Да только ошибся, братец: дохлого зверя поймал — кроме шкурки, ничего тебе не достанется, так и скажите ему. — Я крайне удивлен вашими словами, — сказал Олверти, — после того, что произошло между моим племянником и молодой девушкой не дальше как вчера. — Да после того, что произошло между вашим племянником и моей дочерью, все и открылось, сударь, — отвечал Вестерн. — Только что ушел мистер Блайфил, как этот сукин сын явился разнюхивать, что у меня в доме делается. А я ведь любил в нем славного охотника, и на ум мне не приходило, что он все время около дочки увивается. — И правда, — сказал Олверти, — по-моему, не следовало давать ему столько случаев встречаться с ней; и вы ведь не станете отрицать, что я всегда был против того, чтобы он засиживался в вашем доме, хотя, признаюсь, и не подозревал ничего такого. — Да кто же, черт возьми, мог это подумать! — воскликнул Вестерн. — Какого дьявола ей от него надо было? Ведь он приезжал не любезничать с ней, а охотиться со мной. — Неужели вы никогда ничего не замечали? — удивился Олверти. — Ведь они так часто бывали вместе на ваших глазах. — Никогда в жизни, клянусь спасением моей души, — отвечал Вестерн, — никогда не видел я, чтобы он ее целовал! И не только он не ухаживал за ней, но, напротив, в ее обществе делался как-то молчаливее обыкновенного, а она обращалась с ним гораздо пренебрежительнее, чем с другими молодыми людьми, бывавшими у нас в доме. Уж на этот счет провести меня не легче, чем других, — надеюсь, вы мне поверите, сосед. Олверти едва мог удержаться от смеха, но все-таки удержался: он прекрасно знал человеческую природу и был слишком хорошо воспитан и слишком добр, чтобы оскорблять сквайра в его теперешнем состоянии. Он только спросил Вестерна, чего он от него желал бы. Сквайр отвечал, что хорошо было, если бы мистер Олверти держал мерзавца подальше от его дома, а сам он запрет девчонку на замок, так как твердо решил выдать ее за мистера Блайфила, как бы она ни кобенилась. С этими словами он пожал Блайфилу руку, поклявшись, что другого зятя у него не будет, и сейчас же распрощался, говоря, что ему надо спешить домой, потому что там все вверх дном и дочь, того и гляди, даст тягу; а Джонса поклялся, если поймает у себя в доме, так отделать, что молодчик мерином от него выбежит. Когда Олверти и Блайфил снова остались одни, между ними воцарилось долгое молчание; молодой человек все время вздыхал, частью с досады, но больше от злобы: успех Джонса был для него гораздо больнее, чем потеря Софьи. Наконец дядя спросил, что он намерен делать, и Блайфил отвечал:. — Увы, сэр, может ли быть вопрос, какие шаги предпринять любящему, когда рассудок и страсть увлекают его в разные стороны? Боюсь, что, поставленный перед такой дилеммой, он всегда будет следовать за страстью. Рассудок приказывает мне оставить всякую мысль о женщине, отдавшей свою любовь другому; страсть лелеет надежду, что со временем она переменится и будет ко мне благосклоннее. Но тут я предвижу одно возражение, которое, если его не опровергнуть начисто, должно удержать меня от всяких дальнейших домогательств: я разумею несправедливость попыток вытеснить соперника из сердца, которым он, по-видимому, уже владеет; с другой стороны, непреклонное решение мистера Вестерна показывает, что, не сходя с взятого мною пути, я буду содействовать общему счастью: не только счастью отца, который будет избавлен таким образом от величайшего горя, но и счастью двух других сторон, для которых брачный союз был бы гибелью. Мисс Вестерн, я уверен, ждет полная гибель; ибо, не говоря уже о потере большей части своего состояния, она выйдет за нищего, и те незначительные средства, которые отец не вправе у нее отнять, будут растрачены на гулящую девку, насколько мне известно, еще не прекратившую своей связи с Джонсом. Но это бы все пустяки; главное — то, что он один из самых дурных людей на свете, и если бы мой дорогой дядя знал все, что я до сих пор старался скрывать, то давно предоставил бы собственной участи такого отъявленного мерзавца. — Как! — воскликнул Олверти. — Неужели он сделал что-нибудь еще худшее? Пожалуйста, расскажи. — Нет, — отвечал Блайфил, — это дело прошлое, и, может быть, теперь он уже раскаялся. — Приказываю тебе рассказать все, на что ты намекаешь, — обратился к нему Олверти. — Вы знаете, сэр, — сказал Блайфил, — я никогда не отказывал вам в повиновении, но я жалею, что сказал об этом, потому что похоже, будто это сделано мной в отместку, тогда как, благодарение богу, у меня и мысли такой не было. И если уж я должен все раскрыть, позвольте мне также заступиться за него и просить вас о прощении. — Я не принимаю никаких условий, — отвечал Олверти. — Кажется, я и без того оказывал ему слишком много снисхождения, может быть, больше, чем следовало. — Боюсь, что больше, чем он заслуживал, — сказал Блайфил. — В тот самый день, когда вы были так опасно больны, когда я и все домашние проливали слезы, он предался разгулу и бесчинствовал, напился пьян, пел песни, орал во всю глотку; а когда я мягко намекнул ему на неприличие такого поведения, он пришел в ярость, страшно бранился, назвал меня подлецом и побил. — Что? Он смел тебя бить?! — воскликнул Олверти. — Право, я давно ему это простил, — отвечал Блайфил, — но не могу так легко забыть его неблагодарность к лучшему из благодетелей. Однако даже и это, я надеюсь, вы ему простите, потому что в него не иначе как вселился бес. В тот самый вечер я и мистер Тваком вышли подышать чистым воздухом, обрадованные появлением первых признаков благоприятного перелома вашей болезни, и, на свое несчастье, застали его с какой-то девкой в положении, о котором неприлично рассказывать. Мистер Тваком, проявив больше смелости, чем благоразумия, подошел к нему с намерением сделать выговор, но Джонс (прискорбно рассказывать об этом!) набросился на нашего почтенного наставника и так жестоко избил его, что, вероятно, он и до сих пор еще покрыт синяками. Досталось и мне от его кулаков, когда я попробовал вступиться за своего учителя; я давно простил ему и уговорил мистера Твакома простить и ничего вам не рассказывать, опасаясь, что это может иметь для Джонса роковые последствия. Но если я уж сделал такую оплошность и проговорился об этом прискорбном случае, а затем, повинуясь вашему приказанию, рассказал вам все, то разрешите мне также, сэр, вступиться за него пред вами. — Не знаю, друг мой, — сказал Олверти, — бранить мне тебя или хвалить за то, что по доброте сердца ты скрывал от меня такую гнусность. Но где же мистер Тваком? Мне нужно от него не подтверждение твоего рассказа, а всестороннее освещение дела, чтобы оправдать в глазах света примерное наказание, которому я решил подвергнуть это чудовище. Послали за Твакомом, и он сейчас же явился. Педагог полностью подтвердил весь рассказ Блайфила и даже показал памятку на своей груди в виде явственно сохранившейся подписи мистера Джонса синими и черными буквами. В заключение он сказал мистеру Олверти, что давно бы уже сообщил ему об этом событии, если бы не неотступные просьбы мистера Блайфила. — Превосходный