Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Ганс Фаллада - Каждый умирает в одиночку
Язык оригинала: DEU
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_classic, prose_contemporary

Аннотация. Берлин, 1940 год. Гестапо обеспокоено появлением в городе таинственных открыток с призывом противостоять злу, которое несут людям война и Гитлер. Власти требуют найти «невидимку». Начинается неравный поединок между автором открыток и могущественным репрессивным аппаратом фашистской Германии. Ганс Фаллада (настоящее имя Рудольф Дитцен, 1893 -1947) - немецкий писатель, перу которого принадлежит несколько десятков романов. Роман «Каждый умирает в одиночку» (1947 год) основан на материалах криминальной хроники тех лет и архивах гестапо. Книга издана в 1948 году, поэтому орфография значительно отличается от современной.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 

Сотрудник уголовного розыска Шредер как будто думает приблизительно то же. Он прерывает ее показания: — Благодарю вас! Пока что этих сведений вполне достаточно. Теперь, фрейлейн, будьте добры указать, на каком месте в прихожей лежала открытка. Но, пожалуйста, поточнее! Сестра кладет открытку на пол на такое место, куда ее как будто никак нельзя было бросить через отверстие в почтовом ящике. Но Шредер вместе с вахмистром до тех пор забрасывают в щель открытку, пока она не попадает почти на то самое место, которое указала сестра. Сантиметров десять нехватает… — А может быть, она лежала здесь, фрейлейн? — спрашивает Шредер. Сестра явно возмущена тем, что эксперимент с открыткой удался. — Нет, так близко от двери открытка никак не могла лежать! — решительно заявляет она. — Скорее еще дальше в передней, чем я показала. Теперь мне кажется, что она лежала у самого стула. — И она указывает место на полу, еще на полметра дальше от почтового ящика. — Я почти уверена, что задела за стул, поднимая открытку. — Так-так-так, — говорит сотрудник и холодно разглядывает свирепую женщину. В душе он перечеркивает все ее показания. Истеричка, думает он, просто ей мужика нехватает. Ну, да оно и понятно, все на фронте, и физиономией она не вышла. Он вслух обращается к доктору: — А теперь я хотел бы минуты три посидеть у вас в приемной, как самый обычный пациент, и сперва приглядеться к господину, на которого падает подозрение, чтобы он не знал, кто я. Это, я думаю, возможно? — Ну, разумеется, возможно. Фрейлейн Кизов скажет вам, где он сидит. — Где стоит! — сердито возражает сестра. — Разве такой посидит! Он скорей всем ноги отдавит! Его нечистая совесть мучает! Этот проныра… — В таком случае, где он стоит? — опять перебивает ее Шредер и на этот раз не очень вежливо. — Раньше стоял возле зеркала у окна, — отвечает она с обиженным видом. — А где он теперь, этого я, конечно, сказать не могу, ведь он минутки не постоит спокойно! — Неважно, я найду его, — заявляет сотрудник Шредер. — Вы же мне его описали. И он проходит в приемную. Там царит некоторое возбуждение. Уже двадцать минут не вызывали к доктору пациентов — сколько еще сидеть прикажете! Будто у людей теперь только и забот, что у врачей в приемных дежурить. Верно, доктор принимает с другого хода частных пациентов, которые много платят, а застрахованные сиди и жди, пока в глазах не потемнеет! Но таковы все врачи, поверьте мне, уважаемый, куда угодно пойдите, всюду одно и то же! Деньги всюду любят. Разговоры о корыстолюбии врачей становятся все оживленнее, а Шредер тем временем молча разглядывает нужного ему человека. Он сразу узнал его. Совсем он не такой непоседливый и не такой пронырливый, как описала его сестра. Он спокойно стоит все на том же месте у зеркала и не принимает участия в общем разговоре. Он как будто даже и не слушает, что говорят вокруг, а обычно это делают все, чтобы скоротать скучные часы ожидания. Как-то тупо и с какой-то опаской глядит он на всех. Простой рабочий, решает Шредер. Нет, пожалуй, побольше, руки, должно быть, искусные, видно, что рабочий, но не на физической работе. Костюм и пальто содержит в порядке, а все-таки никак не скрыть, что они очень поношены. Нет, судя по тону открытки, не такого человека представляешь. У того язык энергичный, а тут вдруг этакий озабоченный кролик… Но Шредеру хорошо известно, что люди часто не то, чем кажутся. А показания сестры звучат так веско, что дело, во всяком случае, надо расследовать. Автор открыток, видно, у начальства в печенке сидит, совсем недавно опять пришел приказ с надписью: «Секретно! Совершенно секретно!», требующий, если будут обнаружены хоть малейшие следы этого дела, тут же принять самые энергичные меры. Хорошо бы чего-нибудь добиться! думает Шредер. Давно пора мне повышение получить. Пациенты так обозлены ожиданием, что не замечают Шредера, а он тем временем подходит к плюгавому заморышу у зеркала, хлопает его по плечу и говорит: — Выйдем-ка на минутку в переднюю. Мне вас кое о чем спросить надо. Покорно следует за ним Энно Клуге, он всегда покорно следует приказаниям. Но когда он уже сделал несколько шагов за незнакомым господином, на него нападает страх: что это значит? Что ему от меня нужно? Очень уж он на полицейского смахивает и говорит совсем, как полицейский. Что нужно от меня уголовному розыску? Я же ничего не сделал! И тут же он вспоминает о попытке грабежа у фрау Розенталь. Так и есть, Боркхаузен засыпался и выдал его. И страх его все растет: тогда ночью он побожился, что не скажет, и теперь, если скажешь, так тот верзила эсэсовец возьмет тебя в оборот и задаст жару, только на этот раз, пожалуй, похуже! Надо молчать, а будешь молчать, полицейский в работу возьмет, у него живо заговоришь. И так пропадешь, и этак пропадешь. Ох, страх какой! В прихожей четверо людей впиваются в него глазами, но он их не видит, он видит только полицейский мундир шуцмана, теперь он уверен, что боялся не зря, что и так и этак ему пропадать. И страх придает Энно Клуге свойства, которых у него обычно нет — решительность, силу и быстроту. Он толкает шуцмана на остолбеневшего от удивления Шредера, который не ждал от этого заморыша подобной прыти, мчится мимо доктора и сестры, распахивает входную дверь, и вот он на лестнице… Но вслед ему раздается свисток, — где ему тягаться с длинноногим молодым шуцманом. Тот догоняет его на нижних ступеньках и здоровым ударом валит наземь, так что у того в глазах темнеет. Когда же Энно приходит в себя, шуцман обращается к нему с любезной улыбкой: — Ну-ка, протяни лапку! Я тебе браслетку подарю. Теперь на прогулку вместе пойдем, а? Стальные наручники защелкиваются, и вот он уже подымается по лестнице, на этот раз в сопровождении молчаливого мрачного Шредера и весело посмеивающегося шуцмана, для которого такой плюгавый бегун одно развлеченье. Войдя наверх, они проходят в кабинет врача, мимо пациентов, которые собрались в прихожей, позабыв свою досаду на затянувшееся ожидание в приемной врача, потому что всякий арест возбуждает интерес, а этот человек, по словам медицинской сестры, политический, коммунист, таких людей не жалко, поделом им. Сестру сотрудник уголовного розыска тут же выставляет из кабинета, врачу же разрешается остаться, и тот слышит, как Шредер говорит: — Так, сынок, прежде всего, присядь-ка на стул и отдохни малость после того, как побегал. Тебя, я вижу, вконец загоняли! Вахмистр, снимите с господина наручники. Он больше не собирается убегать, верно? — Нет, нет, — уверяет совсем обескураженный Энно Клуге, и слезы уже капают у него из глаз. — Да я б тебе этого и не посоветовал. В следующий раз пиф-паф! А стрелять я, сынок, умею! — сотрудник Шредер упорно называет Клуге сынком, хотя тот лет на двадцать старше его. — Ну, не плачь! Не такие уж ты страшные дела натворил, верно? — Ничего я не натворил! — сквозь слезы лепечет Энно Клуге. — Ровно ничего! — Ну, конечно же, сынок! — поддакивает Шредер. — То-то ты и улепетываешь, как заяц, при одном виде полицейского мундира! Доктор, нет ли у вас тут чего под рукой, каких-нибудь капель, а то он, бедный, совсем раскис. Теперь, когда доктор чувствует, что для него лично всякая опасность миновала, ему от всего сердца жаль этого никудышного человечка. Видно, неудачник, пасующий при первом затруднении. Доктору очень хочется впрыснуть ему морфий, самую незначительную дозу. Но он не решается, из-за сотрудника уголовного розыска. Лучше дать брому… Но Энно Клуге, не дождавшись, пока порошок растворится в воде, говорит: — Ничего мне не надо. Ничего я не приму. Еще отравите. Лучше уж я во всем признаюсь… — Вот и отлично! — говорит Шредер. — Я так и знал, что ты у меня умник! Ну, рассказывай… И Энно Клуге утирает слезы и начинает рассказывать… За минуту до этого он плакал самыми настоящими слезами, просто нервы не выдержали. Но думать даже самые настоящие слезы не мешают — в этом он убедился за свою многолетнюю практику в обхождении с женщинами. Словом, он все обдумал и пришел к тому выводу, что очень уж невероятно, чтоб его арестовали в приемной врача за грабеж. Если они его на самом деле выследили, то арестовали бы на улице или в подъезде, для этого им не требовалось манежить его два часа в приемной… Нет, тут, конечно, нет ни малейшей связи с грабежом у фрау Розенталь. Верно, тут какая-то ошибка, и Энно чувствует, что здесь не обошлось без гадюки сестры. Но все дело в том, что он дал тягу, и теперь ему никак не убедить полицейского, что во всем виноваты его слабые нервы, что он теряет всякое самообладание при виде полицейского мундира. Никогда тот ему не поверит. Значит, надо сознаться в чем-то, что звучало бы правдоподобно и допускало возможность проверки, и он даже знает, в чем. Правда, говорить об этом ему мало улыбается, хорошего это в дальнейшем не сулит, но если выбирать из двух зол, то такое признание все же меньшее зло. Итак, раз уж ему предложено все рассказать, он вытирает слезы и, более или менее успокоившись, начинает рассказывать о своей работе на фабрике, о том, что он много болел, что начальство на него зло и грозится отправить его либо в концлагерь, либо в штрафную роту. Само собой разумеется, Энно Клуге ничего не рассказывает о своей нелюбви к работе, но он полагает, что сотрудник уголовного розыска это и сам смекнет. И в этом он прав, тот отлично смекнул, что за тип Энно Клуге. — И вот, как я вас увидел, господин комиссар, да еще и полицейский мундир господина вахмистра, — я ведь для того у доктора сидел, чтобы выпросить справку о болезни, — я и подумал: допрыгался, заберут тебя, голубчика, в концлагерь, тут я и дал тягу… — Так-так-так, — говорит Шредер, — так-так-так! — Минутку он думает, затем продолжает: — Только сдается мне, сынок, сейчас ты не очень-то веришь, что мы здесь по этому делу. — Пожалуй, что и так, — соглашается Клуге. — А почему, сынок, не веришь? — Да потому, что гораздо проще было взять меня на работе или по месту жительства. — Значит, у тебя и местожительство есть, сынок? — Ну, разумеется, господин комиссар. У меня жена на почте служит, законная жена. Два сына на фронте, один в Польше в эсэсовских частях. У меня и документы при себе, я вам все, что говорил, доказать могу, и где проживаю, и где работаю. И Энно Клуге достает захватанный, потертый бумажник и начинает рыться в документах. — Документы ты пока что спрячь, сынок, — отклоняет его намерение Шредер. — Успеется… Он погружается в раздумье, и вокруг наступает тишина. Врач, сидящий за письменным столом, начинает спешно писать. Может быть, представится возможность сунуть справку о болезни этому бедняге, которого все время трясет от новых страхов. Он жаловался на печень, ну, что ж, пусть будет печень. Времена сейчас такие, что надо помогать друг другу, если только есть к тому хоть малейшая возможность. — Что вы, доктор, пишете? — спрашивает Шредер, внезапно пробуждаясь от раздумья. — Историю болезни, — объясняет врач. — Я хочу использовать время, в приемной еще куча народа. — Правильно, доктор, — говорит Шредер и встает. Решение принято. — Больше мы вас задерживать не будем. — История, рассказанная Энно Клуге, правдоподобна, по всей вероятности, это даже подлинная правда, но Шредер никак не может отделаться от ощущения, что за этой историей еще что-то кроется, арестованный чего-то не договаривает. — Ну, пойдем, сынок! Проводишь нас немножко? Нет, не до Алекса, только до нашего участка. Я охотно с тобой еще потолкую, сынок, мальчик ты бойкий, а задерживать дядю доктора дольше невежливо. — Затем он обращается к шуцману: — Наручников не надо, он и так пойдет, он у нас пай-мальчик, умник. Хейль Гитлер, господин доктор, и большое спасибо! Они уже у самой двери, сейчас уйдут. Но тут Шредер вдруг вытаскивает из кармана открытку, открытку, написанную Квангелем, подносит ее к самому лицу Энно Клуге и строго приказывает: — Ну-ка, сынок, прочти, что здесь написано! Но только быстро, без запинок, единым духом! Он говорит это совсем на манер полицейских… Но уже по одному тому, как Клуге берет открытку, как он таращит глаза с бессмысленным видом, как начинает читать по складам: «Немцы, не забывайте! Началось с присоединения Австрии. Затем последовали Судеты и Чехословакия. Нападения на Польшу, Бельгию, Голландию…» — уж по одному этому сотрудник уголовного розыска почти с уверенностью может сказать: этот человек никогда не держал в руках данной открытки, никогда не читал того, что в ней написано, уж не говоря о том, что он не мог ее написать — на это у него ума нехватит. Сердито вырывает он открытку из рук Энно Клуге, коротко говорит «хейль Гитлер!» и вместе с шуцманом и арестованным выходит из кабинета. Медленно рвет доктор приготовленную для Энно справку. Так ему и не удалось сунуть ее этому Клуге. Жаль! Да вряд ли она бы ему и помогла. Возможно, что этот человек, столь мало