1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11
Девушка взяла оттоманку и поставила возле Бен-Гура. Когда она подняла голову, их глаза встретились.
— Мир Господа нашего да пребудет с тобой, — сказала она. — Сядь и отдохни.
Снова заняв свое место у кресла, она еще не угадывала цели его прихода. Женская проницательность, когда дело не касается таких чувств, как жалость, милосердие, соболезнование, уступает мужской; в этом разница между женщиной и мужчиной, который многое может вынести, пока женщина не утрачивает своих способностей. Она знала только, что жизнь нанесла гостю тяжелые и еще не залеченные раны.
Бен-Гур, не садясь, почтительно произнес:
— Умоляю доброго господина Симонида не счесть мой приход вторжением. Прибыв вчера по реке, я услышал, что он знал моего отца.
— Я знал князя Гура. Мы были компаньонами в некоторых предприятиях в странах за морями и пустынями. Но садись, прошу тебя, и, Эсфирь, вина молодому человеку. Неемия говорит о сыне Гура, который некогда правил половиной Иерусалима, старый дом, очень старый, клянусь нашей верой! В дни Моисея и Иисуса Навина некоторые его сыны были отмечены Господом и делили славу с великими сими. Трудно поверить, что их потомок, придя к нам, откажется от чаши вина из винограда, созревшего на южных склонах Хеврона.
Когда речь его была закончена, Эсфирь уже стояла перед Бен-Гуром с серебряной чашей. Она протянула вино, опустив глаза. Он мягко коснулся ее руки, отводя, и глаза их снова встретились; только теперь он заметил, что девушка мала ростом — едва до плеча ему, — но очень стройна, что лицо ее миловидно, а черные глаза излучают нежность. Она добра и красива, подумал он, и похожа на Тирзу, если та жива. Бедная Тирза! Вслух он произнес:
— Нет, твой отец… если это твой отец, — он помедлил.
— Я Эсфйрь, дочь Симонида, — с достоинством ответила она.
— Эсфирь, дочь Симонида, когда твой отец услышит то, что я собираюсь сказать, он не осудит, если я не сразу приму предложенное им славное вино, и ты, надеюсь, тоже не осудишь меня. Прошу, задержись здесь ненадолго.
Теперь они оба, будто связанные обшей целью, смотрели на купца.
— Симонид! — сказал Бен-Гур твердо. — Когда умер мой отец, у него оставался верный слуга, носивший твое имя, и мне сказали, что это ты!
— Эсфирь! — сурово окликнул старик. — Здесь, а не там, если ты дочь своей матери, здесь, а не там твое место!
Девушка взглянула на отца, на гостя, затем поставила чашу на стол и послушно вернулась к креслу. На ее бесхитростном лице отразились удивление и тревога.
Симонид вложил левую руку в опустившуюся на его плечо руку дочери и сухо произнес:
— Я состарился, имея дела с людьми, состарился задолго до своего возраста. Если тот, на чьи слова ты ссылаешься, был другом, знающим мою историю, он не мог не сказать тебе, что жизнь отучила меня доверять себе подобным. Да поможет Бог Израиля тому, кто к концу своих дней узнает столько, сколько знаю я! Немного есть людей, которых я люблю, но они есть.
Одна из них та, — он поднес к губам руку, в которую была вложена его ладонь, — кто до сих пор была самоотверженно предана мне, и чьей преданностью я дорожу так, что умер бы, лишась ее.
Эсфирь склонила голову и коснулась щекой его волос.
— Вторая моя любовь это только воспоминание, о котором могу сказать, что оно вмещает целую семью, ради которой… — голос его ослабел и задрожал, — … если бы я только знал, где они.
Бен-Гур, вспыхнув, шагнул вперед и воскликнул:
— Мои мать и сестра! О них ты говоришь!
Эсфирь, как будто обращались к ней, вскинула голову, но Симонид овладел собой и ответил холодно:
— Дослушай. Поскольку я таков, каков есть, и ради тех, кого я люблю; прежде чем выяснять мои отношения к князю Гуру, представь то, что по праву должно быть первым — докажи, что ты тот, кем называешь себя. Есть ли у тебя письменное свидетельство? Или человек, который может подтвердить твои слова?
Требование было простым и справедливым. Снова залившись краской, Бен-Гур отвернулся в растерянности.
— Доказательства, доказательства, говорю я! Представь их, дай их мне!
Бен-Гуру нечего было ответить. Он не предвидел такого требования и теперь, когда оно было предъявлено, перед ним как никогда ясно встал тот факт, что три года на галерах полностью лишили его возможности доказать подлинность своего имени. Мать и сестра исчезли, и сам он исчез в памяти людской. Его знали многие, но что из того? Будь Квинт Аррий жив, что мог бы сказать он, помимо того, где нашел своего приемного сына, словам которого поверил? Но и отважный римлянин мертв. Иуда и раньше был знаком с одиночеством, но теперь оно проникло в самые глубины его существа. Он стоял со сцепленными руками и отвернутым лицом. Симонид молчал, уважая его страдание.
— Господин Симонид, — сказал он наконец. — Я могу только рассказать свою историю, но сделаю это лишь в том случае, если ты готов судить справедливо и желаешь выслушать меня.
— Говори, — произнес Симонид, который теперь был полным хозяином положения, — и я буду слушать с тем большим желанием, что не утверждал, будто ты выдаешь себя за другого.
Тогда Бен-Гур рассказал о своей жизни кратко, но с чувством, которое всегда бывает отцом красноречия. Поскольку нам эта история известна до момента прибытия в Мизен с Аррием — эгейским победителем, то отсюда мы и начнем передавать ее.
— Император любил моего благодетеля и награда была велика. К ней прибавились дары благодарных купцов Востока, Аррий стал вдвое богаче любого из римских богачей. Может ли еврей забыть свою религию? Или свою родину, если родился на Святой Земле наших отцов? Славный моряк усыновил меня по закону, и я старался быть благодарным сыном: ни один ребенок не был более почтителен к своему отцу, чем я к нему. Он хотел сделать меня ученым человеком, готов был нанять самых знаменитых учителей искусств, философии, риторики, ораторского искусства. Я отказался, ибо я еврей и не мог забыть Господа Бога, славу его пророков и города, построенного на холмах Давидом и Соломоном. Ты спросишь, почему же я принимал благодеяния римлянина? Я любил его, а кроме того надеялся с его помощью приобрести влияние, которое помогло бы узнать о судьбе матери и сестры. Была и еще одна причина, о которой я не стану говорить, упомянув только, что она побудила меня посвятить жизнь овладению оружием и всеми знаниями и искусствами, связанными с войной. Я не жалел сил ни на палестре, ни в цирке, ни в военном лагере. Во всех этих местах прославилось мое имя, но не имя моих отцов. Венцы, коих немало висит над воротами виллы в Мизене, присуждены сыну дуумвира Аррия. Только так я известен римлянам… Упорно преследуя свою тайную цель, я оставил Рим и направился в Антиох, намереваясь сопутствовать консулу Максентию в кампании против парфян. Я овладел всеми видами оружия и хочу теперь узнать более высокое искусство управления легионами на поле сражения. Консул принял меня в свою боевую семью. Но вчера, когда мой корабль входил в устье Оронта, два других судна, встретившись рядом с ним, подняли желтые флаги. Наш соотечественник с Кипра объяснил, что суда принадлежат Симониду, богатейшему купцу Антиоха, рассказал нам, кто этот купец, о его чудесных успехах в коммерции, о его флоте и караванах и, не зная, что среди слушателей есть тот, для кого это тема имеет особое значение, сообщил, что Симонид еврей и был некогда слугой князя Гура; не забыл он также о вероломной жестокости Гратуса и о его домогательствах.
При этом упоминании Симонид низко склонил голову, а дочь, движимая состраданием и желанием поддержать отца, спрятала свое лицо на его затылке. Мгновение спустя, он поднял глаза и спокойно произнес:
— Я слушаю.
— Добрый Симонид! — Бен-Гур приблизился на шаг и вложил всю душу в свои слова. — Вижу, ты не убежден, и я все еще нахожусь в тени твоего недоверия.
Лицо купца оставалось неподвижным, как мрамор. Язык его безмолвствовал.
— Я прекрасно вижу все трудности своего положения, — продолжал Бен-Гур. — Римские связи доказать нетрудно, достаточно обратиться к консулу, который сейчас гостит у правителя этого города, но невозможно доказать то, что требуешь ты. Я не могу доказать, что являюсь сыном своего отца. Те, кто помог бы мне — увы! все они мертвы или потеряны.
Он закрыл лицо руками, и тогда Эсфирь выпрямилась, поднесла чашу, от которой он отказывался, и сказала:
— Это вино страны, которую все мы любим. Выпей, прошу тебя!
Голос был сладок, как у Ревекки, когда она предлагала воду У колодца близ Нахора, он видел слезы нее глазах и выпил, сказав:
— Дочь Симонида, твое сердце полно доброты, и ты столь милосердна, что позволила чужому разделить ее с твоим отцом. Да благословит тебя Бог. Благодарю тебя.
Затем он снова обратился к купцу.
Поскольку я не могу доказать, что являюсь сыном своего отца, я ухожу, чтобы никогда больше не потревожить тебя, Симонид; позволь лишь сказать, что я не намеревался посягать на твою свободу или требовать отчета о твоем состоянии; как бы ни сложились обстоятельства, я сказал бы то, что говорю сейчас: все, что создано твоим трудом и гением, принадлежит тебе, владей им себе на счастье. Я не нуждаюсь в твоих богатствах. Квинт Аррий, мой второй отец, отправляясь в путешествие, которое оказалось для него последним, оставил меня наследником, и теперь я по-княжески богат. А потому, если ты вспомнишь обо мне когда-нибудь, то пусть это будет воспоминание о вопросе, что был — клянусь пророками и Иеговой — единственной целью моего прихода: «Что ты знаешь — что ты можешь сказать мне — о моей матери и Тирзе, моей сестре, которая красотой и грацией могла бы сравниться с той, что составляет свет твоей жизни, если не саму жизнь? Что ты можешь сказать мне о них?»
Слезы побежали по щекам Эсфири, но старик владел собой и отвечал ясным голосом:
— Я сказал, что знал князя Гура. Помню рассказы о несчастье, обрушившемся на его семью. Помню горечь, с какой слушал эти рассказы. Это несчастье пришло из рук того же человека, который — с той же целью — преследовал меня. Скажу более, я предпринимал усилия, чтобы узнать о твоей семье, но — мне нечего сообщить. Они исчезли.
Бен-Гур издал стон, подобный рычанию.
— Значит… Значит последняя надежда разбита! — сказал он, борясь с чувствами. — Но я привык к ударам. Прости за вторжение и, если я вызвал твое неудовольствие, прости и это ради моего горя. Для меня же в жизни не осталось теперь ничего кроме мести. Прощай.
У выхода он остановился и сказал просто:
— Спасибо вам обоим.
— Да пребудешь ты в мире, — ответил купец.
Эсфирь не могла говорить из-за слез.
Так он ушел.
ГЛАВА IV
Симонид и Эсфирь
Не успел Бен-Гур выйти, Симонид будто проснулся: лицо его оживилось, и мрачный свет глаз сменился ясным; он весело приказал:
— Эсфирь, звони, скорее!
Она подошла к столу и звякнула колокольчиком.
Одна из панелей стены повернулась, открывая проход, из которого появился человек, подошедший к купцу и приветствовавший его коротким поклоном.
— Малух, сюда — ближе — к креслу, — властно произнес хозяин. — Для тебя есть дело, с которым ты должен справиться, даже если солнце не справится со своим. Слушай! На склад сейчас спускается молодой человек. Приятной наружности, в израильской одежде. Следуй за ним вернее тени и каждый вечер присылай мне доклад о том, где он, что делает, с кем общается; если сможешь незаметно подслушать его разговоры, передавай их слово в слово вместе со всем, что поможет узнать его, его привычки, жизненные цели. Понимаешь? Иди скорее! Стой, Малух. Если он покинет город, следуй за ним. И помни, Малух, ты должен быть ему другом. Если он заговорит с тобой, действуй по обстоятельствам, не открывая только, что служишь мне — об этом не упоминай ни слова. А теперь — спеши.