юноша, — сказал он, — только слишком уж далеко заходит в своем прощении врагов. Действительно, Блайфил приложил тогда немало усилий, чтобы уговорить священника не жаловаться мистеру Олверти, и имел на то достаточные основания. Он знал, что болезнь смягчает обычную суровость человека и делает его добрее. Кроме того, он думал, что если рассказать обо всем, когда дело свежо и в доме еще находится врач, который может открыть настоящую правду, то ему никогда не удастся придать случившемуся желательный для него дурной оборот. И Блайфил решил припрятать все это про запас, ожидая случая, когда какая-нибудь новая оплошность Джонса вызовет дополнительные жалобы, — ибо он рассчитал, что когда на Джонса обрушатся всей своей тяжестью сразу несколько обвинений, то они тем вернее его раздавят. Вот почему Блайфил стал дожидаться случая вроде того, каким судьба так любезно подарила его теперь. Наконец, уговаривая Твакома молчать до времени, он знал, что таким способом укрепит в мистере Олверти мнение о своих дружеских чувствах к Джонсу, которое он всеми силами старался поддерживать. Глава XI, коротенькая, но содержащая, достаточно материала, чтобы растрогать сердобольного читателя У мистера Олверти было обыкновение никогда никого не наказывать, даже не рассчитывать слуг в пылу гнева. Он решил поэтому отложить исполнение приговора над Джонсом до после полудня. Бедный юноша явился к обеду как обычно, но у него было слишком тяжело на сердце, и он почти не прикасался к еде. Неласковые взгляды мистера Олверти еще более омрачали его душевное состояние. Он пришел к заключению, что Вестерн сообщил Олверти все, что произошло между ним и Софьей, но об истории с мистером Блайфилом он совсем не думал: в большей части того, что было рассказано Блайфилом, он был совершенно неповинен; а что касается остального, то он сам давно все это простил и забыл и потому не предполагал, чтобы другие могли еще таить на него злобу. Когда обед был окончен и слуги ушли, мистер Олверти взял слово и произнес длинную речь, в которой перечислил все проступки Джонса, особенно те, которые были обнаружены сегодня, а в заключение сказал, что если Джонс не опровергнет возведенных на него обвинений, то он решил навсегда прогнать его с глаз своих. Джонс оказался в чрезвычайно неблагоприятном положении: трудно защищаться человеку, когда он плохо понимает, в чем его обвиняют. Нужно заметить, что мистер Олверти, говоря об опьянении Джонса и тому подобном во время своей болезни, из Скромности опустил все, что относилось собственно к нему, а в этом и заключалось главным образом преступление. Джонс не мог отрицать фактов, приведенных мистером Олверти. Вдобавок сердце №в было так истерзано, а состояние духа такое подавленное, что он ничего не мог сказать в свою защиту — все признал и, подобно преступнику, впавшему в отчаяние, просил только о снисхождении. Закончил он заявлением, что хотя должен признать себя виновным во многих безрассудствах и оплошностях, однако не сделал ничего такого, что заслуживало бы величайшего из наказаний, какое только может постичь его на свете. Олверти отвечал, что он и так уж слишком часто прощал ему, жалея его молодость и в надежде на исправление, но что теперь находит его отпетым негодяем, которому было бы преступно оказывать какую-нибудь поддержку или поощрение. — Больше того, — продолжал сквайр, — ваша дерзкая попытка похитить молодую девушку требует, чтобы я наказал вас ради сохранения своего доброго имени. Свет, уже бранивший меня за оказываемое вам внимание, может теперь подумать с некоторым правом, будто я потворствую столь низкому и грубому поступку — поступку, который между тем, как вам это отлично известно, вызывает во мне отвращение и которого вы никогда бы не совершили, если бы хоть немного считались с моим спокойствием и честью и дорожили моим дружеским к вам отношением. Стыдитесь, молодой человек! Едва ли есть наказание, которое равнялось бы вашим преступлениям, и я не знаю, как мне оправдаться перед самим собой в том, что я собираюсь вам назначить. Однако я воспитал вас, как родного сына, и не хочу пускать вас по миру нагишом. Когда вы вскроете этот бумажник, вы найдете в нем средства, которые помогут вам начать честную трудовую жизнь; но если вы их употребите на дурное, то я не буду считать себя обязанным оказывать вам поддержку и впредь, потому что решил с этого дня не иметь с вами никаких сношений. И еще я должен сказать, что больше всего в вашем поведении огорчает меня то, что вы так худо обошлись с этим прекрасным молодым человеком (он подразумевал Блайфила), который относился к вам с такой любовью и уважением. Эти последние слова похожи были на горькое лекарство, которое застревает в горле. Слезы потоком полились из глаз Джонса, и он точно лишился всякой способности говорить и двигаться. Понадобилось некоторое время, прежде чем он оказался в силах исполнить решительное приказание Олверти удалиться; наконец он это сделал, поцеловав сначала руки сквайра с жаром, который трудно подделать и еще труднее описать. Надо обладать слишком чувствительным сердцем, чтобы осудить мистера Олверти за суровость его приговора, учитывая, в каком свете представлялось ему тогда поведение Джонса. А между тем все соседи, из чувствительности или из каких-либо худших побуждений, объявили эту справедливую строгость бесчеловечной жестокостью. Те самые люди, которые раньше порицали отзывчивого сквайра за его доброту и любовь к незаконнорожденному (его собственному, по общему мнению, сыну), теперь завопили против него за то, что он выгнал вон родное дитя. В особенности женщины взяли единодушно сторону Джонса и распустили столько слухов по этому случаю, что, за недостатком места, мне их и не пересказать в этой главе. Нельзя, однако же, умолчать, что при этих пересудах никто даже не заикнулся о сумме, лежавшей в бумажнике, который Олверти вручил Джонсу, а было там не меньше пятисот фунтов, — напротив, все в один голос говорили, что бесчеловечный отец выгнал его из дому без гроша и даже, по словам иных, нагишом. Глава XII, содержащая любовные письма и т. п Джонс получил приказание немедленно покинуть дом, и ему было обещано выслать платье и другие вещи, куда он укажет. Повинуясь этому распоряжению, он отправился в путь и прошел с милю, не глядя и почти не соображая, куда он идет. Наконец ручеек преградил ему дорогу; он бросился на землю, не удержавшись при этом от негодующего восклицания. — Надеюсь, отец не запретит мне полежать на этой лужайке! И он принялся рвать на себе волосы и совершать множество других действий, обыкновенно сопровождающих припадки безумия, бешенства и отчаяния. Дав таким образом выход своему волнению, Джонс начал понемногу приходить в себя. Горе его приобрело другую, более мягкую форму, и он мог довольно хладнокровно обсудить, какие шаги следует ему предпринять в этом плачевном положении. Он был в большой нерешительности, как ему вести себя по отношению к Софье. Мысль покинуть девушку раздирала его сердце; но сознание, что он будет причиной ее гибели и нищеты, было для него, пожалуй, еще большей