приспособленный к трудностям теперешней жизни, обречен на гибель, возможно, что никакая помощь извне его не спасет, потому что сам он внутренне так неустойчив. Жаль… ГЛАВА 23 Допрос Если сотрудник уголовного розыска при всей его уверенности, что Энно Клуге непричастен ни к писанию, ни к распространению открыток, — если сотрудник в своем донесении комиссару Эшериху по телефону и намекнул, будто распространителем этих воззваний, вероятно, все-таки является Клуге, то сделал он это по той единственной причине, что осмотрительный подчиненный никогда не предвосхищает выводов своего начальника. Ведь против Энно — веские показания медицинской сестры фрейлен Кизов, а уж там — обоснованы они или нет — пусть решает сам господин комиссар. Если обоснованы — значит, сотрудник способный малый, и благосклонность комиссара ему обеспечена. Если не обоснованы — значит, комиссар умнее Шредера, а такое превосходство начальнического ума куда выгоднее для подчиненного, чем его собственная сообразительность. — Ну как? — спросил длинный пепельно-серый Эшерих, входя деревянной походкой в помещение участка. — Ну как, коллега Шредер? Где же ваша добыча? — В последней камере слева, господин комиссар. — Невидимка сознался? — Кто? Невидимка? Ах да, понимаю! Нет, господин комиссар, но после нашего телефонного разговора, я, конечно, сейчас же приказал отвести его в камеру. — Правильно! — похвалил сотрудника комиссар. — А что ему известно насчет открыток? — Я, — осторожно начал Шредер, — заставил его прочесть вслух найденную открытку, то есть начало. — Впечатление? — Я бы не хотел предрешать заранее, господин комиссар, — отозвался помощник. — Что это вы робеете, коллега Шредер! Впечатление? — Во всяком случае мне кажется маловероятным, чтобы эти открытки писал он. — Отчего? — Недалек. Кроме того, страшно запуган. Комиссар недовольно провел рукой по усам песочного цвета: — Недалек, страшно запуган, — повторил он. — Ну, мой невидимка умен и нисколько не запуган. Отчего же вы решили, что поймали, кого следует? Выкладывайте! Шредер повиновался. Он прежде всего повторил показания медицинской сестры, подчеркнул и попытку к бегству: — Я не мог поступить иначе, — господин комиссар. После полученных мною распоряжений, я должен был задержать его. — Правильно, коллега Шредер. Совершенно правильно. Я бы тоже так сделал. Это сообщение несколько подняло дух Эшериха. Оно звучало утешительнее, чем «недалек» и «страшно запуган». Может быть, попался один из распространителей открыток, хотя до сих пор комиссар и считал твердо установленным, что у невидимки соучастников не было. — Вы его документы просматривали? — Вот лежат. В общем они подтверждают то, что и он говорит. У меня такое впечатление, господин комиссар, что это типичный лодырь, — боязнь фронта, нежелание работать, и на скачках играет… Я нашел у него целую пачку беговых бюллетеней и подсчетов. А затем — довольно обычные письма от всяких бабенок, словом, такой тип, понимаете, господин комиссар. Хотя ему уже под пятьдесят. — Хорошо, хорошо, — согласился комиссар, однако, решив про себя, что совсем не хорошо. Тот, кто пишет или распространяет подобные открытки, не будет возиться с бабами. Это совершенно ясно. Его ожившие было надежды снова померкли. Но тут Эшерих вспомнил о своем начальнике, обергруппенфюрере Прале, и о еще более высоких начальниках, вплоть до Гиммлера. В ближайшие же дни Эшериху солоно от них придется, если не будет найдено никакого следа. А здесь все-таки был след, во всяком случае имелись налицо серьезные показания и подозрительные действия. По этому следу можно итти, если даже в глубине души и считаешь его не совсем верным. Все-таки выигрываешь время и получаешь новую возможность терпеливо ждать. И притом — никому никакого ущерба. Разве может итти в счет такой тип! Эшерих встал. — Пойду-ка я загляну в камеры, Шредер. Дайте мне эту последнюю открытку и подождите здесь. Комиссар ступал беззвучно, он крепко сжимал в руке ключи, чтобы они не звякали. Осторожно открыл он глазок и заглянул в камеру. Арестованный сидел на табурете. Он подпер голову рукой, его взгляд был устремлен на дверь. Казалось, он смотрит прямо в подстерегающий глаз комиссара. Однако выражение его лица показывало, что он ничего не видит. Он не вздрогнул, когда глазок открылся, и на лице его не появилось той напряженности, какая бывает обычно у человека, почуявшего, что за ним наблюдают. Наоборот, он смотрел перед собой просто так, — даже не задумчиво, а скорее дремотно, охваченный унылыми предчувствиями. И комиссар у глазка тут же понял: нет, невидимка — не этот, этот даже не соучастник. Здесь просто ошибка, какими бы вескими ни были показания и подозрительным поведение. Однако Эшерих вспомнил опять о своих начальниках, он пожевал кончики усов, он принялся обдумывать, как бы затянуть это дело возможно дольше, пока наконец не станет ясно, что захвачен вовсе не тот. Но и компрометировать себя тоже не следует. Он решительно распахнул дверь камеры и вошел. Услышав скрежет замка, арестованный вздрогнул, сначала уставился, оторопев, на вошедшего, затем сделал попытку подняться. Однако комиссар тотчас усадил его обратно. — Сидите, сидите, господин Клуге. В наши годы вскакивать уже не так легко. Он рассмеялся, и Клуге тоже улыбнулся, просто из вежливости, и притом довольно жалобно. Комиссар опустил койку и сел: — Так вот, господин Клуге, — сказал он и внимательно посмотрел в бледное лицо арестованного — с безвольным подбородком, красным, необычайно толстогубым ртом, и водянистыми, беспрерывно мигающими глазами. — Так вот, господин Клуге, а теперь расскажите-ка, что у вас на душе. Я — комиссар Эшерих из тайной государственной полиции. — И он продолжал успокоительно, видя, что Энно при одном упоминании о государственной полиции испуганно отпрянул. — Пугаться вам совершенно нечего, мы не людоеды и детей не кушаем. А ведь вы всего навсего ребенок, я вижу… От этих участливых ноток, прозвучавших в голосе комиссара, глаза Клуге сейчас же снова налились слезами. Лицо его скривилось, мышцы начали судорожно подергиваться. — Ну! Ну! — сказал Эшерих и положил свою руку на руку сидевшего перед ним человечка. — Дела ведь не так уж плохи? Или все-таки плохи? — Все пропало! — воскликнул Энно Клуге с отчаянием. — Я засыпался! Мне надо было итти на работу, а у меня нет справки о болезни. И теперь я сижу здесь, и теперь они меня отправят в концлагерь, а там мне сейчас же труба, я и двух недель не выдержу. — Ну что вы! — сказал комиссар, словно опять обращаясь к ребенку: — Насчет вашей фабрики мы уладим. Если мы кого-нибудь задерживаем и потом выясняется, что это порядочный человек, мы принимаем все меры к тому, чтобы из-за нас он не потерпел никакого ущерба. Вы же порядочный малый, господин Клуге, верно? Лицо Клуге снова задергалось, затем он решил все же кое в чем признаться этому симпатичному человеку. — Они считают, что я недостаточно работаю! — Ну, а как вы сами полагаете, господин Клуге, на ваш взгляд — вы достаточно работаете или нет? Клуге что-то обдумывал: — Я то и дело болею, — жалобно сказал он. — А они говорят — теперь не время болеть. — Но вы же не всегда больны? А когда вы не больны, тогда вы добросовестно работаете? Как вы считаете, господин Клуге? И Клуге снова решился. — Ах боже мой, господин комиссар, — заныл он, — ведь за мной бабы ужас как бегают! Комиссар соболезнующе покачал головой, словно соглашаясь с тем, что да, это действительно очень плохо. Клуге только посмотрел на него с бледной улыбкой, обрадованный тем, что этот человек понимает его. — Да, — сказал комиссар, — а как у вас обстоит дело с заработком? — Я иной раз немножко играю на скачках, — сознался Клуге. — Не так, чтобы часто, или на большие суммы. Ну, самое большее на пять марок, когда лошадь верная… клянусь вам, господин комиссар! — А чем же вы платите? Откуда вы деньги берете, господин Клуге, на игру и на женщин — раз вы работаете немного? — Но ведь женщины меня содержат, господин комиссар! — отвечал Клуге, даже слегка обиженный столь полным отсутствием понимания. Он самодовольно улыбнулся. — За мою преданность, — добавил он. В эту минуту комиссар окончательно отказался от подозрения в том, что Энно Клуге имеет хотя бы отдаленную связь с открытками и их распространением. Этот Клуге на такое дело просто неспособен, не такой он человек. Однако допросить его комиссар все-таки обязан, ведь нужно же составить протокол допроса, протокол для господ начальников, чтобы они наконец успокоились; протокол, с помощью которого можно было бы держать Клуге на подозрении и который давал бы основания для дальнейших мероприятий против него. Поэтому он извлек открытку из кармана, положил ее перед Клуге и сказал совершенно равнодушным тоном: — Вы знаете эту открытку, господин Клуге? — Да, — необдуманно выпалил было Энно Клуге, но затем, вздрогнув от испуга, поправился: — То есть, конечно, нет. Меня заставили только что прочитать ее, то есть начало. А так я ее совсем не знаю. Истинный бог, господин комиссар! — Ладно, ладно, — недоверчиво протянул Эшерих. — Послушайте, господин Клуге, уж если мы насчет таких важных дел, как ваши прогулы и концлагерь, договорились, и я даже обещал сам лично пойти к вашему начальству и все там утрясти, так относительно такого пустяка, как эта открытка, мы, конечно, столкуемся. — Я никакого отношения к ней не имею, совершенно никакого, господин комиссар! — Я же не утверждаю, — продолжал комиссар, ничуть не тронутый этими заверениями, — я же не утверждаю, как мой коллега, что это вы пишете открытки, и не собираюсь, как он, во что бы то ни стало тащить вас в трибунал, а затем — и голову долой, господин Клуге. Человечек содрогнулся, и его лицо стало землисто-серым. — Нет, — успокоительно сказал комиссар и опять положил руку на руку Энно. — Нет, я не считаю, что открытки сочиняли вы, но то, что вы подозрительно долго толклись там, и затем ваша тревога, ваше бегство — причем на все это есть надежные свидетели — нет, господин Клуге, уж лучше скажите правду. Мне бы не хотелось, чтобы вы сами себя подвели! — Открытку подбросили снаружи, господин комиссар. Я не имею к ней никакого отношения. Истинный бог, господин комиссар! — Ее никак не могли подбросить снаружи — туда, где она лежала! И за пять минут ее там еще не было, медицинская сестра готова присягу дать. А вы в это время ходили в уборную. Или вы будете уверять меня, что еще кто-нибудь уходил из приемной в клозет? — Нет, не думаю, господин комиссар. Нет, определенно нет. Если речь идет о каких-нибудь пяти минутах, тогда определенно нет. Мне уже давно хотелось покурить, и я поэтому следил, не идет ли кто в уборную. — Ну вот! — сказал комиссар, видимо очень довольный. — Вы же сами соглашаетесь: только вы, вы один, могли положить открытку в прихожей! Клуге уставился на него, снова выпучив полные ужаса глаза. — Итак, после того, как вы сами сознались… — Ни в чем я не сознавался, ни в чем! Я только сказал, что за последние пять минут никто до меня не выходил в уборную! Клуге почти выкрикнул это. — Ай-яй-яй! — сказал комиссар и неодобрительно покачал головой. — Не захотите же вы взять обратно признание, которое только что сделали, для этого вы все-таки человек слишком благоразумный! Ведь мне пришлось бы это обстоятельство также занести в протокол, а подобные штуки, господин Клуге, выглядят не очень красиво. Клуге с отчаянием продолжал смотреть на него. — Я ни в чем не сознавался, — беззвучно пролепетал он. — Ну, на этот счет мы с вами сговоримся, — заметил Эшерих. — А теперь скажите мне вот что: кто дал вам открытку, чтобы вы ее подсунули? Кто это — хороший знакомый, друг, или к вам обратился кто-то на улице и заплатил за это несколько марок? — Ничего подобного! — снова крикнул Клуге. — Я ее и в руках-то не держал, эту открытку, я ее в глаза не видел, пока ваш коллега не дал мне ее! — Ай-яй-яй! Господин Клуге! Вы же перед тем сами признали, что открытка лежала в прихожей. — Ничего я не признал! Я не то говорил! — Нет, — сказал Эшерих, он погладил усы, и точно стер рукой улыбку. Ом уже вошел во вкус и с большим удовольствием заставлял эту трусливую, скулящую собачонку танцовать перед ним на задних лапках. Протокол все-таки выйдет ничего себе — с вескими уликами — прямо для начальников. — Нет, — продолжал он. — В такой форме вы не говорили. Но вы сказали, что один вы могли там положить открытку, никого, кроме вас, там не было, а это ведь одно и то же. Энно продолжал смотреть на него, широко раскрыв глаза. Затем вдруг угрюмо буркнул: — Этого я тоже не говорил. И потом в уборную могли пойти и другие люди, не только из приемной. Он снова сел, так как перед тем, взволнованный несправедливыми обвинениями, вскочил с места. — Но теперь я больше ни слова не скажу. Я требую защитника. И никакого протокола тоже не подпишу. — Ай-яй-яй! — повторил Эшерих. — Разве я уже просил вас, господин Клуге, чтобы вы подписали протокол? Разве я записал хоть одно ваше показание? Мы ведь беседуем с вами как старые друзья, и что мы тут говорим, решительно никого не касается. Он встал и распахнул дверь камеры. — Смотрите, в коридоре никого нет, никто не слушает. А вы чините мне трудности из-за какой-то дурацкой открытки! Видите ли, я лично не придаю этой открытке никакого значения. Надо быть просто идиотом, чтобы написать ее. Но раз медицинская сестра и мой коллега подняли из-за нее такой шум, я вынужден расследовать дело! Не валяйте дурака, господин Клуге, заявите просто-напросто: мне ее дал на Франкфуртераллэ какой-то господин; он, мол, хочет подшутить над врачом, сказал он мне, и десять марок заплатил за это. Сознайтесь, ведь у вас в кармане очутилась совсем новенькая бумажка в десять марок, я же видел ее. Так вот, если вы все это мне сейчас расскажете, значит, вы свой человек, значит, у нас с вами не будет никаких трудностей, и я могу спокойно уйти домой. — А я? Куда я пойду? В тюрьму! И голову долой! Нет, нет, господин комиссар, такого показания я ни за что не дам. — Вы? Куда вы пойдете, когда я пойду домой? Да вы тоже пойдете домой, неужели вы до сих пор не поняли? Вы будете свободны, и так и этак, — я отпущу вас… — Верно, господин комиссар? Истинный бог? И я смогу уйти без всяких показаний? Без протокола? — Ну, конечно, господин Клуге, да вы сейчас же, сию минуту можете уйти. Об одном только подумайте еще раз, прежде чем уходить… И он слегка коснулся плеча взволнованного человечка, вскочившего и уже повернувшегося к двери. — Видите ли, ваши дела на фабрике я берусь уладить, это одолжение я вам сделаю. Я обещал и слово сдержу. Но подумайте немножко и обо мне, господин Клуге. Подумайте обо всех тех неприятностях, которые мне устроят мои коллеги, если я отпущу вас на все четыре стороны. Они насплетничают моему начальству, и у меня могут быть большие неприятности. Говоря по совести, вам следовало бы, господин Клуге, все-таки подписать показание относительно этого человека на Франкфуртераллэ, вы тут решительно ничем не рискуете, ведь его невозможно разыскать. Так что, господин Клуге… Подобным настойчивым и вкрадчивым уговорам Энно Клуге никогда и раньше не умел противиться. В нерешительности стоял он перед комиссаром. Свобода манила, с фабрикой тоже все улаживалось, если только он не рассердит этого человека. А он смертельно боялся, как бы ему не рассердить симпатичного комиссара. Ведь иначе комиссар будет и дальше копаться в этой истории и в один прекрасный день все-таки заставит Энно сознаться относительно ограбления квартиры Розентальши. А тогда Энно Клуге погиб, ведь эсэсовец Перзике… Конечно, он может оказать комиссару одолжение, что тут такого? Открытка просто вздор, что-то политическое, а он никогда не лез в политику, он ничего в этом деле не смыслит. А прохожего с Франкфуртераллэ действительно не найдут, оттого что его просто не существует, да, надо оказать комиссару эту услугу и подписать протокол. Однако врожденная осторожность и боязливость опять удержали его: — Хорошо, я подпишу, — сказал он, — а вдруг вы все-таки не выпустите меня на свободу? — Ай-яй-яй! — воскликнул комиссар Эшерих, видя, что победа уже все равно что одержана. — Из-за какой-то дрянной открытки… И потом, вы оказали бы мне одолжение. Даю вам мое честное слово, господин Клуге, как комиссар и как человек, подпишите протокол, и вы сейчас же будете свободны. — А если я не подпишу? — Вы, все равно, свободны! Энно Клуге решился. — Так значит я подпишу, господин комиссар, чтобы у вас не было неприятностей, и потом я ведь тоже должен оказать вам услугу. Ну, а насчет моей фабрики вы не забудете? — Все будет сделано сегодня же, господин Клуге! Сегодня же! Завтра вы там не надолго покажетесь, и потом бросьте вы вообще эти дурацкие больничные листы! Один день прогула, допустим — раз в неделю, и никто вам слова не скажет после того, как я с ними переговорю. Это вас устраивает, господин Клуге? — Ну, конечно, я вам очень благодарен, господин комиссар. Разговаривая, они дошли по тюремному коридору до канцелярии, где сидел сотрудник Шредер, ожидая с тревогой, чем кончится допрос, и уже заранее покорившись своей судьбе, если что-нибудь все же будет установлено. Когда они вошли, он вскочил. — Ну, Шредер, — сказал комиссар улыбаясь и кивая на Клуге, который стоял подле него перепуганный и жалкий, ибо полицейский опять бросил на него грозный взгляд. — Вот вам наш друг Энно. Он сейчас сознался мне, что открытку в прихожей у доктора он подбросил! Он получил ее от некоего господина на Франкфуртераллэ. Из груди Шредера вырвалось подобие стона. — Чорт возьми! — сказал он. — Но он же совсем не… — А теперь, — продолжал комиссар, не слушая, — теперь мы вдвоем напишем протокольчик, и потом господин Клуге отправится домой. Он свободен. Так, господин Клуге, или не так? — Да, — ответствовал Клуге, но едва слышно, ибо присутствие полицейского вызвало в нем новые сомнения и страхи. Шредер стоял, совершенно оторопев: ведь не Клуге подбросил открытку, ни в каком случае не он, это совершенно ясно! И все-таки Клуге готов подписать обратное! Ну и лиса же этот Эшерих! Каким образом он добился такой штуки? Шредер вынужден был сказать себе, — и не без тайной зависти, — что ему за Эшерихом не угнаться; и после такого признания он вдобавок еще отпускает этого малого на свободу. Ни понять, ни проникнуть в это невозможно! Уж кажется и сам не промах, а всегда найдутся люди, похитрей тебя! — Слушайте, коллега, — сказал Эшерих, вполне насладившись растерянностью Шредера. — Вы могли бы, собственно, вместо меня сейчас же сходить в управление. — Слушаюсь, господин комиссар! — Вы знаете, я веду дело этого — как его… Ах да, это дело невидимки. Вы помните, коллега? Их взгляды встретились, и они поняли друг друга. — Итак, господин Шредер, вы пойдете вместо меня в управление и передадите коллеге Линке, — да вы присядьте, господин Клуге, извините, мне нужно сказать коллеге несколько слов. Он направился вместе с помощником к двери. — Потребуйте там двух агентов. Пусть немедленно явятся два дельных сыщика. С той минуты, как Клуге выйдет отсюда, за ним нужно будет следить непрерывно. Сообщать о его местонахождении каждые два-три часа, как удается, по телефону мне в гестапо. Пароль — невидимка. Покажите обоим этого Клуге, пусть они сменяются. И доложите мне, когда сыщики будут здесь. Тогда я выпущу зайчика на волю. — Все будет сделано, господин комиссар. Хейль Гитлер! Дверь захлопнулась, Шредер исчез. Комиссар сел рядом с Энно Клуге и заметил: — Ну, от него мы отделались! Его вам, верно, не очень приятно видеть, господин Клуге? — Вас приятнее, господии комиссар! — Вы заметили, как он рот раскрыл, когда услышал, что я отпускаю вас на свободу? Воображаю, как он бесится! Оттого-то я его и отослал, он мне для нашего протокольчика совершенно не нужен. Все время бы мешал. Я даже машинистки не вызову, лучше сам напишу эти несколько строк. Ведь это просто уговор между нами, чтобы у меня было какое-нибудь оправдание перед начальством — по какой причине я отпустил вас! И успокоив таким образом свою робкую жертву, он взялся за перо и начал писать. Иногда он произносил громко и отчетливо вслух то, что писал (если только он действительно писал то, что произносил вслух, а относительно столь прожженного следователя, каким был Эшерих, этого никак нельзя было сказать с уверенностью), иногда лишь бормотал себе под нас. Клуге не очень-то понимал, что говорит комиссар. Он видел одно — вышло не пять-шесть строк, а три, почти четыре странички. Но в данную минуту его интересовало даже не это, а интересовало одно, — действительно ли он сейчас будет свободен. Он взглянул на дверь. Быстро на что-то решившись, он встал, подошел к ней и слегка приоткрыл… — Клуге! — прозвучал позади него голос комиссара, но отнюдь не повелительно. — Господин Клуге, прошу вас! — Да? — отозвался Клуге, обернувшись, — значит мне все-таки нельзя уйти! — Он боязливо улыбнулся. Комиссар с улыбкой посмотрел на него. — Видите Клуге, вас опять смущает что-то, а ведь мы договорились! И вы мне твердо обещали! Ну что же, выходит, я зря трудился… — Он решительно отложил ручку. — Отчего вы не уходите, Клуге? — правда, я теперь вижу, что вы человек, который не держит своего слова. Так уходите, я знаю, вы не подпишете! Что ж, пожалуйста… И, таким образом, комиссар добился того, что Энно Клуге все-таки подписал протокол. Да, Клуге даже не потребовал, чтобы ему предварительно громко и отчетливо зачитали его. Он подписал вслепую. — А теперь мне можно уйти, господин комиссар? — Разумеется. И большое спасибо, господин Клуге, вы молодец. До свиданья. Но, конечно, лучше не здесь, лучше не в этом месте. Ах, еще одну минутку, господин Клуге… — Значит, я все-таки не могу уйти? В лице Клуге снова что-то задрожало. — Ну, конечно, можете. Вы мне опять не доверяете? Какой же вы недоверчивый, господин Клуге! Но я полагаю, что вы хотели бы получить обратно свои деньги и документы? Вот видите! Давайте-ка посмотрим, все ли тут в порядке, господин Клуге… И они занялись проверкой: рабочая книжка, военный билет, метрика, брачное свидетельство… — Зачем собственно вы таскаете с собой все эти бумажки, Клуге? Вдруг вы потеряете их? …Справка из полиции, четыре конверта от заработной платы… — Зарабатываете вы немного, господин Клуге! Ах да, верно, я вижу, вы работаете только два-три дня в неделю, вы, лежебока!.. …Три письма… — Да нет, оставьте, я ими нисколько не интересуюсь!.. …Тридцать семь государственных марок кредитками и шестьдесят пять пфенингов серебром… — Видите, вот и бумажка в десять марок, которую вы получили от того господина, ее я пожалуй лучше приобщу к делу. Но подождите, с какой же стати вам терпеть убыток, я вместо нее дам вам от себя десять марок… Так комиссар тянул до той минуты, пока снова не вошел сотрудник Шредер. — Приказ выполнен, господин комиссар. Мне поручено доложить вам, что комиссар Линке также хотел бы переговорить с вами относительно дела невидимки. — Хорошо, хорошо. Большое спасибо, коллега. Да, мы здесь кончили. Значит, до свиданья, господин Клуге. Шредер, покажите-ка господину Клуге, как выйти. Господин Шредер проведет вас через канцелярию. Еще раз до свиданья, господин Клуге. Насчет фабрики я не забуду. Нет, нет! Хейль Гитлер! — Ну, не обижайтесь на нас, господин Клуге, — говорил Шредер, стоя на Франкфуртераллэ и пожимая руку Энно. — Вы знаете, профессия — это профессия, приходится иной раз быть грубоватым! Но я ведь сейчас же приказал снять с вас наручники. А боль от тумака, который вам дал вахмистр, наверно стала полегче? — Совсем прошла. И я все понимаю… Извините меня за те хлопоты, которые я вам доставил, господин комиссар. — Ну, тогда хейль Гитлер, господин Клуге! И тщедушный человечек, Энно Клуге, засеменил прочь. Он бежал через людскую толпу на Франкфуртераллэ прямо-таки рысью, а сотрудник Шредер смотрел ему вслед. Затем, удостоверившись, что два приставленных к Энно шпика действительно неотступно идут за ним, удовлетворенно кивнул и возвратился в полицейский участок. ГЛАВА 24 Комиссар Эшерих обрабатывает дело невидимки — Вот прочтите! — сказал комиссар Эшерих и протянул Шредеру протокол. — Н-да, — отозвался тот, возвращая ему исписанные листки. — Значит все-таки сознался и теперь готов для трибунала и палача. Я не ждал этого. — И добавил с расстановкой: — И вот такие субъекты свободно бегают по улицам. — Вот именно! — сказал комиссар, положил протокол в папку, а папку в портфель. — Вот именно, такие субъекты бегают по улицам, — но ведь под недремлющим оком наших агентов? — Разумеется! — поспешил успокоить его Шредер. — Я сам проверил: они оба следовали за ним по пятам. — И вот он бегает на свободе, — продолжал комиссар Эшерих, задумчиво поглаживая усы, — бегает и бегает, а наши люди бегают за ним! И в один прекрасный день, сегодня, или через неделю, или через полгода — побежит наш плюгавенький господин Клуге к автору открыток, который когда-то дал ему поручение: брось их там-то и там-то. Что он приведет нас к нему — это как пить дать. И тогда я цап! — и только тогда оба действительно окажутся готовыми для тюрьмы, и так далее, и тому подобное. — Господин комиссар, — сказал помощник Шредер, — мне все как-то не верится, что это Клуге подбросил открытку. Я же видел, когда ему давал прочесть, — он ровно ничего о ней не знал! Это та сестра, истеричка, выдумала, это все ее фантазии! — Но ведь в протоколе записано, что подбросил он, — возразил комиссар, однако без особого нажима. — И вообще я посоветывал бы вам в вашем донесении ни о какой истеричке не упоминать. Без всякой личной предубежденности, чисто фактическая сторона. Если угодно, допросите врача, можно ли верить его помощнице. Ах, нет, бросьте-ка вы лучше все это. Ведь тут опять окажется личное мнение, лучше предоставим прокурору оценку тех или иных показаний. Мы основываемся только на фактах, не правда ли, Шредер? Без всякой предубежденности! — Само собой, господин комиссар. — Если в протоколе имеется определенное показание, так это показание, мы и будем на него опираться. Как и почему оно там появилось — нас ни в какой мере не касается. Ведь мы не психологи, мы криминалисты, crimen — значит по латыни «преступление», Шредер, только преступление интересует нас. Если кто-нибудь сознается, что он совершил преступление, этого с нас достаточно. Так, по крайней мере, я смотрю на дело, а может быть вы другого мнения, Шредер? — Ну разумеется, нет, господин комиссар! — прямо-таки выкрикнул Шредер. Казалось, он страшно испуган одним предположением, что может смотреть на что-нибудь иначе, чем его начальство. — Я держусь в точности того же взгляда. Нас интересует только преступление! — Я так и думал, — заметил комиссар Эшерих и погладил усы. — Мы, старые криминалисты, всегда сходимся во взглядах; вы знаете, Шредер, сейчас в нашей профессии работает много пришлых элементов, но мы всегда держимся друг друга, и это для нас очень хорошо. Итак, Шредер, — это уж чисто по служебной линии, — я жду от вас сегодня же донесения о том, что Клуге задержан, и протокола с показаниями медицинской сестры и врача. Да, верно, с вами был и здешний вахмистр… — Обервахмистр Дубберке, отсюда из участка… — Не знаю такого. Но пусть он тоже сделает сообщение о побеге Энно Клуге, строго фактическое, пусть не размазывает, без личных мнений, понятно, господин Шредер? — Так точно, господин комиссар! — Так вот, Шредер! Когда вы передадите донесения, вам больше не придется иметь дело с этим случаем — самое большее, какое-нибудь показанье