1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11
Его стало клонить ко сну, и в дремоте ему мерещилось, что Вокульский его убил. Он видел, как двое носильщиков несут его труп на квартиру к жене, как она теряет сознание и падает на его окровавленную грудь. Как платит все его долги и отпускает тысячу рублей на похороны… и как он воскресает и берет эту тысячу на карманные расходы…
Блаженная улыбка озарила изможденную физиономию барона — и он заснул как младенец.
В семь часов Констанций и Марушевич едва добудились барона; он ни за что не хотел вставать, ворча, что предпочитает позор и бесчестие необходимости подниматься с постели в такую рань. Только при виде графина с холодной водой барон очнулся. Он вскочил с постели, дал оплеуху Констанцию, обругал Марушевича и в душе поклялся, что убьет Вокульского.
Однако, когда он оделся, вышел на улицу и увидел безоблачное небо, вообразив, что наблюдает восход солнца, его ненависть к Вокульскому смягчилась, и он решил ограничиться выстрелом в ногу.
«Как же! — спохватился он. — Продырявлю его, а он охромеет на всю жизнь и всякому будет хвастаться: „Эту рану я получил на дуэли с бароном Кшешовским…“ Этого только недоставало!.. Что они наделали, милейшие мои секунданты! Если уж какому-нибудь купчишке непременно хочется стрелять в меня, пусть по крайней мере стреляет из-за угла, когда я гуляю, а не на дуэли… Ужасное положение! Воображаю, как моя дражайшая будет всем рассказывать, что я дерусь на дуэли с купцами…»
Подали кареты. В одну сел барон с графом-англоманом, в другую — молчаливый египтолог с пистолетами и хирург. Все поехали в сторону Белянского леса, а немного спустя вдогонку им покатил на извозчике лакей барона Констанций. Верный слуга ругался на чем свет стоит и грозился про себя, что барин сторицей заплатит ему за эту прогулку. Но тем не менее он был встревожен.
В Белянской роще барон и трое его спутников застали уже своих противников, и обе группы, держась несколько поодаль, углубились в лес, раскинувшийся на берегу Вислы. Доктор Шуман был раздражен, Жецкий подавлен, а Вокульский мрачен. Барон, поглаживая редкую бородку, внимательно разглядывал противника и думал:
«Неплохо, должно быть, кормится этот купчик. Я рядом с ним выгляжу совсем как австрийская сигара рядом с быком. Черт меня побери, если я не выстрелю в воздух над головой этого дурня или… совсем откажусь стрелять… Да, это будет самое лучшее!»
Но тут барон вспомнил, что драться надо до первой крови. Тогда он разозлился и бесповоротно решил убить Вокульского наповал.
«Пора наконец отучить этих торгашей вызывать нас…» — говорил он себе.
В нескольких десятках шагов от него Вокульский расхаживал между двумя соснами взад и вперед, как маятник. На мгновение забыв о панне Изабелле, он прислушался к птичьему щебету, которым был полон лес, и к плеску Вислы, подмывающей берег. Отзвуки безмятежного счастья в природе странно контрастировали с лязгом пистолетных затворов и щелканьем взводимых курков. В Вокульском проснулся хищник; весь мир для него исчез, остался лишь один человек — барон, чей труп он должен бросить к ногам оскорбленной панны Изабеллы.
Противников поставили к барьеру. Барон все еще мучился сомнениями относительно того, как поступить с купчишкой, и в конце концов решил прострелить ему руку. На лице Вокульского было написано такое дикое ожесточение, что изумленный граф-англоман подумал:
«Дело, по-видимому, не в лошади и не в неучтивости на ипподроме…»
Молчавший до тех пор египтолог скомандовал, противники навели пистолеты и начали сходиться. Барон прицелился в правую ключицу Вокульского и, опуская дуло, мягко нажал курок. В последнюю секунду его пенсне перекосилось, пистолет на волос отклонился, раздался выстрел — и пуля пролетела в нескольких дюймах от плеча Вокульского.
Барон прикрыл лицо стволом пистолета и, выглядывая из-за него, думал:
«Не попадет, осел… Целит в голову…»
Вдруг он почувствовал сильный удар в висок, у него зашумело в ушах, перед глазами замелькали черные круги… Он уронил оружие и опустился на колени.
— В голову! — крикнул кто-то.
Вокульский бросил пистолет на землю и вышел из-за барьера. Все обступили барона, который, однако, не умер, а говорил визгливым голосом:
— Редкий случай! У меня прострелено лицо, выбит зуб, а пуля куда-то пропала… Ведь не проглотил же я ее…
Египтолог поднял пистолет барона и внимательно осмотрел его.
— А! — воскликнул он. — Вот в чем дело. Пуля ударила в пистолет, а замок попал в челюсть… Пистолет испорчен; весьма любопытный выстрел…
— Пан Вокульский, вы удовлетворены? — спросил граф.
— Да. Вполне.
Хирург забинтовал барону лицо. Из-за деревьев выбежал перепуганный Констанций.
— Ну что? — говорил он. — Предупреждал я вашу милость, что доиграетесь.
— Молчи, болван! — прошамкал барон. — Поживей отправляйся к баронессе и скажи кухарке, что я тяжело ранен…
— Прошу вас, господа, — торжественно проговорил граф, — подайте друг другу руки.
Вокульский подошел к барону и протянул ему руку.
— Отличный выстрел, — с трудом произнес барон, крепко пожимая руку Вокульского. — Меня удивляет, откуда человек вашей профессии… простите, может быть, я вас задел?
— Нисколько…
— Итак, откуда человек вашей профессии, впрочем весьма уважаемой, мог научиться так хорошо стрелять… Где мое пенсне?.. Ага, тут… Пан Вокульский, два словечка наедине…
Он оперся на плечо Вокульского, и оба отошли на несколько шагов в лес.
— Я обезображен, — говорил барон, — и выгляжу как старая обезьяна с флюсом. Мне не хочется опять ссориться с вами, ибо вижу, что вам везет… Так скажите мне: за что, собственно, вы меня изувечили? Ведь не за то, что я вас толкнул… — прибавил он, глядя Вокульскому в глаза.
— Вы оскорбили женщину… — тихо ответил Вокульский.
Барон отступил на шаг.
— Ах… C'est cа!<Вот оно что! (франц.)> — сказал он. — Понимаю… Еще раз прошу прощения, а там… я уж знаю, что мне следует сделать.
— И вы, барон, простите меня, — ответил Вокульский.
— Пустяки… пожалуйста… ничего, — говорил барон, тряся его за руку.
— Я, наверное, не так уж обезображен, а что до зуба… Доктор, где мой зуб?.. Пожалуйста, заверните его в бумажку. Да, так что касается зуба, то я уже давно должен был вставить новые. Вы не поверите, пан Вокульский, как у меня испорчены зубы…
Все распрощались вполне довольные. Барон удивлялся, откуда человек подобной профессии умеет так хорошо стрелять; граф-англоман больше чем когда-либо напоминал марионетку, египтолог опять принялся рассматривать облака. В другой группе Вокульский был задумчив, Жецкий восхищался смелостью и любезностью барона, и только Шуман был зол. Лишь когда их карета, спустившись с горы, проезжала мимо Камедульского монастыря, доктор глянул на Вокульского и буркнул:
— Ну и скоты! И как я не напустил полицию на этих шутов?
Через три дня после странного поединка Вокульский сидел, запершись в кабинете, с неким паном Вильямом Коллинзом. Слуга, которого давно уже интересовали эти конференции, происходившие несколько раз в неделю, вытирая пыль в комнате рядом, время от времени прикладывал к замочной скважине то ухо, то глаз. Он видел, что на столе лежат книжки и барин пишет в тетрадке; слышал, что гость задает Вокульскому какие-то вопросы, а тот отвечает — иногда громко и сразу, иногда вполголоса и неуверенно… Но о чем они беседовали таким странным образом, лакей угадать не мог, поскольку разговор велся на иностранном языке.
— Это по-какому же они? По-немецки-то ведь я знаю. Не по-немецки, — бормотал слуга, — а то бы говорили: «Битте, майн герр…» И не по-французски: «Мусье, бонжур, ленди…» И не по-еврейски… так по-каковски же они говорят? Ну, видно, хозяин задумал знатную спекуляцию, раз уж стал болтать по-такому, что и сам черт не разберет… Вот уж и компаньона себе нашел… Холера ему в бок!
Вдруг раздался звонок. Бдительный слуга на цыпочках отошел от двери кабинета, громыхая, вышел в переднюю и, вернувшись через минуту, постучал к барину.
— Чего тебе? — нетерпеливо спросил Вокульский, приоткрыв дверь.
— К вам тот барин, что уж приходил сюда, — ответил слуга и краешком глаза заглянул в рабочую комнату. Но, кроме тетрадей на столе и рыжих бакенбардов на лице пана Коллинза, он не увидел ничего примечательного.
— Почему ж ты не сказал, что меня нет дома? — сердито спросил Вокульский.
— Запамятовал, — нахмурясь, ответил слуга и махнул рукой.
— Так проси его в залу, осел, — сказал Вокульский и захлопнул дверь в кабинет.
Вскоре в залу вошел Марушевич; он и входя был уже растерян, а увидев, что Вокульский встречает его с нескрываемым раздражением, еще более растерялся.
— Простите… может быть, я помешал… может быть, вы заняты важным делом…
— Ничем я сейчас не занят, — мрачно ответил Вокульский и слегка покраснел.
Это не ускользнуло от внимания Марушевича; он был уверен, что в квартире затевается что-то противозаконное либо скрывается женщина. Как бы то ни было, к нему вернулась самоуверенность, которую, впрочем, он всегда обретал в присутствии смущенных людей.
— Я отниму у вас всего минутку, — заговорил уже развязнее потасканный молодой человек, изящно помахивая тросточкой и шляпой. — Одну минуточку.
— Слушаю, — сказал Вокульский. Он с размаху уселся в кресло и указал гостю другое.
— Я пришел извиниться перед вами, — с напускным оживлением продолжал Марушевич, — и сказать, что не могу услужить вам в деле покупки дома Ленцких…
— А вам откуда известно об этом деле? — не на шутку изумился Вокульский.
— Вы не догадываетесь? — с непринужденностью спросил приятный молодой человек и даже слегка подмигнул, однако не слишком явственно, ибо чувствовал себя еще не совсем уверенно. — Вы не догадываетесь, дорогой пан Вокульский? Почтенный Шлангбаум…
Он вдруг замолчал, словно подавившись неоконченной фразой, а левая рука его с тросточкой и правая со шляпой беспомощно опустились на подлокотники кресла. Между тем Вокульский даже не шевельнулся, а лишь устремил на гостя пристальный взгляд. Он незаметно наблюдал за сменой выражений на лице Марушевича, как охотник наблюдает за полем, по которому пробегают пугливые зайцы. Разглядывая молодого человека, он думал:
«Так вот кто тот приличный католик, которого Шлангбаум нанимает для аукциона за каких-нибудь пятнадцать рубликов, однако не советует давать ему на руки задаток? Ну-ну! И при получении восьмисот рублей за лошадь Кшешовского он почему-то смутился… так, так! И он же разболтал, что это я купил лошадь… Служит одновременно двум господам: и барону и его супруге… Да, но он слишком осведомлен о моих делах. Шлангбаум сделал промах…»
Размышляя, Вокульский спокойно рассматривал Марушевича. А потасканный молодой человек, будучи вдобавок весьма нервным, цепенел под взглядом Вокульского, как голубь, когда на него уставится очковая змея. Сначала он слегка побледнел, потом стал отыскивать на потолке и стенах какой-нибудь безразличный предмет, тщетно пытаясь отвести утомленные глаза, и, наконец, обливаясь холодным потом, почуствовал, что его блуждающий взор не в силах вырваться из-под власти Вокульского. Ему казалось, что угрюмый купец клещами сдавил его душу и он не в состоянии сопротивляться. Еще несколько раз он повертел головою и наконец с полным смирением уставился на Вокульского.
— Сударь, — сказал он сладким голосом. — Я вижу, что с вами надо играть в открытую… Итак, я скажу сразу…
— Не трудитесь, пан Марушевич… Я уж знаю все, что мне нужно знать.
— Поверьте, сударь, вы введены в заблуждение сплетнями и составили обо мне неблагоприятное мнение… А между тем, даю вам слово, у меня наилучшие намерения…
— Можете не сомневаться, пан Марушевич, что я составляю свои мнения не на основании сплетен.
Он встал с кресла и отвернулся, что позволило Марушевичу несколько прийти в себя. Молодой человек быстро попрощался и, стремглав сбегая по лестнице, думал:
«Ну, слыханное ли дело! Какой-то ничтожный торгаш важничает передо мной! Честное слово, был момент когда я чуть не ударил его тростью… Наглец, честное слово. Он еще, пожалуй, подумает, что я его боюсь, честное слово… О, боже, как тяжело караешь ты меня за мое легкомыслие!.. Подлые ростовщики присылают ко мне судебного пристава, через несколько дней я должен уплатить долг чести, а этот купчишка, этот… негодяй… Хотел бы я знать: что вот этакий воображает, что он думает обо мне? Только это, ничего больше… Но, честное слово, он, наверное, кого-нибудь зарезал, не может быть таких глаз у порядочного человека! Ну конечно, он же чуть было не застрелил Кшешовского. Ах, нахальная тварь… И он осмелился так смотреть на меня… на меня, ей-богу!»
Тем не менее на следующий день он опять поехал к Вокульскому, но не застал его дома и отправился в магазин, велев извозчику дожидаться у входа.
Пан Игнаций встретил его широким жестом, словно предоставляя в его распоряжение все, что есть в магазине. Однако внутреннее чутье подсказало старому приказчику, что этот посетитель купит не больше, чем на пятерку, да еще, чего доброго, прикажет записать покупку в кредит.
— Где пан Вокульский? — спросил Марушевич, не снимая шляпы.
— Сию минуту приедет, — ответил пан Игнаций, низко кланяясь.
— Сию минуту, то есть?..
— Самое позднее — через четверть часа.
— Я подожду. Велите вынести извозчику рубль, — сказал молодой человек, небрежно развалясь на стуле.
Однако ноги у него похолодели при мысли, что старый приказчик может не исполнить его поручения. Жецкий послал извозчику рубль, но кланяться перестал.
Через несколько минут вошел Вокульский.
При виде ненавистной фигуры купчишки Марушевича охватили столь противоречивые чуства, что он не только не знал, что говорить, но даже потерял способность думать. Он лишь запомнил, что Вокульский прошел вместе с ним в кабинет за магазином, где стоял несгораемый шкаф, и что чувства, испытываемые им при виде Вокульского, он назвал про себя пренебрежением с примесью брезгливости. А еще ему вспомнилось, как эти свои ощущения он старался прикрыть изысканной вежливостью, которая даже ему самому показалась похожей на угодливость.
— Что вам угодно? — спросил Вокульский, когда оба они уже сидели, причем Марушевич так и не уловил, когда именно он занял вышеуказанное положение в пространстве. Все же он заговорил, поминутно запинаясь:
— Я хотел, сударь, дать вам доказательство своей благожелательности. Баронесса Кшешовская, как вам известно, намеревается приобрести дом Ленцких… Так вот… супруг ее, барон, наложил вето на определенную часть ее средств, без которых покупка состояться не может… Так вот… сегодня… барон временно оказался в стесненном положении… Ему не хватает… не хватает тысячи рублей… он хотел бы одолжить деньги, без чего… без чего, как вы понимаете, он не сможет достаточно энергично воспротивиться воле жены…
Марушевич вытер пот со лба, заметив, что Вокульский снова испытующе смотрит на него.
— Так это барону нужны деньги?
— Вот именно, — поспешно отвечал молодой человек.
— Тысячи я не дам, а рублей триста… четыреста… И под расписку барона.
— Четыреста… — машинально повторил молодой человек и вдруг точно спохватился. — Через час я привезу вам расписку барона… Вы еще будете здесь?
— Буду…
Марушевич ушел и через час действительно вернулся с распиской, на которой стояла подпись барона Кшешовского. Вокульский прочел документ, спрятал его в кассу и дал Марушевичу четыреста рублей.
— Барон постарается в кратчайший… — бормотал Марушевич.
— Не к спеху, — ответил Вокульский. — Кажется, барон нездоров?
— Да, немножко… завтра или послезавтра он уже уезжает… Он вернет в кратчайший…
Вокульский простился с ним холодно.
Молодой человек быстро вышел из магазина, даже позабыв вернуть Жецкому рубль, занятый на извозчика. Однако, очутившись на улице и переведя дух, он снова обрел дар мысли:
«Ах, подлый торгаш… Хватило же наглости дать мне четыреста рублей вместо тысячи!.. Боже, как сурово ты караешь меня за мое легкомыслие! Только бы мне отыграться — честное слово, я швырну ему в лицо эти четыреста рублей и те двести… Боже, как низко я пал…»
Ему вспомнились кельнеры различных ресторанов, бильярдные маркеры и швейцары гостиниц, у которых он также с помощью разнообразных приемов, вытягивал деньги, но никто из них не казался ему таким отвратительным и достойным презрения, как Вокульский.
«Честное слово, — думал он, — я по собственной воле полез в его мерзкие лапы… Боже, как ты караешь меня за мое легкомыслие!»
Однако Вокульский после ухода Марушевича был очень доволен.
«Кажется мне, — думал он, — это прохвост большой руки и к тому же ловкач. Просил у меня службу, а нашел другую: следит за мною и доносит кому требуется. Он мог бы мне наделать больших хлопот, если б не эти четыреста рублей, на которые, я уверен, он выдал мне подложную расписку. Кшешовский, какой бы он ни был самодур и бездельник, все же честный человек… (А разве бездельник может быть честным?) Во всяком случае, он не стал бы занимать у меня деньги во имя дел или капризов своей жены».
Ему стало очень гадко; он опустил голову на руки и продолжал размышлять:
«Однако что я вытворяю? Сознательно помогаю прохвосту совершать подлости. Умри я сегодня, и Кшешовскому пришлось бы уплатить эту сумму. Или же Марушевич отправился бы в тюрьму… Ну, этого ему и так не миновать…»
Через минуту его охватил еще больший пессимизм.
«Четыре дня назад я чуть не убил одного, сегодня другому проложил дорожку в тюрьму — и все это ради нее, за одно „merci“.
Но ради нее же я нажил состояние, даю заработок сотням людей, умножаю богатства родины. Чем бы я был без нее? Мелким галантерейным торговцем. А сейчас обо мне говорит вся Варшава. Что ж! Кучка угля приводит в движение корабль, несущий на себе сотни людей, а любовь двигает мною. А если она сожжет меня дотла и от меня останется только горсточка пепла… Боже, как низок этот мир! Охоцкий прав. Женщина — подлое существо: она играет тем, чего даже не способна понять…»
Он так забылся в горьких размышлениях, что не слышал скрипа отворяемой двери и быстрых шагов за своей спиной. Только почувствовав на плече чье-то прикосновение, он очнулся. Повернул голову и увидел адвоката с большим портфелем под мышкой; выражение лица его было чрезвычайно мрачным.
Вокульский в смущении вскочил и усадил гостя в кресло; знаменитый юрист осторожно положил портфель на стол и, быстро потирая пальцем затылок, вполголоса заговорил:
— Пан… пан… пан Вокульский! Дорогой мой пан Станислав! Что… что это вы делаете, скажите на милость! Я возражаю, протестую… подаю жалобу на важного барина Вокульского, ветрогона, дорогому пану Станиславу, который из мальчишки на побегушках превратился в ученого и собирался произвести реформу в нашей заграничной торговле… Пан… пан… Станислав, это никуда не годится!
Говоря это, он потирал с обеих сторон затылок и морщился, словно ему насыпали в рот хины.
Вокульский опустил глаза и молчал.
Адвокат снова заговорил:
— Дорогой мой, одним словом — плохо дело. Граф Саноцкий — вы его помните, тот сторонник грошовых сбережений — хочет совсем выйти из компании… А знаете почему? По двум причинам: во-первых, вы разыгрываете из себя любителя скачек, во-вторых, на этих скачках вы его бьете. Вместе с вашей кобылкой шла его лошадь, и он проиграл. Граф весьма огорчен и брюзжит: «Какого черта я стану вкладывать свой капитал? Не для того ли, чтобы дать возможность купцам вырывать у меня из-под носа призы?»
Напрасно я убеждал его, — продолжал, передохнув, адвокат, — что скачки — такое же доходное дело, как и всякое другое, и даже еще доходнее, потому что вы за несколько дней заработали триста рублей на вложенные восемьсот, — граф сразу заткнул мне рот. «Вокульский весь выигрыш и стоимость лошади пожертвовал дамам на приют, — сказал он, — и еще бог весть сколько переплатил Юнгу и Миллеру…»
— Разве мне уж и этого нельзя делать? — перебил Вокульский.
— Можно, сударь мой, можно, — сладко поддакивал знаменитый юрист. — Можно, но, поступая так, вы только повторяете старые грехи, в которых ваши предшественники были куда искуснее вас. А между тем я, и князь, и графы сблизились с вами не для того, чтобы вы повторяли старые ошибки, а чтобы указали нам новые пути.
— Так пусть выходят из компании, — отрезал Вокульский, — я их не собираюсь заманивать…
— И выйдут, — воскликнул адвокат, размахивая рукой, — если вы совершите еще хоть одну ошибку…
— Как будто я так уж много их совершил!..
— Вы просто великолепны! — рассердился адвокат и хлопнул себя по колену. — А знаете, что говорит граф Литинский, тот англофил наш, «дэ-э»? «Вокульский, — говорит он, — совершеннейший джентльмен, стреляет, как Немврод, но… это не руководитель коммерческого предприятия. Сегодня он бросит в дело миллионы, а завтра вызовет кого-нибудь на дуэль, и все повиснет на волоске…»
Вокульский так и подался назад вместе с креслом. Ему и в голову не приходило, что он заслужил подобный упрек. Адвокат заметил, какое впечатление произвели эти слова, и решил ковать железо, пока горячо.
— Если вы, дорогой пан Станислав, не хотите испортить столь прекрасно начатое дело, воздержитесь от новых безумств. А главное — не покупайте дома Ленцких. Простите, но стоит вам вложить в него девяносто тысяч, как торговое общество разлетится как дым. Люди увидят, что вы помещаете значительный капитал на шесть-семь процентов годовых, и не только потеряют веру в проценты, которые вы им посулили, но даже… вы понимаете… начнут сомневаться…
Вокульский вскочил.
— Не надо мне никаких компаний! — крикнул он. — Я ни у кого милости не прошу, скорей другим могу ее оказать. Кто мне не доверяет, пусть проверит все дела и убедится, что я никому очков не втирал… Но моим компаньоном он уже не будет. Капризы — это не монополия графов и князей… У меня тоже есть свои капризы, и я не люблю, когда суются в мои дела…
— Тихонько… тихонько… успокойтесь, дорогой мой пан Станислав, — уговаривал Вокульского адвокат, снова усаживая его в кресло. — Значит, вы не откажетесь от покупки?
— Нет. Этот дом для меня важнее, чем торговая компания со всеми князьями мира.
— Хорошо… хорошо… В таком случае, вы можете на некоторое время выдвинуть какое-нибудь подставное лицо. На худой конец — я дам вам свое имя, а с гарантией на право собственности хлопот не будет. Самое главное — не отпугивать тех, кто уже с нами. Аристократия разок попробует заняться общественным делом и, может быть, пристрастится; а через полгода-год вы станете и номинальным владельцем дома. Ну что, согласны?
— Пусть будет по-вашему, — ответил Вокульский.
— Да, — продолжал адвокат, — так будет лучше всего. Если бы вы купили дом на свое имя, это поставило бы вас в ложное положение даже перед Ленцким. Обычно мы недолюбливаем людей, к которым переходит наше добро, — это первое. А во-вторых, кто поручится, что у них не возникли бы разные предположения? Вдруг они подумают: он нам переплатил или недоплатил? Если переплатил — как он смеет оказывать нам милость, а если недоплатил — значит, обманул нас…
Последних слов адвоката Вокульский почти уже не слышал; он был поглощен другими мыслями, которые завладели им с еще большею силой после ухода гостя.
«Конечно, — думал он, — адвокат прав. Люди обо мне толкуют, осуждают; но они делают это за моей спиной, так что я ничего не знаю. Только сейчас припоминаются мне многие мелочи. Уже с неделю купцы, связанные со мною, ходят с кислыми физиономиями, а противники торжествуют. В магазине тоже что-то неладно. Игнаций приуныл, Шлангбаум задумчив, Лисецкий брюзжит больше обычного, словно думает, что я скоро прикрою лавочку. У Клейна опечаленный вид (социалист сердится за скачки и дуэль…), а щеголь Земба уже начинает увиваться вокруг Шлангбаума… Может быть, он подозревает в нем будущего владельца магазина?.. Ах вы, доброжелатели мои…»
Он стал на пороге кабинета и кивнул Жецкому; старый приказчик действительно был сам не свой и не смотрел в глаза хозяину.
Вокульский указал ему на стул и, пройдясь несколько раз по тесной комнате, сказал:
— Старина! Скажи откровенно: что обо мне говорят?
Жецкий развел руками.
— Ах, боже мой, что говорят…
— Вали напрямик, — подбодрил его Вокульский.
— Напрямик?.. Хорошо. Одни говорят, что ты начинаешь сходить с ума…
— Браво!
— Другие — что ты готовишь какое-то жульничество…
— Ну их к…
— А все вместе — что ты обанкротишься, и очень скоро…
— Могу послать их еще раз к… — вставил Вокульский. — А ты, Игнаций, что ты сам думаешь?
— Я думаю, — без колебания отвечал Жецкий, — что ты ввязался в крупную игру… из которой не выйдешь цел… Разве что вовремя отступишься, на что у тебя, впрочем, еще может хватить здравого смысла.
Вокульского взорвало.
— Не отступлюсь! — крикнул он. — Человек, сжигаемый жаждой, не отступится от родника. А если мне суждено погибнуть, я погибну, утолив свою жажду… И чего вы все хотите от меня? С детства я жил, как птица со связанными крыльями: мыкался по людям, по тюрьмам, в несчастном браке потерял свою свободу… А сейчас, когда я наконец расправил крылья, вы начинаете гоготать на меня, как домашние гуси на дикого, который поднялся и летит ввысь… Что мне этот дурацкий магазин или торговое общество?.. Я хочу жить, я…
В эту минуту кто-то постучал в дверь. Вошел Миколай, слуга Ленцкого, с письмом в руке. Вокульский лихорадочно схватил конверт, распечатал его и прочел:
«Милостивый государь! Дочь моя непременно хочет познакомиться с вами поближе. Воля женщины священна; итак, я прошу вас пожаловать к нам завтра, к обеду (к шести часам), только не вздумайте отказываться. Примите уверения в глубоком уважении.
Т.Ленцкий».
Вокульский вдруг так обессилел, что должен был опуститься на стул. Он перечитал письмо раз, другой, третий… Наконец, опомнясь, написал ответ, а Миколаю сунул пятерку.
Тем временем пан Игнаций сбегал на несколько минут в магазин, а когда Миколай вышел на улицу, он вернулся и обратился к Вокульскому, продолжая прерванный разговор:
— Все же, милый Стах, пораздумай над своим положением, и, может быть, ты отступишься…
Вокульский, тихо насвистывая, надел шляпу и, положив руку на плечо старого друга, отвечал:
— Слушай! Если бы под ногами моими разверзлась земля… понимаешь?.. Если бы небо должно было обрушиться мне на голову — все равно я не отступлюсь, понимаешь?.. За такое счастье я отдам жизнь…
— За какое счастье?.. — спросил Игнаций. Но Вокульский уже выходил в задние двери.
Глава четырнадцатая
Девичьи грезы
Начиная с пасхи панна Изабелла часто думала о Вокульском, и ее неизменно поражала одна удивительная вещь: человек этот всякий раз представал перед ней в ином облике.
Панна Изабелла знала многих людей и довольно бойко судила о них. Каждый из ее прежних знакомых отличался тем, что сущность его можно было выразить в одной фразе. Князь был патриот, его адвокат — ловкач, граф Литинский разыгрывал англичанина, ее тетка была горда, председательша — добра, Охоцкий — чудак, а Кшешовский — картежник. Словом, каждый человек сводился к какому-либо достоинству или недостатку, иной раз и заслуге, а чаще всего — к титулу или богатству; к этому прилагались голова, руки, ноги, и более или менее модный костюм.
Лишь в лице Вокульского она столкнулась не только с новой личностью, но и с незнакомым ей прежде явлением. Его сущность нельзя было определить одним словом или даже сотнями слов. Он ни на кого не был похож, а если уж сравнивать его с чем-нибудь, то разве лишь с местностью, по которой едешь-едешь целый день и видишь то равнины и горы, то леса и луга, то реки и степи, то города и деревни; а там, вдали, сквозь дымку, застилающую горизонт, вырисовываются какие-то расплывчатые пейзажи, непохожие ни на что виданное доселе. Ее охватывало недоумение, и она спрашивала себя: что это — игра взволнованного воображения, или перед нею в самом деле существо сверхъестественное и, во всяком случае, невиданное в гостиных?
И она принялась приводить в систему свои впечатления.
Вначале она его совсем не замечала, только чуствовала приближение какой-то огромной тени.
Был некто, кто бросал тысячи рублей на благотворительные цели и на приют ее тетки; потом кто-то в собрании играл с ее отцом в карты и ежедневно ему проигрывал; потом купил векселя ее отца (может быть, вовсе не Вокульский?), затем ее сервиз и, наконец, прислал разные вещи для украшения гроба господня.
Этот некто был дерзкий выскочка, который уже с год преследовал ее назойливыми взглядами в театрах и концертах. Это был грубый циник, разбогатевший на подозрительных спекуляциях, для того чтобы купить у людей хорошую репутацию, а у пана Ленцкого — ее, Изабеллу!..
Из этого периода в ее памяти осталась только его топорная фигура, красные руки и грубое обхождение, которое, в сравнении с учтивостью остальных купцов, казалось отвратительным, а на фоне вееров, саквояжей, зонтиков, тросточек и тому подобных товаров — просто смешным. Это был хитроумный и наглый торгаш, который корчил у себя в магазине отставного министра. Он был ей гадок, смертельно ненавистен, потому что осмелился оказывать помощь в форме покупки сервиза или проигрыша в карты.
И сейчас еще, думая об этом, панна Изабелла рвала на себе платье, бросалась на козетку, колотила кулаками по сиденью и шептала:
— Негодяй!.. негодяй!..
Она так страдала от угрожавшего их дому разорения, а тут еще кто-то посторонний ворвался за занавес, прикрывавший ее сокровеннейшую тайну, и осмелился врачевать раны, которые она хотела бы скрыть даже от самого бога. Она все могла бы простить, только не этот удар, нанесенный ее самолюбию.
Затем произошла смена декораций. На сцену выступил другой человек, который совершенно недвусмысленно заявил ей в глаза, что купил сервиз, чтобы на нем заработать. Значит, он понимал, что панне Ленцкой оказывать поддержку не пристало, и если бы даже он это сделал, то не только не искал огласки или благодарности, но даже надеяться на это не посмел бы.
Тот же человек выгнал из магазина Мрачевского, посмевшего злословить на ее счет. Напрасно враги ее, барон и баронесса Кшешовские, заступались за молодого человека; напрасно замолвила за него слово графиня-тетка, которая редко кого благодарила, а еще реже просила. Вокульский не уступил… Но одного ее словечка было довольно, чтобы сломить непреклонного человека: он не только уступил, но даже дал Мрачевскому лучшее место. Такие уступки не делаются женщине, к которой не испытывают глубокого уважения.
Жаль только, что почти в то же время почитатель ее поступил, как хвастливый парвеню, бросив на поднос в костеле целую кучу полуимпериалов. Ах, как это было неаристократично! К тому же он совершенно не понимает по-английски, просто понятия не имеет о языке, который теперь в моде…
Третья фаза. На пасху она встретилась с Вокульским в салоне графини и убедилась, что он на голову выше мужчин из общества. Самые изысканные аристократы старались познакомиться с ним, а он, грубый выскочка, выделялся среди них, как огонь среди дыма. Он двигался неловко, зато смело, словно салон был его неоспоримой собственностью, и угрюмо выслушивал комплименты, сыпавшиеся на него со всех сторон. Потом его вызвала к себе почтеннейшая из матрон, председательша, и после короткого разговора с ним горько расплакалась. Возможно ли, чтобы этот выскочка с красными руками…
Только тогда панна Изабелла заметила, какое незаурядное у Вокульского лицо. Черты выразительные и твердые, волосы, словно взъерошенные гневом, маленькие усики, намек на бородку, фигура монументальная, взгляд ясный и пронизывающий… Если бы человек этот владел не магазином, а большим поместьем, он был бы очень привлекателен; если бы родился князем — был бы величественно прекрасен. Но как бы то ни было, он напоминал пехотного полковника Трости и, право же, статую торжествующего гладиатора.
Тогда же от панны Изабеллы отстранились почти все поклонники.
Правда, люди преклонного возраста еще осыпали ее комплиментами за красоту и элегантность, зато молодые, особенно титулованные и богатые, были с ней холодны и сдержанны, а если она, устав от одиночества и пошлых комплиментов, заговаривала с кем-нибудь из них несколько непринужденней, они смотрели на нее с явной опаской, словно боясь, что она бросится им на шею и немедленно потащит к венцу.
Мир гостиных панна Изабелла любила не на жизнь, а на смерть и уйти из него могла только в могилу, но с каждым годом, даже с каждым месяцем все сильнее презирала обитателей этого мира. Она не понимала, как это ее, такую прекрасную, добрую и хорошо воспитанную, свет мог покинуть только потому, что у нее не было состояния.
— Ну и люди, боже милосердный! — шептала она, глядя из-за занавесок на проезжавших в своих экипажах франтов, которые под любым предлогом отворачивались от ее окон, чтобы не кланяться ей. — Неужели они думают, что я стану их высматривать?
А между тем она и вправду их высматривала!
На глаза ее навертывались жгучие слезы; в гневе она кусала свои прелестные губки и, хватаясь за шнурки, задергивала занавески.
— Ну и люди! Ну и люди!.. — повторяла она, стесняясь, однако, даже перед самой собой назвать их каким-либо более оскорбительным словом, ибо они принадлежали к высшему обществу. Негодяем, по ее понятиям, можно было называть только Вокульского.
В довершение жестокости вероломная судьба из всей плеяды поклонников оставила ей теперь только двоих. Насчет Охоцкого она не обольщалась: его больше занимала какая-то летательная машина (чистое безумие!), чем она. Зато ей неизменно сопутствовали, не слишком, впрочем, навязываясь, предводитель и барон. Предводитель своим видом напоминал ей опаленную свиную тушу, которую ей случалось видеть в фургоне мясника; внешность барона наводила на мысль о недубленых шкурах, какие целыми грудами возят на телегах по улицам. Оба они представляли собою ее единственное окружение, ее крылья, если она, как говорили, действительно была ангелом. Эта ужасная пара стариков преследовала панну Изабеллу наяву и во сне. Иногда ей казалось, что она погибла и что уже на этом свете для нее начался ад.
В такие минуты она, как утопающий, который обращает взоры к огоньку на далеком берегу, думала о Вокульском и в своей беспредельной горечи испытывала какую-то тень облегчения при мысли, что все-таки по ней сходит с ума человек незаурядный, о котором много говорят в свете. Тогда ей вспоминались прославленные путешественники или разбогатевшие американские промышленники, которые долгие годы тяжело работали в шахтах; ей неоднократно показывали их издали в парижских салонах.
«Взгляните вон туда, — щебетала недавно выпущенная из монастырского пансиона молоденькая графиня, указывая веером, — вы видите господина, похожего на возницу омнибуса? Это, говорят, великий человек он что-то открыл, только не знаю что: не то золотую жилу, не то Северный полюс… Я даже не помню его фамилии, но один маркиз из Академии уверял меня, что этот господин десять лет жил у полюса… нет, под землей… Ужасный человек! Я бы на его месте просто умерла от страха… А вы бы тоже умерли?..»
Если б Вокульский был таким путешественником или хотя бы горняком, который нажил миллионы, проработав десять лет под землей!.. Но он был всего-навсего купцом, и вдобавок — галантерейным! Он даже не говорил по-английски, и на каждом шагу в нем сказывался выскочка, который и молодости прислуживал посетителям в ресторане. Подобный человек мог быть в крайнем случае хорошим советчиком, даже неоценимым другом (в кабинете, когда нет гостей). На худой конец — даже… мужем, ибо с людьми случаются самые страшные несчастья. Но возлюбленным… нет, это было бы просто смешно!.. В случае необходимости самые изысканные аристократки принимают грязевые ванны; но испытывать при этом удовольствие могут только ненормальные.
Четвертая фаза. Панна Изабелла несколько раз встречала Вокульского в Лазенках и даже снисходила отвечать на его поклоны. Среди зелени деревьев, на фоне статуй, этот грубиян показался ей снова иным, чем в магазине у прилавка. Если бы у него было поместье с парком, замком и прудом! Он, правда, выскочка, но как будто дворянин, племянник офицера… Рядом с предводителем и бароном он выглядит Аполлоном, аристократы все чаще говорят о нем, и — главное — эти внезапные слезы председательши?..
Да и вообще председательша совершенно открыто покровительствовала Вокульскому перед своею приятельницей графиней и ее племянницей. Многочасовые прогулки с теткой по Лазенковскому парку так наскучили панне Изабелле, а разговоры о модах, приютах и предполагаемых свадьбах так раздражали, что она даже немножко сердилась на Вокульского, который не догадывался подойти к ним в парке и поболтать с четверть часика. Для светской особы разговор с подобного рода людьми не лишен занимательности; панну Изабеллу, например, в разговорах мужиков забавляли их своеобразная логика и лексикон. Правда, галантерейный купец, к тому же разъезжающий в собственной карете, вряд ли окажется таким забавным, как простой мужик…
Как бы то ни было, панну Изабеллу отнюдь не задело и не удивило, когда однажды председательша заявила, что поедет вместе с обеими дамами в Лазенки и — остановит Вокульского.
— Мы скучаем, так пусть он нас развлечет, — говорила старушка.
А когда они около часу въезжали в Лазенковский парк и председательша, значительно улыбаясь, сказала панне Изабелле: «Я чувствую, что мы его тут где-нибудь встретим…» — молодая девушка слегка зарумянилась и решила совсем не разговаривать с Вокульским или, во всяком случае, обращаться с ним свысока, чтобы он не вздумал чего-нибудь вообразить. Разумеется, «воображать» о любви Вокульский, по мнению панны Изабеллы, не мог, но она не хотела допускать даже тона дружеской непринужденности.
«И огонь бывает приятен, особенно зимою, — думала она, — но на известном расстоянии!»
Между тем Вокульского в Лазенках не было.
«Как, он не дождался? — говорила себе панна Изабелла. — Наверное, заболел…»
Она не допускала мысли, что у Вокульского могло быть более срочное дело, чем встреча с нею, и решила, когда он наконец явится, не только обойтись с ним свысока, но и высказать ему свое неудовольствие.
«Если аккуратность, — продолжала она мысленно, — это вежливость королей, то для купцов — это уж прямая обязанность…»
Прошло полчаса, час, два — следовало возвращаться, а Вокульского все не было. Наконец дамы сели в карету; графиня, как всегда, была холодна, председательша несколько рассеянна, а панна Изабелла разгневанна. Возмущение ее не уменьшилось, когда вечером отец сообщил ей, что он с часу дня был на заседании у князя, где Вокульский представил проект грандиозного торгового общества и вызвал буквально восторг у пресыщенных магнатов.
— Я давно предчувствовал, — закончил Ленцкий, — что с помощью этого человека освобожусь от заботливой опеки моей родни и снова стану тем, чем мне надлежит быть.
— Но ведь для торгового общества нужны деньги, папа, — возразила панна Изабелла, чуть заметно пожимая плечами.
— Поэтому-то я позволяю продать дом; правда, на уплату долгов пойдет тысяч шестьдесят, но все-таки мне останется не менее сорока тысяч.
— Тетка говорила, что за дом никто не даст больше шестидесяти тысяч.
— Ах, тетка!.. — возмутился пан Томаш. — Она всегда говорит то, что может огорчить или унизить. Шестьдесят тысяч дает Кшешовская, а эта мещанка готова утопить нас в ложке воды… Тетя ей, конечно, поддакивает, потому что дело идет о моем доме, о моем положении…
Он раскраснелся и засопел, но, не желая сердиться при дочери, поцеловал ее в голову и пошел к себе в кабинет.
«А может быть, отец прав? — думала панна Изабелла. — Может быть, он в самом деле практичнее, чем это кажется тем, кто его так строго осуждает? Ведь он первый распознал этого… Вокульского… Однако что за грубиян? Не приехал в Лазенки, хотя председательша, наверное, известила его. Впрочем, может быть, оно и к лучшему: хорошо бы мы выглядели, если б кто-нибудь нас встретил на прогулке с галантерейным купцом!»
Несколько дней подряд панна Изабелла поминутно слышала о Вокульском. В гостиных его имя не сходило с уст. Предводитель клялся, что Вокульский, наверное, происходит из старинного рода, а барон, великий знаток мужской красоты (он полдня проводил перед зеркалом), твердил, что Вокульский «весьма… весьма»… Граф Саноцкий держал пари, что он единственный разумный человек в стране, граф Литинский провозглашал, что этот коммерсант принадлежит к типу английских промышленников, а князь потирал руки и с улыбкою восклицал: «Ага!»
Даже Охоцкий, навестив однажды панну Изабеллу, рассказал ей, что гулял с Вокульским в Лазенках.
— О чем же вы говорили? — спросила она с удивлением. — Ведь не о летательных же машинах?
— О! — задумчиво пробормотал кузен. — Вокульский, пожалуй, единственный человек в Варшаве, с которым можно об этом говорить. Это фигура…
«Единственный разумный… единственный коммерсант… единственный, кто может разговаривать с Охоцким, — думала панна Изабелла. — Так кто же он наконец? Ах! Уже знаю…»
Она решила, что разгадала Вокульского. Это честолюбивый спекулянт, который, для того чтобы проникнуть в высший свет, задумал жениться на ней, обедневшей дворянке славного рода. С этой же целью он добивался расположения ее отца, графини-тетки и всей аристократии. Однако, убедившись, что ему удается и без нее втереться в общество, он вдруг остыл… и даже не явился в Лазенки!
«Поздравляю, — думала она. — У него есть все, чтобы сделать карьеру: он недурен собой, способен, энергичен, а главное — нахал и подлец… Как он смел притворяться, что влюблен в меня, а потом с такой легкостью… право, эти выскочки опережают нас даже в лицемерии. Вот негодяй!..»
В порыве негодования она хотела даже предупредить Миколая, чтобы он никогда не пускал Вокульского на порог гостиной… В крайнем случае — в отцовский кабинет, если придет по делу. Но, вспомнив, что Вокульский не напрашивался к ним в гости, вспыхнула от стыда.
В это время она узнала от пани Мелитон, что барон Кшешовский снова повздорил с женой и что баронесса купила у него лошадь за восемьсот рублей, но, наверное, возвратит ее, потому что скоро скачки, а барон поставил на лошадь большие деньги.
— Может быть, супруги даже помирятся по этому случаю, — заметила пани Мелитон.
— Ах, чего бы я ни дала, лишь бы барон не получил этой лошади и проиграл свои ставки!.. — воскликнула панна Изабелла.
А через несколько дней панна Флорентина под большим секретом сказала ей, что барон своей лошади не получит, так как ее приобрел Вокульский.
Дело хранилось еще в строгой тайне, и, придя в гости к тетке, панна Изабелла застала графиню и председательшу за горячим обсуждением вопроса — как бы примирить супругов Кшешовских с помощью упомянутой кобылы.
— Ничего не выйдет, — со смехом вмешалась панна Изабелла. — Барон своей лошади не получит.
— Хочешь пари? — холодно спросила графиня.
— С удовольствием, тетушка, на ваш сапфировый браслет…
Пари состоялось, поэтому-то и графиня и панна Изабелла проявляли такой интерес к скачкам.
Был момент, когда панна Изабелла испугалась: ей сказали, что барон предлагает Вокульскому четыреста рублей отступного и что граф Литинский взялся уладить между ними дело. В гостиных даже перешептывались, что не ради денег, а ради графа Вокульский должен будет пойти на уступку. И тогда панна Изабелла сказала себе:
«Он согласится, если это алчный выскочка, но не согласится, если…»
Она не решалась договорить. Ее выручил Вокульский: он не продал кобылы и сам пустил ее на скачках.
«Однако он не такой уж подлец», — подумала панна Изабелла.
И под влиянием этой мысли милостиво заговорила с Вокульским на скачках. Но даже за этот скромный знак благоволения она в душе упрекнула себя:
«Зачем ему знать, что мы интересуемся его скачками? Не больше, чем другими. И зачем я ему сказала, что он должен выиграть? И что значит его ответ: „Раз вы хотите — я выиграю“. Он стал забываться. Ну, ничего, стоило сказать несколько любезных слов ради того, чтобы Кшешовский захворал от злости».
Кшешовского панна Изабелла ненавидела. Когда-то он ухаживал за нею, но, получив отказ, начал мстить. Она знала, что за глаза он называет ее старой девой, которая выйдет замуж за собственного лакея. Одного этого было достаточно, чтобы всю жизнь питать к нему ненависть. Но барон не ограничился злополучной фразой и осмеливался даже в ее присутствии цинично вести себя, высмеивать ее престарелых поклонников и намекать на разорение ее семейства. В свою очередь, панна Изабелла как бы невзначай колола ему глаза напоминанием о его женитьбе ради денег, которых, однако, он не умел вытягивать у своей супруги-мещанки, — и между ними велась непрерывная война, ожесточенная и подчас даже некрасивая.
День скачек оказался для панны Изабеллы днем торжества, а для барона — днем поражения и позора. Правда, он приехал на ипподром и притворялся очень веселым, но в сердце его бушевал гнев. Когда же вдобавок Вокульский у него на глазах вручил панне Изабелле деньги, полученные за лошадь, и приз, он потерял самообладание и, подбежав к карете, устроил скандал.
Для панны Изабеллы нахальный взгляд барона и публичное провозглашение Вокульского ее поклонником было страшным ударом. Она готова была бы убить барона, если б это пристало хорошо воспитанной даме. Муки ее были тем нестерпимее, что графиня выслушала это спокойно, председательша смутилась, отец же не проронил ни слова, издавна считая Кшешовского сумасшедшим, которого лучше не раздражать и быть к нему снисходительным.
В эту минуту (когда на них уже начали оглядываться из других экипажей) на помощь панне Изабелле пришел Вокульский. Он не только положил конец упрекам барона, но и вызвал его на дуэль. В этом никто не сомневался; председательша просто испугалась за своего любимца, а графиня заметила, что Вокульский не мог поступить иначе, потому что барон, подходя к карете, толкнул его и не извинился.
— Ну, скажите сами, — взволнованно говорила председательша, — разве можно драться на дуэли из-за такого пустяка? Все мы знаем, как рассеян Кшешовский и какой это полоумный… Лучшее доказательство — то, что он нам сейчас наболтал…
— Это верно, — ответил пан Томаш, — однако Вокульский не обязан знать это, а потребовать удовлетворения следовало.
— Помирятся! — небрежно бросила графиня и велела ехать домой.
Тогда-то панна Изабелла самым ужасным образом отступила от своих правил и… многозначительно пожала Вокульскому руку.
Подъезжая к заставе, она уже беспощадно осуждала себя.
«Как можно было делать что-либо подобное? Что подумает этот человек?» — говорила она про себя. Но тут в ней проснулось чуство справедливости, и она должна была признать, что человек этот не первый встречный.
«Чтобы доставить мне удовольствие (у него не могло быть других побуждений), он подставил ножку барону и купил лошадь… Все деньги (безусловное доказательство бескорыстия!) он пожертвовал на приют, причем вручил их мне (барон это видел). И сверх всего, словно угадав мои мысли, вызвал барона на дуэль… Правда, теперешние дуэли обычно кончаются шампанским; но, во всяком случае, барон убедится, что я еще не так стара… Нет, в этом Вокульском что-то есть… Жаль только, что он галантерейный купец. Приятно было бы иметь такого поклонника, если б… если б он занимал другое положение в свете».
Вернувшись домой, панна Изабелла рассказала Флорентине о происшествии на скачках, а через час уже забыла о нем. Когда же отец поздно вечером сообщил ей, что Кшешовский выбрал секундантом графа Литинского, а тот решительно требует, чтобы барон извинился перед Вокульским, панна Изабелла презрительно скривила губки.
«Везет человеку, — думала она. — Меня оскорбили, а перед ним извиняются. Будь я мужчиной, если б кто-нибудь оскорбил любимую мной женщину, ни за что не приняла бы никаких извинений. Он, разумеется, согласится…»
Уже в постели сквозь дремоту ее вдруг осенила новая мысль:
«А если Вокульский отклонит извинения? Ведь тот же граф Литинский уговаривал его уступить лошадь и ничего не добился. Ах, боже, что только мне приходит в голову!» — сказала она себе, пожав плечами, и уснула.
На следующий день до полудня отец, она сама и панна Флорентина были уверены, что Вокульский помирится с бароном и что ему даже неудобно поступить иначе. В первом часу пан Томаш уехал в город и вернулся к обеду сильно встревоженный.
— Что случилось, папа? — спросила панна Изабелла, испуганная выражением его лица.
— Пренеприятная история! — ответил пан Томаш, бросаясь в кожаное кресло. — Вокульский не принял извинений, а его секунданты поставили жесткие условия.
— Когда же? — спросила она тихо.
— Завтра около девяти, — сказал пан Томаш, вытирая пот со лба. — Пренеприятная история, — продолжал он. — Среди наших компаньонов поднялся переполох, потому что Кшешовский отлично стреляет… А если этот человек погибнет, все мои расчеты развеются в прах. В нем я теряю свою правую руку… единственного подходящего исполнителя моих планов… Только ему я доверил бы капиталы и не сомневаюсь, что он давал бы мне тысяч восемь в год… Судьба не на шутку преследует меня!
Скверное настроение хозяина дома подействовало на всех: за столом никто не притронулся к еде. После обеда пан Томаш заперся у себя в кабинете и ходил взад и вперед большими шагами, что свидетельствовало о небывалом волнении.
Панна Изабелла тоже ушла к себе и, как обычно в минуты нервного расстройства, улеглась на козетку. Ею овладели мрачные мысли.
«Недолго длилось мое торжество! Кшешовский действительно хорошо стреляет… Если он убьет единственного моего заступника, что тогда? Дуэль — в самом деле варварский пережиток. Вокульский (с точки зрения моральной) несравненно ценнее, чем Кшешовский, а все же… может погибнуть. Последний человек, на которого возлагал надежды отец…»
Тут в ней заговорило фамильное высокомерие.
«Положим, отец мой не нуждается в милостях Вокульского; он вверил бы ему свой капитал, оказал бы ему протекцию, а тот выплачивал бы нам проценты; так или иначе, жаль его…»
Ей вспомнился старый управляющий в их бывшем имении, прослуживший у них целых тридцать лет; она очень любила старика и очень ему доверяла. Может быть, Вокульский заменил бы им покойного, а ей служил бы верным наперсником,
— и вот он погибнет!
Некоторое время она лежала с закрытыми глазами, не думая ни о чем; потом ей стали приходить в голову довольно странные мысли:
«Что за удивительная игра случая! Завтра будут драться из-за нее два человека, смертельно ее оскорбившие: Кшешовский — злословием, Вокульский — жертвами, которые осмелился ей приносить. Правда, она уже почти простила ему и покупку сервиза, и пресловутые векселя, и деньги, проигранные ее отцу, на которые несколько недель велось все хозяйство… (Нет, нет, она еще не простила ему и никогда не простит!) Но как бы то ни было, а кара божия постигнет ее обидчика… Кто же завтра погибнет? Может быть, оба. Несомненно, тот, который посмел ей, панне Ленцкой, оказывать денежную поддержку. Такой человек, подобно возлюбленному Клеопатры, жить не может…»
Так размышляла она, заливаясь слезами; ей жаль было преданного слуги, который мог стать наперсником, но она смирялась перед судом Всевышнего, который не мог простить оскорбления, нанесенного панне Ленцкой.
Если б Вокульский в эту минуту заглянул в душу панны Изабеллы, он бы с ужасом отшатнулся и излечился от своего безумия.
Между тем панна Изабелла всю ночь не сомкнула глаз. Все время ей мерещилась картина какого-то французского художника, изображавшая поединок: под купой зеленых деревьев двое одетых в черное мужчин целятся друг в друга из пистолетов.
Потом (этого уже на картине не было) один из них упал с простреленной головой. Это был Вокульский. Она даже не пошла на его похороны, боясь выдать свое волнение. Однако ночью несколько раз всплакнула. Ей было жаль этого необыкновенного выскочку, верного раба, который искупил перед нею свои преступления смертью ради нее.
Она заснула только в семь утра и проспала мертвым сном до полудня. Около двенадцати ее разбудил нервный стук в дверь спальни.
— Кто там?
— Я, — ответил радостный голос отца. — Вокульский целехонек, барон ранен в лицо.
— Неужели?
У нее болела голова, и она пролежала в постели до четырех часов. Ей было приятно узнать, что барон ранен, но она недоумевала, почему не погиб оплаканный ею Вокульский.
Поднявшись поздно, она решила хоть немножко погулять перед обедом по Аллеям.
Прекрасная зелень на фоне ясного неба, щебечущие птицы и оживленные, веселые люди бесследно развеяли ее ночные видения, а когда несколько знакомых, проезжавших мимо, заметили ее и поклонились, на душе у нее посветлело.
«Все же господь милосерден, — думала она, — он пощадил человека, который может нам пригодиться. Отец так рассчитывает на него, что и я начинаю ему доверять. Насколько меньше разочарований испытала бы я в жизни, имея разумного и энергичного друга!»
Слово «друг» не понравилось ей. Другом панны Изабеллы мог быть только человек, имеющий по меньшей мере поместье. Купец же годился только в советчики и исполнители.
Вернувшись домой, она сразу заметила, что у отца отличное настроение.
— Знаешь, — сказал он, — я ездил поздравить Вокульского. Это стоящий человек, настоящий джентльмен. Он уже позабыл о дуэли и, кажется, жалеет барона. Ничего не поделаешь, благородная кровь всегда скажется, при любом положении.
А потом, пройдя с дочерью в кабинет и глянув несколько раз в зеркало, прибавил:
— Ну, скажи сама, как не верить в перст божий? Смерть этого человека была бы для меня тяжелым ударом — и вот он спасен! Я должен завязать с ним более близкие отношения, и еще увидим, кто выиграет: князь со своим знаменитым адвокатом или я с моим Вокульским. Как ты полагаешь?
— Я только что думала именно об этом, — ответила панна Изабелла, поразившись совпадению их мыслей. — Папочка, тебе обязательно нужен человек способный и верный.
— Который к тому же сам ко мне льнет, — прибавил пан Томаш. — Живой ум! Вокульский понимает, что добьется большего и завоюет лучшую репутацию, помогая подняться старинному роду, чем если б сам лез вперед. Очень разумный человек. Сейчас им очарованы князь и вся аристократия, однако он ко мне проявляет особенную привязанность. И он не пожалеет об этом, ибо когда я восстановлю свое положение…
Панна Изабелла смотрела на безделушки, украшавшие стол, и думала, что отец ее все же немножко заблуждается насчет того, к кому льнет Вокульский. Но она не стала его разуверять, напротив — признала в душе, что следовало бы несколько ближе сойтись с этим купцом и извинить ему его общественное положение. Адвокат… купец… ведь это почти одно и то же; и если адвокат может быть близок с князем, почему бы купцу (ах, какая все же безвкусица!)… не быть доверенным лицом семейства Ленцких?
Обед, вечер и несколько следующих дней панна Изабелла провела очень приятно. Ее только озадачивало одно обстоятельство: за короткий промежуток времени их навестило больше людей, чем прежде за целый месяц. В еще недавно пустой гостиной сейчас зазвенел громкий смех и оживленные голоса, даже отдохнувшая мебель удивлялась столь шумному сборищу, а в кухне шептались, что, мол, барин получил откуда-то много денег. Даже дамы, которые еще на скачках не узнавали панну Изабеллу, сейчас явились к ней с визитом, а молодые люди хотя и не являлись, однако на улице узнавали ее и почтительно кланялись.
У пана Томаша теперь тоже бывали гости. Его навестил граф Саноцкий, заклиная его убедить Вокульского, чтоб тот перестал разыгрывать любителя скачек и поединков, а занялся бы делами компании; был граф Литинский и рассказывал чудеса о джентльменстве Вокульского; и, кроме того, несколько раз приезжал князь с просьбой к пану Томашу, чтобы Вокульский, несмотря на происшествие с бароном, не отстранялся от аристократии и помнил о своей несчастной отчизне.
— И уговорите его, дорогой мой, — закончил князь, — чтобы он бросил стреляться. Это совершенно лишнее: дуэли хороши для людей молодых, а не для солидных и заслуженных граждан.
Пан Томаш был в восторге, особенно когда думал, что все эти знаки внимания сыплются на него накануне продажи дома; год назад подобная перспектива отпугнула бы от него людей…
— Я начинаю занимать подобающее мне положение, — шепнул пан Томаш и вдруг оглянулся: ему показалось, что за спиною его стоит Вокульский. Чтобы успокоить себя, он несколько раз повторил: — Я вознагражу его… вознагражу!.. Он может твердо рассчитывать на мою поддержку.
На третий день после поединка панне Изабелле подали дорогой ларчик и письмо, которое ее взволновало. Она узнала почерк барона.
«Дорогая кузиночка! Если ты перестанешь корить меня злосчастной моей женитьбой, я взамен прощу тебе обиды, причиненные моей супруге, которая мне самому уже порядком надоела. В качестве материального символа мира, заключенного между нами навечно, посылаю тебе зуб, выбитый выстрелом высокоуважаемого пана Вокульского, видимо, за слова, которые я осмелился сказать тебе на скачках. Уверяю тебя, дорогая кузина, что это тот самый зуб, которым я грыз тебя до сих пор, но уж больше грызть никогда не буду. Можешь выбросить его на улицу, но ларчик соблаговоли сохранить на память. Прими этот скромный дар от человека, сейчас немного больного и, поверь, не совсем скверного; я же буду надеяться, что когда-нибудь ты извинишь мне мои неуместные шутки. Любящий и глубоко уважающий тебя кузен Кшешовский.
P.S. Если ты не выбросишь мой зуб за окно, пришли мне его обратно, чтобы я мог его подарить моей бесценной супруге. Она будет иметь случай поогорчаться, что, кажется, предписано ей докторами. А этот пан Вокульский — очень милый и утонченный человек, и, признаюсь, я искренне его полюбил, хотя он и расправился со мною так жестоко».
В ларчике действительно лежал зуб, завернутый в тонкую бумажку.
Панна Изабелла, недолго думая, ответила барону очень благосклонным письмом, заверив его, что уже не сердится и принимает шкатулку, а зуб с надлежащими почестями отсылает владельцу.
Тут уж невозможно было усомниться, что лишь благодаря Вокульскому барон попросил прощения и помирился с нею. Панну Изабеллу растрогала эта победа, а к Вокульскому она почувствовала нечто вроде признательности. Она заперлась у себя в кабинете и принялась мечтать.
Мечтала она о том, что Вокульский продал свой магазин и купил большое имение, однако остался во главе торгового общества, приносящего огромные прибыли. Вся аристократия принимает его у себя, а она, панна Изабелла, сделала его своим наперсником. Он умножил их состояние и поднял его до прежнего великолепия; он исполнял все ее прихоти; он рисковал собою всякий раз когда требовалось. Наконец, он же нашел ей супруга, соответствующего величию дома Ленцких.
Все это он делал потому, что любил ее идеальной любовью, любил больше собственной жизни. И чуствовал себя совершенно счастливым, когда она дарила его улыбкой или ласковым взглядом или же, в награду за какую-нибудь исключительную заслугу, сердечно пожимала ему руку. Когда же господь послал ей детей, он подыскивал им гувернанток и учителей, увеличивал их состояние, и, наконец, когда она умерла (в этом месте слезы навернулись на прекрасные глаза панны Изабеллы), он застрелился на ее могиле… Нет, из деликатности, которая развилась в нем благодаря общению с ней, он застрелился не на ее могиле, а на соседней.
Приход отца прервал ее мечты.
— Кажется, барон Кшешовский прислал тебе письмо? — с любопытством спросил пан Томаш.
Дочь показала ему письмо и золотой ларчик. Пан Томаш прочитал его, покачивая головой.
— Он все-таки сумасшедший, хотя и неплохой человек, — замел он. — Однако… Вокульский в самом деле оказал тебе услугу: ты победила смертельного врага.
— Я думаю, отец, нам бы следовало как-нибудь пригласить этого господина на обед. Я хотела бы поближе познакомиться с ним.
— Вот именно, я сам уже несколько дней собирался тебя об этом просить!
— обрадовался пан Томаш. — Нельзя слишком строго блюсти этикет с человеком, столь нам полезным.
— Разумеется, — бросила панна Изабелла, — ведь даже верным слугам мы разрешаем некоторые вольности.
— Преклоняюсь, Белла, перед твоим умом и тактом! — воскликнул пан Томаш и в восхищении поцеловал дочь сначала в руку, потом в голову.
Глава пятнадцатая
О том, как человека терзает страсть и как — рассудок
Получив приглашение пана Ленцкого на обед, Вокульский поспешил прочь из магазина. Стены комнаты давили его, а беседа с Жецким, который упорно старался наставить его на путь истинный, показалась ему необычайно глупой. Ну не смешно ли, чтобы этот старый сухарь, помешанный на магазине и на Бонапартах, упрекал его в безрассудстве!
«И что плохого в том, что я влюбился! — думал Вокульский. — Пожалуй, поздновато, но ведь всю жизнь я не разрешал себе этой роскоши. Миллионы людей влюбляются, в природе любит все, что наделено способностью чуствовать,
— почему же мне одному должно быть в этом отказано? А если правильна исходная точка, то правильно и все, что я делаю. Человек, желающий жениться, должен иметь состояние, — и я сколотил состояние. Должен приблизиться к своей избраннице, — я и приблизился. Должен заботиться о ее материальном благополучии и защищать от врагов, — я делаю и то и другое. Разве в борьбе за свое счастье я кого-нибудь обидел? Или пренебрег обязанностями перед обществом и ближними?.. Ох, уж эти мне ближние! И это общество! Оно-то никогда обо мне не заботилось, только ставило мне палки в колеса, зато от меня всегда требует жертв… Между тем именно то, что они называют безрассудством, заставляет меня выполнять то, что они именуют обязанностями. Если б не мое «безрассудство», сидел бы я и поныне, зарывшись в книжки, как моль, а сотни людей зарабатывали бы меньше денег. Так чего же они от меня хотят?» — в раздражении спрашивал он себя.
Свежий воздух и ходьба успокоили Вокульского; он дошел до Иерусалимской Аллеи и повернул к Висле. В лицо ему подул сильный восточный ветер, разбудив в душе какие-то неясные ощущения, живо напомнившие детство (словно он оставил его тут, за углом, и в нем еще бьется горячей волной молодая кровь). Мимо проехала длинная телега с песком, запряженная тощей клячей, — Вокульский приветливо улыбнулся возчику; при виде растрепанной ведьмы-нищенки он подумал: «Какая милая старушка!» Его веселил свист, доносившийся с фабрики, и тянуло поболтать с ватагой чудесных мальчишек, которые, выстроившись на холме у дороги, швыряли камни в проходивших евреев.
Он упорно отгонял от себя мысль о сегодняшнем письме и завтрашнем обеде у Ленцких. «Нужно быть трезвым», — решил он, однако страсть была сильнее благоразумия.
«Зачем они меня пригласили? — раздумывал он с легкой внутренней дрожью.
— Панна Изабелла хочет со мной познакомиться… Ну конечно, они дают мне понять, что я могу свататься! Ведь не слепые же они и не дураки! Могли ли они не заметить, что со мной делается в ее присутствии…»
Тут он задрожал так, что у него зубы застучали; и тогда отозвался рассудок:
«Погоди, погоди! От одного обеда и одного визита еще далеко до более короткого знакомства, а из тысячи близких знакомств едва ли одно приводит к сватовству; из десятка предложений едва ли одно бывает принято, и едва половина обручений кончается свадьбой. Итак, надо совсем потерять голову, чтобы даже при близком знакомстве надеяться на женитьбу, ибо за нее не более одного шанса, а против — двадцать тысяч шансов… Ясно или нет?»
Вокульский вынужден был признать, что ясно. Если бы всякое знакомство кончалось браком, то у каждой женщины были бы десятки мужей, а у каждого мужчины — десятки жен, ксендзы не успевали бы венчать, а мир превратился бы в сплошной сумасшедший дом. К тому же он, Вокульский, пока вообще почти не знаком с панной Ленцкой и только завтра ему предстояло по-настоящему познакомиться с ней.
— Итак, чего же я достиг ценой всех опасностей в Болгарии и всех этих скачек и поединков здесь?
«Твои шансы увеличились, — растолковывал ему рассудок. — Год назад была одна стомиллионная или одна двадцатимиллионная доля вероятия, что она пойдет за тебя, а через год, возможно, будет одна двадцатитысячная…»
— Через год? — повторил Вокульский, и его обдало пронизывающим холодом. Однако он превозмог себя и спросил:
«А если панна Изабелла полюбит меня или уже любит?»
«Прежде всего следовало бы знать: способна ли вообще панна Изабелла кого-нибудь полюбить?»
«Разве она не женщина?»
«Бывают женщины, как, впрочем, и мужчины, — с душевным изъяном, которые не умеют любить ничего, кроме собственных мимолетных капризов, — это такой же недостаток, как глухота, слепота или паралич, только менее очевидный».
«Допустим…»
«Хорошо, — продолжал голос, напоминавший Вокульскому язвительное брюзжание доктора Шумана. — Допустим, что эта дама способна любить, но полюбит ли она именно тебя?»
«Ведь не так уж я противен!»
«А ей ты можешь показаться противным, как красавец лев противен корове или орел гусыне. Видишь, я даже говорю тебе комплименты, сравнивая со львом и орлом, которые при всех своих достоинствах возбуждают отвращение в самках другой породы. Поэтому избегай самок другой породы…»
Вокульский очнулся и огляделся по сторонам. Он был уже у реки, подле деревянных амбаров. Проезжавшие мимо телеги обдали его черной пылью. Он поспешил повернуть обратно и по дороге попытался разобраться в себе.
«Во мне уживаются два человека: один вполне рассудительный, а другой — безумец. Кто же из них возьмет верх?.. Ах, да не все ли равно! Однако что я буду делать, если победит рассудок? Какая мука — обладать огромным запасом нерастраченных чувств и сложить его к ногам самки другой породы: коровы, гусыни или чего-либо еще похуже!.. Какое унижение — смеяться над победами какого-нибудь быка или гусака и в то же время плакать над собственным сердцем, так безжалостно истерзанным, так постыдно растоптанным!.. Стоит ли жить, в таком случае?»
При этой мысли ему страстно захотелось умереть, исчезнуть, чтобы и горсточки пепла не осталось после него на земле.
Мало-помалу он все-таки успокоился и, вернувшись домой, стал вполне хладнокровно обдумывать, что надеть к завтрашнему обеду: фрак или сюртук? И не возникнет ли до завтра какое-нибудь непредвиденное препятствие, которое снова помешает ему ближе познакомиться с панной Изабеллой. Потом он подвел итоги торговых оборотов за последние дни, отправил несколько телеграмм в Москву и Петербург и, наконец, написал письмо старику Шлангбауму, предлагая ему купить на свое имя дом Ленцких.
«Адвокат прав, — думал он. — Лучше купить дом на чужое имя. А то они, чего доброго, заподозрят, что я хотел нажиться за их счет или, еще того хуже, милость им оказать».
Но суета повседневных дел не могла утишить бури в его душе. Рассудок громко твердил, что завтрашний обед ничего не означает и ничего не сулит. А надежда тихо-тихо шептала, что, может быть, он любим или будет любим.
Но тихо… так тихо, что Вокульскому приходилось напрягать все внимание, чтобы уловить этот шепот.
Следующий день, столь знаменательный в жизни Вокульского, не был отмечен ничем особенным ни на варшавских улицах, ни на варшавском небе. На улице тут и там дворники поднимали метлами клубы пыли, лихо неслись, вдруг без всякого повода осаживая, извозчики, а бесконечные потоки пешеходов тянулись друг другу навстречу, словно для того, чтобы в городе не прекращалось движение. Время от времени, пугливо ежась, пробирались вдоль стен какие-то оборванцы, глубоко засунув руки в рукава, точно был не июнь, а январь. Иногда, громыхая жестяными бидонами, по мостовой проезжала крестьянская повозка, которой правила молодцеватая баба в синем армяке, повязанная красным платком.
Все это кишело между двумя длинными рядами домов разноцветной окраски, над которыми величественно вздымались верхушки храмов. А на обоих концах улицы, как часовые, охраняющие город, возвышались два памятника. С одной стороны на гигантском постаменте-свече стоял король Зыгмунт, склонившийся к Бериардинскому костелу, как будто желал что-то сказать прохожим. С другой — неподвижный Коперник с неподвижным глобусом в руке сидел, повернувшись спиной к солнцу, которое утром всходило из-за дома Карася и, достигнув зенита над дворцом Общества друзей науки, скрывалось за домом Замойских, словно наперекор афоризму: «Он солнце задержал и двинул землю».
Именно в эту сторону смотрел сейчас с балкона Вокульский и невольно вздохнул, вспомнив, что единственными верными друзьями астронома были грузчики и пильщики, которые, как известно, не очень-то разбирались, в чем состояла заслуга Коперника.
«Много ли ему радости от того, что в нескольких книжках его называют гордостью нашего народа!.. — думал Вокульский. — Работать во имя счастья это я понимаю, но работать во имя фикции, именуемой общественным благом или славой, — нет, на это я уже не способен. Пусть общество само о себе заботится, а слава… Что мне мешает вообразить, будто слава обо мне гремит, допустим, на Сириусе? А ведь положение Коперника на земле сейчас ничуть не лучше, и статуя в Варшаве радует его не больше, чем меня пирамида где-нибудь на Веге. Три века славы я отдам за мгновение счастья. Меня удивляет моя прежняя глупость, когда я мог думать иначе».
Словно в ответ на эти размышления появился на другой стороне улицы Охоцкий; талантливый маньяк медленно шагал, опустив голову и засунув руки в карманы.
Это простое совпадение глубоко поразило Вокульского; на минуту он даже поверил в предчуствия и подумал с радостным изумлением:
«Уж не предвещает ли это, что его ждет слава Коперника, а меня — счастье? Так изобретай себе на здоровье летательные аппараты, только оставь мне свою кузину!.. Что за суеверие! — тут же спохватился он. — Я — и суеверия!..»
Как бы то ни было, ему очень понравилась мысль, что Охоцкий завоюет бессмертную славу, а он — живую панну Изабеллу. Сердце его исполнилось надежды. Он посмеивался над собой, но в то же время чуствовал, что стал как-то спокойнее и увереннее.
«Итак, допустим, что, несмотря на все мои старания, она меня отвергает. Что тогда? Честное слово, я немедленно заведу содержанку и буду появляться с нею в театре рядом с ложей Ленцких. Почтеннейшая пани Мелитон, а может быть, и этот… Марушевич разыщут для меня женщину, чертами похожую на панну Изабеллу (тысяч за пятнадцать можно найти и такую). Я наряжу ее с ног до головы в кружева, осыплю драгоценными каменьями — и мы увидим, не померкнет ли рядом с нею панна Изабелла! А уж тогда пусть она выходит замуж хотя бы за предводителя или барона…»
При мысли о замужестве панны Изабеллы его охватили ярость и отчаяние. В эту минуту он готов был весь мир начинить динамитом и взорвать. Но он снова овладел собой.
«А что я мог бы сделать, если б ей вздумалось выйти замуж? Или завести любовников — хотя бы моего приказчика или какого-нибудь офицерика, а то и кучера или лакея… Ну, что я бы мог сделать?»
Уважение к свободе личности было в нем так велико, что перед ним смирялось даже его безумие.
«Что делать?.. Что делать?..» — повторял он, сжимая руками пылающую голову.
Он зашел на часок в магазин, уладил кое-какие дела и вернулся домой; в четыре часа слуга достал ему из комода белье и явился парикмахер — побрить его и причесать.
— Ну, что слышно, пан Фитульский? — спросил он парикмахера.
— Пока ничего, но будет хуже: Берлинский конгресс думает, как бы задушить Европу, Бисмарк — как бы задушить конгресс, а евреи — как бы всех нас остричь наголо… — отвечал молодой маэстро, хорошенький, как херувим, и нарядный, как модная картинка.
Он повязал шею Вокульскому полотенцем и, с молниеносной быстротой намыливая ему щеки, продолжал:
— В городе, сударь, до поры до времени тихо, а так вообще — ничего. Вчера я был со знакомыми на Сасской Кемпе. Ну, скажу я вам, и молодежь нынче! Одна грубость. Поссорились во время танцев — и, вы только вообразите, пожалуйста… Головку чуть повыше, s'il vous plait…<Пожалуйста… (франц.)>
Вокульский поднял голову повыше и увидел у своего мастера золотые запонки на изрядно грязных манжетах.
— Да, так поссорились они во время танцев, — продолжал франт, поблескивая бритвой перед глазами Вокульского, — и вообразите, пожалуйста; один, желая заехать другому в фасад, ударил даму! Поднялась суматоха… дуэль… Меня, само собой, выбрали в секунданты, и сегодня я, натурально, оказался в большом затруднении, потому что у меня был только один пистолет, как вдруг, с полчаса назад, является ко мне обидчик и заявляет, что он не дурак стреляться и пусть, мол, обиженный даст ему сдачи, но только один раз, не больше… Головку вправо, s'il vous plait… Тут, поверите ли, сударь, я до того возмутился (всего полчаса назад), что схватил этого субъекта за галерку, дал ему коленкой в нижний этаж и вон за дверь! Ну, мыслимо ли стреляться с таким шутом гороховым! N'est-ce pas?<He правда ли? (франц.)> Теперь влево, s'il vous plait.
Он закончил бритье, обмыл Вокульскому лицо и, облачив его в нечто напоминающее рубаху смертника, продолжал:
— Как это я никогда не замечал у вас, ваша милость, ни следа дамского присутствия, хоть и прихожу к вам в разное время…
Он вооружился щеткой и гребнем и принялся за прическу.
— Прихожу я в разное время, а глаз у меня на этот счет… ого! И так-таки ничего — ни краешка юбки, ни туфельки или какой-нибудь ленточки! А ведь даже у каноника мне как-то привелось видеть корсет; правда, он нашел его на улице и как раз собирался анонимно послать в редакцию. А уж про офицеров, особенно гусар, и говорить нечего!.. (Головку пониже, s'il vous plait…) Истинное столпотворение!.. У одного, сударь мой, я застал сразу четырех дам, и все — развеселые… С тех пор, честное слово, я всегда ему кланяюсь на улице, хотя он не пользуется больше моими услугами да еще задолжал мне пять рублей… Но если за билет на концерт Рубинштейна я мог заплатить шесть рублей, так неужто пожалею пятерку для такого виртуоза?.. Может, немножечко подчернить волосы, je suppose que oui?<Полагаю, что да? (франц.)>
— Покорно благодарю, — отказался Вокульский.
— Так я и думал, — вздохнул парикмахер. — Вы, сударь, нисколько не заботитесь о красоте, а это нехорошо! Я знаю нескольких балерин, которые охотно бы закрутили с вами романчик, а стоит, право стоит! Восхитительно сложены, мускулы дубовые, бюст — как пружинный матрац, грация неописуемая да и требования отнюдь не чрезмерные, особенно у молодых. Ибо женщина, сударь, чем старше, тем дороже, — видно, потому-то никого и не тянет к шестидесятилетней, ибо такая ничего уж не стоит. Сам Ротшильд и тот бы обанкротился!.. А начинающей вы дадите тысчонки три в год да кое-какие там подарочки, и она будет вам верна… Ох, уж эти бабенки! Я из-за них невралгию нажил, а сердиться не могу…
Он виртуозно закончил свое дело, поклонился по всем правилам хорошего тона и с улыбкой удалился. Глядя на его величественную осанку и портфель, в котором он носил щетки и бритвы, можно было принять его за чиновника какого-нибудь министерства.
После его ухода Вокульский даже не вспомнил о молодых и непритязательных балеринах, — его занимала чрезвычайно важная проблема, которую он коротко выразил в трех словах: фрак или сюртук?
«Если фрак — я могу показаться щеголем, строго придерживающимся этикета, до которого мне, в сущности, дела нет; если я надену сюртук — Ленцкие, пожалуй, обидятся. К тому же — вдруг еще кто-нибудь приглашен… Ничего не поделаешь! Раз уж я решился на такие глупости, как собственный экипаж и скаковая лошадь, придется надеть фрак».
Размышляя, он посмеивался над бездной ребячеств, в которую толкало его знакомство с панной Изабеллой.
— Ах, старина Гопфер! — говорил он. — О мои университетские и сибирские товарищи! Кто бы из вас подумал, что меня будут занимать подобные глупости!
Он надел фрачную пару и, подойдя к зеркалу, с удовольствием оглядел себя. Плотно облегающий костюм прекрасно обрисовывал его атлетическую фигуру.
Лошадей подали четверть часа назад, было уже половина шестого. Вокульский накинул легкое пальто и вышел.
Садясь в экипаж, он был очень бледен и очень спокоен, как человек, идущий навстречу опасности.
Глава шестнадцатая
«Она», «он» и прочие
В тот день, когда Вокульский был приглашен к обеду, панна Изабелла вернулась от графини в пять часов. Она была немного раздосадована и в то же время вся во власти грез — словом, прелестна.
Сегодня она пережила счастье и разочарование. Великий итальянский трагик Росси[24], с которым она и тетка познакомились еще в Париже, приехал на гастроли в Варшаву. Он сразу же навестил графиню и с большой теплотой расспрашивал о панне Изабелле. Сегодня он должен был прийти вторично, и графиня специально для него пригласила племянницу. Между тем Росси не явился и только прислал извинительное письмо, оправдываясь неожиданным посещением какой-то высокопоставленной особы.
Несколько лет назад, в Париже, Росси был идеалом панны Изабеллы; она влюбилась в него и даже не скрывала своих чувств — насколько, разумеется, это было допустимо для барышни ее круга. Знаменитый актер об этом знал, ежедневно бывал у графини, играл и декламировал все, что просила панна Изабелла, а уезжая в Америку, подарил ей «Ромео и Джульетту» на итальянском языке с надписью: «У навозных мух гораздо больше веса и значенья, чем у Ромео…»
Весть о прибытии Росси в Варшаву и о том, что он ее не забыл, взволновала панну Изабеллу. В час дня она уже была у тетки. Поминутно подходила к окну, с бьющимся сердцем прислушивалась к громыханию экипажей, вздрагивала при каждом звонке, разговаривая, теряла нить мысли, а на щеках ее выступил яркий румянец.
И вот — Росси не явился!
А сегодня она была так хороша! Нарочно для него надела кремового цвета платье (издали шелк казался смятым полотном), в ушах ее красовались бриллиантовые сережки (не крупнее горошин), на плече — пунцовая роза. И все. Росси мог пожалеть, что не видел ее.
Прождав четыре часа, она в негодовании вернулась домой. Однако, несмотря на гнев, взяла «Ромео и Джульетту» и, перелистывая книжку, думала: «А вдруг сейчас сюда войдет Росси?»
Да, здесь было бы даже лучше, чем у графини. Наедине он мог бы ей шепнуть словечко понежней, убедился бы, что она хранит его подарки, а главное — о чем сейчас столь красноречиво говорит большое зеркало — в этом платье с розой, в этом голубом кресле она выглядит божественно.
Она вспомнила, что к обеду у них будет Вокульский, и невольно пожала плечами. Галантерейный купец рядом с Росси, которым восхищался весь мир, должен был выглядеть настолько смешно, что ей просто стало жаль его. Очутись Вокульский в эту минуту у ее ног, она, может быть, даже запустила бы ему пальцы в волосы и, забавляясь им, как большим псом, прочитала бы ему слова, в которых Ромео изливал свои жалобы перед Лоренцо:
Ромео
Небесный свод лишь над одной Джульеттой.
Собака, мышь, любая мелюзга
Живут под ним и вправе с ней видаться,
Но не Ромео. У навозных мух
Гораздо больше веса и значенья,
Чем у Ромео. Им разрешено
Соприкасаться с белоснежным чудом
Джульеттиной руки и воровать
Благословенье губ ее стыдливых,
Но не Ромео. Этому нельзя.
Он в высылке, а мухи полноправны…
Изгнание! Изгнанье — выраженье,
Встречаемое воплями к аду.
И ты, священник, друг, мудрец, наставник,
Ты мог меня изгнанником назвать?[25]
Она вздохнула. Кто знает, сколько раз повторял эти слова великий скиталец, думая о ней! И, может быть, у него нет даже наперсника!.. Вокульский мог бы стать его наперсником: он-то знает, что значит сходить с ума по женщине, если рисковал ради нее жизнью.
Перелистав несколько страниц, она снова принялась читать:
Джульетта
Ромео, как мне жаль, что ты Ромео!
Отринь отца да имя измени,
А если нет, меня женою сделай,
Чтоб Капулетти мне не быть.
. . . . . . . . . . . . . . . . . .
Лишь это имя мне желает зла.
Ты был бы ты, не будучи Монтекки…
Неужто больше нет других имен?
Что значит имя?
Роза пахнет розой,
Хоть розой назови ее, хоть нет.
Ромео под любым названьем был бы
Тем верхом совершенств, какой он есть.
Зовись иначе как-нибудь, Ромео,
И всю меня бери тогда взамен.
Как удивительно схожа их судьба: он, Росси, — актер, она — панна Ленцкая… Брось свое имя, брось сцену… Да, но что же тогда останется? Впрочем, даже принцесса могла бы выйти за Росси, и весь мир преклонился бы перед ее самопожертвованием. Выйти за Росси?.. Заботиться о его театральных костюмах; может быть, и пуговицы пришивать к его ночным сорочкам?..
Панна Изабелла содрогнулась. Безнадежно любить его — и все… Любить и время от времени говорить с кем-нибудь об этой трагической любви… Может быть, с панной Флорентиной? Нет, она слишком холодна. Гораздо больше подошел бы для этого Вокульский. Он смотрел бы ей в глаза, страдал бы за нее и за себя, она поверяла бы ему свои мысли, сокрушаясь над своим и его страданием, и как приятно проходили бы часы! Галантерейный купец в роли наперсника!.. Ну, в конце концов можно и забыть, что он купец!..
В это время пан Томаш, подкручивая свой ус, расхаживал по своему кабинету и размышлял:
«Вокульский — человек на редкость расторопный и энергичный. Будь у меня такой поверенный (тут он вздохнул), не потерял бы я состояния… Ну, прошлого не воротишь, зато теперь он со мною. От продажи дома останется мне тысяч сорок, нет — пятьдесят, а то и все шестьдесят… Нет, нет, не будем увлекаться — пусть пятьдесят, ну, даже только сорок тысяч рублей… Я отдам их Вокульскому, он будет мне выплачивать тысяч восемь в год, а остальное (если дела наши в его руках пойдут, как я надеюсь), остальные проценты я велю ему пустить в оборот… За пять-шесть лет капитал удвоится, а за десять может и учетвериться… В торговых операциях капитал растет, как на дрожжах… Да что я говорю! Вокульский, если он в самом деле гениальный коммерсант, наверняка наживает сто на сто. А раз так, посмотрю я ему прямо в глаза и скажу без обиняков: „Вот что, любезный: другим можешь давать пятнадцать или двадцать процентов, но я в этом толк знаю“. Он увидит, с кем имеет дело, и, конечно, сразу обмякнет, да, пожалуй, такие даст проценты, какие мне и не снились…»
В передней два раза прозвонил звонок. Пан Томаш поспешно прошел вглубь кабинета и, усевшись в кресло, взял в руки приготовленный заранее том экономики Супинского.[26] Миколай распахнул дверь, и на пороге появился Вокульский.
— А… приветствую! — воскликнул пан Томаш, протягивая ему руку.
Вокульский низко склонился перед этим человеком, убеленным сединами, которого он был бы счастлив назвать своим отцом.
— Садитесь же, пан Станислав! Не угодно ли папиросу? Прошу вас… Ну, что слышно? А я как раз читаю Супинского: умная голова!.. Да, народы, не умеющие трудиться и накапливать богатства, должны исчезнуть с лица земли… Бережливость и труд. А наши компаньоны что-то начинают капризничать, а?..
— Пусть поступают, как находят нужным, — ответил Вокульский. — На них я не зарабатываю ни гроша.
— Я-то не оставлю вас, пан Станислав, — сказал Ленцкий решительным тоном. И, подумав, добавил: — На днях я продаю, вернее позволяю продать, мой дом. У меня с ним было много хлопот: жильцы не платят, управляющие крадут, а по закладной мне приходится платить из собственного кармана. Не удивительно, что все это мне в конце концов надоело…
— Разумеется, — поддержал его Вокульский.
— Я надеюсь, — продолжал пан Томаш, — что мне останется тысяч пятьдесят или хотя бы сорок…
— Сколько вы рассчитываете получить за дом?
— Тысяч сто, сто десять… Но сколько бы я ни получил, все отдаю вам, пан Станислав.
Вокульский склонил голову в знак согласия и подумал, что тем не менее пан Ленцкий не получит за дом более девяноста тысяч. Ибо ровно столько было сейчас в распоряжении Вокульского, а он не мог входить в долг, не рискуя своим кредитом.
— Все отдам вам, пан Станислав, — повторил пан Томаш. — Хочу только спросить: примете ли вы?
— Ну конечно…
— А за какой процент?
— Гарантирую двадцать, а если дела пойдут хорошо, то и больше, — ответил Вокульский, а про себя добавил, что никому другому он не мог бы дать свыше пятнадцати.
«Вот плут!.. — подумал пан Томаш. — Сам, наверное, получает процентов сто, а мне дает двадцать!..» Однако вслух сказал:
— Хорошо, дорогой пан Станислав, согласен на двадцать процентов, если только вы сможете мне выплатить деньги вперед.
— Я буду выплачивать вам вперед… каждое полугодие, — ответил Вокульский, испугавшись, как бы пан Ленцкий не растратил все деньги слишком быстро…
— И на это согласен, — заявил пан Томаш самым благодушным тоном. — А всю прибыль, — прибавил он с легким ударением, — всю прибыль сверх двадцати процентов вы уж, пожалуйста, не давайте мне на руки, хотя бы… я умолял вас, понятно?.. и причисляйте ее к капиталу. Пусть растет, правильно?
— Дамы просят пожаловать, — произнес Миколай, появляясь в дверях кабинета.
Пан Томаш величественно поднялся с кресла и церемониальным шагом ввел Вокульского в гостиную.
Позже Вокульский не раз пытался дать себе отчет, как выглядела гостиная и как он вошел туда, но так и не мог всего воспроизвести в памяти. Помнил только, как у двери он несколько раз поклонился пану Томашу, как потом на него повеяло чем-то душистым и он поклонился даме в кремовом платье, с пунцовой розой на плече, а потом — другой даме, высокой, одетой во все черное, которая смотрела на него с опаской. Так по крайней мере ему показалось.
Только спустя несколько минут он понял, что дама в кремовом платье — панна Изабелла. Она сидела в кресле, с неподражаемой грацией изогнувшись в его сторону, и говорила, ласково глядя ему в глаза:
— Моему отцу придется долго упражняться, пока он сумеет удовлетворить вас в качестве компаньона. От его имени прошу вас быть снисходительным.
И она протянула руку, к которой Вокульский едва осмелился прикоснуться.
— Пан Ленцкий, — возразил он, — в качестве компаньона нуждается только в надежном юристе и бухгалтере, которые время от времени будут проверять счета. Остальное мы берем на себя.
Ему показалось, что он сказал какую-то страшную глупость, и он покраснел.
— Вы, наверно, много заняты: такой магазин… — проговорила одетая в черное панна Флорентина и еще больше испугалась.
— Не так уж много. На мне лежит изыскание оборотных средств и связь с клиентурой, а приемкой и оценкой товаров занимается персонал магазина.
— Как бы то ни было, разве можно положиться на чужих людей? — вздохнула панна Флорентина.
— У меня прекрасный управляющий, который в то же время является моим другом; он ведет дело лучше меня.
— Ваше счастье, пан Станислав… — подхватил пан Ленцкий. — Едете вы в этом году за границу?
— Собираюсь в Париж, на выставку.
— Завидую вам, — откликнулась панна Изабелла. — Я уже два месяца мечтаю о Парижской выставке, но папа не проявляет никакого желания ехать…
— Наша поездка целиком зависит от пана Вокульского, — ответил отец. — Советую тебе почаще приглашать его к обеду и угощать вкусными блюдами, чтобы он был в хорошем настроении.
— Обещаю всякий раз, когда вы нас будете посещать, сама заглядывать в кухню. Но разве в этом случае достаточно благих намерений…
— С благодарностью принимаю обещание, — ответил Вокульский. — Однако это не повлияет на срок вашего отъезда в Париж; он зависит только от вашей воли.
— Merci… — шепнула панна Изабелла.
Вокульский склонил голозу. «Знаю я, чего стоит это „merci“, — подумал он. — За него расплачиваются пулями!»
— Не угодно ли к столу! — пригласила панна Флорентина.
Все перешли в столовую, посредине которой стоял круглый стол, накрытый на четыре персоны; Вокульского посадили между панной Изабеллой и ее отцом, против панны Флорентины. Он был уже совсем спокоен, настолько, что это спокойствие его даже пугало. Неистовство страстей исчезло, и он спрашивал себя, действительно ли эту женщину он любит? Возможно ли, любя так, как он, сидеть рядом с предметом своей безумной страсти и ощущать в душе такую тишину, такую беспредельную тишину?.. Мысль его текла непринужденно, он успевал замечать малейшее движение на лицах своих собеседников и даже (что было просто смешно!), глядя на панну Изабеллу, произвел в уме следующий подсчет:
«Платье: пятнадцать локтей сурового шелка по рублю — пятнадцать рублей… Кружева — рублей десять, а шитье — пятнадцать… Итого… сорок рублей платье, рублей сто пятьдесят сережки и десять грошей роза…»
Миколай стал подавать кушанья. Вокульский без малейшего аппетита съел несколько ложек холодной ботвиньи, запил их портвейном, потом попробовал жаркое и запил пивом. Улыбнулся, сам не зная чему, и в приступе какого-то мальчишеского озорства решил делать промахи за столом. Для начала он, поев жаркое, положил нож и вилку на подставку возле тарелки. Панна Флорентина даже вздрогнула, а пан Томаш с необычайным воодушевлением принялся повествовать о том, как однажды на балу в Тюильри он, по просьбе императрицы Евгении, танцевал менуэт с супругой какого-то маршала.
Подали судака, и Вокульский атаковал его ножом и вилкой. Панна Флорентина едва не упала в обморок, панна Изабелла взглянула на него со снисходительной жалостью, а пан Томаш… тоже начал есть судак ножом и вилкой.
«Как вы глупы!» — подумал Вокульский, чувствуя, что в нем просыпается нечто вроде презрения к этому обществу. Вдобавок панна Изабелла обратилась к отцу — впрочем, без тени язвительности:
— Ты должен, папа, как-нибудь научить и меня есть рыбу ножом.
Вокульскому показалось это просто бестактным.
«Нет, видно, я вылечусь от своей любви еще до конца обеда…» — сказал он себе.
— Дорогая моя, — отвечал пан Томаш, — манера не есть рыбу ножом — это, право же, предрассудок… Не так ли, пан Вокульский?
— Предрассудок?.. Не скажу, — возразил тот. — Скорее всего это обычай, перенесенный из условий, которым он соответствует, в условия несоответствующие.
Пан Томаш даже заерзал на стуле.
— Англичане считают это чуть ли не оскорблением… — процедила панна Флорентина.
— Англичане употребляют в пищу морскую рыбу, которую можно есть одной вилкой, а нашу костлявую рыбу они, вероятно, ели бы иначе…»
— О, англичане никогда не нарушают установленных правил, — настаивала панна Флорентина.
— Это верно, — признал Вокульский, — они не нарушают правил в обычных условиях, но в необычных условиях применяют принцип: действуй, как удобнее. Да я сам видал весьма изысканных лордов, которые ели баранину с рисом руками, а бульон пили прямо из котелка.
Замечание было едким, однако пан Томаш выслушал его с удовольствием, а панна Изабелла — почти с изумлением. Этот купец, едавший баранину с лордами и так смело проповедовавший теорию, будто рыбу следует есть при помощи ножа, сразу вырос в ее глазах. Кто знает, не показалось ли ей это более значительным, чем дуэль с Кшешовским.
— Значит, вы враг этикета? — спросила она.
— Нет. Но я не хочу быть его рабом.
— Однако же в известных кругах всегда придерживаются этикета.
— Не знаю. Я встречал людей самого высшего круга, и в определенных условиях они забывали об этикете.
Пан Томаш слегка склонил голову, панна Флорентина посинела, а панна Изабелла взглянула на Вокульского почти благосклонно. Пожалуй, более чем почти… Бывали мгновения, когда ей мерещилось, будто Вокульский — это некий Гарун-аль-Рашид, переодетый купцом. В душе ее росло изумление и даже симпатия к нему. Несомненно, этот человек достоин быть ее наперсником. С ним она может беседовать о Росси.
После мороженого панна Флорентина, совсем сбитая с толку, осталась в столовой, а хозяева и гость перешли в кабинет пана Томаша — пить кофе. Вокульский как раз допивал свою чашку, когда Миколай подал барину на подносе письмо.
— Ждут ответа, ваша милость.
— Ах, от графини… — заметил пан Томаш, бросив взгляд на конверт. — Вы разрешите?..
— Если вы ничего не имеете против, — прервала панна Изабелла, с улыбкой обращаясь к Вокульскому, — перейдем в гостиную, а отец тем временем напишет ответ.
Она знала, что это письмо пан Томаш написал себе сам, так как ему непременно нужно было хоть полчасика вздремнуть после обеда.
— Вы не обидитесь? — спросил пан Томаш, пожимая гостю руку.
Вокульский и панна Изабелла перешли из кабинета в гостиную. Она с присущим ей изяществом опустилась в кресло, указав гостю на другое, стоявшее неподалеку.
Очутившись наедине с панной Изабеллой, Вокульский почувствовал, как кровь бросилась ему в голову. Волнение его еще более усилилось, когда она устремила на него странно пристальный взгляд, словно желая проникнуть в самую глубину его души и приковать к себе. Это была уже не та панна Изабелла, которую он видел на пасху в костеле, и не та, что говорила с ним на скачках; теперь это была женщина умная и способная чуствовать — она хотела о чем-то его спросить, о чем-то поговорить серьезно и откровенно.
Вокульскому не терпелось услышать, что она скажет; он настолько потерял самообладание, что готов был убить на месте всякого, кто в эту минуту помешал бы им. Он молча глядел на панну Изабеллу и ждал.
Панна Изабелла была смущена. Давно уже не испытывала она такого смятения чуств. В голове ее проносились обрывки фраз: «он купил сервиз», «нарочно проигрывал отцу», «унизил меня», а потом — «он любит меня», «купил скаковую лошадь», «стрелялся на дуэли», «едал баранину с лордами»… Презрение, гнев, изумление, симпатия беспорядочно волновали ей душу, как частый дождь водную гладь, а из глубины рвалась наружу потребность поверить кому-нибудь свои повседневные заботы, свои сомнения и свою трагическую любовь к великому актеру.
«Да, он достоин быть… и он будет моим наперсником!» — думала панна Изабелла, нежно глядя в глаза изумленному Вокульскому и слегка наклонившись вперед, будто собиралась поцеловать его в лоб. Потом, вдруг устыдившись чего-то, она откинулась на спинку кресла, залилась румянцем и медленно опустила длинные ресницы, словно их смежил сон. Прелестная игра ее лица напомнила Вокульскому волшебные переливы северного сияния и те чудесные неслышные мелодии без слов, которые порой звучат в человеческой душе, словно отголоски иного, лучшего мира. Замечтавшись, он прислушивался к торопливому тиканью настольных часов в к биению собственного пульса, удивляясь тому, что ритм их, такой быстрый, все же кажется медленным в сравнении со стремительным бегом его мысли.
«Если существует рай, — думал он, — то и праведникам не познать счастья выше, чем то, которое я испытываю сейчас».
Молчание затягивалось и становилось неприличным. Первая опомнилась панна Изабелла.
— У вас было недоразумение с бароном Кшешовским, — сказала она.
— Из-за скачек… — поспешно перебил ее Вокульский. — Барон не мог мне простить, что я купил его лошадь.
Она поглядела на него с мягкой улыбкой.
— Потом вы дрались на дуэли, и… мы были очень встревожены, — прибавила она тише. — А потом… барон извинился передо мной, — быстро закончила она, опуская глаза. — В письме, которое барон прислал мне по этому поводу, он отзывается о вас с большим уважением и дружелюбием…
— Я очень… очень рад, — пролепетал Вокульский.
— Чему, сударь?
— Что обстоятельства так сложились… Барон — благородный человек…
Панна Изабелла протянула ему руку и, задержав ее на минутку в пылающей ладони Вокульского, продолжала:
— Не оспаривая несомненной доброты барона, я все же благодарю вас. Благодарю… Есть услуги, которые не скоро забываются, и право же… — тут она заговорила медленнее и тише, — право, вы облегчили бы мою совесть, потребовав чего-нибудь взамен за вашу… любезность…
Вокульский выпустил ее руку и выпрямился. Он был в таком упоении, что не обратил внимания на словцо «любезность».
— Хорошо, — ответил он. — Если вы приказываете, я признаю даже свои заслуги. Могу ли я взамен обратиться к вам с просьбой?
— Да.
— Так вот, я прошу об одном, — с горячностью сказал он, — о праве служить вам, насколько хватит моих сил. Всегда и во всем…
— Сударь! — с улыбкой прервала панна Изабелла. — Да ведь это коварство! Я хочу уплатить один долг, а вы хотите принудить меня делать новые. Разве так можно?
— Что ж тут дурного? Разве вы не принимаете услуг — ну, хотя бы от рассыльных?
— Но ведь им за это платят, — ответила она, кокетливо взглянув на него.
— Вот и вся разница между ними и мной: им нужно платить, а мне неудобно и даже нельзя.
Панна Изабелла покачала головой.
— То, о чем я прошу, — продолжал Вокульский, — не переходит границы самых обыкновенных человеческих отношений. Вы, дамы, всегда приказываете, мы всегда исполняем — вот и все. Людям, принадлежащим к высшему свету, и просить не пришлось бы о подобной милости: для них она является повседневной обязанностью, даже законом. Я же добивался ее, а сейчас умоляю о ней, ибо исполнение ваших поручений некоторым образом приобщило бы меня к вашему кругу. Боже мой! Если кучера и лакеи имеют право носить ваши цвета на ливреях, то почему же мне не постараться заслужить эту честь?
— Ах, вот вы о чем! Мне не придется дарить вам свою ленту — вы сами уже завладели ею. А отнимать? Поздно, хотя бы из-за письма барона.
Она снова подала ему руку. Вокульский благоговейно поцеловал ее. В смежной комнате раздались шаги, и вошел пан Томаш, выспавшийся и сияющий. Его красивое лицо выражало такое благодушие, что Вокульский подумал:
«Я буду негодяем, если твои тридцать тысяч, почтеннейший, не принесут тебе десять тысяч ежегодно».
Они втроем посидели еще с четверть часа, болтая о недавнем празднике в «Швейцарской долине"[27], о прибытии Росси и поездке в Париж. Наконец Вокульский с сожалением покинул приятное общество, дав обещание приходить чаще и в Париж ехать вместе с ними.
— Вот увидите, как там будет весело! — сказала ему на прощание панна Изабелла.
Глава семнадцатая
Как прорастают семена всякого рода заблуждений
Когда Вокульский возвращался домой, было около девяти. Солнце недавно зашло, но зоркий глаз уже мог различить наиболее крупные звезды, мерцающие в золотисто-лазоревом небе. На улицах раздавались оживленные голоса прохожих; в сердце Вокульского царило радостное спокойствие.
Он вспоминал каждую улыбку, каждый взгляд, каждое движение и слово панны Изабеллы, придирчиво стараясь найти в них следы враждебности или высокомерия. Тщетно. Она обращалась с ним, как с ровней и другом, приглашала чаще бывать у них, мало того — даже потребовала, чтобы он о чем-нибудь ее попросил.
«А если бы в эту минуту я сделал ей предложение? — вдруг пришло ему в голову. — Что тогда?»
И он настойчиво вглядывался в образ, запечатлевшийся в его душе, но опять не увидел ни следа враждебности. Напротив — она кокетливо ему улыбалась. «Наверное, она бы ответила, что мы слишком мало знакомы, — сказал он про себя, — и что я должен заслужить ее согласие… Да, да… именно так и ответила бы», — повторял он, припоминая несомненные доказательства ее симпатии.
«Вообще напрасно я был так предубежден против высшего света. Они такие же люди, как мы, пожалуй даже чуствуют тоньше нас. Полагая, что мы — грубые существа, гоняющиеся за наживой, они сторонятся нас. Но в то же время умеют обласкать тех, в ком увидят честную душу… Какой восхитительной женой может быть эта женщина! Разумеется, мне предстоит еще многое совершить, чтобы стать достойным ее. Ох, как много!»
Под влиянием этих мыслей он все глубже проникался расположением к семейству Ленцких, к их родне, потом теплое чувство распространилось на магазин вкупе со всеми служащими, на купцов, с которыми он вел дела, наконец на всю страну и человечество в целом. Каждый прохожий на улице казался ему родным — близким или дальним, веселым или грустным. Еще немного, и он стал бы как нищий среди улицы останавливать прохожих, спрашивая: «Не надо ли вам что-нибудь? Не стесняйтесь, требуйте, приказывайте… ее именем…»
«Как гадка до сих пор была моя жизнь, — говорил он себе. — Я был себялюбцем, Охоцкий — вот благородный человек: он хочет дать человечеству крылья и ради этой идеи жертвует собственным счастьем. Слава — разумеется, вздор, но работать во имя всеобщего блага — да, это важно… — Он усмехнулся. — Благодаря этой женщине я стал богачом и человеком с именем; захочет она, и я стану — ну, чем же? Да хоть великомучеником, готовым отдать все силы и даже жизнь ради ближних!.. Разумеется, отдам, если она пожелает!..»
Магазин был уже закрыт, но сквозь щели в ставнях пробивался свет.
«Еще работают», — подумал Вокульский.
Он свернул в ворота и через черный ход вошел в магазин. На пороге он столкнулся с Зембой, который низко ему поклонился; в глубине магазина он увидел еще несколько человек. Клейн, стоя на лесенке, что-то укладывал на полках. Лисецкий надевал пальто, у конторки сидел, склонившись над книгой, Жецкий, а перед ним стоял какой-то человек и плакал.
— Хозяин идет! — крикнул Лисецкий.
Жецкий, прикрыв от света глаза, взглянул на Вокульского. Клейн кивнул ему, не спускаясь с лесенки, а плачущий человек вдруг обернулся и с громким воплем повалился ему в ноги.
— Что случилось? — с удивлением спросил Вокульский, узнав старого инкассатора Обермана.
— Он потерял более четырехсот рублей, — жестко ответил Жецкий. — Злоупотребления, конечно, не было, головою ручаюсь; однако фирма не может страдать, тем более что Оберман вложил в наше дело несколько сот рублей сбережений. Одно из двух, — с раздражением закончил Жецкий, — Оберман или вернет деньги, или лишится службы… Хорошо бы шли наши дела, если б все инкассаторы вели себя, как Оберман!..
— Я выплачу, сударь, — всхлипывая, говорил инкассатор, — все выплачу, только дайте мне рассрочку хоть на два года. Ведь пятьсот рублей, вложенные в ваше предприятие, — это все мое состояние. Мальчишка кончил школу и хочет учиться на доктора, да и старость уже не за горами… Одному богу известно да вам, сколько приходится работать, чтобы сколотить такие деньги… Мне пришлось бы второй раз жизнь прожить, чтобы снова собрать их…
Клейн и Лисецкий, оба уже в пальто, ожидали решения хозяина.
— Конечно, — подтвердил Вокульский, — фирма страдать не может. Оберман должен вернуть деньги.
— Слушаюсь, сударь, — шепнул несчастный.
Клейн и Лисецкий попрощались и вышли. Оберман, вздыхая, собирался тоже уйти. Однако, как только они остались втроем, Вокульский сказал:
— Оберман, ты заплатишь, а я дам тебе денег…
Инкассатор бросился ему в ноги.
— Погоди, погоди!.. — прервал Вокульский, поднимая его. — Если ты хоть словечком обмолвишься кому-нибудь о нашем уговоре, я заберу подаренную сумму — слышишь, Оберман? А то, пожалуй, все захотят терять деньги. Ну, ступай домой и помалкивай.
— Понимаю… Пошли вам господь всякого благополучия, — ответил инкассатор и вышел, с трудом скрывая свою радость.
— Уже послал, — сказал Вокульский, думая о панне Изабелле.
Жецкий был недоволен.
— Милый Стах, — заметил он, когда они остались одни, — ты уж лучше не вмешивайся в дела магазина. Я так и думал, что ты не заставишь его вернуть всю сумму, да я и сам бы не стал этого требовать. Но рублей сто в наказание следовало бы взыскать с этого ротозея. В конце концов черт с ним, можно бы и все ему простить, но недельки две надо бы подержать его в неизвестности. Иначе лучше уж сразу прикрыть лавочку.
Вокульский рассмеялся.
— Меня бы покарал господь бог, — ответил он, — если бы я в такой день кому-нибудь причинил зло.
— В какой день? — широко раскрыл глаза Жецкий.
— Неважно. Только сегодня я понял, что нужно быть добрым.
— Ты всегда был добр и даже слишком, — негодовал пан Игнаций. — Вот увидишь, к тебе люди никогда не будут так относиться.
— Уже относятся, — возразил Вокульский и протянул ему на прощание руку.
— Уже? — насмешливо повторил пан Игнаций. — Уже!.. Желаю тебе все же никогда не подвергать испытанию их чувства.
— Я и без испытаний знаю. Покойной ночи.
— Много ты знаешь!.. Посмотришь, что будет в трудную минуту… Покойной ночи, — ворчал старый приказчик, громко захлопывая ящик с бухгалтерскими книгами.
По дороге домой Вокульский думал:
«Надо наконец навестить Кшешовского… Завтра же пойду. Это в полном смысле слова порядочный человек… Извинился перед панной Изабеллой. Обязательно завтра поблагодарю его — и, черт побери, попытаюсь ему помочь. Правда, с таким бездельником и шалопаем будет трудненько… Что ж, все-таки попробую… Он извинился перед панной Изабеллой — я избавлю его от долгов…»
В эту минуту ощущение спокойствия и непоколебимой уверенности заглушило все остальные чувства в душе Вокульского, поэтому, вернувшись домой, он, не отвлекаясь мечтами (что с ним частенько бывало), принялся за работу. Он достал толстую тетрадь, уже на три четверти исписанную, потом книжку с польско-английскими упражнениями и принялся выписывать фразы, вполголоса произнося их и старательно подражая своему учителю, Вильяму Коллинзу. В короткие перерывы он думал о том, как завтра пойдет к Кшешовскому и как поможет ему выпутаться из долгов, а также об инкассаторе, которого спас от беды.
«Если благословения имеют какую-нибудь ценность, — говорил он себе, — то весь капитал благословений Обермана вместе с процентами я уступаю ей…»
Потом он решил, что осчастливить одного человека — это недостаточно роскошный подарок для панны Изабеллы. Весь мир он осчастливить не в силах, но в ознаменование более короткого знакомства с панной Изабеллой следовало бы помочь хотя бы нескольким людям.
«Вторым будет Кшешовский, — думал он, — только невелика заслуга спасать таких оболтусов… Ага!..»
Он хлопнул себя по лбу и, отложив в сторону английские упражнения, достал архив своей личной корреспонденции. Это была папка в сафьяновом переплете, куда складывались письма в порядке их поступления. На первой странице находился нумерованный список.
«Ага! — говорил он. — Письмо моей грешницы и ее попечительниц. Шестьсот третья страница…»
Он нашел страницу и внимательно прочитал два письма: одно — писанное изящным почерком, а другое — с кривыми, словно детскими, каракулями. В первом письме ему сообщали, что Мария такая-то, некогда девица легкого поведения, в настоящее время научилась шить белье и платья, отличается набожностью, послушанием, кротостью характера, скромно ведет себя. Во втором письме упомянутая Мария сама благодарила его за оказанную помощь и просила подыскать ей какую-нибудь работу.
«Почтенный мой благодетель, — писала она, — если господь бог по милости своей посылает вам столько денег, не тратьте их на меня, грешную. Сейчас я и сама управлюсь, только бы мне знать, к чему руки приложить, а в Варшаве немало сыщется бедняков, которые нуждаются больше меня…»
Вокульскому стало совестно, что такая просьба несколько дней пролежала без отклика. Он тотчас написал ответ и позвал слугу.
— Это письмо отошлешь завтра утром к сестрам святой Магдалины.
— Ладно, — ответил слуга, стараясь подавить зевоту.
— И вызови ко мне возчика Высоцкого, знаешь, который на Тамке живет?
— Еще бы не знать! А вы, барин, слыхали?
— Только чтобы с утра был здесь.
— Почему же ему не быть? А вам, барин, рассказывали? Оберман потерял кучу денег. Он сюда давеча приходил, все божился, что руки на себя наложит или еще каких бед натворит, если вы его не пожалеете. А я ему: «Без понятия вы человек, погодите руки-то на себя накладывать, у нашего, говорю, хозяина, сердце мягкое…» А он: «И я такую надежду имею, только все равно туго мне придется: хоть малую толику да вычтут, а тут сын идет учиться на доктора, а тут старость стучится в дверь…»
— Иди спать, пожалуйста, — прервал его Вокульский.
— И пойду, — сердито ответил слуга, — только служить у вас хуже, чем в тюрьме сидеть: и спать иди не тогда, когда хочется…
Он взял письмо и вышел из комнаты.
На другой день, около девяти утра, он разбудил Вокульского и доложил, что Высоцкий уже пришел.
— Зови его сюда.
Вошел возчик. Он был прилично одет, лицо у него посвежело, глаза глядели весело. Он подошел к постели и поцеловал Вокульскому руку.
— Скажи, Высоцкий, кажется, у тебя в квартире есть свободная комната?
— Есть, сударь, как же: дядька-то у меня помер, а жильцы его, шельмы, не стали платить, я их и выгнал. На водку хватает прохвосту, а за квартиру нечем платить…
— Я у тебя сниму эту комнату, — сказал Вокульский, — только надо будет ее прибрать…
Возчик с удивлением взглянул на Вокульского.
— Там поселится молодая белошвейка, — продолжал Вокульский. — Пусть она у вас и столуется, а жену попроси, чтоб она ей стирала белье… Да пусть подумает, что там еще понадобится. Я дам тебе денег на мебель и белье… Да посматривайте, не станет ли она водить к себе кого…
— Ни-ни! — живо подхватил возчик. — Как она вам, сударь, потребуется, я ее всякий раз сам приведу; но чтобы кого чужого — ни-ни! От такого дела вам, сударь, большой вред мог бы выйти!
— И глуп же ты, братец! Мне с нею встречаться незачем. Лишь бы она дома вела себя прилично, была опрятна и прилежна, а ходить может куда ей угодно. Только к ней чтобы никто не ходил. Так ты понял? Надо в комнате побелить стены, вымыть пол, купить мебель дешевую, но новую и прочную; ты в этом толк знаешь!
— Еще бы! Сколько я на своем веку мебели перевозил!
— Ну, хорошо. А жена пускай посмотрит, чего девушке не хватает из одежды и белья, скажешь мне тогда.
— Все понял, сударь, — ответил Высоцкий, снова целуя ему руку.
— Ну, ну… А как твой брат?
— Ничего, сударь. Сидит, слава богу и вашей милости, в Скерневицах; земля у него есть, нанял батрака, совсем барином заделался, годика через три-четыре еще землицы прикупит; столовников стал держать: железнодорожника, да сторожа, да двух смазчиков. А тут еще и железная дорога жалования прибавила.
Вокульский попрощался с возчиком и начал одеваться.
«А хорошо бы проспать все время до новой встречи с нею», — подумал он.
Ему не хотелось идти в магазин. Он взял какую-то книжку и принялся читать, решив поехать к Кшешовскому во втором часу.
В одиннадцать в передней раздался звонок и хлопнула дверь. Вошел слуга.
— К вам какая-то барышня.
— Попроси в гостиную.
За дверью зашелестело женское платье. Подойдя к дверям, Вокульский увидел свою Магдалину.
Его поразила происшедшая в ней перемена. Девушка была в черном платье, она слегка побледнела, но вид у нее был здоровый, взгляд несмелый. Увидев Вокульского, она покраснела и задрожала.
— Садитесь, панна Мария, — сказал он, указывая ей на стул.
Она села на самый краешек бархатного сидения и еще сильнее смутилась. Веки ее часто мигали, она опустила глаза, на ресницах блеснули слезинки. Не так выглядела эта девушка два месяца назад.
— Так вы, панна Мария, уже научились шить?
— Да.
— Куда же вы собираетесь теперь поступить?
— Может, в мастерскую какую-нибудь… или в прислуги… В Россию.
— Почему туда?
— Там, говорят, легче место найти, а здесь… кто же меня примет? — шепнула она.
— Но если бы здесь какой-нибудь склад заказывал вам белье, вы бы предпочли остаться?
— Ох, конечно!.. Но тогда нужна и квартира, и машина своя, и все… А раз этого нет, приходится идти в прислуги.
Даже голос у нее изменился. Вокульский пристально поглядел на нее и наконец сказал:
— Вы пока что останетесь в Варшаве. Будете жить на Тамке, в семье возчика Высоцкого. Очень хорошие люди. Получите отдельную комнату, столоваться можете у них; найдется и машина, и все, что понадобится для шитья. Я дам вам рекомендацию в бельевой склад, а через несколько месяцев посмотрим, можете ли вы прокормиться этой работой… Вот адрес Высоцких. Вы, пожалуйста, сейчас же туда и идите, купите с Высоцкой мебель, словом — смотрите, чтобы в комнате было все как следует. Завтра я пришлю вам машину… Это вот деньги на обзаведение. Я их даю вам в долг, возвратите их мне по частям, когда у вас наладится с работой.
Он дал ей несколько десяток, завернутых в записку к Высоцкому. Заметив, что она не решается взять их, он насильно вложил сверток ей в руку и сказал:
— Пожалуйста, очень прошу вас сейчас же идти к Высоцкому. Через несколько дней он принесет вам письмо в бельевой склад. В случае чего, прошу обратиться ко мне. До свиданья, панна Мария… — Он поклонился и вернулся к себе в кабинет.
Девушка постояла посреди гостиной, потом утерла слезы и ушла, исполненная какого-то торжественного удивления.
«Посмотрим, как устроится ее жизнь в новых условиях», — сказал себе Вокульский и снова взялся за книжку.
В час дня он отправился к Кшешовскому, по дороге упрекая себя в том, что с таким опозданием наносит визит своему бывшему противнику.
«Ну, ничего! — успокаивал он себя. — Не мог же я докучать ему во время болезни. А визитную карточку я послал».
Подойдя к дому, в котором жил барон, Вокульский мимоходом заметил, что его зеленоватые стены были того же нездорового оттенка, что и желтоватый цвет лица Марушевича. В квартире Кшешовского шторы были подняты.
«Ну, видно, он уже здоров, — подумал Вокульский. — Однако неловко его сразу расспрашивать о долгах. Отложу до второго или третьего визита, потом заплачу ростовщикам, и бедняга барон вздохнет спокойно. Не могу я равнодушно относиться к человеку, который извинился перед панной Изабеллой…»
Он поднялся на второй этаж и позвонил. За дверью слышались шаги, но никто не отпирал. Он позвонил еще раз. В квартире продолжали ходить, даже двигали какую-то мебель, но по-прежнему не отворяли. Потеряв терпение, он так резко дернул звонок, что едва не сорвал его. Тогда только кто-то подошел к двери, не спеша снял цепочку, потом повернул ключ, ворча под нос:
— Видно, свои… Ростовщик так не станет звонить.
Наконец дверь распахнулась, и на пороге показался лакей Констанций. При виде Вокульского он прищурился и, выпятив нижнюю губу, спросил:
— Это что такое?..
Вокульский догадался, что не пользуется расположением верного слуги, который присутствовал при поединке.
— Барон дома?
— Барон болен и никого не принимает, а сейчас у них доктор.
Вокульский подал свою визитную карточку и два рубля.
— А когда приблизительно можно будет навестить барона?
— Вот уж это не скоро… — несколько мягче отвечал Констанций. — Барин хворает после дуэли, и доктора велели им не сегодня-завтра ехать в деревню, а то и в теплые края.
— Значит, перед отъездом нельзя его видеть?
— Именно нельзя… доктора строго-настрого наказали никого не пускать. Барин все время в горячке…
Два карточных столика, один — колченогий, другой — сплошь исписанный мелом, а также канделябры с огарками восковых свечей заставили усомниться в точности медицинских заключений Констанция. Тем не менее Вокульский дал ему еще рубль и ушел, весьма недовольный приемом.
«Может быть, барон просто не хочет меня видеть? Ха! В таком случае, пусть сам расплачивается с ростовщиками и запирается от них на десять замков…»
Он вернулся домой.
Барон действительно собирался в деревню и действительно был не совсем здоров, однако не так уж, чтоб и болен. Рана на щеке заживала медленно не потому, что была серьезна, а потому, что организм больного был сильно расшатан. Когда Вокульский позвонил, барон, закутанный, как старая баба в мороз, не лежал, однако, в постели, а сидел в кресле и принимал не доктора, а графа Литинского.
Он как раз жаловался графу на плачевное состояние своего здоровья.
— Черт знает что за мерзкая жизнь! Отец оставил мне в наследство полмиллиона рублей и четыре болезни в придачу вместо лишних четырех миллионов… Эх, как неудобно без очков!.. Ну, и представьте себе, граф: деньги разошлись, а болезни остались. Самому мне удалось нажить только кучу новых болезней да кучу долгов, вот и получилось такое положение: стоит оцарапаться булавкой — и уже впору заказывать гроб и посылать за нотариусом.
— Дэ-э! — откликнулся граф. — Однако не думаю, что в подобном положении вы стали бы разоряться на нотариусов.
— Откровенно говоря, меня разоряют судебные приставы…
Не прерывая разговора, барон настороженно прислушивался к голосам, доносившимся из передней, но ничего не мог разобрать. Уловив наконец стук затворяемой двери, лязг щеколды и звяканье цепочки, он вдруг заорал:
— Констанций!
Вошел слуга, впрочем без излишней поспешности.
— Кто это приходил? Наверное, Гольдцигер… Говорил я тебе, не заводи разговоров с этим негодяем, а хватай за шиворот и спускай с лестницы! Представьте себе, — обратился он к Литинскому, — этот подлый еврей пристает ко мне с поддельным векселем на четыреста рублей и имеет наглость требовать, чтобы я заплатил!
— Надо подать в суд, дэ-э…
— Не стану я подавать! Я не прокурор и не обязан ловить мошенников. К тому же я не хочу, чтобы по моему почину губили какого-нибудь беднягу, который, наверное, просиживает ночи напролет, изучая чужие подписи… Пускай Гольдцигер обращается в суд, а тогда, никого не обвиняя, я заявлю, что подпись не моя.
— И вовсе это был не Гольдцигер, — заметил Констанций.
— Кто же? Управляющий? Портной?
— Нет… Вот этот господин… — сказал слуга и подал Кшешовскому визитную карточку. — Человек приличный, но я его выставил, раз вы велели.
— Что?.. — с удивлением спросил граф, взглянув на карточку. — Вы не велели принимать Вокульского?
— Да, — подтвердил барон. — Темная личность, во всяком случае… в обществе неприемлемая…
Граф Литинский с недоумевающим видом откинулся в кресле.
— Не ожидал я от вас… подобного мнения о нем… Дэ-э…
— Не истолкуйте, граф, моих слов неверно, — поспешил объяснить барон. — Пан Вокульский сделал не то чтобы подлость, а так… маленькое свинство, которое может сойти в торговле, но не в обществе.
Граф со своего кресла, а Констанций с порога пристально глядели на Кшешовского.
— Вот, граф, посудите сами, — продолжал барон. — Я уступил свою кобылу пани Кшешовской (моей законной супруге перед людьми и богом) за восемьсот рублей. Пани Кшешовская, разозлившись на меня (сам не знаю за что), решила во что бы то ни стало кобылу продать. Как раз подвернулся покупатель, пан Вокульский, который, воспользовавшись женской запальчивостью решил заработать на лошади… двести рублей!.. и дал за нее только шестьсот…
— Он был вправе, дэ-э! — ввернул граф.
— Ах, боже мой! Я знаю, что был вправе. Но когда швыряют напоказ тысячи, а исподтишка срывают двадцать пять процентов с истерички — это дурной тон… Это не по-джентльменски. Преступления он не совершил, но… что за странное отношение к людям. Он похож на человека, который на глазах дарит ковры и шали, а потихоньку таскает носовые платки из кармана. Вы согласны со мной, граф?
Граф помолчал и наконец ответил:
— Дэ-э… Однако достоверно ли это?
— Вполне… Переговоры между этим господином и пани Кшешовской велись через моего Марушевича, и от него я все это узнал.
— Дэ-э… Как бы то ни было, пан Вокульский — прекрасный коммерсант и дела нашей компании будет вести хорошо.
— Если только не надует вас…
Между тем Констанций, все еще стоявший у порога, принялся жалостно качать головой и наконец, потеряв терпение, вмешался в разговор:
— Эх!.. И наговорили же вы, барин… Тьфу! Ну совсем, как дитя малое…
Граф с любопытством глянул на него, а барон вспылил:
— Ты чего суешься, болван, когда тебя не спрашивают?
— Как не соваться, ваша милость, когда и толкуете вы и ведете себя, словно дитя!.. Я человек маленький, одно слово — лакей, да только скорей такому я поверю, кто мне дает два рубля на чай, не поглядев, чем такому, что всякий раз занимает у меня по трешке и никак не соберется отдать. Вот оно как: пан Вокульский дал мне сегодня два рубля, а пан Марушевич…
— Вон! — заорал барон, хватаясь за графин, при виде которого Констанций счел благоразумным укрыться от своего барина за дверью. — Ну и подлый холуй!
— прибавил барон, по-видимому в сильном раздражении.
— Вы питаете слабость к Марушевичу? — спросил граф.
— Да, знаете ли, он славный малый. Из каких только положений он меня не выручал!.. Сколько раз он доказывал мне свою собачью преданность!..
— Дэ-э!.. — задумчиво пробормотал граф.
Он молча посидел еще немного и наконец простился.
По дороге домой граф Литинский несколько раз мысленно возвращался к Вокульскому. Он считал естественным, что торговец наживается даже на скаковой лошади, но все же его коробило от таких сделок и уж совсем не нравилось ему то, что Вокульский водит компанию с Марушевичем, субъектом по меньшей мере подозрительным.
«Просто разбогатевший выскочка! — решил граф. — Мы преждевременно начали им восторгаться. Хотя… в торговой компании он может быть полезен… разумеется, под строгим контролем».
Несколько дней спустя, в девять часов утра, Вокульский получил два письма: одно от пани Мелитон, другое — от адвоката князя.
Он нетерпеливо вскрыл первое — пани Мелитон коротко писала: «Сегодня в Лазенках, в обычное время». Он прочел эти слова раз и другой, затем нехотя принялся за письмо адвоката: тот приглашал его, тоже сегодня, к одиннадцати часам утра на совещание по вопросу о покупке дома Ленцких. Вокульский с облегчением вздохнул: успеет.
Ровно в одиннадцать он был в кабинете юриста, где ждал его старик Шлангбаум. Он невольно отметил про себя, что седовласый еврей очень солидно выглядит на фоне коричневой мебели, а хозяину очень идут туфли из коричневого сафьяна.
— Везет вам, пан Вокульский, — обратился к нему Шлангбаум. — Как только вам вздумалось купить дом, сразу дома поднялись в цене. Вот увидите, поверьте моему слову, за полгода вы вернете деньги, вложенные в дом, да еще кое-что заработаете. Ну, и я при вас тоже…
— Вы думаете? — рассеянно отозвался Вокульский.
— Я не думаю, я уже зарабатываю. Вчера поверенный баронессы Кшешовской взял у меня взаймы десять тысяч до Нового года и дал восемьсот рублей процентов.
— Как, неужели у нее уже нет денег? — спросил Вокульский у юриста.
— У нее лежит в банке девяносто тысяч, но барон наложил на них запрет. Недурной брачный контракт он составил, а? — засмеялся адвокат. — Муж налагает запрет на деньги, являющиеся неоспоримой собственностью жены, против которой он возбудил процесс о разделе имущества… Я, признаться, таких контрактов еще не писывал, ха-ха-ха! — смеялся юрист, потягивая дым из янтарного чубука.
— А зачем баронесса заняла у вас эти десять тысяч, пан Шлангбаум? — спросил Вокульский.
— Вы не понимаете? Дома поднялись в цене, вот поверенный и объяснил баронессе, что дешевле семидесяти тысяч ей дома Ленцких не купить. Она бы его купила и за десять тысяч, но что поделаешь!..
Юрист уселся за стол и взял слово:
— Итак, почтеннейший пан Вокульский, дом семейства Ленцких (тут он слегка наклонил голову) покупаю для вас не я, а присутствующий здесь (он поклонился) пан С.Шлангбаум.
— Могу купить, почему нет! — пробормотал еврей.
— Но не дешевле девяноста тысяч, — напомнил Вокульский, — притом в борьбе с кон-ку-рентами, — подчеркнул он.
— Почему нет? Деньги не мои! Вы хотите платить — конкуренты на торги найдутся. Если б у меня было столько тысяч, сколько можно в Варшаве нанять для всякого дела весьма приличных лиц, и католиков к тому же, так я был бы богаче Ротшильда.
— Значит, будут приличные конкуренты, — повторил юрист. — Прекрасно. Сейчас я передам пану Шлангбауму деньги…
— Это не нужно, — заметил тот.
— А затем мы составим актик, в силу которого пан С.Шлангбаум получает в долг от уважаемого пана С.Вокульского девяносто тысяч рублей, каковая сумма обеспечивается приобретенным домом. В случае же, если пан С.Шлангбаум до первого января тысяча восемьсот семьдесят девятого года вышеозначенной суммы не возвратит…
— И не возвращу…
— В таком случае купленный им дом достопочтенного семейства Ленцких переходит в собственность уважаемого пана С.Вокульского.
— Хоть сию минуту… Я и не загляну туда, — ответил еврей, махнув рукой.
— Отлично! — воскликнул адвокат. — Завтра мы получим актик, а через неделю… или дней через десять и дом. Только как бы вы, почтеннейший пан Станислав, не потеряли на этом деле тысяч десять — пятнадцать!
— Я только выиграю, — возразил Вокульский и простился с юристом и Шлангбаумом.
— Одну секунду! — говорил адвокат, провожая Вокульского до гостиной. — Наши графы решили войти в торговую компанию, только несколько уменьшают паи и требуют весьма тщательного контроля над ведением дела.
— Это правильно.
— Особенную осторожность проявляет граф Литинский. Что с ним случилось — не понимаю!
— Он дает деньги, вот и становится осторожнее. Пока давал только слово, был смелее.
— Нет, нет, нет! — прервал адвокат. — За этим что-то кроется, и я это разузнаю… Кто-то подложил нам свинью.
— Не нам, а мне, — усмехнулся Вокульский. — В конце концов мне ведь все равно, я не буду в обиде, если они и вовсе раздумают вступать в компанию.
Он еще раз пожал руку адвокату и поспешил в магазин. Там оказалось несколько срочных дел, которые, против ожидания, отняли у него много времени. Только в половине второго он попал в Лазенки.
Прохлада тенистого парка не только не успокоила его, но еще больше взбудоражила. Он почти бегом устремился по аллее, то и дело спохватываясь, не привлекает ли к себе внимания прохожих. Тогда он замедлял шаг, чуствуя, что грудь его готова разорваться от нетерпения.
— Наверное, я их уже не встречу! — повторял он в отчаянии.
Наконец у самого пруда он увидел на фоне зеленых клумб пепельно-серую накидку панны Изабеллы. Она стояла на берегу вместе с графиней и отцом и бросала пряники лебедям; один лебедь даже вышел из воды и, переступая своими некрасивыми лапками, остановился у ее ног.
Пан Томаш первый заметил Вокульского.
— Вот так случай! — воскликнул он. — Вы в Лазенках, в этот час?
Вокульский раскланялся с дамами и с радостным удивлением подметил румянец на щеках панны Изабеллы.
— Я прихожу сюда, когда устаю от работы… то есть довольно часто…
— Берегите свои силы, пан Вокульский!.. — торжественно произнес пан Томаш и погрозил ему пальцем. — A propos<Кстати (франц.).>, — прибавил он тише, — представьте, за мой дом даже баронесса Кшешовская готова дать уже семьдесят тысяч… Я наверняка получу сто тысяч, а то и сто десять… Хорошая вещь — аукцион!
Тут вмешалась графиня.
— Я так редко вижу вас, что сразу же приступаю к делу…
— К вашим услугам, — поклонился Вокульский.
— Пожалуйста, сударь! — воскликнула графиня, с комическим смирением складывая ладони, — пожертвуйте кусок ситца для моих сироток… Видите, как я научилась попрошайничать?
— Может быть, вы позволите, графиня, прислать два куска?..
— Только в том случае, если второй будет льняного полотна.
— Ах, тетя, это уж слишком! — смеясь, прервала ее панна Изабелла. — Если вы не хотите вконец разориться, — обратилась она к Вокульскому, — скорее бегите отсюда. Я уведу вас к оранжерее, а папа с тетей пусть отдохнут здесь.
— Ты не боишься, Белла?
— Я думаю, тетя, вы не сомневаетесь, что в обществе пана Вокульского ничего дурного со мной не случится.
Вокульскому кровь бросилась в лицо, по губам графини пробежала едва заметная улыбка.
Воцарилось затишье; то было мгновение, когда, сдержав могучие силы, природа как бы приостанавливает свою извечную работу, чтобы ярче оттенить счастье существ малых и смертных.
Ветер еле-еле дышал — казалось, только затем, чтобы овевать прохладой спящих в гнездах птенцов и облегчать полет насекомым, спешащим на свадебный пир. Листья деревьев чуть трепетали, словно их колыхало не движение воздуха, а тихо скользящие солнечные лучи. Кое-где во влажной листве блистали капли росы, отливая всеми цветами радуги, точно упавшей с неба на землю. Казалось, замерло все: солнце и деревья, снопы света и тени, лебеди на пруду и рой комаров над ними, замерли даже сверкающие волны на синей поверхности воды. Вокульскому почудилось, что в этот миг стремительное течение времени отделилось от земли, оставив после себя лишь несколько прозрачных белых полос на небе, — и теперь уже ничто не изменится, все останется таким как есть, навеки. И они с панной Изабеллой вечно будут бродить по ярко освещенному лугу, окруженные зелеными купами деревьев, среди которых, словно черные бриллианты, поблескивают кое-где любопытные птичьи глаза. И никогда не исчезнет в нем ощущение беспредельной тишины, а у нее этот томный взгляд и румянец, и перед ними, целуясь на лету, вечно будут порхать два белых мотылька.
Они были на полпути к оранжерее, когда панна Изабелла, по-видимому смущенная тишиною, заговорила:
— Какой прекрасный день, не правда ли? В городе жара, а здесь такая приятная прохлада! Я очень люблю Лазенки в этот час: людей мало, и каждый может найти себе укромный уголок. Вы любите уединение?
— Я привык к нему.
— Вы не были на концерте Росси? — спросила она, еще сильнее зарумянившись. — Как, вы не видели Росси? — повторила она, глядя на него с удивлением.
— Нет еще, но… пойду.
— Мы с тетей были уже на двух спектаклях.
— Я буду ходить на все…
— Ах, как хорошо! Вы увидите, какой это великий актер. Особенно прекрасен он в Ромео, несмотря на то… что сам уже не первой молодости. Мы с тетей познакомились с ним еще в Париже… Очень милый человек, но главное — гениальный трагик. В его игре сочетается самый подлинный реализм с самым поэтическим идеализмом…
— Должно быть, он действительно велик, если внушает вам такое восхищение и симпатию.
— Вы не ошиблись. Я знаю, мне не суждено совершить ничего замечательного, но я по крайней мере умею ценить людей необыкновенных… На каждом поприще… даже на сцене… Однако, представьте, Варшава не оценила его по достоинству…
— Возможно ли? Ведь он иностранец…
— О, да у вас злой язык! — улыбнулась она. — Но я отнесу ваше замечание на счет Варшавы, не на счет Росси… Право, мне просто стыдно за наш город! Будь я на месте публики (конечно, публики мужского пола), я бы забросала его цветами и рукоплескала бы ему до изнеможения. Здесь же его награждают жидкими аплодисментами, а о цветах никто и не подумал… Мы поистине еще варвары…
— Овации и цветы — это такая мелочь, что… на ближайшем выступлении Росси их будет скорее слишком много, чем слишком мало.
— Вы уверены? — спросила она, красноречиво глядя ему в глаза.
— Как же… ручаюсь вам.
— Я буду очень рада, если сбудется ваше пророчество… Может быть, вернемся к нашим?
— Всякий, кто доставляет вам удовольствие, заслуживает самого глубокого уважения.
— Позвольте! — со смехом перебила она. — Но вы сейчас сказали комплимент самому себе…
Они повернули назад.
— Воображаю, как удивится Росси, услышав овации, — снова заговорила панна Изабелла. — Он уже ни на что тут не надеется и, очевидно, жалеет, что приехал в Варшаву. Артисты, не исключая величайших, — это особые люди. Они не могут жить без славы и без почестей, как мы — без пищи и воздуха. Самоотвержение, труд, хотя бы самый плодотворный, но скромный — это не для них. Им необходимо быть на первом плане, привлекать к себе все взоры, покорять тысячи сердец… Росси сам говорит, что предпочел бы умереть годом раньше на сцене при переполненном и восторженном зале, чем годом позже в тесном кругу немногих поклонников. Как это странно!
— Он прав, если полный театр для него — величайшее счастье.
— Вы думаете, бывает счастье, ради которого стоит сократить жизнь?
— И несчастья, которых стоит таким образом избежать.
Панна Изабелла задумалась, и дальше они шли уже молча.
Между тем графиня, сидя у пруда и продолжая кормить лебедей, беседовала с паном Томашем.
— Ты заметил, Вокульский как будто интересуется Беллой?
— Не думаю.
— И даже очень; теперешние торговцы умеют строить смелые планы.
— От плана до исполнения еще неизмеримо далеко, — ответил пан Томаш с некоторым раздражением. — А если б даже и так, то меня это не касается. За мысли пана Вокульского я не отвечаю, а за Беллу я спокоен.
— В конце концов я ничего против Вокульского не имею, — прибавила графиня. — Что бы нас ни ждало в будущем, я заранее мирюсь с волей божией, особенно если это приносит пользу бедным… А это им бесспорно на пользу: мой приют скоро будет первым в городе, и все потому, что этот господин питает слабость к Белле.
— Перестань… Вот они идут!.. — перебил ее пан Томаш.
Действительно, панна Изабелла и Вокульский показались в конце аллеи.
Пан Томаш внимательно поглядел на них и тут только заметил, что они хорошая пара: он, на голову выше Беллы, с атлетической фигурой, ступал твердо, обнаруживая военную выправку; она, хрупкая и стройная, скользила рядом, едва касаясь земли. Даже белый цилиндр и светлое пальто Вокульского приятно сочетались с пепельно-серой накидкой панны Изабеллы.
«С какой стати он носит белый цилиндр?» — с досадой подумал пан Томаш.
И в уме его возникло престранное соображение: в сущности, этот выскочка Вокульский за право носить белый цилиндр обязан платить ему, Ленцкому, по крайней мере пятьдесят процентов от вложенного капитала. Но тут даже сам пан Томаш пожал плечами.
— Ах, тетя, как чудесно в тех аллеях! — воскликнула, подходя, панна Изабелла. — Мы с вами никогда не гуляем в той стороне. А Лазенки хороши только тогда, когда ходишь быстро и далеко.
— В таком случае, попроси пана Вокульского почаще сопровождать тебя, — ответила графиня каким-то особенно сладким тоном.
Вокульский поклонился, панна Изабелла чуть заметно нахмурилась, а пан Томаш сказал:
— Не пора ли домой?
— Пожалуй, — отвечала графиня. — Вы еще останетесь, пан Вокульский?
— Да. Разрешите проводить вас к экипажу?
— Пожалуйста. Белла, возьми меня под руку.
Графиня с панной Изабеллой пошли вперед, за ними пан Томаш с Вокульским. При виде белого цилиндра пан Томаш испытывал такое раздражение и досаду, что только из вежливости заставлял себя улыбаться. В конце концов, желая чем-нибудь занять Вокульского, он снова завел разговор о своем доме, за который надеялся получить, по выплате долгов, сорок, а то и пятьдесят тысяч рублей.
Цифры эти, в свою очередь, испортили настроение Вокульскому; он говорил себе, что больше тридцати тысяч не может прибавить.
Только когда подъехал экипаж и пан Томаш, усадив графиню и дочь, уселся сам и крикнул кучеру: «Трогай!» — у Вокульского исчез неприятный осадок и вновь проснулась тоска о панне Изабелле.
«Как скоро!» — вздохнул он, глядя на дорогу, на которой виднелась лишь зеленая пожарная бочка, поливавшая мостовую.
Он еще раз прошел к оранжерее по той же дорожке, отыскивая следы ее башмачков на мелком песке. Но там уже все изменилось. Ветер подул сильнее, замутил воду в пруду, разметал мотыльков и птиц и нагнал облака, которые все чаще закрывали солнце.
— Как тут уныло! — шепнул он и повернул обратно.
Сев в экипаж, он закрыл глаза, наслаждаясь легким покачиванием. Ему чудилось, что он, словно птица, сидит на ветке, которую колышет ветер вправо и влево, вверх и вниз, — и вдруг расхохотался, вспомнив, что это приятное покачивание обходится ему в тысячу рублей ежегодно.
«Дурак я, дурак! — повторял он. — Чего я лезу к людям, которые либо не понимают моих жертв, либо смеются над моими неуклюжими стараниями? К чему мне этот экипаж? Разве я не мог бы ездить в пролетке или даже в этом вот дребезжащем омнибусе с коленкоровыми занавесками?..»
Подъехав к своему дому, он вспомнил об обещанных панне Изабелле овациях в честь Росси.
«Разумеется, будут овации, да еще какие… Завтра спектакль…»
Под вечер он послал слугу в магазин за Оберманом. Седой инкассатор немедленно прибежал, с тревогой спрашивая себя, не передумал ли Вокульский и не велит ли ему вернуть потерянные деньги?
Но Вокульский встретил его очень приветливо. И даже увел к себе в кабинет, где они разговаривали добрых полчаса. О чем?..
Именно этот вопрос — о чем может разговаривать Вокульский с Оберманом — чрезвычайно заинтересовал лакея. Ну уж конечно о потерянных деньгах… Усердный слуга прикладывал к замочной скважине то глаз, то ухо, многое увидел, многое услышал, но ровно ничего не понял. Он разглядел, что Вокульский давал Оберману большую пачку пятирублевок, и услышал какие-то странные слова:
— В Большом театре… на балконе и галерке… капельдинеру корзину цветов… букет через оркестр…
— Что за черт! Уж не начал ли наш хозяин театральными билетами торговать?..
Заслышав в кабинете звук шагов, слуга шмыгнул в переднюю, чтобы там перехватить Обермана. Когда инкассатор вышел, он спросил:
— Ну как, с деньгами-то кончилось? С меня семь потов сошло, пока я уламывал старика, чтобы он вам снисхождение оказал. Сначала все упирался, а потом говорит: «Ладно, придумаем что-нибудь…» А нынче, я вижу, вы с ним совсем сладились. Что, хозяин-то в духе?
— Как всегда.
— Ну и проболтали вы с ним! Я думаю, не об одних деньгах, а еще кое о чем? Может, о театре? Хозяин-то наш страсть как любит в театр ходить!..
Но Оберман глянул на него волком и молча ушел. Слуга в первую минуту разинул рот от изумления, но, опомнившись, погрозил ему вслед кулаком.
— Погоди! — ворчал он. — Я тебе покажу… Тоже барин, подумаешь… Украл четыреста рублей и сразу заважничал, разговаривать не желает!..
Глава восемнадцатая
Недоумения, страхи и наблюдения старого приказчика
Для пана Игнация Жецкого снова настала пора тревог и недоумений. Тот самый Вокульский, который год назад помчался в Болгарию, а несколько недель назад вздумал, словно вельможа, развлекаться скачками и дуэлями, тот самый Вокульский вдруг необычайно пристрастился к театру; и добро бы еще к польскому, а то к итальянскому! И это он, ни слова не понимающий по-итальянски! Новая мания продолжалась уже с неделю к великому возмущению не одного только пана Игнация.
Раз, например, старик Шлангбаум полдня разыскивал Вокульского, несомненно по какому-то важному делу. Явился в магазин — Вокульский только что ушел из магазина, приказав отослать актеру Росси большую вазу саксонского фарфора. Бросился к нему домой — Вокульский только что ушел из дому: поехал к Бардэ за цветами. Решившись догнать его во что бы то ни стало, старик скрепя сердце кликнул извозчика, но извозчик требовал сорок грошей. Шлангбаум давал только злотый и восемь грошей, и пока они столковались (за злотый и восемь грошей) и добрались до Бардэ, Вокульский уже уехал оттуда.
— А куда он поехал, вы не знаете? — спросил Шлангбаум садовника, который с помощью кривого ножа опустошал кусты самых прекрасных цветов.
— Почем я знаю! В театр, должно быть, — буркнул садовник с таким видом, словно собирался кривым ножом перерезать глотку Шлангбауму.
Старик, который заподозрил его именно в этом, поскорее убрался из оранжереи и, словно камень, пущенный из пращи, бросился к пролетке. Однако извозчик (по-видимому, успевший столковаться с кровожадным садовником) заявил, что ни за какие сокровища в мире не поедет дальше, разве что седок заплатит ему сорок грошей за конец да еще те два гроша в придачу, которые недодал за первую поездку.
У Шлангбаума прямо сердце защемило; он хотел было слезть с пролетки, а то и кликнуть городового, но, вспомнив, как сильна теперь несправедливость в христианском мире и как велико ожесточение против евреев, согласился на все требования бессовестного извозчика и, не переставая вздыхать, поехал в театр.
Там сначала он не знал, с кем говорить, потом никто не хотел с ним говорить, и, наконец, он выяснил, что пан Вокульский только что был, но минуту назад поехал в Уяздовские Аллеи. В воротах еще слышен грохот его экипажа…
У Шлангбаума руки опустились. Он поплелся пешком в магазин Вокульского, в сотый раз проклиная по этому случаю своего сына за то, что тот называет себя Генриком, ходит в сюртуке и ест трефное, и в конце концов отправился к пану Игнацию — излить перед ним душу.
— Ну что это он вытворяет, ваш пан Вокульский! — говорил он плачущим голосом. — У меня было такое дело, что он в пять дней мог нажить триста рублей… И я бы при этом заработал сотенку… Но он разъезжает себе по городу, и я на одних извозчиков потратил два злотых двадцать грошей… Ох, что за разбойники эти извозчики!
Разумеется, пан Игнаций уполномочил Шлангбаума заключить сделку и не только вернул ему деньги, потраченные на извозчика, но в придачу нанял ему за свой счет пролетку до Электоральной улицы. Это так умилило старого еврея, что, уходя, он снял родительское проклятие со своего сына и даже пригласил его на субботний обед.
— Как бы то ни было, — говорил себе Жецкий, — дурацкая история с этим театром, тем более что Стах начинает запускать дела…
В другой раз в магазин явился пользующийся всеобщим уважением адвокат, правая рука князя и видный юрист, с которым советовалась вся аристократия; он приехал пригласить Вокульского на какое-то вечернее заседание. Пан Игнаций не знал, куда посадить столь важную особу, и не нарадовался чести, которой удостоил адвокат его Стаха. Между тем Стах не только не был тронут столь почетным приглашением, но к тому же решительно отказался пойти, что несколько даже задело адвоката, и он сразу ушел, попрощавшись довольно сухо.
— Почему же ты не принял приглашения? — в отчаянии спросил пан Игнаций.
— Потому что сегодня я должен быть в театре, — ответил Вокульский.
В тот же день, к вечеру, Жецкий испытал еще более сильное потрясение: около семи часов к нему подошел инкассатор Оберман и попросил принять сегодняшний отчет.
— После восьми… после восьми… — отвечал ему пан Игнаций. — Я сейчас занят.
— А после восьми я буду занят, — возразил Оберман.
— Как так? Что это значит?
— А то, что в половине восьмого я должен быть с хозяином в театре… — проворчал Оберман, слегка пожимая плечами.
В ту же минуту к Жецкому подошел улыбающийся Земба и стал прощаться.
— Вы уже уходите, пан Земба? Без четверти семь? — спросил пан Игнаций, в изумлении широко раскрывая глаза.
— Нужно отнести цветы Росси, — любезно ответил пан Земба и улыбнулся еще приятнее.
Жецкий обеими руками схватился за голову.
— С ума они тут посходили с этим театром! — воскликнул он. — Может, и меня еще туда потащат? Ну, да со мною номер не пройдет!
Предчуствуя, что Вокульский, того и гляди, и его попытается совратить, пан Игнаций составил в уме речь, в которой собирался не только заявить, что ни на каких он итальянцев не пойдет, но и вразумить Вокульского примерно такими словами:
— Брось ты заниматься чепухой!.. — и так далее.
Между тем Вокульский, пренебрегши всякими уговорами, попросту зашел однажды около шести в магазин и, оторвав Жецкого от счетов, сказал:
— Дорогой мой, сегодня Росси играет Макбета. Будь добр, займи место в первом ряду (вот билет) и после третьего акта подай ему этот альбом.
И без всяких церемоний, даже не вступая в объяснения, вручил пану Игнацию альбом с видами Варшавы и портретами варшавянок, стоивший по меньшей мере пятьдесят рублей.
Пан Игнаций почуствовал себя глубоко обиженным; он поднялся с кресла, насупил брови и уже раскрыл было рот, чтобы дать волю своему возмущению, но Вокульский исчез из магазина, даже не взглянув на него.
И, конечно, пану Игнацию пришлось пойти в театр, чтобы не огорчить Стаха.
В театре пана Игнация ждало множество всяких злоключений. С первого же шага он сделал оплошность, поднявшись на галерку, куда он хаживал в доброе старое время. Там капельдинер указал ему, что билет у него в первый ряд партера. Взгляд, которым он окинул пана Жецкого, свидетельствовал о том, что темно-зеленый сюртук, альбом под мышкой и физиономия а lа Наполеон III показались весьма подозрительными низшим театральным властям.
Пан Игнаций со сконфуженным видом спустился в главный вестибюль, прижимая локтем альбом и кланяясь всем дамам, мимо которых имел честь проходить. Столь необычная для варшавской публики любезность уже в вестибюле привлекла всеобщее внимание. Кругом стали спрашивать: кто это? Никто не мог догадаться, что это за фигура, но не было ни одного человека, который не дивился бы ее облачению: цилиндр десятилетней давности, галстук — немногим новее, а темно-зеленый сюртук в паре с узкими клетчатыми брюками относились к еще более ранней эпохе. Все принимали его за иностранца, но когда он обратился к швейцару с вопросом: «Как пройти в партер?» — кругом раздался смех.
— Наверное, какой-нибудь волынский помещик, — переговаривались франты.
— А что у него под мышкой?
— Может, пирог с капустой, а может, резиновая подушка…
Наконец пан Игнаций, ежась под градом насмешек и обливаясь холодным потом, добрался до вожделенного партера. Был восьмой час, публика только начинала собираться: изредка кто-нибудь входил в партер и, не снимая шляпы, садился на свое место; ложи еще пустовали, и только на балконах было черно от людей, а на галерке уже переругивались и требовали полицию.
— Насколько я могу судить, зрелище будет весьма оживленное, — с вымученной улыбкой пробормотал бедный пан Игнаций, усаживаясь в первом ряду.
Сначала он уставился на дырку в правой стороне занавеса и дал себе клятву не отводить от нее глаз. Однако через несколько минут волнение его улеглось, и он так расхрабрился, что даже стал поглядывать вокруг. Зал показался ему маловат и грязноват, он задумался над причиной этих перемен и только тогда вспомнил, что последний раз был в театре на «Гальке» с участием Добрского[28] лет шестнадцать назад.
Между тем зал понемногу наполнялся, и при виде очаровательных женщин, появившихся в ложах, пан Игнаций совсем приободрился. Он даже вынул из кармана небольшой бинокль и стал разглядывать публику, но при этом сделал печальное открытие: его тоже разглядывали — из задних рядов партера, из амфитеатра, даже из лож. Когда же он переключил свое внимание со зрения на слух, то уловил следующие фразы, носившиеся вокруг него, словно осы:
— Что это за чудак?
— Какой-то провинциал.
— И где это он выкопал такой сюртук?
— Вы только поглядите на его брелоки! Умора!
— И кто сейчас носит такую прическу?
Еще немного, и пан Игнаций, бросив альбом и цилиндр, убежал бы из театра с непокрытой головой. К счастью, он заметил в восьмом ряду знакомого фабриканта-кондитера, который в ответ на его поклон поднялся с места и прошел в первый ряд.
— Ради бога, пан Пифке, — шепотом взмолился пан Игнаций, обливаясь холодным потом, — садитесь на мое место и уступите мне ваше…
— С величайшей охотой! — громко ответил краснощекий кондитер. — А что, вам тут неудобно? Прекрасное место!
— Прекрасное. Но я предпочитаю сидеть дальше… Тут жарко…
— Там тоже, но я могу пересесть. А что у вас за пакет?
Только сейчас пан Игнаций вспомнил о своем обязательстве.
— Понимаете ли, дорогой пан Пифке… Один поклонник этого… этого Росси…
— О! Кто же не преклоняется перед Росси! — отвечал Пифке. — У меня есть либретто «Макбета», хотите?
— Спасибо. Так вот этот поклонник, понимаете ли, купил у нас дорогой альбом и просил после третьего акта вручить его Росси…
— С удовольствием исполню! — воскликнул тучный Пифке, втискиваясь в кресло Жецкого.
Пан Игнаций пережил еще несколько неприятных минут. Сначала ему пришлось обойти весь первый ряд, где изящные щеголи с насмешливой улыбкой разглядывали его сюртук, галстук и бархатную жилетку. Потом он стал пробираться на свое место в восьмом ряду; там, правда, никто не смотрел с насмешкой на его костюм, зато то и дело ему приходилось прикасаться к коленям сидевших дам.
— Тысяча извинений, — сконфуженно бормотал пан Игнаций, — но, право, в такой давке…
— Но-но, зачем такие выражения? — отозвалась одна из дам со слегка подведенными глазами; однако в ее взгляде пан Игнаций не заметил возмущения своим поступком. Все же он был крайне смущен и охотно пошел бы на исповедь, чтобы очистить душу после упомянутых прикосновений.
Наконец он разыскал свое кресло и с облегчением перевел дух. Здесь по крайней мере на него не обращали внимания, отчасти потому, что место было скромное, отчасти же по той причине, что театр был уже полон и началось представление.
Вначале игра артистов его не занимала, он озирался по сторонам, и сразу же ему попался на глаза Вокульский. Тот сидел в четвертом ряду, но глядел отнюдь не на Росси, а на ложу, которую занимали панна Изабелла, пан Томаш и графиня. Как-то раз или два пану Жецкому довелось видеть замагнетизированных людей, — в лице Вокульского ему почудилось точь-в-точь такое же выражение, точно эта ложа магнетизировала его. Он сидел не шевелясь, словно скованный сном, с широко раскрытыми глазами.
Однако кто же так околдовал Вокульского? Пан Игнаций не мог догадаться. Но он заметил другое: когда Росси не было на сцене, панна Изабелла равнодушно осматривала зал или разговаривала с теткой; но едва появлялся Макбет-Росси, она подносила веер к лицу и чудесными мечтательными глазами впивалась в актера. Иногда веер из белых перьев опускался на колени панны Изабеллы, и тогда Жецкий наблюдал на ее лице то же выражение магнетического сна, которое так поразило его в Вокульском.
Он заметил еще многое другое. В минуты, когда прекрасное лицо панны Изабеллы выражало высшую степень восторга, Вокульский поднимал руку и потирал себе темя. И тотчас, как по команде, с балконов и галерки раздавались бурные аплодисменты и оглушительные выкрики: «Браво, браво, Росси!» Пану Игнацию даже почудился среди этого хора осипший голос инкассатора Обермана, который первым начинал реветь и умолкал последним.
«Что за черт! — подумал он. — Неужели Вокульский дирижирует клакой?»
Но он тут же отогнал от себя это несправедливое подозрение. Росси действительно играл замечательно, и все аплодировали ему с одинаковым жаром. А более всех бесновался жизнерадостный кондитер, пан Пифке, и, согласно уговору, после третьего акта с превеликой помпой преподнес Росси альбом.
Великий актер даже не кивнул в ответ головой, зато отвесил глубокий поклон в сторону ложи, где сидела панна Изабелла, — впрочем, может быть, просто в ту сторону.
«Пустые страхи! — думал пан Игнаций, выходя из театра по окончании спектакля. — Не так-то уж глуп мой Стах!..»
В конце концов пан Игнаций не жалел, что пошел в театр. Игра Росси ему понравилась: некоторые сцены, как, например, убийство короля Дункана или появление духа Банко, произвели на него весьма сильное впечатление, а увидев, как Макбет дерется на рапирах, он был окончательно покорен.
Поэтому, выходя из театра, он уже не сердился на Вокульского, напротив — даже склонен был подозревать, что его милый Стах хотел доставить ему удовольствие и лишь с этой целью придумал комедию с подношением подарка Росси.
«Стах-то знает, что я только по принуждению мог пойти в итальянский театр… Ну, и отлично получилось. Этот тип великолепно играет, надо будет посмотреть его еще раз… В конце концов, — прибавил он, подумав, — если у человека столько денег, сколько у Стаха, он может делать подарки актерам. Правда, я бы предпочел какую-нибудь стройненькую актрису, но… я человек иной эпохи, недаром меня называют бонапартистом и романтиком…»
Так рассуждал он, бормоча себе под нос, но при этом его донимала другая мысль, которую он хотел заглушить: «Почему Стах так странно смотрел на ложу, где сидели графиня, пан Ленцкий и панна Ленцкая? Неужели… Ах, вздор!.. Вокульский достаточно умен, чтобы понимать, что из этого ничего не выйдет… Ребенок и тот бы сразу сообразил, что эта барышня (вообще-то она холодна как лед) сейчас без ума от Росси. Как она засматривалась на него… иной раз прямо до неприличия, и где? — в театре, в присутствии тысячи людей!.. Нет, это чушь. Справедливо называют меня романтиком…»
И пан Игнаций снова пытался думать о чем-нибудь другом. Он даже (несмотря на позднюю пору) зашел в ресторацию, где играл оркестр, состоящий из скрипки, рояля и арфы. Съел порцию жаркого с картофелем и капустой, выпил кружку пива, потом вторую… потом третью, четвертую… и даже седьмую. На него нашло веселое настроение, он бросил на тарелку арфистке два двугривенных и стал потихоньку подпевать ей. Потом ему пришло в голову, что он непременно должен представиться четырем немцам, которые за столиком в уголке ели грудинку с горохом.
«А с какой стати я буду им представляться? Пусть сами представятся мне», — думал пан Игнаций.
И он уже не мог отделаться от мысли, что эти господа просто обязаны ему представиться — и как старшему и как бывшему офицеру венгерской пехоты, которая изрядно колошматила немцев. Он даже кликнул официантку, чтобы послать ее к упомянутым господам, уписывавшим грудинку с горохом, как вдруг оркестр, состоявший из скрипки, рояля и арфы, заиграл… «Марсельезу».
Пан Игнаций вспомнил Венгрию, пехоту, Августа Каца и, чувствуя, что глаза его застилают слезы и он вот-вот расплачется, схватил свой цилиндр, бывший в моде во времена, предшествовавшие франко-прусской войне, швырнул на стол рубль и выбежал из ресторации.
Только на улице, когда его обдало свежим воздухом, он спросил, прислонясь к газовому фонарю:
— Черт возьми, неужели я пьян? Еще бы! Семь кружек…
Он отправился домой, стараясь идти возможно прямее, и впервые в жизни имел случай убедиться, что варшавские тротуары чрезвычайно неровны: поминутно его бросало то к стенам домов, то к мостовой. Потом (чтобы уверить себя, что его умственные способности находятся в блестящем состоянии) он принялся считать звезды на небе.
— Раз… два… три… семь… семь… Что такое семь? Ах да, семь кружек пива… Неужто я и вправду?.. Зачем Стах послал меня в театр?
Свой дом он нашел быстро и сразу нащупал звонок. Однако, позвонив к дворнику целых семь раз, он почувствовал потребность прислониться к стене и заодно решил сосчитать (без всякой надобности, просто так), через сколько минут дворник откроет ему. С этой целью он достал часы с секундомером и убедился, что уже половина второго.
— Подлец дворник! — проворчал он. — Мне вставать в шесть утра, а он до половины второго держит меня на улице…
К счастью, дворник тут же отпер калитку, и пан Игнаций вполне твердым шагом — даже более чем твердым, прямо-таки сверхтвердым шагом — прошел подворотню, чуствуя, что цилиндр его чуточку съехал набекрень, совсем чуточку. Затем, без всяких затруднений найдя свою дверь, он несколько раз тщетно пытался вставить ключ в замочную скважину. Он явственно чувствовал под пальцами дырку, сжимал ключ изо всей силы — и все-таки не мог попасть.
«Неужто я и впрямь?..»
Как раз в эту минуту дверь отворилась, и одноглазый пудель Ир, не поднимаясь с подстилки, громко тявкнул:
— Да! Да!..
— Замолчи, подлая тварь! — пробормотал пан Игнаций и, не зажигая лампы, разделся и лег.
Его мучили страшные сны. Снилось ему, а может, мерещилось, что он все еще в театре и видит Вокульского с широко раскрытыми глазами, неподвижно устремленными на некую ложу. В этой ложе сидят графиня, пан Ленцкий и панна Изабелла. И Жецкому кажется, что Вокульский смотрит на панну Изабеллу.
— Невероятно! — шепнул он. — Не так-то уж глуп мой Стах!..
Между тем (все это во сне) панна Изабелла поднялась и вышла из ложи, а Вокульский — за нею, по-прежнему не сводя с нее взгляда, словно замагнетизированный. Панна Изабелла вышла на улицу, пересекла Театральную площадь и легко взбежала на башню ратуши, а Вокульский — за нею, по-прежнему не спуская с нее глаз. А потом панна Изабелла, как птица, вспорхнула с башни и перелетела на крышу театра, а Вокульский метнулся вслед за ней и рухнул на землю с высоты девятого этажа…
— Иисусе! Мария… — вскрикнул Жецкий, срываясь с постели.
— Да! Да!.. — отозвался сквозь сон Ир.
— Ну, видно, я таки вдрызг пьян! — пробормотал пан Игнаций, снова укладываясь и нетерпеливо натягивая одеяло на свое дрожащее тело. Но дрожь не унималась.
Несколько минут он лежал с открытыми глазами, и снова ему стало мерещиться, что он в театре: как раз кончился третий акт, и кондитер Пифке должен преподнести Росси альбом с видами Варшавы и фотографиями ее красавиц. Пан Игнаций смотрит во все глаза (ведь Пифке заменяет его), он смотрит во все глаза и, к своему величайшему ужасу, видит, что бессовестный Пифке подает итальянцу не дорогой альбом, а какой-то пакет, завернутый в бумагу и небрежно завязанный бечевкой.
Далее пан Игнаций видит кое-что похуже. Итальянец насмешливо улыбается, развязывает бечевку, разворачивает бумагу — и глазам панны Изабеллы, Вокульского, графини и тысячи зрителей предстают желтые нанковые штаны со штрипками, те самые штаны, которые пан Игнаций носил в эпоху прославленной севастопольской кампании!
В довершение скандала подлый Пифке орет: «Вот дар пана Станислава Вокульского, коммерсанта, и пана Игнация Жецкого, его управляющего!» Весь зал хохочет, все глаза и все указательные пальцы обращаются к восьмому ряду партера, где сидит пан Игнаций. Несчастный хочет протестовать, но слова застревают у него в горле, и тут в довершение всех бедствий он проваливается в какую-то бездну. Его поглощает неизмеримый и необъятный океан небытия, где он осужден пребывать до скончания веков, так и не объяснив зрителям, что нанковые штаны со штрипками предательски похищены из коллекции его личных сувениров. После этой кошмарной ночи Жецкий проснулся только без четверти семь. Он смотрел на часы и не верил собственным глазам, однако в конце концов пришлось поверить. Поверил он даже тому, что вчера был немножко навеселе, о чем, впрочем, красноречиво свидетельствовали головная боль и некоторая вялость во всем теле.
Однако больше всех этих болезненных явлений тревожил пана Игнация один ужасный симптом, а именно: ему не хотелось идти в магазин!.. Хуже того — он ощущал не только лень, но и полное отсутствие самолюбия: вместо того чтобы устыдиться своего падения и побороть в себе праздность, он, Жецкий, старался выискать любой предлог, чтобы подольше оставаться дома!
То ему показалось, будто Ир заболел, то будто заржавела его двустволка, из которой никогда не стреляли. Потом он обнаружил какой-то изъян в зеленой занавеске на окне и, наконец, нашел, что чай слишком горяч, и пил его медленнее, чем обычно.
По всем этим причинам пан Игнаций опоздал в магазин на сорок минут и понурив голову тихонько пробрался к своей конторке. Ему чудилось, что все служащие (а как назло, все сегодня пришли вовремя!) с величайшим презрением смотрят на синяки под его глазами, на землистый цвет лица и слегка дрожащие руки.
«Они еще, пожалуй, подумают, что я предавался разврату!» — вздохнул несчастный Жецкий.
Он достал бухгалтерские книги, обмакнул в чернильницу перо и сделал вид, будто занят счетами. Бедняга был уверен, что от него несет пивом, как из старой бочки, выброшенной из подвала, и вполне серьезно раздумывал, не следует ли ему после всех этих постыдных проступков просить об увольнении?
«Напился… поздно вернулся домой… поздно встал… на сорок минут опоздал в магазин…»
В эту минуту к нему подошел Клейн, держа в руках какое-то письмо.
— На конверте написано: «Весьма срочно» — поэтому я вскрыл его, — сказал тщедушный приказчик, протягивая Жецкому почтовый листок.
Жецкий развернул его и прочел:
— «Глупый или подлый человек! Невзирая на предостережение твоих доброжелателей, ты все же покупаешь дом, который обратится в могилу твоего столь бесчестно нажитого состояния…»
Пан Игнаций глянул на последнюю строчку, но подписи не нашел: письмо было анонимное. Посмотрел на конверт — он был адресован Вокульскому. Он продолжал читать:
— «Какой же злой рок велел тебе встать на пути некоей благородной дамы? Ты чуть не убил ее мужа, а теперь собираешься лишить ее дома, в котором умерла ее незабвенная дочь! Зачем ты делаешь это? Зачем понадобилось тебе, если это правда, платить девяносто тысяч рублей за дом, который не стоит и семидесяти? Это тайна твоей черной души, но когда-нибудь перст божий ее раскроет, а честные люди заклеймят презрением.
Итак, одумайся, пока не поздно. Не губи души своей и состояния и не отравляй жизнь благородной даме, которая неутешно скорбит об утрате дочери и единственную отраду находит в том, что просиживает целые дни в комнате, где ее несчастное дитя отдало богу душу. Опомнись, заклинаю.
Твоя доброжелательница…»
Прочитав письмо, пан Игнаций покачал головой.
— Ничего не понимаю, — сказал он. — Только весьма сомневаюсь в доброжелательности этой дамы.
Клейн опасливо оглянулся по сторонам и, убедившись, что никто их не слышит, зашептал:
— Дело в том, что хозяин покупает дом Ленцкого, который по требованию кредиторов завтра продается с торгов.
— Стах… то есть… пан Вокульский покупает дом?..
— Да, да… — утвердительно закивал Клейн. — Но покупает не на свое имя, а на имя старика Шлангбаума… По крайней мере так говорят жильцы — ведь я живу в этом доме…
— За девяносто тысяч?
— Вот именно. А баронесса Кшешовская тоже хочет купить этот дом, только за семьдесят тысяч, вот я и думаю, что письмо писала она, потому что баба эта — сущий дьявол…
В магазин вошел покупатель, потребовавший зонтик, и отвлек Клейна. У пана Игнация замелькали в уме престранные мысли:
«Если я, потратив впустую один вечер, произвел такое смятение в магазине, то подумать только — до чего мы докатимся, когда Стась целые дни и недели тратит на итальянский театр и бог весть на что еще?»
Однако он тут же должен был признать, что по его вине в магазине не произошло, собственно, особого расстройства, да и вообще торговые дела идут превосходно. Он признал также, что и сам Вокульский, ведя столь странный образ жизни, не забывает об обязанностях главы предприятия.
«Но зачем ему понадобилось хоронить в мертвых стенах капитал в девяносто тысяч рублей?.. И к чему тут опять эти Ленцкие? Неужели же… Э! Не так-то уж глуп мой Стасек…»
Тем не менее мысль о покупке дома продолжала его беспокоить.
— Спрошу-ка я у Генрика Шлангбаума, — сказал он, вставая из-за конторки.
В отделе тканей маленький сгорбленный Шлангбаум, моргая красными веками и озабоченно поглядывая вокруг, вертелся вьюном между полками, то вскакивая на лесенку, то с головой исчезая среди кусков ситца. Он так свыкся с непрерывной суетой, что, хотя покупателей в эту минуту не было, то и дело вытаскивал какой-нибудь кусок материи, разворачивал его, опять сворачивал и клал на место.
Увидев пана Игнация, Шлангбаум прекратил свой бесцельный труд и утер пот, выступивший на лбу.
— Нелегко, а? — сказал он.
— Да зачем же вы перекладываете это тряпье, когда нет покупателей? — спросил Жецкий.
— Как же иначе! Если этого не делать, то еще позабудешь, где что лежит… Ноги и руки одеревенеют… да и привык я… У вас ко мне дело?
Жецкий смешался:
— Нет… я просто хотел посмотреть, как у вас тут… — ответил он, покраснев, насколько это было возможно в его возрасте.
«Неужели он тоже не доверяет мне и выслеживает?.. — мелькнуло в уме у Шлангбаума, и в нем закипел гнев. — Да, прав отец… Сейчас все травят евреев. Скоро придется отпустить пейсы и надеть ермолку…»
«Он что-то знает!..» — подумал Жецкий и сказал вслух:
— Кажется… кажется, ваш уважаемый родитель завтра покупает дом… дом Ленцкого?
— Мне об этом ничего не известно, — ответил Шлангбаум, отводя глаза. А про себя добавил: «Мой старик покупает дом для Вокульского, а они думают и наверняка говорят между собой: „Вот видите, опять еврей-ростовщик разорил католика, знатного господина“.
«Он что-то знает, но держит язык за зубами, — думал пан Жецкий. — Известное дело, еврей…»
Он еще немного помешкал, что Шлангбаум принял за новое доказательство подозрительности и выслеживания, и, вздыхая, вернулся к себе.
«Ужасно, что Стах доверяет евреям больше, чем мне… Однако зачем же он покупает этот дом, зачем связывается с Ленцким? А может быть, не покупает? Может быть, это сплетни…»
Его так пугала мысль, что Вокульский вложит в недвижимость девяносто тысяч наличными, что он весь день не мог ни о чем другом думать. Был момент, когда он хотел напрямик спросить Вокульского, но у него не хватило духу.
«Стах, — говорил он себе, — сейчас водит компанию только с важными господами и доверяет евреям. Что ему старый Жецкий!»
Поэтому он решил завтра пойти на торги и посмотреть, действительно ли старик Шлангбаум купит дом Ленцких и действительно ли, как говорил Клейн, набьет цену до девяноста тысяч. Если да, значит и все остальное правда.
Днем в магазин заглянул Вокульский. Он заговорил с Жецким о вчерашнем спектакле и все допытывался, почему тот сбежал из первого ряда и альбом для Росси передал Пифке. Но пана Игнация терзало такое множество сомнений, в душе его накипела такая обида на дорогого Стаха, что в ответ он только невнятно бормотал что-то и хмурился. Вокульский тоже замолчал и ушел из магазина с затаенной горечью.
«Все от меня отворачиваются, — думал он. — Даже Игнаций!.. Но ты вознаградишь меня за все…» — прибавил он уже на улице, глядя в сторону Уяздовских Аллей.
После ухода Вокульского Жецкий осторожно выпытал у служащих, где и в котором часу продаются с торгов дома. Потом упросил Лисецкого заменить его завтра с десяти до двух часов дня и с удвоенным рвением принялся за счета. Он машинально (но без ошибок) складывал столбцы цифр, длинные, как улица Новы Свят, а в перерывах думал:
«Сегодня потратил впустую почти час рабочего времени, завтра уйдет пять часов, и все потому, что Стах доверяет Шлангбаумам больше, чем мне… Зачем ему дом? Какого черта он путается с банкротом Ленцким? Что за фантазия пришла ему в голову таскаться в итальянский театр да еще делать дорогие подарки этому проходимцу Росси?»
Он просидел за конторкой, не разгибая спины, до шести часов и так углубился в работу, что не подходил в тот день к кассе принимать деньги и вообще не замечал, что творится вокруг, хотя магазин был полон покупателей, которые толпились и гудели, словно огромный улей. Не заметил он и того, как появился в магазине совсем нежданный гость, которого приказчики встретили восклицаниями и звучными поцелуями.
Только когда приезжий наклонился к нему и крикнул в самое ухо: «Пан Игнаций! Это я!» — Жецкий очнулся, поднял кверху голову, глаза и брови — и увидел Мрачевского.
— А?.. — спросил он, вглядываясь в молодого щеголя, который загорел, возмужал, а главное — потолстел.
— Ну, как… что слышно? — продолжал пан Игнаций, подавая ему руку. — Что в политике?
— Ничего нового, — отвечал Мрачевский. — Конгресс в Берлине делает свое дело, австрийцы заберут Боснию.
— Ну-ну-ну… пустое, пустое! А что слышно о молодом Наполеоне?
— Учится в Англии в военной школе и, как говорят, влюблен в какую-то актрису…
— Так уж сразу и влюблен! — саркастически повторил пан Игнаций. — А во Францию не возвращается?.. Да как вы сами-то поживаете? Откуда сейчас? Ну, рассказывайте скорей! — воскликнул Жецкий, весело хлопая его по плечу. — Когда приехали?
— Ах, это целая история! — отвечал Мрачевский, бросаясь в кресло. — Мы с Сузиным приехали сегодня в одиннадцать утра… С часу до трех были у Вокульского, потом я забежал на минутку к мамаше и на минутку к пани Ставской… Роскошная женщина, а?
— Ставская?.. Ставская… — старался вспомнить Жецкий, потирая лоб рукой.
— Да ведь вы ее знаете… Красавица с дочуркой… Она вам еще так нравилась.
— Ах, эта!.. Знаю… Не то чтобы она мне понравилась, — вздохнул Жецкий, — а я думал, что хорошо бы женить на ней Стаха…
— Вы просто великолепны! — расхохотался Мрачевский. — Да она замужем…
— Замужем?
— Разумеется. И фамилия громкая: четыре года назад ее муж, бедняга, бежал за границу, потому что его обвинили в убийстве какой-то…
— А-а! Помню!.. Так это он? Почему же он не вернулся? Ведь выяснилось, что он не виновен?
— Конечно, не виновен, — подхватил Мрачевский. — Но о нем, как улизнул он тогда в Америку, так с тех пор ни слуху ни духу. Наверное, пропал, бедняга, а она осталась одна — ни девушка, ни вдова… Ужасная судьба! Содержать дом вышиванием, игрой на рояле и уроками английского языка… Работать с утра до ночи… и вдобавок — жить без мужа… Бедные женщины! Мы с вами, пан Игнаций, не выдержали бы так долго целомудренной жизни, а?.. Ах, старый безумец!
— Кто безумец? — спросил Жецкий, ошарашенный внезапным переходом.
— Да кто ж, как не Вокульский! — отвечал Мрачевский. — Сузин едет в Париж закупать огромные партии товара и хочет во что бы то ни стало взять его с собой. Дорога старику не стоила бы ни гроша, жил бы по-княжески, потому что Сузин чем дальше уезжает от жены, тем становится щедрей… Эх! Да еще заработал бы добрых тысяч десять.
— Стах… то есть наш хозяин заработал бы десять тысяч? — переспросил Жецкий.
— Непременно. Да что ж поделаешь, если он совсем одурел.
— Ну-ну, пан Мрачевский! — строго осадил его Игнаций.
— Честное слово, одурел! Я же знаю, он все равно поедет на Парижскую выставку, и очень скоро…
— Верно.
— Так не лучше ли ехать с Сузиным, не потратив ни гроша да еще заработать? Сузин уламывал его битых два часа: «Поезжай со мной, Станислав Петрович!» Просил, кланялся — ни в какую. Вокульский свое: «Нет и нет!» Уверял, что у него тут какие-то дела…
— Ну, дела… — вступился Жецкий.
— Да, да, дела! — передразнил его Мрачевский. — Первейшее дело для него — не обидеть Сузина; тот помог ему нажить состояние, дает огромный кредит и не раз говорил мне, что не успокоится до тех пор, пока Станислав Петрович не сколотит хоть миллион рублей… И такому другу отказать в мелкой услуге, которая к тому же окупится сторицей! — кипятился Мрачевский.
Пан Игнаций хотел было что-то сказать, но тут же прикусил язык. Еще минута — и он бы проболтался, что Вокульский покупает дом Ленцких и посылает Росси дорогие подарки.
К конторке подошли Клейн и Лисецкий. Мрачевский, увидев, что они не заняты, заговорил с ними, и пан Игнаций опять остался один со своими счетами.
«Беда! — думал он. — Почему Стах не хочет даром ехать в Париж и, главное, восстанавливает против себя Сузина? Какой же злой дух спутал его с Ленцкими? Неужели?.. Э! Ведь не так уж он глуп… Нет, что ни говори, жаль этой поездки и десяти тысяч рублей… Боже мой! Как люди меняются…»
Он опустил голову и, водя пальцем по странице сверху вниз и снизу вверх, продолжал складывать столбцы цифр, длинные, как улицы Краковское Предместье и Новы Свят, вместе взятые. Он складывал цифры без единой ошибки, даже напевая что-то себе под нос, и в то же время размышлял о том, что его Стах роковым образом скатывается по наклонней плоскости.
«Ничего не поделаешь, — шептал ему тайный голос из глубины души, — ничего не поделаешь!.. Стах ввязался в крупную авантюру… и наверняка политическую… Такой человек, как он, не станет сходить с ума из-за женщины, будь она даже эта самая панна… Ох, черт, ошибка! Он отказывается, пренебрегает десятью тысячами — и это Стах, которому восемь лет назад приходилось занимать у меня по десятке в месяц, чтобы как-нибудь перебиться… А сегодня он бросает десять тысяч кошке под хвост, ухлопывает девяносто тысяч на дом, делает актерам пятидесятирублевые подарки… Ей-богу, ничего не понимаю! И это — позитивист, реально мыслящий человек… Меня называют старым романтиком, но я бы таких глупостей не выкидывал… Впрочем, если он залез в политику…»
В этих размышлениях пан Игнаций провел время до закрытия магазина. Голова у него все еще побаливала, и он пошел прогуляться на Новы Зъязд, а вернувшись домой, скоро лег спать.
«Завтра, — сказал он себе, — завтра я наконец узнаю правду. Если Шлангбаум купит дом Ленцкого и заплатит девяносто тысяч рублей, значит он действительно подставное лицо, и тогда Стах человек пропащий… А может быть, Стах вовсе и не покупает дом и все это сплетни?»
Он уснул и во сне увидел высокий дом и в одном из окон панну Изабеллу; сам он стоит на улице, а рядом Вокульский, который рвется к ней. Пан Игнаций держит его изо всех сил, обливаясь потом от напряжения, но напрасно: Вокульский вырывается и исчезает в подъезде дома. «Стах, вернись!» — кричит пан Игнаций; он видит, что дом начинает шататься.
И вот дом рушится. Улыбающаяся панна Изабелла выпархивает оттуда, как птичка, а Вокульского не видно…
«Может быть, он убежал во двор и спасся?» — думает пан Игнаций и просыпается с сильным сердцебиением.
Наутро пан Игнаций открывает глаза около шести часов, вспоминает, что сегодня продают с торгов дом Ленцкого, затем, что он собрался посмотреть на это зрелище, и выскакивает из постели, словно пружина. Бежит босиком к большому тазу, окатывается холодной водой и, разглядывая свои тонкие, как палки, ноги, бормочет:
— Кажется, я немного потолстел.
Во время сложной процедуры умывания пан Игнаций производит сегодня такой грохот, что просыпается Ир. Грязный пудель открывает свой единственный глаз и, по-видимому, заметив необычное оживление хозяина, спрыгивает с сундука на пол.
Он почесывается, зевает, вытягивает назад сперва одну лапу, потом другую, потом на минутку садится у окна, за которым слышится душераздирающий вопль недорезанной курицы, наконец, сообразив, что, в сущности, ничего не случилось, возвращается на свою подстилку. Из предосторожности, а может быть, из обиды за ложную тревогу, он поворачивается к хозяину спиной, а носом и хвостом к стене, словно желая сказать пану Игнацию: «Глаза бы мои не глядели на твою худобу!»
В два счета Жецкий одет, с молниеносной быстротой выпивает чай, не глядя ни на самовар, ни на слугу, который его принес. Потом бежит в магазин, три часа подряд сидит над счетами, не обращая внимания на покупателей и болтовню служащих, и ровно в десять говорит Лисецкому:
— Пан Лисецкий, я вернусь в два…
— Светопреставление! — ворчит Лисецкий. — Видно, стряслось что-то сверхъестественное, если уж этот тюфяк отправляется в город в такое время…
На улице пана Игнация вдруг обуревают угрызения совести.
«Что я выкидываю сегодня? Ну, какое мне дело до продажи дворцов, а не то что обыкновенных домов?»
И он колеблется: идти ли на торги или вернуться на работу? Но в эту минуту мимо него проезжает пролетка, а в ней он видит высокую, худую, изможденную даму в черном костюме. Она смотрит на их магазин, и в ее глубоко запавших глазах и на посиневших губах Жецкий читает смертельную ненависть.
— Ей-богу, это баронесса Кшешовская! — шепчет пан Игнаций. — Конечно, она едет на аукцион… Ну и дела!
Однако он все еще сомневается. «Кто знает, может, она едет вовсе не туда, может быть, все это сплетни? Стоило бы проверить», — думает пан Игнаций, забывая о своих обязанностях управляющего и самого старого в магазине приказчика, и направляется вслед за пролеткой. Тощие лошади еле плетутся, так что пан Игнаций имеет возможность наблюдать за пролеткой на протяжении всего пути до колонны Зыгмунта. В этом месте извозчик сворачивает влево, а Жецкий думает:
«Ну конечно же баба едет на Медовую. Ехала бы на метле — дешевле бы обошлось».
Пан Игнаций проходит через двор дома Резлера, напомнивший ему давешний разгул, и по Сенаторской улице выходит на Медовую. По дороге он заглядывает в чайный магазин Новицкого, здоровается с хозяином и спешит дальше, бормоча:
— Что он подумает, увидев меня в этот час на улице? Подумает — вот никудышный управляющий, который шатается по городу, вместо того чтобы сидеть в магазине… О, судьба, судьба!
Весь остаток пути его терзают угрызения совести. Они принимают образ бородатого великана в желтом атласном балахоне и таких же штанах, который с добродушной насмешкой смотрит ему в глаза, говоря:
«Скажите-ка, сударь мой, где это видано, чтобы порядочный купец об эту пору таскался по улицам? Вы, пан Жецкий, такой же купец, как я балетный танцор…»
И пан Игнаций ничего не может возразить своему суровому судье. Он краснеет, потеет и уж готов вернуться к своим счетам (постаравшись, чтобы это увидел Новицкий), как вдруг замечает, что стоит перед бывшим дворцом Паца, ныне зданием суда.
— Здесь будут торги! — говорит пан Игнаций, и угрызения совести моментально улетучиваются. Воображаемый бородатый великан в желтом балахоне расплывается, как утренний туман.
Подойдя поближе, пан Игнаций прежде всего замечает, что к зданию ведут двое огромных ворот и два подъезда. Затем он видит группы одетых в черное евреев с весьма серьезными физиономиями. Пан Игнаций не знает куда идти, однако направляется к тем дверям, перед которыми толпится больше всего евреев, сообразив, что именно там будут происходить торги.
В ту же минуту к зданию суда подъезжает экипаж: пан Ленцкий! Жецкий невольно преисполняется уважения к его седым усам, а также изумления перед его самодовольным видом. Нет, пан Ленцкий совсем не похож на банкрота, дом которого продают с молотка, — скорей на миллионера, который приехал к нотариусу, чтобы получить пустячную сумму в сто с чем-нибудь тысяч рублей.
Ленцкий с важностью высаживается из экипажа, торжественным шагом приближается к дверям суда, и в тот же миг с другой стороны улицы к нему подбегает некий джентльмен, по всем признакам бездельник, который оказался, однако, адвокатом. Небрежно поздоровавшись с ним, Ленцкий бегло спрашивает:
— Ну? Когда же?
— Через часок… может быть, чуть-чуть побольше… — отвечает джентльмен.
— Представьте себе, — говорит Ленцкий с благодушной улыбкой, — неделю назад один мой знакомый получил за свой дом двести тысяч рублей наличными, а ему он обошелся в полтораста тысяч. Мне мой стоил сто тысяч, следовательно я, надо полагать, получу за него уж никак не менее ста двадцати пяти…
— Гм! Гм! — бормочет адвокат.
— Вам покажется это смешным, — продолжает пан Томаш, — вы ведь не верите в предчуствия и сны, но мне сегодня приснилось, что мой дом пошел за сто двадцать тысяч… заметьте, я говорю вам это до торгов. Через несколько часов вы убедитесь, что не следует смеяться над снами… Есть многое на небе и земле…"[29]
— Гм!.. Гм!.. — отвечает адвокат, и оба входят в главный подъезд.
«Слава богу», — думает пан Игнаций. — Если пан Ленцкий получит за дом сто двадцать тысяч, значит Стах не заплатит за него девяносто тысяч!
Вдруг кто-то легонько трогает его за плечо. Пан Игнаций оглядывается и видит старика Шлангбаума.
— Вы не меня ищете? — спрашивает седовласый еврей, пристально глядя ему в глаза.
— Нет… нет… — смущенно отвечает пан Игнаций.
|
The script ran 0.051 seconds.