пыткой. Кроме того, если пылкое желание обладать ею и могло побудить его остановиться на минуту на этой возможности, однако он вовсе не был уверен, что она решится на такую жертву для удовлетворения его страсти. Неудовольствие мистера Олверти и огорчение, которое он причинил бы ему, были сильными доводами против того, чтобы пуститься по этому пути. Наконец, очевидная невозможность добиться успеха, даже если бы он пренебрег всеми этими соображениями, окончательно отрезвила его. Таким образом, чувство чести, подкрепленное отчаянием, благодарностью к благодетелю и подлинной любовью к Софье, в заключение одержало верх над пламенным желанием, и Джонс решил лучше покинуть возлюбленную, чем погубить ее своими домогательствами. Трудно тому, кто этого не испытывал, представить, какая жаркая волна прилила к груди юноши, когда он впервые сознал свою победу над страстью. Гордость так приятно щекотала его, что он наслаждался, пожалуй, полным счастьем; но счастье это было недолгое, Софья скоро снова заполнила его воображение и приправила радостное торжество той острой болью, какую испытывает добрый и чувствительный генерал при виде груды трупов, кровью которых куплены его лавры; тысячи нежных помыслов лежали убитые у ног нашего победителя. Решившись, однако, следовать по стопам чести — этого гиганта, по словам гигантского поэта Ли[113], — он задумал написать Софье прощальное письмо; с этим намерением он зашел в ближайший дом и, получив необходимые письменные принадлежности, написал следующее: «Сударыня! Если Вы примете во внимание, в каком положении я пишу Вам это письмо, то, уверен, великодушно простите все несообразности и нелепости, которые в нем содержатся; каждая строка его вытекает прямо из сердца, настолько переполненного, что никакой язык не выразит моих чувств. Я решил подчиниться Вашим приказаниям, сударыня, бежав навсегда от Вашего дорогого, Вашего милого общества. Жестоки эти приказания, но жестокость их исходит от судьбы, а не от моей Софьи. Судьба сделала необходимым — необходимым для Вашего благополучия, — чтобы Вы навсегда забыли о существовании несчастного, которого зовут Джонсом. Поверьте, я бы и не заикнулся Вам о своих страданиях, если бы не был уверен, что весть о них все равно дойдет до Вашего слуха. Я знаю доброту и отзывчивость Вашего сердца и не хотел бы возбуждать в Вас сострадание, в котором Вы не отказываете никому из несчастных. Пусть же весть о моих злоключениях, как бы ни были они тяжелы, Вас не тревожит: потеряв Вас, я считаю все остальное безделицей. О Софья! Тяжело Вас покинуть, еще тяжелее просить, чтобы Вы меня забыли; но искренняя любовь требует и того и другого. Простите мне дерзкую мысль, что воспоминание обо мне способно причинить Вам тревогу; но если я могу утешиться этим в своем несчастье, пожертвуйте мной ради Вашего спокойствия. Вообразите, что я никогда не любил Вас, додумайте, как мало я Вас стою, и проникнитесь ко мне презрением за самонадеянность — порок, заслуживающий самого сурового наказания. Больше ничего я не в силах сказать. Да оберегают каждый Ваш шаг ангелы-хранители!» Джонс хотел достать сургуч, обшарил карманы, но они оказались совершенно пусты: катаясь по траве в припадке отчаяния, он растерял все свои вещи, в том числе и полученный от мистера Олверти бумажник, который он еще не открывал и о котором сейчас только вспомнил. В доме нашлась, однако, облатка, которой Джонс запечатал письмо, после чего торопливо вернулся на берег ручья искать потерянные вещи. По дороге он встретил своего старого приятеля Черного Джорджа, который выразил ему сердечное сочувствие по случаю постигшего его несчастья, весть о котором уже разнеслась по всему околотку и достигла ушей сторожа. Джонс рассказал Черному Джорджу о своей потере, и оба вернулись к ручью, обшарили каждый кустик травы как там, где был Джонс, так и там, где его не было; но все поиски оказались напрасны, они ничего не нашли — по той простой причине, что хотя вещи находились на лужайке, но приятели забыли поискать в том месте, куда они были положены, то есть в кармане Черного Джорджа. Он нашел их перед самой встречей с Джонсом и, удостоверившись в их ценности, тщательно припрятал для собственного употребления. Проявив такое рвение, точно он и впрямь надеялся найти потерянное, сторож попросил Джонса припомнить, не был ли он еще где-нибудь. — Ведь если бы вы потеряли их здесь, и так недавно, то они, конечно, здесь бы и находились, — сказал он, — на эту поляну редко кто заглядывает. И действительно, сам он зашел сюда совершенно случайно, расставляя силки на зайцев, которых собирался доставить на следующее утро торговцу дичью в Бате. Джонс оставил всякую надежду найти потерянные вещи в даже перестал думать о них. Обратившись к Черному Джорджу, он с жаром спросил его, не желает ли тот оказать ему величайшую услугу на свете. Джордж отвечал в некотором замешательстве; — Сэр, приказывайте мне все, что вам угодно; я от души готов оказать вам любую услугу, если это в моих силах. Вопрос Джонса смутил его: дело в том, что продажей дичи сторож скопил на службе у мистера Вестерна порядочную сумму денег и испугался, уж не хочет ли Джонс взять у него взаймы. Но опасения его тотчас рассеялись, когда Джонс попросил его доставить письмо Софье, что он с большим удовольствием обещал исполнить. И действительно, мне кажется, Черный Джордж охотно готов был чем угодно услужить мистеру Джонсу, потому что питал к нему благодарность, насколько мог, и был честен, насколько вообще бывают честны люди, любящие деньги больше всего на свете. Оба согласились, что самым подходящим посредником для передачи письма Софье будет миссис Гонора. После этого они расстались; сторож вернулся в усадьбу мистера Вестерна, а Джонс направился в кабачок дожидаться возвращения посланного. Войдя в дом своего хозяина, Джордж тотчас же встретился с миссис Гонорой. После нескольких предварительных вопросов, сделанных из осторожности, он отдал ей письмо для Софьи и тут же получил от нее другое письмо, для мистера Джонса, которое Гонора, по его словам, целый день носила за пазухой и уже отчаялась найти средство передать по назначению. Сторож радостно поспешил с ним к Джонсу, а тот, взяв его, тотчас удалился, с нетерпением вскрыл и прочел следующее: «Сэр! Невозможно выразить, что я перечувствовала после того, как рассталась с Вами. Навсегда буду Вам обязана за то, что Вы из-за меня так кротко перенесли грубые оскорбления моего отца. Вы знаете его характер, и потому прошу Вас, из уважения ко мне, избегайте с ним встречи. Жаль, что не могу сообщить Вам ничего утешительного; но будьте уверены, что только разве самое грубое насилие заставит меня отдать руку и сердце тому, кого Вам было бы неприятно видеть рядом со мной». Джонс сто раз перечитал это письмо и столько же раз поцеловал его. Страсть оживила в нем все любовные помыслы. Он пожалел, что написал Софье свое письмо, но еще больше пожалел о написанном и отправленном в отсутствие Черного Джорджа письме к мистеру Олверти, в котором дал торжественное обещание и обязательство оставить всякую мысль о своей