Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Чарльз П. Сноу - Коридоры власти
Язык оригинала: BRI
Известность произведения: Низкая
Метки: prose_classic

Аннотация. Самый известный роман цикла "Чужаки и братья". Драматическая история человека, наивно полагавшего, что, даже достигнув высших сфер власти, можно сохранить честь и порядочность. Роджер Квейф - один из самых молодых и самых амбициозных политиков послевоенной Британии. Поначалу кажется, что судьба благоволит ему и его ждет блестящее будущее в парламенте. Но однажды все меняется. Квейф понимает - его несогласие с сильными мира сего может стоить ему слишком дорого, а ради успешной карьеры придется многим пожертвовать. "Коридоры власти" - роман, название которого стало нарицательным, а его сюжет нередко повторяется в реальной жизни до сих пор!

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 

– Меня это совершенно не устраивает! Вы, очевидно, не понимаете, что произошло. Они, видите ли, заявляют, что… Да я лучше прочту вам. Я сказал, что у меня нет времени. – Когда есть такое важное дело, все остальное может и подождать. Я распрощался. Не успел я дойти по коридору до поворота, мой телефон зазвонил снова. Без сомнения, это была миссис Хеннекер. Я пошел дальше. Я шел по Грейт-Джордж-стрит, освещенной тихим вечерним светом, а в ушах у меня все еще звучал ее назойливый голос, и мне казалось, что вся тревога моя из-за него, а вовсе не от того, что мне предстоит услышать в парламенте. Подняв глаза, я увидел на фоне ясного лиловеющего неба зажженный фонарь над Большим Беном. И хотя я видел его уже столько раз, он пробудил во мне какие-то воспоминания, какое-то беспокойство, непонятным образом связанное с тем назойливым голосом. Я рылся в памяти, но безуспешно. Может, это вспоминался вечер, когда мы с женой, приглашенные к обеду на Лорд-Норт-стрит, приехали слишком рано и пошли прогуляться до церкви святой Маргариты? В тот вечер фонарь над Большим Беном тоже горел, но нет, тогда ничто не беспокоило меня, оба мы были веселы и довольны… Главное фойе гудело как пчелиный улей, члены парламента встречались здесь со своими избирателями и знакомыми либо шли вместе выпить чаю. Когда я вошел в ложу Государственного управления, в зале было не больше ста человек. Выглядело пока все довольно обыденно. Выступал первый представитель от оппозиции, он говорил как человек, намеренный прочесть длиннейшую лекцию. Говорил скучновато, но весьма самоуверенно и не сказал ничего нового. Стандартная речь – безвредная, но и бесполезная. На время раздражение мое немного улеглось. Роджер сидел на передней скамье, откинувшись на спинку и опершись подбородком на переплетенные пальцы рук; Том Уиндем с прилежным видом сидел позади него. На передней скамье сидели еще три министра – среди них Коллингвуд. Вошло еще несколько членов парламента, кое-кто вышел. На пустых скамьях кое-где виднелись одинокие фигуры; далеко не все слушали оратора. Можно было подумать, что это заседают отцы города где-нибудь в провинции, по долгу службы собравшиеся обсудить такой, скажем, животрепещущий вопрос, как просьба местного театра о субсидии. В нашей ложе я застал Дугласа и еще двоих знакомых по Уайтхоллу. Дуглас писал какую-то записку и дружески улыбнулся мне. Все это были люди опытные, сиживали на таких дебатах много раз и знали, что до главного еще далеко. Это было начало, столь же мало волнующее, как первый час провинциальных состязаний в крикет, как завязка салонной комедии. Не дожидаясь окончания первой речи, я отправился на галерею. Там рядышком сидели Кэро и Маргарет. «Он ничего, безвредный», – шепнула Кэро. Они собирались пойти на Лорд-Норт-стрит перекусить; зная, что до конца заседания я все равно не смогу проглотить ни куска, они не стали звать меня с собой. «Приходите попозже за Маргарет», – снова шепнула Кэро. Теперь, когда все мы были заодно, связанные одной веревочкой, она решила отложить враждебные чувства до другого раза. Она смотрела на меня широко раскрытыми смелыми глазами – совсем такими же, как у ее брата, когда он вел азартную игру. Трудно было ожидать от нее хорошего настроения. Но и настоящей тревоги в ней не чувствовалось, минутами начинало казаться, что она не только взвинчена, но и получает от происходящего известное удовольствие. Заняв свое место рядом с Дугласом, я стал слушать военно-морского министра, первым отвечавшего на вопросы. Он тоже был на высоте – по рассказам я ожидал худшего. Он говорил почти те же слова, что и представитель оппозиции. Слушая его гладкие пустые фразы, я невольно подумал, что наблюдатель откуда-нибудь из Внешней Монголии вряд ли понял бы, в чем не согласны эти два оратора. «Сдерживающее начало» – вот выражение, которое оба они употребляли особенно часто. Военно-морского министра занимал вопрос «потенциального сокращения» – не немедленного сокращения, а именно «сокращения потенциального, если мы можем быть уверены, что оно окажет благотворное влияние на остальных». Он говорил также о «щите и мече», об «ударной силе», о «неиспользованных возможностях». Это был какой-то своеобразный абстрактный язык, словно созданный для того, чтобы лишать слова их смысла. Я слушал эти речи и последующие, нимало не интересуясь ни мыслями ораторов, ни даже их доводами. Все это нам приходилось выслушивать уже не первый год. И я слушал сосредоточенно, минутами самозабвенно, но занимало меня одно: можно ли рассчитывать на голос оратора завтра? Вот и все! Но и ради этого стоило сидеть здесь часами. Зал постепенно заполнился; потом, когда настало обеденное время, снова заметно опустел. До девяти часов никаких неожиданностей не было. Какой-то рядовой лейборист высказал взгляды, мало чем отличавшиеся от взглядов Фрэнсиса Гетлифа или моих. Мы уже знали, что, когда дойдет до голосования, среди лейбористов будет немало воздержавшихся; сколько именно, трудно было сказать – во всяком случае, больше, чем хотелось бы. И хотя это означало, что они поддерживают политику Роджера, позволить себе такую поддержку он просто не мог. Один из лидеров лейбористской партии высказал взгляды, которые показались бы реакционными даже члену раскольнической группы, возглавляемой лордом А. Или какому-нибудь американскому генералу. Сам лорд А. произнес речь в стиле дельфийского оракула, в которой высказал недоверие к политике правительства и твердое намерение подать за эту политику свой голос. Еще один крайне правый, на ком мы уже давно поставили крест, последовал его примеру. К удивлению окружающих меня государственных чиновников, начало дебатов почти не накалило атмосферу. Обсуждаемый вопрос был чрезвычайно важен. Уже не первую неделю вокруг этого вопроса, как и вокруг самого Роджера, бушевали страсти – это знали все. Ждали бурных выпадов, но их не было. И вот ровно в девять часов слово было предоставлено члену парламента от избирательного округа одного из графств. Когда он поднялся, я поудобнее устроился в кресле, не испытывая никаких опасений. Это был некто Траффорд, я был немного с ним знаком. Человек небогатый, он жил на доходы с небольшого предприятия, доставшегося ему по наследству. К крайне правым не принадлежал, был не слишком умен. В парламенте выступал редко, предпочитая докучать запросами; словом, из тех, кому на приглашение в Бассет рассчитывать нечего. Я был знаком с ним потому, что в его избирательном округе жили люди, знавшие меня еще в молодости. Мне он представлялся человеком тупым, ограниченным, лишенным собственного мнения. Он встал, широкоплечий, с обветренным лицом. И сразу ринулся в атаку. В атаку злобную, неистовою. Он – верный сторонник правительства и проводимой им политики и надеется остаться таковым и впредь, заявил Траффорд. Но эту политику и этого министра поддерживать он не может. Это политика авантюриста! Как иначе назвать такого человека? Какие у него заслуги? Какие достижения? Присматривался, выжидал, преследовал свои корыстные цели, только и думал, как бы поскорее выдвинуться! Он толкает свою страну на путь авантюр. Чего ради? Кто дал ему на это право? Почему мы должны ему доверять? Доверять! (Голос Траффорда дрожал от ярости.) Кое-кто из нас невольно сравнивает его с человеком, которому мы действительно можем доверять, – с достопочтенным членом парламента от Южного Брайтона. Как бы мы хотели, чтобы достопочтенный член парламента от Южного Брайтона занимал сегодня свое место среди нас, чтобы он напомнил нам о наших принципах! Но, видимо, этот человек пал жертвой своих высоких идеалов. Когда он выкрикнул «Южный Брайтон», я попытался вспомнить, кто же представляет этот избирательный округ в парламенте. Шепотом спросил Дугласа и услышал в ответ: «Дж.