Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Франсуа Мориак - Дорога в никуда
Язык оригинала: FRA
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_classic

Аннотация. Французский писатель Франсуа Мориак — одна из самых заметных фигур в литературе XX века. Лауреат Нобелевской премии, он создал свой особый, мориаковский, тип романа. Продолжая традицию, заложенную О. де Бальзаком, Э. Золя, Мориак исследует тончайшие нюансы человеческой психологии. В центре повествования большинства его произведений — отношения внутри семьи. Жизнь постоянно испытывает героев Мориака на прочность, и мало кто из них с честью выдерживает эти испытания.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 

— Благодарю за то, что вы отнеслись ко мне с таким доверием, с такой добротой. Ах, если б вы знали!.. Нерешительно положив руку на кнопку звонка, он умолк, видя, что Пьер не слушает его и стоит на тротуаре, глядя затуманенным взглядом куда-то вдаль. — Я очень доволен, что оказался далеко от своей гостиницы, — сказал Пьер. — Пойду пешком через весь Париж Дождь перестал. От прогулки хмель пройдет. Спать буду как убитый. Извозчик уже отъехал. Ланден, помахав на прощанье рукой, нырнул в приотворившуюся дверь парадного. Пьера соблазняла мысль вернуться в «Олимпию». Но ему стало противно при мысли о толстом спутнике девушки. Да и вообще, надо же попробовать хранить чистоту. Он мысленно спрашивал себя, много ли юношей страдают от такого же разлада, какой он не может побороть в себе: с одной стороны, чувственность, а с другой — жажда самоотречения, — противоречие, отразившееся в Атисе, который даже стал из-за этого непонятным: образ усложнился до такой степени, что Кибела уже наталкивалась на целомудренного Атиса, душу которого переполняла вера в какого-то неведомого бога. И шагая по мокрым, покрытым жидкой грязью тротуарам, мимо черных домов, прорезанных светящимися окнами кабачков, где гулящие девицы и пьяные мужчины о чем-то говорили, низко наклонясь друг к другу, Пьер вполголоса читал самому себе нараспев жалобу Кибелы, обиженной раскаявшимся Атисом. Я плачу: ты так слаб и мощен, Атис мой. Ты спишь? Тебя трава пыльцой кропит с любовью, Звенит кузнечик в лад с твоей горячей кровью. Замолкли песни птиц — кругом царит покой. И сонный ветерок с далекого приморья, Где сосны древние над скалами шумят, Твоей возлюбленной приносят аромат. Как ревность жжет меня, как необъятно горе! Чтоб мог ты почивать, виденьями объят, Умерила я жар полудня раскаленный, Но тщетно все! С земли встаешь ты, запыленный, Могучей, пламенней, чем лета знойный лик — Я б не поверила, что Атис так велик. Змеиной гибкостью мой Атис обладает, Он тайну некую от глаз моих скрывает. Кибеле чары те неведомы. Увы! Леса печальные, моря, пустынны вы! Он не сообщник вам уж ни душой, ни телом. Он не подвластен вам, земли не внемлет зов. Смотрю на детский лик — он ясен и суров. Иной восторг твоим становится уделом, Иная скорбь; тебе сужден конец иной, Чем берегам моим, источенным волной. «Сообщник…» Это ужасно! — упрекнул он себя. — Надо переделать строку… Подбирая вполголоса гармоничные созвучия слов, он перешел по мосту через Сену, потом добрел до улицы Турнон, не замечая, какой дорогой идет, добираясь до дому инстинктивно, как возвращается зверь в свое логово. Изнемогая от усталости, он разделся и сразу же уснул. Утром его разбудил не голод, как обычно, а жестокая мигрень и тошнота. Он уже знал по опыту, что впереди предстоит ужаснейший день, и поэтому снова улегся. Часов в семь вечера он поднялся, наспех привел себя в порядок и отправился в молочную, куда ходил по утрам пить кофе со сливками и хрустящими рогаликами. Но в этот вечер кофе послужило ему обедом, и он опять забрался в постель. * * * На следующий день заиграло яркое солнце, слишком яркое — не по сезону («Такое тепло долго не простоит!») — и к Пьеру вернулось бодрое настроение. В полдень он вышел из дому, купил свежий номер «Прессы», который продавали газетчики, и устроился за столиком в баре «Пантеон». Он умирал с голоду, так как вторые сутки почти ничего не ел. Заказав бифштекс, он взялся за газету и на первой странице увидел портрет Ландена. Над портретом жирными буквами было напечатано: «Преступление на улице Фонтен», а внизу указывалось: «Жертва преступления». Позднее, когда он пытался восстановить в памяти все пережитое в эту жуткую минуту, ему казалось, что он бессознательно вел себя так, как будто это он убил Ландена. Он принялся читать страшное сообщение, напустив на себя небрежно любопытный вид, и не поднял головы, когда официант принес бифштекс. Как это ни странно, у него не было глубокой внутренней уверенности в том, что он ни в чем не повинен, и, желая убедить себя в этом, он, прервав чтение, стал вспоминать, минута за минутой, как и где провел третьего дня вечер. Ну, конечно, он простился с Ланденом у его подъезда — как ни был пьян, а все-таки не увязался за ним… И вдруг ему бросились в глаза следующие слова: «Разыскивают некоего молодого человека, к которому Ланден подошел около десяти часов вечера в мюзик-холле „Олимпия“. Имеются свидетели, видевшие, что Ланден и этот неизвестный спустились в бар и выпили там бутылку шампанского. Еще не было одиннадцати часов, когда Ланден потребовал счет. На бульваре он нанял фиакр № 2021 и пригласил вышеуказанного молодого человека ехать вместе с ним. Извозчик довез их до дома Ландена, но не видел, чтоб они вошли туда вдвоем. Ему даже показалось, что молодой человек пошел дальше один. Приметы, им сообщенные, совпадают с приметами, указанными билетершей мюзик-холла, которая знает Ландена и заметила того молодого человека, с которым он ушел. Официант бара дал такое же описание его внешности. Только одна свидетельница, мадемуазель Ивелина Шабра, сидевшая в баре за столиком, напротив Ландена, совсем иначе описала его спутника. Расследование осложняется тем, что его приходится вести в специфической среде, где слишком многим людям выгодно молчать и хранить свои дела