любви. Когда к нему снова вернулась способность рассуждать хладнокровно, он ясно увидел, что письмо Софьи нисколько не улучшает и не изменяет его положения и разве только подает слабый проблеск надежды на благоприятный оборот дела в будущем, свидетельствуя о постоянстве его возлюбленной. Это укрепило его в прежнем решении, и, попрощавшись с Черным Джорджем, он направился в город, находившийся милях в пяти, куда он просил мистера Олверти переслать его вещи, если ему не будет угодно отменить свой приговор. Глава XIII Поведение Софьи при сложившихся обстоятельствах, за которое ее не станет порицать ни одна представительница прекрасного пола, способная поступить таким же образом, а также разбор одного запутанного вопроса перед судом совести Софья провела последние сутки не очень завидно. Большую часть этого времени тетка развлекала ее поучениями о благоразумии, советуя ей брать пример с благовоспитанного общества, где в настоящее время любовь (по словам почтенной дамы) подвергается полному осмеянию и где женщины смотрят на брак совершенно так же, как мужчины — на общественные должности, — то есть только как на средство составить себе состояние и сделать карьеру в свете. Миссис Вестерн несколько часов подряд упражняла свое красноречие, развивая эту тему. Как ни мало подходили к вкусам и наклонностям Софьи эти назидательные речи, они, однако, докучали ей меньше, чем собственные мысли, которые не покидали ее всю ночь, не позволив ни на минуту сомкнуть глаза. И хотя она не могла ни заснуть, ни отдохнуть, однако, не имея никакого дела, лежала, так что отец, вернувшись от мистера Олверти в одиннадцатом часу, застал ее еще в постели. Он отправился прямо в ее комнату, отворил дверь и, увидя, что дочь еще не вставала, закричал: — О, да ты здесь в целости! Так я тебя и сохраню в целости. И с этими словами сквайр запер дверь и вручил ключ Гоноре, предварительно строжайшим образом наказав ей стеречь Софью, с обещанием награды за верную службу и угрозами страшного наказания в случае предательства. Гоноре было отдано приказание не выпускать госпожу из комнаты без разрешения сквайра и не впускать к ней никого, кроме него самого и ее тетки, причем Гонора должна была исполнять все, что Софья от нее потребует, но только ни под каким видом не давать пера, чернил и бумаги. Сквайр велел дочери одеться и явиться к обеду. Софья повиновалась и, просидев положенное время, была снова отведена в свою темницу. Вечером тюремщица Гонора принесла ей письмо, полученное от полевого сторожа. Софья внимательно прочла его два или три раза, после чего бросилась в постель, заливаясь слезами. Миссис Гонора была крайне удивлена таким поведением своей госпожи и не могла удержаться от горячей просьбы открыть ей причину горя. Несколько минут Софья не отвечала, а потом, стремительно вскочив с постели, схватила горничную за руку и воскликнула: — Гонора! Я погибла. — Боже упаси! — сказала Гонора. — Лучше б это письмо сгорело и я не передавала его вашей милости! Я-то думала, оно порадует вашу милость, черт бы его побрал! Я бы и не притронулась к нему. — Гонора, — сказала Софья, — ты добрая девушка, и нечего мне дольше скрывать от тебя мою слабость. Я отдала свое сердце человеку, который покинул меня. — Неужели мистер Джонс такой предатель? — спросила горничная. — В этом письме он навсегда со мной прощается, — сказала Софья. — Он даже просит, чтобы я его забыла. Мог бы он просить об этом, если бы любил меня? Мог бы он даже подумать об этом? Мог бы написать такие слова? — Разумеется, нет, — отвечала Гонора. — И верьте слову, если бы даже первый человек в Англии попросил, чтобы я забыла его, я поймала бы его на слове. Вот еще невидаль! Право, ваша милость делает ему слишком много чести, думая о нем, — ведь такая дама, как вы, может выбрать любого кавалера в стране. И, верьте слову, если б у меня хватило дерзости подать мой убогий совет, так я бы указала вам на мистера Блайфила: уж не говоря о том, что он происходит от честных родителей и будет одним из самых крупных помещиков в наших местах, он, верьте слову, по моему убогому мнению, и лицом краше, и гораздо обходительнее; а кроме того, он и характером положительный, и уж никто из соседей ничего худого про него не скажет: не гоняется за замарашками, и ему не подбросят ничьего отродья. Право же, забудьте его! Благодарение богу, я сама не в такой крайности и не потерпела б, чтобы какой-нибудь молодчик попросил меня об этом дважды. Да будь он раскрасавец, а если бы посмел такие оскорбительные слова сказать мне, я его после этого никогда бы на глаза к себе не пустила, пока есть другие молодые мужчины в Англии. Ну, взять хотя бы, как я сказала, мистера Блайфила… — Не произноси этого ненавистного имени, — прервала ее Софья. — Что ж, сударыня, — продолжала Гонора, — если он не люб вашей милости, и без него есть много красавчиков, которые так и бросятся ухаживать за вашей милостью, взгляните только на них ласково. Я думаю, нет такого скромного молодого джентльмена в нашем графстве, да и в соседнем, который не предложил бы вам свою руку сейчас, стоит вам сделать вид, что он вам приглянулся. — За кого ты меня принимаешь, — вспылила Софья, — что оскорбляешь мой слух такими гадостями? Я ненавижу всех мужчин на свете! — И правда, сударыня, — продолжала Гонора, — довольно-таки натерпелась от них ваша милость. Сносить оскорбления от этого нищего, голоштанника без роду, без племени… — Придержи свой гадкий язык! — перебила ее Софья. — Как ты смеешь произносить так непочтительно его имя при мне? Он меня оскорбил? Нет, его бедное, измученное сердце страдало больше, когда он писал эти жестокие слова, чем мое, когда я читала их. О, он — сама геройская доблесть и ангельская доброта! Мне стыдно за свою слабость, что я порицала его за то, чем должна восхищаться. Давая свой совет, он хочет только добра мне. Ради моего счастья он приносит в жертву и себя и меня. Боязнь погубить меня довела его до отчаяния. — Очень рада слышать, что ваша милость об этом не забывает, — сказала Гонора. — И правда, это значило бы погубить себя — отдать сердце человеку, которого выгнали за порог и у которого нет гроша за душой. — Выгнали за порог? — поспешно спросила Софья. — Что такое ты говоришь? — Извольте знать, сударыня, что как только мой хозяин рассказал сквайру Олверти о том, что мистер Джонс осмелился ухаживать за вашей милостью, так сквайр велел раздеть его донага и выгнал вон из дому! — Как! — воскликнула Софья. — Это я, несчастная, окаянная, была причиной такого ужаса! Выгнали вон голого! Скорее, Гонора! Возьми все мои деньги, сними кольца с моих пальцев. Вот мои часы. Отнеси ему все. Ступай отыщи его сейчас же. — Ради бога, сударыня, — взмолилась миссис Гонора, — если барин заметит пропажу этих вещей, так ведь меня притянет к ответу. Заклинаю вашу милость не отдавать часов и драгоценностей! К тому же денег, верно, за глаза будет довольно, а о них барин ничего не узнает. — Так возьми же все, что есть, — сказала Софья, — разыщи его сейчас же и отдай ему. Ступай же, ступай, не теряй ни минуты! Миссис Гонора