С.Смит». Значит, вот до чего дошло. Траффорд продолжал сыпать оскорблениями, но не выдвигал никаких прямых обвинений. Понять его намеки могли лишь те, кто и так уже все знал, но его ненависть явственно ощущали все. Кто был этот Траффорд? Один из апостолов Смита? Возможно. В какой мере он и иже с ним были связаны с Худом? Был ли Худ орудием в их руках? У меня давно были подозрения на этот счет. Я не верил, что Худ просто человек душевно неуравновешенный и что он действует по собственному почину. Вернее, может быть, он и не обладал душевным равновесием иди утратил его, увлекшись травлей. Но за его спиной, уж наверно, стояли люди холодные и трезвые. Мне говорили, что он фанатически предан авиационной фирме, в которой служит, – предан страстно, трогательно, самозабвенно, как бывает со скромными, знающими свое место людьми, боготворящими сильных мира сего. И конечно, нашлись достаточно умные люди, которые сообразили, что его можно использовать, достаточно проницательные, чтобы понять, что чужие любовные похождения возбуждают в нем нездоровый интерес. Да, за его спиной, безусловно, стояли люди холодные и трезвые. И, по всей вероятности, деловые. Может быть, они и были связаны с апостолами Смита, но едва ли эти апостолы причастны к анонимкам, едва ли к ним причастен даже этот человек, который брызжет сейчас ядовитой слюной в зале парламента. Авантюристы опасны, говорил он. Они умеют втереться в доверие к окружающим, завоевать их расположение; они могут быть умны. Но они несут гибель любому правительству, любой стране. Пора бы правительству взяться за ум и вспомнить, в чем его сила и слава, – тогда Траффорд, его друзья, вся страна вновь его поддержат. Он говорил недолго. Дважды его громкими криками заставляли замолчать, но даже сторонники Роджера растерялись, словно Траффорд на время парализовал их ядом своей ненависти. Роджер слушал с непроницаемым, замкнутым лицом. Мне еще не приходилось быть свидетелем подобной истерики в парламенте. Большой ли вред она принесла? Кое-кто – в том числе Коллингвуд, – конечно, понял намек на Смита. Удар нанесли те, с чьей стороны это было менее всего желательно, – почтенные, умеренные тори. Может, Траффорд переусердствовал в своей злобе и отпугнул от себя людей? Кажется, только на это и оставалось надеяться. Когда двое из членов парламента, присутствовавших на обеде, о котором мне говорил Гектор Роуз, встали, чтобы заявить о своем несогласии с политикой правительства, оба были подчеркнуто корректны и сдержанны, а один даже с похвалой отозвался о Роджере. Когда заседание окончилось, я чувствовал, что неспособен разобраться в положении. Под выкрики полицейского «Машина такого-то…» я позвонил Элен, сам не зная, что ей сказать. Услышал ее быстрое взволнованное «Да?» и сказал, что все сошло так, как мы ожидали, за исключением… (Снова: «Да?»)… за исключением одного злобного выпада. Как он повлияет на дальнейший ход событий, сказать трудно, продолжал я. Цель была – нанести смертельный удар. Но, возможно, все ограничится одним лишним воздержавшимся. «Вы ничего от меня не скрываете?» – спросила Элен. Пришлось сказать, что был намек на ее мужа. Вряд ли многие это поняли. До меня донесся прерывистый вздох. Это сильно отразится на дальнейшем? Не перетянет чашу весов? Голос зазвенел. Я ответил совершенно откровенно, что этого сейчас никто сказать не может, сам же я предпочитаю верить, что это ничего не изменит. И прибавил довольно бессмысленно: «Постарайтесь уснуть». По искрящейся инеем ночной улице я торопливо зашагал к Лорд-Норт-стрит. Еще на лестнице я услышал смех. Войдя в гостиную, я просто глазам не поверил, мне даже захотелось плюнуть трижды через левое плечо – там сидели Кэро, Маргарет и Роджер, все настроенные чрезвычайно весело. Меня ждала тарелка сэндвичей – все знали, что я целый день не ел. – Ну что вы там сделали с Траффордом? – спросил Роджер, словно хотел рассеять мою неловкость. – Вы что-нибудь понимаете? – воскликнул я. – Ну на что он надеется? – громко сказала Кэро с искренним убийственным презрением. Без сомнения, ей был известен каждый ядовитый намек, но она смеялась, словно говоря: «И это все, что они могли придумать?» – Вы слышали какие-нибудь отклики? – Никаких! – Роджер говорил с подчеркнутым интересом, с той веселостью, которая иной раз прорывается наружу в критические минуты. – Знаете, я просто не представляю, зачем он это сделал. А вы? Я не знал, что ответить. – Ну что ж, если никто не подскажет, какие тут могли быть мотивы, мне, пожалуй, придется поверить, что он действительно говорил то, что думал. В голосе Роджера не слышалось никакой натянутости, никакой неприязни. Он рассмеялся, как человек, которому легко и беззаботно среди друзей. Он выпил совсем немного; он был исполнен решимости и готов к завтрашнему бою. Он надеялся просто и от души, чего с ним уже давно не бывало. 43. Значение цифр На другое утро я проснулся рано и лежал, слушая, как в передней с глухим стуком падают на пол газеты. Они не подтвердили моих страхов в не оправдали надежд. «Таймс» явно старалась приуменьшить значение обсуждаемого вопроса: выступлению Траффорда были отведены всего лишь две строки и то не на первой странице. «Телеграф» отвела дебатам больше места и снабдила отчеты более смелыми заголовками; человек, умеющий читать газеты, сразу определил бы, что этот печатный орган настроен против Роджера. Но и тут выпад Траффорда старались замять. «Экспресс» возмутила речь главного лейбористского оратора. Я оделся и сходил на Альбион-гейт за другими утренними газетами. Мы с Маргарет сели завтракать, по-прежнему подавленные и растерянные. Сейчас, при трезвом свете дня, ей было совестно за вчерашнее неуместное веселье. Я спрашивал себя: как сейчас Роджер; ему, наверно, тоже тошно? Пыталась ли Кэро его утешить так, как Маргарет – меня? Она понимала лучше меня, что и самый скверный день когда-нибудь да кончится. Шли часы без всяких происшествий, но легче от этого не стало, и вот наконец снова пробило половину пятого, мне пора было в парламент. Зазвонил телефон – на сей раз звонила не миссис Хеннекер. Я услышал голос одного из приятелей Сэммикинса: он только что из палаты лордов – минут десять назад старик Гилби заявил, что хочет принять участие в прениях. Лорд Гилби был очень болен. Вот уже год, как он не выступал в парламенте; доктора удивлялись, что он вообще еще жив. Но не выступить в тот день он просто не счел возможным, хотя и сознавал, что это, по всей вероятности, будет его последнее выступление. Ради этого он приехал в палату лордов. Вопрос, по поводу которого он решил высказаться, представлял весьма ограниченный интерес: некий пэр, возведенный в дворянское достоинство за заслуги в области науки, требовал данных относительно постановки технического образования в стране. Но это не остановило Гилби. Он с трудом поднялся, белый как мел, и горячо поддержал требование пэра. Он ничего не понимает в техническом образовании, но если оно помогает стране сохранять свое могущество – давайте его сюда! Да что там техническое образование – он готов ратовать хоть за черную магию, если знающие люди – вот как этот милорд – докажут, что она необходима, чтобы наша страна могла сохранить и упрочить свою мощь. Он будет твердить это до своего смертного часа, который уже не за горами. Он говорил минут пять: старый солдат давал бой авантюристам – тем, кто мнит себя умнее всех и только вредит и себе и всем нам. На высоких постах авантюристы! Карьеристы! Не спускайте с них глаз, милорды, умоляю вас! Он для того приехал, чтобы высказать эту мольбу, и если сегодняшнее выступление будет стоить ему жизни – пусть! Это была