у судьи или у нас в гестапо… — Он задумчиво поглядывал на своего помощника. — Вы давно работаете в уголовном розыске, господин Шредер? — Уже три с половиной года, господин комиссар. Во взгляде полицейского, устремленном на комиссара, было что-то почти молитвенное. Но комиссар сказал лишь: — Да, собственно уже пора, — и покинул отделение. В канцелярии на Принц-Альбрехтштрассе он тут же приказал о себе доложить своему непосредственному начальнику, обергруппенфюреру СС Пралю. Эшериху пришлось ждать чуть не час. Не то, чтобы господин Праль так уж очень был занят, впрочем, нет — он был как раз очень занят: до Эшериха доносился звон стаканов, хлопанье пробок, он слышал хохот и крики; это была одна из встреч, которые происходили весьма часто между начальниками более высокого ранга, компанейство, выпивка, веселая непринужденность, — все это служило отдыхом после тяжких трудов, направленных на то, чтобы мучить своих ближних и отправлять их на виселицу. Комиссар ждал без всякого нетерпения, хотя у него было намечено на этот день еще немало дел. Но он знал слишком хорошо, что такое начальники вообще и этот начальник в частности. Тут сколько ни приставай, тут хоть пол-Берлина гори, — но если Праль хочет нализаться — он налижется. Ничего не попишешь! Однако через часок Эшерих все же был допущен. Комната, с явными следами попойки, имела довольно непривлекательный вид, и сам господин Праль, багровый от арманьяка, тоже имел довольно непривлекательный вид. Но он радушно заявил: — Вот, Эшерих! Налейте-ка и вы себе стаканчик. Это плоды нашей победы над Францией, настоящий арманьяк, в десять раз лучше, чем коньяк. Да что — в десять! В тысячу раз! Отчего вы не пьете? — Прошу прощенья, господин обергруппенфюрер, у меня сегодня еще довольно много дела, и я хотел бы сохранить ясность мысли. Да и вообще я отвык пить. — Ах, бросьте, отвыкли! Вздор! На что вам ясность мысли? Пусть за вас кто-нибудь другой сделает вашу работу, а вы пойдете выспаться; выпьем, Эшерих, за нашего фюрера! Эшерих чокнулся, иначе нельзя было. Он чокнулся и во второй, и в третий раз, размышляя о том, насколько общество гестаповцев и алкоголь изменили этого человека. Праль держался раньше довольно прилично, намного лучше, чем сотни молодых людей, которые бегают в своих черных мундирах по этому зданию. Наоборот, он даже кое в чем сомневался, считал себя всего лишь «прикомандированным» к гестапо и отнюдь не «убежденным». Однако под влиянием сослуживцев и алкоголя, Праль стал таким же как они: он самодур, груб, истеричен, лезет на стену при малейшем возражении, даже в таком вопросе, как употребление водки. Если бы Эшерих решительно уклонился от чоканья со своим начальником, он мог бы считать себя погибшим так же бесспорно, как если бы дал убежать важнейшему преступнику. Да, пожалуй, первое было бы сочтено еще более непростительным, ибо, если подчиненный, не чокается со своим начальником так часто и усердно, как последний того желает, это граничит с личным оскорблением. Итак Эшерих чокнулся, чокнулся и раз и другой, он не отставал от своего начальника. — Ну так в чем же дело, Эшерих? — наконец спросил Праль, он стоял привалившись к письменному столу и цеплялся за него, стараясь держаться как можно прямее. — Что это у вас? — Протокол, — пояснил Эшерих, — составленный мною по делу моего невидимки; последует еще несколько донесений и протоколов, но этот — самый важный. Пожалуйста, господин обергруппенфюрер. — Невидимка? — спросил Праль, напрягая память. — Этот тип с открытками? Что ж, осенила вас какая-нибудь идея Эшерих, как я приказал? — Так точно, господин обергруппенфюрер! Не соблаговолите ли, господин обергруппенфюрер, прочесть протокол? — Прочесть? Ну уж, конечно, не сейчас. Как-нибудь позднее, может быть. А сейчас вы прочтите вслух, Эшерих! Однако он прервал чтение после первых же трех фраз: — Давайте-ка выпьем разгонный. За ваше здоровье, Эшерих! Хейль Гитлер! — Хейль Гитлер, господин обергруппенфюрер! И лишь когда Праль выпил до дна, Эшерих продолжал чтение. Но тут пьяному Пралю взбрело на ум подразнить комиссара. Едва Эшерих прочитывал три-четыре фразы, как Праль прерывал его тостом, и Эшериху оставалось только чокаться и начинать чтение сызнова. Так Праль и не дал ему перевернуть первую страницу, ибо ежеминутно прерывал его тостом. Он прекрасно видел, хотя и был очень пьян, как злоба закипала в подчиненном, как претило ему крепкое вино и он десять раз был готов отложить протокол и уйти, но не смел пикнуть, оттого что Праль был его начальником. — Ваше здоровье, Эшерих! — Покорно благодарю, господин обергруппенфюрер! Ваше здоровье! — Ну, читайте-ка дальше, Эшерих! Нет, нет, начните еще раз сначала. Там одно место до меня не дошло. Я ведь туго соображаю… И Эшерих читал. Да, сейчас его мучили в точности так же, как он мучил два часа назад этого плюгавого Клуге: и его, в точности как и Клуге, томило желанье выскочить за дверь. Но он принужден был читать и пить, пить и читать, пока будет угодно его начальнику. Он уже чувствовал, как в голове у него путаются мысли. Прощай, намеченная работа! Ах, проклятая субординация! — Ваше здоровье, Эшерих! — Ваше здоровье, господин обергруппенфюрер! — Ну, читайте-ка с самого начала! Наконец Пралю надоела эта игра. — Да бросьте вы это дурацкое чтение, — заявил он грубо. — Вы же видите, я вдребезги, как же я могу разобраться в этой музыке? Хотите небось похвастаться своим ловким протоколом? Еще бы! Последуют, мол, другие протоколы, но это не то, что протокол великого криминалиста Эшериха! Если уж до этого дошло! В двух словах: сцапали вы наконец автора открыток или нет? — Так точно, нет, господин обергруппенфюрер. Но… — Так зачем вы тогда являетесь ко мне? Зачем вы украли у меня мое драгоценное время и вылакали мой драгоценный арманьяк? — голос Праля напоминал теперь звериный рык. — Вы, что, совсем спятили, сударь! Но теперь я с вами иначе поговорю! Я был слишком снисходителен, я дал вам обнаглеть, понятно? — Так точно, господин обергруппенфюрер! — Но не успел Праль возобновить свою брань, как Эшерих торопливо выкрикнул: — Зато я поймал человека, который подбрасывал открытки. Так, по крайней мере, мне кажется. Эта весть несколько смягчила Праля. Он строго посмотрел на комиссара и сказал: — Привести его сюда! Пусть скажет, кто давал ему открытки! Я его обработаю, у меня как раз подходящее настроение. Одно мгновение комиссар был в нерешительности. Он мог сказать, что человек этот еще не находится на Принц-Альбрехтштрассе, но что он доставит его. Эшерих и доставил бы его, захватив на улице или у него на квартире с помощью сыщиков. Или он мог спокойно выждать, пока обергруппенфюрер проспится. А потом тот наверно все позабудет. Но так как Эшерих это был Эшерих, то есть закоренелый в своих грехах криминалист и не трус, то, движимый именно своей храбростью, он сказал (будь что будет): — Я этого человека отпустил на свободу, господин обергруппенфюрер. Рык! Господи боже мой, какой последовал звериный рык! Праль, обычно даже слишком воспитанный для начальника более высокого ранга, настолько забылся, что схватил своего комиссара за грудь и стал трясти его как мешок, вопя: — Отпустил? Да ты знаешь, что я теперь с тобою сделаю, сволочь? Теперь я тебя засажу, — теперь ты у меня посидишь! Подожди, я тебе перед носом лампу в тысячу киловатт повешу, а если ты заснешь, я тебя розгами разбужу, осел… Это продолжалось еще довольно долго. Праль тряс его, орал, а Эшерих не противился, не говорил ни слова. Может быть, даже и хорошо, что он выпил: несколько оглушенный арманьяком, он воспринимал все, что происходило, лишь смутно, скорее как некий сон. Ори себе, сколько хочешь! — думал он. — Чем громче ты орешь, тем скорее охрипнешь, продолжай в том же духе, хорошенько задай жару старому Эшериху! И действительно, наоравшись до хрипоты, Праль выпустил своего подчиненного. Он снова налил себе стакан вина и, злобно рассматривая Эшериха, засипел: — А теперь потрудитесь доложить, чего ради, вы совершили эту чудовищную глупость? — Во-первых, я хотел бы доложить, — вполголоса начал Эшерих, — что за этим человеком неотступно следят два наших лучших агента. Я полагаю, что рано или поздно, а он все же приведет их к автору открыток, дававшему ему поручения. Сейчас он утверждает, что это был какой-то неизвестный, словом известная песня о Великом неизвестном. — Уж я бы выжал его имя из этого субъекта! А сыщики — да они на первом углу упустят его! — Эти — нет! Это самые надежные агенты с Алекса. — Ну, ну! — Видимо настроение Праля опять несколько прояснилось. — Вы знаете, что я не потерплю никакого самоуправства! Я предпочел бы держать этого субъекта в своих руках! Еще бы! — подумал Эшерих. — А через полчаса ты выдавишь из него, что он никакого отношения не имеет к открыткам, и опять начнешь гонять меня… Однако вслух он сказал: — Это такая запуганная тварь, господин обергруппенфюрер. Если вы его в обработку возьмете, так он вам все что угодно покажет, и нам придется водиться с тысячью ложных следов. А так он нас приведет прямо к автору открыток. Обергруппенфюрер засмеялся. — Ну, ну, старая лисица, выпьем еще по одному. И они выпили еще по одному. Праль испытующе посмотрел на комиссара. Видно, недавняя яростная вспышка пошла на пользу обергруппенфюреру, и он слегка протрезвел. Подумав, Праль сказал: — А с этого протокола, ну вы знаете… — Слушаюсь, господин обергруппенфюрер! — …Пусть мне сделают несколько копий с этого протокола. Спрячьте-ка ваше гениальное творение… — оба усмехнулись. — А то здесь оно еще попадет в арманьяк… Эшерих снова уложил протокол в папку, а папку в портфель. Тем временем его начальник, пошарив в ящике стола, снова подошел к Эшериху, он держал руку за спиной: — Скажите, Эшерих, у вас уже есть крест «За военные заслуги»? — Нет, господин обергруппенфюрер. — Ошиблись, Эшерих. Вот он! — И Праль неожиданно вытянул руку, которую прятал перед тем за спину; на его ладони лежал крест. Комиссар был так потрясен, что только бессвязно залепетал: — Но, господин обергруппенфюрер… не заслужил… не нахожу слов… Всего ожидал он еще пять минут назад во время этого наскока, даже несколько суток тюрьмы, но чтобы ему тут же следом вручили крест… — …Во всяком случае покорнейше благодарю. Обергруппенфюрер Праль наслаждался растерянностью награжденного. — Ну, ну, Эшерих, — заметил он. — Вы же знаете, я вовсе не такой. Да и вы, в конце концов, дельный следователь. Только нужно время от времени вас немножко подгонять, не то вы у меня совсем заснете. Выпьем еще один разгонный. Ваше здоровье, Эшерих, за ваш крест! — Ваше здоровье, господин обергруппенфюрер, и еще раз покорнейше благодарю! Обергруппенфюрер принялся болтать: — Говоря по правде, крест предназначался не вам, Эшерих. Говоря по правде, его должен был получить Руш, ваш коллега, за весьма скользкое дельце, которое он тут провернул с одной старой еврейкой. Да вы вот раньше попались под руку! Он продолжал болтать еще некоторое время, затем включил красный свет над дверью, означавший «важное совещание, не мешать», и завалился на диван. Когда Эшерих, все еще держа в руках крест, вошел к себе в кабинет, он увидел, что его заместитель сидит перед телефоном и кричит в трубку: — Что такое? Дело невидимки? А это не ошибка? Здесь нет никакого дела невидимки. — Дайте сюда! — сказал Эшерих и схватил трубку. — И чтобы вас тут не было! Он закричал в аппарат: — Да, у телефона комиссар Эшерих! Что такое насчет невидимки? Что-нибудь новенькое? — Разрешите доложить, господин комиссар, мы, к сожалению, потеряли этого человека, дело в том… Эшерих чуть не взорвался так же, как четверть часа назад его начальник. Однако он сдержал себя. — Как это могло случиться? Я считал вас за расторопного агента, а ведь тот, за кем вы следите — просто плюгавый старикашка! — Да, это вы говорите, господин комиссар. А он бегает, как заяц, и в толкотне на станции метро Александерплац, он вдруг исчез. Наверно, заметил, что мы следим. — Этого еще нехватало! — застонал Эшерих. — Заметил! Болваны вы этакие, вы мне всю музыку изгадили! И теперь я вас уже не могу послать, он уже знает вас! А новые его не знают! — Он подумал. — Как можно скорей возвращайтесь в управление! Пусть каждый из вас добудет себе агента на смену. И пусть один из вас двух займет наблюдательный пункт поблизости от его квартиры, но совершенно незаметный, поняли? И смотрите, чтобы он еще раз не ускользнул от вас! У вас одна задача — показать новым агентам этого Клуге. А сами вы смоетесь. Один пойдет на фабрику, где он работает, и доложится администрации. Да подождите, вы, герой, вы же еще должны получить адрес его квартиры! — Он отыскал у себя адрес и сообщил агенту. — Так, а теперь немедленно по местам! Впрочем, на фабрику может пойти один из сменных агентов, и не раньше чем завтра с утра. Там ему этого субъекта покажут. Я их предупрежу. А через час я сам буду у него на квартире… Однако ему пришлось так много звонить по телефону и диктовать, что он попал к Эве Клуге гораздо позднее. Агентов он там не увидел и в квартиру звонил напрасно. Поэтому и у него остался один выход — соседка Геш. — Клуге? Вы имеете ввиду его? Нет, он здесь не живет. Здесь, милый человек, только его жена живет, а она уже давным-давно его и в квартиру-то не пускает. Нет, сама она уехала. Где он живет? Да с места на место таскается, вечно у бабья торчит. Так, по крайней мере, говорят, а мое дело, конечно, сторона. Она меня, знаете, как ругала, когда я раз его к ней в квартиру впустила. — Послушайте, фрау Геш, — начал Эшерих и решительно вошел в прихожую, так как она намеревалась захлопнуть дверь у него перед носом. — Расскажите-ка мне сейчас же все решительно, что вам известно относительно этих Клуге! — Да чего