повиновалась и, встретив Черного Джорджа в сенях, вручила ему кошелек с шестнадцатью гинеями — всем богатством Софьи. Хотя отец не отказывал ей ни в чем, но собственная щедрость девушки мешала ей быть богатой. Получив деньги, Черный Джордж отправился в кабачок, где находился Джонс; но дорогой ему пришла в голову мысль: не удержать ли и их? Однако Совесть тотчас же возмутилась против этого гнусного намерения и стала упрекать его в неблагодарности к своему благодетелю. На это Корысть возразила, что Совести следовало вспомнить об этом раньше, когда он присвоил пятьсот фунтов бедняги Джонса, и что раз уже спокойно допущено похищение такой крупной суммы, то церемониться с безделицей было бы глупостью и лицемерием. В ответ на это Совесть, как хороший юрист, попробовала установить различие между явным злоупотреблением доверия, как в данном случае, когда ценность была передана из рук в руки, и простой утайкой найденного, как в прежнем. Корысть тотчас же подняла Совесть на смех, назвала это различие несущественным и твердо стояла на том, что кто однажды отказался от всяких притязаний на честь и порядочность, тот уже не вправе обращаться к ним в другой раз. Словом, доводы бедной Совести, наверно, были бы разбиты, если б на помощь к ней не подоспел Страх, принявшийся горячо доказывать, что действительное различие между этими случаями заключается не в различных степенях честности, но в различных степенях безопасности: утаить пятьсот фунтов можно было почти без всякого риска, тогда как присвоение шестнадцати гиней сопряжено было с большой опасностью быть разоблаченным. Благодаря этой дружеской помощи Страха Совесть одержала полную победу в душе Черного Джорджа и, похвалив его за честность, заставила отдать деньги Джонсу. Глава XIV Короткая глава, содержащая короткий разговор между сквайром Вестерном и его сестрой Миссис Вестерн весь этот день не было дома. Когда она вернулась, сквайр встретил ее на пороге и на расспросы о Софье сказал, что держит ее в надежном месте. — Она заперта на замок в своей комнате, а ключ у Гоноры, — пояснял он. Сквайр посматривал необыкновенно хитро и проницательно, делая это сообщение: вероятно, он ожидал от сестры горячего одобрения за умный поступок. Но каково же было его разочарование, когда миссис Вестерн с самым презрительным видом проговорила: — Право, братец, меня поражает ваша простота! Почему вы не желаете доверить племянницу моему попечению? Зачем вы вмешиваетесь? Вы расстроили все, что я с таким трудом начала было налаживать. Я все время старалась внушить Софье правила благоразумия, а вы вызываете ее на то, чтобы она их отвергла. Английские женщины, братец, благодарение богу, не рабыни. Нас нельзя сажать под замок, как испанок или итальянок. Мы имеем такое же право на свободу, как и вы. На нас можно действовать только логикой и убеждением, а не насилием. Я видела свет, братец, и знаю, когда какие доводы пускать в ход; и если бы не ваше безрассудное вмешательство, то я, наверно, убедила бы племянницу вести себя сообразно с правилами благоразумия и приличия, которым всегда ее учила. — Ну конечно, я всегда не прав, — сказал сквайр. — Братец, — отвечала миссис Вестерн, — вы не правы, когда мешаетесь в дела, в которых ничего не смыслите. Вы должны признать, что я видела свет больше вашего; и как хорошо было бы для моей племянницы, если бы она не была взята из-под моего надзора! Это здесь, живя с вами, набралась она романтических бредней о любви. — Надеюсь, вы не считаете, что я научил ее всему этому? — обиделся сквайр. — Ваше невежество, братец, — отвечала миссис Вестерн, — истощает мое терпение, как сказал великий Мильтон[114]. — К черту Мильтона! — воскликнул сквайр. — Если б он имел наглость сказать мне это в глаза, то я дал бы ему здоровую пощечину, не посмотрев на его величие. Терпение! Раз уж вы, сестрица, заговорили о терпении, так у меня его побольше вашего, потому что я позволяю вам обращаться со мной, как со школьником. Вы думаете, если человек не побывал при дворе, то у него голова пустая? Вздор! Мир совсем зашел в тупик, если все мы дураки, исключая горсточки круглых голов и ганноверских крыс[115]! Дудки! Сейчас наступают времена, когда мы их оставим в дураках, и то-то мы тогда порадуемся! Да-с, сестрица, вволю потешимся! Я, сестрица, надеюсь еще дожить до этого, прежде чем ганноверские крысы успеют съесть все наше зерно, оставив нам на пропитание одну только репу. — Признаюсь вам, братец, — отвечала миссис Вестерн, — то, что вы говорите, выше моего разумения. Ваша репа и ганноверские крысы для меня совершенно непонятны. — Верю, что вам не очень приятно слышать о них, но интересы страны рано или поздно восторжествуют. — Мне хотелось бы, чтобы вы подумали немножко об интересах вашей дочери, право, она в большей опасности, чем наша страна. — А только что вы бранили меня за то, что я слишком забочусь о ней, и выражали желание, чтобы я предоставил ее вам, — возразил сквайр. — Если вы обещали мне больше не вмешиваться, — отвечала миссис Вестерн, — то я ради племянницы возьму все на себя. — Прекрасно, берите, — сказал сквайр, — ведь вы знаете, я всегда был того мнения, что женщины скорее всего управятся с женщинами. После этого миссис Вестерн удалилась, презрительно бормоча что-то насчет женщин и управления государством. Она направилась прямо в комнату Софьи, и та, после суточного заключения, была снова выпущена на свободу. Книга седьмая, охватывающая три дня Глава I Сравнение света с театром Свет часто сравнивали с театром, и многие серьезные писатели, а также поэты рассматривали человеческую жизнь как великую драму, похожую почти во всех своих подробностях на театральные представления, изобретенные, как говорят, Фесписом[116], а потом принятые с большим одобрением и удовольствием во всех цивилизованных странах. Сравнение это настолько привилось и стало таким обыкновенным, что некоторые чисто театральные выражения, сначала прилагавшиеся к жизни метафорически, теперь употребляются без всякого различия и в прямом смысле в обоих случаях. Так, слова «подмостки» и «сцена» сделались благодаря общему употреблению одинаково привычными для нас как в том случае, когда мы говорим о жизни в широком смысле, так и в том, когда мы имеем в виду собственно драматические представления; и если заходит речь о закулисных интригах, нам, пожалуй, придет на ум скорее Сент-Джемс[117], чем Друрилейн[118]. Объяснить это, мне кажется, нетрудно, если принять во внимание, что театральная пьеса есть не более чем представление, или, как говорит Аристотель, подражание действительности; отсюда мы, очевидно, вправе воздавать высокие похвалы тем, кто своими произведениями или игрой умеет так искусно подражать жизни, что созданные ими копии могут, пожалуй, сойти за оригиналы. В действительности, однако, мы не особенно любим хвалить таких людей и обращаемся с ними, как дети с игрушками; с гораздо большим удовольствием мы их освистываем и тузим, чем восхищаемся их искусством. Есть также много других причин, внушающих нам это сравнение между светом и сценой. Некоторые видят в большинстве людей