Человек попрощался прежним поклоном и вышел.
Тогда Симонид потер изуродованные руки и рассмеялся.
— Какой сегодня день, дочь? — спросил он. — Какой сегодня день? Я хочу запомнить его за принесенное счастье. Радуйся, вспоминая, и отвечай смеясь.
Веселье показалось ей противоестественным, и будто желая прогнать его, девушка отвечала печально:
— Увы мне, отец, если я когда-нибудь забуду этот день.
Руки его мгновенно упали, и опустившийся на грудь подбородок утонул в складках шеи.
— Правда, ты права, дочь моя, — сказал он, не поднимая глаз. — Двенадцатый день четвертого месяца. Пять лет назад в этот день моя Рахиль, твоя мать, упала и умерла. Меня принесли домой изломанным, каким ты видишь меня сейчас, и мы нашли ее умершей от горя. О, для меня она была янтарной гроздью с виноградников Енгеди! Мои мирро и ладан были собраны. Мои хлеб и мед съедены. Мы положили ее в уединенном месте в гробу, высеченом из скалы, где никого не было рядом с ней. Однако во тьме остался от нее огонек, который, разгораясь год от года, превратился в утренний свет. — Он поднял руку и положил на голову дочери. — Господи, благодарю тебя, что теперь в моей Эсфири моя Рахиль живет снова!
Он тут же поднял голову и спросил, будто посещенный неожиданной мыслью:
— Не ясная ли погода сегодня?
— День был ясным, когда входил молодой человек.
— Тогда пусть Авимелех вывезет меня в сад, откуда видны река и корабли. Там я раскажу тебе, Эсфирь, почему мой рот только что был полон смехом, язык пел, а дух уподобился малой птахе или юному сердечку перед грудой сладостей.
В ответ на колокольчик появился слуга и, по указанию девушки, покатил кресло, установленное для этого на колесики, на крышу нижнего дома, которую старик называл своим садом. Меж розовых кустов, прямо по грядкам цветов не столь царственных, обычно радующих прилежного хозяина, но сейчас забытых, купец был доставлен в такую точку, откуда видны были крыши дворца на острове, мост и полная судов река под мостом. Там слуга оставил хозяина наедине с Эсфирью.
Крики грузчиков, их топот и стук не отвлекали Симонида, будучи привычными для уха в той же степени, что и вид для глаза, а потому лишь отмечаемыми, как обещание новых доходов.
Эсфирь села на ручку кресла, баюкая руку отца и ожидая, когда он заговорит.
— Пока молодой человек говорил, Эсфирь, — начал он, наконец, спокойно и сосредоточенно, — я наблюдал за тобой и подумал, что он покорил тебя.
Она опустила глаза, отвечая.
— Ты говоришь о доверии, отец? Я поверила ему.
— Значит, по-твоему, он — потерянный сын князя Гура?
— Если это не так… — она колебалась.
— Если это не так, что тогда, Эсфирь?
— Я была твоей помощницей, отец, с тех пор, как мама ответила на призыв Господа; стоя рядом с тобой, я слышала и видела, как мудро ты вел дела со всевозможными людьми, ищущими прибыли, честной и бесчестной; и вот я говорю: если молодой человек не князь, которым он себя называет, значит никогда еще ложь не играла передо мной так искусно роль истинной правды.
— Клянусь славой Соломона, дочь, ты говоришь серьезно. Веришь ли ты, что твой отец был рабом его отца?
— Я поняла так, что он спрашивал всего лишь об услышанном от кого-то.
Некоторое время взгляд Симонида неподвижно стоял между судов, хотя последним не находилось места в его мыслях.
— Что ж, ты славное дитя, Эсфирь, с настоящим еврейским умом и достаточно взрослая и сильная, чтобы выслушать печальную повесть. Потому слушай, и я расскажу о себе, твоей матери и о многих вещах, относящихся к прошлому, слишком далекому от твоей памяти и твоих мыслей; вещах, скрытых от алчных римлян ради надежды, и от тебя — чтобы ты росла и тянулась к Господу, прямо, как росток к солнцу… Я родился в долине Енном, к югу от Сиона. Мои отец и мать были евреями в долговом рабстве, растили фиговые и оливковые деревья и виноградники в Царских Садах близ Силоама; в детстве я помогал им. Они были пожизненными рабами. Меня продали князю Гуру, тогда богатейшему человеку в Иерусалиме после царя Ирода. Он перевел меня из сада на свой склад в Александрии Египетской, где я и достиг совершеннолетия. Я служил ему шесть лет, а на седьмой, по закону Моисея, вышел на свободу.
Эсфирь тихонько хлопнула в ладоши.
— Так значит, ты не раб его отца?
— Не спеши, дочь, слушай. В те годы было много законников в кельях Храма, кто яростно спорил, доказывая, что дети пожизненных рабов воспринимают состояние своих родителей, но князь Гур был человеком праведным во всем и толковал закон в духе самой строгой секты, хотя и не принадлежал к ней. Он сказал, что я был купленным рабом-евреем; и по истинному смыслу законодателя и согласно скрепленной печатью записи, которую храню до сих пор, я был отпущен на свободу.
— А мама? — спросила Эсфирь.
— Ты услышишь все, Эсфирь, будь терпелива. Прежде, чем закончится рассказ, ты увидишь, что проще мне было забыть себя, чем твою мать… В конце службы я приехал на пасху в Иерусалим. Господин принял меня, как гостя. Я уже любил его и просил продолжать службу. Он согласился, и еще семь лет я служил ему как нанятый сын Израиля. На этой службе я предпринимал путешествия на кораблях и путешествия с караванами в Сузу и Персеполис, и в шелковые страны за ними. Это были опасные дороги, дочь моя, но Господь благословлял все, за что я брался. Я привез князю огромную прибыль, но еще дороже были знания, которые я приобрел для себя и без которых не справился бы позже с изменившимися обстоятельствами… Однажды я был его гостем в Иерусалиме. Вошла рабыня с ломтями хлеба на подносе. Так я увидел твою мать, и полюбил ее, и унес с собой в глубине сердца. Потом пришло время, когда я просил князя отдать ее мне в жены. Он сказал, что эта женщина — пожизненная рабыня, но если она пожелает, князь отпустит ее на свободу ради меня. Она ответила любовью на любовь, но была довольна своим состоянием и не желала свободы. Я просил ее снова и снова, уходя надолго и возвращаясь. Всякий раз она отвечала, что согласна стать моей женой только если я стану тем же, кто она. Праотец наш Иаков служил еще семь лет за свою Рахиль. Разве не сделал бы я того же? Но твоя мать сказала, что я должен стать, как она, пожизненным рабом. Я ушел и вернулся. Смотри, Эсфирь, смотри сюда.
Он поднял локон от левого уха.
— Видишь след шила?
— Я вижу, — сказала она, — и я вижу, как ты любил мою мать!
— Любил ее, Эсфирь! Она была для меня большим, чем Суламифь для поющего царя, прекраснее и безупречнее; фонтан садов, колодец, дающий жизнь, ручей из Ливана. Господин, выполняя мою просьбу, отвел меня к судьям, а потом к своей двери, и шилом прибил к ней мое ухо, и я стал его рабом навсегда. Так я получил свою Рахиль. И была ли еще любовь, как моя?
Эсфирь нагнулась и поцеловала его, и они помолчали, думая об умершей.
— Мой господин утонул в море — первое обрушившееся на меня горе, — продолжал купец. — Скорбь была в его доме и в моем, в Антиохе, где я уже жил в то время. Теперь слушай, Эсфирь! Когда добрый князь погиб, я был уже его главным управляющим и распоряжался всем имуществом. Суди же, как он любил меня и как доверял! Я поспешил в Иерусалим, чтобы представить отчет вдове. Она утвердила меня в должности, и я взялся за дело с еще большим рвением. Дело мое процветало и росло год от года. Прошло десять лет до удара, о котором рассказывал молодой человек — несчастного случая, как говорил он, с прокуратором Гратусом. Римлянин счел это покушением и под таким предлогом, получив санкцию Рима, конфисковал в свою пользу огромное состояние вдовы и детей. Но не остановился на этом. Чтобы приговор не мог быть обжалован, он избавился от заинтересованных сторон. С того ужасного дня и до этого никто не слышал о семье Гура. Сын, которого я видел ребенком, был отправлен на галеры. Вдова и дочь, вероятно, погребены в одной из башен Иудеи, которые, приняв узников, закрываются и запечатываются, как склепы. Они ушли из памяти людей, будто поглощенные морем. Мы не узнаем, как они умерли — не узнаем даже, умерли они или живы.
Глаза Эсфири блестели слезами.
— У тебя хорошее сердце, Эсфирь, хорошее, как было у твоей матери, и я молю Бога, чтобы оно избежало участи большинства хороших сердец — быть растоптанным безжалостным слепцом. Но слушай. Я отправился в Иерусалим на помощь своей благодетельнице, был схвачен у городских ворот и брошен в подземную темницу Крепости Антония. Причина стала известна, только когда сам Гратус пришел и потребовал от меня деньги дома Гуров, которые, как он знал, по нашему еврейскому обычаю векселей могли быть получены за моей подписью на разных рынках мира. Он требовал подписи. Я отказал. Он получил дома, земли, товары, корабли и движимость тех, кому я служил, но не получил их денег. Я понимал, что если буду честен в глазах Господа, то смогу восстановить разрушенное состояние. Я ответил отказом на требования тирана. Он подверг меня пыткам, но воля моя выстояла, и он освободил меня, ничего не добившись. Я вернулся домой и начал с начала под именем Симонида из Антиоха прежнее дело князя Гура из Иерусалима. Ты знаешь, Эсфирь, как я преуспел; как чудесно выросли в моих руках миллионы князя; ты знаешь, как по истечении трех лет, по дороге в Цезарию, я был схвачен Гратусом и второй раз подвергнут пыткам. Он хотел признания, что мои товары и деньги подлежат конфискации согласно его ордеру, и снова не получил его. С изломанным телом я вернулся домой и нашел мою Рахиль умершей от страха и скорби по мне. Господь Бог наш позволил мне выжить. У самого императора я купил иммунитет и право торговли по всему миру. Сегодня — славен будь Тот, кто делает облака своей колесницей и шагает по ветрам! — сегодня, Эсфирь, доверенное моему управлению умножилось в таланты, способные обогатить цезаря.
Он гордо поднял голову, глаза их встретились, и каждый прочитал мысли другого.
— Что я должен сделать с этими сокровищами, Эсфирь? — спросил он, не опуская глаз.
— Отец мой, — тихо отвечала она, — разве законный хозяин не приходил за ними сегодня?
Он все не опускал глаз.
— А ты, дитя мое, должен ли я оставить тебя нищей?
— Нет, отец, разве я, твоя дочь, не его пожизненная рабыня? И о ком это написано: «Крепость и красота — одежда ее, и весело смотрит она на будущее»?[5]
Невыразимая любовь осветила лицо старика, когда он говорил:
— Господь дал мне много даров, ноты, Эсфирь, драгоценнейший из них.
Он привлек ее к груди и осыпал поцелуями.
— Слушай же, — сказал он ясным голосом, — слушай, почему я смеялся. Молодой человек показался мне своим отцом, вернувшимся во цвете юности. Дух мой рвался приветствовать его. Я чувствовал, что дни моих испытаний подходят к концу, и труды мои завершаются. С трудом удалось мне сдержать крик радости. Я хотел взять его за руку, показать итог заработанного и сказать: «Смотри, все это твое, и я — твой раб, ждущий отдыха». И я сделал бы это, Эсфирь, я сделал бы это, если бы три мысли не остановили меня. Я должен быть уверен, что это сын моего господина, — такова была первая мысль; если это сын моего господина, я должен узнать его характер. Из тех, кто рожден для богатства, подумай, Эсфирь, скольким из них богатство становится проклятием, — он помолчал, сжав руки, а когда заговорил снова, голос звенел чувством. — Эсфирь, вспомни муки, перенесенные мною от римских рук, — не только Гратус, безжалостные палачи, выполнявшие его приказ в первый раз и во второй, были римлянами, и они смеялись, слушая мои крики. Вспомни мое изломанное тело и годы, проведенные без движения; вспомни свою мать, там, в одинокой могиле, сокрушенную духом, как я — телом; вспомни несчастия семьи моего господина и ужас их кончины, если они мертвы; вспомни все это и перед глазами небесной любви ответь мне, дочь, не должен ли упасть волос или красная капля во искупление? Не говори мне, как иные проповедники, не говори мне, что отмщение — Господу. Разве его карающая воля, равно как и воля любви, не исполняется земными руками? Разве его воины не многочисленнее его пророков? Не его ли закон: «Глаз за глаз, руку за руку, ногу за ногу»? О, все эти годы я мечтал о мести, молил о ней и готовился к ней, копя богатства и думая о дне, кода они купят кару виновным. И когда этот юноша говорил, что не откроет цель, ради которой учился владеть оружием, я знал ее — месть! И это, Эсфирь, была третья мысль, которая заставила меня молчать, пока он просил, и смеяться, когда ушел.
Эсфирь погладила изуродованные руки и сказала, будто ее мысль опережала произнесенное:
— Он ушел. Он вернется?
— Верный Малух идет за ним, и приведет, когда я буду готов.
— Когда это будет, отец?
— Скоро, очень скоро. Он думает, все свидетели мертвы. Но остался один, который обязательно узнает его, если это сын моего хозяина.
— Его мать?
— Нет, дитя, я поставлю перед ним этого свидетеля, а до тех пор предоставим все Господу. Я устал. Позови Авимелеха.
Эсфирь позвала слугу, и они вернулись в дом.
ГЛАВА V
Роща Дафны
Выбираясь со склада, Бен-Гур чувствовал, как мысль о новой неудаче в поисках родных заволакивает его непроницаемой пеленой абсолютного одиночества, которое, как ничто другое, умеет изгнать из души последний интерес к жизни.
Тенистая и холодная речная глубина под пристанью поманила его желанным прибежищем. Ленивое течение, казалось, совсем замерло, ожидая. Оставалось сделать последний шаг, но в этот момент в памяти промелькнули слова попутчика: «Лучше быть червем на тутовнике Дафны, чем царским гостем». Он повернулся и быстро зашагал вдоль пристани к караван-сараю.
— Дорога к Дафне? — повторил распорядитель, удивленный вопросом. — Неужели ты еще не был там? Ну так считай, что сегодня счастливейший день в твоей жизни. А ошибиться дорогой невозможно. Следующая улица, если повернуть налево, ведет через гору Сульпия с алтарем Юпитера и Амфитеатром; иди до третьего перекрестка, где она пересекается Колоннадой Ирода, там поверни направо и иди по старому городу Селевкидов до бронзовых ворот Епифания. Оттуда начинается дорога к Дафне — и да хранят тебя боги!
Оставив несколько указаний относительно своего багажа, Бен-Гур отправился в путь.
Найти Колоннаду Ирода оказалось нетрудно; а оттуда он шел к бронзовым воротам под непрерывными мраморными портиками среди толп народа, смешавших в себе все торговые нации земли.
Было около четырех часов дня, когда он вышел из ворот и оказался в одной из кажущихся нескончаемыми процессий к знаменитой Роще. Дорога делилась на полосы для пешеходов, всадников и колесниц, а те, в свою очередь, на половины для направляющихся в Рощу и из нее. Разделительными линиями служили низкие балюстрады, прерываемые массивными пьедесталами мраморных скульптур. Справа и слева от дороги простирались ухоженные газоны, которые разнообразились купами дубов и сикамор, а также заплетенными виноградом летними домиками для отдыха уставших путников, каких на обратном пути оказывалось множество. Дорожки для пешеходов были вымощены красным камнем, а для всадников — посыпаны песком, укатанным, но не настолько, чтобы звенеть под копытами и колесами. Количество и разнообразие фонтанов поражало — все подарки царственных визитеров, носившие их имена. От ворот до Рощи дорога тянулась мили на четыре с небольшим.
Пребывающий в упадке чувств Бен-Гур едва замечал царственную непринужденность, с которой была построена дорога. Не большее внимание, поначалу, привлекала и толпа на ней. По правде говоря, помимо самососредоточенного настроения, в этом проявлялось отчасти и пренебрежение провинциальными церемониями, свойственное римлянину, только расставшемуся с бесконечным празднеством вокруг золотого столба, установленного Августом в центре вселенной. Провинции просто неспособны были предложить что-либо новое и более интересное. Он только старался воспользоваться каждой возможностью, чтобы протолкаться вперед между идущими слишком медленно для его нетерпения спутниками. Однако добравшись до Гераклии, пригородной деревушки на полпути к Роще, он успел несколько подустать и приобрел способность замечать происходящее вокруг. Сначала его внимание привлекла пара коз, сопровождаемых прекрасной женщиной, украшенной, как и животные, яркими лентами и цветами. Потом — могучий белоснежный бык, оплетенный свежесрезанными виноградными лозами, на спине которого сидел в корзине изображающий юного Бахуса ребенок, цедящий в чашу сок спелых ягод и пьющий его с застольными речами. И далее Бен-Гур уже примечал, чьи алтари собирают больше даров.
Мимо проскакала лошадь с подстриженной по моде того времени гривой и великолепно одетым всадником. Он улыбнулся, отметив, что человек и лошадь явно и равно гордились своими аксессуарами. После этого он уже часто поворачивал голову на шорох колес или глухой стук копыт, неосознанно начиная интересоваться стилями колесниц и седоков, обгоняющих его и движущихся навстречу. Прошло немного времени, и он уже рассматривал людей вокруг. Там были мужчины и женщины всех возрастов и состояний, все в праздничных одеждах. Некоторые группы несли флаги, другие — курящиеся кадильницы; одни шли медленно, распевая гимны, другие останавливались, услышав музыку флейт и бубнов. Если такое шествие направлялось в Рощу Дафны каждый день года, то какой же должна быть сама привлекавшая процессии роща!
Наконец раздалось хлопание множества ладоней и радостные крики; он проследил за направлением вытянутых пальцев и увидел у подножия холма ворота с небольшим храмом над ними — вход в священную Рощу. Гимны зазвучали громче, темп музыки ускорился; подхваченный течением толпы, разделяя ее нетерпение, он устремился к воротам и — сказывался романизированный вкус — присоединился к общему поклонению пред божественной местностью.
За сооружением, украшавшим проход, — чисто греческий стиль — он остановился на широкой эспланаде, мощеной полированным камнем; вокруг сновала шумная толпа в пестрых одеяниях, чьи цвета преломлялись в кристальных струях фонтанов; впереди уходил на юго-запад веер тропинок, ведущих в сад и далее в лес, над которым стояла голубоватая дымка. Бен-Гур медлил, не зная, какую тропу выбрать. И тут женский голос воскликнул:
— Какая красота! Но куда же идти?
Ее спутник в лавровом венке ответил, смеясь:
— Вперед, очаровательная варварка! В твоем вопросе звучит земной страх, но разве не решились мы оставить его на рыжей земле Антиоха? Здешние ветры — дуновения богов, так отдадимся же их воле.
— А если мы заблудимся?
— О робкая! Никому еще не удалось заблудиться в Роще Дафны за исключением тех, за кем эти ворота закрылись навсегда.
— О ком ты говоришь, — спросила она, все еще не избавившись от страха.
— О поддавшихся здешним чарам и решивших жить и умереть здесь. Подожди немного, я покажу тебе их, не сходя с места.
По мраморной мостовой засеменили ноги в сандалиях, толпа расступилась, говорящего и его миловидную спутницу окружила группа девушек, поющих и пляшущих под звуки своих бубнов. Женщина в испуге прижалась к мужчине, а тот обнял ее одной рукой, помахивая другою над головой в такт музыке. Волосы танцовщиц летели по ветру, их члены просвечивали сквозь тонкие одеяния. Слова не могут описать всей чувственности танца, совершив быстрый круг которого, шалуньи упорхнули сквозь толпу так же легко, как появились.
— Ну, что ты скажешь теперь? — кричит мужчина женщине.
— Кто они? — спрашивает она.
— Девадаси — жрицы храма Аполлона. Здесь их целая армия. Из них составляется хор на празднествах. Это их дом. Иногда они наведываются в города, но все, что зарабатывают там, обогащает храм бога-музыканта. Идем?
В следующее мгновение пара скрылась. Бен-Гур удовлетворился заверением, что никто еще не заблудился у Дафны, и двинулся вперед наугад.
Вскоре его внимание привлекла скульптура на великолепном пьедестале. Это была статуя кентавра. Надпись сообщала несведущему гостю, что перед ним точное изображение Хирона, любимца Аполлона и Дианы, обученного ими чудесным искусствам охоты, медицины, музыки и ясновидения. Надпись также советовала чужестранцу взглянуть в определенную часть ночного неба в определенный час, чтобы увидеть покойного живым среди звезд, куда перенес доброго гения Юпитер.
Тем не менее мудрейший из кентавров продолжал служить людям. В руке он держал свиток, где было выгравировано по-гречески:
О Путник! Ты чужестранец?
I. Слушай пение ручьев и не бойся струй фонтанов — тогда наяды полюбят тебя.
II. Зефир и Нот — избранные ветры Дафны, нежные носители жизни, они соберут для тебя все ее сладости; если дует Эвр, значит Диана вышла на охоту; когда же обрушивается Борей — прячься, Аполлон гневен.
III. Сень рощи принадлежит тебе весь день, но ночью она переходит к Пану и его Дриадам — не беспокой их.
IV. Будь осторожен, вкушая лотос у обочин, если не хочешь избавиться от воспоминаний о прошлом и навсегда стать сыном Дафны.
V. Обходи ткущего паука — это Арахна трудится для Минервы.
VI. Если увидишь слезы Дафны, сорвешь хоть почку с лавровой ветви — умрешь.
Будь осторожен!
И будешь счастлив в этой Роще.
Бен-Гур предоставил другим, быстро окружившим его, толковать мистические письмена, сам же оглянулся как раз вовремя, чтобы увидеть проходившего рядом белого быка. За мальчиком в корзине следовала процессия, за ней — женщина с козами, потом танцовщицы с флейтами и бубнами и новая процессия, несущая дары божествам.
— Куда они? — спросил кто-то рядом.
Другой ответил:
— Бык для Отца-Юпитера, а коза…
— Не пас ли однажды Аполлон коз Адмета? Точно, коза — Аполлону!
Мы позволим себе еще раз воспользоваться доброжелательностью читателя, чтобы изложить некоторые поясняющие соображения. Определенная веротерпимость обычно бывает результатом долгого общения с представителями разных вер; постепенно мы усваиваем ту истину, что каждое вероисповедание находит себе приверженцев, достойных нашего уважения, а уважать их, не уважая их кредо, невозможно. Именно таковы были к описываемому моменту взгляды Бен-Гура. Ни годы в Риме, ни годы на галерах не поколебали его собственной веры — он по-прежнему оставался иудеем; тем не менее ему не казалось грехом осмотреть красоты Рощи.
Впрочем, самые сильные угрызения совести заслонила бы сейчас горящая в нем ярость. Не злость, какую может вызвать пустяковое недоразумение, не бешенство глупца, черпаемое из бездонного колодца пустоты и способное излить себя в жалобах и ругательствах; но гнев страстной натуры, разбуженный рухнувшей надеждой — мечтой, если угодно, — обещавшей несказанное счастье. Такая страсть не может быть удовлетворена частью — это спор с самим Роком.
Проследуем немного далее путем философии и заметим, сколь облегчились бы такие споры, будь Рок чем-то, с чем можно обменяться взглядами или ударами, или обладай даром речи, чтобы к нему можно было обратить слова; тогда несчастный смертный не обрекался бы в конце концов казнить самого себя.
В обычном настроении Бен-Гур не отправился бы в Рощу один, а если бы и отправился, то не преминул воспользоваться преимуществами, какие давала принадлежность к дому консула, и не бродил наугад, ничего не зная и никому не известный.
Он заранее знал бы обо всем, достойном внимания, и посетил каждую из достопримечательностей в сопровождении знающего проводника, как если бы это был деловой визит; или, будь у него намерение провести несколько праздных дней в этом оазисе чудес, он имел бы при себе рекомендательное письмо к владельцу их всех, кем бы тот ни оказался. Он восхищался бы здешними зрелищами, как это делала шумная толпа вокруг, тогда как теперь не чувствовал ни почтения к божествам Рощи, ни любопытства; ослепший от горького разочарования, он плыл по течению, не ожидая, когда Рок настигнет его, но посылая Року отчаянный вызов.
Всякому знакомо это состояние, хотя, вероятно, не всякому — в такой степени; всякий знает, что в таком состоянии легко совершаются отчаянные поступки; и всякий, читая эти строки, пожелает Бен-Гуру, чтобы охватившее его безумие оказалось добродушным арлекином со свистком, а не Неистовством с острой и безжалостной сталью.
ГЛАВА VI
Тутовник Дафны
Бен-Гур следовал за процессией, не интересуясь, куда она направляется. Догадываясь, впрочем, что к храмам, сосредоточивающим притягательную силу Рощи.
Стоило умчаться певуньям, как он начал повторять про себя: «Лучше быть червем на тутовнике Дафны, чем царским гостем» Постепенно эти слова проникли в сознание и превратились в требующую разрешения загадку. Неужели жизнь в Роще настолько сладка? В чем ее чары? В некоей сложной и глубокой философии? Или в чем-то реальном, различимом обычными чувствами? Каждый год тысячи людей, прокляв мир, посвящают себя служению этому месту. Познают ли они его чары? И неужели эти чары достаточны, чтобы забыть прошлое, и столь глубоки, чтобы отказаться от бесконечного разнообразия жизни? ее сладости и горечи? надежд на близкое будущее и скорбей далекого прошлого? И если Роща так хороша для них, то не может ли она быть хорошей и для него? Он иудей; возможно ли, что здешнее совершенство предназначено для всего мира, кроме детей Авраама? Он напряг все свои способности для разрешения загадки, не обращая внимания на пение несущих дары и шутки их спутников.
Вот из зарослей справа ветер принес волну благоуханий.
— Там, должно быть, сад, — сказал он вслух.
— Скорее, какая-то религиозная церемония — что-нибудь посвященное Диане, Пану или другому божеству лесов.
Ответ прозвучал на его родном языке. Бен-Гур бросил на говорящего удивленный взгляд.
— Еврей?
Человек улыбнулся.
— Я родился среди камней Рыночной площади в Иерусалиме.
Бен-Гур хотел продолжить разговор, но толпа, подавшись вперед, отбросила его к одной обочине, а незнакомца — к другой. Осталось лишь воспоминание об израильском одеянии, посохе, желтом шнуре, перехватившем коричневый головной платок, и характерном иудейском лице.
Он свернул в заросли, казавшиеся с дороги диким обиталищем птиц. Однако первые же шаги развеяли заблуждение — и здесь видна была искусная рука. Каждый кустарник усыпали цветы или соблазнительные плоды, земля стелилась сплошным цветущим ковром, над которым склонялись тонкие ветви жасмина. Сирень и розы, лилии и тюльпаны, олеандры и земляничное дерево — старые друзья из долин у города Давида — наполняли воздух своими запахами; а слух ласкал нежным журчанием извилистый ручеек.
Из зарослей раздавалось воркование голубей и горлиц, соловей бесстрашно сидел на расстоянии вытянутой руки от проходившего, перепелка, пересвистываясь со своим выводком, перебежала так близко, что пришлось остановиться, давая ей дорогу; и в это мгновение из усыпанных соцветиями кустов показалась согнутая фигура. Ошеломленный Бен-Гур готов был поверить, что удостоился чести видеть сатира в его собственном доме, но фигура блеснула в улыбке зубами, сжимающими кривой садовый нож, пришелец улыбнулся своему страху — и тут тайна чар раскрылась ему. Мир без страха, мир как всеобщее состояние — вот чем покоряло это место!
Он опустился на землю близ цитронового деревца, вытянувшего серые корни за своей долей влаги из ручейка. Гнездо синицы свисало над самой водой, и крошечная обитательница глядела оттуда прямо в глаза ему. «Птаха растолковывает, — подумалось Бен-Гуру. — «Я не боюсь тебя, потому что закон этого счастливого уголка — Любовь.».
Дух его просветлел, и он решил присоединиться к затерявшимся у Дафны. В заботах о цветах и кустарниках, наблюдая рост безмолвной красоты вокруг, разве не может он, подобно человеку с садовым ножом, закончить здесь свою беспокойную жизнь спокойными годами забывшего и забытого.
Однако постепенно еврейская натура просыпалась в нем.
Быть может, чары действуют не на всех. Тогда на кого?
Любовь — наслаждение, а сменяя несчастья, какие довелось узнать ему, она становится истинной благодатью. Но заполнит ли она всю жизнь? Всю!
Есть разница между ним и теми, кто нашел здесь счастливое успокоение. У них нет обязанностей, нет и не может быть; он же…
— Бог Израиля, — крикнул он, вскакивая на ноги и пылая щеками. — Мать! Тирза! Проклят будь миг, проклято будь место, где я захотел счастья без вас!
Он бросился прочь сквозь заросли и вскоре оказался у небольшой речки в берегах из каменной кладки, прерываемых шлюзами для выпуска воды в каналы. Выйдя на мост, он остановился и увидел множество других мостиков, ни один из которых не походил на другой. Под ним вода разливалась недвижным и прозрачным озерком, немного ниже она с шумом падала на пороге, потом снова озерко и снова каскад, и так далее сколько хватало глаз, и все эти мостики, озерки и каскады говорили без слов, но с той ясностью, которой обладают лишенные речи вещи, что речка бежала с позволения мастера и именно таким образом, как пожелал мастер, послушная, как подобает служанке богов.
За мостом он видел долину и холмы с рощами и озерами, с причудливыми домиками, связанными белыми тропами и сверкающими ручьями. Внизу расстилались многие такие долины; они лежали зелеными коврами с узорами цветов и белоснежными пятнами овечьих стад. Напоминая о священном предназначении места всюду стояли под открытым небом алтари с фигурой в белом у каждого, белые процессии медленно шествовали от одного к другому, и дым алтарей, поднявшись в воздух, сливался в белые облачка.
Внезапно пришло озарение: на самом деле вся Роща была храмом — бескрайним, лишенным стен храмом!
Архитектор не остановился, сконструировав колонны и портики, пропорции и интерьеры, — он заставил служить себе Природу — предел, какого может достичь искусство.
Бен-Гур сошел с моста и углубился в ближайшую долину.
Он приблизился к стаду овец. Юная пастушка позвала его:
— Подойди!
Дальше тропа делилась алтарем — пьедесталом из черного гнейса, несущим мраморную плиту с причудливым узором из листьев, на которой, в медной жаровне, поддерживался огонь. Женщина у алтаря, увидев его, окликнула: «Постой!» В ее улыбке было искушение юной страсти.
Еще дальше встретилась процессия; во главе ее шли девочки, обнаженные, если не считать цветочных гирлянд, складывающие свои тонкие голоски в песню; за ними — мальчики, тоже обнаженные, с загорелыми телами, танцующие под звуки песни; за ними — процессия женщин с корзинами сладостей для алтарей — женщин, одетых в простые рубахи, не заботящихся об украшениях. Они протягивали к нему руки и говорили: «Постой, пойдем с нами». Одна из них, гречанка, пропела из Анакреонта:
Ныне брать или дарить,
Ныне жить и ныне пить,
Занимать или одалживать;
Нам неведом молчащий день завтрашний.
Но он продолжал идти, не обращая внимания на призывы, и приблизился к великолепной роще, поднявшейся в сердце долины. Она соблазняла своей тенью, сквозь листву сверкала белизной прекрасная статуя, и он, свернув, вошел под прохладную сень.
Трава там была свежей и чистой. Деревья, не тесня друг друга, представляли все породы, знакомые Востоку, смешанные с чужестранцами из отдаленных областей земли.
Статуя оказалась невыразимой красоты Дафной. Но он едва успел уделить ей беглый взгляд, потому что на тигровой шкуре у пьедестала спали в нежных объятиях девушка и юноша рядом с брошенными на охапку увядших роз топором, серпом и корзиной.
Зрелище заставило его остолбенеть. Прежде, в благоухающей чаще ему показалось, что законом этого рая был мир, и он готов был поверить такому выводу; теперь же этот сон среди сияния дня, сон у ног Дафны, открыл следующую главу. Законом здесь была Любовь, но Любовь без Закона.
Вот, что означал сладкий мир Дафны!
Вот жизнь ее служителей!
Вот чему приносили свои дары цари и князья!
Вот какому священнослужению покорилась природа — ее птицы, ручьи и лилии, река; труд многих рук, святость алтарей, животворящая сила солнца! Бен-Гур готов был пожалеть обитателей огромного храма. Как они пришли к своему состоянию, больше не было тайной: причины, воздействия, соблазны лежали перед ним. Некоторых прельстило обещание вечного мира в священном обиталище, красоте которого, даже не имея денег, они могли служить собственным трудом; этот класс предполагал наличие интеллекта, вмещающего надежду и страх; но это — лишь часть уверовавших. Сети Аполлона широки, а ячейки их малы, и трудно судить обо всем, что вытаскивают на берег его рыбари: тем более, что улов не только не может, но и не желает быть описанным. Довольно сказать, что здесь собрались все сибариты мира, и более всего среди них самых откровенных поклонников чувственности, которой предается почти весь Восток. Не поклонения поющему богу и его несчастной возлюбленной, не философии, требующей уединения, не религиозного служения, не любви в высшем ее смысле желали они. Благосклонный читатель, отчего нам не написать здесь правду? Отчего не признать, что в то время на земле было лишь два народа, способных на упомянутые экзальтации: тот, что жил по закону Моисея, и тот, что жил по закону Брахмы. Только они могли бы воскликнуть: «Лучше закон без любви, чем любовь без закона!»
Не нужно забывать, что сочувствие в значительной степени зависит от состояния духа: гнев несовместим с ним. (И наоборот, ничто так ему не способствует, как состояние самоудовлетворения.) Бен-Гур шагал быстрее, высоко держа голову; и хотя способность наслаждаться красотами не уменьшилась, он делал это спокойнее, лишь иногда кривил губы, вспоминая, как близок был к тому, чтобы поддаться соблазну.
ГЛАВА VII
Стадион в роще
Перед Бен-Гуром стоял кипарисовый лес. Войдя, он услышал трубу, а мгновение спустя увидел лежащего на траве соотечественника, с которым встретился на дороге. Человек встал и подошел.
— Приветствую тебя еще раз, — учтиво произнес он.
— Благодарю, — ответил Бен-Гур и спросил: — Нам по пути?
— Я иду на стадион, а ты?
— Стадион?
— Да, труба, которую ты сейчас слышал, звала участников гонок.
— Добрый друг, — сказал Бен-Гур, — я ничего не знаю о Роще и буду рад, если позволишь следовать за тобой.
— Мне будет очень приятно. Слышишь? Стучат колеса. Колесницы выезжают на дорожку.
Бен-Гур прислушался, потом взял человека за локоть и сказал:
— Я сын Аррия, дуумвира, а ты?
— Я Малух, антиохский купец.
— Что ж, Малух, труба, стук колес и обещание гонок возбуждают меня. Я сам имею опыт гонок, и на римской палестре знают мое имя. Идем!
Малух задержался, чтобы быстро произнести:
— Дуумвир был римлянином, а я вижу на его сыне еврейскую одежду.
— Благородный Аррий был моим приемным отцом, — ответил Бен-Гур.
— Понимаю и прошу извинить меня.
Пройдя через полосу леса, они вышли на поле, по которому была проложена дорожка, точно такая же, как на стадионе. Ее гладкая, укатанная земля была смочена, границы обозначались веревками, свободно висящими на дротиках. Для удобства зрителей имелось несколько трибун под тентами. На одной из них и нашли себе места новопришедшие.
Бен-Гур сосчитал колесницы — девять.
— Рекомендую тебе этих людей, — сказал он добродушно.
— Здесь, на Востоке, никому бы не пришло в голову запрягать больше двух, но тщеславие требует царственных четверок. Посмотрим, что они умеют.
Восемь четверок проехали шагом или рысью, девятая сорвалась в галоп. Бен-Гур разразился восклицаниями:
— Я бывал в императорских конюшнях, но клянусь праотцом Авраамом, да святится его память, не видел таких скакунов!
Как раз напротив них великолепная четверка смешалась. Кто-то на трибуне пронзительно вскрикнул. Бен-Гур обернулся и увидел старика, привставшего, воздевшего руки, сверкавшего глазами; длинная белая борода трепетала. Среди зрителей раздался смех.
— Они могли бы, по крайней мере, уважать его седины. Кто он? — спросил Бен-Гур.
— Могущественный человек из пустыни откуда-то за Моавом. Владелец верблюжьих стад и лошадей, происходящих, как говорят, от скакунов первого фараона. Шейх Ильде-рим.
Таков был ответ Мал уха.
Тем временем возничий безуспешно пытался успокоить четверку. Каждая неудачная попытка еще более возбуждала шейха.
— Абаддон побери его! — визжал патриарх. — Бегите, летите! Вы слышите, дети мои? — вопрос был обращен к спутникам и, очевидно, соплеменникам. — Вы слышите? Они рождены пустыней, как и вы. К ним — скорее!
Кони брыкались все сильнее.
— Проклятый римлянин! — шейх погрозил возничему кулаком. — Не клялся ли он, что сможет править ими — клялся всей шайкой своих ублюдочных богов? Руки прочь — прочь от меня! Клялся, что они полетят, как соколы, и будут смиренны, как ягнята. Будь он проклят! Будь проклят отец лгунов, называющий его своим сыном! Посмотрите на них, бесценных! Если он коснется хоть одного из них бичом… — остаток фразы заглушил яростный скрежет зубов. — Скорее к ним, заговорите с ними — довольно одного слова из песни, которую пели вам в шатрах матери. О дурак, дурак! Как мог я довериться римлянину!
Бен-Гур сочувствовал шейху, полагая, что понимает его чувства. Дело было не только в гордости собственника или азарте игрока — обычаи и образ мысли араба допускали страстную любовь к благородным животным.
Это были светлые жеребцы, идеально подобранные и столь пропорционально сложенные, что казались меньше, чем на самом деле. Изящные уши, точеные головы с широко посаженными глазами, раздувающиеся ноздри будто дышали пламенем, изогнутые шеи с длинными гривами, челки, вуалью падавшие на глаза; ноги от колен до бабок были плоскими, как раскрытая ладонь, но выше колен круглились могучими мускулами; копыта были подобны агатовым чашам; длинные хвосты мели землю. Шейх называл своих коней бесценными, и это было верное определение.
Внимательнее присмотревшись к лошадям, Бен-Гур прочитал историю, их отношений с хозяином. Они выросли на глазах шейха — предмет его дневных забот и ночных видений — жили в одном шатре с его семьей, любимые, как дети. Старик привез их в город, чтобы посрамить надменных и ненавистных римлян, не сомневаясь, что его кони победят, если только удастся найти подходящего возничего, обладающего не только достаточным искусством, но и духом, который будет признан ими. В отличие от хладнокровных сынов Запада, он не мог просто отказать неудачливому претенденту, но должен был взорваться и наполнить воздух проклятиями.
Прежде, чем патриарх замолчал, дюжина рук схватила коней за удила и успокоила их. В это же время на дорожке показалась новая колесница, и, в отличие от других, повозка, возничий и кони выглядели точно так же, как явятся они в цирке в день состязаний. По причине, которая очень скоро станет понятной, мы должны описать ее подробно.
Представление классической колесницы не составляет труда. Нужно только нарисовать в воображении широкую платформу, на которой установлен открытый сзади кузов. Такова исходная модель. Художественный гений превратил ее со временем в произведение искусства, подобное тому, на котором выезжала перед рассветом Аврора.
Жокеи древности, не менее изобретательные и тщеславные, чем их современные наследники, называли простейший выезд двойкой, а наилучший — четверкой, последние состязались на олимпиадах и подражавших им играх.
Лошади запрягались плечом к плечу, двое в центре назывались коренниками, а крайние — пристяжными. Считалось, что чем больше свободы предоставляется животным, тем большую скорость они развивают; поэтому упряжь делалась предельно простой, сводясь к хомуту и постромкам. У дальнего конца оглобли крепилась поперечина, через кольца которой пропускались ремни, пристегнутые к хомутам. Постромки коренников крепились к оси, а пристяжных — к верхней части рамы. Оставалось только разобраться с вожжами, которые, на современный взгляд, были устроены весьма примечательно. На дальнем конце оглобли имелось кольцо, через которое пропускался весь пучок, чтобы потом разделиться, проходя через кольца на кузове перед возницей.
Таково общее описание, детали же прояснятся по ходу предстоящей сцены.
Все колесницы встречались молчанием, но последняя была более счастливой. Ее продвижение к трибуне, с которой мы наблюдаем, сопровождалось громкими приветствиями, привлекшими общее внимание. Коренники ее были вороными, а пристяжные — снежно-белыми. По римской моде у всех лошадей были коротко подстрижены хвосты, а гривы разделены на множество косичек, заплетенных яркими красными и желтыми лентами.
Когда колесница приблизилась, оказалось, что сам ее вид оправдывает энтузиазм публики. Мощные бронзовые полосы схватывали ступицы, спицы представляли собой части слоновых бивней, вставленных естественным изгибом наружу; ободья из черного дерева также были окованы бронзой. На концах оси скалили зубы медные тигры, а плетеный кузов был позолочен.
Прекрасные кони и роскошная колесница заставили Бен-Гура внимательнее взглянуть на возничего.
Кто он?
Задаваясь этим вопросом, Бен-Гур еще не видел лица, но осанка показалась странно знакомой и уколола воспоминанием о далеком прошлом.
Кто это мог быть?
Лошади перешли на рысь. Судя по грому приветствий, это был либо официальный фаворит, либо знаменитый принц. Участие в скачках не могло унизить аристократа, ибо и цари нередко состязались за венок победителя. Можно вспомнить, что Нерон и Коммодус были без ума от колесниц. Бен-Гур встал и протолкался вниз, к ограждению. Лицо его было серьезно.
И в этот момент представилась возможность рассмотреть возничего. С ним ехал помощник, называвшийся миртилом, что позволялось знатным гонщикам. Бен-Гур, однако, видел только возничего, стоявшего с обмотанными вокруг талии вожжами — статная фигура, в легкой красной тунике; в правой руке бич, в левой — вожжи. Поза живая и грациозная. Приветствия принимаются с величественным равнодушием. Бен-Гур стоял в оцепенении — инстинкт и память не подвели его — возничим был Мессала!
Выбор лошадей, великолепие колесницы, осанка и более всего выражение холодных, резких орлиных черт лица, выработанное в его соотечественниках многими поколениями власти над миром, говорили Бен-Гуру, что Мессала не изменился: по-прежнему надменный, самоуверенный и наглый; те же амбиции, цинизм и презрительное пренебрежение.
ГЛАВА VIII
Кастальский ключ
Когда Бен-Гур спускался по ступеням трибуны, поднялся на ноги араб и выкрикнул:
— Мужчины Востока и Запада, слушайте! Славный шейх Ильдерим приветствует вас. Он привел четырех скакунов, происходящих от любимцев Соломона Премудрого. Нужен человек, который сумеет править ими. Того, кто справится с этой задачей к удовольствию шейха, он обещает обогатить до конца дней. Здесь, в городе, в цирке, всюду, где собираются сильные мужчины, передайте это предложение. Так сказал мой господин, шейх Ильдерим Щедрый.
Объявление вызвало живую реакцию под тентом. К вечеру его будут повторять и обсуждать по всему Антиоху. Бен-Гур, услышав, остановился и, колеблясь, переводил взгляд с глашатая на шейха. Малух решил было, что он готов принять вызов, и испытал облегчение, когда Бен-Гур вернулся и спросил:
— Куда теперь, добрый Малух?
Рассмеявшись, он ответил:
— Если желаешь уподобиться всем, впервые посещающим Рощу, иди и узнай свою судьбу.
— Мою судьбу, говоришь? Хоть это и попахивает нечестием — пойдем к богине.
— Нет, сын Аррия, здешние аполлониты придумали лучший фокус. Вместо разговора с пифией или сивиллой они продадут тебе едва высохший лист папируса его. Опустишь в определенный источник, выступят стихи, в которых можно прочитать свое будущее.
Выражение интереса покинуло лицо Бен-Гура.
— Есть люди, которым нечего узнавать о будущем, — сказал он мрачно.
— Значит, ты предпочитаешь храмы?
— Храмы греческие?
— Говорят, да.
— Эллины достигли совершенства в архитектуре, но заплатили за него разнообразием. Все их храмы похожи один на другой. Как называется источник?
— Кастальский.
— О! Да он известен во всем мире. Идем туда.
По дороге Малух наблюдал за своим спутником и отметил, что, по крайней мере на время, настроение у него испортилось. Он не обращал внимания на встречных, ни звука не исторгли из него придорожные чудеса, он шагал молча, даже мрачно.
Мысли Бен-Гура занимал Мессала. Будто и часу не прошло с тех пор, как жестокие руки оторвали его от матери; и часу не прошло с тех пор, как римляне запечатали ворота отцовского дома. Он возвращался к лишенному надежды прозябанию на галерах, когда помимо бесконечного труда у него было только одно — мечты о мести, в каждой из которых занимал свое немалое место Мессала. Ее может избегнуть — не раз говорил он себе — Гратус, но Мессала — никогда! И, чтобы сделать нерушимым свой приговор, он снова и снова повторял тогда: «Кто указал на нас карателям? А когда я просил его о помощи — не для себя — кто издевался надо мной и ушел, смеясь?» И всегда мечты завершались молитвой: «В день, когда я встречу его, помоги мне, Бог моего народа! — помоги найти ему достойную казнь!»
И вот встреча стала реальностью.
Быть может, окажись Мессала больным бедняком, чувства Бен-Гура были бы иными; но было не так. Он нашел врага более чем преуспевающим в свете солнца и блеске золота.
Вот так то, что Малух счел упадком духа было напряженным обдумыванием, когда должна произойти встреча и как сделать ее наиболее запоминающейся.
Через некоторое время они свернули на дубовую аллею, где сновали в обоих направлениях группы людей, пеших, конных, женщины в паланкинах и, изредка, грохочущие колесницы.
В конце аллеи дорога плавно спускалась в низину, где с одной стороны поднимались серые отвесные скалы, а с другой — лежал свежий зеленый луг. Тут им открылся знаменитый Кастальский ключ.
Пробравшись сквозь толпу, Бен-Гур увидел струю воды, бьющую из каменного гребня в середине бассейна из черного мрамора, в котором она, покипев, исчезала, как в воронке.
У бассейна, в вырубленном в скале портике, сидел жрец, старый, бородатый, морщинистый, в просторном плаще с капюшоном — настоящий отшельник. Невозможно сказать, что более поражало пришедших сюда людей: вечно неиссякающий ключ или вечно неотлучный жрец. Он видел, слышал, его видели все, но он никогда не говорил. Время от времени паломник протягивал ему руку с монетой. Хитро мигнув глазами, тот забирал монету и давал в обмен лист папируса.
Получивший спешил сунуть папирус в бассейн, после чего, держа на солнце мокрый листок, получал в награду проявившуюся стихотворную надпись, и слава фонтана редко страдала от скудных достоинств поэзии. Не успел Бен-Гур воспользоваться услугами оракула, как на лугу показались новые гости, привлекшие внимание толпы у бассейна, и Бен-Гур не был исключением.
Сначала он увидел верблюда — очень высокого и очень белого, которого вел поводырь верхом на лошади. Беседка на верблюде поражала не только необычайным размером, но и окраской — она была малиновой с золотом. За верблюдом следовали еще два всадника на лошадях с копьями в руках.
— Чудесный верблюд, — сказал кто-то в толпе.
— Князь приехал издалека, — предположил другой.
— Скорее — царь.
— Будь под ним слон, я так и сказал бы — царь.
У третьего было совершенно особое мнение.
— Верблюд, да еще белый! — заявил он авторитетно. — Клянусь Аполлоном, друзья, там едут — вы же видите, что на верблюде двое — не цари и не князья; это женщины!
В разгар диспута незнакомцы прибыли к своей цели.
Вблизи верблюд выглядел не хуже, чем издалека. Более высокого и статного зверя этой породы не видел никто из собравшихся, хотя там были путешественники из дальних стран. Какие огромные черные глаза! Какая тонкая и белая шерсть! Как он подбирает ногу, как бесшумно ставит ее, и какое тогда у него широкое копыто! — никто не видел верблюда, равного этому! И как идет ему все это шелковое и золотое убранство! Серебряный звон колокольца плывет перед ним, а сам он шагает, будто не замечая ноши.
Но кто же мужчина и женщина в беседке?
Все глаза вопросительно обратились к ним.
Если первый был князем или царем, философы толпы должны были бы признать индифферентность времени. Видя изможденное лицо под огромным тюрбаном, кожу мумии, не позволявшую определить национальность, они с удовлетворением отметили бы, что срок жизни великих такой же, как и у малых. Если чему и можно было позавидовать, глядя на эту фигуру, то разве что шали, ее покрывавшей.
Женщина сидела по восточному обычаю среди шалей и кисеи превосходного качества. На ее руках выше локтя были надеты браслеты в виде кусающих собственный хвост змеек, скрепленные золотыми цепочками с браслетами на запястьях. Если не считать этих украшений, руки были обнажены, открывая взглядам свою естественную грацию. Одна из маленьких, как у ребенка, ладоней лежала на бортике беседки; пальцы блистали золотом колец и перламутром ногтей. На волосах ее была сетка, украшенная коралловыми бусинами и золотыми монетами, нити которых спускались на лоб и на спину, теряясь в массе прямых иссиня-черных волос, настолько прекрасных, что покрывало не могло ничего добавить к их красоте, а служило разве что защитой от солнца и пыли. Со своего высокого сидения она взирала на людей, столь занятая изучением их, что, казалось, не замечала интереса, который вызывала сама; и что было самым необычным — нет, вопиюще противоречащим обычаям знатных женщин, показывающихся на людях, — она смотрела, не закрывая лица.
Это было миловидное лицо, юное, овальное по форме, цвет же его не белый, как у гречанок, не смуглый, как у римлянок, не светлый, как у галлов, но с тем оттенком солнца, который дарит только Верхний Нил, и подарен он был коже столь прозрачной, что кровь просвечивала сквозь нее, как лампа сквозь абажур. Огромные глаза были тронуты по векам черной краской, какой с незапамятных времен пользовался Восток. Губы чуть приоткрыты, и в их алом озере блестели снежной белизной зубы. Ко всей этой красоте внешности читатель должен, наконец, добавить впечатление от гордой посадки маленькой классической головки на длинной и стройной шее — это была царственная женщина.
Как будто удовлетворенное людьми и местом чудесное создание обратилось к обнаженному до пояса богатырю-эфиопу, который вел верблюда, и животное опустилось на колени у бассейна, после чего женщина подала поводырю чашу, которую тот поспешил наполнить. В это мгновение раздался стук колес и копыт, нарушивший тишину, которая установилась с появлением красавицы, а затем стоявшие рядом с криками бросились в разные стороны.
— Этот римлянин собирается задавить нас. Смотри! — крикнул Бен-Гуру Малух и тут же подал пример к бегству.
Тот оглянулся на звук и увидел Мессалу, направляющего свою четверку прямо на толпу. На этот раз предоставлялась возможность рассмотреть его с более чем близкого расстояния.
На пути колесницы оставался только верблюд, который, возможно, был подвижнее своих собратьев, но в данный момент копыта покоились под мощным крупом, глаза были закрыты, и животное жевало свою бесконечную жвачку, беспечное, каким может быть только многолетний любимец своего хозяина. Эфиоп в ужасе заламывал руки. Старик в беседке сделал было движение чтобы бежать, но был остановлен как тяжестью лет, так и грузом достоинства, которого не согласился бы лишиться даже под страхом смерти, ибо оно стало частью его натуры. Да и женщине уже поздно было бежать. Бен-Гур, стоявший ближе всего к ним, закричал Мессале:
— Держи! Смотри, куда едешь! Назад, Назад!
Патриций хохотал, пребывая в прекрасном расположении духа, и видя только один путь к спасению, Бен-Гур сделал шаг вперед и быстро ухватил под уздцы левых пристяжную и коренника.
— Римская собака! Так-то ты ценишь жизнь? — крикнул он, налегая изо всех сил. Две лошади попятились, заставив остальных бежать по кругу, колесница накренилась так, что Мессала едва избежал падения, а его миртил, как сноп, повалился на землю. Видя, что опасность миновала, толпа облегченно расхохоталась.
Несравненная наглость не изменила римлянину. Он освободился от обернутых вокруг талии вожжей, отбросил их, спрыгнул с колесницы, взглянул на Бен-Гура и обратился к старику и женщине.
— Прошу вас простить меня — вас обоих. Я Мессала и клянусь Матерью земли, что не видел ни вас, ни вашего верблюда. Что же до этих людей — кажется, я переоценил свое искусство. Хотел посмеяться, а смеются они. Тем лучше для них.
Слова эти сопровождали беспечный взгляд и жест в сторону толпы, примолкшей, слушая. Уверенный в победе над массой обиженных, он сделал помощнику знак отвести колесницу в безопасное место и обратился прямо к женщине.
— Ты связана с этим почтенным человеком, чьего прощения, если оно еще не получено, я всеми силами постараюсь заслужить. Его дочь?
Она молчала.
— Клянусь Палладой, ты прекрасна! Берегись, чтобы Аполлон не принял тебя за свою утраченную любовь. Хотелось бы знать, какая страна может похвастать такой дочерью. Не отворачивайся! Мир! Мир! В твоих глазах солнце Индии, а в изгибе губ оставил знак своей любви Египет. Клянусь Поллуксом! Не отворачивайся к другому рабу, не подарив милости этому. Скажи, что я прощен.
Тут она прервала его.
— Можешь ли ты подойти ко мне? — улыбнувшись, спросила она Бен-Гура. — Прошу тебя, наполни эту чашу. Мой отец хочет пить.
— Я твой самый преданный слуга!
Бен-Гур повернулся, чтобы выполнить просьбу, и оказался лицом к лицу с Мессалой. Взгляды встретились, и в глазах еврея сверкал вызов, а римский искрился юмором.
— О незнакомка, равно жестокая и прекрасная, — сказал Мессала, помахав рукой. — Если Аполлон не похитит тебя, мы еще увидимся. Не ведая твоей страны, я знаю бога, чьим заботам тебя следует поручить, во имя всех богов я поручаю тебя… себе!
Видя, что миртил управился с лошадьми, он вернулся к колеснице. Женщина следила за его удалением, и во взгляде ее было что угодно, кроме неудовольствия. Но вот и вода. Она дала напиться отцу, потом приблизила чашу к своим губам, а затем, склонившись, передала ее Бен-Гуру, и никто еще не видел жеста более грациозного и благосклонного.
— Прошу, оставь ее себе. Она полна благословений, и все они — твои.
Тут же верблюд был поднят на ноги и уже готов был тронуться в путь, когда раздался голос старика:
— Подойди ко мне.
Бен-Гур почтительно приблизился.
— Ты был добр к страннику. Бог един, и именем его я благодарю тебя. Я — Балтазар, египтянин. В Великом Пальмовом Саду за селением Дафны, в тени пальм, стоят шатры шейха Ильдерима Щедрого. Мы его гости. Найди нас там. Там тебя будет ждать благодарность.
Бен-Гур, пораженный ясным голосом и учтивыми манерами старца, не отводя глаз смотрел за удалением верблюда, но заметит и то, что Мессала уехал с таким же беспечным весельем и издевательским смехом, с какими появился.
ГЛАВА IX
Обсуждаются гонки колесниц
Обычно никто не вызывает такой неприязни, как тот, кто повел себя хорошо, когда мы сплоховали. К счастью, Малух оказался исключением из правила. Событие, которому он был свидетелем, подняло Бен-Гура в его глазах, поскольку он не мог отказать молодому человеку в смелости и решительности; если бы еще удалось заглянуть в прошлое Бен-Гура, можно было бы сказать, что день прошел не без пользы для Симонида.
До сих пор удалось выяснить только два ценных факта: юноша был евреем и приемным сыном знаменитого римлянина. Кроме того, в проницательном уме эмиссара формировалось еще одно важное заключение — между Мессалой и сыном дуумвира существовала некая связь. Но что это за связь? Как это выяснить точно? При всей своей сообразительности он не мог придумать подходящего способа. Но тут сам Бен-Гур прервал напряженную работу его мысли, придя на помощь. Взяв Малуха под руку, он вывел спутника из толпы, снова обратившей свой интерес к старому жрецу у фонтана.
— Добрый Малух, — сказал он, останавливаясь, — может ли человек забыть свою мать?
Вопрос был неожиданным, не имел видимой связи с предыдущими событиями и принадлежал к тому роду, который повергает вопрошаемого в замешательство. Малух взглянул на Бен-Гура, надеясь прочитать в лице намек на значение вопроса, но увидел только ярко-красные пятна на щеках и следы подавленных слез в глазах; и он отвечал машинально:
— Нет! — добавив с жаром, — никогда, — и мгновение спустя, начиная собираться с мыслями: — Никогда, если он израилит! — И наконец, вполне овладев собой: — Моим первым уроком в синагоге была Шема, а вторым — слова сына Сирахова: «Всем сердцем почитай отца своего и не забывай родильных болезней матери твоей.»
Красные пятна на щеках Бен-Гура стали гуще.
— Твои слова возвращают меня в детство; и, Малух, они доказывают, что ты настоящий иудей. Кажется, я могу довериться тебе.
Бен-Гур отпустил руку собеседника, схватился за складки своего одеяния на груди и прижал их, будто пытаясь умерить боль или чувство, острое, как боль.
— Мой отец, — сказал он, — носил хорошее имя и не был обойден почестями в Иерусалиме, где жил. Ко времени его смерти моя мать была в расцвете женской красоты, и мало было бы сказать, что она праведна и красива: языком ее говорил закон доброты, ее руками держался в благополучии весь дом, и она встречала улыбкой каждый новый день. У меня была младшая сестра, мы составляли семью и были так счастливы, что я не видел изъяна в словах старого равви: «Бог не может быть повсюду — поэтому он создал матерей». Однажды произошел несчастный случай с сановным римлянином, когда он, во главе когорты, проезжал мимо нашего дома; легионеры проломили ворота, ворвались в дом и схватили нас. С тех пор я не видел ни мать, ни сестру. Не могу даже сказать, живы они или умерли. Не знаю, что с ними сталось. Но, Малух, человек, приезжавший на колеснице, присутствовал, когда нас разлучали; он указал на нас солдатам; он слышал мольбы моей матери и смеялся, когда ее тащили прочь от детей. Трудно сказать, что глубже запечатлевается в памяти, любовь или ненависть. Сегодня я узнал его сразу же, с самого первого взгляда и, Малух…
Он снова схватил слушателя за руку.
— Малух, он знает, он носит с собой тайну, за которую я готов отдать свою жизнь. Он мог бы сказать, жива ли она, где она и что с ней; если она — нет, они — скорбь превратила двух в одну — если они мертвы, он мог бы сказать, где они умерли, от чего, и где ждут меня их кости.
— Но не скажет?
— Нет.
— Почему?
— Я еврей, а он римлянин.
— Но и у римлян есть языки, а евреи, как их ни презирают, умеют находить путь к этим языкам.
— К таким, как этот? Нет. И кроме того, это государственная тайна. Все имущество моего отца было конфисковано и поделено.
Малух медленно кивнул, соглашаясь с доводом, затем спросил:
— Он не узнал тебя?
— Не мог. Я был обречен на смерть и давно считаюсь мертвым.
— Не могу понять, как ты не ударил его, — сказал Малух, поддаваясь чувству.
— Тогда он уже не смог бы послужить мне никогда. Я убил бы его, а Смерть, как ты знаешь, хранит тайны даже лучше, чем преступный римлянин.
Человек, носящий в себе такую страшную месть и способный отказаться от первой возможности, должен либо знать свое будущее, либо иметь в голове лучший план. С приходом этой мысли характер интереса Малуха к Бен-Гуру изменился — это уже не был служебный интерес эмиссара. Бен-Гур приобрел друга. Теперь Малух готов был помогать ему искренне и с восхищением.
После короткой паузы Бен-Гур продолжал:
— Я не могу отнять у него жизнь, пока он носит тайну, но могу наказать его и сделаю это, если получу твою помощь.
— Он римлянин, — сказал Малух, не колеблясь, — а я из колена Иудина. Я помогу тебе. Если хочешь, возьми с меня клятву — самую страшную клятву.
— Дай руку — этого довольно.
После рукопожатия, Бен-Гур сказал, просветлев:
— Просьба моя не затруднит тебя, друг мой, и не отяготит твою совесть. Но идем.
Они пошли по дороге через луг, и Бен-Гур первым прервал молчание.
— Ты знаешь шейха Ильдерима Щедрого?
— Да.
— Где его Пальмовый Сад? А точнее, Малух, как далеко он от Рощи Дафны?
Сомнение коснулось сердца Малуха. Он вспомнил о благоволении женщины у фонтана и спросил себя, может ли носящий в груди скорбь по матери, забыть о ней ради приманок любви. Однако он отвечал:
— До Пальмового Сада два часа езды на лошади или час на резвом верблюде.
— Благодарю тебя. И снова обращаюсь к твоим познаниям. Широко ли объявлены игры, о которых ты говорил? И когда они должны проводиться?
Эти вопросы, если не вернули доверие Малуха, то, по крайней мере, снова возбудили его любопытство.
— О да, это будут очень пышные игры. Префект богат и мог бы отказаться от своего поста, но успех увеличивает аппетит, и хотя бы только для того, чтобы завоевать друга при дворе, он постарается окружить помпой прибытие консула Максентия, который приезжает для завершения приготовлений к парфянской кампании. Жители Антиохии знают по опыту, какие деньги сулят эти приготовления, и они исхлопотали разрешение присоединиться к префекту в организации встречи. Месяц назад во все стороны отправились глашатаи с вестью об открытии цирка для празднества. Востоку хватило бы одного имени префекта, чтобы не сомневаться в богатстве игр, но если присоединяется Антиохия, все острова, все приморские города поймут, что ожидается нечто необычайное и либо придут сами, либо пришлют своих лучших атлетов. Это будет царское зрелище.
— А цирк? Я слышал, он второй после цирка Максима.
— Ты имеешь в виду римский? В нашем умещается двести тысяч зрителей; в вашем — на семьдесят пять тысяч больше; ваш построен из мрамора — наш тоже. По устройству они совершенно одинаковы.
— А правила те же?
Малух улыбнулся.
— Если б Антиохия могла позволить себе оригинальность, сын Аррия, Рим не был бы ее хозяином. Здесь действуют все законы цирка Максима за единственным исключением: там может стартовать не более четырех колесниц, а здесь — все сразу независимо от числа.
— Это греческое правило, — сказал Бен-Гур.
— Да, Антиохия более греческая, чем римская.
— Значит, Малух, я могу сам выбирать себе колесницу?
— И колесницу, и лошадей. Тут нет никаких ограничений.
Отвечая, Малух увидел, как озабоченность сменилась удовлетворением на лице Бен-Гура.
— И еще одно, Малух. Когда состоится празднество?
— О, прости… Завтра, послезавтра… — вслух считал Малух, — и, если говорить на римский манер, коли будет на то воля морских богов, прибудет консул. Да, на шестой день, считая от сегодняшнего начнутся игры.
— Времени немного, Малух, но достаточно, — последние слова были произнесены решительно. — Клянусь пророками нашего древнего Израиля! Я снова возьмусь за вожжи. Постой, но есть ли уверенность, что Мессала будет в числе участников?
Теперь Малух понял план и мгновенно оценил открывающиеся возможности для унижения римлянина, но он не был бы настоящим сыном Иакова, если бы не поинтересовался шансами. Дрожащим от возбуждения голосом он спросил:
— У тебя есть опыт?
— Не беспокойся, друг мой. Последние три года победители в цирке Максима получали свои венки только по моей милости. Спроси их, спроси лучших из них, и они скажут тебе то же. На последних больших играх сам император предлагал мне патронаж, если я возьму его лошадей и буду состязаться против представителей всего мира.
— Но ты отказался?
— Я… Я иудей, — казалось, Бен-Гур как-то уменьшился в размерах при этих словах, — хоть на мне и было римское платье, я не осмеливался делать профессионально то, что легло бы тенью на имя моего отца в кельях Храма. Что дозволено изучать на палестре, было бы недостойнным на арене цирка. И если теперь я решаюсь выйти на дорожку, то клянусь, Малух, не за призом или наградой.
— Будь осторожней с клятвами! — воскликнул Малух. — Награда — десять тысяч сестерциев — этого хватит на всю жизнь!
— Не мою — пусть префект увеличивает награду хоть в пятьдесят раз. Дороже этого, дороже все имперских доходов с первого года правления первого Цезаря для меня возможность унизить врага. Закон разрешает месть.
Малух улыбнулся и кивнул, говоря:
— Верно, верно. Не сомневайся, я понимаю тебя, как еврей еврея.
— Мессала будет состязаться, — продолжал он. — Он столько раз провозглашал это на улицах, в банях и театрах, что менять решение поздно. К тому же его имя вписано в таблички каждого юного мота в Антиохии.
— Ты имеешь в виду пари, Малух?
— Да, ставки. И каждый день он демонстративно выезжает на тренировки, как сегодня.
— Так это были те самые колесница и кони, на которых он намерен состязаться? Благодарю, благодарю тебя, Малух! Ты уже помог мне. Я доволен. Теперь будь моим проводником в Пальмовый Сад и представь шейху Ильдериму Щедрому.
— Когда?
— Сегодня. Лошадей можно просить уже сегодня.
— Так они тебе понравились?
Бен-Гур отвечал с воодушевлением:
— Я видел их всего мгновение, потому что потом появился Мессала, и я уже не мог думать ни о чем другом; однако я узнал в них кровь, составляющую чудо и славу пустыни. Таких скакунов я видел только однажды в конюшнях цезаря, но увидев их раз, узнаешь всегда. Встретив тебя завтра, Малух, я узнаю, даже если ты не поприветствуешь меня; узнаю по лицу, фигуре, манерам; по тем же признаком я узнаю их и с той же уверенностью. Если все, сказанное о них, правда, и если мне удастся овладеть их духом, тогда я смогу…
— Выиграть сестерции! — смеясь, закончил Малух.
— Нет, — быстро ответил Бен-Гур. — Я сделаю то, что более приличествует наследнику Иакова — унижу врага самым публичным способом. Но, — добавил он нетерпеливо, — мы теряем время. Как быстрее добраться до шатров шейха?
Малух задумался на минуту.
— Лучше всего отправиться прямо в селение, которое, к счастью, недалеко. Если там найдется два резвых верблюда, то дороги едва на час.
— Так в путь!
Селение оказалось ансамблем дворцов и прекрасных садов, меж которых стояли караван-сараи княжеского типа. Дромадеры нашлись, и путешествие в Пальмовый Сад началось.
ГЛАВА X
Бен-Гур узнает о Христе
За селением открылась волнистая возделанная равнина — сады Антиохии. Каждый клочок земли здесь использовался; крутые склоны гор были покрыты террасами, и даже гребни их освежала зелень виноградников, обещавших, помимо благодатной тени, скорое вино и пурпурные спелые грозди. За бахчами, посадками абрикосовых и фиговых деревьев, апельсиновыми и лимонными рощами виднелись белые хижины поселян, и всюду Достаток — счастливый сын Мира свидетельствовал о своем присутствии тысячами столь очевидных признаков, что благодушный путешественник не мог не отдать должное Риму.
Дорога привела друзей к Оронту, извивам которого она следовала, то взбираясь на голые утесы, то сбегая в густонаселенные долины ; и если земля зеленела листвой дубов, сикамор, мирта, лавра и земляничного дерева, то вода сияла отражением солнечного света, который уснул бы, коснувшись ее, если бы не бесконечная вереница кораблей, говорящих о море, далеких народах, знаменитых странах и ценных диковинах. Ничто так не будит воображение, как белый парус, наполненный дующим в открытое море ветром, — ничто, кроме паруса, бегущего к берегу после счастливого путешествия. Друзья ехали вдоль реки, пока не приблизились к озеру, питаемому ее водами. Над прозрачной глубиной склонились пальмы, и, свернув к ним, Малух хлопнул в ладоши.
— Вот он — Пальмовый Сад!
Того, что увидел Бен-Гур, не найдешь нигде, кроме оазисов Аравии или берегов Нила. Под ногами лежат ковер свежей травы — столь же редкое для сирийской земли, сколь и прекрасное ее творение; над головой сквозь кроны величественных финиковых пальм сквозило бледно-голубое небо. Мощная колоннада стволов, изумрудный от зелени травы воздух, кристальная чистота озера — все это могло соперничать с самой Рощей Дафны.
— Смотри, — сказал Малух, указывая на ствол одного из гигантов. — Каждое кольцо означает год жизни. Сосчитай их от корней до кроны и, если шейх скажет, что эта роща была посажена до того, как Антиохия узнала Селевкидов, не сомневайся в его словах.
Невозможно смотреть на совершенство пальмы, не ощущая собственную мизерность, она узурпирует действительное бытие, превращая нас в созерцателей и поэтов. Этим объясняются восславления, получаемые ею от художников, начиная со времен первых царей, когда не было найдено на земле иного образца колонн для дворцов и храмов; и этим же были вызваны слова Бен-Гура:
— Сегодня на трибуне, добрый Малух, шейх Ильдерим показался мне очень заурядным человеком. Боюсь, иерусалимские рабби смотрели бы на него с презрением, как на сына эдомских собак. Как он стал владельцем Сада? И как удалось отстоять это сокровище от алчности римских правителей?
— Если благородство крови даруется временем, сын Аррия, то старый Ильдерим — человек, хотя и необрезанный эдомит, — с теплотой в голосе произнес Малух. — Все его предки были шейхами. Один из них — не берусь сказать, как Давно он жил и творил добрые дела, — однажды спас от охоты мечей некоего царя. Предание говорит, что он одолжил беглецу тысячу всадников, знавших тропы и убежища пустыни, как пастухи знают скудные склоны своих пастбищ; отряд уводил царя от преследователей, пока не представился удобный случая насадить их на копья, и тогда вернул ему трон. И царь, говорят, не забыл услуги — он привел шейха на это место и позволил ему разбить здесь шатры и привести свой род и свои стада, потому что озеро, и деревья, и вся земля до самых гор принадлежит ему и его потомкам навечно. С тех пор никто не посягал на это владение. Последующие правители находили благоразумным поддерживать хорошие отношения с племенем, которому Господь ниспослал умножение людей, лошадей, верблюдов и богатств и сделал их хозяевами дорог в пустыне, так что в любое время они могли сказать торговле: «Иди с миром» или «Остановись!», и как они скажут, так и будет. Сам префект в своей господствующей над Антиохией цитадели считает добрыми дни, когда Ильдерим, названный Щедрым за благие дела, которые совершал всеми доступными человеку путями, со своими женами и детьми, верблюдами и лошадьми и всем, что есть у шейха, кочуя, подобно нашим праотцам Аврааму и Иакову, решает сменить ненадолго свои горькие колодцы на благодать, которую ты видишь вокруг.