откровенная месть. Может быть, он и не доживет до лета, но его ненависть к Роджеру, уж наверно, умрет только вместе с ним. Обычно смерть героя представляешь себе несколько иначе, а впрочем, может быть, именно готовность к такому концу и делает его героем, подумал я. Я с облегчением вернулся в палату общин, с облегчением подсел не к Дугласу, а к Гектору Роузу. В тот вечер мне было приятней общество единомышленника, с которым меня не связывали дружеские отношения, чем друга, оказавшегося в противном лагере. Роуз сидел, скрестив руки на груди, и наметанным бесстрастным взглядом наблюдал происходящее. После того как с перерывами в полчаса с враждебными речами выступили три консерватора, которых он назвал мне в прошлый раз, он спокойно уронил: «Действуют согласно плану». Но, слушая прения, даже Роуз – при всем своем здравом уме – не мог прийти ни к какому выводу. Тон ораторов из обоих лагерей становился все резче. Все места на скамьях были заняты, забиты были даже проходы. Время от времени слышались отголоски речи Траффорда, раздавались слова: «игрок», «авантюристы», «риск», «капитуляция»… но выкрикивали их люди, которых мы и так давно скинули со счета. Несколько ораторов закончили свои выступления, так и не уточнив, за что же они намерены голосовать. Когда один из бывших министров лейбористского правительства завел длинную речь на тему о стратегии, Роуз тихо сказал: – Ну, этот проговорит минут сорок, можно пойти поесть. Я не хотел уходить. – Нет, нет – пойдемте. Столь же высоко оценил выносливость оратора и Дуглас. Втроем мы дошли до холла, здесь Роуз рассыпался перед Дугласом в любезностях, но перекусить вместе с нами не пригласил. Мы быстро пересекли двор и вошли в уайтхоллский бар. Там Роуз, который обычно был весьма разборчив в еде, с аппетитом съел толстый кусок сыра и крутое яйцо и с удовольствием смотрел, как я следую его примеру. – Вот и подкрепились, – сказал он. Только теперь мы заговорили о прениях. Я произнес одно лишь слово: «Итак?» – Не знаю, дорогой мой Льюис. Просто не знаю. – Есть хоть какая-то надежда? – У него должен бы быть припасен какой-то козырь, вам не кажется? Роуз имел в виду заключительную речь Роджера. Я хотел было подвести итог выступлениям, чтобы определить, на чьей стороне перевес, но Роуз запротестовал: – Это нам ничего не даст, – сказал он. У него был свой метод. Он вынул из кармана обыкновенную записную книжку в жестком переплете – такие я не раз видел у него в руках во время совещаний – и стал заносить в нее цифры. Максимальное большинство от правящей партии – 315 человек. Эту цифру он выписал не задумываясь, как кибернетическая машина. Выяснилось, что отсутствуют по болезни и другим причинам – 8. Итого в наличии – 307 голосов. Роуз продолжал, не задумываясь: кабинет в нерешимости, министр явно отклоняется от общепринятых норм, чье-то отступничество в последнюю минуту может сыграть роковую роль. Получи он 290 голосов, и все будет в порядке. Значит, 17 воздержавшихся – это допустимо. (По ходу дебатов мы уже знали, что воздержится по меньшей мере девять человек и что один голос – Сэммикинса – будет подан против.) Если будет меньше 280, Роджеру грозит серьезная опасность. Если будет меньше 270 – всему конец! Роуз продолжал свои подсчеты – это занятие, очевидно, действовало на него успокоительно. Он не думал, что голоса оппозиции могут иметь значение, но продолжал выводить красивым четким почерком: максимум – 230, отсутствуют – 12, воздержатся – возможно, 25. Значительный перевес не так уж обязателен. Роджер может уцелеть, если получит от своей партии 290 голосов – допустимо отклонение на 10 голосов в ту или иную сторону. Все понимающие люди согласились бы, что цифра 290 будет сегодня решающей. Роуз посмотрел на меня очень довольный, как человек, мастерски решивший задачу. Несмотря на точившее меня беспокойство, я вдруг подумал, как трудно было бы объяснить значение этих цифр тому, кто не искушен в парламентской механике такого рода. Цифры были невыразительны, разница между ними ничтожна. Между тем от них зависела по меньшей мере одна карьера, а пожалуй, не только одна; и, возможно, еще очень многое. Когда мы вернулись на свои места, бывший министр только что кончил. Речи продолжались; зал заполнился до отказа. Все громче становились и взрывы смеха, и возмущенные возгласы, но чаще царила напряженная тишина. Напряженная и тревожная. Все взгляды были устремлены на Роджера, который неподвижно сидел на передней скамье, подперев рукой подбородок. Последние вялые выкрики: «Правильно, правильно!» – после того, как угомонился наконец последний оратор оппозиции. Снова тишина. И затем голос председателя: «Мистер Куэйф!» Наконец-то Роджер поднялся – грузный, неповоротливый, но движения его были свободными и непринужденными. Он был крупнее всех сидевших на передних скамьях. И снова, как когда-то при первой встрече, он своей неуклюжестью, мощью, размерами напомнил мне Пьера Безухова. За его спиной раздались дружные аплодисменты его сторонников. Он был спокоен, неестественно спокоен – такое спокойствие в человеке, стоящем на пороге самого важного испытания в своей жизни, даже пугало. Он начал в насмешливом тоне. Ему брошено множество обвинений, сказал он. Поскольку некоторые из них взаимно исключают друг друга, очевидно, не все она обоснованны. Конечно, мудрецы советуют – если хочешь знать о себе правду, послушай, что говорят о тебе враги. Великолепно! Но это правило применимо не только к нему. Оно применимо ко всем и каждому. Даже, как ни странно, к другим достопочтенным членам парламента и к тем достопочтенным и доблестным членам парламента, которые столь неохотно взяли на себя труд набросать его портрет как общественного деятеля. Он назвал имена четырех крайне правых консерваторов. О Траффорде он не упомянул ни словом, ни намеком. Что ж, вероятно, было бы неплохо, если бы мы все стали прислушиваться к мнению врагов – быть может, мы все стали бы от этого лучше. И весь мир тоже. И, уж наверно, это заставило бы нас понять, что нет среди нас человека без греха. Он сказал это беззлобно. Зал смеялся. Раза два он съязвил. И вдруг оказалось, что он вовсе не так уж похож на Безухова, что речь его точна, резка и сурова. Среди его сторонников то и дело слышались возгласы одобрения, и все же мне было не по себе. Не слишком ли легковесно он начал? Не слишком ли отклоняется в сторону? Я взглянул на Гектора Роуза. Тот едва заметно покачал головой. Лучшая речь с начала прений, говорили на парламентских скамьях и на галереях. Дойдя до сути дела, он заговорил языком нашего времени – языком второй половины XX века. Никакого пафоса, никаких выспренних выражений, столь излюбленных парламентскими ораторами. Можно было подумать, что целое поколение отделяет его от политических деятелей обеих партий, выступавших здесь до него. Это говорил человек, привыкший к радиостудиям, к телевизионным камерам, к тому, что мы живем в век машин. Без всякой декламации, своим обычным голосом говорил он о войне, о вооружениях, о том, как важно обеспечить мир. Так будут говорить все парламентарии – лет через десять, утверждали потом политические обозреватели. Но ничего этого я не заметил. Я думал: неужели сейчас он даст себе волю? Раза два казалось, он вот-вот прорвет сеть сложных доводов и коснется чего-то гораздо более глубокого. Поможет ли это ему? Все мы дети своего времени, своего класса и приучены считать, что к решению таких вопросов существует только один раз и навсегда установленный подход (да полно, решаем ли мы их? Может, просто обстоятельства припирают нас к стене?). Способен ли кто-либо что-то здесь круто изменить? Существуют ли такие силы, которые Роджер, или кто-нибудь другой в этом зале, или вообще кто бы то ни было мог бы пробудить к действию? Но если он и хотел затронуть более глубокие пласты, то быстро отказался от этой мысли. Он говорил, не выходя из рамок повестки дня. И все же не прошло и десяти минут, как я понял, что он и не думает идти на попятный, что минуты слабости, сомнений, уловок остались позади. Он говорил то, что часто скрывал, но во что верил всегда. Теперь, когда дошло до дела, он ясно и четко излагал мысли, под которыми, безусловно, подписались бы Гетлиф и его коллеги. Только он говорил все это куда сильней и убедительней, чем могли бы сказать они. Он говорил веско, как человек, который способен взять власть в свои руки. И только под конец, уже поздней ночью, он заговорил иначе – негромко, почти задушевно. – Послушайте, – сказал он, – задачи, которые мы пытаемся решить, чрезвычайно сложны. Так сложны, что большинство наших соотечественников – людей, которые, в общем, не глупее нас с вами, – даже отдаленно их не понимают. Не понимают просто потому, что не осведомлены о них, потому что никто и никогда не ставил их перед необходимостью такие задачи решать. Не знаю, многие ли из нас, здесь присутствующих, в состоянии понять, во что превратилась наша планета с тех пор, как жизнь наша проходит под знаком Бомбы. Думаю, таких очень немного, а то и вовсе нет. Но я уверен, что подавляющее большинство людей, которые – я повторяю – ничуть не глупее нас с вами, не имеют об этом ни малейшего понятия. Мы пытаемся решать за них. Мы много, очень много берем на себя. Об этом нельзя забывать. Я слушал с восхищением, с тревогой, с какой-то тревожной радостью. Сейчас, когда настала решающая минута, уж не жалел ли я, что он не пошел на компромисс? Ведь теперь коллеги могут со спокойной совестью от него избавиться: когда шла торговля вокруг законопроекта, никто не давал согласия на подобные речи. Оставалась лишь одна надежда – что он увлечет и убедит парламент. – За последние два дня здесь не раз повторяли, что я склонен рисковать. Позвольте мне сказать вам вот что: любое решение – всегда риск. В наше время, принимая любое важное решение, мы серьезно рискуем. Но риск риску рознь. Жить бездумно, по старинке, как будто в нашем мире ничего не изменилось, тоже значит рисковать. Я убежден, я глубоко убежден, что если наша страна и все другие страны будут и дальше создавать эти бомбы и испытывать их, как будто это просто военные суда, то очень скоро случится самое худшее. Случится, возможно, не по чьей-то вине, а просто потому, что все мы люди, все мы способны ошибаться, терять власть над собой, стать жертвой несчастного стечения обстоятельств… И если это случится, наши потомки, если только у нас будут потомки, проклянут нас. И будут правы! Наша страна больше не может быть сверхмощной державой. О чем я очень сожалею. Впрочем, в наши дни, когда на первый план выдвинулась наука, понятие «сверхмощная держава», вероятно, утратило смысл. Как бы то ни было, мы такой державой быть не можем. Но я уверен, мы можем помочь – добрым примером, здравым смыслом, дельными советами и разумными действиями мы можем помочь перетянуть чашу весов, когда они начнут колебаться, когда встанет выбор: светлое будущее или мрачное, а вернее, светлое будущее или никакого. Просто отойти в сторону мы не можем. Будущее колеблется на весах. Как ни мало мы можем на него повлиять, что-то сделать мы все-таки можем. Вот почему я готов пойти на риск. В сущности, этот риск невелик и может привести к добру, тогда как другой риск огромен и ведет к самым пагубным последствиям. Еще не поздно выбирать. Вот и все! Роджер сел, нахмуренный, глубоко засунув руки в карманы. Долгую минуту в зале стояла тишина. Потом за его спиной раздались аплодисменты. Дружные ли? Не растерянные ли? С задних скамей оппозиции донеслось несколько одобрительных выкриков. Ритуал вступил в свои права. Зазвонили звонки в кулуарах. Я увидел, как Сэммикинс, сидевший в компании приятелей, вскочил и, высоко вскинув голову, с вызывающим видом направился к выходу, чтобы подать свой голос против. На скамьях консерваторов человек шесть остались сидеть, скрестив руки на груди, демонстрируя твердое намерение воздержаться от голосования. Но это еще ничего нам не говорило. Менее откровенные могли покинуть зал, но тем не менее не голосовать. Члены парламента возвращались в лал. Некоторые разговаривали между собой, но в общем было не слишком шумно. Возбужденные люди тесным кольцом обступили кресло председателя. Ему еще не успели передать результат подсчетов, а в зале уже водворилось молчание. Подавленное молчание. Председатель провозгласил: – Со стороны оппозиции «за»[13] – 180 голосов (среди лейбористов оказалось больше воздержавшихся, чем предполагал Роуз). И снова: – Со стороны правительства «против» – 271. Роуз взглянул на меня с холодным сочувствием и сухо сказал: – Я нахожу, что это весьма неудачно. Сидевшие в зале не так быстро осознали значение этих цифр. Председатель гулким басом повторил их и объявил, что высказавшиеся «против» в большинстве. Не прошло и полминуты, как оппозиция начала скандировать: «В отставку! В отставку!» Скамьи консерваторов постепенно пустели. Премьер-министр, Коллингвуд, Монти Кейв покидали зал парламента вместе; они прошли совсем близко от нашей ложи. Им что-то кричали вслед, по яростные выкрики «В отставку!» были обращены к Роджеру. Он сидел, откинувшись назад, положив руку на спинку скамьи, и словно бы небрежно разговаривал с военно-морским министром и с Леверет-Смитом. – В отставку! В отставку! Вопли все нарастали. В какую-то минуту Роджер небрежно махнул рукой, совсем как теннисист на уимблдонском корте в ответ на рев толпы. Выждав немного, он встал. Не повернул головы в сторону задних скамей. «В отставку! В отставку!» – гремело в зале. Роджер – массивный, огромный – медленно удалялся по проходу. У барьера он повернулся и отвесил поклон председателю. Потом пошел дальше. Его уже не было видно, а вдогонку ему все еще неслись крики. 44. «Вы тут ни при чем» Утро следующего дня: вопросы, крупные заголовки в газетах, противоречивые слухи в Уайтхолле. За окнами ясное и прозрачное февральское небо. У меня в кабинете видавший виды телефон с пожелтевшим от времени шнуром звонил не переставая. Нет, сообщили мне, до сих пор никаких писем от Роджера в секретариат премьер-министра не поступало. Передавали, будто Коллингвуд сказал: «Его песенка спета!» Передавали также, что он зла на Роджера не держит и отзывается о нем очень спокойно. Только много позже я узнал, что еще до вчерашнего заседания Коллингвуду донесли о связи Роджера с женой его племянника. Он выслушал это сообщение без всякого интереса и сказал: «Не вижу, какое это может иметь отношение к делу». Как выяснилось, к своему племяннику он был совершенно равнодушен. Это опасение оказалось из числа необоснованных. Ходили упорные слухи, что несколько сторонников Роджера были у премьер-министра. Они добивались, чтобы премьер-министр принял Роджера и поговорил с ним. Роджер еще не подал прошение об отставке. Новый слух – Роджер пошел на попятную. Он не подаст в отставку. Он сделает заявление, что в своей речи упорно подчеркивал одну часть законопроекта в ущерб всему остальному. Он сознает, что допустил ошибку, и искренне готов пойти на компромисс. Отныне он будет честно проводить политику компромисса или же согласен занять более скромный пост. Сам он мне не звонил. Вероятно, он теперь, как все мы в час, когда худшие опасения уже сбылись, минутами тешил себя надеждой, почти верил, что на самом деле все хорошо. Так было со мной, когда, узнав об измене Шейлы, я шел через парк и мне мерещилось обманчивое счастье, словно я спешил к пей в спальню. Так бывает после неудачной операции, когда лежишь в больнице и минутами тебе грезятся блаженные сны, будто ты снова здоров. Искушения, конечно, одолевали его. Он ничем не отличался от большинства тех, кто вкусил власть – большую или маленькую. Разумеется, ему не хотелось выпускать ее из рук; и он будет цепляться за нее до самого конца. Если бы он ушел сейчас – замкнутый в себе, несгибаемый, – это было бы прекрасно, как раз в его стиле. Но он слишком хорошо знал, как делается политика, и понимал, что, уйдя, он может больше не вернуться. Будет очень горько оказаться в роли провинившегося школьника, согласиться, чтобы им помыкали, угодить на несколько лет в какое-нибудь третьестепенное министерство, но, пожалуй, это был единственный способ в конце концов победить. Только пойдут ли они на это? Он, конечно, дорого бы дал, чтобы послушать, что о нем сейчас говорят. Со стороны, безусловно, виднее, есть ли у него какие-то шансы. Кто знает, может, премьер-министр сочтет, что разумнее от него избавиться. Кое-кто из коллег, возможно, и пожалеет о нем, но это не в счет. Если они и решат дать ему еще раз попытать счастья, то уж никак не из сочувствия и даже не из уважения к его достоинствам. С какой стати будут они его поддерживать? Если они это и сделают, то только потому, что он все еще силен. Должно быть, сейчас они взвешивают, велико ли его влияние. Что безопаснее: изгнать его или оставить? Во второй половине дня я должен был присутствовать на внутриведомственном совещании под председательством Роуза. Мы с ним сегодня еще не виделись, и сейчас он поздоровался со мной подчеркнуто любезно, будто с человеком, с которым он не встречался уже несколько месяцев, а между тем это полезное знакомство. Никто из сидевших за столом не подумал бы, что накануне мы допоздна сидели бок о бок, одинаково озабоченные и встревоженные. Он вел заседание педантично, искусно, совсем как почти двадцать лет назад, когда я впервые увидел его, тогдашнего моего начальника, в этой роли. Через год ему исполнится шестьдесят, и он проведет в этой комнате свое последнее заседание. Он будет верен себе до последнего дня. Вопрос, который мы обсуждали сегодня, никого не интересовал – неизбежные текущие дела. Не успел я вернуться к себе в кабинет, как вошла моя секретарша. – Вас ждет дама, – сказала она и прибавила извиняющимся тоном, но не без любопытства: – Боюсь, что она чем-то очень расстроена. Я спросил, кто это. – Она сказала, что ее зовут миссис Смит. Когда ночью я сообщил Элен по телефону о результатах голосования, она ахнула. Прежде чем она бросила трубку, я услышал всхлипывания. Сейчас она села в кресло у моего стола и посмотрела на меня широко раскрытыми воспаленными глазами, жалкими и надменными. Так однажды уже смотрел на меня кто-то; я никак не мог вспомнить, кто же это был, и даже не слышал толком, что она говорит. Наконец далеко в прошлом я нашел ответ. Такие глаза были у моей матери в тот день, когда ее гордости был нанесен страшный удар, – когда она узнала о банкротстве отца. – Что же он будет делать? – спросила Элен. Я покачал головой: – Мне он ничего не говорил. – А я даже не могла с ним увидеться. Ей, как никогда, нужно было сочувствие, но, конечно, она не приняла бы его. Сухо, как только мог, я сказал: – Да, нехорошо! Но что поделаешь? – Я не должна его видеть, пока он не примет какое-то решение. Вы ведь понимаете? – Думаю, что да. – Я не должна никак влиять на него. Даже пробовать не должна. Она отрывисто, иронически, почти весело засмеялась и прибавила: – А могла бы я, как по-вашему? Мне уже приходилось видеть ее в трудные минуты. Сейчас ей было трудно, как никогда. Однако именно сегодня я смог представить, какой она бывала наедине с Роджером. Будь для этого повод, и она затмила бы очень многих своей жизнерадостностью и веселостью. – Скажите мне хоть слово. – Она пытливо смотрела мне в глаза. – Что для него лучше? – О чем вы говорите? – Вы сами понимаете. – Она стала нетерпеливо объяснять. Она словно прочитала мои утренние мысли. До встречи с Роджером она совсем не разбиралась в политике. Теперь, вооруженная инстинктом, любовью, пониманием, она прекрасно видела все возможные ходы, все соблазны, все распутья. Чутье подсказывало ей то же самое, что и мне, с одной лишь разницей – она была уверена, что, если Роджер решит уступить, ему пойдут навстречу. – Что для него лучше? – Если бы я и знал, должен ли я говорить это вам? – сказал я. – Но ведь вы, кажется, считаетесь его другом? – вспылила она. На этот раз мне нетрудно было найти более безобидный ответ. – К счастью, – я иронически улыбнулся ей, – я действительно не знаю, что лучше. – Но вам-то кажется, что вы знаете… – Если забыть на минуту о вас, мне кажется, что, пожалуй – не наверняка, по пожалуй, – ему разумнее было бы остаться… если, конечно, он сумеет. – Почему? – Если он отойдет от политики, у него будет ощущение, что он загубил свою жизнь – вам не кажется? – Но ведь ему придется унижаться перед ними, пресмыкаться!.. – Краска залила ее лицо. Она ненавидела «их» всеми силами души. – Да, вы правы. – А вы знаете, что он, в сущности, очень гордый? Я внимательно посмотрел на нее. – Неужели он еще не научился прятать свою гордость в карман? – А этому можно научиться? Может, вы не поверите, по и у меня есть гордость. Она говорила свободно, уже не стараясь скромно держаться в тени, не заботясь о правилах хорошего тона. Все обуревавшие ее чувства отражались на лице. – Есть, – сказал я. – Я знаю. – Если он все бросит и придет ко мне – простит ли он меня потом? Теперь ее мучил новый страх – не тот, в котором она призналась мне когда-то у себя дома, но выросший на той же почве. Тогда она боялась, что, потерпев неудачу, он будет винить ее и она станет ему в тягость. Теперь не это ее страшило. Она понимала: что бы ни случилось, она будет ему нужна. Но червь сомнения продолжал точить ее. – Вы тут ни при чем, – сказал я. – Если бы за всю жизнь он ни разу не увлекся ни одной женщиной, он был бы сегодня в том же положении. – Вы уверены? Я ответил без колебания: – Совершенно уверен. Я почти верил тому, что говорил. Не сиди Она рядом со мной, обиженная и недоверчивая, способная распознать малейшую тень сомнения в моем голосе, я, может быть, и не ответил бы столь решительно. Оглядываясь назад, я убедился, что у Роджера было гораздо меньше шансов добиться одобрения своего политического курса, чем нам казалось в разгар борьбы. Трудно поверить, чтобы личные обстоятельства, вроде романа с Элен, могли как-то повлиять на исход этой борьбы. И все же… все же на Роджера их роман повлиял безусловно: если бы не это, быть может, он действовал бы несколько по-другому. – Совершенно уверен, – повторил я. – А он когда-нибудь этому поверит? Я ответил не сразу. – А он поверит? – повторила она. Она думала о Роджере, о том, как он придет к ней, женится на ней, об их скромной жизни после роскоши, окружавшей его в доме Кэро, о крушении блестящих надежд, копании в прошлом, возможных упреках… Несколько минут Элен сидела молча. Всегда скромная, даже незаметная, сейчас она была очень хороша, ее красил гнев и, пожалуй, еще страстное нетерпение, стремление действовать, действовать во что бы то ни стало, пусть даже это погубит ее самое и все ее надежды. – Я вот думаю – надо с этим покончить, – сказала она, – сегодня же! – А вы сможете? Она посмотрела на меня в упор глазами, которые снова стали и жалкими и высокомерными. И спросила: – Что же он все-таки будет делать? 45. Продуманное письмо Посадив Элен в такси, я занялся делами. За окном уже стемнело, служащие разошлись по домам, было очень тихо. Зазвонил внутренний телефон. Это был Роджер. Не могу ли я перед уходом зайти к нему? Я зашагал по лабиринту коридоров, безлюдных в этот час. Кое-где из приоткрытых дверей падал свет – это все были кабинеты задержавшегося на работе начальства. Дуглас еще не ушел, но я не заглянул к нему, не пожелал доброго вечера. Я прошел прямо к Роджеру. Под конусом света от настольной лампы ярко белел лист бумаги, матово светился бювар. Роджер встал – на фоне окна он казался огромным. Впервые за годы нашего знакомства он пожал мне руку. – Ну так как? – сказал он. Я даже растерялся, увидев его таким энергичным и бодрым. Так бывает, когда мысленно подготовишься к какому-то разговору, а он вдруг с самого начала примет не тот оборот. Я неловко пробормотал, что мне очень жаль, что все так вышло… – Бросьте! – сказал он. Посмотрел на меня внимательно и сурово, щелкнул пальцами и повторил: – Ну так как? На миг мне показалось – он ждет, чтобы я взял на себя инициативу. Может быть, он хочет обсудить со мной возможность сделки с коллегами? Но это мне только почудилось. Он продолжал: – Пора мне продумать все это заново с самого начала – как по-вашему? Он был весел тем особым весельем, которое часто сопутствует провалу – когда знаешь, что можно больше ни перед кем не притворяться. Он ясно понимал свое положение – ни в чем другом ясности не было. Мне казалось, что я хорошо его знаю. Элен знала его лучше. Но сегодня он сам видел себя совсем