актеров, поскольку они исполняют роли, им несвойственные, на которые они, строго говоря, имеют права не больше, чем комедиант название короля или императора, которых он играет на сцене. Так, лицемер может быть назван актером, и греки действительно называли обоих одним и тем же словом[119]. Скоротечность жизни также служила поводом для этого сравнения. Так, бессмертный Шекспир сказал: …Подобна жизнь актеру, Что, отшумев на сцене срок недолгий, Забвенью предан всеми[120]. За эту избитую цитату я вознагражу читателя другой, весьма возвышенной, которая известна, кажется, очень немногим. Она взята из поэмы под заглавием «Божество», созданной лет девять назад и давно преданной забвению — доказательство того, что хорошие книги, как и хорошие люди, не всегда переживают дурные. В тебе источник всей судьбы людей, Величье царств, паденье королей! Театр времен открыт для нас с тобой, Где за героем вслед идет герой, За тенью тень являет пышный вид, Ликует вождь, и царь в крови лежит. Все роль ведут, что им тобой дана. Их гордость, страсть уже предрешена. Их краток срок, по слову твоему Вступают в свет, скрываются во тьму. И нет следа от пышной сцены той — Одна лишь память пышности былой[121]. Однако при всех этих и многих других уподоблениях жизни театру всегда принималась в расчет одна только сцена. Никто, сколько я помню, не обратил внимания на зрителей этой великой драмы. Но так как Природа часто дает свои лучшие представления при переполненном зале, то ее зрители служат меньшим основанием для вышеупомянутого сравнения, чем актеры. В обширном театре времени сидят друзья и критики, слышатся рукоплескания, возгласы одобрения, свистки и негодующие восклицания — словом, все, что можно видеть или слышать в королевском театре. Поясним это на каком-нибудь примере, хотя бы на отношении большой публики к сцене, которую Природе угодно было исполнить для нее в двенадцатой главе предыдущей книги, где она вывела Черного Джорджа в роли вора, похищающего пятьсот фунтов у своего друга и благодетеля. Публика галерки, я убежден, встретила это приключение своими обычными воплями и, вероятно, наградила героя самой отборной бранью. Спустившись ярусом ниже, мы увидели бы такое же негодование, но выраженное не столь шумно и грубо; все же и здесь почтенные женщины посылали Черного Джорджа к дьяволу, и многие из них каждую минуту ждали, что вот-вот появится джентльмен с раздвоенными копытами и унесет свою добычу. В партере, как водится, мнения разделились. Любители героических добродетелей и безупречных характеров протестовали против представления на сцене такого гнусного поступка, не получающего, примера ради, сурового наказания. Несколько друзей автора воскликнули; «Конечно, господа, Джордж негодяй, но он верно срисован с натуры». А все молодые критики нашего времени, писцы, ученики и т. п., объявили сцену низкой и громко выражали свое неудовольствие. Что касается лож, то публика в них вела себя со свойственной ей благовоспитанностью. Большая часть ее была занята совершенно посторонними вещами. Кое-кто из тех немногих, которые поглядывали на сцену, объявили, что Джордж дурной человек, другие же отказывались выражать свое мнение, не выслушав мнения признанных судей. Мы же, допущенные за кулисы этого великого театра Природы (а без этой привилегии ни один автор не смеет писать ничего, кроме словарей да букварей), можем подвергнуть порицанию поступок Джорджа, не осуждая бесповоротно человека, которому Природа, может быть, не во всех своих драмах назначила играть дурные роли, — ибо жизнь в точности похожа на театр еще и тем, что в ней часто один и тот же человек играет то злодея, то героя; и тот, кто вызывает в нас восхищение сегодня, может быть, завтра станет предметом нашего презрения. Как Гаррик[122], которого я считаю величайшим трагическим актером, какого когда-либо производил свет, нисходит иногда до роли дурака, так много лет тому назад ею не гнушались, по словам Горация, Сципион Великий и Лелий Мудрый[123]; Цицерон говорит даже, что «нельзя себе представить, как они ребячились». Правда, они играли дураков, как и мой друг Гаррик, только в шутку, но многие выдающиеся люди бесчисленное число раз в своей жизни играли отъявленных дураков всерьез, так что довольно трудно решить, что в них преобладало; мудрость или глупость, и чего они больше заслуживают от людей — одобрения или порицания, восхищения или презрения, любви или ненависти. Люди, проведшие некоторое время за кулисами этого великого театра и в совершенстве знакомые не только с всевозможным переряживанием, которое там происходит, но и с причудливым и своенравным поведением Страстей, являющихся режиссерами и директорами этого театра (что касается Рассудка, истинного хозяина, то это особа очень ленивая и редко утруждающая себя работой), по всей вероятности, хорошо научились понимать смысл знаменитого nil admirari Горация[124], или — в переводе на наш язык — ничем не поражаться. Один дурной поступок в жизни так же мало делает человека подлецом, как и одна дурная роль, сыгранная им на сцене. Страсти, подобно театральным режиссерам, часто поручают людям роли, не спрашивая их согласия и подчас вовсе не считаясь с их способностями. В жизни человек не хуже, чем актер, может осуждать свои поступки; сплошь и рядом случается видеть людей, которым порок так же мало к лицу, как роль Яго — честной физиономии мистера Вильяма Милса. Таким образом, человек беспристрастный и вдумчивый никогда не торопится произнести свой приговор. Он может осуждать недостаток и даже порок, не обрушиваясь с гневом на виновного. Словом, причиной криков и шума и в жизни и в театре является та же самая глупость, то же детское недомыслие, та же невоспитанность, та же несдержанность. Как у дурных людей вечно на языке слова «негодяй» и «мерзавец», так и низменные души в партере готовы громче всех вопить о низменности зрелища, которое они видят на сцене. Глава II, содержащая разговор мистера Джонса с самим собой Рано утром Джонс получил свои вещи от мистера Олверти со следующим ответом на свое письмо; «Сэр! Дядя поручил мне довести до вашего сведения, что принятые им относительно вас меры были следствием зрелого размышления и не оставляющих сомнения доказательств низости вашего характера, а потому вам нечего и пытаться в чем-нибудь изменить его решение. Он крайне удивлен тем, что вы осмеливаетесь отказываться от всяких притязаний на особу, на которую вы и не могли никогда их иметь, потому что она стоит неизмеримо выше вас по своему происхождению и состоянию. Далее мне поручено сказать вам, что единственное доказательство вашего подчинения воле моего дяди, какого он от вас требует, заключается в том, чтобы вы немедленно покинули наши места. В заключение не могу не преподать вам, как христианин, совета серьезно подумать о перемене вашего образа жизни. О ниспослании же вам свыше помощи для исправления всегда будет молиться ваш покорный слуга В. Блайфил». Письмо это возбудило в груди нашего героя самые противоположные чувства; более мягкие одержали в конце концов верх над негодующими и гневными, и