ради я буду рассказывать, милый человек, и с чего это вы лезете прямо в квартиру… — Дело в том, что я комиссар Эшерих из государственной тайной полиции, и если вы хотите видеть мое удостоверение… — Нет! — воскликнула Геш и в испуге отступила в кухню. — Ничего я не хочу ни видеть, ни слышать. А насчет Клуге я и так уже вам все сказала, что мне известно. — Ну, я полагаю, вы еще на этот счет подумаете, фрау Геш. Дело в том, что если вы не захотите рассказать, то мне придется пригласить вас в гестапо на Принц-Альбрехтштрассе для настоящего допроса. В этом, конечно, не будет для вас ничего приятного. А здесь мы с вами уютненько побеседуем и ничего не запишем… — Согласна, господин комиссар, но мне, и на самом деле, больше нечего рассказать вам. Я же про них совершенно ничего не знаю. — Как вам угодно, фрау Геш. Тогда собирайтесь, там внизу мои люди, вы прямо с ними и отправитесь. И оставьте вашему мужу, ведь у вас есть муж? Ну, конечно, есть! — так вы оставьте ему записку, я-де в гестапо, когда вернусь — неизвестно. Так пошли, фрау Геш, пишите записку! Геш побелела, она вся дрожала, зубы стучали. — Нет, не делайте этого, милый, милый господин комиссар, — взмолилась она. Он ответил с нарочитой грубостью: — Конечно, сделаю, фрау Геш, если вы и дальше будете упорствовать и не дадите мне сведений. Поэтому будьте благоразумны, сядьте-ка вот сюда и расскажите все, что вы знаете насчет обоих Клуге. Что за человек жена? И фрау Геш, разумеется, вняла голосу благоразумия. В сущности, он очень симпатичный, этот господин из гестапо, совсем не такой, каким она представляла себе подобных господ. И, разумеется, комиссар Эшерих выведал у Геш все, что она знала. Даже об эсэсовце Карлемане услышал он, ибо все, что было известно в угловой пивнушке, было, разумеется, известно и Геш. И у бывшего почтальона Эвы Клуге, у этой скромной женщины, защемило бы на сердце, узнай она, сколько люди судачат о ней и ее бывшем любимце Карлемане. Когда комиссар Эшерих ушел от Геш, он не только оставил несколько сигар для ее мужа, но и приобрел для гестапо ретивую и даровую шпионку. Она обещала не только неослабно следить за квартирой Клуге, но и повсюду в доме и в очередях перед магазинами слушать, что говорят, и сейчас же звонить симпатичному комиссару, если ей удастся узнать что-нибудь для него интересное. В результате этого разговора, комиссар Эшерих снова отозвал своих двух агентов. Шанс на то, что удастся захватить Клуге на квартире у жены, казался, после полученных Эшерихом сведений, чрезвычайно ничтожным, да и эта Геш будет наблюдать за квартирой. Затем комиссар Эшерих побывал еще в почтовом отделении и в местной организации национал-социалистской партии и навел дальнейшие справки относительно фрау Клуге. Никогда не знаешь, что тебе может пригодиться. Эшерих вполне мог бы сказать и на почте, и в организации, что он догадывается о связи между выходом фрау Клуге из партии и постыдными деяниями ее сына в Польше. Он мог бы также открыть им адрес фрау Клуге под Руппином, так как списал его себе с письма Клуге к Геш, присланного вместе с ключами. Все же, Эшерих не сделал этого, он много расспрашивал, однако сам ничего не сообщил. Правда — и почта, и организация — это тоже учреждения, но гестапо не для того существует, чтобы помогать другим справляться с их работой. Для этого оно слишком себя ценит, а комиссар Эшерих, по крайней мере в данном вопросе, вполне разделял самомнение всех гестаповцев. Пора понять это и господам на фабрике. Правда, они носят мундир, и по чину и окладу они, вероятно, намного выше невзрачного комиссара. Однако он уперся. — Нет, господа, что касается Клуге, это дело только государственной полиции. Тут я ничего не скажу. Вам я предлагаю одно: предоставьте Клуге беспрепятственно приходить и уходить, когда ему вздумается, никаких выговоров и запугиваний, и беспрепятственно допускайте указанного мною агента на ваше производство и в цеха, и, насколько в ваших силах, содействуйте ему. Договорились? — Я попрошу письменно подтвердить это распоряжение, — воскликнул офицер. — И сегодня же! — Сегодня? Уже довольно поздно, может быть завтра? До завтра Клуге наверное не придет. Если он вообще сюда еще придет! Итак, хейль Гитлер, господа! — Чорт бы его побрал! Эти типы с каждым днем наглеют! Все бы это гестапо, да на виселицу. Воображают, что если они могут засадить любого немца, так им все позволено. Но я офицер, больше того — я кадровый офицер! — Я хотел еще сказать, — голова Эшериха снова просунулась в дверь, — может быть, у этого субъекта здесь остались какие-нибудь бумаги, письма, личные вещи? — Это уж вам придется спросить старшего мастера! У мастера ключ от его шкафа… — Прекрасно, — сказал Эшерих, опускаясь на стул. — Так вы и спросите мастера, господин оберлейтенант, только если вас не очень затруднит — хорошо бы поскорее, а? На один миг их взгляды скрестились. Насмешливые бесцветные глаза Эшериха и потемневшие от гнева глаза лейтенанта один миг вели борьбу между собой. Затем офицер щелкнул каблуками и вышел из комнаты, чтобы добыть нужные сведения. — Забавный тип! — сказал Эшерих нацистскому чиновнику, слишком уже усердно перебиравшему что-то на своем столе. — Желает всему гестапо очутиться на виселице! Хотел бы я знать, долго ли вы тут еще просидели бы, не будь нас. Вот вам и вывод: все государство — это гестапо. Без нас все рухнуло бы, и вы все очутились бы на виселице. ГЛАВА 25 Фрау Хете решает Комиссару Эшериху и его двум шпикам из управления показалось бы вероятно весьма странным, как это Энно Клуге даже не подозревает о том, что за ним следят. Но с той минуты, когда Шредер наконец выпустил его на свободу, Энно владела одна-единетвенная мысль: только бы поскорее убраться отсюда и — к Хете! Клуге спешил по улицам, никого не видя, не спрашивая себя кто позади него, кто рядом. Он упорно смотрел себе под ноги, он твердил одно: скорее к Хете. Шахта метро поглотила его. Он сел в поезд и, таким образом, на этот раз ускользнул от комиссара Эшериха и от господ с Алекса и из гестапо. Энно Клуге решил: сначала ом съездит к Лотте и заберет вещи, затем прямо оттуда явится со своим чемоданом к Хете, — вот и выяснится, действительно ли она его любит, а он докажет ей, что с прежней жизнью покончено. И вот случилось так, что в толкотне и полумраке метро шпики потеряли его из виду. Да он и был просто как тень, этот тщедушный Энно. Если бы он сразу же отправился к Хете — а от Алекса до Кэнигстор отлично можно было дойти пешком, — они его бы не упустили, и зоомагазинчик послужил бы им постоянным объектом для наблюдений. У Лотты ему повезло. Ее не оказалось дома, и он торопливо затолкал свое скудное имущество в чемодан. Он даже не поддался искушению перерыть ее вещи — не найдется ли там чего, что имело бы смысл прихватить с собой — нет, теперь будет иначе. Не так, как тогда, когда он поселился в тесном номере убогой гостиницы, нет, теперь он действительно начнет новую жизнь — только бы Хете приняла его к себе. Чем ближе он подходил к магазину, тем больше замедлял шаг, тем чаще ставил на землю чемодан, хотя тот был вовсе уж не так тяжел, и тем чаще вытирал потный лоб, хотя было вовсе уж не так жарко. И вот он стоит перед магазином и всматривается во внутрь через блестящие прутья птичьих клеток. Да, Хете работала. Она как раз отпускала товар; у прилавка стояло четыре-пять покупателей. Он присоединился к ним и с гордостью, хотя и с дрожью в сердце, стал наблюдать, как ловко она справляется, как вежливо разговаривает с клиентами. — Индийского проса больше нет в продаже, мадам. Вы должны это знать, ведь Индия принадлежит Англии. Но болгарское просо у меня еще есть, оно гораздо лучше. И вдруг, в самый разгар этих разговоров, заявила: — Ах, господин Энно, очень мило с вашей стороны, что вы решили помочь мне. Чемодан лучше всего поставьте в комнату. И потом принесите мне, пожалуйста, сейчас же птичьего песку из погреба, кошачий песок мне тоже нужен. И муравьиные яйца… Усердно выполняя ее разнообразные поручения, он размышлял: она меня сразу же увидела и тут же увидела, что со мной чемодан. Она разрешила мне поставить его в комнату — это хороший знак. Но она наверняка меня сначала выспросит, она ведь такая дотошная. Да я ей уж навру что-нибудь. И этот почти пятидесятилетний, потрепанный лодырь, этот бездельник и бабник принялся молиться как мальчишка: ах, милый боженька, сделай так, чтобы мне еще раз повезло, еще один единственный раз! А я обещаю начать совсем другую жизнь, только сделай, чтобы Хете приняла меня! Так он клялся и клянчил. При этом он страстно желал, чтобы до закрытия магазина оставалось еще очень много времени — до неизбежного объяснения с Хете и его признания, ибо в чем-нибудь он должен Хете признаться, это ясно. Иначе, как объяснить, почему это он вдруг заявился к ней со всем своим барахлом и к тому же, с таким скудным барахлом! Он всегда разыгрывал из себя барина! Все же эта минута наступила и притом как-то совершенно неожиданно. Дверь магазина оказалась давным-давно запертой, затем понадобилось еще полтора часа, чтобы снабдить всех его обитателей водой и кормом и прибрать помещение. И вот они с Хете сидят наконец друг против друга за круглым столом перед диваном, они поужинали, поболтали, пугливо обходя основной вопрос, и вдруг эта расплывшаяся увядшая женщина подняла голову и спросила: — Ну, Гэнсхен! В чем же дело? Что с тобой стряслось? Едва она произнесла эти слова по-матерински озабоченным тоном, как у Энно из глаз уже потекли слезы: сначала медленно, затем все обильнее заструились они по его тощему, бесцветному лицу, и даже нос как будто заострился. Энно простонал: — Ах, Хете, я больше не могу! Все это слишком ужасно, меня допрашивали в гестапо… И, громко всхлипывая, он спрятал лицо на ее обширной груди. При этих словах фрау Хете Гэберле подняла голову, в ее глазах вспыхнул какой-то жесткий блеск, шея сурово выпрямилась, и она спросила почти нетерпеливо: — Что же им от тебя понадобилось? Оказалось, что Энно Клуге, действуя ощупью, но с уверенностью лунатика, попал в самую точку: ни одна из тех историй, которыми он старался бы воздействовать на ее любовь или жалость, не могли бы произвести такого эффекта, как одно слово «гестапо», ибо вдова Хете Гэберле ненавидела беспорядок и никогда бы не приняла в свой дом и в свои материнские объятия никчемного лодыря и лоботряса. Но одно слово «гестапо» распахнуло перед ним все двери ее материнского сердца — человек, которого преследовало гестапо, мог быть заранее уверен в ее сочувствии и помощи. Дело в том, что ее мужа, скромного подпольного работника, еще в 1934 г. гестапо засадило в концлагерь, и о нем больше не было ни слуху ни духу, если не считать полученного ею пакета с кой-какой рваной и грязной одежонкой. А сверху лежало извещение о его смерти, — от администрации Ораниенбурга; причина смерти: воспаление легких. Но впоследствии от других заключенных, выпущенных на свободу, она узнала что в Ораниенбурге и в соседнем концлагере Заксенхаузен разумелось под «воспалением легких». И вот опять у нее в доме был мужчина, мужчина робкий и вкрадчивый, который своей потребностью в ласке уже и до того вызывал в ней симпатию, — и опять его преследовало гестапо. — Успокойся, Гэнсхен. Только расскажи мне все. Если человека преследует гестапо, я все для него сделаю! Эти слова показались ему бальзамом, и не был бы он опытным соблазнителем женщин, не был бы Энно Клуге, если бы не воспользовался открывшимися перед ним возможностями. То, что он, всхлипывая и обливаясь слезами, ей выложил, было своеобразной помесью правды и лжи; однако он даже ухитрился всунуть в рассказ о своих недавних злоключениях и обиду, нанесенную ему эсэсовцем Перзике. Но если в его рассказе и было много неправдоподобного, все же ненависть Хете Гэберле к гестапо помешала ей это заметить. И уже ее любовь начинала ткать сияющий ореол вокруг приникшего к ее груди никудышника, и она сказала: — Так, значит, ты подписал протокол, Гэнсхен, прикрыл собой виновника. Ты поступил очень мужественно, я восхищаюсь тобой. Не знаю, нашелся ли бы из десяти мужчин один, который рискнул бы пойти на это. Но ты отлично знаешь, что если они тебя сцапают, тебе солоно придется, а этим протоколом они тебя навсегда в капкан поймали, дело ясное. Он сказал, уже наполовину успокоенный: — О, если только ты будешь со мною, они меня не сцапают! Она медленно и задумчиво покачала головой. — Я не понимаю, как они вообще тебя отпустили. — Вдруг ее осенила страшная мысль: — О господи, а если они за тобою шпионили, если они хотели только узнать, куда ты пойдешь? — Не думаю, Хете, я ведь был сначала у — я был сначала в другом месте, чтобы забрать свои вещи. И я непременно заметил бы, если бы кто-нибудь за мной следил. Да и с какой целью? Ведь им тогда незачем было отпускать меня. Однако она уже все обдумала: — Они считают, что ты знаешь, кто писал открытки и наведешь их на след. И, может быть, ты действительно его знаешь, и сам подбросил открытку? Но этого даже я не хочу знать, и ты мне не говори. — Она наклонилась к нему и прошептала: — Я сейчас выйду на полчаса, Гэнсхен, и понаблюдаю за домом, не торчит ли все-таки где-нибудь шпик. Ты ведь тут посидишь тихонько в комнате? Он возразил, что это хождение напрасный труд, он никого не привел за собою, определенно нет. Но в ней еще было слишком живо страшное воспоминание о том, как они однажды вырвали мужа из ее квартиры, а тем самым и из ее жизни. Беспокойство мучило ее, она чувствовала, что необходимо встать и выйти посмотреть. И пока она медленно огибает квартал, ведя на сворке песика Блэки из магазина, прелестного скотч-террьера, — благодаря ему эта вечерняя прогулка кажется вполне невинной, пока она, таким