в тайне. Кроме того, все свидетели единодушно утверждают, что разыскиваемый молодой человек не принадлежит к числу завсегдатаев „Олимпии“, никто там не знает его в лицо, и, вероятно, он впервые зашел в этот „мюзик-холл“.» В разделе «Последние новости» приводилось показание консьержки, которое, очевидно, должно было направить полицию по другому следу. Оказалось, что около девяти часов вечера к Ландену пришел какой-то неизвестный, должно быть, он отпер дверь в его квартиру ключом, который ему дал сам покойный. Консьержка утверждает, что Ланден вернулся домой около одиннадцати часов вечера и что она слышала, как он, стоя у подъезда, сказал кому-то: «До свидания», и человек, с которым он простился, пошел дальше по тротуару. Пьер залпом осушил свой стакан и, вздохнув с облегчением, посмотрел вокруг. Никто, по-видимому, не обращал на него внимания, он закрыл глаза и пробормотал молитву. Показания консьержки он перечитал пять-шесть раз. Итак, он спасен!.. Написать следователю или не стоит? Нет, это было бы просто глупо… Искать, конечно, будут во всех гостиницах Монмартра и около площади Республики, среди профессионалов. Нет никаких оснований думать, что они придут и схватят юношу из хорошей семьи, о котором хозяева номеров, где он живет, люди порядочные, могут дать только хорошие отзывы. Он долго бродил по аллеям Люксембургского сада, поджидая вечерние газеты, но не нашел в них никаких новых подробностей. Ночь (третью ночь после преступления) он провел очень тревожно: лег в постель не раздеваясь, поминутно просыпался, вздрагивая, открывал глаза и снова проваливался в черную бездну. В семь часов утра он уже был на ногах и, выйдя из дому, помчался к киоску. В газетах сообщалось, что следователь подверг долгому допросу камердинера покойного Ландена. О таинственном молодом человеке, которого видели в «Олимпии», по-прежнему не было ни слуху ни духу, а меж тем его показания были очень нужны для следствия. Но было маловероятно, что он объявится, «поскольку в этом деле оказались постыдные стороны». Весь этот день у Пьера продолжали действовать рефлексы самозащиты: он счел, например, нужным надеть темный костюм, отправился в парикмахерскую и велел остричь себя «как можно короче». Его томило тоскливое чувство, но уже не оттого, что страшно было объясняться со следователем, но от удивительной уверенности в том, что он сыграл какую-то роль в этой жуткой истории, что он оказался замешанным в нее, словно кто-то повелел ему сопровождать гнусную жертву как можно дальше, до последней черты, за которой уже не могло быть для Ландена никакой помощи, никакого спасения ни на земле, ни на небе. Боже мой! Газета, которую продают на улице за два су, давала всем и каждому в руки, не боясь навеки повергнуть в отчаяние чистые души, ключ к одним из бесчисленных врат человеческого ада, земного ада, который, как и царство божие, живет внутри нас. То, что всегда было для Пьера самым ужасным, что всегда мучило его, теперь получило определенные очертания, воплотилось в действительность. Дьявол был бы не таким уж страшным чудовищем, если б не служил более могущественному князю тьмы. Зачем говорить о каких-то преобразованиях, о революциях? Все это ни к чему не приведет: голод и жажда справедливости столкнутся с голодом и жаждой совсем иного рода, с самыми гнусными вожделениями. Сначала надо справиться с тем, что кроется в самом существе человеческом, с этой палящей гнойной язвой, думал Пьер. Но само это убожество человека, разъедаемого тайной язвой, мерзость его, которые могли бы склонить религиозную натуру юноши к решениям мистического характера, отвратили его от них: он был слишком плохим богословом и не мог удовлетвориться рассуждениями, оправдывающими творца в том, что он создал такую мерзкую тварь. В течение следующей недели ему несколько раз как будто удавалось бежать от своих сомнений, найти прибежище в молитве, в слепой вере, но эти минуты были связаны с определенной душевной настроенностью, которую он не мог вызывать в себе по своей воле. Все же остальное время его раздирала внутренняя борьба, и она отнюдь не носила умозрительного, отвлеченного характера для Пьера Костадо, единственного спутника, который проводил Луи Ландена до брега вечности и был последним, чье человеческое лицо предстало перед Ланденом, ибо потом уж этот несчастный видел лишь неумолимую жестокость во взгляде своего убийцы. Случай, конечно, исключительный, но вскрывающий истинное положение вещей, обыденную действительность, ужас которой проявляется в бесчисленных формах, с тех пор как существуют люди. Извечный ад начинается здесь, на земле, с самого рождения тех, кто, по мнению богословов, обречен проклятию, и даже еще до их рождения. Дорога, которой шел юный поэт, поглощенный образами Кибелы и Атиса, вдруг привела его к тому последнему пределу, где закончилась судьба Ландена, — к берегу мертвого моря. * * * Несколько недель Пьер был как сумасшедший. Он ходил по церквам, исповедовался и получал от духовников то формальные ответы, уснащенные казенными фразами из катехизиса, названиями богословских трудов, где разрешались все сомнения верующих, то невразумительные, туманные речения усталых людей, которым до смерти надоело резонерство скептиков; но иногда он слышал призывы к самозабвенной вере и любви и тогда, бросавшись на колени, погружался на несколько мгновений в пламенную молитву, как это было с ним в часовне пресвятой девы, в соборе Сен-Сюльпис. Силы его иссякали. Близилась решающая минута, когда судьба юноши с такой натурой, как у него, зависит от случайной встречи. Ему было необходимо, чтобы кто-нибудь нежданно возник на его дороге, схватил его за плечи и толкнул бы на тот или иной путь. И этим встречным оказался не кто-либо из его товарищей, не духовник и не какой-нибудь святой человек, а проститутка. В одном из только что появившихся автобусов с империалом, которые ходили от Оперы до Сен-Жермен-де-Пре, он встретил ту самую молоденькую девушку, которую он видел в баре мюзик-холла «Олимпия». Он сел на свободное место рядом с ней и сначала ее не узнал. Но они тотчас разговорились и сошли на первой же остановке. Пьер прежде всего постарался оправдать себя в глазах этой девицы. «Да неужели вы думаете, что я вас заподозрила? — воскликнула она. — У вас и лицо-то совсем не такое! Разве мы этих самых не знаем!» Пьер был тронут тем, что она нарочно дала следствию неверные его приметы. Она служила в кафе-кондитерской на улице Риволи. Самым решающим для Пьера оказалась не столько его связь с этой девушкой, начавшаяся тогда, сколько новый образ жизни, к которому он сразу привык, потому что избавлен был от необходимости заниматься каким-нибудь регулярным трудом и получал в конце каждого месяца денежный перевод; он повел обычную жизнь кутилы, жизнь завсегдатая злачных мест. Теперь он мог сказать про себя: «Я настоящий Костадо», и действительно, существование его пошло по такому же руслу, как у его братьев, хотя прежде он возмущался ими. Но они-то по крайней мере никогда не претендовали на душевное благородство и не судили других с высоты своего величия, как это всегда делал Пьер. А теперь он упал в грязь, во всем стал похож на своих старших братьев, и его, так же как их, захлестывала равномерно вздымавшаяся и спадавшая мутная волна того же самого чувственного вожделения. Может быть, у него чувственность была даже более буйной и темной. Только она не сводилась, как у его братьев, к простому грубому желанию. Все запахи земли вливались в него, кровь его бежала по жилам в гармонии с движением весенних соков, поднимавшихся в стволах деревьев, лица и тела людей открывали только ему одному свою грозную красоту — ту, которую другие не умеют видеть. Пьер постиг непреодолимую власть над ним всего сотворенного, постиг и собственное свое бессилие принять эту власть без всякого отчаяния. Вокруг него другие люди следовали законам естества и не видели ничего трагического в удовлетворении своих страстей. Им было неведомо чувство стыда за свое падение, им не казалась унизительным погрязнуть в омуте распутства. Но Пьер чувствовал, что он-то идет ко дну. Никакие доводы рассудка не могли рассеять крепнувшее в нем убеждение, что все эти удовольствия — смерть для души. Мутная волна захлестывала его, проникала в него вратами зрения, обоняния, слуха. Какая мука! Он не мог переносить жизни, полной тех самых наслаждений, которые стали ему нужнее, чем хлеб и вино. Жизнь была для него нестерпима, но о самоубийстве он и не помышлял. Напротив, он задыхался от жажды жизни, от счастья жить на белом свете. Даже если б ему выкололи глаза, для него достаточно было бы единой ниточки, чтобы привязать его к милому земному миру, — достаточно было бы ему слышать плеск грозового ливня, шорох его струй в листве деревьев и чувствовать тот ни с чем не сравнимый запах, когда дымится под лучами солнца мокрая от дождя земля. И даже если б умерли у него все органы чувств, остались бы неугасимая мысль и жажда жизни, любопытство к тому, что совершается в собственном его сердце, пристальное внимание к каждому его биению. Но он боялся того, что будет после смерти. Он верил во все, что ему внушали с детства. Другие легко освобождались от этих верований, передернув плечами, сбрасывали с себя их бремя, а у него все посеянные в душу семена дали ростки. Отыскивая в зеленой траве июньских лугов следы Кибелы и Атиса, он не переставал слышать голоса ангелов в шелесте ветвей и видеть в приотворенную дверь хлева, полного душистой соломы, юную деву, державшую на коленях младенца, которому предстояло быть распятым. Еще в коллеже каждый столб, поддерживавший беседку на школьном дворе, представлялся ему воздвигнутым крестом, и оттуда, поникнув головой, смотрел на него распятый, а в классе переплет оконных рам над густолиственными платанами, покрытыми целой тучей шумных воробьев, казался ему перекладинами все того же креста. Но все же скорбный образ не заслонял от его глаз красоту земли. Не меньше страшился этот юный язычник и умереть для мира, для земных радостей. Он всегда избегал священников, хотя и почитал их. Он боялся этих ловцов душ человеческих, расставлявших свои сети ради вящей славы божией. Теперь же он бродил вокруг них, как молодая лиса, умирающая от голода, которая, однако, знает, что поставленная приманка прикрывает западню… Пришли дни, когда ему случайно попалась в руки только что появившаяся книга внука Ренана, а также «Тайна милосердия Жанны д'Арк», принадлежащая перу Шарля Пеги. На закате жизни нам труднее бывает поверить, что на нашу судьбу могла оказать влияние та или иная книга. Однако это истина, повседневная истина. Пьер уверил себя, что сочетание креста и меча вошло в его жизнь извне, меж тем как неведомо для себя он носил их в самом себе, так же как и почти все юноши его времени и его склада; ему не пришлось вести глубокие раскопки, чтобы их найти… Он пришел к простейшему решению. В таком возрасте человека опьяняет надежда разрешить все свои жизненные конфликты одним росчерком пера. Он поставит свою подпись — и со всем будет покончено, — покончено с Парижем, с любовницей, со всем этим постылым существованием, покончено с семьей (он уедет, не простившись ни с кем, даже с матерью). Пьер поставил подпись, и теперь уже все зависело не от него, а от других и от другого — от того, кто не случайно привел его однажды ночью в мюзик-холл «Олимпия», кто не без тайного намерения поставил его на последнем повороте пути человека, обреченного на смерть. Пьер верил, что все встречи, какие бывают в нашей жизни, даются нам по делам нашим, ниспосылаются нам судьбой и имеют тайное значение, которое нам надлежит разгадать. И какое успокоение принесла ему мысль, что теперь нужно только отдаться на волю других! Да, да — до конца испытания… то есть до весны 1915 года, когда он в возрасте двадцати трех лет будет освобожден от военной службы и, как он верил, раскроет наконец, хоть и дорогой ценой, тайну, дарующую человеку радость в этом мире. ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ За время долгой болезни матери и до того декабрьского дня, когда она скончалась, Жюльен, второй больной в доме, — стушевывался. Он милостиво отступал на задний план и довольствовался перемежающимися заботами Марии Кавельге. Но как только матери не стало, он восстановил свое положение тяжелобольного и соответствующие права. Хотя у него не был затронут ни один важный для жизни орган, он сильно похудел; состояние его не требовало особого ухода, и Роза могла присматривать за ним и заниматься делом, которое стало для нее единственным развлечением: она вела бухгалтерские книги, а счетоводство в Леоньяне все усложнялось, так как хозяйство росло с каждым днем. Хотя Жюльен никогда не выходил из своей комнаты и никого не видел, кроме Марии Кавельге и Луи Ларпа (эта вновь появившаяся в доме фигура служила живым доказательством возвратившегося благосостояния), он ежедневно угощал сестру хроникой происшествий, случавшихся в усадьбе, не скрывая от Розы и новостей, касавшихся личной жизни их младшего брата, который поселился во флигеле, у Кавельге. Жюльен нисколько не сомневался, что Дени уже давно состоит в связи с дочерью Кавельге. Недаром же этой девчонке пришлось целый месяц проваляться в постели: весь Леоньян знает, что у нее был выкидыш. Кавельге обязательно заставят Дени жениться на Ирен. Они только ждут, чтобы ему исполнилось двадцать лет да чтобы миновала угроза военной службы. Дени узкогрудый, и управитель уверяет, что добьется для него белого билета. Слава богу, полезных знакомств у Кавельге достаточно. Роза с молчаливым раздражением выслушивала сплетни Жюльена и делала вид, что не верит им. Так как Дени теперь не жил в доме, то виделись они мало, а разговаривали лишь по вопросам сугубо материального характера. С течением времени атмосфера отчужденности, установившаяся меж ними, сгустилась. Дени, всегда озабоченный и вместе с тем какой-то сонный, казалось, весь был поглощен своими хозяйственными хлопотами, но занимался ими как-то машинально, словно лунатик. В начале весны, через несколько месяцев после смерти матери, у Жюльена появился на губе прыщик, которому Роза сперва не придала значения. Такова уж судьба подобных больных — на их жалобы не очень-то обращают внимание. Но за несколько часов тонкие губы Жюльена так распухли, что рот его стал похож на свиное рыло. Страдания были мучительны, но Жюльен переносил их стоически и встретил смерть с большим мужеством и подлинным достоинством. Эта скоропостижная, нежданная кончина потрясла сестру и брата, и в первые часы они как будто испытывали глубокое горе. В действительности же на них пахнуло холодом небытия, ожидавшего и их самих. Очень быстро Роза заметила, что трижды вошедшая в дом смерть, трижды повторившиеся похороны, в сущности, оставляют ее равнодушной; когда она стояла у гроба отца, а затем у гроба матери, ей больно было за свое безразличие; теперь же она испытывала чувство стыда. Она поняла наконец, что сталось с нею из-за ничтожного юноши, отвергшего ее любовь в тот печальный день, когда проливной дождь затопил дорожки в городском сквере. Еще долго после этого она как будто оставалась прежней девушкой с горячим и нежным сердцем, искала утешения в молитве, приносила в жертву близким свою жизнь. Но раны сердца все не заживали, и, неведомо для нее самой, иссякли и эта нежность и жар души. К чему ж она пришла за эти три года? Какая сухость, какая пустота! Три года была служанкой матери, а потом служанкой старшего брата, не ведала никаких радостей, кроме одной — сознания, что в дом вернулся достаток. Но ценою этого благополучия оказалась судьба Дени, думала она. Дени стал заложником в руках Кавельге; они получили уплату долга натурой. Роза не знала, как назвать чувство, которое вызывали у нее все трое Кавельге, особенно Ирен, — она стала теперь толстощекой, грудастой и едва раскрывала заплывшие жиром глаза. Роза не говорила себе: «Да, это ненависть!» Нам никогда не приходит в голову приглядеться к своим страстям и назвать их истинным именем. Нельзя сказать, чтобы в ней говорила зависть, чувственная досада брошенной девушки. В этом отношении она была спокойна, не знала ни сожалений, ни желания. На похоронах Жюльена она в первый раз после трехлетней разлуки увидела Робера Костадо, но испытала при этом лишь горестное любопытство. Во время церемонии «приношения лепты», когда весь город вереницей тянулся к амвону и подолгу приходилось ждать своей очереди, она хорошо разглядела своего бывшего жениха. Черты лица у него уже немного расплылись. Линия волос отступила, обнажая лоб, что, впрочем, нисколько не придало благородства его очертаниям. Длинные ресницы поредели и уже не затеняли все еще красивых глаз, веки стали красными. «Так вот он, предмет моих долгих страданий! — думала Роза. — Это из-за него все во мне сгорело!» И она смотрела на Робера с каким-то почтительным страхом. В тот день вечером Роза спросила Дени, который согласился пообедать с ней: — Ты будешь теперь жить в большом доме? Не оставляй меня тут одну… Дени ответил, что это невозможно. — Должен сказать тебе, Роза… Не знаю, простишь ли ты… (он говорил, низко опустив голову). Мы с Ирен поженились. Пришлось сделать это тайком. Пойми меня… Она ждет ребенка… В августе роды. Роза не удивилась. Она всегда знала, что так будет. И сперва она заговорила спокойно, но мало-помалу разгорячилась. Пошли причитания, как когда-то у матери, все более горькие и страстные. Так вот оно что! Она совсем измучилась, не знает ни минуты покоя, все силы отдала братьям, а Дени вон как развлекается в часы досуга с доброго согласия папаши и мамаши Кавельге. Дени прервал ее и, заговорив смиренным тоном, стал защищать семейство Кавельге. — Мы им решительно всем обязаны. Три года тому назад Кавельге вложил в хозяйство все свои сбережения; все, что старик накопил за свою жизнь, он мог потерять из-за ранних заморозков или сильного града. Нам, правда, повезло… Но ты вот хоть и ведешь приходно-расходные книги, а до сих пор не хочешь понять, как много Кавельге сделал за эти три года… Роза упорно молчала, и тогда Дени, не поднимая головы, добавил: — Конечно, я не стану навязывать тебе общество моей жены; мы по-прежнему будем жить во флигеле, у Кавельге. А этот дом останется тебе, помимо твоей доли доходов. Мы уж так решили… Нет, неужели ты могла подумать, что я предложу тебе жить бок о бок с Ирен? Он даже засмеялся! Как это, право, Роза могла заподозрить, что у него возникла такая кощунственная мысль! А ей вдруг стало неловко и стыдно, что он так высоко ее ставит. Гнев ее сразу улегся, на душе стало тихо, спокойно. И без долгих размышлений она принялась уговаривать брата: — А ты-то как мог подумать, что я допущу, чтобы вы и ваш ребенок жили во флигеле? Забудь то, что я наговорила, Дени. Нет, нет, место твоей жены — в нашем старом доме, он настолько велик, что мы все можем тут жить, не стесняя друг друга. Мне вполне достаточно двух комнат. Дени твердил: «Нет, это невозможно, нет, тебе будет неприятно!» И чем больше он протестовал, тем сильнее ей хотелось принести эту жертву и тем меньше та жертва пугала ее. Ей пришла в голову мысль, что, пожалуй, Ирен не согласится, выставит какие-нибудь возражения. — Что? — смеясь, воскликнул Дени. — Возражения? Об этом можешь не беспокоиться. Ирен будет счастлива! Роза сказала с ласковым укором: — Дени, как же ты мог?.. Он ответил чуть слышно: — Она или другая… Не все ли равно?.. Роза притворилась, будто не расслышала, и, к своему удивлению, не испытала в этот момент вражды к Ирен. Без малейшего сопротивления она отдалась порыву великодушия и чувствовала глубокое облегчение оттого, что смолкло все низкое в ее душе. * * * Луи Ларп, одетый во фрак, распахнул двустворчатую дверь: — Барышня, кушать подано. Брат с сестрой сели друг против друга в большой парадной столовой, где в камине жарким огнем горели сухие виноградные лозы. На столе, покрытом белоснежной скатертью, блестело массивное фамильное серебро. В саду щелкал соловей, сирень стояла вся в цвету, но как будто озябшая — погода была холодная. Дени сказал, что это из-за новолуния. Ночью придется жечь гудрон, окутать пеленой дыма кусты винограда и плодовые деревья. Он заметил, что Роза иронически глядит на салфетку, которую он засунул уголком за вырез жилета, как это делал Кавельге. Покраснев, Дени расправил салфетку и положил ее на колени. Что за привычки он приобрел! Сестра принялась делать ему замечания, как в детстве: «Не стучи ложкой по тарелке… Дени, убери локоть!» Они поговорили о Жюльене, об отце, о матери, удивляясь, что говорят о них так свободно и сидят одни в этой столовой, где еще не так давно царил Оскар Револю. Что ж, все старшие умерли. Огонь в камине почти потух, и тлеющие изогнутые лозы стали клубком огненных змей. Холодная весна окружила дом опасным мраком студеного вечера. Иногда то брат, то сестра бросали в разговоре какое-нибудь имя, которое раньше они избегали произносить, вспоминали, например, Пьера или убитого Ландена, — теперь не надо было бояться прежних запретных тем. Наконец Роза встала. — Я провожу тебя и сама поговорю с Кавельге. Не стоит откладывать… Ей казалось таким легким делом проявить великодушие. Надо будет поцеловать Ирен. Ей не терпелось показать себя доброй и благородной. Дени пристально смотрел на нее, и его круглые, как у ночной птицы, глаза заволоклись слезами. Он взял сестру за руку, но не поцеловал ее. Они вышли из дому. Первый раз в жизни Роза услышала ночной зов кукушки: три отрывистых ноты, а вслед за ними нечто вроде злобного шипенья. ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ — Ну да, Ирен, теперь только вы одна будете распоряжаться в бельевой. И впервые Роза увидела, как красное угрюмое лицо Ирен просветлело. Горы простынь и салфеток, хранившихся в огромном шкафу, очаровали дочь Марии Кавельге. Она недавно вернулась из лечебницы, где произвела на свет ребенка, и лишь несколько дней назад переселилась в «господский дом». Итак, Роза отказалась от своей последней привилегии. Сделала она это с легким сердцем, для нее было важно только одно: проявить великодушие и щедрость по отношению к Ирен. Она не спрашивала себя, почему ей ничего не стоят эти мелкие жертвоприношения: вероятно, она гораздо меньше, чем это казалось ей, была привязана к вещам. Вот эти простыни вытканы в Леоньяне в те времена, когда наши с вами прабабки пряли, сидя вместе у камина. — Уж чего там! Наш род — Кавельге, значит очень даже старинный. — Конечно. Старинный и хороший род, — подхватила Роза, думая про себя: «Ну, наконец-то она приручилась!» Молодая хозяйка взяла связку ключей, заперла шкаф и стала расстегивать блузу, заявив, что маленький, вероятно, голоден. — Погодите, Ирен. Вы разве забыли, что сказал доктор? Надо дать ему бутылочку рисового отвара… Нынче утром у него опять был понос. — Что ж мне, по-вашему, голодом его морить? — Дени будет огорчен, — уговаривала ее Роза. — В такую жару очень опасно перекармливать ребенка. Ирен сердито ответила, что она не обязана слушаться Дени. — Да вот, не обязана. И с завтрашнего дня начну прикармливать Поля супом, — добавила она с вызывающим видом. И когда Роза запальчиво крикнула: — Ну, это мы еще посмотрим! Ирен язвительно спросила: — Чей это ребенок? Мой или ваш? — Это сын моего брата, он носит нашу фамилию, и я не позволю… Ирен выбежала из комнаты, хлопнув дверью Роза в замешательстве стояла с минуту посреди бельевой, раскрасневшаяся от гнева и удушливой жары. Нет, не хватит терпенья ждать, когда вернется Дени, лучше сейчас же поехать трамваем в Бордо и разыскать его в теннисном клубе, куда он заходил поразмяться, кончив занятия в конторе (у «Фермы Леоньян» с недавних пор завелись склады и контора на улице Сен-Жан). Домой Дени привезет ее в своем новом автомобиле «даррак». Нужно на этой же неделе найти опытную няню — ведь речь идет о здоровье, а может быть, даже о жизни ребенка. Зайдя к себе в комнату. Роза надела изящную соломенную шляпу, в которой голова ее казалась совсем маленькой. Достаточно ли глубокий у нее траур? Белый шелк на вставочке не матовый, а блестящий. Это нехорошо. Она сняла розовый бутон, приколотый к поясу. Жары она не боялась. Пришлось довольно долго ждать трамвая на той самой остановке, куда она прежде спешила, чуть забрезжит рассвет. Над раскаленной землей простиралось бледное небо. Трещал один-единственный кузнечик, притаившийся где-то под пыльным вязом, с которого опали почти все листья. Еще задолго до того, как показался трамвай, Роза услышала его дребезжащий звонок. В сумочке у нее со вчерашнего дня лежало письмо Пьера Костадо, которое она, не распечатав, небрежно сунула туда. Она вскрыла конверт, бегло пробежала глазами несколько строк: «Пятьдесят градусов… Тебе, пожалуй, покажется невероятным… Но я переношу эту палящую жару без особого труда. Сейчас, когда я пишу тебе, вокруг — глубочайшая тишина. Однако никто не спит…» Роза перевернула страничку: «Все мои рассказы, наверно, кажутся тебе глупыми… Я и счастлив и страдаю. Некому душу излить, хотя окружающие любят меня и полны той бессознательной, нерассуждающей доброты, которая идет от сердца. Я среди них самый слабый, и они всячески стараются мне помочь… Роза положила письмо в сумочку и припудрила пылающие щеки. Было уже шесть часов вечера, но косые лучи солнца жгли ее сквозь полотняные шторки на окнах вагона. Сойдя с трамвая, она наняла извозчика и поехала в клуб. Раскрытый зонтик скрывал ее лицо. Но Дени ее узнал и, отойдя от кучки теннисистов, направился к сестре. Играть он еще не начал и поэтому предложил Розе сейчас же ехать: они еще успеют немного прокатиться по вечерней прохладе. Роза, однако, не решилась заговорить с братом о том, что надо взять няню через бюро по найму прислуги. Лучше его сейчас не раздражать. Дени поехал как был — в белых фланелевых брюках и теннисных туфлях. Когда он вел машину, лицо у него становилось каменным, лишенным выражения. Широко раскрытые совиные глаза как будто смотрели в вечность. Он не говорил ни слова. Казалось, он дремлет за рулем. Автомобиль мчался с бешеной скоростью. Но Розе совсем не было страшно, и нисколько не затрагивали ее ругательства и проклятия, которые неслись им вслед, — ее вдруг охватило равнодушие ко всему на свете. Облака пыли закрывали от нее мир. А ведь смерть была так близка, — смерть ее собственная и смерть еле видного за серой завесой пыли велосипедиста, которого они обогнали. Дени едва успел круто повернуть машину в сторону… Пыль облепила им щеки. — Пора домой, Дени. Мы опоздаем к обеду. — Я поеду кратчайшей дорогой, через Марш-прим. * * * Кавельге и Мария ели суп у двери флигеля при свете садового фонаря. — И я с вами поем, — сказала Ирен. — Они до сих пор не вернулись. — Дождись их. Нехорошо тебе без них кушать. Ирен покачала головой. Нет, она поест с родителями супу, потом покормит маленького и ляжет спать. Мария пошла за тарелкой и налила дочери супу. Кавельге держали теперь прислугу, но хозяин говорил, что „не любит, когда эта девка вертится вокруг стола“. * * * Давно уже спустился глубокий мрак, и наконец Ирен увидела два ярких луча автомобильных фар, вдруг осветивших каждое дерево вдоль проселочной дороги. Ирен быстро разделась, не зажигая лампы, и, когда Дени вошел в спальню, притворилась, что спит. — Ты спишь, Ирен? Ты что, нездорова? В ответ последовало злобное молчание. В потемках Дени едва различал на постели грузную фигуру, бугром приподнимавшую одеяло. Он стал уговаривать жену спуститься вниз и пообедать. Она все молчала, тогда Дени добавил: — Ужасно жаркий вечер!… Я лягу сегодня спать в кабинете на диване… А то вдвоем тесно, не уснуть. Он захватил пижаму и спустился в ту комнату, где однажды ночью Ланден беседовал с тенью своего хозяина. Затем отправился в столовую. Луи Ларп, одетый в суконный фрак, как в зимнее время, уже стоял за стулом Розы. — Я убрал один прибор, — сказал он. Он ни за что не желал говорить „барынин прибор“. Вошла Роза, успевшая переодеться. Дени налил себе сухого белого холодного вина; спелая дыня разливала аромат по всей комнате; кружа в воздухе, налетали друг на друга невидимые в полумраке ночные бабочки. Вдалеке глухо ворчали раскаты грома. — Полю сегодня лучше, но, знаешь, она его перекармливает. Не хочет подержать его немножко на рисовом отваре… — Ах, я забыл тебе сказать… Я видел в клубе Луизу Пифето, ей уже больше не нужна няня; говорят, няня замечательная, само совершенство. Луиза собирается прислать нам ее на этой неделе. Поставим Ирен перед свершившимся фактом. Роза с трудом подавила чувство злорадства. За столом брат и сестра почти не разговаривали. Печальная и рокочущая августовская ночь усыпила мир. За стенами столовой реяли в неверном полете бабочки и слетались из черного мрака на огонь лампы. Дени и Роза встали из-за стола. — Если она опять будет злиться, — сказал Дени, — я перекочую в кабинет. — Нет, нет. Наберись терпенья, будь поласковее. Это твой долг. Роза говорила так потому, что ей было стыдно за тайное свое ликованье. — Я выйду в сад, подышу свежим воздухом перед сном, — добавила она. Она села на скамью и, запрокинув голову, подстерегала, как бывало в детстве, не скатится ли с неба падучая звездочка. На темном фасаде дома черными прямоугольниками вырисовывались распахнутые настежь окна в спальне Ирен. Роза услышала сухой голос Дени, — никакого отклика не последовало. Потом хлопнула дверь, а через минуту Дени вышел в сад и сел на скамью рядом с сестрой. — Она все еще дуется. Я не решился завести разговор о няне. Роза сказала, что ужасно много в этот вечер падучих звезд, просто уйма. Дени закурил сигарету. — А помнишь, какие стихи Пьеро сочинил о заблудившихся метеорах? — И он продекламировал нараспев: Созвездья, пляску волн, прибой неугомонный, Болиды, павшие в пучину темных струй, — Все, Атис, я отдам за лик твой истомленный. За очи, где горит мой горький поцелуй. — А как дальше? Я что-то не помню. — Погоди, — сказала Роза, — дальше было так: Твой взор терзает грудь, как море — брег… — Верно, верно! А я-то, дурак, забыл! Его отраву пью, стеня; он все бездонней. Твое лицо — алей зари, белей, чем снег, — Лишь плод, упавший мне в воздетые ладони. — Я вчера получила от него письмо, — добавила Роза, помолчав. — Он здоров? — Кажется, да. Я еще не все письмо прочла. — Бедняга Пьеро, — сказал Дани. — Он очень меня любил, а я был груб с ним. Когда он вернется, я буду с ним добрый, буду к нему внимателен. Но ему теперь это ни к чему, он меня уже любить не станет. Над их головами послышался легкий шум — должно быть, Ирен облокотилась на подоконник и выглянула в сад. Роза сказала громче: — Наконец-то хоть подышать можно, правда, Ирен? Вместо ответа с резким стуком захлопнулись решетчатые ставни. Роза посоветовала брату идти домой: — Попытайся еще раз, будь умницей. Дени возмутился: ведь он уже два раза просил ее, уговаривал, а она ни звука в ответ. — Могу же я хоть одну ночку проспать спокойно. Честно заработано. Роза невольно вскрикнула: „Ах, Дени!“, — но, притворяясь возмущенной, подавила смешок. В нежилых покоях потрескивала мебель. Ирен уснула вся в слезах и, тихонько похрапывая, спала крепким сном, ухватившись рукой за край колыбельки. Роза уже с четверть часа стояла на коленях у постели, уткнувшись головой в одеяло, но молиться она не могла, мысли разбегались в разные стороны. Дени, вытянувшись на диване в кабинете, без ужаса думал о том, что в этой самой комнате покончил с собою отец. От кожаных диванных подушек до сих пор еще пахло его любимыми сигарами. Дени уже не боялся покойников. А какое наслаждение побыть одному! С завтрашнего дня можно отправлять в город ранний сорт винограда — шасла. Лишь бы ссора с Ирен не отозвалась на отношениях с Кавельге. Нечего впутывать его в эти дурацкие передряги. А как только уход за ребенком передадут надежной няньке, которая не станет кормить его, как Ирен, жирным супом, надо воспользоваться первой же ссорой и переселиться в отдельную спальню. Интересно, трудно ли это будет устроить? Ирен как будто в самом деле его любит… Да нет, просто у нее задето самолюбие. Дени всегда считал, что он не может нравиться женщинам… Сам он испытывал к себе какое-то физическое презрение. Ирен носит его фамилию, живет в господском доме стала матерью Поля Револю. Чего ей еще нужно? Но какая Роза терпеливая! А только все это ей в конце концов надоест, не выдержит она такой жизни. Ей двадцать два года… Никто ей теперь хоть сколько-нибудь серьезно не нравится… А почему я так уверенно говорю: „никто“? Вдруг есть кто-нибудь? Ведь ее одиночество — просто дичь какая-то… Живет, как отшельница. Но ведь иной раз достаточно случайной встречи… Ужасно, что нет ничего прочного в жизни: все течет, меняет форму, не остановишь мгновения, не удержишь той полоски жизни, когда существование стало терпимым и у тебя хватает сил сносить его. Роза слушала, как дождь шептался с листвой. Как хорошо! Обильный тихий дождь, без грозы и без града. Полю теперь будет лучше: жара кончается, а главное, теперь уж его питанию не будут грозить крестьянские повадки матери… А могла бы она, Роза, больше дорожить своим собственным, родным сыном? Пожалуй, нет. Ведь ее сын не носил бы фамилии Револю. Как странно, что сна стала придавать значение таким вещам… Уже подкрадывалась дремота, сонные грезы. Вдруг мозг прорезала вычитанная где-то фраза: „Для спасения ребенка пожертвовать матерью…“ По ночам, когда шел дождь, она часто думала об умерших родителях, о брате, но не потому, что тосковала о них: ей жаль было, что они в склепе и поэтому лишены того преимущества, которое выпадет на долю бедняков: у бедных сама земля принимает их прах, и влага небесная сквозь травы, сквозь корни, сквозь песок доходит до них. — Ты ее подготовила? Знает она, что приедет нянька? — спросил Дени у сестры на следующий день, выходя из автомобиля. Роза ответила, что не видела невестку: Ирен велела подать ей завтрак в спальню. — Но я, знаешь, попросила ее мать, чтоб она поговорила с дочерью. Марию оказалось нетрудно убедить — она и сама видит, что Ирен неопытная, а ничьих советов слушать не желает. Ирен вышла к столу с запозданием, глаза у нее были красные и опухшие. Брат и сестра разговаривали о каких-то незнакомых ей людях. Она угрюмо сидела перед пустой тарелкой, и Роза спросила, что с нею, — может, нездорова? — Покушайте немного, хоть через силу. Ведь это нужно для маленького. Ирен разрыдалась и выбежала из столовой. Роза знаками показала Дени, чтоб он пошел за нею следом. Он поднялся с мученическим видом. „Ну вот, начался кризис, — думала Роза. — Это хорошо. Нарыв лопнет, и все пройдет“. Она подождала, но брат все не возвращался, тогда она поднялась по лестнице и на площадке второго этажа услышала выкрики, прерываемые всхлипываниями: — Я согласна, я приму няньку… Ты хорошо знаешь, что не из-за этого я плачу… Я все, все сделаю, как ты захочешь… но только не как твоя сестрица прикажет… Почему она лезет в нашу жизнь?.. Что она замуж не выходит, как другие женщины? Зачем она торчит тут и натравливает тебя на меня. Пусть только посмеет отнять у меня моего маленького!.. Я тогда убью ее! Да, убью, так и знай! Натворю я тут бед… Послышался мужской голос, удивительно миролюбивый, ровный голос. Дени уговаривал жену успокоиться, призывал ее к благоразумию. Но она раскричалась еще больше. Роза спустилась по лестнице, вышла на веранду и остановилась, прислонившись к стене. Погода была пасмурная, в ту ночь никто не увидел бы падучих звезд. Над головой Розы из открытого окна неслись истошные женские крики: разразилась буря страдания и ненависти. Слов девушка не могла разобрать, но слова и неважны были: она знала, что все это отчаяние из-за нее — она всему причина, она неиссякаемый источник раздоров. Почему она вмешалась? Защищала здоровье малютки?.. Нет, она понимала, что тут дело не в здоровье малютки. Тут завязалась борьба между женой и сестрой — у кого больше влияния. Самый обыкновенный конфликт, какие бывают в каждой семье, — успокаивала себя Роза. Но почему же так болит сердце? Кругом непроглядный мрак, не различишь даже призрачных силуэтов деревьев. Так больно, так тяжело на душе! Если б хватило сил сделать хоть несколько шагов, уйти отсюда, затеряться на неразличимой в темноте дорожке, — но она не могла пошевелиться, ее точно пригвоздили к стене, а ноги дрожали мелкой дрожью. — Ты здесь, Роза? Роза услышала знакомый запах табака. Дени сказал: — Она успокоилась наконец. Я заметил, что когда она наплачется, так потом спит, как мертвая. Ничего не поделаешь, пришлось вытерпеть эту истерику… в конце концов все придет в равновесие. И в сущности, это вопрос воспитания. Нет самых простых основ воспитания, вот и не может женщина удержаться от таких ужасных скандалов. Но для тебя и для меня они не имеют значения. Как будто все это происходит где-то далеко, далеко и нас не касается. Мне совсем не трудно отвлечься от всего этого, бежать в свой мир. И тебе тоже не трудно, я уверен. А она, бедная, словно муха у затворенного окна, бьется, колотится о стекло, а за окном тот мир, где и мне и тебе дышится привольно. Наш мир… — не только наше детство и воспоминания. Ведь даже если бы мы жили врозь, все равно у нас с тобой одна кровь, один и тот же поток крови струится в наших жилах… А бедная муха скоро устанет, сядет на подоконник и перестанет биться. У нее будут свои радости… Все-таки ей приснился сладкий сон, и получила она от жизни больше, чем могла надеяться. Даю тебе слово, Роза, что теперь она тебя никогда не будет тревожить. Ты должна подумать о себе, о своем счастье. Роза ответила вполголоса: — Счастья больше не будет… Брат решил, что она вспомнила о Робере Костадо, и спросил, любит ли она еще его. Роза глубоко вздохнула и, тихонько засмеявшись, сказала: „Ах, господи! Нет!“ Да и никого она не любит и никогда не будет любить. Кончено! Дени стал разуверять ее. Роза покачала головой. — Люди просто не существуют для меня. Все они какие-то чужие, как будто из другой страны, и безликие, и говорят на чужом, непонятном для меня языке. — И у меня такое же ощущение, — сказал Дени. — Весь день я что-то делаю, хлопочу, спорю, торгуюсь, подписываю письма. И вдруг — шесть часов вечера, я — за рулем, и снова становлюсь самим собою, снова я — твой брат Дени. Что же было такого тяжелого в этих простых словах? Они уже сказаны, они уже смолкли, а все еще царят, мрачные, душные. И Роза думала, что было бы безумием поддаться нежданному ужасу. Дени опять заговорил: — Роза, я сейчас тебя удивлю, очень удивлю. Знаешь, нынче вечером я счастлив, первый раз в жизни счастлив. Да, — повторил он, — я счастлив. Слышно было, что кто-то идет через бильярдную, натыкаясь на мебель. На пороге застекленной двери вырос силуэт. Раздался хриплый голос Ирен: — Скоро ты пойдешь спать, Дени? Он ответил, что еще посидит в саду. Роза совершила неосторожность: вполголоса стала убеждать брата идти вместе с женой. — Заткнись! — крикнула Ирен. — Заткнись, мерзавка!.. Роза оцепенела, прижавшись к стене. Защитой ей служил круглый железный стол. На нее полился поток гнусной ругани, но звучал он глухо, потому что Дени зажимал ладонью рот жене. Что же осмелилась кричать эта бешеная? В чем она обвиняла Розу? Дикая сцена длилась лишь несколько секунд. Но мелькнувшая молния открывает взгляду в самой черной тьме беспредельные края. Так и Роза в эти краткие мгновения увидела страсти, которых она еще не знала, увидела мрачное пространство беспредельной и бесплодной пустыни, прорезанное кратерами угасших вулканов. Жизнь большинства людей — мертвая дорога и никуда не ведет. Но иные с самого детства знают, что идут они к неведомому морю. И они чувствуют веяние ветра, удивляясь его горечи, и вкус соли на своих губах, но еще не видят цели, пока не преодолеют последнюю дюну, а тогда перед ними раскинется беспредельная, клокочущая ширь и ударит им в лицо песок и пена морская. И что ж остается им? Ринуться в пучину или возвратиться вспять… Дени старался силой увести Ирен и тянул ее к лестнице, но она была сильнее его. Ему удалось удержать ее только потому, что она была в полуобморочном состоянии и пришла в себя лишь на первой ступеньке лестницы. Дени поддерживал ее до самой спальни. Она стонала: — Не оставляй меня одну, не уходи в сад. Если уйдешь, я выброшусь из окна… — Я остаюсь, ты же видишь. Сейчас лягу с тобой рядышком. — Ты останешься тут всю ночь? Да, да, конечно, он останется. Дени держал ее за руку. Ему казалось, что в отворенное окно доносится дыхание Розы; нет, это ветер зашелестел в листве. Он услышал, как щелкнула задвижка, — значит, Роза заперла дверь. И теперь она одна в своей спальне. * * * Роза, не шевелясь, сидела на постели. По цинковой крыше застучали первые крупные и тяжелые капли дождя. Что взять с собою? Только туалетный прибор из позолоченного серебра. Самое необходимое из белья купить в Бордо. Потом ее носильные вещи вышлют по тому адресу, который она укажет. А куда — она еще успеет обдумать. Сейчас самое главное уехать отсюда. „Бежать куда глаза глядят. Только не оставаться здесь. Бежать…“ Дени она пришлет в контору успокоительное письмо, скажет, что уезжает лишь ненадолго. Как бесконечно далека она от того пути, который смутно видела перед собой три года назад, в тот вечер, когда Дени провалился на экзамене… Теперь ничего не известно, как сложится в будущем ее жизнь, но тот путь надо найти, и она обязательно найдет его. Молитва то была или нет? Роза не могла бы ответить, но, наверное, то была молитва, ибо при свете ее ясно было, что именно нужно сделать. Сейчас, немедленно. Она думала лишь о том, что предстояло сделать немедленно. Она хорошо знала, что завтра выйдет из дому около шести часов утра, пойдет по проселочной дороге и будет долго ждать на остановке трамвая. В шесть, наверно, уже будет светло, и, если рассеется густой туман, она так и не увидит, как вырастет в сумраке огненный глаз циклопа. Но в ее душе это огромное око горело, как в темные предрассветные часы прежних дней.

The script ran 0.003 seconds.