поток слез кстати пришел Джонсу на помощь, воспрепятствовал горю свести его с ума или разбить ему сердце. Однако скоро он устыдился своей слабости и, вскочив с места, воскликнул: — Хорошо, я дам мистеру Олверти единственное доказательство моего повиновения, которого он требует: я отправлюсь в путь сию же минуту… Но куда? Не знаю. Пусть указывает Фортуна. Раз ни одна душа не обеспокоена участью обездоленного юноши, то и мне все равно, что со мной будет. Неужто мне одному заботиться о том, чего никто другой… Но разве я вправе говорить, что нет другого… другой, которая для меня дороже целого мира?.. Я вправе, я обязан считать, что моя Софья неравнодушна к моей участи. Как же мне тогда покинуть моего единственного друга?.. И какого друга! Как же мне не остаться возле нее?.. Но где, как остаться? Можно ли мне надеяться когда-нибудь увидеть ее, — пусть даже она желает этого не меньше меня, — не навлекая на нее гнев отца? И для чего? Мыслимо ли добиваться у любимой женщины согласия на ее собственную гибель? Допустимо ли покупать удовлетворение своей страсти такой ценой? Допустимо ли бродить украдкой, точно вор, вокруг ее дома с подобными намерениями?.. Нет, самая мысль об этом противна, ненавистна мне!.. Прощай, Софья! Прощай, милая, любимая… Тут избыток чувств зажал ему рот и нашел выход в потоке слез. И вот, приняв решение покинуть родные места, Джонс стал обсуждать, куда ему отправиться. Весь мир, по выражению Мильтона, расстилался перед ним; и Джонсу, как Адаму, не к кому было обратиться за утешением или помощью. Все его знакомые были знакомые мистера Олверти, и он не мог ожидать от них никакой поддержки, после того как этот джентльмен лишил его своих милостей. Людям влиятельным и добросердечным следует с большой осторожностью подвергать опале подчиненных, потому что после этого от несчастного опального отворачиваются и все прочие. Какой образ жизни избрать и чем заняться — было второй заботой юноши; тут открылась перед ним самая безрадостная перспектива. Каждая профессия и каждое ремесло требовали долгой подготовки и, что еще хуже, денег, ибо мир так устроен, что аксиома «из ничего не бывает ничего» одинаково справедлива и в физике, и в общественной жизни, и человек без денег лишен всякой возможности приобрести их. Оставался Океан — гостеприимный друг обездоленных, он открывал свои широкие объятия; и Джонс тотчас же решил принять его радушное приглашение, выражаясь менее образно, он задумал сделаться моряком. Как только эта мысль пришла ему в голову, он с жаром ухватился за нее, нанял лошадей и отправился в Бристоль приводить ее в исполнение. Но прежде чем сопровождать его в этом путешествии, мы должны на некоторое время вернуться в дом мистера Вестерна и посмотреть, что произошло с прелестной Софьей. Глава ІІІ, содержащая разные разговоры В то самое утро, когда мистер Джонс отправился в путь, миссис Вестерн позвала Софью к себе в комнату и, сообщив сначала, что она добилась ее освобождения, приступила к чтению длинного поучения на тему о браке. Она изображала брак не романтической идиллией, где царят любовь и счастье, как он описывается у поэтов; не говорила она и о высоких целях, ради которых, как учат богословы, нам следует смотреть на него как на божественное установление, — она рассматривала его скорее как банк, куда благоразумной женщине наивыгоднее поместить свое состояние в расчете на самые высокие проценты, какие она вообще может получить. Когда миссис Вестерн кончила, Софья отвечала, что ей не под силу спорить с женщиной, намного превосходящей ее знанием и опытностью, особенно в таком предмете, как брак, о котором она почти не думала. — Спорить! Я этого и не жду от тебя, — отвечала тетка. — Зря видела бы я свет, если бы принуждена была спорить с девушкой твоих лет. Я говорила только для того, чтобы поучить тебя. Древние философы, вроде Сократа, Алкивиада[125] и других, не имели обыкновение спорить со своими учениками. Ты должна смотреть на меня, душа моя, как на Сократа, который твоего мнения не спрашивает, а только говорит тебе свое. Из каковых слов читатель, пожалуй, заключит, что эта леди была знакома с философией Сократа не больше, чем с философией Алкивиада; но мы, к сожалению, не можем удовлетворить его любопытства на этот счет. — У меня и в мыслях не было опровергать ваши мнения, сударыня, — отвечала Софья. — К тому же, как я сказала, я никогда не думала о затронутом вами предмете, да, может быть, и думать не буду. — Полно, Софи, — возразила тетка, — твоя попытка лицемерить со мной очень наивна. Скорее французы убедят меня, что они берут чужие города только для защиты своей страны, чем ты заставишь меня поверить, будто ты никогда серьезно не думала о замужестве. Как ты можешь, милая, уверять меня, будто и не помышляла о подобном союзе, когда, как тебе прекрасно известно, я даже знаю, с кем ты желаешь заключить его?.. Союз столь же неестественный и противный твоим интересам, сколько был бы противен интересам Голландии сепаратный союз с Францией! Впрочем, если до сих пор ты не размышляла об этом предмете, то теперь, предупреждаю тебя, очень своевременно о нем поразмыслить, потому что брат решил немедленно заключить твой брачный договор с мистером Блайфилом, и я вызвалась быть поручительницей в этом деле, обещав твое согласие. — Это единственный вопрос, сударыня, — отвечала Софья, — в котором я принуждена ослушаться и вас и отца. Мне не нужно много размышлять, чтобы отвергнуть эту партию. — Не будь я таким философом, как сам Сократ, — возразила миссис Вестерн, — ты вывела бы меня из терпения. Какое у тебя возражение против этого молодого человека? — Возражение очень серьезное, по моему мнению, — отвечала Софья. — Я его ненавижу. — Научишься ли ты когда-нибудь правильному употреблению слов? — сказала тетка. — Я советовала бы тебе, милая, почаще справляться со словарем Бейли[126]. Нельзя ненавидеть человека, который ничем тебя не оскорбил. Какая тут ненависть? Он просто тебе не нравится, а это вовсе не препятствие для того, чтобы выйти за него замуж. Я знала много супругов, которые друг другу совершенно не нравились, а между тем жили сносно и даже приятно. Поверь, милая, я смыслю в этих делах больше тебя. Ты, надеюсь, согласишься, что я видела свет, — а между тем у меня нет ни одной знакомой, которая не старалась бы, до крайней мере, делать вид, что муж ей скорее не нравится, чем нравится. Исключение из этого правила было бы такой старомодной романтической нелепостью, что одна мысль о нем шокирует. — Право, сударыня, — возразила Софья, — я никогда не выйду замуж за человека, который мне не нравится. Если я обещаю отцу не выходить замуж против его желания, то могу, мне кажется, надеяться, что и он не станет принуждать меня к замужеству против моего желания. — Желания! — с жаром воскликнула тетка. — Желания!.. Меня поражает твоя самоуверенность. Молодая женщина твоих лет, еще не замужем, говорит о своих желаниях! Впрочем, какие б они ни были, твои желания, брат непоколебим в своем решении. И больше того: если ты заговорила о своих желаниях, то я буду советовать ему