образом, ради безопасности Энно медленно прохаживается взад и вперед, с виду занятая только собакой, а на самом деле решительно во все настороженно вглядываясь и вслушиваясь — тем временем Энно торопливо производит первую беглую инвентаризацию ее комнаты. Пока только очень поверхностную — кроме того, большую часть вещей она заперла. Однако уже этот первый осмотр убеждает его в том, что он с такой женщиной еще никогда не имел дела, с женщиной, у которой есть текущий счет в банке и даже сберегательная книжка, причем на каждом формуляре напечатана ее фамилия. И Энно Клуге снова решает на самом деле начать новую жизнь, вести себя в этой квартире корректно и не присваивать себе то, чего она не отдаст ему добровольно. Она возвращается с улицы и говорит: — Нет, я не вижу ничего особенного. Но, может быть, они все-таки проследили, как ты сюда вошел, и завтра рано утром вернутся. Завтра я еще раз проверю, я поставлю будильник на шесть часов. — Не нужно, Хете, — снова говорит он. — За мной определенно никто не шел. Затем она стелит ему на кушетке, а сама ложится на кровать. Но дверь между обеими комнатами она оставляет открытой и слушает, как он вертится с боку на бок, как он стонет и как неспокоен его сон, когда он наконец засыпает. Затем — она сама только что чуть-чуть забылась, затем она вдруг приходит в себя оттого, что он плачет. Опять он плачет, то ли наяву, то ли во сне. Фрау Хете отчетливо видит перед собой в темноте лицо, лицо этого человека, в чертах которого все еще сохранилось что-то ребяческое — может быть, из-за слабо развитого подбородка и толстогубого, очень красного рта. Некоторое время она безмолвно слушает этот покорный плач в ночи, ей кажется, что это сама ночь скорбит обо всем том горе, которым теперь полон мир. Затем фрау Гэберле вдруг решительно встает и ощупью пробирается среди мрака к дивану. — Да не плачь же так, Гэнсхен! Ты же в безопасности, ты у меня. Твоя Хете поможет тебе… Хете спрашивает своего Гэнсхен, нет ли у него еще каких-нибудь забот, о которых он ей ничего не сказал. И вот он сознается, плача, в отчаянии, что его зовут вовсе не Ганс Энно, а Энно Клуге. И что он человек женатый, у него два взрослых парня. Да, он негодяй, он хотел налгать ей, надуть ее, но оказывается, это выше его сил, она была так добра к нему. Как обычно, его признания только полупризнания, в них немножко правды и очень много лжи. Он рисует образ своей жены — злой ведьмы — нацистки из почтамта, она ни за что не хочет, чтобы муж жил у нее, оттого что он отказывается вступить в нацистскую партию. Эта женщина заставила своего старшего сына сделаться эсэсовцем — и Энно живописует зверства, содеянные Карлеманом. Он набрасывает целую картину их неравного, несчастного брака — тихий, кроткий, безропотный муж и жена — нацистка, скареда, ведьма. Разве они могут ужиться? Они же непременно будут ненавидеть друг друга. Вот как он налгал своей Хете, из трусости, оттого, что слишком сильно любит ее, оттого, что не хочет огорчать ее. Но теперь он, наконец, облегчил душу. Нет, он больше не плачет. Сейчас он встанет, соберет вещи и уйдет прочь от нее — в этот злой мир. Уж где-нибудь он спрячется от гестапо, а если его все-таки поймают, что ж, в конце концов, какая разница, ведь он потерял любовь Хете, единственной в его жизни женщины, которую действительно любил. Да, он хитер, этот многоопытный искуситель женских сердец, этот Энно Клуге. Уж он знает, как их взять за живое, этих баб. И ложь и любовь — все годится. Достаточно, если в этом есть хоть крупица правды; хоть крупица вероятия должна быть во всей этой неразберихе, которую он ей наворачивает; а главное — всегда надо держать наготове слезы и беспомощность… На этот раз фрау Хете слушает его покаяние с искренним страхом. И зачем только он так наврал ей? Ведь когда они познакомились, еще не было никаких причин для нечто этого вранья? Или у него и тогда уже были по отношению к ней свои цели? Но это могли быть только дурные цели, раз они породили столько лжи. Инстинкт подсказывает ей, что надо выгнать его, что мужчина, способный с первой же минуты, не задумываясь, так обманывать женщину, будет готов и в дальнейшем лгать ей. А жить с лгуном она не может. Однако весь его рассказ о преследовании гестапо она принимает за чистую монету. Ни даже в голову не приходит усумниться в его правдивости, хотя она сейчас только убедилась, какой Энно лгун. И потом эта женщина… не может быть, чтобы все сказанное об ней, было неправдой. Такого ни один человек не выдумает, что-нибудь тут должно же быть. Ей кажется, что она все-таки знает этого человека, слабое создание, ребенок, в сущности — не плохой: лаской с ним многое можно сделать. Но эта женщина, ведьма, скареда, эта интриганка, которая с помощью нацистской партии хочет вылезти в люди, для нее такой человек, конечно, ничто, человек, который ненавидит коричневых, может быть, втайне против них работает, человек, который упорно уклоняется от вступления в эту их партию. Могла ли Хете прогнать его назад к этой женщине? В объятия гестапо? Нет, не могла, а значит, и не должна была. Светает. И вот он уже стоит возле ее кровати в слишком куцой голубенькой рубашонке, беззвучные слезы текут по его бледному лицу. Он наклоняется над ней и шепчет: — Прощай, Хете! Ты была очень добра ко мне, я не заслужил этого, я дурной человек, прощай! Я пойду… Но она крепко держит его. Она шепчет: — Нет, ты останешься у меня. Я тебе обещала и сдержу свое обещание. Нет, не спорь, иди теперь, пожалуйста, и постарайся еще хоть немного поспать. А я обдумаю, как все устроить. Он медленно и печально качает головой: — Хете, ты слишком добра ко мне. Я сделаю все, что ты скажешь, но право же, Хете, лучше позволь мне уйти. Но он, конечно, не уходит. Конечно, он дает уговорить себя. Она все обдумает, все уладит. Весь окутанный ее материнским теплом, он скоро засыпает, на этот раз без всяких слез. А она еще долго лежит без сна. Собственно говоря, она всю ночь лежит без сна. Она была так долго одинока. Теперь у нее опять есть существо, о котором она может заботиться. Теперь ее жизнь не лишена всякого содержания. О да, он, может быть, внесет в эту жизнь слишком много забот. Но эти заботы, заботы о человеке, которого любишь, хорошие заботы. Фрау Хете решает быть сильной за двоих, охранить его от всех опасностей, которыми ему угрожает гестапо. Фрау Хете решает перевоспитать его и сделать из него настоящего человека. Фрау Хете решает отвоевать своего Гэнсхен, — ах, да ведь его же зовут Энно, фрау Хете решает отвоевать его у той женщины, у нацистки. Фрау Хете решает внести в жизнь этого человека порядок и чистоту. И фрау Хете даже не догадывается, что этот слабый мужчина окажется достаточно сильным, чтобы внести в ее жизнь беспорядок, страдания, сожаления, слезы, опасность. Фрау Хете даже не догадывается, что вся ее сила пошла прахом в то самое мгновение, когда она решила оставить Энно Клуге у себя и защищать его против целого света. Фрау Хете даже не догадывается о том, что и себя, и все это крошечное царство, которое она себе построила, она ставит под угрозу страшнейшей опасности. ГЛАВА 26 Опасения и страх С того вечера прошло две недели. Фрау Хете и Энно Клуге в тесном житье бок-о-бок ближе узнали друг друга. Дело в том, что ему, из страха перед гестапо, нельзя было выходить на улицу. И они жили словно на уединенном острове, только вдвоем. Ни один из них не мог уединиться, не мог уйти и немножко проветриться, встречаясь с другими людьми. Они были вынуждены довольствоваться только друг другом. В первые дни она не разрешала Энно даже помогать ей в магазине, в эти первые дни, когда еще не была вполне уверена, не бродят ли, крадучись, вокруг дома агенты гестапо. Она потребовала от Энно, чтобы он сидел в комнате тихо, как мышь. Пусть никому на глаза не попадается. И она немного опешила, увидев, с какой готовностью он подчинился подобному требованию, — ведь для нее было бы просто мукой, если бы ее обрекли на подобное праздное сиденье в тесной комнатенке. А он сказал только: — Что ж, ладно, тогда я немножко отдохну и приду в себя. — А что ты будешь делать, Энно? — спросила она. — Ведь день покажется тебе бесконечным, я не смогу очень-то тобой заниматься, а от дум толку мало. — Делать? — переспросил он с искренним удивлением. — Как делать? Ах да, ты имеешь ввиду работу? — У него уже чуть было с языка не сорвалось, что, по eгo мнению, с него пока хватит, наработался, но он был с ней еще очень осторожен и поэтому ответил: — Конечно, я бы охотно поработал. Но какую же я могу здесь в комнате делать работу? Вот кабы тут токарный станок стоял, еще так! — И он рассмеялся. — У меня найдется для тебя работа! Посмотри-ка, Энно! Она принесла большую картонку, наполненную всевозможными семенами. Затем поставила перед ним дере-вянный подносик для сдачи, какие частенько можно виден, на прилавке магазинов. Она взяла ручку, в которую перо было вставлено обратным концом. Пользуясь этой ручкой как совком, она принялась раскладывать по сортам высыпанную ею на подносик горсть семян. Быстро и ловко сновало перо туда и сюда, отделяло сор, сгребало семя в уголок, снова отделяло, причем Хете говорила: — Это все остатки корма, я их сметала из углов, из лопнувших пакетиков, я все это собирала годами. Теперь, когда с кормом так туго, оно и пригодилось. Я сортирую семена… — Но зачем же ты сортируешь? Это же чортова работа. Давай его птицам так, они уж сами разберутся! — И загубят при этом три четверти семян! Или нажрутся тех, которые им вредны, и еще подохнут! Нет уж, хоть это и кропотливая работа, а делать ее приходится! Я обычно сажусь за нее вечером и по воскресеньям. Один раз я за воскресенье рассортировала чуть не пять фунтов, это кроме хозяйства! Посмотрим, побьешь ли ты мой рекорд! Ты ведь теперь совершенно свободен, а за этой работой и думается очень хорошо. У тебя наверняка есть о чем подумать. Вот! Так ты все-таки попробуешь, Энно? — Она вложила ему в руку совочек и стала наблюдать, как он берется за дело: — А ты действуешь довольно ловко! — похвалила она его. — У тебя умные руки! И, через мгновение, добавила: — Только будь внимательнее, Гэнсхен, то есть я хочу сказать Энно. Никак не привыкну! Смотри сюда! Вот эти остренькие блестящие семечки — просо, а это тупое, круглое, черное — это рапс. Их нельзя перемешивать. Подсолнечные семена ты лучше всего выбери сначала руками, так скорее, чем пером. Подожди, я принесу тебе чашки, чтобы сразу ссыпать то, что ты отобрал. Она изо всех сил старалась обеспечить его работой на предстоящие скучные дни. Но тут забрякал колокольчик на двери магазина, и с этой минуты поток покупателей не прекращался, так что ей удавалось забегать к нему только на минутку. И она не раз заставала его, когда он грезил о чем-то над подносиком и семенами, или, что было еще хуже, когда он, испуганный скрипом двери, торопился прошмыгнуть обратно на свое рабочее место, словно застигнутый врасплох ленивый ребенок! Она скоро убедилась, что никогда ему не побить ее рекорда в пять фунтов, он и до двух-то не дотягивал. Да и те придется еще раз перебрать самой, так небрежно он их сортирует. Она была слегка разочарована, но не могла не признать, что он был прав, когда спросил: — Ты мною недовольна, Хете? — потом смущенно добавил: — Но, знаешь, это все-таки не работа для мужчины. Дай мне настоящую мужскую работу и увидишь, как дело пойдет! Конечно, он прав, и на следующий день она уже не поставила перед ним подносик с семенами. — Сам придумай, как тебе провести день, бедный ты мой! — сказала она, желая его утешить. — Ведь так, верно, ужасная тоска! А может быть, ты что-нибудь почитаешь? У меня вон там в шкафу много книг от покойного мужа осталось. Подожди, я сейчас отопру. Она оглядывала книжные полки, а Энно стоял позади нее. — Тебя, милый, верно, такие книги не интересуют, да? — Она посмотрела Энно в глаза. — Признаюсь, я и сама и них почти не заглядывала с тех пор, как мой муж умер. Может, неправильно это, и каждому следует интересоваться политикой. Если бы мы все интересовались, когда надо было, так не дошло бы до того, до чего дело дошло при нацистах, Вальтер это всегда говорил. Но я ведь только женщина… Она смолкла, заметив, что он ее не слушает. — А там внизу несколько романов, это уж мои книги. — Охотнее всего я бы почитал заправский детективный роман с преступниками и убийством, — заявил Энно. — По-моему, здесь нет таких. Но вот действительно интересная книга, сколько раз я ее перечитывала: Раабе «Хроника Шперлингсгассе». Почитай, она тебе понравится… Но когда фрау Гэберле позднее вошла в комнату, она увидела, что он не читает книги. «Хроника» лежала раскрытая на столе, он, видимо, даже отодвинул ее от себя. — Не нравится? — Ах, знаешь, я не знаю… Там все такие ужасно хорошие люди, а ведь это же скучно. Это душеспасительная книжка, не для мужчин. Нам нужно что-нибудь более волнующее, понимаешь? — Жаль, — сказала она, — жаль. — И поставила книгу обратно в шкаф. Теперь ее прямо-таки раздражало, когда она, заходя в комнату, видела, что он сидит все в той же понурой позе и клюет носом или откровенно спит, уронив голову на стол. Или стоит у окна, пристально глядя во двор, тихонько насвистывая все ту же мелодию. Все это очень раздражало ее. Сама она всю жизнь была деятельной — до сих пор, — и существование без работы показалось бы ей лишенным смысла. Лучше всего она чувствовала себя, когда магазин был битком набит покупателями, и она готова была бы, кажется, лоб расшибить, чтобы все были довольны. А вот этот человек мог стоять, сидеть, лежать десять, двенадцать, четырнадцать часов подряд, и при том ничего не делать, решительно ничего! Ведь он просто крал время у господа бога! И с чего только он такой? Спит достаточно, ест с аппетитом, ни в чем себе не отказывает, а работать не работает! Наконец ее терпенье лопнуло, и она однажды с раздражением сказала: — Хоть бы ты не насвистывал вечно одно и то же, Энно! Ведь ты уже шесть, восемь часов свистишь: «Девочкам пора бай-бай»… Он смущенно засмеялся. — Тебя раздражает это? Что ж, я могу и другое. Насвистать тебе гимн Хорста Весселя? — И он начал: «Поднимем флаг!» Не сказав ни слова, она вернулась в магазин. На этот раз он ее не только рассердил, он глубоко оскорбил ее. Но потом это прошло. Она не была злопамятна, кроме того он и сам почувствовал, что чем-то ей не угодил и, в виде сюрприза, пристроил ей лампу над кроватью. Да, это он тоже умеет; когда он хотел, он работал ловко, но, чаще всего, ему не хотелось. Впрочем, эти дни заточения в комнате скоро миновали. Фрау Хете убедилась, что вокруг ее дома действительно не бродит никаких шпиков, и Энно было разрешено снова помогать ей в магазине. Правда, выходить на улицу ему, пока, все же решительно возбранялось, ведь его всегда мог увидеть кто-нибудь из знакомых. Но помогать в магазине — это пожалуйста, и тут он опять-таки оказался очень ловким и полезным. Она вскоре заметила, что если он довольно долго выполняет одну и ту же работу — он быстро устает, поэтому поручала ему то одно, то другое. Вскоре она допустила его и до обслуживания покупателей. Он умел обращаться с клиентами, был вежлив, расторопен, иногда даже пытался острить. — А вы удачно выбрали себе помощника, фрау Гэберле, — говорили постоянные покупатели, — родственник? — Да, двоюродный брат, — врала фрау Хете, счастливая тем, что Энно похвалили. Однажды она сказала ему: — Энно, я хочу сегодня поехать в Далем, ты же знаешь, там зоомагазин Лэбе закрывается, его призывают, я могла бы купить то, что у него осталось. Он делал большие запасы, нам это было бы сейчас хорошим подспорьем, товару становится все меньше. А как ты, справишься один в магазине? — Ну, само собой, Хете, само собой. Это для меня сущие пустяки. На сколько же времени ты исчезнешь? — Видишь ли, я хотела бы выехать сейчас же после обеда, но боюсь, что до закрытия я все-таки не успею вернуться. Заодно я бы зашла и к моей портнихе. — Конечно, зайди, Хете. Я, лично, даю тебе отпуск до полуночи. А насчет магазина не беспокойся. Я тут все проверну в самом лучшем виде. Он посадил ее в вагон метро. Был полдень, и магазин закрылся на обеденный перерыв. Она сидела и вагоне метро, улыбаясь своим мыслям, а поезд несся все дальше. Да, что ни говори, жизнь вдвоем совсем другое дело! Как хорошо, когда вот так работаешь бок о бок. Только тогда и испытываешь настоящее удовлетворение. И он старается, безусловно старается угодить ей. Делает, что может. Конечно, его не назовешь ни особо энергичным, ни даже просто трудолюбивым малым. Когда он слишком набегается, то уходит в комнату, будь тут покупателей хоть полным полно, и предоставляет ей справляться одной. А случалось и так, что он уйдет в погреб, она зовет его, не дозовется, — оказывается, он сидит на краю ящика с песком и клюет носом, ведерко, насыпанное до половины, преспокойно стоит веред ним, а она-то ждет песка уже целых десять минут! И когда она его раздраженно окликнет: — Энно! Куда ты запропастился? Я тебя жду-жду, просто терпенья нет. Он вскакивает, как перепуганный школьник: — Задремал я что-то, — пробормочет он смущенно и не спеша досыпет ведерко. — Сейчас приду, хозяюшка, больше это не повторится! Такими шуточками он старается смягчить ее. Нет, он конечно ни в каком смысле не герой, этот Энно, теперь она его уже раскусила, но он делает, что может. И, кроме того, покладистый, обходительный, ласковый, без особых пороков. А что он курит немного больше чем следует, это она готова ему простить. Она и сама не прочь иной раз покурить, когда очень устанет. Однако в этот день фрау Хете не повезло с покупками. Когда она приехала в Далем, магазин Лэбе оказался закрытым, и никто не мог ей сказать, скоро ли господин Лэбе вернется. Нет, он еще не взят, но, в связи с призывом, ему надо поспеть в очень много мест. Обычно магазин всегда открыт по утрам с десяти часов — может быть, вы попытаетесь застать его завтра утром? Она поблагодарила и отправилась к своей портнихе, но перед ее домом фрау Хете испуганно остановилась. Ночью в него попала бомба, от дома остались одни развалины. Люди спешили мимо, одни нарочно отворачивались, не желая видеть ужасов разрушения или боясь, что не в силах будут скрыть своей горечи, другие намеренно замедляли шаг (полиция не разрешала никому останавливаться), рассматривая опустошения с любопытством, с беззаботной улыбкой, а иногда бросая вокруг угрюмые, почти угрожающие взгляды. Да, Берлин теперь все чаще отсылали в подвалы, и все чаще падали теперь фугаски и эти жуткие термитные бомбы. И люди все чаще повторяли остроту Геринга, что всякий раз, когда над Берлином появляются вражеские самолеты, ему хочется, чтобы его звали Мейер. Прошлую ночь фрау Хете тоже просидела в погребе, одна, так как не хотела, чтобы Энно уже показывался в роли ее дружка и сожителя. Она слышала жужжание самолетов над головой, этот изводящий звук, — как будто не смолкая звенит и зудит комар. Взрывов она не слышала, до сих пор ее район щадили. Фрау Гэберле поискала глазами шуцмана, чтобы, спросить, куда делась портниха и не пострадала ли она. К сожалению, шуцман не мог сообщить ей никаких сведений. Не угодно ли даме пройти в полицейский участок или справиться в ближайшем штабе противовоздушной обороны? Нет, сейчас ей недосуг. Как ни жаль портниху, как ни хочется узнать о ее судьбе, но Хете спешит домой. Когда видишь такое бедствие, всегда хочется поскорее быть дома. Необходимо сейчас же, немедленно, убедиться, что у тебя все в порядке. Это глупо, отлично знаешь, а все-таки едешь. Важно прежде всего своими собственными глазами увидеть, что дома ничего не случилось. Увы, в ее отсутствие в магазинчике возле Кэнигстор что-то все же случилось. Ничего трагического, конечно, нет, однако это потрясло фрау Хете сильнее, чем почти все пережитое ею за многие годы. Приближаясь к магазину, фрау Хете увидела, что ставни на двери закрыты и висит записка, дурацкая записка, такие заявления всегда возмущали ее: «Сейчас вернусь». И подпись: «фрау Хедвиг Гэберле». То обстоятельство, что на записке стояло ее имя, что она своим добрым именем прикрывает эту распущенность, это возмутительное разгильдяйство, задело ее, пожалуй, не менее глубоко, чем самый факт, что Энно обманул се доверие. Ведь он ускользнул в ее отсутствие и вернулся бы, не сказав ей ни слова о том, что обманул ее. И как глупо, как ужасно глупо, что какая-нибудь из ее постоянных клиенток теперь непременно спросит: — Были вчера закрыты? Ездили куда-нибудь, фрау Гэберле? Она идет черен прихожую к себе в квартиру. Затем открывает ставни, отпирает дверь. Она ждет, чтобы появился первый покупатель, нет, ей сейчас совсем не хочется, чтобы появился он. Совершить такое предательство у нее за спиною! В течение всей ее жизни с Вальтером ничего подобного не было. Они вполне доверяли друг другу, и никогда ни один из них не обманул это доверие. А теперь вон что вышло! И притом она же не дала Энно ни малейшего повода! Входит первая покупательница, фрау Гэберле занимается с ней, но когда, желая сдать ей с двадцати марок, Хете выдвигает ящик кассы, оказывается, что он пуст. А ведь в кассе было достаточно разменных денег, когда она уезжала, — что-то около ста марок! С трудом овладевает она собой, вынимает деньги из сумки, сдает. Все! Колокольчик на двери магазина звякает. Да, вот теперь ей хотелось бы запереть магазин и остаться наедине с собой. И, продолжая отпускать покупателей, она вспоминает, что ей за последние дни уже несколько раз казалось, будто денег в кассе немножко нехватает и выручка должна бы быть больше! Но она с негодованием отвергала подобные мысли. Зачем Энно деньги? И потом он же никуда не выходит из дома, он всегда на глазах. Однако тут ей приходит на ум, что уборная помещается полуэтажом выше, и что он выкурил гораздо больше папирос, чем мог принести в своем чемоданчике. Наверняка он подыскал себе в доме кого-то, кто покупает ему папиросы с рук, не по карточкам. И это все за ее спиной! Какой позор, какая низость! Ведь она любит его, она с удовольствием снабжала бы его папиросами, скажи он хоть слово! В эти полтора часа до возвращения Энно мучительная борьба происходит в душе фрау Гэберле. За последние дни она уже привыкла к тому, что опять есть мужчина в доме, что она уже не одна и должна заботиться о ком-то, кто ей дорог. Но если этот мужчина таков, каким он сейчас показал себя, тогда она обязана с корнем вырвать эту любовь из своего сердца! Уже лучше одной, чем вечное недоверие, чем мучительный страх! Ей теперь даже нельзя сбегать в зеленную за углом, не опасаясь, что он ее сейчас же опять обманет. Затем она припоминает, что ей не раз казалось, будто и вещи в комоде лежат не совсем так, как им полагается лежать. Нет, она должна прогнать его, это необходимо, и сегодня же, как это ни тяжело. Потом будет еще тяжелее. Но тут ей приходит в голову мысль о том, что ведь она уже стареющая женщина, что, может быть, ей представляется последний случай избежать одинокого вечера жизни. После этой истории с Энно Клуге она едва ли решится сделать еще одну попытку — после этой ужасной, разбившей ей сердце истории с Энно! — Да, мучные черви опять есть, сколько прикажете, мадам? За полчаса до закрытия магазина возвращается Энно. В своем смятенье она только сейчас вспоминает, что ведь ему и на улице-то никак нельзя показываться при той опасности, которая ему угрожает со стороны гестапо! До сих пор она не подумала об этом — не до того было — она была вся поглощена предательством, которое он по отношению к ней совершил. Но к чему же все эти предосторожности, если он в ее отсутствие просто удрал? А может быть, и насчет гестапо все сплошной обман и ложь? Такой человек на что угодно способен! Увидев отпертую дверь магазина, он, конечно, сообразил, что она уже вернулась. И вот он входит с улицы, вежливо и осторожно пробирается среди покупателей, улыбаясь ей, как будто решительно ничего не случилось, и бросает на ходу, скрываясь за дверью в комнату: — Сейчас приду и подсоблю, хозяюшка! И он действительно очень скоро возвращается, а она, чтобы не выдать себя перед покупателями, принуждена разговаривать с ним, давать ему указания, словом, притворяться, будто ничего не произошло. Но теперь все для нее рухнуло! Однако она держит себя в руках, она даже выслушивает его плоские шуточки, которых у него сегодня особенно неисчерпаемый запас, но когда он устремляется к кассе, она резко останавливает его: — Прошу вас, я сама получу. Слегка вздрогнув, он пугливо покосился на нее — как побитая собака, в точности как побитая собака, думает Хете. Затем его рука скользнула в карман, на лице появились улыбка, ну да, он опять изловчился и отвел удар! — Рад стараться, хозяюшка, — говорит он, картавя, и щелкает каблуками. Покупатели смеются — он такой чудной, этот щуплый человечек, подражающий военным, но ей не до смеха. Наконец магазин запирается. Еще полтора часа усердно работают они бок о бок, задают корм и убирают — почти в полном молчании, после того как она явно не пожелала отвечать на его шутки, с которыми он упорно к ней обращался. И вот фрау Хете уже в кухне, она готовит ужин. На сковороде у нее шипит картошка, аппетитная, вкусная, жареная на свином сале. Сало она выменяла на гарцскую канарейку у одной покупательницы. Она заранее радовалась, что сделает ему сюрприз, угостив таким роскошным ужином, ведь он любит вкусненькое. Картошка уже зарумянилась. Но вдруг Хете гасит газ под сковородой. Вдруг она чувствует, что уже не в силах ждать, не желает больше ждать этого объяснения. Она входит в комнату, прислоняется спиной к печке, выделяясь темной, грузной массой, и спрашивает почти с угрозой. — Ну? Он сидел, ожидая ужина за столом, который накрыл для двоих, и, по своему обыкновению, насвистывал. Услышав это грозное «ну», он вздрагивает, встает, исподлобья бросает взгляд на темную фигуру у печки. — Да, Хете, — отвечает он. — Будем ужинать? Ужасно лопать хочу. Она готова в ярости избить его, этого мужчину, который воображает, что она так, молча, и простит ему предательство! Ее охватывает небывалый гнев, ей хочется колотить его, трясти, еще и еще! Но она делает над собою усилие и только повторяет свое «ну» — еще грознее. — Ах, это! — отзывается он. — Ты имеешь ввиду деньги, Хете! — Он лезет в карман и вытаскивает кучу кредиток. — Вот, Хете, тут двести десять марок, а я взял из кассы девяносто две. — Он смеется слегка смущенно. — Надо же и мне что-нибудь внести в хозяйство! — Откуда у тебя столько денег? — А сегодня были эти знаменитые скачки в Карльсгорсте. Хорошо, что я еще успел поставить на Адебара, Адебар-Победа. Ужасно увлекаюсь скачками. Я ведь здорово понимаю в лошадях, Хете. — Он сказал это с совершенно необычайной для него гордостью. — Я не все девяносто две, а только пятьдесят две марки поставил. — А что бы ты стал делать, если бы лошадь не выиграла? — Но Адебар непременно должен был выиграть, иначе просто и быть не могло! — А если бы он все-таки не взял? И тут-то он наконец чувствует свое превосходство над этой женщиной. Он усмехается, он говорит: — Видишь ли, Хете, ты ведь ничего не понимаешь в скачках, а я все понимаю. И уж если я говорю: Адебар возьмет, и даже рискую поставить на него пятьдесят марок… Она прерывает его. Она очень резко прерывает его: — Ты моими деньгами рисковал! Если тебе нужны деньги, изволь говорить, ты не за харчи у меня работаешь, но без моего разрешения не смей никогда брать деньги из кассы, понятно? От этого необычно резкого тона, он снова потерял всякую уверенность. Он жалобно лепечет (и она уже чувствует — сейчас он заревет, и она уже боится этих слез), итак, он жалобно лепечет: — Каким тоном ты говоришь со мной, Хете? Точно я только твой работник! Ну, конечно, я больше не возьму из кассы! Я просто думал, что доставлю тебе удовольствие, если заработаю такие денежки! Раз победа была гарантирована! Но она не поддается на подобные разговоры. Деньги для нее всегда дело второстепенное, главное — обмануто доверие. А он воображает, будто она из-за денег сердится, вот болван! — Ради этих скачек ты и магазин закрыл? — говорит она с раздражением. — Да, — ответствует он. — Ведь тебе все равно пришлось бы закрыть его, если бы меня тут не было. — И ты уже заранее решил, что запрешь, когда я еще уходила? — Да, — отвечает он простодушно. Затем торопливо поправляется: — Нет, конечно, нет, а то я попросил бы у тебя позволения. Мне это пришло в голову только, когда я проходил мимо букмэкера — знаешь на Нейе Кэнигштрассе, я шел мимо и прочел объявление, и когда увидел, что Адебар аутсайдер, я тут только и решил. — Так! — отозвалась Хете. Она не верила ему. Конечно он все это задумал еще до того, как посадил ее в поезд метро. Она вспомнила, что он сегодня утром особенно долго возился с газетой и потом все что-то высчитывал на бумажке, даже когда уже пришли первые покупатели. — Так! — повторила она еще раз. — И ты преспокойно разгуливаешь по городу, а мы уговорились, что из-за гестапо тебе следует как можно меньше показываться на улице? — Но ведь ты же позволила мне проводить тебя до метро? — Ты был со мной. И потом я же тебе говорила, что это только проба! Это вовсе не значит, что тебе уже можно целый день бегать по городу! Где же ты был? — Ах, просто в маленьком кабачке, я его давно знаю. Туда гестаповцы никогда не заглядывают, там бывают только букмэкеры и тотошники. — И все они тебя знают! И все они могут раззвонить, — мы, де, видели этого Энно Клуге там-то и там-то! — Но ведь и гестапо знает, что где-нибудь же я есть. Только где — не знает. А этот кабачок очень далеко отсюда, на Веддинге. И не было там никого, кто мог меня засыпать! Он говорит убежденно, с жаром. Послушать со стороны — он совершенно прав. И он абсолютно не понимает, как ужасно обманул ее доверие, как жестоко она борется из-за него с собой. Взял деньги — чтобы доставить ей удовольствие. Закрыл магазин — она тоже бы закрыла его. Отправился в кабачок — но это же далеко, на Веддинге. А что она испугалась за свою любовь, тут он ровно ничего не понял, это ему и на ум не пришло. — Значит тебе, Энно, — спрашивает она, — больше нечего на этот счет сказать, или есть? — Да что ж мне еще говорить, Хете? Я вижу, ты страшно сердита, но я, право, не вижу, чем я уж так провинился? И вот они все-таки, эти слезы, которых она так опасалась! — Ах, Хете, не сердись больше на меня! Обещаю, что буду у тебя всегда заранее спрашиваться! Только не сердись на меня. Иначе я просто не выдержу… Но на этот раз не помогли ни мольбы, ни слезы. Что-то в них звучало фальшиво. Почти брезгливость вызывал в ней этот всхлипывающий мужчина. — Все это я должна еще хорошенько обдумать, Энно, — сказала она, не сдаваясь. — Ты, видно, даже вот настолько не понимаешь, как ты обманул мое доверие! И она прошла мимо него в кухню, чтобы дожарить картошку. Итак, объяснение между ними состоялось. А что оно дало? Разве оно определило их отношения? Разве помогло что-нибудь решить? Нисколько! Оно только показало ей, что этот человек совершенно не способен почувствовать свою вину. Что он беззастенчиво лжет, когда этого, по его мнению, требуют обстоятельства, причем он готов лгать каждому, ему решительно все равно. Нет, не такого мужчину ей нужно. С ним необходимо покончить. Правда, сегодня вечером она уже не может выгнать его на улицу — это ясно. Ведь он даже и не понимает, в чем его преступление! Он точно щенок, который изгрыз пару башмаков и не догадывается, за что его выдрал хозяин. Нет, один-два дня она должна ему дать, чтобы он подыскал себе другую квартиру. А если он попадет в когти гестапо, что ж, она с этим не посчитается. Ведь не посчитался он с ней из-за каких-то своих скачек. Нет, она должна от него освободиться, никогда больше не сможет она отнестись к нему с доверием. Ей суждено жить в одиночестве до самой смерти! И от этой мысли ей становится страшно. Однако, несмотря на этот страх, она после ужина говорит ему: — Я все обдумала, Энно, мы должны расстаться. Ты приятный мужчина, ты милый мужчина, но мы смотрим на жизнь слишком по-разному, и, в конце концов, мы никогда не споемся. Оцепенев, он смотрит на Хете, которая, словно в подтверждение своих слов, стелит ему на диване. Сначала он ушам своим не верит, затем жалобно начинает ныть: — Господи, ведь ты, конечно, говоришь это не всерьез, Хете! Мы так крепко любим друг друга! Ты же не захочешь выгнать меня на улицу, прямо в руки к гестаповцам! — Ах! — восклицает она и, чтобы успокоить себя, добавляет: — И насчет гестапо все это наверно тоже не так уж страшно. Иначе разве ты бегал бы по городу чуть не весь день? Но тут он опускается на колени. Да, он на коленях подползает к ней. От страха он совсем обезумел. — Хете! Хете! — молит он и начинает рыдать. — Ты хочешь убить меня? Куда я пойду? Ах, Хете, пожалей меня хоть чуточку, я такой несчастный! Мольбы и крики — жалкая, визжащая от страха собачонка. Он силится обнять ее ноги, хватает за руки. Она спасается от него в спальню, запирает дверь на ключ. Но всю ночь слышит она, как он все вновь и вновь толкает дверь, нажимает на ручку, хнычет и клянчит. Она лежит неподвижно. Она собирает все свои силы, чтобы не размякнуть, не уступить нытью за дверью. Она остается твердой в своем решении больше не жить с ним. За завтраком они сидят друг против друга, бледные, замученные этой ночью без сна. Они почти не разговаривают. Они делают вид, будто объяснения и не бывало. Но теперь он поставлен в известность, думает она, и если он сегодня не подыщет себе комнату, завтра вечером ему придется выкатываться отсюда. Расстаться необходимо! О да, фрау Гэберле не только мужественная, но и добропорядочная женщина! И если она своего решения все же не выполнит, если она этого Энно все-таки не оттолкнет от себя, то это будет зависеть не от нее, а от людей, которых она пока еще даже не знает. Например, от комиссара Эшериха и от господина Боркхаузена. ГЛАВА 27 Эмиль Боркхаузен становится нужным В то время как Энно Клуге и фрау Гэберле налаживали совместную жизнь, которая так быстро снова разладилась, комиссару Эшериху пришлось пережить тяжелые дни. Он решил не скрывать от своего начальника Праля то обстоятельство, что Энно Клуге ускользнул от своих соглядатаев и без следа исчез в широком море столицы. Комиссар Эшерих покорно выслушал всю ту брань, которой его осыпало начальство по случаю его признания: он, де, идиот, бездарь, его посадить надо, этакую шляпу, за целый год не сумел поймать какого-то дурацкого писаку с его открытками! Наконец-то напал на след — и упустил негодяя! Просто болван, вот он кто! По правде говоря, комиссар Эшерих — пособник государственной измены, и с ним будет поступлено соответствующим образом, если он в течение недели, начиная с этого дня, не доставит обергруппенфюреру Пралю исчезнувшего Энно Клуге. Да, комиссар Эшерих смиренно выслушал все эти оскорбления. Но они возымели на него странное действие: хотя он отлично знал, что Энно Клуге решительно никакого отношения к открыткам не имеет, что он не мог бы ни на один шаг приблизить комиссара к выяснению истинного виновника, вопреки всему этому, внимание Эшериха почти целиком сосредоточилось теперь на поисках именно этого ничтожества, этой мрази. Да и в самом деле, разве не обидно, что какой-то клоп, пользуясь которым он надеялся морочить голову своему начальнику, проскользнул у него между пальцев! За истекшую неделю невидимка оказался особенно деятельным: целых три его открытки поступили на письменный стол комиссара. Но впервые, за все время, что Эшерих обрабатывал это дело, он вдруг потерял интерес и к пишущему и к открыткам. Он даже забыл отметить флажком на плане города Берлина те точки, где они были найдены. Нет, сначала он должен заполучить в свои руки Энно Клуге, и комиссар Эшерих действительно приложил небывалые усилия к тому, чтобы откопать этого человека. Он даже съездил под Руппин, к Эве Клуге, запасшись на всякий случай ордером на арест и жены и мужа. Однако он вскоре убедился, что эта женщина и в самом деле теперь решительно ничего общего с Энно не имеет и что о его жизни за последние годы ей известно весьма немногое. А что было известно, то она комиссару рассказала и без особой готовности, но и без неохоты, а вполне равнодушно. Она и была, видимо, совершенно равнодушна к участи мужа, к тому, что он совершил и чего не совершил. Комиссар услышал от нее только названия нескольких кабачков, которые посещал раньше Энно Клуге, узнал об его страсти к тотализатору, а также получил адрес некой Тутти Гебекрейц, от которой однажды на квартиру Эвы пришло письмо. В этом письме Гебекрейц обвиняла Энно Клуге в том, что он стянул у нее деньги и продовольственные карточки. Нет, когда фрау Клуге в последний раз видела Энно, она не передала ему письма и не говорила о нём. Только адрес случайно запомнился ей, ведь у почтальонов особая память на адреса. Вооружившись этими данными, комиссар Эшерих вернулся в Берлин. Верный своему основному правилу — задавать вопросы, но на вопросы не отвечать и не распространять никаких сведений, он воздержался от всякого намека на следствие, которое уже велось в Берлине против фрау Эвы Клуге. Материал он получил, конечно, мизерный, все же начало положено, найден, так сказать, след следа, и он мог, по крайней мере, показать этому Пралю, что комиссар не просто ждет, он действует. Ведь только это было важно для господ начальников, даже если действия были инсценировкой, как было инсценировкой и все дело Клуге. Но просто ждать — этого они не могли вынести. Посещение Тутти Гебекрейц не дало никаких результатов: с Клуге она познакомилась в кафе, знает, где он работал. Он дважды жил у нее недели по две, по три, да, верно, она писала ему насчет денег и карточек. Но во время своего вторичного посещения, он всю эту историю выяснил, вором оказался другой жилец, не он. Потом Энно опять смылся, не сказав ей ни слова, наверно, к какой-нибудь женщине, это его манера. Нет, у нее с ним, конечно, никогда ничего не было. Нет, она понятия не имеет, куда он переехал. Но не в этом районе, наверняка, иначе она давно бы о нем слышала. Действительно, в обоих кабачках его знали просто как Энно. Его что-то давно не видно, но обычно он, в конце концов, все-таки появляется. Конечно, господин комиссар, мы и виду не подадим. Мы же солидные люди, у нас только порядочные посетители бывают, которые интересуются благородным скаковым спортом. Как только он появится, мы сейчас же дадим вам знать. Хейль Гитлер, господин комиссар! Комиссар Эшерих мобилизовал десяток агентов, они должны были расспрашивать насчет Энно Клуге у всех букмэкеров и во всех кабачках и пивных северного и западного районов Берлина. И вот, в то время как он ожидал результатов этого демарша, с ним приключилась вторая неожиданность: ему вдруг стало казаться, что все же не совсем исключена возможность какой-то связи между открытками и Энно Клуге. Какая-то чортова путаница вокруг этого субъекта. Открытка, найденная у врача; жена, вначале нацистка, а затем вдруг ее просьба о разрешении выйти из партии — видимо сын эсэсовец что-то натворил, что матери пришлось не по вкусу. Может быть, этот Энно Клуге гораздо хитрее, чем предполагал комиссар, может быть он не только открытки подбрасывал, на его совести наверное есть еще что-нибудь похуже. Того же мнения был и сотрудник уголовного розыска Шредер, вместе с которым комиссар для освежения памяти еще раз обстоятельно перетряс все это дело. И Шредеру кажется, что с этим Клуге действительно не все в порядке, он что-то скрывает, ну, посмотрим, скоро что-нибудь да выяснится. У комиссара тоже было такое предчувствие, а в подобных делах предчувствие обманывает его очень редко. На этот раз оно, действительно, не обмануло его. Однажды в эти дни, полные тревог и волнений, комиссару доложили, что некий Боркхаузен желал бы с ним поговорить. Боркхаузен? — спросил себя комиссар Эшерих. — Боркхаузен? Кто же это — Боркхаузен? Ах, знаю, этот паршивый доносчик, который за грош собственную мать продаст. И сказал вслух: — Пусть войдет. — Но когда Боркхаузен вошел, комиссар заявил: — Если вы намерены опять насчет Перзике трепаться — можете повернуть оглобли! Боркхаузен посмотрел в упор на комиссара и промолчал. Было ясно, что он намерен говорить именно о Перзике. — Ну? — сказал комиссар. — Отчего вы не поворачиваете, Боркхаузен? — А все-таки это Перзике стащил радио у Розентальши, господин комиссар. Я теперь наверняка знаю, я… — У Розентальши? — спросил Эшерих. — Это та старая еврейка, которая на Яблонскиштрассе из окна выпрыгнула? — Она! — подтвердил Боркхаузен. — А радио он у нее просто напросто спер, то есть она-то уже была мертвая, а у нее из квартиры… — Знаете, что я вам скажу, Боркхаузен? — заявил комиссар. Я уже говорил об этом деле с комиссаром Рушем. Если вы все таки не прекратите эти кляузы, вы отсюда вылетите в два счета. Мы не желаем больше слышать об этой истории, тем более от вас! Вы меньше, чем кто либо, имеете право ковыряться в этом деле. Да, вы, Боркхаузен! — Но ведь он же спер радио… — снова начал Боркхаузен с тем тупым упорством, которое рождается только из слепой ненависти. — Раз я могу это на все сто доказать…

The script ran 0.004 seconds.