не таким, каким видели его мы оба. Куда девались его изворотливость, его двуличность – либо в этот день он их отбросил, либо наперекор им заглянул себе в душу глубоко, до самого дна. Сегодня было совсем не то, что в тот вечер, когда Дэвид Рубин упрашивал его отступить, а он, искусно лавируя, не отвечал ни да, ни нет. Глядя на меня из-за настольной лампы, он начал говорить. Прежде всего, как нечто само собой разумеющееся, к чему незачем больше возвращаться, он сказал, что должен будет выйти в отставку. Это вопрос решенный. Он вне игры. И его замыслы перечеркнуты. Тут он не выдержал: – Но не навсегда! Не надолго! Кто-нибудь этого добьется. Может быть, я еще и сам добьюсь. Я ожидал чего угодно, но только не этого. Он говорил о своем будущем с бесстрастием стороннего наблюдателя. Он ни разу не упомянул ни о жене, ни об Элен, словно исключая из нашего разговора все свои личные заботы, все, в чем повинен только он и за что он один в ответе. Сказал лишь, как о чем-то, что от него никак не зависит и вполне естественно в его положении, что отныне ему придется рассчитывать только на себя – у него больше нет никакого веса, ни влиятельных друзей, ни даже средств. Придется начинать сначала. – Будет нелегко, – сказал он. – Трудней, чем когда я делал первые шаги. Он посмотрел на меня открыто и насмешливо. – По-вашему, мне надеяться не на что? Умение щадить чужие чувства, дружеские отношения, связывавшие нас, – все отступило на задний план. Я ответил: – Пожалуй, что так. – Кто-нибудь этого добьется. Нам нужно только время и удача. Ну и еще кое-какие общие сдвиги. Но кто-нибудь этого обязательно добьется. Он говорил о политической кухне свободно и беспристрастно, совсем как в те времена, когда был на гребне волны, когда премьер-министр и Коллингвуд усиленно ему покровительствовали. Интересно, справился бы кто-нибудь другой лучше, чем он? Можно ли было избежать ошибок, которые допустил он? А как насчет тех, которые допустил я? Что, если бы мы не так бездарно обошлись с Бродзинским? Много ли вообще значит отдельная личность? Уж наверно, меньше, чем каждому хочется думать. Разве только в том случае, когда, как говорится, петли смазаны, но надо еще толкнуть дверь, чтобы она распахнулась. А иначе никакая личность ничего не сделает – только нашумит зря. Роджер не ждал от меня утешений. Его даже не интересовало мое мнение. В этой тихой комнате он говорил будто сам с собой. Если зайдешь слишком далеко, тебе крышка, сказал он, но если стоять на месте, кому ты вообще нужен! Он сказал: всякая попытка ценна. Даже если она не удалась. Все равно положение хоть немного, да изменится. Он сказал (я вспомнил вечер, когда он сказал мне это впервые): первая задача – добиться власти. Вторая – использовать ее с толком. И еще он сказал: кто-нибудь непременно сделает то, что пытался сделать я. Не знаю только, удастся ли это мне. Он говорил просто, почти наивно. Со стороны трудно было предположить в нем такую искренность и простоту. Копаться в себе, как это делают другие, он не любил. Он поддавался многим соблазнам, не чужд был страстей, но подобным себялюбием не страдал. И все же кое-чего для себя он хотел. Когда он говорил, что хочет добиться, власти и «использовать ее с толком», это значило: ему нужно оправдание, нужна уверенность в том, что он живет не напрасно, и еще ему нужно было оправдание в более глубоком, извечном смысле этого слова. Нужно было какое-то подобие веры – веры, требующей действия. Он долго нащупывал и наконец нашел то, что искал. Несмотря на свою черствость, на сделки с совестью – а, может быть, в какой-то мере благодаря им, – он свято верил в правоту своего дела. Окружающие могли подозревать его в неискренности, но сам он твердо знал, что уж в этом, и только в этом, он искренен. Ирония судьбы заключалась в том, что, будь наши подозрения справедливы, он – как политик – преуспел бы гораздо больше. Пожалуй даже, насколько это было возможно в те годы, он принес бы больше пользы. Было уже около восьми. И вдруг Роджера словно подменили. Он уперся одной ногой в стол и сказал деловым тоном: – Вот, прочитайте-ка. Все это время перед ним на столе лежало какое-то письмо. Обращение: «Глубокоуважаемый господин премьер-министр!» – было написано от руки его крупным размашистым почерком, дальше следовал машинописный текст. Это было продуманное письмо. Никаких признаков обиды или затаенной злобы. Для Роджера было большой честью работать вместе с господином премьер-министром, говорилось в письме. Он очень сожалеет, что его политический курс вызвал столько разногласий и что он уделял неправомерное – по мнению его коллег – внимание отдельным моментам, отчего дальнейшее пребывание его в правительстве стало обременительным. Он продолжает верить в правильность своего курса. Он не может убедить себя в том, что этот курс ошибочен. И поскольку он не может искренне изменить свой образ мыслей, ему остается только один выход. Он уверен, что господин премьер-министр отнесется к его решению с пониманием и сочувствием. Он надеется, что в будущем сможет быть полезным премьер-министру и правительству в качестве рядового члена парламента. Здесь машинописный текст кончался. Дальше – на середине третьей страницы – твердым почерком Роджера было написано: «Преданный Вам Роджер Куэйф». Не успел я поднять глаза, как он спросил: – Сойдет? – Очень хорошо! – сказал я. – Ее, конечно, примут. (Он имел в виду отставку.) – Примут, – подтвердил я. – С поспешностью несколько излишней. Мы посмотрели друг на друга. – Что ж, – сказал он. – Давайте я при вас его и отошлю. Красная курьерская сумка стояла на столе рядом с телефонами. Роджер достал из кармана брюк связку ключей и отпер ее. Отпер торжественно, явно наслаждаясь этим правом, которое дается лишь избранным. Мало кто на моей памяти так упивался тем, что имеет в своем распоряжении курьерскую сумку и владеет ключом от нее. Даже сейчас, даже в такую минуту, он наслаждался этим правом избранных – вещественным признаком высокого поста. Он аккуратно вложил письмо в сумку и снова запер ее. Нажал кнопку звонка, и на пороге вырос его личный секретарь – вряд ли за всю последнюю неделю у него выдалась хоть минутка свободного времени. – Пожалуйста, распорядитесь, чтобы это отослали премьер-министру, – сухо, деловито сказал Роджер. Секретарь – молодой человек лет двадцати семи, из тех образцовых служащих, о каких говорят «далеко пойдет», – принял сумку с той же деловитой вежливостью. Можно было подумать, что в ней лежит самое обычное письмо, каких он за последние годы уже немало переслал для Роджера и будет пересылать еще много лет; хотя, уж наверно, он спрашивал себя, не конец ли это и, если да, кто будет его новым «хозяином». Дверь затворилась. Роджер улыбнулся. – Я ведь мог и передумать, – сказал он. – Это было бы некстати. В голосе его зазвучала усталость, лицо погасло. Ему потребовалось сделать над собой усилие, чтобы снова заговорить. – Мне очень жаль, – сказал он, – что по моей вине кое у кого из наших друзей будут неприятности. Он пытался говорить тепло, по-дружески, но ему это больше не удавалось. Он сделал над собой еще одно усилие: – Я очень сожалею, что навредил вам. – Пустяки! – Я очень сожалею. После этого он уже не пожелал делать никаких усилий. Он откинулся на спинку кресла, с нетерпением дожидаясь минуты, когда останется в кабинете один. Уже в дверях я услышал: – Я на некоторое время исчезну. Уеду из Лондона. 46. И еще один выбор Что до меня, мой выбор был ясен. Мы с Маргарет единодушно порешили о нем за полчаса, а потом вознаградили себя стаканчиком виски. У обоих было такое чувство, какое бывает накануне отпуска, когда чемоданы уже упакованы, наклейки на них наклеены, такси заказано на девять утра, пароход ждет – впереди отдых и солнце. Я выждал три дня. За это время было объявлено об отставке Роджера, стало известно имя его преемника. Газеты, Уайтхолл, клубы освоились с новостью так быстро, словно все это произошло уже несколько месяцев назад. Я выждал три дня, а затем попросил Гектора Роуза принять меня. Часы показывали четверть одиннадцатого. В парке за окном туман почти рассеялся. На столе у Роуза стояла ваза с гиацинтами, и их аромат напоминал о других важных разговорах, о тягостных совместных завтраках в далеком прошлом. Я сразу приступил к делу: – Считаю, что мне пора уходить. Светской позы Роуза как не бывало; он весь обратился в слух. – То есть… – То есть больше от меня здесь пользы не будет. – На мой взгляд, – возразил Роуз, – это явное преувеличение. – Вы не хуже моего знаете, что крах Куэйфа отразился и на мне. – К несчастью, – ответил Роуз, скрестив руки на груди, – до известной степени это справедливо. – Это справедливо без оговорок… – И все же, я полагаю, вам не следует воспринимать это столь трагически. – А я и не воспринимаю это трагически, – сказал я, – просто объясняю: ведь по делам министерства мне приходится встречаться с людьми, которых мы с вами хорошо знаем. С их точки зрения, я сделал ставку не на ту лошадь. Причем совершенно откровенно. Конечно, никто не упрекнул бы меня за откровенность, если бы лошадь выиграла скачку. Роуз улыбнулся ледяной улыбкой. – Все очень просто, – продолжал я. – Больше я уже не гожусь для переговоров с этими людьми. Значит, мне пора уходить. Наступило долгое молчание. Роуз размышлял, без всякого выражения глядя на меня бесцветными, немигающими глазами. Наконец он заговорил без запинок, но тщательно взвешивая каждое слово: – У вас всегда была склонность – если мне будет позволено так выразиться – к несколько упрощенному взгляду на вещи. Будь вы человеком, посвятившим себя государственной службе, иные ваши поступки можно было бы назвать, ну, скажем, необычными. В особенности это относится к злополучной истории с Куэйфом. Осмелюсь напомнить вам, однако, что на протяжении вашей весьма ценной деятельности бывали и совсем иные примеры. Мне кажется, вы должны признать, что Государственное управление не столь мелочно, как любят указывать некоторые наши критики. Государственное управление было готово мириться с положениями, которые кое-кому могли показаться до некоторой степени неловкими. Мы пришли к заключению, что несколько необычные вольности, которые вы себе позволяли, были нам только на пользу. Откровенно говоря, у нас сложилось мнение, что ваше присутствие здесь нам несравненно выгоднее, чем ваше отсутствие. Я не хотел бы излишне это подчеркивать, ни мы постарались выразить вам свою признательность единственным доступным нам способом. Он намекал на список лиц, представленных к награждению. – Знаю, – сказал я, – с вашей стороны это очень великодушно. Роуз наклонил голову. Затем продолжал все так же педантично: – Я понимаю также, что в свете недавних событий и ваших – да и в наших – интересах будет разумнее освободить вас от некоторых поручений, включая, возможно, и некоторые из тех, которые вы, безусловно, выполнили бы с присущим вам блеском. Но я полагаю, что это вовсе не так уж важно «sub specie eternitatis»[14]. Несколько видоизменить ваши обязанности, вероятно, в пределах человеческих возможностей. И мы по-прежнему сможем пользоваться вашими неоценимыми услугами в тех областях, где они по-прежнему нам необходимы. И где – как вы, конечно, понимаете, хотя сейчас и не время для комплиментов, – нам было бы пока весьма затруднительно от них отказаться. Он говорил без предвзятости и, пожалуй, справедливо. И при этом самым обычным своим тоном, как все истекшие двадцать лет нашей совместной работы. Через несколько месяцев он и сам покинет Государственное управление – управление, которое так и не воздало ему должного, ко всяком случае не дало ему того, что он столь страстно желал. Если после моего ухода и будет чувствоваться, что меня не хватает, это очень скоро будет уже не его забота. И все же он до сих пор говорил «мы», заботясь о нуждах управления на годы вперед. Он ничем, ни малейшим намеком не показал, что какое-то время, несколько дней, несколько часов, мы были не только коллегами, но и союзниками. С этим было покончено. Он говорил без всякой предвзятости, но нас снова, как когда-то, точно завеса, разделяло разительное несходство характеров, ощущение неловкости, пожалуй, даже взаимная неприязнь. Я поблагодарил его и, помолчав, сказал: – Нет, все это не меняет дела. Я намерен уйти. – Вы действительно этого хотите? Я кивнул. – Почему? – Есть важные и неотложные дела, в которых я хочу принять участие. Я думал, что мы сможем добиться своего вот так, втихомолку. Но сейчас вижу, что это невозможно. Или, во всяком случае, сам я больше ничего втихомолку делать не собираюсь. Мне необходимо вновь стать частным лицом. – Такая ли уж частная будет эта деятельность, дорогой мой Льюис? – Роуз не сводил с меня глаз. – Насколько я понимаю, материальная сторона для вас роли не играет? – спросил он. Я подтвердил, что не играет. Да он и так это знал. В нем, по-видимому, все-таки шевельнулась зависть к тому, что мне в этом смысле повезло. Сам он учился в лучших учебных заведениях, но денег у него не было. В будущем он мог рассчитывать только на свою пенсию. – Вы твердо решили уйти? – Да. Роуз в упор посмотрел на меня. Он отлично разбирался в мотивах человеческих поступков. – Так, – сказал он, пожав плечами. – Что ж, постараемся сделать это возможно безболезненнее. Снова наступило молчание. На этот раз не такое долгое. Потом Роуз сказал ровным голосом: – Я хотел бы попросить вас взвесить одно обстоятельство. Если вы уйдете сейчас, это не останется незамеченным. Вы – очень на виду. Найдутся зложелатели, которые обязательно сделают из этого определенные выводы. Станут даже намекать, что ваш уход как-то связан с недавними разногласиями в парламенте. И не так-то легко будет доказать несостоятельность этих толков. – Это поставит нас в довольно затруднительное положение, – продолжал он. – Не сомневаюсь, что вы, когда сочтете нужным, пожелаете откровенно высказать свое мнение по этому вопросу. Но я хотел бы заметить, что у вас есть перед нами известные обязательства и для приличия вам следует выждать. Вы немало лет проработали здесь. С вашей стороны было бы не совсем корректно ставить нас в неловкое положение столь демонстративным уходом. Я не ответил. Роуз продолжал: – Я хотел бы заметить также, что какая-то тень в этом случае, безусловно, ляжет и на вас. По всей вероятности, вас это мало трогает. Вас интересует другое. Я понимаю. И все же вы честно послужили государству. Обидно было бы под конец все испортить. По-моему, никогда не следует бросать работу с недобрым чувством. Надо ли, чтобы в душе оставался неприятный осадок? Не знаю, насколько его слова были продиктованы заботой обо мне. Тон его был еще холоднее, чем обычно, и от этого слова звучали не то презрительно, не то неестественно. Но он настаивал. – Насколько я должен задержаться? – спросил я. – Скажем, до конца года. Или это слишком обременительно для вас? Я сказал, что согласен. Роуз принял мое согласие по-деловому, не благодаря. И только когда я уже направился к двери, он рассыпался в благодарностях – не за то, что я пошел ему навстречу или принял его совет, нет, всего лишь за то, что я взял на себя труд прийти к нему, сделав несколько десятков шагов по коридору. 47. Ночное небо над Лондоном Теплым летним вечером через полтора года после отставки Роджера мы с Маргарет приехали на Саут-стрит на прием, устроенный Дианой. Не могу сказать, чтобы это приглашение навело нас на раздумья о прошлом. Прием как прием, ничем не замечательный – очередное действо в вечной светской толчее. Дети были в школе, нас ничто не связывало, было так приятно ехать в тихих синих сумерках по огибающей парк аллее. Наверху в гостиной слышался звон стекла и гул голосов: гости пили, не забывая при этом окидывать острым взглядом вновь прибывшего. В каждом движении чувствовалось довольство, приятное сознание того, что они находятся внутри магического круга – словно пассажиры, танцующие на палубе океанского парохода, когда внизу плещет море. Все то же, подумал я. Для большинства присутствующих жизнь всегда была такова, и они воображают, что она всегда такой и останется. Как обычно, на приемах Дианы было интересно наблюдать – кто сейчас в чести. Коллингвуд стоял у камина – как всегда, невозмутимый, самодовольный, немногословный. Некоторое время с ним беседовал Монти Кейв, который этой весной получил повышение. Кейв сильно опередил своих соперников; Диана ради него пустила в ход все свое влияние, его прочили в канцлеры Казначейства. Знакомые продолжали гадать, выйдет ли Диана за него замуж или нет, но она, обычно вовсе не склонная медлить и колебаться, сейчас, несмотря на свое решение покончить с одиночеством, все еще мешкала. Когда дело шло о борьбе за власть, она была достаточно тверда, но для второго замужества твердости ей явно не хватало. Она все еще была способна мечтать о любви. И тут воля ей изменяла. Она была счастлива с первым мужем и хотела счастья со вторым. Брак ради брака ее не устраивал. Приехал Лентон, побыл немного, но нашел время, чтобы побеседовать с хозяйкой. Хоть обязанности премьер-министра и отнимали у него много времени, все же людей, считавших его посредственностью, он мог кое-чему научить. Например – никогда не наживать себе врагов без крайней надобности, а главное, никогда не наживать себе врагов, пренебрегая людьми. Все такой же любезный и несколько свиноподобный, он, прежде чем уйти, успел озарить милой улыбкой каждого своего сторонника. Я заметил, как он шепнул что-то Дугласу Осбалдистону, которого я прежде у Дианы не встречал и который в прежние годы, когда еще была здорова его жена и отношения у нас была более дружеские, поддразнивал нас с Маргарет из-за наших великосветских знакомств. Диана шагает в ногу с веком, думал я. Прежде она не удостаивала своим вниманием высших государственных чиновников, а теперь у нее в гостях, помимо Дугласа, был и еще один казначейский служащий того же ранга. Дуглас, как и следовало ожидать, вернулся в Казначейство – причем на один из высших постов, специально для него созданный. Он добился всего, о чем когда-то мечтал вышедший ныне в отставку Гектор Роуз. Маргарет продолжала навещать в больнице его жену, и сам он нередко обедал у нас и теперь, после моего ухода из Уайтхолла. Однако трещина в наших с ним отношениях так и не затянулась. Дуглас пытался исправить дело; холодность не была взаимной, в ней был повинен я. Из толпы гостей меня окликнул Сэммикинс. Он искал себе компаньона, чтобы закончить вечер у Пратта. «Не везет мне! Уже шестой отказ!» – объявил он во все горло, и хохот его, развеселый, но не слишком уместный, загремел почти как Роландов рог в долине Ронсеваля. В ату минуту появилась Кэро – ослепительно красивая, с виду веселая и беззаботная. Она похлопала брата по плечу, сказала что-то приветливое Маргарет. Но тут кто-то ее окликнул, и она с живостью повернулась к нему. Больше в тот вечер ни ко мне, ни к Маргарет она не подходила. Кто-то сжал мне локоть. Это был лорд Лафкин. Многозначительно, скрипучим голосом он сказал: «Кстати, насчет Худа». Хотя это и прозвучало многозначительно, но в первое мгновение я ничего не понял. Ничего! Вокруг бурлил и шумел людской водоворот. А та история все продолжалась. Я начисто забыл об этом человеке. А вот Лафкин не забыл. – Теперь он у меня не выкрутится, – сказал он. Лафкин не успокоился, пока не отомстил. Любой другой человек, занимающий такое положение, давно махнул бы рукой. Казалось невероятным, что знаменитый промышленный магнат тратил свою энергию – и не день, не дна, а недели и месяцы, – чтобы добиться увольнения из чужой фирмы не очень крупного служащего. И однако, именно это он и сделал. Он полагал, что это вовсе не месть, а справедливое возмездие. Он говорил об этом безо всякого торжества, даже без особого удовольствия. Просто он считал, что должен был так поступить и долг свой выполнил. Это в порядке вещей. В разгар приема, окруженный выхоленными, преуспевающими людьми, я впервые за весь вечер вспомнил Роджера. Его тут не было. Его никогда не пригласили бы. А если бы и пригласили, вряд ли он приехал бы. Маргарет не раз звала их с Элен к нам, но они пришли всего лишь однажды. При встречах он держался, как всегда, дружелюбно и непринужденно, но в то же время упорно избегал людей, с которыми был близок в период своего расцвета, и мест, где тогда бывал, словно и люди эти и эти места вызывали у него острую неприязнь. Он по-прежнему оставался членом парламента. Но теперь, после того как были окончательно оформлены разводы и он женился на Элен, его избирательный округ отказался выдвинуть его кандидатом на следующих выборах. Впрочем, он не отчаивался. Они с Элен жили скромно, окружавшая их обстановка очень мало напоминала роскошь Лорд-Норт-стрит. Роджер состоял членом правления нескольких компаний – туда заботливо, хоть и не слишком деликатно, пристроил его Лафкин; этим его доходы и ограничивались. Что же касается их семейной жизни, то мы слишком редко с ними встречались, чтобы судить о ней, и все же Маргарет, относившаяся к этому браку с предубеждением, в конце концов согласилась, что он, видимо, прочный и счастливый. Элен она по-прежнему недолюбливала. Отчасти потому, что симпатизировала Кэро, а отчасти – думал я, внутренне усмехаясь, – потому, что кое в чем они с Элен были не так уж несхожи. Обе энергичные, обе способны на бурные чувства и на самопожертвование, хотя Элен недоставало легкости и беспечности, от природы свойственных Маргарет. – Она из тех, для кого существует одна-единственная привязанность, – со снисходительной усмешкой сказала мне как-то Маргарет. – На все прочие ее уже не хватает. Это как-то не по мне. Ну, а ему это нравится – и это, надо полагать, главное. Оставив Лафкина в жаркой, ярко освещенной гостиной, я вышел на балкон в поисках Маргарет. Она была там с Фрэнсисом Гетлифом и еще с кем-то; я отвел ее в сторону. Поглощенный новостью, которую сообщил мне Лафкин, я совсем забыл, где я нахожусь. Казалось, на меня вдруг нахлынуло давнее горе – а может радость? – и мне Просто необходимо было поделиться с Маргарет. Она внимательно слушала, не сводя с меня глаз, потом перевела взгляд на сверкающую огнями гостиную. Гораздо быстрее, чем я, она поняла, что, в сущности, я говорил ей не о Лафкине и не о Худе, но о поражении, которое потерпел Роджер и мы вместе с ним. В сущности, я говорил о том, что все мы пытались сделать и не сумели. – Да, – сказала Маргарет, – нам нужна победа. Она не падала духом. Она снова посмотрела в сторону гостиной: все то же! – подумала она, как подумал я немного раньше. – Хоть какая-то победа нам нужна, – повторила она. Она не сдавалась и мне не позволяла сдаться. К нам подошел Фрэнсис Гетлиф. На мгновение мы с Маргарет неловко замолчали. Можно было подумать, что мы сплетничали о нем, злословили на его счет. Фрэнсис больше не был с нами. Он сдался. И не потому, что переменил свои взгляды, просто вступить в борьбу еще раз он был не в силах. Он безвыездно жил теперь в Кембридже и с головой ушел в исследовательскую работу; Уже и сегодня он успел с поистине юношеским волнением рассказать об одной своей новой идее. Вместе пережить поражение, думал я, так же пагубно для дружбы, как оказаться в разных лагерях. Мы с Фрэнсисом были дружны тридцать лет. И однако, какая-то доля простоты и непосредственности не могла не уйти из наших с ним отношений, как ушла она и из наших отношений с Дугласом. Небольшая потеря, если принять во внимание борьбу, которую мы выдержали, – а все же потеря. Втроем мы поговорили немного о колледже и о Кембридже. Прошли в конец балкона. Над садом, над крышами светилось рыжее ночное небо Лондона – рассеянное отражение жизней, наполняющих огромный город. Мы заговорили о наших детях, заговорили оживленней, с особенной нежностью старых друзей, обраставших семьями на глазах друг у друга. Воспоминание о недавней борьбе и даже о том, из-за чего шла борьба, понемногу померкло. Приятно было поговорить о наших детях. Единственной загадкой для нас в тот вечер оставалась Пенелопа. И она, и Артур Плимптон были в Соединенных Штатах, и оба обрели семейное счастье – но только не друг с другом. Фрэнсис усмехнулся своей мрачноватой мечтательной усмешкой и заметил, что в дураках, как видно, оказался он. Под ярким от ночных огней лондонским небом мы говорили о наших детях и об их будущем. Говорили так, словно их будущее светло и надежно и мы всегда будем радоваться, глядя на них.

The script ran 0.003 seconds.