поторопиться. Вот еще! Желания! Софья бросилась на колени; слезы струились из ее ясных глаз. Она умоляла тетку пощадить ее и не мстить так жестоко за то, что она не хочет делать себя несчастной, несколько раз повторив, что это касается только ее одной и от этого зависит только ее счастье. Как судебный пристав, действующий на основании законных полномочий, смотрит безучастно на слезы несчастного должника, беря его под стражу: напрасно бедняга пытается пробудить в нем сострадание, напрасно просит отсрочки, указывая на нежную жену, лишающуюся опоры, на маленького лепечущего сына, на испуганную дочь. Благородный исполнитель глух и слеп ко всем проявлениям горя, он выше всех человеческих слабостей и безжалостно отдает несчастную жертву в руки тюремщика. Так же слепа к слезам Софьи, так же глуха ко всем ее мольбам была премудрая тетка, так же непреклонно решила она отдать трепещущую девушку в объятия тюремщика Блайфила. С большой запальчивостью она отвечала: — Вы глубоко заблуждаетесь, сударыня, думая, будто дело касается только вас одной: вас оно касается меньше всего и в последнюю очередь. В союзе этом затронута честь вашей семьи, вы же — не более как средство. Неужели вы воображаете, сударыня, что при заключении брачных договоров между державами — например, когда французскую принцессу отдают за испанского принца, — во внимание принимают только интересы невесты? Нет, брачный союз заключается скорее между двумя королевствами, чем между двумя отдельными лицами. То же делается и в знатных фамилиях, таких, например, как наши. Родственная связь между фамилиями — самое главное. Вы должны больше заботиться о чести вашей семьи, чем о ваших личных интересах. И если пример принцесс не способен внушить вам эти возвышенные мысли, то, уж во всяком случае, вы не можете пожаловаться, что с вами поступают хуже, чем с принцессой. — Надеюсь, сударыня, что я никогда не обесчещу моей фамилии, — отвечала Софья, несколько возвысив голос. — Но что касается мистера Блайфила, то, каковы бы ни были последствия, я решила не выходить за него, и никакая сила не расположит меня к нему. Вестерн, подслушавший большую часть этого диалога, потерял всякое терпение, в сильнейшем возбуждении он ворвался в комнату с криком: — Будь я проклят, если ты за него не выйдешь! Будь я проклят, если ты не выйдешь! Вот тебе и все, вот и все! Будь я проклят, если ты не выйдешь! В сердце миссис Вестерн накипело немало гнева против Софьи, но он весь вылился на сквайра. — Меня крайне поражает, братец, — сказала она, — что вы суетесь в дело, которое всецело предоставили мне. Заботясь о чести нашей фамилии, я согласилась взять на себя посредничество, чтобы исправить допущенные вами ошибки в воспитании дочери. Ибо это вы, братец, вашим бестолковым поведением уничтожили все семена, брошенные мной в ее нежную душу. Вы сами научили ее неповиновению. — Фу, черт! — завопил сквайр с пеной у рта. — Вы способны вывести из терпения самого дьявола! Я научил дочь неповиновению? Вот она сама здесь. Скажи правду, дочка, приказывал я тебе когда-нибудь не слушаться меня? Разве я тебе не угождал и не ублажал тебя всячески, лишь бы ты была послушна? Да она и была послушна, когда была маленькой, когда вы еще не взяли ее в свои руки и не испортили, набив ей голову придворной дребеденью. Да! да! да! Я сам собственными ушами слышал только что, как вы говорили ей, что она должна вести себя как принцесса! Вы сделали вига из моей дочки. Как же отцу или кому-нибудь другому ожидать от нее повиновения? — Братец, — отвечала миссис Вестерн с крайне высокомерным видом, — словами не выразишь, как жалки ваши политические рассуждения! Но и я обращусь к самой Софье, пусть она скажет: учила ли я ее когда-нибудь неповиновению? Скажите, племянница, разве я не старалась, напротив, внушить вам отчетливое представление о разнообразных отношениях человека к обществу? Разве я не затратила величайшего труда на доказательство того, что закон природы повелевает детям быть почтительными к своим родителям? Разве я вам не приводила слова Платона по этому предмету? Предмету, в котором вы были так баснословно невежественны, когда я взяла вас под свою опеку, что, я убеждена, не знали даже о родстве между дочерью и отцом. — Ложь! — воскликнул Вестерн. — Софья не такая дура, чтобы, дожив до одиннадцати лет, не знать, что она сродни отцу. — О, варварское невежество! — отвечала столичная дама. — А что касается ваших манер, братец, так они, доложу вам, заслуживают палки! — Что ж, поколотите меня, если вы в силах, — сказал сквайр. — Племянница, я думаю, с удовольствием вам поможет. — Братец, — вспылила миссис Вестерн, — хотя я бесконечно презираю вас, однако не намерена терпеть долее вашу наглость и приказываю немедленно закладывать лошадей! Я решила уехать от вас сегодня же утром. — Скатертью дорога! — отвечал сквайр. — Если на то пошло, так и я не могу больше сносить вашу наглость. Проклятие! Довольно и того, что вы меня унижаете и выставляете дураком перед дочкой, твердя каждую минуту о своем презрении ко мне. — Унижаю? Унижаю? — негодовала тетка. — Да мыслимо разве унизить мужика, у которого такой норов? — Боров! — воскликнул сквайр. — Нет, я не боров, и не осел, и не крыса, сударыня! Запомните, что я — не крыса. Я — истый англичанин, не вашего ганноверского помета, который только опустошает нашу страну. — Ты один из тех мудрецов, бессмысленные убеждения которых привели Англию на край гибели, ослабляя власть нашего правительства внутри страны, приводя в уныние наших друзей и ободряя врагов за рубежом. — Хо-хо! Вы опять за свою политику? — воскликнул сквайр. — Да чихать я хочу на вашу политику, как на… И он украсил последние слова телодвижением, как нельзя более для этого подходящим. Что тут, собственно, больше задело миссис Вестерн — словечко ли брата или же его презрительное отношение к ее политическим мнениям, — я не берусь решить, только она пришла в неописуемое бешенство, грубо выругалась и тотчас выбежала вон. Ни брат, ни племянница не подумали остановить ее или пойти за ней вслед: Софья была так опечалена, а сквайр так разгневан, что оба остались прикованными к своему месту. Сквайр, впрочем, пустил сестре вдогонку возглас, которым охотники приветствуют зайца, только что поднятого собаками. Он был вообще большим искусником по части упражнения голосовых связок и имел особенный возглас почти на каждый случай жизни. Женщины, знающие, подобно, миссис Вестерн, свет и изучавшие философию и политику, мигом воспользовались бы душевным состоянием мистера Вестерна, обронив несколько лестных замечаний насчет его ума в ущерб его ушедшей противнице, но бедная Софья была слишком проста. Этим мы не хотим сказать читателю, что она была глупа, хотя эти слова обыкновенно употребляются как синонимы. Нет, Софья отличалась большим и незаурядным умом, но ей недоставало искусства, из которого женщины извлекают столько пользы в жизни и которое, проистекая скорее из сердца, чем из головы, часто бывает достоянием набитых дур. Глава IV Портрет сельской помещицы, срисованный с натуры

The script ran 0.065 seconds.