— Тогда непонятно другое, — сказал Бен-Гур, слушавший так внимательно, будто возлежал на удобном ложе, а не ехал на дромадере. — Я видел, как шейх рвал бороду, проклиная себя за то, что доверился римлянину. Цезарь, если узнает об этих словах, может сказать: «Мне не угоден такой друг; уберите его».
— Это было бы проницательное суждение, — улыбнулся Малух. — Ильдерим не друг Рима; он хранит обиду. Три года назад парфяне перерезали дорогу из Бозры в Дамаск и захватили караван, везущий, помимо прочего, налоги с тамошним провинций. Они перебили всех пленников — что не было бы сочтено грехом в Риме, получи он обратно свое добро. Сборщики налогов, на которых лежала ответственность за сокровища, пожаловались Цезарю, Цезарь призвал к ответу Ирода, а тот захватил собственность Ильдерима, которого обвинил в преступном небрежении обязанностями. Шейх обратился к Цезарю, но с равным успехом можно было ждать ответа от сфинкса. Старик уязвлен в самое сердце и с тех пор лелеет гнев, растущий день ото дня.
— Но он не может ничего сделать, Малух.
— Верно, — ответил Малух, — но это требует дальнейших разъяснений, которые я дам, если наша беседа будет продолжена. Однако смотри, как рано начинается гостеприимство шейха — дети обращаются к тебе.
Дромадеры остановились, и Бен-Гур взглянул на девочек в бедной сирийской одежде, предлагавших ему корзины фиников. Невозможно было отказаться от свежесобранных плодов, он принял их, и человек на дереве, у которого остановились гости, крикнул:
— Мир вам — и добро пожаловать!
Поблагодарив детей, друзья двинулись вперед, предоставив выбор хода своим верблюдам.
— Должен сказать, — продолжал Малух, время от времени прерываясь, чтобы отведать финик, — что купец Симонид дарит меня своим доверием и иногда оказывает честь, спрашивая совета в делах; а поскольку я часто бываю в его доме, то знаком со многими друзьями Симонида, которые, зная о моих отношениях с хозяином, свободно говорят при мне. Таким образом мне стали известны некоторые секреты шейха Ильдерима.
На миг внимание Бен-Гура отвлеклось. Перед его мысленным взором предстал чистый, нежный и привлекательный образ Эсфири, дочери купца. Ее темные глаза, светившиеся еврейским огнем, скромно встретили его взгляд, он слышал шаги девушки, несущей ему вино, и голос, предлагающий чашу; и так сладок был голос, что слова казались излишними. Милое видение рассеялось, когда он снова взглянул на Малуха.
— Несколько недель назад, — говорил Малух, — старый араб навестил Симонида и застал там меня. Я заметил, что он чем-то взволнован, и из почтения хотел удалиться, но был остановлен. «Израилиту, — сказал он, — будет интересна странная история, которую я собираюсь рассказать». Ударение на слове израилит возбудило мое любопытство. Я остался, и вот вкратце суть рассказанного — я буду очень краток, потому что мы уже подъезжаем к шатру, где ты сможешь услышать детали от самого хозяина. Много лет назад в шатер Ильдерима в пустыне вошли три человека. Все они были чужестранцами — индус, грек и египтянин; и приехали на верблюдах, самых больших из когда-либо виденных шейхом и безупречно белых. Он принял гостей и оставил на ночлег. Утром они молились, обращаясь — никогда прежде он не слышал такой молитвы — к Богу и Сыну его, и много другого таинственного было в этой молитве. После утренней трапезы египтянин рассказал, кто они и откуда приехали. Каждый из них видел звезду, из которой звучал голос, велевший идти в Иерусалим и спросить: «Где рожденный Царь Иудейский?» Они повиновались. Из Иерусалима звезда привела в Вифлеем, где, в пещере, они нашли новорожденного младенца, перед которым преклонились, а преклонившись, принеся дары и признав сущность младенца, немедленно сели на верблюдов и бежали к шейху, ибо Ирод — имелся в виду Ирод, названный Великим, — убил бы их, если бы смог захватить. Верный своему обычаю шейх позаботился о них и укрывал у себя год, после чего они, оставив богатые дары, уехали каждый своим путем.
— В самом деле чудесная история, — воскликнул Бен-Гур. — Как, ты говоришь, они спрашивали в Иерусалиме?
— Они должны были спросить: «Где рожденный Царь Иудейский?»
— И все?
— Было еще что-то, но я не могу вспомнить.
— И они нашли дитя?
— Да, и поклонились ему.
— Это чудо, Малух.
— Ильдерим — почтенный человек, хотя и вспыльчивый, как все арабы. Его язык не знает лжи.
В голосе Малуха звучала уверенность. Тем временем забытые дромадеры сами забыли о своих седоках и свернули с дороги пощипать траву.
— Слышал ли с тех пор Ильдерим об этих троих? — спросил Бен-Гур. — Что с ними стало потом?
— Именно потому он и пришел к Симониду в день, о котором я рассказываю. В предыдущую ночь у него снова появился египтянин.
— Где?
— Здесь, в шатре, к которому мы едем.
— Как он узнал этого человека?
— Так же, как ты — лошадей сегодня. По лицу и манере держаться.
— Только по этому?
— Он приехал на том же огромном белом верблюде и назвал то же имя — Балтазар.
— О чудо Господне! — в возбуждении воскликнул Бен-Гур.
— Отчего же, — удивился Малух.
— Ты сказал Балтазар?
— Да, Балтазар, египтянин.
— Это имя человека, которого мы видели сегодня у ключа, — египтянин Балтазар.
Теперь настал черед прийти в возбуждение Малуху.
— Верно, — сказал он, — и верблюд был тот же… и ты спас этому человеку жизнь.
— А женщина, — произнес Бен-Гур, думая вслух, — женщина была его дочерью.
Он задумался, и читатель несомненно скажет, что мысли были о женщине, и что образ ее оказался более привлекательным, чем образ Эсфири, хотя бы уже потому, что дольше оставался с нашим героем; но нет…
— Повтори еще раз, — сказал он. — Так ли должен был звучать вопрос: «Где тот, кто должен стать Царем Иудейским?»
— Не совсем так. Там было: «рожден Царем Иудейским». Эти слова шейх услышал в пустыне, и с тех пор он ждет прихода царя, и никто не мог поколебать его в вере, что царь придет.
— Как царь?
— Да. И как несущий Риму его рок — так говорит шейх.
Бен-Гур помолчал, размышляя и пытаясь умерить свои чувства.
— Старик — один из многих миллионов, — медленно произнес он, — многих миллионов тех, чья обида ждет отмщения; и странная вера — хлеб и вино его надежды, ибо кто; кроме Ирода, может быть царем иудейским, пока существует Рим? Но вернемся к рассказу. Слышал ли ты ответ Симонида?
— Если Ильдерим — почтенный человек, то Симонид — мудрый, — ответил Малух. — Я слышал, как он сказал… Но послушай! Кто-то едет нам навстречу.
Шум усиливался, пока они не разобрали тарахтение колес, смешанное со стуком лошадиных копыт, а мгновение спустя появился верхом на лошади шейх Ильдерим собственной персоной, сопровождаемый кавалькадой, в составе которой была и колесница, запряженная четырьмя рыжими арабами. Подбородок шейха, утонувший в длинной белой бороде, был опущен на грудь. Друзья прервали его путь, но, увидев их, он поднял голову и сказал радушно:
— Мир вам!.. О, мой друг Малух! Добро пожаловать! И скорее скажи, что ты не уезжаешь, а только прибыл с вестями от доброго Симонида — да продлит Бог его отцов дни жизни этого человека! Ну же, берите поводья, вы оба, и поезжайте за мной. У меня найдутся хлеб и лебен[6] или, если это вам больше по вкусу, арак и мясо козленка. Едем.
Они последовали до входа в шатер, где, когда гости спешились, хозяин уже встречал их, держа в руках поднос с тремя чашами густого напитка, только что налитого из закопченной кожаной бутылки, которая висела на центральном столбе.
— Пейте, — сказал шейх, — пейте, ибо это — сама доблесть кочевников.
Каждый взял по чаше и выпил, оставив только пену на дне.
— А теперь входите во имя Бога.
Войдя в шатер, Малух отвел шейха в сторону и тихо переговорил с ним, после чего подошел к Бен-Гуру и извинился.
— Я рассказал шейху о тебе, и он намерен дать лошадей на испытание завтра утром. Он твой друг. Я сделал все, что мог, остальное — за тобой; мне же позволь вернуться в Антиохию. У меня там назначена встреча нынче вечером. Мне непременно нужно быть там. Вернусь завтра, готовый, если за ночь не случится ничего непредвиденного, оставаться с тобой до конца игр.
Обменявшись добрыми пожеланиями, Малух отправился в обратный путь.
ГЛАВА XI
Мудрый раб и его дочь
Когда нижний рог молодой луны касается остроконечных пиков горы Сульфия и две трети населения Антиохии выходит на крыши своих домов, наслаждаясь ночным бризом, если он есть, или обмахивается веерами, когда ветер утихает, Симонид сидит в кресле, ставшем частью его самого, и смотрит с террасы на реку и свои покачивающиеся у пристани суда. Стена за его спиной бросает тень до противоположного берега. Над ним — неиссякаемая сутолока моста. Эсфирь держит поднос с его скудным ужином: несколько лепешек, тонких, как облатки, немного меда и кувшин молока.
— Малух запаздывает, — говорит он, обнаруживая ход своих мыслей.
— Ты уверен, что он придет? — спрашивает Эсфирь.
— Если только ему не пришлось отправиться в море или пустыню.
В голосе Симонида звучала спокойная уверенность.
— Он может написать.
— Нет, Эсфирь. Он отправил бы письмо сразу, как только понял, что не сможет вернуться; поскольку письма не было, я знаю, что он может прийти сам и придет.
— Надеюсь, ты прав, — тихо ответила девушка.
Что-то в тоне сказанного привлекло его внимание; это могла быть интонация, могло быть желание. Крошечная птичка не может взлететь с ветви дерева-гиганта, не заставив вздрогнуть каждую его клетку; так всякий ум бывает временами чувствителен к самым незначительным словам.
— Ты надеешься, что он придет, Эсфирь?
— Да, — ответила она, поднимая глаза.
— Почему? Ты можешь сказать? — настаивал он.
— Потому что… — она колебалась, — потому что молодой человек… — она не стала продолжать.
— Наш господин. Ты это хотела сказать?
— Да.
— И ты по-прежнему думаешь, что мне не следовало отпускать его, не сказав, что он может прийти, если захочет, и владеть нами — и всем, что у нас есть — всем, Эсфирь: товарами, шекелями, судами, рабами и огромным кредитом, который для меня — тканная золотом и серебром мантия величайшего из ангелов — Успеха.
Она ничего не ответила.
— Это тебя совершенно не трогает? Нет? — сказал он с едва заметной горечью. — Ну-ну, я уже знаю, Эсфирь, что самая страшная действительность не бывает невыносимой, когда приходит из-за туч, сквозь которые мы давно смутно различали ее — не бывает — даже если это смертная мука. Думаю, так будет и со смертью. И следуя этой философии, рабство, которое нас ждет, со временем станет сладким. Уже сейчас мне приятно подумать, какой счастливый человек наш господин. Богатство не стоило ему ничего — ни рвения, ни капли пота, ни даже мысли о нем; оно сваливается нежданно в расцвете его молодости. И, Эсфирь, прости мне немного тщеславия, он получает то, что не мог бы купить на рынке за все свое состояние — тебя, дитя мое, моя дорогая; тебя — росток из могилы моей утраченной Рахили.
Он привлек ее к себе и поцеловал — один раз от себя и второй — от ее матери.
— Не говори так, — сказала она, когда отец разжал объятия. — Давай думать о нем лучше; он знает, что такое скорбь, и отпустит нас на свободу.
|
The script ran 0.014 seconds.