1 2 3 4 5 6 7 8 9 10
II
В первые дни июня Кэрол пришлось часто разъезжать с мужем по больным. Он был для нее воплощением мужественной природы Среднего Запада. Она восхищалась им, видя, с каким уважением слушают его фермеры. Проглотив наспех чашку кофе, Кенникоты окунались в утреннюю прохладу и были уже за городом, когда солнце всходило над этим исполненным чистоты миром. Луговые жаворонки пели за изгородями. Воздух был напоен чистым запахом диких роз.
Когда к вечеру они ехали назад, низкое солнце бросало во все стороны роскошные снопы лучей, как божественный, чеканного золота веер. Поля тянулись безграничным зеленым морем, окаймленным туманом, и купы ив, посаженных для защиты от ветра, казались пальмовыми островками.
К началу июля над прерией навис удушливый зной. Измученная земля потрескалась. Тяжело дыша, ходили фермеры по полям за культиваторами и потными крупами лошадей. Когда Кэрол оставалась ждать Кенникота у крыльца в автомобиле, кожаное сиденье обжигало ей пальцы, а голова болела от блеска металлических частей.
Вслед за страшной грозой с ливнем поднялся пыльный вихрь, от которого пожелтело небо. Казалось, вот — вот налетит смерч. Занесенная издалека, неуловимо тонкая черная пыль осела на подоконниках закрытых окон.
В июле жара стала еще невыносимее. Днем люди еле ползли по Главной улице, ночью они не могли уснуть. Кенникот и Кэрол переносили матрацы в гостиную и без конца ворочались, лежа под открытым окном. Раз десять за ночь приходило в голову, что надо бы окатиться водой из шланга и походить по росе, но лень было двигаться. В прохладные вечера, когда они выходили погулять, налетали тучи комаров, словно перцем обсыпая лицо и забираясь даже в горло.
Кэрол мечтала о северных соснах, о восточном море, но Кенникот заявил, что «как раз теперь было бы трудно выбраться». Комиссия по здравоохранению и благоустройству при Танатопсисе предложила Кэрол принять участие в компании по борьбе с мухами; она ходила из дома в дом, уговаривала хозяек пользоваться доставляемыми клубом мухоловками и раздавала денежные премии детям, бившим мух хлопушками. Она работала добросовестно, но без увлечения и, сама того не замечая, начала пренебрегать своими обязанностями, когда жара подорвала ее силы.
Она поехала с мужем в автомобиле на Север, и они провели неделю с его матерью, вернее, Кэрол была с его матерью, так как Уил все время удил окуней.
Большим событием была покупка дачи на озере Минимеши.
Обычай выезжать на дачу был, может быть, самой приятной чертой жизни в Гофер-Прери. Дачами служили простые домики в две комнаты, с хромыми стульями и ободранными столами, с дешевыми картинками на дощатых стенах и плохими керосинками. Стены были так тонки, а домики так скучены, что можно было слышать, как за четыре дачи на пятой шлепали ребенка. Но кругом росли клены и липы, а с крутого обрыва открывался вид через озеро на поля спелой пшеницы, тянувшиеся до зеленой линии леса.
Здесь дамы забывали, что нужно поддерживать светский престиж, мирно болтали в своих простеньких летних платьях или, надев старые купальные костюмы, часами плескались в воде, окруженные визжащими детьми. Во всем этом Кэрол принимала участие. Купала маленьких орущих мальчуганов, помогала детишкам сооружать из песка затоны для несчастных пескарей. Она чувствовала симпатию к Хуаните Хэйдок и Мод Дайер, когда помогала им готовить на свежем воздухе ужин для мужей, ежедневно приезжавших в автомобилях из города. Теперь она держалась с другими женщинами более естественно и свободно. В спорах о том, следует ли зажарить телятину или приготовить рубленое мясо с яйцами, она не имела случая высказать еретические мысли или проявить чрезмерную обидчивость.
Иной раз по вечерам танцевали. Как-то раз устроили негритянский концерт, причем Кенникот неожиданно оказался отличным запевалой и конферансье. Их постоянно окружали дети, большие знатоки всего, что касалось сурков и сусликов, плотов и ивовых свистулек.
Если бы эта нормальная, первобытная жизнь тянулась дольше, Кэрол стала бы самой восторженной патриоткой Гофер-Прери. Она с радостью убедилась, что ей нужны не только книжные разговоры, что ей вовсе не хочется, чтобы весь город стал богемой. Она была довольна и не искала во всем недостатков. Но в сентябре, в пору самого пышного цветения природы, обычай предписывал возвращаться в город. Детей отрывали от их пустого занятия — от уроков Земли — и заставляли высчитывать на уроках в школе, сколько картошек Уильям продал Джону в том сказочном мире, где нет комиссионных фирм и нехватки товарных вагонов. Женщины, так весело купавшиеся все лето вместе с Кэрол, с сомнением смотрели на нее, когда она упрашивала их: «Давайте бывать этой зимой побольше на свежем воздухе: будем ходить на лыжах, кататься на коньках!..» Сердца их снова замкнулись до весны, и снова потянулись девять месяцев пересудов, натопленных батарей и «изысканных угощений».
III
Кэрол открыла теперь собственный салон.
Но так как Кенникот, Вайда Шервин и Гай Поллок были его единственными львами и так как Кенникот предпочел бы Сэма Кларка поэтам и радикалам всего мира, дело не пошло дальше обеда для Вайды и Гая в день первой годовщины свадьбы Кэрол, и этот обед не пошел дальше спора о вечных жалобах Рэйми Вузерспуна.
Гай Поллок был самым приятным человеком в Гофер-Прери. Он не шутливо, а очень серьезным тоном с восхищением отозвался о новом, светло-зеленом с кремовой отделкой платье Кэрол. Он придвинул ей стул, когда они садились обедать, и не перебивал ее, как Кенникот, который вдруг выкрикивал: «Ах да, кстати, я слышал сегодня забавную историю!» Но Гай был неисправимый отшельник. Он сидел долго, говорил много и больше не пришел. Потом она встретила на почте Чэмпа Перри и решила, что именно в истории пионеров и заключается спасительный урок для Гофер-Прери и для всей Америки… «Мы утратили их стойкий дух, — говорила она себе. — Мы должны вручить власть над нами оставшимся ветеранам и пойти за ними назад к бескорыстию Линкольна, к веселости первых поселенцев, устраивавших танцы прямо на лесопилках».
Она вычитала в книгах о пионерах Миннесоты, что всего шестьдесят лет назад — совсем недавно, ведь в то время уже был на свете ее отец, — Гофер — Прери состоял всего из четырех хижин. Частокол, который застала при своем переезде миссис Чэмп Перри, был выстроен позже солдатами для защиты от индейцев сиу. В четырех хижинах жили мэнские янки; они приплыли вверх по Миссисипи до Сент-Пола, а потом отправились оттуда дальше на север, через девственную прерию в девственные леса. Они сами мололи зерно; мужчины стреляли уток, голубей и степных куропаток. На поднятой целине произрастал турнепс, который ели сырым, вареным, печеным и опять сырым. На сладкое у них были дикие сливы, яблоки и лесная земляника.
Черной тучей налетала саранча и в один час пожирала весь урожай. Дорогие, с трудом доставленные из Иллинойса лошади тонули в болотах или бесились, испугавшись грозы. Снег проникал сквозь щели наскоро сколоченных хижин, и родившиеся на Востоке дети, одетые в цветастый муслин, всю зиму дрожали, а летом ходили в красных и черных пятнах от укусов москитов. Индейцы бесцеремонно лезли куда хотели: ночевали в сенях, являлись на кухню, требуя булочек, приходили с ружьями за спиной в школу и просили показать им картинки в учебниках географии. Стаи волков заставляли детей спасаться на деревьях. Поселенцы находили гнезда гремучих змей и били их по пятьдесят а то и по сто штук за день.
Но это была бурная жизнь. В замечательной миннесотской хронике Кэрол с завистью читала воспоминания жительницы Стиллуотера с 1848 года, миссис Мэлон Блэк, озаглавленные «Уголки старого мира»:
«В те дни щеголять было нечем. Все устраивались как придется и жили счастливо…. Бывало, соберемся вместе, и через две минуты уже шла забава — карты или танцы… Обычно танцевали вальс и контрдансы. Никаких там теперешних джиг и нынешних туалетов, когда щеголяют почти что ни в чем! В те дни мы прикрывали свое бренное тело, не носили юбок в обтяжку, как теперь. Под нашими юбками можно было сделать шага три или четыре — и то не наступишь на подол! Один из парней наигрывал на скрипке, потом его сменял другой, а он мог плясать. А то, бывало, и пляшут и играют!»
Кэрол подумала, что, если уж ей не суждено владеть перламутрово-прозрачными бальными залами, она хотела бы по крайней мере нестись по некрашеному полу в паре с таким пляшущим скрипачом.
Эти самодовольные городишки, уже сменившие старые песни на хриплые граммофонные пластинки с «современными» танцами, не принадлежат ни к героическому прошлому, ни к просвещенному новому веку. Неужели нельзя как-нибудь, каким-нибудь неведомым путем вернуться к прежней простоте?
Лично она знала двух пионеров — супругов Перри. Чэмп Перри был скупщиком при зерноэлеваторе. Осенью он на огромных весах взвешивал целые фургоны пшеницы. Сквозь щели весов каждую весну прорастали колосья. В остальное время он клевал носом в пыльной тишине своей конторы.
Она навестила Перри. Их комнаты помещались над лавкой Хоуленда и Гулда.
Уже на склоне лет они потеряли все деньги, вложенные в какой-то элеватор. Им пришлось отказаться от любимого желтого кирпичного дома и переехать в эти комнаты над лавкой, которые в Гофер-Прери считались квартирой. Широкая лестница вела с улицы наверх, в коридор, куда выходили двери адвокатской конторы, зубоврачебного кабинета, фотоателье, масонской ложи и в самом конце — апартаментов Перри.
Они встретили Кэрол-свою единственную гостью за целый месяц, — по-стариковски радостно и суетливо.
Миссис Перри залепетала:
— Ах, как стыдно, что приходится принимать вас в такой тесноте! Тут нет даже воды, кроме как в раковине в коридоре. Но ведь знаете, я так говорю Чэмпу: нам сейчас выбирать не приходится!.. И потом наш старый дом был слишком велик, мне трудно было его убирать, да и стоял он слишком уж в стороне. Пожалуй, не так плохо пожить здесь, среди людей. Да, нам тут хорошо. Но… может быть, когда-нибудь у нас опять будет свой дом! Мы копим на него… О боже мой, был бы у нас свой дом! Но ведь и в этих комнатах хорошо, правда?
По свойственной всем старикам привязанности к вещам они перевезли в эти комнатушки столько мебели из старого дома, сколько тут могло поместиться. Но Кэрол не чувствовала ни тени того превосходства, какое возбуждала в ней буржуазная гостиная миссис Лаймен Кэсс. Здесь она была как дома. С нежностью отмечала она следы заботливых рук миссис Перри: заштопанные локотники кресел, качалку, обитую реденьким кретоном, полоски бумаги, наклеенные на треснувшие берестяные салфеточные кольца с надписями «папа» и «мама».
Кэрол рассказала старикам кое-что о новой, вдохновлявшей ее идее. Перри были растроганы тем, что среди молодежи нашелся кто-то, относившийся к ним серьезно, и в благодарность они объяснили ей, какие принципы должны быть положены в основу возрождении Гофер-Прери, чтобы жизнь в нем снова стала веселой и приятной.
Вот какова была вся их философия в наш век самолетов и профессиональных союзов:
«Баптистская церковь — а также, хотя и в меньшей степени, методистская, конгрегационная и пресвитерианская — дает нам совершенные, богом установленные образцы музыкального и ораторского искусства, филантропии и этики.
Не нужны нам все эти новомодные науки и эта ужасная «критика священных текстов», которая губит нашу молодежь в колледжах. Вернуться к истинному слову божию и к здоровой вере в ад, о котором нам проповедовали в старину, — вот и все, что нам надо.
Республиканская партия, великая старая партия Блейна и Мак-Кинли, — орудие бога и баптистской церкви в мирских делах.
Всех социалистов надо повесить.
Гарольд Белл Райт — чудесный писатель, он в своих романах проповедует такую возвышенную мораль. И говорят, он нажил на них около миллиона.
Те, чей доход больше десяти тысяч или меньше восьмисот долларов в год, — дурные люди.
Европейцы не хуже их.
Не беда выпить в жаркий день стакан пива, но всякий, кто прикасается к вину, отправляется прямо в ад.
Девы теперь не так девственны, как были раньше.
Мороженое никому не нужно; пирог достаточно хорош для всех.
Фермеры спрашивают за свою пшеницу слишком много.
Владельцы элеватора требуют слишком многого за то жалованье, которое они платят.
На свете больше не было бы горя и недовольства, если бы все работали так же упорно, как Чэмп, когда он корчевал лес для своей первой фермы».
IV
Горячее преклонение Кэрол перед героями остыло до вежливого поддакивания, а поддакивание — до желания удрать, и она ушла домой с головной болью. На следующий день она увидела на улице Майлса Бьернстама.
— Только что из Монтаны. Дивное лето! Накачал полные легкие воздухом Скалистых гор. А теперь начну снова злить заправил Гофер-Прери.
Она улыбнулась ему; старички Перри и пионеры стали блекнуть, тускнеть и забылись, как старинные дагерротипы, хранимые в почерневшем ореховом комоде.
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
Однажды в ноябрьский вечер, когда Кенникот уехал, Кэрри собралась скорее из вежливости, чем по искреннему желанию, проведать Перри, но не застала их дома.
Как ребенок, которому не с кем играть, бродила она по темному коридору. Под дверью одной из контор она заметила свет и постучала. Когда дверь отворилась, она пробормотала:
— Не знаете ли вы случайно, где старики Перри?
Тут она увидела, что перед ней Гай Поллок.
— Мне очень жаль, миссис Кенникот, но я не знаю.
Может быть, вы зайдете и подождете их?
— Но… — начала она, подумав о том, что в Гофер — Прери считается неприличным, когда женщина навещает мужчину, и что, конечно, она не зайдет. И, входя, договорила:-Я не знала, что ваша контора здесь.
— Да, контора, городской особняк и замок в Пикардии совсем недалеко от замка герцога Сандерлендского. Но замка и особняка вы не увидите. Они там, за той дверью. Мой замок — это койка, умывальник, мой выходной костюм и синий креповый галстук, который вы однажды похвалили.
— Вы помните, как я его похвалила?
— Конечно, всегда буду помнить! Пожалуйста, садитесь.
В тусклой конторе она огляделась и увидела высокую печь, кожаные корешки юридических справочников на полках, высокий конторский стул с кипой газет, которые так долго служили сиденьем, что совершенно истерлись и посерели. Только две вещи здесь говорили о Гае Поллоке. На зеленом сукне стола между судебными бланками и забрызганной чернильницей стояла ваза из перегородчатой эмали. А на вращающейся этажерке были книги, необычные для Гофер-Прери: мошеровское издание поэтов, немецкие романы в черных и красных переплетах, Чарльз Лэм в тисненом левантине.
Гай не садился. Он мерил шагами контору, как борзая, почуявшая след. Борзая в очках, торчавших на тонком носу, и с шелковистыми каштановыми усиками на верхней губе. На нем была спортивная вязаная куртка, потертая на локтях. Кэрол отметила, что он не извинился за свой костюм, как сделал бы Кенникот.
— Я не знал, что вы так близки с Перри, — начал он разговор. — Чэмп — настоящая соль земли, но я не могу себе представить, чтобы он мог говорить с вами о символистском балете или придумать усовершенствование к двигателю Дизеля.
— О нет! Он славный человек, но место ему в Национальном музее вместе с мечом генерала Гранта, и я…
О, я, кажется, ищу евангелие, чтобы обратить Гофер — Прери!
— Серьезно? Во что же вы хотите его обратить?
— Да во что угодно, лишь бы это было что-нибудь определенное! Серьезность, или легкомыслие, или и то и другое. Мне все равно. Пусть это будет лаборатория или карнавал. Лишь бы что-нибудь здоровое. Скажите мне, мистер Поллок, чем болен Гофер-Прери?
— А разве он болен? Может быть, больны вы или я? Мне хотелось бы удостоиться чести болеть той же болезнью, что и вы.
— Пожалуйста! Но я думаю, болен город.
— Потому что он предпочитает катание на коньках изучению биологии?
— Ну, я не только биологией интересуюсь больше «Веселых семнадцати», но также и коньками. Я каталась бы с ними на коньках или на санях, играла бы в снежки с таким же удовольствием, как я сейчас беседую с вами.
— Какая жестокость!
— Да, да, я не шучу. Но эти дамы предпочитают сидеть дома и вышивать.
— Что поделаешь! Я и не защищаю город. Просто… Впрочем, я ведь никогда не уверен в своей правоте. Мое самомнение, пожалуй, в том и состоит, что я себя считаю свободным от самомнения. Во всяком случае, Гофер-Прери не так уж безнадежно плох. Он такой же, как любой мелкий городишко в любой стране. Почти все они, утратив запах земли, но еще не успев приобрести запаха пачули или фабричного дыма, так же подозрительны и нетерпимы. Я иногда думаю, что маленькие города, за немногими симпатичными исключениями, — это как бы социальные аппендиксы. Когда — нибудь эти скучные городки-рынки устареют как монастыри. Я представляю себе, как фермер с деревенским лавочником мчатся под вечер по однорельсовой дороге в город, который заманчивее всякой утопии Вильяма Морриса, — там и музыка, университет, клубы для бродяг вроде меня… Боже, как мне хотелось бы иметь хороший клуб!
— Послушайте, почему вы не уезжаете отсюда? — спросила она, повинуясь внезапному порыву.
— Я заражен ядом провинции.
— Это что-то опасное.
— Да. Опаснее рака, который, наверное, скрутит меня к пятидесяти годам, если я не перестану так много курить. Яд провинции во многом похож на солитера. Он поражает честолюбивых людей, слишком долго живущих в глуши. Он свирепствует прямо как эпидемия среди адвокатов и врачей, священников и коммерсантов, окончивших колледж, — среди всех людей, которым довелось повидать мыслящий и смеющийся свет, а потом вернуться в свое болото. Я сам прекрасный тому пример. Но я не стану докучать вам своими горестями.
— Вы не докучаете. Но сядьте, чтобы я могла вас видеть.
Он опустился на скрипучий конторский стул. В упор взглянул на нее. Она увидела зрачки его глаз. Осознала, что он мужчина и одинок. Оба смутились. Оба старательно посмотрели в разные стороны и облегченно вздохнули, когда разговор возобновился.
— Диагноз моей болезни очень прост. Я родился в Огайо, в городке примерно такой же величины, как Гофер-Прери, но еще гораздо менее приветливом. В нем сменилось больше поколений и успела образоваться более узкая олигархия «солидных людей». Здесь, в Гофер — Прери, приезжему, чтобы его приняли в общество, достаточно быть до известной степени благовоспитанным и любить охоту, автомобиль, бога и нашего сенатора. Там же даже своих принимали с величайшим разбором. Это был город из красного кирпича, заросший деревьями, а потому сырой, и в нем вечно пахло гнилыми яблоками. Окрестности его тоже отличались от наших озер и прерии. Там теснились крохотные поля кукурузы, кирпичные заводы и грязные нефтяные вышки.
Я учился в конфессиональном колледже. Там я узнал, что, продиктовав Библию и уполномочив безгрешное племя священников толковать ее, бог с тех пор, в общем, занимался только тем, что подкарауливал и изобличал непокорных. Из колледжа я отправился в Нью — Йорк на юридический факультет Колумбийского университета. И вот четыре года я жил! О, я не собираюсь посхвалять Нью-Йорк. Он грязен, шумен, утомителен; жизнь там до ужаса дорогая. Но его нельзя было сравнить с заплесневелой академией, в которой я задыхался до этих пор! Дважды в неделю я ходил на симфонические концерты. С галерки я видел Ирвинга и Терри, Дузе и Сару Бернар. Я гулял в Грэмерси-парке. И читал, читал без конца.
Через кузена я узнал, что Джулиус Фликербо болен и ему нужен компаньон. Я приехал сюда. Джулиус выздоровел. Ему не нравилось, что я пять часов бездельничаю, а потом делаю всю работу (право, не так уж плохо) за один час. Мы разошлись.
Сначала, обосновавшись здесь, я поклялся, что не дам угаснуть в себе духовным интересам. Весьма возвышенно! Я читал Браунинга и ездил в театр в Миннеаполис. Я был уверен, что не опускаюсь. Но, вероятно, яд провинции уже проник в меня. Я стал читать так, что на одно стихотворение приходилось четыре сборника дешевых рассказов. И поездки в Миннеаполис откладывал до тех пор, пока этого не требовали дела.
Несколько лет назад мне пришлось говорить с одним юристом из Чикаго, и я понял, что… Я всегда чувствовал свое превосходство над такими людьми, как Джулиус Фликербо, но тут я увидел, что я так же провинциален и так же отстал от времени, как Джулиус. Хуже! Джулиус добросовестно роется в «Литературном альманахе» и «Обозрении», а я перелистываю страницы книги Чарльза Фландро, которую знаю наизусть.
Я решил уехать отсюда. Это было твердое решение. Хотел завоевать мир. Но тут-то и оказалось, что яд провинции уже отравил меня. Я побоялся незнакомых улиц, молодых лиц, побоялся серьезной конкуренции. Слишком легко было составлять торговые договоры и вести земельные тяжбы. Так-то… Вот и вся биография живого мертвеца, не считая занимательной последней главы, в которой речь пойдет о том, будто я был «твердыней духа и юридической мудрости», словом, той чуши, которую пастор будет когда-нибудь плести над моими бренными останками…
Он не подымал глаз, постукивая пальцами по блестящей вазе.
Кэрол не знала, что сказать. Мысленно она подбежала к нему, погладила его по волосам. Она видела, что его губы плотно сжаты под мягкими поблекшими усами.
Она сидела тихо и наконец пробормотала:
— Я понимаю. Яд провинции. Он и до меня доберется. Когда-нибудь я стану… Впрочем, все равно! По крайней мере я заставила вас говорить. Обыкновенно вам приходится вежливо слушать мою болтовню, но сегодня я сижу, внимая, у ваших ног.
— Как приятно было бы, если бы вы в самом деле сидели у моих ног перед камином!
— Вы устроили бы для меня камин?
— Еще бы! Но не возвращайте меня к действительности. Дайте старому человеку помечтать. Сколько вам лет, Кэрол?
— Двадцать шесть, Гай.
— Двадцать шесть! Двадцати шести лет я как раз прощался с Нью-Йорком, двадцати шести лет я слышал Патти! А теперь мне сорок семь. Я чувствую себя ребенком, а сам гожусь вам в отцы. И это вполне по-отечески и вполне благопристойно — представлять себе вас прикорнувшей у моих ног!.. По правде сказать, это не совсем так, но мы будем уважать мораль Гофер-Прери и официально считать, что это так… О, эти обязательные для вас и для меня образцы добродетели! Вот отчего действительно страдает Гофер-Прери, по крайней мере его правящий класс. (Здесь есть правящий класс, несмотря на все наши заявления о демократизме.) И пеня, которую платим мы, люди этого класса, состоит в том, что наши подданные не спускают с нас глаз. Мы не можем напиться, не можем ни в чем дать себе волю. Мы должны свято блюсти благопристойность, должны носить одежду строго определенного образца и даже мошенничать в коммерческих делах в соответствии со старинными обычаями. Это делает нас ужасными лицемерами. Самым неизбежным образом! Церковный староста, обкрадывающий вдов и сирот в романах, не может не быть лицемером. Вдовы сами этого требуют! Они восхищаются его притворством. Возьмем меня. Допустим, я осмелился бы полюбить… какую-нибудь очаровательную замужнюю женщину. Я не признался бы в этом даже самому себе. Я могу непристойно хихикать над номером «La vie Parisienne»,[16] раздобытым где — нибудь в Чикаго, но я не посмел бы даже подержать вашу руку в своих. Я надломленный человек. Это традиционный англо-саксонский способ портить себе жизнь…
О дорогая моя, я уже несколько лет не говорил столько о себе и о людях вообще!
— Гай! Неужели с городом ничего нельзя сделать? Это безнадежно?
— Безнадежно!
Он отмахнулся от ее вопроса, как судья от необоснованного возражения тяжущейся стороны. Потом вернулся к менее волнующим темам:
— Любопытно, ведь большинство наших страданий совершенно никому не нужно! Мы победили природу. Мы можем заставить ее родить пшеницу. Мы сидим в тепле, когда она посылает метели. Но мы вызываем дьявола для развлечения: для войн, политики, расовой ненависти, трудовых конфликтов. Здесь, в Гофер-Прери, мы расчистили поля и после этого размякли, поэтому мы делаем себя несчастными искусственно, ценой больших затрат и трудов. Методисты ненавидят приверженцев епископальной церкви, обладатель автомобиля Гудзон смеется над тем, кто ездит на форде. Хуже всего коммерческая вражда. Бакалейщику кажется, что всякий, кто покупает не у него, просто его обкрадывает. Особенно больно, что то же самое можно сказать об адвокатах и врачах и, уж конечно, об их женах! Доктора… Вам-то хорошо известно, как ваш муж, и Уэстлейк, и Гулд ненавидят друг друга.
— Нет! Это вовсе не так.
Он усмехнулся.
— Ну, может быть, только иногда, если Уил совершенно точно знает, что доктор… что кто-нибудь из них продолжает ходить к пациенту, даже когда это уже совсем не нужно… Раза два он, может быть, и посмеялся, но…
Он по-прежнему улыбался.
— Да право же нет! А если вы говорите, что жены врачей так же завистливы, то… правда, с миссис Мак-Ганум мы не такие уж сердечные друзья, уж очень она тупа. Зато ее мать, миссис Уэстлейк, на редкость симпатична.
— Да, она, конечно, мягко стелет, но я на вашем месте, дорогая моя, не доверял бы ей своих тайн. Я еще раз повторяю, что во всем здешнем обществе только одна дама не занимается интригами, и это вы, вы — милая, доверчивая и всем чужая!
— Не надо льстить мне! Я все равно не поверю, что медицина — услужение страждущим — может быть обращена в копеечное ремесло.
— Ну, вспомните, не говорил ли вам Кенникот, чтобы вы были милы с какой-нибудь старушонкой, потому что она дает своим знакомым советы, когда какого доктора звать? Впрочем, мне не следовало бы…
Она вспомнила брошенное когда-то Кенникотом замечание относительно вдовы Богарт, смутилась и умоляюще взглянула на Гая.
Он вскочил, нервными шагами подошел к ней и погладил ее по руке. Она подумала, что ей, наверно, следует обидеться на эту ласку. Потом подумала, что ему, кажется, понравилась ее новая шляпка из розовой и серебряной парчи.
Он отпустил ее руку. Его локоть задел ее плечо.
Ссутулившись, он быстро отошел к своему стулу. Схватил вазу и с такой тоской взглянул поверх нее на Кэрол, что та испугалась. Но он заговорил на общие темы: о страсти Гофер-Прери к сплетням. Потом внезапно прервал себя.
— Боже мой, вы же не коллегия присяжных, Кэрол! У вас законное право не слушать это судейское заключение. Эх, я старый осел! Разбираю очевидные вещи, когда вы живой дух возмущения. Лучше расскажите, что вы-то сами думаете? Что такое Гофер-Прери для вас?
— Скука!
— А я не могу вам помочь?.
— Чем?
— Не знаю. Может быть, тем, что слушал бы вас. Не как сегодня, конечно. Но обычно… Не могу ли я быть для вас наперсницей, как в старых французских пьесах, камеристкой с зеркалом, всегда готовой служить поверенной своей госпоже?
— Ах, что же тут поверять! Люди здесь так бесцветны и этим гордятся. И как бы вы мне ни нравились, я не могла бы беседовать с вами без того, чтобы кругом не начали шептаться десятки старых ведьм.
— Все-таки заглядывайте поболтать хоть иногда.
— Не знаю, смогу ли я. Я усиленно стараюсь отупеть и стать довольной. Мне не удалась ни одна попытка сделать хоть что-нибудь хорошее. Надо, как здесь говорят, «прижиться» и постараться быть ничем.
— Не будьте такой пессимисткой! Мне больно видеть это в вас. Это — как кровь на крылышках колибри.
— Я не колибри, я — ястреб, маленький пойманный ястреб, которого вот-вот до смерти заклюют эти большие, белые, рыхлые сонные курицы. Но я благодарна вам за то, что вы утверждаете меня в вере. А теперь я пойду!
— Посидите еще и выпейте со мной кофе.
— Я бы рада, но меня уже успели терроризировать. Я боюсь, что скажут люди.
— А я не боюсь. Я боюсь только того, что скажете вы!
Он подошел к ней. Взял ее руку.
— Кэрол! Вам было хорошо здесь? (Да-да, умоляю!)
Она быстро пожала ему руку, потом вырвала свою.
Ей почти несвойственно было любопытство кокетки, и страсть к запретному не влекла ее. И если она была наивной девочкой, то Гай Поллок оказался в роли застенчивого мальчика. Засунув руки в карманы, он заметался по конторе.
— Я… я… я… ах, черт! — бормотал он. — Пробудиться от покойного сна, чтоб обречь себя страданиям… Я пойду приведу Диллонов, и мы все вместе выпьем кофе.
— Диллонов?
— Да. Вполне приличная молодая пара — Харвей Диллон и его жена. Он зубной врач, совсем недавно приехал. У них тоже квартира здесь же, где кабинет, как и у меня, и они еще никого тут не знают.
— Я слыхала о них. И до сих пор не подумала к ним зайти! Мне ужасно стыдно. Приведите их.
Она запнулась, сама не зная почему, но его лицо откровенно говорило — и ее смущение тоже, — что лучше бы им было вовсе не вспоминать об этих Диллонах. С деланной радостью он воскликнул:
— Великолепно! Я сейчас!
В дверях он оглянулся на нее, приютившуюся в облупленном кожаном кресле. Он выскользнул и вернулся с доктором и докторшей Диллон.
Вчетвером они напились довольно скверного кофе, приготовленного Поллоком на керосинке. Смеялись, говорили о Миннеаполисе и были невероятно тактичны. Потом Кэрол под резким ноябрьским ветром отправилась к себе домой.
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
Кэрол шла домой.
«Нет. Я не могла бы влюбиться в него! Он мне нравится, даже очень. Но он такой затворник! Могла бы я поцеловать его? Нет, нет! Гай Поллок в двадцать шесть лет… Тогда, может быть, я могла бы целовать его, даже если бы была замужем за другим, и, вероятно, ловко уговорила бы себя, что «в этом нет ничего дурного».
Самое удивительное, что я нисколько не удивляюсь себе. Я, добродетельная молодая женщина! Могу ли я быть уверена в себе? Что, если бы явился прекрасный принц?..
Жительница Гофер-Прери, хозяйка дома, всего год замужем — и мечтает о прекрасном принце, как шестнадцатилетняя девчонка! Говорят, замужество до неузнаваемости меняет женщину. Но я не изменилась. Однако…
Нет! Я не хотела бы влюбиться, даже если бы явился принц. Я не хотела бы огорчить Уила. Я так привязана к нему! Да-да! Я больше не влюблена в него, но я могу на него положиться. Он мой дом и дети.
Хотелось бы знать, когда наконец у нас будут дети? Я хочу детей.
Не забыла ли я сказать Би, чтобы она отварила на завтрак кукурузы вместо овсянки? Она, верно, уже легла спать. Придется встать пораньше.
Я очень привязана к Уилу. Я не решилась бы огорчить его, даже если бы мне пришлось отказаться из-за этого от самой безумной любви. Если бы явился принц, я только разок поглядела бы на него и убежала со всех ног! О, Кэрол, ты не героична и не утонченна. Ты неисправимо вульгарная молодая особа!
Но я не из тех жен, которые предают мужей болтовней о том, что дома их «не понимают». О нет, я не такая!
Ты уверена?
Во всяком случае, я не шептала Гаю о недостатках Уила и о том, что он не замечает моей особенной, необыкновенной души. В сущности, Уил, пожалуй, вполне понимает меня! Если бы только… Если бы только он поддержал меня в моих усилиях разбудить город!
Сколько женщин, какое несметное множество женщин забывают все на свете ради первого Гая Поллока, который им улыбнется. Нет! Я не желаю быть овцой в этом стаде искательниц сочувствия. Этих жеманных замужних невинностей. Хотя если бы принц был молод и не боялся стать лицом к лицу с жизнью…
Как все ясно у этой миссис Диллон! Она так явно обожает своего дантиста! А в Гае видит только какого — то непонятного чудака.
Чулки на миссис Диллон были не шелковые; это фильдекос. У нее изящные, стройные ноги. Но все-таки не лучше моих. Терпеть не могу плотные пятки у шелковых чулок. Неужели у меня толстеют ноги? Я не хочу, чтобы у меня были толстые ноги.
Нет! Я страшно привязана к Уилу. Его работа… Один спасенный им от дифтерита фермер стоит дороже моего нытья об испанских замках… замках с ванной комнатой!
Эта шляпа слишком тесна. Надо ее растянуть. Гаю она понравилась.
Вот и дом. Я совсем продрогла. Пора достать меховые вещи. Будет ли у меня когда-нибудь бобровая шубка? Нутрия — это не то! Бобер блестит! И так приятен на ощупь. У Гая усы — как бобровый мех. У, что за чепуха!
Я так привязана к Уилу. Он моя опора. Неужели я не найду лучшего слова, чем «привязана»?
Он уже дома. Он скажет, что я очень поздно пришла!
Вечно он забывает опустить шторы! Сай Богарт и все эти отвратительные мальчишки постоянно заглядывают в окна. Впрочем, ему, бедному, не до того. Он думает о своей практике. У него столько волнений и работы, а у меня только и дела, что болтать с Би.
Не забыть бы про кукурузу…»
Она влетела в переднюю. Кенникот выглянул из-за «Журнала Американской медицинской ассоциации».
— Ты уже вернулся? Давно? — воскликнула она.
— Часов в девять. Где это ты пропадала? Уже двенадцатый час.
Это было сказано добродушно, но не слишком одобрительно.
— Соскучился один?
— Да, ты забыла закрыть нижнюю отдушину в печи.
— Ах, вот досада! Но ведь это случается со мной нечасто, правда?
Она села к нему на колени, и он, предварительно откинув голову, чтобы спасти очки, потом сняв их, потом пересадив ее более удобно и слегка откашлявшись, ласково поцеловал ее и сказал:
— Нет, я должен признать, что ты прекрасно справляешься с такими вещами. Я не сердился. Мне только жаль было, что ушло тепло. Если оставлять поддувало открытым, все тепло уходит. А по ночам теперь уже здорово холодно. Я порядочно зябну в дороге. Сегодня так дуло, что я спустил в автомобиле боковые занавески. Впрочем, отопление в доме работает теперь исправно.
— Да, ветрено на улице. Но я отлично чувствую себя после прогулки.
— Ты гуляла?
— Я ходила повидать Перри. — Усилием воли она заставила себя добавить: — Их не было дома, и я зашла к Гаю Поллоку в его контору.
— Что? Неужели ты сидела и болтала с ним до одиннадцати часов?
— О, там был еще кое-кто и… Уил, какого ты мнения о докторе Уэстлейке?
— Об Уэстлейке? А что?
— Я встретила его сегодня на улице.
— Он не хромал? Если бы бедняга сделал себе рентгеновский снимок зубов, там, верно, оказался бы гнойник. А он воображает, что это от ревматизма. От ревматизма, черта с два! Как этот старик отстал от века! Не удивлюсь, если окажется, что он делает себе кровопускание. Ну-у-о-хо-хо! (Глубокий и серьезный зевок.) Не люблю портить компанию, но уже поздно, а врач никогда не знает, не вытащат ли его ночью из постели. (Она вспомнила, что за минувший год он объяснял ей это в тех же самых выражениях не меньше тридцати раз). Пора, пожалуй, на боковую. Часы я уже завел и печь прикрыл. Ты заперла дверь, когда пришла?
Они побрели по лестнице, после того как он выключил свет и дважды подергал входную дверь, чтобы убедиться, хорошо ли она заперта. Продолжая разговаривать, они начали раздеваться. Кэрол все еще несколько стеснялась и раздевалась за дверцей шкафа. Кенникот был менее застенчив. В этот вечер, как и всегда, ее сердило, что, прежде чем открыть шкаф, приходится отодвигать старое плюшевое кресло. Сколько раз она ни открывала шкаф, столько же раз она отодвигала кресло.
Но Кенникоту нравилось это кресло, а другого места в комнате для него не было.
Она толкнула кресло, рассердилась и поспешила скрыть досаду. Кенникот зевал все откровеннее. Воздух в комнате был застоявшийся, душный. Кэрол пожала плечами и начала болтать:
— Ты говорил о докторе Уэстлейке. Скажи, пожалуйста, хороший он все-таки врач?
— О да, он ловкая бестия!
«Ага! Вы видите, что между врачами нет соперничества. По крайней мере в моем доме!» — мысленно обратилась Кэрол к Гаю Поллоку.
Она повесила свою шелковую нижнюю юбку на крючок в шкафу и продолжала:
— Доктор Уэстлейк такой деликатный и такой ученый человек!
— