Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Алексей Писемский - Тысяча душ [1858]
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_rus_classic

Аннотация. Роман А.Ф.Писемского «Тысяча душ» был написан больше ста лет тому назад (1853—1858). Но и сейчас широко развернутые в романе пестрые и разнообразные картины русской жизни прошлого столетия, того далекого времени, когда в России крепостничество еще было привычным, «бытовым» явлением. И хотя жизнь эта — давно прошедшее, не только ради удовлетворения «исторического» любопытства берем мы в руки эту книгу. Трагедия главного героя Калиновича, крах его «искоренительных» деяний, безрезультатность предпринятой им борьбы со злом, по-своему поучительны и для нас. До сих пор по-человечески волнуют судьбы героев романа — глубоко любящей, самоотверженной Настеньки, доброго Петра Михайлыча Годнева, несчастной Полины, да и самого сурового, честолюбивого Калиновича.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 

- Я думаю съездить, - проговорил тот. Настенька взглянула на него. - Поезжайте, - подхватил старик, - только пешком грязно; сейчас велю я вам лошадь заложить, сейчас. - прибавил он и проворно ушел. - Ты поедешь? - спросила Настенька. - Конечно, поеду, - отвечал Калинович. - А если я не хочу, чтоб ты ездил? - Странное желание! - проговорил Калинович. - Ну, положим, что странное, но если я этого хочу; неужели ты не пожертвуешь для меня этими пустяками? - Я не понимаю, в чем тут жертвовать. Мне надобно заплатить визит, я и плачу, - что ж тут такого? - Тут ничего, может быть, нет, но я не хочу. Князь останавливается у генеральши, а я этот дом ненавижу. Ты сам рассказывал, как тебя там сухо приняли. Что ж тебе за удовольствие, с твоим самолюбием, чтоб тебя встретили опять с гримасою? - Я еду не к генеральше, которую и знать не хочу, а к князю, и не первый, а плачу ему визит. - Не езди, душечка, ангел мой, не езди! Я решительно от тебя этого требую. Пробудь у нас целый день. Я тебя не отпущу. Я хочу глядеть на тебя. Смотри, какой ты сегодня хорошенький! Говоря это, Настенька взяла Калиновича за руку. - Я опять сюда вернусь через какие-нибудь четверть часа, - отвечал он. - Не хочу я, говорят тебе! - возразила Настенька. - Каприз - и больше ничего, и каприз глупый! - проговорил Калинович, нахмурившись. - Нет, Жак, это не каприз, а просто предчувствие, - начала она. - Как ты сказал, что был у тебя князь, у меня так сердце замерло, так замерло, как будто все несчастья угрожают тебе и мне от этого знакомства. Я тебя еще раз прошу, не езди к генеральше, не плати визита князю: эти люди обоих нас погубят. - До предчувствий дело дошло! Предчувствие теперь виновато! проговорил Калинович. - Но так как я в предчувствие решительно не верю, то и поеду, - прибавил он с насмешкою. - Я очень хорошо наперед знала, - возразила Настенька, - что тебе самое ничтожное твое желание дороже бог знает каких моих страданий. - Если вы это знали, так к чему ж весь этот разговор? - сказал Калинович. Настенька вся вспыхнула. - Послушайте, Калинович! - начала она. - Если вы со мной станете так говорить... (голос ее дрожал, на глазах навернулись слезы). Вы не смеете со мной так говорить, - продолжала она, - я вам пожертвовала всем... не шутите моей любовью, Калинович! Если вы со мной будете этакие штучки делать, я не перенесу этого, - говорю вам, я умру, злой человек! - Настенька! Полноте! Что это вы! - проговорил Калинович и хотел было взять ее за руку, но она отдернула руку. - Подите прочь, не надобно мне ваших ласк! - сказала она, встала и пошла, но в дверях остановилась. - Если вы поедете к князю, то не приезжайте ни сегодня, ни завтра... не ходите совершенно к нам: я видеть вас не хочу... эгоист! Калинович сделал гримасу. Настенька повернулась и ушла. В эту минуту вернулся Петр Михайлыч и еще в дверях кричал: - Лошадь готова-с; поезжайте с богом! - Очень вам благодарен, - отвечал Калинович и, надев пальто, вышел на крыльцо. Его ожидали точно те же дрожки, на которых он год назад делал визиты и с которых, к вящему их безобразию, еще зимой какие-то воришки срезали и украли кожу. Лошадь была тоже прежняя и еще больше потолстела. На козлах сидел тот же инвалид Терка: расчетливая Палагея Евграфовна окончательно посвятила его в кучера, чтоб даром хлеб не ел. Словом, разница была только в том, что Терка в этот раз не подличал Калиновичу, которого он, за выключку из сторожей, глубоко ненавидел, и если когда его посылали за чем-нибудь для молодого смотрителя, то он ходил вдвое долее обыкновенного, тогда как и обыкновенно ходил к соседке калачнице за кренделями по два часа. В настоящем случае он повез Калиновича убийственным шагом, как бы следуя за погребальной церемонией. Тому сделалось это скучно. - Пошел скорее! Что ты как с маслом едешь! - сказал он. - Лошадь не бежит, - отвечал лаконически Терка. - Ты хлестни ее! - Нету-тка, боюсь, она не любит, коли ее хлещут - улягнет! - возразил инвалид, тряхнув слегка вожжами, и продолжал ехать шагом. Калинович подождал еще несколько времени; наконец, терпение его лопнуло. - Хлестни лошадь, говорят тебе, - повторил он еще раз. Терка молчал. - Говорят тебе, хлестни! - вскрикнул Калинович. - Да плети ж нету! - вскричал в свою очередь инвалид. Калинович, видя, что Гаврилыча не переупрямишь, встал с дрожек. - Пошел домой, я не хочу с тобой, скотом, ехать! - сказал он и пошел пешком. Терка пробормотал себе что-то под нос и, как ни в чем не бывало, поворотил лошадь и поехал назад рысью. В сенях генеральши Калинович опять был встречен ливрейным лакеем. - У себя его сиятельство? - спросил он. - Сейчас-с, - отвечал тот и пошел наверх. Князь и Полина сидели на прежних местах в гостиной. Генеральша для возбуждения вкуса жевала корицу. Лакей доложил. - Легок на помине, - проговорил князь, вставая. - Примите его сюда, - сказала стремительно Полина. - Да, - отвечал тот и обратился к старухе: - Калинович ко мне, ma tante, приехал, один автор: можно ли его сюда принять? - Какой автор? - спросила та, мигая глазами. - Он был у нас, maman, с год назад, - отвечала Полина. - Где был? - спросила старуха. - Здесь был, у вас был, - подхватил князь. - Не знаю, когда был... не помню, - говорила больная. - Ну, да, вы не помните, вы забыли. Можно ли его сюда принять? Он очень умный и милый молодой человек, - толковал ей князь. - Отчего ж нельзя? Когда ты мне его рекомендуешь, я очень рада, отвечала она. - Проси! - приказал князь лакею и сам вышел несколько в залу, а Полина встала и начала торопливо поправлять перед зеркалом волосы. Калинович показался. - Очень, очень вам благодарен, что доставили удовольствие видеть вас! начал князь, идя ему навстречу и беря его за обе руки, которые крепко сжал. - Вы знакомы с здешними хозяевами? - прибавил он. Калинович отвечал, что он имел честь быть у них один раз. - В таком случае, позвольте возобновить ваше знакомство, - заключил князь и ввел его в гостиную. - Monsieur Калинович, - отнесся он к генеральше, но та только хлопнула глазами. М-lle Полина, напротив, поклонилась очень любезно. - Je vous prie, monsieur, prenez place[62], - сказал князь, подвигая Калиновичу стул и сам садясь невдалеке от него. - Monsieur Калинович был так недобр, что посетил нас всего только один раз, - сказала Полина по-французски. Калинович отвечал тоже по-французски, что он слышал о болезни генеральши и потому не смел беспокоить. Князь и Полина переглянулись: им обоим понравилась ловко составленная молодым смотрителем французская фраза. Старуха продолжала хлопать глазами, переводя их без всякого выражения с дочери на князя, с князя на Калиновича. - Maman действительно весь этот год чувствовала себя нехорошо и почти никого не принимала, - заговорила Полина. - В руке слабость и одеревенелость в пальцах чувствую, - обратилась к Калиновичу старуха, показывая ему свою обрюзглую, дрожавшую руку и сжимая пальцы. - С течением времени чувствительность восстановится, ваше превосходительство; это пройдет, - отвечал тот. - Пройдет, решительно пройдет, - подхватил князь. - Бог даст, летом в деревне ванны похолоднее - и посмотрите, каким вы молодцом будете, ma tante! - Вкусу нет... во рту неприятно... кушанья, которые любила прежде, не нравятся... - продолжала старуха, не обращая внимания на слова князя и опять относясь к Калиновичу. Тот выразил в лице своем глубокое сожаление. Легкий оттенок улыбки промелькнул на губах князя. - Что ж, maman, у вас есть аппетит: вам кушать хочется, а много кушать вам вредно, - проговорила Полина. Но старуха не обратила внимания и на слова дочери. Очень довольная, что встретила нового человека, с которым могла поговорить о болезни, она опять обратилась к Калиновичу: - Нога слабеет... ходить не могу... подвертывается... - Пройдет и это, ваше превосходительство, - повторил тот. - Совершенно ли пройдет? - спросила больная. - Я думаю, совершенно, - отвечал Калинович. - Отец мой поражен был точно такою же болезнью и потом пятнадцать лет жил и был совершенно здоров. - Только пятнадцать лет и жил, а тут и умер! - сказала старуха в раздумье. Калинович молчал. Опять незаметная улыбка промелькнула на губах князя, и он взглянул на Полину. - Не скучаете ли вы вашей провинциальной жизнию, которой вы так боялись? - отнеслась та к Калиновичу с намерением, кажется, перебить разговор матери о болезни. - Monsieur Калинович, вероятно, не имел времени скучать этот год, потому что занят был сочинением своего прекрасного романа, - подхватил князь. - Этот роман написан года два назад, - сказал Калинович. - А вы давно уж занимаетесь литературой? - спросила Полина. - Да, - отвечал Калинович. - Стало быть, вы только не торопитесь печатать, - подхватил князь, - и это прекрасно: чем строже к самому себе, тем лучше. В литературе, как и в жизни, нужно помнить одно правило, что человек будет тысячу раз раскаиваться в том, что говорил много, но никогда, что мало. Прекрасно, прекрасно! повторял он и потом, помолчав, продолжал: - Но уж теперь, когда вы выступили так блистательно на это поприще, у вас, вероятно, много и написано и предположено. - Предположений много, но пока ничего нет еще конченного в такой мере, чтоб я решился печатать, - отвечал Калинович. - Прекрасно, прекрасно! - опять подхватил князь. - И как ни велико наше нетерпение прочесть что-нибудь новое из ваших трудов, однако не меньше того желаем, чтоб вы, сделав такой успешный шаг, успевали еще больше, и потому не смеем торопить: обдумывайте, обсуживайте... По первому вашему опыту мы ждем от вас вполне зрелого и капитального... Калинович поклонился. - Ей-богу, так, - продолжал князь, - я говорю вам не льстя, а как истинный почитатель всякого таланта. - Как, я думаю, трудно сочинять - я часто об этом думаю, - сказала Полина. - Когда, судя по себе, письма иногда не в состоянии написать, а тут надобно сочинить целый роман! В это время, я полагаю, ни о чем другом не надобно думать, а то сейчас потеряешь нить мыслей и рассеешься. - Особенную способность, ma cousine, я полагаю, надо иметь, - возразил князь, - живую фантазию, сильное воображение. И я вот, по моей кочующей жизни в России и за границей, много был знаком с разного рода писателями и художниками, начиная с какого-нибудь провинциального актера до Гёте, которому имел честь представляться в качестве русского путешественника, и, признаюсь, в каждом из них замечал что-то особенное, не похожее на нас, грешных, ну, и, кроме того, не говоря об уме (дурака писателя и артиста я не могу даже себе представить), но, кроме ума, у большей части из них прекрасное и благородное сердце. - А сами, князь, вы никогда не занимались литературой, не писали? спросил скромно Калинович. - О боже мой, нет! - воскликнул князь. - Какой я писатель! Я занят другим, да и писать не умею. - Последнему, кажется, нельзя поверить, - заметил в том же тоне Калинович. - Действительно не умею, - отвечал князь, - хоть и жил почти весь век свой между литераторами и, надобно сказать, имел много дорогих и милых для меня знакомств между этими людьми, - прибавил он, вздохнув. Разговор на некоторое время прервался. - С Пушкиным, ваше сиятельство, вероятно, изволили быть знакомы? начал Калинович. - Даже очень. Мы почти вместе росли, вместе стали выезжать молодыми людьми в свет: я - гвардейским прапорщиком, а он, кажется, служил тогда в иностранной коллегии... C'etait un homme de genie...[63] в полном смысле этих слов. Он, Баратынский[24], Дельвиг[25], Павел Нащокин[26] - а этот даже служил со мной в одном полку, - все это были молодые люди одного кружка. - Я не помню, где-то читала, - вмешалась Полина, прищуривая глаза, что Пушкин любил, чтоб в обществе в нем видели больше светского человека, а не писателя и поэта. - Как вам, кузина, сказать, - возразил князь, - пожалуй, что да, а пожалуй, и нет; вначале, в молодости, может быть, это и было. Я его встречал, кроме Петербурга, в Молдавии и в Одессе, наконец, знал эту даму, в которую он был влюблен, - и это была прелестнейшая женщина, каких когда-либо создавал божий мир; ну, тогда, может быть, он желал казаться повесой, как было это тогда в моде между всеми нами, молодежью... ну, а потом, когда пошла эта всеобщая слава, наконец, внимание государя императора, звание камер-юнкера - все это заставило его высоко ценить свое дарование. - У Пушкина, я думаю, была и другая мерка своему таланту, - заметил Калинович. - Без сомнения, - подхватил князь, - но, что дороже всего было в нем, продолжал он, ударив себя по коленке, - так это его любовь к России: он, кажется, старался изучить всякую в ней мелочь: и когда я вот бывал в последние годы его жизни в Петербурге, заезжал к нему, он почти каждый раз говорил мне: "Помилуй, князь, ты столько лет живешь и таскаешься по провинциям: расскажи что-нибудь, как у вас, и что там делается". Только раз, как нарочно перед самым моим отъездом в Петербург, случилось у нас в губернии ужасное происшествие: появился некто Сольфини - итальянец ли, грек ли, жид ли, не разберешь, но только живописец. Я тогда жил зиму в городе и, так как вообще люблю искусства, приласкал его. Оказалось, что портреты снимает удивительно: рисунок правильный, освещение эффектное, характерные черты лица схвачены с неподражаемой меткостью, но ни конца, ни отделки, особенно в аксессуарах, никакой; и это бы еще ничего, но хуже всего, что, рисуя с вас портрет, он делался каким-то тираном вашим: сеансы продолжал часов по семи, и - горе вам, если вы вздумаете встать и выйти: бросит кисть, убежит и ни за какие деньги не станет продолжать работы. Точно то же сделал он и с губернаторшей. Я ему замечаю, что подобная нетерпеливость, особенно в отношении такой дамы, неуместна, а он мне на это очень наивно отвечает обыкновенной своей поговоркой: "Я, съешь меня собака, художник, а не маляр; она дура: я не могу с нее рисовать..." Как хотите, так и судите. Полина засмеялась. Калинович тоже улыбнулся. - Как, однако, князь, ты хорошо представляешь этого Сольфини; я как будто вижу его перед собою, - сказала Полина. - Да, я недурно копирую, - отвечал он и снова обратился к Калиновичу: В заключение всего-с: этот господин влюбляется в очень миленькую даму, жену весьма почтенного человека, которая была, пожалуй, несколько кокетка, может быть, несколько и завлекала его, даже не мудрено, что он ей и нравился, потому что действительно был чрезвычайно красивый мужчина - высокий, статный, с этими густыми черными волосами, с орлиным, римским носом; на щеках, как два розовых листа, врезан румянец; но все-таки между ним и какой-нибудь госпожою в ранге действительной статской советницы оставался salto mortale...[64]. Ничего этого, конечно, Сольфини как свободный гражданин и знать не хотел... - Воображаю его в этом состоянии! - перебила с улыбкою Полина. - Ужасен! - продолжал князь. - Он начинает эту бедную женщину всюду преследовать, так что муж не велел, наконец, пускать его к себе в дом; он затевает еще больший скандал: вызывает его на дуэль; тот, разумеется, отказывается; он ходит по городу с кинжалом и хочет его убить, так что муж этот принужден был жаловаться губернатору - и нашего несчастного любовника, без копейки денег, в одном пальто, в тридцать градусов мороза, высылают с жандармом из города... - Бедный! - подхватила Полина. - Нет, вы погодите, чем еще кончилось! - перебил князь. - Начинается с того, что Сольфини бежит с первой станции. Проходит несколько времени - о нем ни слуху ни духу. Муж этой госпожи уезжает в деревню; она остается одна... и тут различно рассказывают: одни - что будто бы Сольфини как из-под земли вырос и явился в городе, подкупил людей и пробрался к ним в дом; а другие говорят, что он писал к ней несколько писем, просил у ней свидания и будто бы она согласилась. - Очень может быть, что и согласилась: из одного чувства сострадания можно решиться на это, - отнеслась Полина к Калиновичу. - Очень может быть, - подтвердил тот. - Конечно, - подхватил князь и продолжал, - но, как бы то ни было, он входит к ней в спальню, запирает двери... и какого рода происходила между ними сцена - неизвестно; только вдруг раздается сначала крик, потом выстрелы. Люди прибегают, выламывают двери и находят два обнявшиеся трупа. У Сольфини в руках по пистолету: один направлен в грудь этой госпожи, а другой он вставил себе в рот и пробил насквозь череп. - Ну, что это, князь? Как это ужасно и жалко!.. - проговорила Полина, зажимая глаза. Князь отвечал ей только пожатием плеч. - Но при всех этих сумасбродствах, - снова продолжал он, - наконец, при этом страшном характере, способном совершить преступление, Сольфини был добрейший и благороднейший человек. Например, одна его черта: он очень любил ходить в наш собор на архиерейскую службу, которая напоминала ему Рим и папу. Там обыкновенно на паперти встречала его толпа нищих. "А, вы, бедные, - говорил он, - вам нечего кушать!" - и все, сколько с ним ни было денег, все раздавал. - Артист! - сказала Полина и вздохнула. - Артист в полном смысле этого слова, - повторил князь и призадумался, как бы сбираясь с мыслями. - Все это, - начал он после нескольких минут размышления, - я рассказал Пушкину; он выслушал, и чрез несколько дней мы опять с ним встречаемся. "Знаешь ли, говорит, князь, я твоего итальянца описываю? Заезжай завтра ко мне, я тебе прочту". Я еду... Начинает он мне читать своего известного импровизатора. "Ну, что? Как тебе нравится?" спрашивает. "Превосходно, говорю: но что же тут общего с моим пустым рассказом?" - "Очень много, отвечает: он подал мне мысль вывести природного художника, импровизатора, посреди нашего холодного, эгоистического общества" - и таким образом мой Сольфини обессмертился. Весь этот длинный рассказ князя Полина выслушала с большим интересом, Калинович тоже с полным вниманием, и одна только генеральша думала о другом: голос ее старческого желудка был для нее могущественнее всего. - Скоро ли мы будем обедать? - спросила она у дочери. - Скоро, maman, - отвечала та. Калинович понял, что время уехать, и встал. - Au revoir, au revoir...[65] - начал было князь. - Monsieur Калинович, может быть, будет так добр, что отобедает у нас? - произнесла вдруг Полина. По лицу князя пробежала опять мгновенная и едва заметная улыбка. - Прекрасно, прекрасно! Это продолжит еще несколько часов нашу приятную беседу, - подхватил он. Калинович поклонился. - Прекрасно, прекрасно, - повторил князь, - кладите вашу шляпу и присядьте. Калинович сел, и опять началась довольно одушевленная беседа, в которой, разумеется, больше всех говорил князь, и все больше о литературе. Он хвалил направление нынешних писателей, направление умное, практическое, в котором, благодаря бога, не стало капли приторной чувствительности двадцатых годов; радовался вечному истреблению од, ходульных драм, которые своей высокопарной ложью в каждом здравомыслящем человеке могли только развивать желчь; радовался, наконец, совершенному изгнанию стихов к ней, к луне, к звездам; похвалил внешнюю блестящую сторону французской литературы и отозвался с уважением об английской - словом, явился в полном смысле литературным дилетантом и, как можно подозревать, весь рассказ о Сольфини изобрел, желая тем показать молодому литератору свою симпатию к художникам и любовь к искусствам, а вместе с тем намекнуть и на свое знакомство с Пушкиным, великим поэтом и человеком хорошего круга, - Пушкиным, которому, как известно, в дружбу напрашивались после его смерти не только люди совершенно ему незнакомые, но даже печатные враги его, в силу той невинной слабости, что всякому маленькому смертному приятно стать поближе к великому человеку и хоть одним лучом его славы осветить себя. Все это Калинович, при его уме и проницательности, казалось бы, должен был сейчас же увидеть и понять, но он ничего подобного даже не заметил. Что делать! Князь очень уж ловко подошел с заднего крыльца к его собственному сердцу и очень тонко польстил ему самому; а курение нашему я, даже самое грубое, имеет, как хотите, одуряющее свойство. Очень много на свете людей, сердце которых нельзя тронуть ни мольбами, ни слезами, ни вопиющей правдой, но польсти им и они смягчатся до нежности, до службы; а герой мой, должно сказать, по преимуществу принадлежал к этому разряду. В четыре часа с половиной Полина, князь и Калинович сели за стол. Генеральша кушала у себя в спальне. Прислуживала целая стая ливрейных гайдуков. Кушанье подавалось в серебряной миске и на серебряных блюдах. Обед был на славу, какой только можно приготовить в уездном городе. У генеральши остался еще после покойного ее мужа, бывшего лет одиннадцать кавалерийским полковым командиром, щегольской повар, который - увы! - после смерти покойного барина изнывал в бездействии, практикуя себя в создании картофельного супа и жареной печенки, и деятельность его вызывалась тогда только, когда приезжал князь; ему выдавалась провизия, какую он хотел и сколько хотел, и старик умел себя показать!.. После всякого почти обеда князь, встречая его, не упускал случая обласкать. - Чудо, прелесть! - говорил он, целуя кончики пальцев. - Вы, Григорий Васильич, решительно талант. Григорий Васильев при этом мрачно на него взглядывал. - Не у чего мне, ваше сиятельство, таланту быть, в кухарки нынче поступил, только и умею овсяную кашицу варить, - отвечал он, и князь при этом обыкновенно отвертывался, не желая слышать от старика еще более, может быть, резкого отзыва о господах. После обеда перешли в щегольски убранный кабинет, пить кофе и курить. М-lle Полине давно уж хотелось иметь уютную комнату с камином, бархатной драпировкой и с китайскими безделушками; но сколько она ни ласкалась к матери, сколько ни просила ее об этом, старуха, израсходовавшись на отделку квартиры, и слышать не хотела. Полина, как при всех трудных случаях жизни, сказала об этом князю. - О, это мы устроим! - возразил он и тем же вечером завел разговор о кабинете. - Нет, князь, нет и нет: это лишнее, - отвечала старуха. - Какое же лишнее, ma tante? Кузине приютиться негде. - Нет, лишнее! - повторила старуха решительно. - В таком случае я отделываю этот кабинет для кузины на свой счет, сказал князь. - Я знаю, что ты готов бросать деньги, где только можно, - проговорила генеральша и улыбнулась. Она, впрочем, думала, что князь только шутит, но вышло напротив: в две недели кабинетик был готов. Полине было ужасно совестно. Старуха тоже недоумевала. - Что, князь, неужели ты нам даришь это? - спросила она. - Дарю, ma tante, дарю, но только не вам, а кузине, мы вас даже туда пускать не будем, - отвечал тот. - Ах, какой ты безрассудный! - говорила генеральша, качая головой, но с заметным удовольствием (она любила подарки во всевозможных формах). - Merci, cousin![66] - сказала Полина и с глубоким чувством протянула князю руку, которую тот пожал с значительным выражением в лице. Когда все расселись по мягким низеньким креслам, князь опять навел разговор на литературу, в котором, между прочим, высказал свое удивление, что, бывая в последние годы в Петербурге, он никого не встречал из нынешних лучших литераторов в порядочном обществе; где они живут? С кем знакомы? бог знает, тогда как это сближение писателей с большим светом, по его мнению, было бы необходимо. - Вы, господа литераторы, - продолжал он, прямо обращаясь к Калиновичу, - живя в хорошем обществе, встретите характеры и сюжеты интересные и знакомые для образованного мира, а общество, наоборот, начнет любить, свое, русское, родное. Калинович на это возразил, что попасть в большой свет довольно трудно. - Напротив, - возразил в свою очередь князь, - надобно только поискать. Конечно, на первых порах самолюбие ваше будет несколько неприятно щекотаться, но потом вас узнают, привыкнут, полюбят... Мало ли мы видим, продолжал он, - что в самых верхних слоях общества живут люди ничем не значительные, бог знает, какого сословия и даже звания, а русский литератор, поверьте, всегда там займет приличное ему место. Но эти ваши, господа, закоулочные знакомства, это вечное пребывание в своих кружках, как хотите, невольно кладет неприятный оттенок на самые сочинения. Пословица справедлива: "Скажи мне, с кем ты знаком, а я скажу, кто ты". Калинович, по-видимому, соглашался с князем и только в одиннадцатом часу стал раскланиваться. - Надеюсь, что вы будете нас посещать иногда, - сказала ему Полина. Калинович отвечал, что он сочтет это за самое приятное для себя удовольствие. - Я с своей стороны, - подхватил князь, - имею на этот счет некоторое предположение. Послезавтра мои приедут, и тогда мы составим маленький литературный вечер и будем просить господина Калиновича прочесть свой роман. - Ах, это было бы очень, очень приятно! - сказала Полина. - Я не смела беспокоить, но чрезвычайно желала бы слышать чтение самого автора; это удовольствие так немногим достается... Калинович отвечал, что ему стоит приказать, и он всегда готов, а затем окончательно раскланялся. - Ну, как вы нашли сего молодого человека? - сказал по уходе его князь. - Он очень мил, - отвечала Полина. - Уж и мил? - спросил князь. - Да, мил, - повторила Полина, посмотрев на него значительно. - О женщины! Женщины! - воскликнул князь. - Перестаньте это говорить! Вы должны меня хорошо знать, - сказала Полина, слегка заслоняя ему рот, причем он поцеловал у ней руку, и оба пошли и генеральше. Калинович между тем возвращался домой под влиянием довольно новых ощущений. Более всего произвел на него впечатление комфорт, который он видел всюду в доме генеральши, и - боже мой! - как далеко все это превосходило бедную обстановку в житье-бытье Годневых, посреди которой он прожил больше года, не видя ничего лучшего! Надобно сказать, что комфорт в уме моего героя всегда имел огромное значение. И для кого же, впрочем, из солидных, благоразумных молодых людей нашего времени не имеет он этого значения? Автор дошел до твердого убеждения, что для нас, детей нынешнего века, слава... любовь... мировые идеи... бессмертие - ничто пред комфортом. Все это в душах наших случайное: один только он стоит впереди нашего пути с своей неизмеримо притягательной силой. К нему-то мы направляем все наши усилия. Он один наш идол, и в жертву ему приносится все дорогое, хотя бы для этого пришлось оторвать самую близкую часть нашего сердца, разорвать главную его артерию и кровью изойти, но только близенько, на подножии нашего золотого тельца! Для комфорта проводится трудовая, до чахотки, жизнь!.. Для комфорта десятки лет изгибаются, кланяются, кривят совестью!.. Для комфорта кидают семейство, родину, едут кругом света, тонут, умирают с голода в степях!.. Для комфорта чистым и нечистым путем ищут наследства; для комфорта берут взятки и совершают, наконец, преступления!.. III На другой день Петр Михайлыч ожидал Калиновича с большим нетерпением, но тот не торопился и пришел уж вечером. - Ну что, сударь? - воскликнул старик. - Как и где вы провели вчерашний день? Были ли у его сиятельства? О чем с ним побеседовали? - Что ж особенного? Был и беседовал, - отвечал Калинович коротко, но, заметив, что Настенька, почти не ответившая на его поклон, сидит надувшись, стал, в досаду ей, хвалить князя и заключил тем, что он очень рад знакомству с ним, потому что это решительно отрадный человек в провинции. - Так, так, палата ума и образованности! - подтверждал Петр Михайлыч. Настенька только слушала их. - Вам, видно, было очень весело у ваших новых знакомых; вы обедали там и оставались потом целый день! - сказала она. Обо всем этом ей сообщил капитан, следивший, видно, за каждым шагом молодого смотрителя. - Да, я там обедал, - отвечал Калинович совершенно спокойным и равнодушным тоном. - А я и не знал! - воскликнул Петр Михайлыч. - Каков же обед был? скажите вы нам... Я думаю, генеральский: у них, говорят, все больше на серебре подается. - Обед был очень хорош, - отвечал Калинович. - Воображаю! - произнесла презрительным тоном Настенька. Слова Калиновича выводили ее окончательно из терпения. "Как этот гордый и великий человек (в последнем она тоже не сомневалась), этот гордый человек так мелочен, что в восторге от приглашения какого-нибудь глупого, напыщенного генеральского дома?" - думала она и дала себе слово показывать ему невниманье и презренье, что, может быть, и исполнила бы, если б Калинович показал хотя маленькое раскаяние и сознание своей вины; но он, напротив, сам еще больше надулся и в продолжение целого дня не отнесся к Настеньке ни словом, ни взглядом, понятным для нее, и принял тот холодно-вежливый тон, которого она больше всего боялась и не любила в нем. При подобной борьбе, конечно, всегда уступит тот, кто добрее и больше любит. Вечером, после ужина, Настенька не в состоянии была долее себя выдерживать и сказала Калиновичу: - Вы же виноваты и вы же на меня сердитесь! - На капризных я сам капризен, - отвечал он и ушел домой. Настенька, оставшись одна, залилась горькими слезами: "Господи, что это за человек!" - воскликнула она. Это было выше сил ее и понимания. В день, назначенный Калиновичу для чтения, княгиня с княжной приехали в город к обеду. Полина им ужасно обрадовалась, а князь не замедлил сообщить, что для них приготовлен маленькой сюрприз и что вечером будет читать один очень умный и образованный молодой человек свой роман. - Надеюсь, вы будете внимательны, - заключил он с улыбкою, понятною, надо полагать, для жены и дочери. - Ах, конечно, это очень приятно! - сказала кротко и тихим голосом княгиня, до сих пор еще красавица, хотя и страдала около пяти лет расстройством нерв, так что малейший стук возбуждал у ней головные боли, и поэтому князь оберегал ее от всякого шума с неусыпным вниманием. Княжна ангельски улыбнулась отцу. Надобно сказать, что при всей деликатности, доходившей до того, что из всей семьи никто никогда не видал князя в халате, он умел в то же время поставить себя в такое положение, что каждое его слово, каждый взгляд был законом. Объявить генеральше о литературном вечере было несколько труднее. По крайней мере с полчаса князь толковал ей. Старуха, наконец, уразумела, хотя не совсем ясно, и проговорила свою обычную фразу: - Я очень рада, князь, и, пожалуйста, будь хозяином у меня... Ты знаешь, как я тебя люблю. Князь поцеловал у ней за это руку. Она взглянула на тюрик с конфектами: он ей подал весь и ушел. В уме его родилось новое предположение. Слышав, по городской молве, об отношениях Калиновича к Настеньке, он хотел взглянуть собственными глазами и убедиться, в какой мере это было справедливо. Присмотревшись в последний визит к Калиновичу, он верил и не верил этому слуху. Все это князь в тонких намеках объяснил Полине и прибавил, что очень было бы недурно пригласить Годневых на вечер. Полина поняла его очень хорошо и тотчас же написала к Петру Михайлычу записку, в которой очень любезно приглашала его с его милой дочерью посетить их вечером, поясняя, что их общий знакомый, m-r Калинович, обещался у них читать свой прекрасный роман, и потому они, вероятно, не откажутся разделить с ними удовольствие слышать его чтение. "Maman тоже поручила мне просить вас об этом, и нам очень грустно, что вы так давно нас совсем забыли", - прибавила она, по совету князя, в постскриптум. Получив такое деликатное письмо, Петр Михайлыч удивился и, главное, обрадовался за Калиновича. "О-о, как наш Яков Васильич пошел в гору!" - подумал он и, боясь только одного, что Настенька не поедет к генеральше, робко вошел в гостиную и не совсем твердым голосом объявил дочери о приглашении. Настенька в первые минуты вспыхнула. "А, Калинович! Так-то вы поступаете!.. Прекрасно!.. Вас приглашают читать, а вы ни полслова!.." - подумала она. - Что ж, мы поедем или нет? - спросил Петр Михайлыч, глядя с нетерпением ей в глаза. - Вы - как хотите, а я не поеду, - отвечала Настенька. - Полно, душа моя... - начал было старик, но у Настеньки вдруг переменилось выражение лица. Она подумала: "Нас приглашают на этот вечер - зачем? Вероятно, он сам этого требовал и только не хотел нам сказать. О душка мой, Калинович!.." - заключила она мысленно. - Нет, папаша, я пошутила, я поеду: мне самой хочется быть на этом вечере, - сказала она вслух. Старик поцеловал ее в голову. - Вот тебе за это! - проговорил он я потом, не зная от удовольствия, что бы такое еще сделать, прибавил, потирая руки и каким-то ребячески добродушным голосом: - А что, не послать ли за Калиновичем? Вместе бы все и отправились. - Пошлите; только, пожалуйста, не от меня, - отвечала Настенька. Ей все еще хотелось хоть немного выдержать свой характер. Посланный Терка возвратился и донес, что Калиновича дома нет. - Где ж это он? - спросил Петр Михайлыч. - Да я ж почем знаю? - отвечал сердито инвалид и пошел было на печь; но Петр Михайлыч, так как уж было часов шесть, воротил его и, отдав строжайшее приказание закладывать сейчас же лошадь, хотел было тут же к слову побранить старого грубияна за непослушание Калиновичу, о котором тот рассказал; но Терка и слушать не хотел: хлопнул, по обыкновению, дверьми и ушел. - Этакое допотопное животное! - проговорил Петр Михайлыч и принялся бриться. Настенька тоже занялась своим туалетом. Никогда еще в жизнь свою не старалась она одеться так к лицу, как в этот раз. Все маленькие уловки были употреблены на это: черное шелковое платье украсилось бантиками из пунцовых лент; хорошенькая головка была убрана спереди буклями, и надеты были очень миленькие коралловые сережки; словом, она хотела в этом гордом и напыщенном доме генеральши явиться достойною любви Калиновича, о которой там, вероятно, уже знали. Петр Михайлыч между тем совсем оделся и начинал выходить из терпенья. - Опоздаем мы, непременно опоздаем и сделаем против хозяев невежливость по милости этой Настасьи Петровны и хрыча-инвалида! - говорил он и потом покорнейше просил пришедшего капитана поторопить каналью Терку. Тот, конечно, сейчас же исполнил желание брата и пошел в сарай. Гаврилыч действительно копался, так что капитан, чтоб пособить ему, сам натягивал супонь и завазживал вожжи. Часам к восьми, наконец, все уладилось. Отец и дочь поехали; но оказалось что сидеть вдвоем на знакомых нам дрожках было очень уж неудобно. Настеньке между Петром Михайлычем и неуклюжим Теркой оставалась только возможность завязнуть. На улице, как нарочно, была страшная грязь и сеял, как из решета, мелкий, но спорый дождь. Несмотря на это, Терка, сердитый оттого, что его тормошат целый день, - как ни кричал и ни бранился Петр Михайлыч, - уперся на своем и доставил их шагом. Сколько пострадал от всего этого туалет Настеньки - и говорить нечего: платье измялось, белая атласная шляпка намокла, букли распустились и падали некрасивыми прядями. Однако она решилась сохранить присутствие духа и быть как можно смелее. Калиновича между тем не было еще у генеральши, но маленькое общество его слушателей собралось уже в назначенной для чтения гостиной; старуха была уложена на одном конце дивана, а на другом полулежала княгиня, чувствовавшая от дороги усталость. Князь курил в раздумье сигарку и что-то соображал. Полина, прищурившись, внимательно рассматривала узор из последнего журнала мод. Княжна, прислонившись к стенке кресла, сидела в чрезвычайно милой позе: склонив несколько набок свою прекрасную голову и с своей чудной улыбкой, она была поразительно хороша. Доложили о Годневых. Князь переглянулся с Полиной, и оба привстали, чтоб встретить гостей. Петр Михайлыч с издавна заученною им церемониею расшаркался с князем: к генеральше и Полине подошел к ручке, а прочим дамам отдал, свесивши несколько наперед обе руки, почтительный поклон. Что касается Настеньки, то - боже мой! боже мой!.. Как я ни люблю мою героиню, сколько ни признаю в ней ума, прекрасного сердца, сколько ни признаю ее очень миленькой, но не могу скрыть: в эти минуты она была даже смешна! Желая не конфузиться и быть свободной в обращении, она с какой-то надменностью подала руку Полине, едва присела князю, генеральше кивнула головой, а на княгиню и княжну только бегло взглянула. Князь, все это заметивший, поспешил предложить ей кресло. Княжна, около которой уселся Петр Михайлыч, легонько отодвинулась от него: ее неприятно поразили грубые руки старика, в которых он держал свою старомодную, намоченную дождем шляпу. Полина начала было занимать Настеньку, но та опять ей отвечала как-то свысока, хоть и с заметным усилием над собой. - Нет еще нашего литератора, - заговорил князь, взглянув на Настеньку. Она, сама того не чувствуя, вспыхнула. - А мы, признаться, ваше сиятельство, - отвечал Петр Михайлыч, - перед отъездом сюда посылали к господину Калиновичу, однако его дома нет, и мы полагали, что он уж здесь. - Нет еще, нет; но он будет, непременно будет! - повторил князь несколько раз, уж прямо обратившись к Настеньке. Она опять покраснела. В половине десятого Калинович, наконец, явился. Наперед ожидая посланного от Годневых, он не велел только сказываться, но сам был целый день дома и, так сказать, предвкушал тонкое авторское наслаждение, которым предстояло в тот вечер усладиться его самолюбию. И, кроме того, дом генеральши, державший себя так высоко, низведен теперь его талантом до того, что там за счастие считают прослушать его творение. Наконец, он будет читать в присутствии княгини и княжны, о которых очень много слышал, как о чрезвычайно милых дамах и которых, может быть, заинтересует как автор и человек. Все эти мысли и ожидания повергли моего героя почти в лихорадочное состояние; но сколько ему ни хотелось отправиться как можно скорее к генеральше, хоть бы даже в начале седьмого, он подавил в себе это чувство и, неторопливо занявшись своим туалетом, вышел из квартиры в десятом часу, желая тем показать, что из вежливости готов доставить удовольствие обществу, но не торопится, потому что сам не находит в этом особенного для себя наслаждения - словом, желал поддержать тон. Лестницу и половину зала в доме генеральши Калинович прошел тем спокойным и развязным шагом, каким обыкновенно входят молодые люди в дома, где привыкли их считать полубожками; но, увидев в зеркале неуклюжую фигуру Петра Михайлыча и с распустившимися локонами Настеньку, попятился назад. "Это как они сюда залезли?" - подумал он. Подозревая, что все это штуки Настеньки, дал себе слово расквитаться с ней за то после; но теперь, делать нечего, принял сколько возможно спокойный вид и вошел в гостиную, где почтительно поклонился генеральше, Полине и князю, пожал с обязательной улыбкой руку у Настеньки, у которой при этом заметно задрожала головка, пожал, наконец, с такою же улыбкою давно уже простиравшуюся к нему руку Петра Михайлыча и, сделав полуоборот, опять сконфузился: его поразила своей наружностью княжна. "Господи, как хороша!" - подумал он и по невольному чувству робости сел поодаль. Однако князь, чтоб не терять золотого времени, просил тотчас же начать чтение и посадил его случайно рядом с княжной. Калинович чувствовал прикосновение к своей ноге ее толстого шелкового платья; он видел небольшую часть ее грациозной ботинки и в то же время видел часть высунувшегося замшевого башмака Настеньки; наконец, он чувствовал ароматическое дыхание княжны, происходящее, впрочем, от дорогой помады и духов. Настенька между тем уставила на него нежный и страстный взор, который в минуту любви мог бы составить блаженство, но в настоящее время совсем уж был неприличен. Калинович едва в состоянии был владеть собой и сносить этот взгляд. Ему казалось, что князь все это замечает, что княгиня кротко смотрит на Настеньку из сожаления к ней, а княжна этому именно и улыбается ангельски. Такова была задняя, закулисная сторона чтения; по наружности оно прошло как следует: автор читал твердо, слушатели были прилично внимательны, за исключением одной генеральши, которая без всякой церемонии зевала и обводила всех глазами, как бы спрашивая, что это такое делается и скоро ли будет всему этому конец? Петр Михайлыч, конечно, более всех и всех искреннее обнаруживал удовольствие и несколько раз принимался даже потихоньку хлопать, причем князь всякий раз кивал ему в знак согласия головою, а у княжны делались ямки на щечках поглубже: ей был очень смешон Петр Михайлыч и своей наружностью и своим хлопаньем. - Прекрасно, прекрасно!.. - сказал князь, когда Калинович кончил. - C'est joli, c'est joli! - подтвердила Полина. - N'est се pas, princesse?[67] - отнеслась она к княгине. - Oui[68], - отвечала та своим кротким и тихим голосом. Но Настенька, моя бедная Настенька, точно задала себе задачу быть смешною в этот вечер. Она вдруг обратилась к князю и начала рассуждать с ним о повести Калиновича, ни дать ни взять, языком тогдашних критиков, упомянула об объективности, сказала что-то в пользу психологического анализа. Князь отвечал ей со всею вежливостью и вниманием, а Полина начала на нее смотреть с любопытством. У Калиновича между тем холодный пот выступил на лбу крупными каплями. Он готов был убить Настеньку в эти минуты, готов был убить и Петра Михайлыча, с величайшим наслаждением слушавшего вздор, который несла дочь. Князь, впрочем, скоро переменил разговор и заметил Полине, что ей, как хозяйке, следует отплатить любезному автору за его прекрасное чтение и сыграть что-нибудь на фортепьяно. - Кузина большая музыкантша, - прибавил он, обращаясь к Калиновичу. - Мне действительно будет это истинная плата, потому что я около полутора года не слыхал ни одного звука музыки, - подхватил тот, обрадованный этим оборотом. - В таком случае, извольте!.. Только вы, пожалуйста, не воображайте меня, по словам князя, музыкантшей, - отвечала, вставая, Полина. - A chere Catherine[69] споет нам что-нибудь после? - прибавила она, обращаясь к княжне. - Ну, это вряд ли! - возразил князь, взглянув бегло, но значительно на дочь. - Mademoiselle Catherine недели уже две не в голосе, а потому мы не советовали бы ей петь. - Нет, я не буду петь, - произнесла, мило картавя, еще первые при Калиновиче слова княжна, тоже вставая и выпрямляя свой стройный стан. "Что это за чудное создание!" - подумал он, глядя на нее, и все вышли в залу, за исключением генеральши и княгини. Полина села за рояль, а княжна стала у чей за стулом и, слегка облокотившись на спинку его, начала перевертывать ноты своею белой, античной формы ручкою. Долина играла довольно трудную арию и играла с толком и с чувством; но Калинович не слыхал и не видал ничего, кроме княжны. Созерцание его было, впрочем, неприятно прервано, когда он случайно взглянул на одно из окон, у которого увидел сидевшую Настеньку и смотревшую на него по-прежнему нежно и страстно. Когда глаза их встретились, она приглашала его взором сесть около себя. Калинович в ответ на это так посмотрел на нее, что бедная девушка, наконец, поняла все, инстинктивное чувство сказало ей, что он ненавидит ее в эти минуты. Сердце у ней замерло: едва сообразила она, когда Полина кончила играть, подойти к отцу и сказать: - Поедемте, папаша; пора! Тот повиновался и стал расшаркиваться. Полина начала унимать их отужинать. - Нет, мы не ужинаем, - отвечала Настенька и, не простившись с генеральшей, а на Калиновича даже не взглянув, пошла. Петр Михайлыч последовал за ней. С отъездом Годневых у Калиновича как камень спал с души, и когда Полина с княжной, взявшись под руки, стали ходить по зале, он присоединился к ним. В это время, к неописанному ужасу обеих дам, вдруг пробежала по зале мышь, и с этого завязался разговор о привидениях, предчувствиях и ясновидящих. Калинович рассказал на эту тему несколько любопытных случаев и возбудил живое внимание в своих слушательницах. Не говоря уже о Полине, которая заметно каждое его слово обдумывала и взвешивала, но даже княжна, и та начала как-то менее гордо и более снисходительно улыбаться ему, а рассказом своим о видении шведского короля, приведенном как несомненный исторический факт, он так ее заинтересовал, что она пошла и сказала об этом матери. Княгиня тоже пожелала слышать этот анекдот, о котором, по словам ее, что-то такое смутно помнила. Калинович повторил рассказ еще подробнее и чрезвычайно впечатлительно, так что дамам сделалось не на шутку страшно. - Это невероятно! - воскликнули они в один голос. Вообще герой мой, державший себя, как мы видели, у Годневых более молчаливо и несколько строго, явился в этот вечер очень умным, любезным и в то же время милым молодым человеком, способным самым приятным образом занять общество. При прощании князь, пожимая с большим чувством ему руку, повторил несколько раз: - Очень, очень вам благодарны: вы нас так заняли, и mademoiselle Полина, вероятно, будет просить вас посещать их и не забывать. - Ах, да, пожалуйста, monsieur Калинович! Вы так нас этим обяжете! повторила почти умоляющим голосом Полина. Калинович поклонился поклоном, изъявлявшим совершенную готовность исполнить всякое приказание, и ушел, вынеся на этот раз из дома генеральши еще более приятное впечатление: всю дорогу вместе с комфортом в его воображении рисовался прекрасный, благоухающий образ княжны. Ему даже очень понравилась княгиня с своим увядающим, но все еще милым лицом и какой-то изящной простотою во всех движениях. По приходе домой, однако, все эти мечтания его разлетелись в прах: он нашел письмо от Настеньки и, наперед предчувствуя упреки, торопливо и с досадой развернул его; по беспорядочности мыслей, по небрежности почерка и, наконец, по каплям слез, еще не засохшим и слившимся с чернилами, можно было судить, что чувствовала бедная девушка, писав эти строки. "Сегодня я поняла вас, Калинович (писала она); вы обличили себя посреди этих людей. Они когда-то меня глубоко оскорбили, и я плакала; но эти слезы были только тенью того мученья, что чувствует теперь мое сердце. Мне легко было перенесть их презрение, потому что я сама их презирала; но вы, единственный человек, которого я люблю и любовью которого я гордилась, - вы стыдитесь моей любви. Так играть людьми нельзя, Калинович! Есть бог: он накажет вас за меня! Я пишу не затем, чтоб вымаливать вашу любовь: я горда и знаю, что вы сами так много страдали, что страдания других не возбудят в вас участия. Прощайте! Завтра я буду просить отца об одной милости - отпустить меня в монастырь, где сумею умереть для мира; а вам желаю счастия с вашими светскими друзьями. По милосердию своему, бог не отвергнет меня, грешницу, отвергнутую вами. В нем вся моя теперь надежда. Прощайте!" - Пожалуй, эта сумасбродная девчонка наделает скандалу! - проговорил Калинович, бросая письмо, и на другой же день, часов в семь, не пив даже чаю, пошел к Годневым. Петр Михайлыч, по обыкновению, ушел на рынок; Настенька только еще встала и сидела в своей комнатке. Калинович, чего прежде никогда не бывало, прошел прямо к ней; и что они говорили между собою - неизвестно, но только Настенька вышла в гостиную разливать чай с довольно спокойным выражением в лице, хоть и с заплаканными глазами. Калинович, серьезный и нахмуренный, сел на свое обычное место. - Что ж делать, если мне так показалось! - начала она, видимо продолжая прежний разговор. Калинович пожал плечами. - Мне действительно было досадно, - отвечал он, - что вы приехали в этот дом, с которым у вас ничего нет общего ни по вашему воспитанию, ни по вашему тону; и, наконец, как вы не поняли, с какой целью вас пригласили, и что в этом случае вас третировали, как мою любовницу... Как же вы, девушка умная и самолюбивая, не оскорбились этим - странно! - Что ж, если они и так меня поняли - я не совещусь этого! - сказала Настенька. - Совесть и общественные приличия - две вещи разные, - возразил Калинович, - любовь - очень честная и благородная страсть; но если я всюду буду делать страстные глаза... как хотите, это смешно и гадко... У Настеньки опять навернулись на глазах слезы. - Неужели же я делала это нарочно, с умыслом? - спросила она. - Не нарочно, а под влиянием этой несносной ревности, от которой мне спасенья нет. - Ах, нет, Жак! Я не ревную тебя. Это не ревность, а любовь. - Любовь! - воскликнул Калинович. - Любовь не дает же права вязать человека по рукам и по ногам. Я знакомлюсь с князем - вы мне делаете сцену; я имел несчастье, против вашего желания, отобедать у генеральши - новая история! Наконец, затевают литературный вечер - и вы, без всякого такта, едете туда и держите себя как только можно неприлично. Я, по своим целям, могу познакомиться с двадцатью подобными князьями и генеральшами, буду, наконец, волочиться за кривобокой Полиной и все-таки останусь для вас тем же, чем был. Вы очень хорошо должны понимать, что, по нашим отношениям, мы слишком крепко связаны. Я отвечаю за вас моею совестью и честью, не признать которых во мне вы по сю пору не имеете еще никакого права. Эти последние слова совершенно успокоили Настеньку. - Ну, прости меня; я виновата! - сказала она, беря Калиновича за руку. - Я не обвиняю вас, а только прошу не становиться мне беспрерывно поперек дороги. Мне и без того трудно пробираться хоть сколько-нибудь вперед. - Я не буду больше, - отвечала Настенька и поцеловала у Калиновича руку. Почти каждая размолвка между ними принимала такой оборот, что Настенька из обвиняющей делалась обвиняемой. IV В течение месяца Калинович сделался почти домашним человеком у генеральши. Полина по крайней мере раза два - три в неделю находила какой-нибудь предлог позвать его или обедать, или на вечер - и он ходил. Настенька уже более не противодействовала и даже смеялась над ухаживаньем Полины. - Mademoiselle Полина решительно в вас влюблена, - говорила она при отце и при дяде Калиновичу. - Да, я сам это замечаю, - отвечал тот. - Вдруг вы женитесь на ней, - продолжала с лукавою улыбкою Настенька. - Что ж, это чудесно было бы! - подхватывал Калинович. - Впрочем, с одним только условием, чтоб она тотчас после венца отдала мне по духовной все имение, а сама бы умерла. - И вам бы не жаль ее было? - замечала как бы укоризненным тоном Настенька. - Напротив, я о ней жалел бы, только за себя бы радовался, - отвечал Калинович. Иногда, расшутившись, он даже прибавлял: - Отчего это Полина не вздумает подарить мне на память любви колечко, которое лежит у ней в шкапу в кабинете; солитер с крупную горошину; за него решительно можно помнить всю жизнь всякую женщину, хоть бы у ней не было даже ни одного ребра. Петр Михайлыч по обыкновению качал головой; но более всех, кажется, разговор в этом тоне доставлял удовольствие капитану. Впрочем, Калинович, отзываясь таким образом о Полине у Годневых, был в то же время с нею чрезвычайно вежлив и внимателен, так что она почти могла подумать, что он интересуется ею. Всем этим, надобно сказать, герой мой маскировал глубоко затаенную и никем не подозреваемую мечту о прекрасной княжне, видеть которую пожирало его нестерпимое желание; он даже решался несколько раз, хоть и не получал на то приглашения, ехать к князю в деревню и, вероятно, исполнил бы это, но обстоятельства сами собой расположились совершенно в его пользу. Генеральша вдруг припомнила слова князя о лечении водою и, сообразив, что это будет очень дешево стоить, задумала переехать в свою усадьбу. Полине сначала очень этого не хотелось, но отговаривать и отсоветовать матери, она знала, было бы бесполезно. К счастью, в этот день приехал князь, и она с ужасом передала ему намерение старухи. - Что ж, это еще лучше! - сказал тот. - Как же лучше? Ты знаешь, что меня здесь удерживает, - возразила Полина. - Да, - проговорил князь и, подумав, прибавил: - что ж... его можно пригласить в деревню: по крайней мере удалим его этим от влияния здешних господ. - Нет, это невозможно; это, по ее скупости, покажется бог знает каким разорением! Она уж и теперь говорит, зачем он у нас так часто обедает. - Да, - повторил князь и потом, опять подумав, прибавил: - ничего, сделаем... Полина вопросительно на него взглянула. В тот же вечер пришел Калинович. Князь с ним был очень ласков и, между прочим разговором, вдруг сказал: - А что, Яков Васильич, теперь у вас время свободное, а лето жаркое, в городе душно, пыльно: не подарите ли вы нас этим месяцем и не погостите ли у меня в деревне? Нам доставили бы вы этим большое удовольствие, а себе, может быть, маленькое развлечение. У меня местоположение порядочное, есть тоже садишко, кое-какая речонка, а кстати вот mademoiselle Полина с своей мамашей будут жить по соседству от нас, в своем замке... Калинович вспыхнул от удовольствия: жить целый месяц около княжны, видеть ее каждый день - это было выше всех его ожиданий. - А вы тоже переезжаете в деревню? - едва нашелся он отнестись к Полине. - Да, мы уезжаем отсюда, - отвечала та, покраснев в свою очередь. Смущение Калиновича она перетолковала в свою пользу. - Итак, Яков Васильич, значит, по рукам? - сказал князь. - Я почту себе за большое удовольствие... - отвечал тот. - Прекрасно, прекрасно! - повторил князь несколько раз. Чувство ожидаемого счастья так овладело моим героем, что он не в состоянии был спокойно досидеть вечер у генеральши и раскланялся. Быстро шагая, пошел он по деревянному тротуару и принялся даже с несвойственною ему веселостью насвистывать какой-то марш, а потом с попавшимся навстречу Румянцовым раскланялся так радушно, что привел того в восторг и в недоумение. Прошел он прямо к Годневым, которых застал за ужином, и как ни старался принять спокойный и равнодушный вид, на лице его было написано удовольствие. - Здравствуйте! - встретил его своим обычным восклицанием Петр Михайлыч. - Здравствуйте и прощайте! - отвечал Калинович. Настенька, капитан и Палагея Евграфовна, делавшая салат, взглянули на него. - Это как прощайте? - спросил Петр Михайлыч. - Сейчас получил приглашение и еду гостить к князю на всю вакацию, отвечал Калинович, садясь около Настеньки. - Как на всю вакацию, зачем же так надолго? - спросила та и слегка побледнела. - Затем, что хочу хоть немного освежиться, тем больше, что надобно писать; а здесь я решительно не могу. - Писать, я думаю, везде все равно, - заметила Настенька. - Нет, не все равно: здесь, вы сами знаете, что я не могу писать, возразил с ударением Калинович. Тем на этот раз объяснение и кончилось. Генеральша в одну неделю совсем перебралась в деревню, а дня через два были присланы князем лошади и за Калиновичем. В последний вечер перед его отъездом Настенька, оставшись с ним вдвоем, начала было плакать; Калинович вышел почти из себя. - Что ж вы такое хотите от меня? Неужели, чтоб я целый век свой сидел, не шевелясь, около вашей, с позволения сказать, юбки? - проговорил он. - Я не хочу и не требую этого; оставьте мне, по крайней мере, право плакать и грустить, - отвечала Настенька. - Нет, вы не этого права желаете: вы оставляете за собой странное право - отравлять малейшее мое развлечение, - возразил Калинович. - Бог с тобой, что ты так меня понимаешь! - сказала Настенька и больше ничего уже не говорила: ей самой казалось, что она не должна была плакать. Калинович окончательно приучил ее считать тиранством с ее стороны малейшее несогласие с каким бы то ни было его желанием. Чтоб избежать неприятной сцены расставанья, при котором опять могли повториться слезы, он выехал на другой день с восходом солнца. Дорога сначала шла ровная, гладкая. Резво и весело бежала бойкая четверня, и легонький, щегольской фаэтон только слегка покачивался. Утренний воздух был сыроват и свеж. Солнце обливало розовым светом окрестность. В стороне, на поле, мужик орал, понукая свою толстоголовую лошаденку. На другой стороне дороги лениво тянулось стадо коров. В деревнюшке, на полуразвалившемся крылечке, стояла молоденькая хорошенькая бабенка и зевала. Чу! Блеют овцы. Наносится, вероятно из города, благовест к заутрени. Рябит и волнуется выколосившаяся рожь, и ярко зеленеет яровое. В небольшом перелеске, около дороги, сидит гриб, и на краю огнища краснеют две - три ягоды земляники. С крутой и каменистой горы кучер затормозил колеса, и коренные, сев в хомуты, осторожно спустили. Смиренно потом прошла вся четверня по фашинной плотине мельницы, слегка вздрагивая и прислушиваясь к бестолковому шуму колес и воды, а там начался и лес - все гуще и гуще, так что в некоторых местах едва проникал сквозь ветви дневной свет... Дорогу почти сплошь стали пересекать корни дерев, и на несколько сажен тянуться покрытые плесенью лужи. Но посреди этой глуши вдруг иногда запахнет отовсюду ландышем, зальется где-то очень близко соловей, чирикнут и перекликнутся уж бог знает какие птички, или шумно порхнет из-под куста тетерев... Все это Калинович наблюдал с любопытством и удовольствием, как обыкновенно наблюдают и восхищаются сельскою природою солидные городские молодые люди, и в то же время с каким-то замираньем в сердце воображал, что чрез несколько часов он увидит благоухающую княжну, и так как ничто столь не располагает человека к мечтательности, как езда, то в голове его начинали мало-помалу образовываться довольно смелые предположения: "Что если б княжна полюбила меня, - думал он, - и сделалась бы женой моей... я стал бы владетелем и этого фаэтона, и этой четверки... богат... муж красавицы... известный литератор... А Настенька?.." - задавал он вдруг себе вопрос, и в воображении его невольно возникал печальный образ бедной девушки, так горячо его поцеловавшей и так крепко прильнувшей к его груди в последний вечер... Автор берет смелость заверить читателя, что в настоящую минуту в душе его героя жили две любви, чего, как известно, никаким образом не допускается в романах, но в жизни - боже мой! - встречается на каждом шагу. Настеньку Калинович полюбил и любил за любовь к себе, понимал и высоко ценил ее прекрасную натуру, наконец, привык к ней. Но чувство к княжне было скорей каким-то эстетическим чувством; это было благоговение к красоте, еще более питаемое тем, что с ней могла составиться очень приличная партия. За лесом пошли дачи князя, и с первым шагом на них Калинович почувствовал, что он едет по владениям помещика нашего времени. Вместо узкой проселочной дороги начиналось шоссе. По сторонам был засеян то лен-ростун, то клевер. На озимых полосах лежали кучи гниющих щепок, а по лугам виднелись бугры вырытых пеньев и прорыты были с какими-то особенными целями канавы. Из-за рощи открывалось длинное строение с высокой трубой, из которой шел густой дым, заставивший подозревать присутствие паров. Обогнув сад, издали напоминающий своею правильностью ковер, и объехав на красном дворе круглый, огромный цветник, экипаж, наконец, остановился у подъезда. Молодой, хорошенький из себя лакей, в красивой жакетке и белом жилете, вероятно из цирюльников, выбежал навстречу и, ловко откинув фусак фаэтона, слегка поддержал Калиновича, когда тот соскакивал. - Прямо к князю или в ваши комнаты пожалуете? - спросил он, вежливо склоняя голову. - Да, я желал бы прежде переодеться, - отвечал Калинович, подумав. - Пожалуйте! - подхватил лакей и распахнул двери в нижнюю половину. Калинович вошел. Это было целое отделение из нескольких комнат для приезжающих гостей-мужчин. Кругом шли турецкие диваны, обтянутые трипом; в углах стояли камины; на стенах, оклеенных под рытый бархат сбоями, висели в золотых рамах масляные и не совсем скромного содержания картины; пол был обтянут толстым зеленым сукном. В эти-то с таким удобством убранные комнаты лакей принес маленький, засаленный чемоданчик Калиновича и, как нарочно, тут же отпер небольшой резного ореха шкапчик, в котором оказался фарфоровый умывальник и таковая же лохань. Никогда еще герою моему не казалась так невыносимо отвратительна его собственная бедность, как в эту минуту. Умывшись наскоро, он сказал человеку: - Теперь ты, любезный, можешь идти: я обыкновенно сам одеваюсь. Лакей поклонился и вышел. Калинович поспешил переодеться в свою единственную фрачную пару, а прочее платье свое бросил в чемодан, запер его и ключ положил себе в карман, из опасенья, чтоб княжеская прислуга не стала рассматривать и осмеивать его гардероба, в котором были и заштопанные голландские рубашки, и поношенные жилеты, и с расколотою деревянной ручкой бритвенная кисточка. Вошел другой лакей, постарше и еще с более приличной физиономией, во фраке и белом жилете. - Его сиятельство приказали спросить, где вы изволите чай кушать: сюда прикажете или вверх пожалуете? - проговорил он. - Я пойду туда, - отвечал Калинович. Лакей повел его в бельэтаж. Сначала они прошли огромную, под мрамор, залу, потом что-то вроде гостиной, с несколькими небольшими диванчиками, за которой следовала главная гостиная с тяжелою бархатною драпировкою, и, наконец уже, пройдя еще небольшую комнату, всю в зеркалах и установленную куколками, очутились в столовой с отворенным балконом на садовую террасу. Там Калинович увидел князя со всей семьей за круглым столом, на котором стоял серебряный самовар с чашками и, по английскому обыкновению, что-то вроде завтрака. Тут были и корзина с сухарями, и чухонское масло, и сыр, и бутерброды из телятины, дичи и ветчины, и даже теплое блюдо котлет. Князь, в сюртучке из тонкого серого сукна, в легоньком, слегка завязанном галстучке, при входе Калиновича встал. - Сейчас только сам хотел идти к вам, - сказал он, подходя и обнимая его. Княгиня, сидевшая в покойном кресле, послала гостю довольно ласковый поклон. Княжна в простом, но дорогом, должно быть, платьице и очень мило причесанная, тоже слегка кивнула ему головкой. Кроме хозяев, в столовой находились разливавшая чай белокурая дама в чопорном чепце и затянутая в корсет и какой-то господин, совершенный брюнет, с бородой, с усами и вообще с чрезвычайно выразительным лицом, в летнем, последней моды, пиджаке и с болтающимся стеклышком на шее. Около него сидел лет десяти хорошенький мальчик, очень похожий на княжну и на княгиню, стриженный, как мужичок, в скобку и в красной, с косым воротом, канаусовой рубашке. Господин с выразительным лицом намазывал масло на хлеб и с заметным увлечением толковал ему, как должно это делать. Из рекомендации князя Калинович узнал, что господин был m-r ле Гран, гувернер маленького князька, а дама - бывшая воспитательница княжны, мистрисс Нетльбет, оставшаяся жить у князя навсегда - кто понимал, по дружбе, а другие толковали, что князь взял небольшой ее капиталец себе за проценты и тем привязал ее к своему дому. Мистрисс Нетльбет предложила Калиновичу чаю. - Не хотите ли вы съесть что-нибудь? Мы обедаем поздно, - сказал князь. Калинович, никогда до двух часов ничего не евший, но не хотевший этого показать, стал выбирать глазами, что бы взять, и m-r ле Гран обязательно предложил ему котлет, отозвавшись о них, и особенно о шпинате, с большой похвалой. После этого чайного завтрака все стали расходиться. М-r ле Гран ушел с своим воспитанником упражняться в гимнастике; княгиня велела перенести свое кресло на террасу, причем князь заметил ей, что не ветрено ли там, но княгиня сказала, что ничего - не ветрено. Нетльбет перешла тоже на террасу, молча села и, с строгим выражением в лице, принялась вышивать бродери. После того князь предложил Калиновичу, если он не устал, пройтись в поле. Тот изъявил, конечно, согласие. - Папа, и я пойду с вами, - сказала, картавя, княжна. У Калиновича сердце замерло от восторга. - Allons![70] - сказал князь и, пока княжна пошла одеться, провел гостя в кабинет, который тоже оказался умно и богато убранным кабинетом; мягкая сафьянная мебель, огромный письменный стол - все это было туровского происхождения. На стенах висели часы, барометры, термометры и фамильные портреты. В соседней комнате, как видно было чрез растворенную дверь, стоял посредине бильярд, а в углу токарный станок. Работая головой по нескольку часов в день, князь, по его словам, имел для себя правилом упражнять и тело. "Хорошо жить на свете богатым!" - подумал про себя Калинович и вздохнул от глубины души. Пришла княжна в соломенной пастушеской шляпке и в легком бурнусе. - Allons! - повторил князь и, надев тоже серую полевую шляпу, повел сначала в сад. Проходя оранжереи и теплицы, княжна изъявила неподдельную радость, что самый маленький бутончик в розане распустился и что единственный на огромном дереве померанец толстеет и наливается. В поле князь начал было рассказывать Калиновичу свои хозяйственные предположения, но княжна указала на летевшую вдали птичку и спросила: - Папа, это какая птичка? - Ворона, chere amie[71], ворона, - отвечал князь и, возвращаясь назад через усадьбу, услал дочь в комнаты, а Калиновича провел на конский двор и велел вывести заводского жеребца. Сердито и с пеной во рту выскочил серый, в яблоках, рысак, с повиснувшим на недоуздке конюхом, и, остановясь на середине площадки, выпрямил шею, начал поводить кругом умными черными глазами, потом опять понурил голову, фыркнул и принялся рыть копытом землю. Князь, ласково потрепав его по загривку, велел подать мерку, и оказалось, что жеребец был шести с половиною вершков. Калинович искренно восхищался всем, что видел и слышал, и так как любовь освещает в наших глазах все иным светом, то вопрос о вороне по преимуществу казался ему чрезвычайно мил. - Вы решительно устроили у себя земной раек, - сказал он князю. - Да... Что нам, прозаистам, делать, как не заниматься материальными благами? - отвечал тот и, попросив гостя располагать своим временем без церемонии, извинился и ушел в кабинет позаняться кой-чем по хозяйству. Калинович прошел на террасу к дамам в надежде увидеть княжну, но застал там одну только княгиню, задумчиво смотревшую на видневшиеся из-за сада горы. Как бы желая чем-нибудь занять молодого человека, она, после нескольких минут молчания, придумала, наконец, и спросила его, откуда он родом, и когда Калинович отвечал, - что из Симбирска, поинтересовалась узнать, далеко ли это. Он отвечал, что далеко, и княгиня, по-видимому, этим удовольствовалась и замолчала, продолжая, впрочем, смотреть на своего собеседника так грустно и печально, что ему, наконец, сделалось неловко. "Что это она точно сожалеет и грустит обо мне?" - подумал он и тоже не находился с своей стороны, о чем начать бы разговор. Вскоре, однако, в соседних комнатах раздались радостные восклицания княжны, и на террасу вбежал маленький князек, припрыгивая на одной ноге, хлопая в ладони и крича: "Ма тантенька приехала, ма тантенька приехала!.." - и под именем "ма тантеньки" оказалась Полина, которая шла за ним в сопровождении князя, княжны и m-r ле Грана. Княгиня очень ей обрадовалась и тотчас же заметила, что она приехала в новой амазонке, очень искусно выложенной шнурочками. - Как это мило, как это хорошо! - проговорила она, рассматривая наряд. - C'est tres joli, maman[72], - подхватила с чувством княжна. - Ба! О, я, вандал, и не заметил! - воскликнул князь и, вынув лорнет, стал рассматривать Полину. - Charmant, charmant,[73] - говорил он. M-r ле Гран сказал комплимент, уже прямо относившийся к Полине, вроде того, что она прелестна в этом наряде; та отвечала ему только легкой улыбкой и обратилась к Калиновичу: - А вам, monsieur Калинович, верно, не нравится моя амазонка? - Напротив, я только не говорю, а восхищаюсь молча, - отвечал он и многозначительно взглянул на княжну, которая в свою очередь тоже отвечала ему довольно продолжительным взглядом. Полина приехала в амазонке, потому что после обеда предполагалось катание верхом, до которого княжна, m-r ле Гран и маленький князек были страшные охотники. - А вы с нами поедете? - спросила Полина за обедом Калиновича. - Я-с?.. - начал было тот. - Вы, верно, боитесь ездить верхом? - заметила вдруг княжна. - Почему же вы думаете, что я боюсь? - возразил Калинович, несколько кольнутый этим вопросом. - Вы статский: статские все боятся, - отвечала княжна. - Нет, я не боюсь, - отвечал Калинович. Кавалькада начала собираться тотчас после обеда. М-r ле Гран и князек, давно уже мучимые нетерпением, побежали взапуски в манеж, чтобы смотреть, как будут седлать лошадей. Княжна, тоже очень довольная, проворно переоделась в амазонку. Княгиня кротко просила ее бога ради ехать осторожнее и не скакать. - И я вас, княжна, о том же прошу; иначе вы в последний раз катаетесь, - присовокупил князь. - Ничего, - отвечала весело княжна. - Нет, я ей не позволю, - сказала Полина. - Пожалуйста! - проговорили князь и княгиня в один голос. Когда лошадей подвели к крыльцу, князь вышел сам усаживать дам. Князек и m-r ле Гран были уже верхами: первый на вороном клепере, а ле Гран на самом бойком скакуне. Полина и княжна сели на красивых, но смирных лошадей. Калиновичу, по приказанию князя, тоже приведена была довольно старая лошадь. Но герой мой, объявивший княжне, что не боится, говорил неправду: он в жизнь свою не езжал верхом и в настоящую минуту, взглянув на лоснящуюся шерсть своего коня, на его скрученную мундштуком шею и заметив на удилах у него пену, обмер от страха. Желая, впрочем, скрыть это, он начал спокойно усаживаться. - Monsieur Калинович, не с той стороны садитесь! - воскликнул ле Гран. Князек захохотал. - Все равно, - заметил князь. - Все равно! - повторил сконфуженным голосом Калинович и затянул поводья. Лошадь начала пятиться назад. Он решительно не знал, что с ней делать. - Не держите так крепко! - сказал ему князь, видя, что он трусит. Калинович ослабил поводья. Поехали. Ле Гран начал то горячить свою лошадь, то сдерживать ее, доставляя тем большое удовольствие княжне и маленькому князьку, который в свою очередь дал шпоры своему клеперу и поскакал. - Bien, bien![74] - кричал француз и понесся вслед за ним. Княжна тоже увлеклась их примером и понеслась. Калинович остался вдвоем с Полиной. - Вас, я думаю, мало интересуют наши деревенские удовольствия, - начала та. - Почему ж? - спросил Калинович, более занятый своей лошадью, в которой видел желание идти в галоп, и не подозревая, что сам был тому причиной, потому что, желая сидеть крепче, немилосердно давил ей бока ногами. - Ваши мысли заняты вашими сочинениями, - отвечала Полина. Калинович молчал. - И какое это счастье, - продолжала она с чувством, - уметь писать, что чувствуешь и думаешь, и как бы я желала иметь этот дар, чтоб описать свою жизнь. - Отчего ж вы не опишете, - проговорил, наконец, Калинович, все не могший совладать с своей лошадью. - Сама я не могу писать, - отвечала Полина, - но, знаете, я всегда ужасно желала сблизиться с каким-нибудь поэтом, которому бы рассказала мое прошедшее, и он бы мне растолковал многое, чего я сама не понимаю, и написал бы обо мне... Калинович вместо ответа взглянул вдаль. - Княжна ускакала; вы не исполнили вашего обещания княгине, - заметил он. - Ах, да; закричите ей, пожалуйста, чтоб она не скакала! - проговорила Полина. - Княжна, князь просил вас не скакать! - крикнул Калинович по-французски. Княжна не слыхала; он крикнул еще; княжна остановилась и начала их поджидать. Гибкая, стройная и затянутая в синюю амазонку, с несколько нахлобученною шляпою и с разгоревшимся лицом, она была удивительно хороша, отразившись вместе с своей серой лошадкой на зеленом фоне перелеска, и герой мой забыл в эту минуту все на свете: и Полину, и Настеньку, и даже своего коня... В остальную часть вечера не случилось ничего особенного, кроме того, что Полина, по просьбе князя, очень много играла на фортепьяно, и Калинович должен был слушать ее, устремляя по временам взгляд на княжну, которая с своей стороны тоже несколько раз, хоть и бегло, но внимательно взглядывала на него. V 21 июля были именины князя. Чтоб понять все его уездное величие, надобно было именно в этот день быть у него. Еще с раннего утра засуетилось перед открытыми окнами кухни человек до пяти поваров и поваренков в белых колпаках и фартуках. Они рубили мясо, выбивая такт, сбивали что-то такое в кастрюлях, и посреди их расхаживал с важностью повар генеральши, которого князь всегда брал к себе на парадные обеды, не столько по необходимости, сколько для того, чтоб доставить ему удовольствие, и старик этим ужасно гордился. Часу в девятом князь, вдвоем с Калиновичем, поехал к приходу молиться. На колокольне, завидев их экипаж, начали благовест. Священник и дьякон служили в самых лучших ризах, положенных еще покровом на покойную княгиню, мать князя. Дьячок и пономарь, с распущенными косами и в стихарях, составили нечто вроде хора с двумя отпускными семинаристами: философом-басом и грамматиком-дискантом. При окончании литургии имениннику вынесена была целая просфора, а Калиновичу половина. - Откушать ко мне, - проговорил князь священнику и дьякону, подходя к кресту, на что тот и другой отвечали почтительными поклонами. Именины - был единственный день, в который он приглашал их к себе обедать. Возвращаясь домой и проезжая по красному двору, князь указал Калиновичу на вновь выстроенные длинные столы и двое качелей, круговую и маховую. - Это для народа; тут вы уже увидите довольно оживленную толпу, заметил он. - Вы и о народе не забываете! - проговорил Калинович тоном удивления и одобрения. - Да, я люблю, по возможности, доставлять всем удовольствие, - отвечал князь. В зале был уже один гость - вновь определенный становой пристав, молодой еще человек, но страшно рябой, в вицмундире, застегнутом на все пуговицы, и с серебряною цепочкою, выпущенною из-за борта как бы вроде аксельбанта. При входе князя он вытянулся и проговорил официальным голосом: - Честь имею представиться: пристав второго стана, Романус. - Очень рад, очень рад познакомиться, - отвечал князь, пожимая ему руку. - И вместе с тем позвольте поздравить вас со днем вашего тезоименитства, - продолжал пристав. - Благодарю вас, благодарю, - отвечал князь, сжимая еще раз руку пристава. - Прощу извинения, - продолжал становой, - по обязанностям моей службы, до сих пор еще не имел чести представиться вашему сиятельству. - О, помилуйте! Я знаю, как трудна ваша служба, - подхватил князь. - Служба наша, ваше сиятельство, была бы приятная, как бы мы сами, становые пристава, были не такие. Предместник мой, как, может быть, и вашему сиятельству известно, оставил мне не дела, а ворох сена. - Знаю, знаю. Но вы, как я слышал, все это поправляете, - отвечал князь, хотя очень хорошо знал, что прежний становой пристав был человек действительно пьющий, но знающий и деятельный, а новый - дрянь и дурак; однако все-таки, по своей тактике, хотел на первый раз обласкать его, и тот, с своей стороны, очень довольный этим приветствием, заложил большой палец левой руки за последнюю застегнутую пуговицу фрака и, покачивая вправо и влево головою, начал расхаживать по зале. Пришли священники и еще раз поздравили знаменитого именинника с тезоименитством, а семинарист-философ, выступив вперед, сказал приветственную речь, начав ее воззванием: "Достопочтенный болярин!.." Князь выслушал его очень серьезно и дал ему трехрублевую бумажку. Священнику, дьякону и становому приказано было подать чай, а прочий причет отправился во флигель, к управляющему, для принятия должного угощения. Распорядясь таким образом, князь пригласил, наконец, Калиновича по-французски в столовую, где тоже произошла довольно умилительная сцена поздравления. Первый бросился к отцу на шею маленький князь, восклицая: - Je vous felicite, papa[75]. Князь расцеловал его в губки, в щечки и в глаза. - Je vous felicite, mon prince! - произнес, раскланиваясь, m-r ле Гран. - Merci, mon cher, merci[76], - отвечал с чувством князь. Княжна, в каком-то уж совершенно воздушном, с бесчисленным числом оборок, кисейном платье, с милым и веселым выражением в лице, подошла к отцу, поцеловала у него руку и подала ему ценную черепаховую сигарочницу, на одной стороне которой был сделан вышитый шелками по бумаге розан. Это она подарила свою работу, секретно сработанную и секретно обделанную в Москве. - Charmant! Charmant! - воскликнул князь, рассматривая подарок. Мистрисс Нетльбет в свою очередь тоже встала из-за самовара и, жеманно присев, проговорила поздравительное приветствие князю и представила ему в подарок что-то свернутое... кажется, связанные собственными ее руками шелковые карпетки. - А! Да это славно быть именинником: все дарят. Я готов быть по несколько раз в год, - говорил князь, пожимая руку мистрисс Нетльбет. Ну-с, а вы, ваше сиятельство, - продолжал он, подходя к княгине, беря ее за подбородок и продолжительно целуя, - вы чем меня подарите? - А у меня ничего нет, - отвечала та с добродушной улыбкой. - Вот женушки всегда таковы! Никогда ничем не подарят! - обратился князь к Калиновичу. Княгиня добродушно улыбалась, Калинович тоже отвечал улыбкою. В час дамы перешли в большую гостиную, и стали съезжаться гости. Князь всех встречал в зале. Первый приехал стряпчий с женою, хорошенькою дочерью городничего, которая была уже в счастливом положении, чего очень стыдилась, а муж, напротив, казалось, гордился этим. Судья привез в своем тарантасе инвалидного начальника и винного пристава. Первого князь встретил с некоторым уважением, имея в суде кой-какие делишки, а двум последним сказал по несколько обязательных любезностей, и когда гости введены были к хозяйке в гостиную, то судья остался заниматься с дамами, а инвалидный начальник и винный пристав возвратились в залу и присоединились к более приличному для них обществу священника и станового пристава. Приехал и почтмейстер, один. Его неотступно просил было взять с собою письмоводитель опеки, но он отказал. Князь встретил старика радушным восклицанием: - Здравствуйте, почтеннейший старичок. Почтмейстер проговорил своим ровным и печальным голосом поздравление и тут же попросил у князя позволение прогуляться в его Елисейских полях. - Сделайте милость! - отвечал тот. И почтмейстер, не представившись даже дамам, надел свою изношенную соломенную шляпу и ушел в сад, где, погруженный в какое-то глубокое размышление, начал гулять по самым темным аллеям. Между тем приехал исправник с семейством. Вынув в лакейской из ушей морской канат и уложив его аккуратно в жилеточный карман, он смиренно входил за своей супругой и дочерью, молодой еще девушкой, только что выпущенной из учебного заведения, но чрезвычайно полной и с такой развитой грудью, что даже трудно вообразить, чтоб у девушки в семнадцать лет могла быть такая высокая грудь. Ее, разумеется, сейчас познакомили с княжной. Та посадила ее около себя и уставила на нее спокойный и холодный взгляд. - Это кто такой? - проговорил князь, глядя, прищурившись, в окно. На двор молодецки въезжали старые, разбитые пролетки на тройке кляч, на которых, впрочем, сбруя была вся в бляхах, а на кучере белел полинялый голубой кафтан и вытертый серебряный кушак. Это приехал тот самый молодой дворянин Кадников, охотник купаться, о котором я говорил в первой части. Его прислала на именины к князю мать, желавшая, чтоб он бывал в хороших обществах, и Кадников, завитой, в новой фрачной паре, был что-то очень уж развязен и с глазами, налившимися кровью. Расшаркавшись перед князем, он прямо подошел к княжне, стал около нее и начал обращаться к ней с вопросами. - Как ваше здоровье? - Хорошо, - отвечала та. - Как изволите время проводить? - Хорошо, - отвечала опять княжна и взглянула на Калиновича, который стоял у одного из окон и насмешливо смотрел на молодого человека. - Как я давно не имел удовольствия вас видеть! - отнесся Кадников к дочери исправника. Та отвечала на это каким-то звуком и сама вся покраснела. Поговорив с девицами, он обратился к самой княгине: - Какой, ваше сиятельство, у вас хлеб отличный! Я, проезжая вашим полем, все любовался. - Хорош?.. Я и не видала, - отвечала княгиня. - Очень хорош!.. А у маменьки моей нынче так ни ярового, ни ржи не будет. Озимь тогда очень поздно сеяли, и то в грязь кидали; а овес... я уж и не знаю отчего: видно, семена были плохи. Так неприятно это в хозяйстве! - Конечно, - подтвердила княгиня. Князь, ходивший взад и вперед по гостиной, поспешил прекратить разговорчивость молодого человека и обратился довольно громко к судье: - Что, Михайло Илларионыч, когда вы вашего губернатора ждете? - Не знаем. Стращает давно, а нет еще... Что-то бог даст! Строгий, говорят, человек, - отвечал судья, гладя рукой шляпу. - Нет, не строгий, а дельный человек, - возразил князь, - по благородству чувств своих - это рыцарь нашего времени, - продолжал он, садясь около судьи и ударяя его по коленке, - я его знаю с прапорщичьего чина; мы с ним вместе делали кампанию двадцать восьмого года, и только что не спали под одной шинелью. Я когда услышал, что его назначили сюда губернатором, так от души порадовался. Это приобретение для губернии. Все это судья выслушал совершенно равнодушно, вероятно, потому, что князь говорил с такими похвалами почти обо всех губернаторах, пока их не сменяли. - Вы еще не изволили видеться с его превосходительством? - спросил он. - Нет еще; жду его приезда сюда, не завернет ли он ко мне в мое захолустье, - отвечал князь. - Не оставьте уж доброе слово замолвить... - проговорил с улыбкою судья. - О боже мой! - воскликнул князь. - Это будет моей первой обязанностью, особенно о вашем уездном суде, который, без лести говоря, может назваться образцовым уездным судом. Кадников, не могший пристать к этому солидному разговору, вдруг встал, пошел, затопал каблуками и обратился еще к Калиновичу с просьбой: нет ли у него папироски. - Нет-с, да здесь и курить нельзя, - отвечал тот сухо. - А, да, понимаю! - проговорил Кадников и отправился, наконец, в залу. Там инвалидный начальник разговаривал с винным приставом и жаловался на одного из рыжих Медиокритских, который у него каждое утро стрелял в огороде воробьев. Кадников пристал к этому разговору, начал оправдывать Медиокритского и, разгорячась, так кричал, что все было слышно в гостиной. Князь только морщился. Не оставалось никакого сомнения, что молодой человек, обыкновенно очень скромный и очень не глупый, был пьян. Что делать! Робея и конфузясь ехать к князю в такой богатый и модный дом, он для смелости хватил два стаканчика неподслащенной наливки, которая теперь и сказывала себя. Собственно так называемая уездная аристократия стала съезжаться часу в четвертом. Началось с генеральши: ее внесли на креслах и поставили около хозяйки. За ней шла Полина в довольно простом летнем платье, но в брильянтах тысяч на двадцать серебром. Она сейчас же занялась с Калиновичем. Сверх ожидания, приехал потом предводитель. В сущности они с князем были страшные враги и старались вредить друг другу на каждом шагу, но по наружности казались даже друзьями. Едва только предводитель успел раскланяться с дамами, как князь увел его в кабинет, и они вступили в интимный, дружеский между собою разговор по случаю поданной губернатору жалобы от барышни-помещицы на двух ее бунтующих толсторожих горничных девок, которые куда-то убежали от нее на целую неделю. После всех подъехал господин в щегольской коляске шестериком, господин необыкновенно тучный, белый, как папошник - с сонным выражением в лице и двойным, отвислым подбородком. Одет он был в совершенно летние брюки, в летний жилет, почти с расстегнутой батистовою рубашкою, но при всем том все еще сильно страдал от жара. Тяжело дыша и лениво переступая, начал он взбираться на лестницу, и когда князю доложили о приезде его, тот опрометью бросился встречать. Предводитель сделал насмешливую гримасу, но и сам пошел навстречу толстяку. Княгиня, видевшая в окно, кто приехал, тоже как будто бы обеспокоилась. Княжна уставила глаза на дверь. Из залы послышались восклицания: "Mais comment... Voila c'est un..."[77]. Наконец, гость, в сопровождении князя и предводителя, ввалился в гостиную. Княгиня, сидя встречавшая всех дам, при его появлении привстала и протянула ему руку. Даже генеральша как бы вышла из раздумья и кивнула ему головой несколько раз. - Bonjour, mesdames[78], - произнес шепелявя толстяк и, пожав руку княгини, довольно нецеремонно и тяжело опустился около нее на диван, так что стоявшие по бокам мраморные амурчики задрожали и закачались. На прочих лиц, сидевших в гостиной, он не обратил никакого внимания и только, заметив княжну, мотнул ей головой и проговорил: - Bonjour, mademoiselle. - Bonjour, - отвечала она с приятной улыбкой. Лицо это было некто Четвериков, холостяк, откупщик нескольких губерний, значительный участник по золотым приискам в Сибири. Все это, впрочем, он наследовал от отца и все это шло заведенным порядком, помимо его воли. Сам же он был только скуп, отчасти фат и все время проводил в том, что читал французские романы и газеты, непомерно ел и ездил беспрестанно из имения, соседнего с князем, в Сибирь, а из Сибири в Москву и Петербург. Когда его спрашивали, где он больше живет, он отвечал: "В экипаже". Калиновичу он очень не понравился; и его чрезвычайно неприятно поразило исключительное уважение, с которым встретили хозяева Четверикова. Он высказал это Полине. Та улыбнулась и отвечала полушепотом: - Да, на него здесь имеют виды. Это, может быть, жених для Catherine. - Жених княжны! - невольно воскликнул Калинович. - Да; что ж? Для нее очень приличная партия, - отвечала Полина с какой-то двусмысленной улыбкой. Калинович нахмурился. Шествие к столу произошло торжественно: кавалеры повели дам под руки. Нигде, может быть, с такою дипломатическою тонкостью и точностью не приклеивают гостям ярлычки, кто чего стоит, как бывает это на парадных деревенских обедах. В настоящем случае повторилось то же, и сразу почти определился общественный вес каждого. Впереди всех, например, пошла хозяйка с Четвериковым; за ними покатили генеральшу в креслах, и князь, делая вид, что как будто бы ведет ее под руку, пошел около нее. К княжне подлетел было Кадников, но предводитель слегка отклонил молодого человека локтем и занял его место. Калиновича сама пригласила Полина; судья повел исправницу; исправник - стряпчиху; стряпчий - дочь исправника. В зале находилось еще несколько человек гостей, которых князь не считал за нужное вводить в гостиную. Это были три чиновника из приказных и два бедные дворянина с загорелыми лицами и с женами в драдедамовых[27] платках. Обед был французский, тонкий. Прошел он с полным благоприличием: сначала, как обыкновенно, говорили только в аристократическом конце стола, то есть: Четвериков, князь и отчасти предводитель, а к концу, когда выпито было уже по несколько рюмок вина, стали поговаривать и на остальной половине. Кадников опять начал спорить с инвалидным начальником; становой стал шептаться с исправником, и, наконец, даже почтмейстер, упорно до того молчавший, прислушавшись к разговору Четверикова с князем о Сибири, вдруг обратился к сидевшему рядом с ним Калиновичу и проговорил: - Один французский ученый сказал, что если б всю Европу переселить в Сибирь, то и тогда в ней много бы места осталось. Калинович улыбнулся и не нашел с своей стороны ничего возможным возразить на это. После стола князь пригласил всех на террасу, обращенную на двор. Вид с нее открывался на три стороны: группы баб и девок тянулись по полям к усадьбе, показываясь своими цветными головами из-за поднявшейся довольно уже высоко ржи, или двигались, до половины выставившись, по нескошенным лугам. Местами появлялись по две, по три сероватые и темноватые фигуры мужиков. Красный двор, впрочем, уж кишел народом: бабы и девки, в ситцевых сарафанах, в шелковых, а другие в парчовых душегрейках, в ярких платках, с бисерными и стеклянными поднизями на лбах, ходили взводами. Молодые ребята: форейтор предводительский и форейтор княжеский - качали на маховой качели, вровень с перекладом, двух приезжих горничных девушек, нарочно еще притряхивая доску, причем те всякий раз визжали. На круговой качели, которую вертел скотник, упираясь грудью в вал, качались две поповны и приказчица. Худощавый лакей генеральши стоял, прислонясь к стене, и с самым грустным выражением в лице глядел на толпу, между тем как молоденький предводительский лакей курил окурок сигары, отворачиваясь каждый раз выпущать дым в угол, из опасения, чтоб не заметили господа. Посреди этой толпы флегматически расхаживал, опустив голову и хвост, черный водолаз князя и пугал баб и девок. - Ой, девоньки! Глянь-ко, собачища-то какая! - говорили они, прижимаясь друг к другу. Князь, выйдя на террасу, поклонился всему народу и сказал что-то глазами княжне. Она скрылась и чрез несколько минут вышла на красный двор, ведя маленького брата за руку. За ней шли два лакея с огромными подносами, на которых лежала целая гора пряников и куски лент и позументов. Сильфидой показалась княжна Калиновичу, когда она стала мелькать в толпе и, раздавая бабам и девкам пряники и ленты, говорила: - Вот вам, миленькие, возьмите. Нельзя сказать, чтоб все это принималось с особенным удовольствием или с жадностью; девки, неторопливо беря, конфузились и краснели, а женщины смеялись. Некоторые даже говорили: - Что это, матушка-барышня, беспокоите себя понапрасну? Не за этим, сударыня, ходим. И только девчонка-сирота, в выбойчатом сарафане и босиком, торопливо схватила пряники и сейчас же их съела, а позументы стала рассматривать и ахать. Две старухи остановили княжну: одна из них, полуслепая, погладила ее по плечу и, проговоря: "Вся в баушиньку пошла!" - заплакала. Другая непременно требовала, чтоб маленький князек взял от нее красненькое яичко. Тот не брал, но княжна разрешила ему и подала за это старухе несколько горстей пряников. Та ухватила своей костлявою и загорелою рукою кончики беленьких ее пальчиков и начала целовать. Сильно страдало при этом чувство брезгливости в княжне, но она перенесла. - Багышенка, гдай мне генточку! - кричал дурак из Спиридонова, с скривленною набок головою и с вывернутою назад ступнею. Княжна решительно уж не могла его видеть. Бросив ему целую связку лент, она проворно отошла от него. - Генточки, генточки! - кричал дурак, хлопая в ладони и прыгая на одной ноге. Стоявшие около него мальчишки с разинутыми ртами смотрели на ленты и позументы в его руках. Раздав все подарки, княжна вбежала по лестнице на террасу, подошла и отцу и поцеловала его, вероятно, за то, что он дал ей случай сделать столько добра. Вслед за тем были выставлены на столы три ведра вина, несколько ушатов пива и принесено огромное количество пирогов. Подносить вино вышел камердинер князя, во фраке и белом жилете. Облокотившись одною рукою на стол, он обратился к ближайшей толпе: - Эй, вы! Что ж стоите! Подходите! Мужики переглядывались и не решались, кому начать. - Что ж? Подходите! - повторил дворецкий. Из толпы, наконец, вышел сухощавый, сгорбленный старик, в широком решменском кафтане, низко подпоясанный и с отвислой пазухой. Это был один из самых скупых и заправных мужиков князя, большой охотник выпить на чужой счет, а на свой - никогда. Порешив с водкой, он подошел к пиву, взял обеими руками налитую ендову, обдул пену и пил до тех пор, пока посинел, потом захватил середки две пирога и, молча, не поднимая головы, поклонился и ушел. Ободренные его примером, стали выходить и другие мужики. Из числа их обратил только на себя некоторое внимание священников работник - шершавый, плечистый малый, с совершенно плоским лицом, в поняве и лаптях, парень работящий, но не из умных, так что счету даже не знал. Как вышел он из толпы, так все и засмеялись; он тоже засмеялся и, выпив водки, поворотил было назад. - А пива? - сказал ему дворецкий. Парень воротился, выпил, не переводя дух, как небольшой стакан, целую ендову. В толпе опять засмеялись. Он тоже засмеялся, махнул рукой и скрылся. После мужиков следовала очередь баб. Никто не выходил. - Подходите! - повторял несколько раз дворецкий. - Палагея, матка, подходи; что стоишь? - раздалось, наконец, в толпе. - Ой, нет, матонька! Другой год уж не пью, - отвечала Палагея. - Полно-ка, полно, не пью, скрытный человек! - проговорила густым басом высокая, с строгим выражением в лице, женщина и вышла первая. Выпив, она поклонилась дворецкому. - Князю надобно кланяться, - заметил тот. - Ну, батюшка, дуры ведь мы: не знаем. Извини нас на том, - отвечала баба и отошла. Потом опять стали посылать Палагею. Она не шла. - Да что нейдешь, модница?.. Чего не смеешь?.. О! Нате-ка вам ее! сказала лет тридцати пяти, развеселая, должно быть, бабенка и выпихнула Палагею. - Ой, согрешила! Что это за бабы баловницы! - проговорила Палагея; впрочем, подошла к столу и, отпив из поднесенного ей стакана половину, заморщилась и хотела возвратить его. - Что ж, допивайте! - сказал ей дворецкий. - Ой, сударь, не осилишь, пожалуй! - отвечала Палагея, однако осилила и сверх этого еще выпила огромный ковш пива. За Палагеей вышла веселая бабенка. Она залпом хватила стакан водки и тут же подозрительно переглянулась с молодым княжеским поваренком. К водке нашлась только еще одна охотница, полуслепая старушонка, гладившая княжну по плечу. Ее подвела другая человеколюбивая баба. - Поднеси, батюшка, баушке-то: пьет еще старая, - сказала она дворецкому. Тот подал. Старуха высосала водку с большим наслаждением, и, когда ей в дрожащую руку всунули середку пирога, она стала креститься и бормотать молитву. После нее стали подходить только к пиву, которому зато и давали себя знать: иная баба была и росту не более двух аршин, а выпивала почти осьмушку ведра. Забродивший слегка в головах хмель развернул чувство удовольствия. Толпа одушевилась: говор и песни послышались в разных местах. Составился хоровод, и в средине его начала выхаживать, помахивая платочком и постукивая босовиками, веселая бабенка, а перед ней принялся откалывать вприсядку, как будто жалованье за то получал, княжеский поваренок. Гораздо подалее, почти у самых сараев, собралось несколько мужиков и запели хором. Всех их покрыл запевало, который залился таким высоким и чистейшим подголоском, что даже сидевшие на террасе господа стали прислушиваться. - C'est charmant, - проговорил князь, обращаясь к толстяку. - Oui, - отвечал тот. - Интересно знать, кто это такой? - сказал князь, вслушиваясь еще внимательнее. - Это мой кучер, ваше сиятельство, - сказал, вскакивая, становой пристав. - Прекрасно, прекрасно! - проговорил князь. Становой самодовольно улыбнулся. - Больше за голос и держу ваше сиятельство; немец по фамилии, а люблю русские песни, - проговорил он. - Прекрасно, прекрасно! - повторил князь. - Только надобно бы его сюда поближе, - отнесся он к Четверикову. - Oui! - отвечал тот. - Сейчас, ваше сиятельство, - подхватил становой и убежал. Через несколько минут он подвел запевалу к террасе. По желанию всех тот запел "Лучинушку". Вся задушевная тоска этой песни так и послышалась и почуялась в каждом переливе его голоса. Княгиня, княжна и Полина уставили на певца свои лорнеты. М-r ле Гран вставил в глаз стеклышко: всем хотелось видеть, каков он собой. Оказалось, что это был белокурый парень с большими голубыми глазами, но и только. - Какое прекрасное лицо! - отнеслась Полина к Калиновичу. - Да, - едва нашелся тот отвечать. Его занимало в эти минуты совершенно другое: княжна стояла к нему боком, и он, желая испытать силу воли своей над ней, магнетизировал ее глазами, усиленно сосредоточиваясь на одном желании, чтоб она взглянула на него: и княжна, действительно, вдруг, как бы невольно, повертывала головку и, приподняв опущенные ресницы, взглядывала в его сторону, потом слегка улыбалась и снова отворачивалась. Это повторялось несколько раз. Когда певец кончил, княгиня первая захлопала ему потихоньку, а за ней и все прочие. Толстяк, сверх того, бросил ему десять рублей серебром, князь тоже десять, предводитель - три и так далее. Малый и не понимал, что это такое делается. - Подбирай деньги-то! Что, дурак, смотришь? - шепнул ему стоявший около становой. - Понравилось, видно, вам? - отнесся инвалидный начальник к почтмейстеру, который с глубоким вниманием и зажав глаза слушал певца. - Пение душевное... - отвечал тот. - То-то пение душевное; дали бы ему что-нибудь! - подхватил инвалидный начальник, подмигнув судье. Почтмейстер вместо ответа поднял только через крышу глаза на небо и проговорил: "О господи помилуй, господи помилуй!" Музыканты генеральши в это время подали в зале сигнал к танцам, и все общество возвратилось в комнаты. Князь, Четвериков и предводитель составили в гостиной довольно серьезную партию в преферанс, а судья, исправник и винный пристав в дешевенькую.

The script ran 0.008 seconds.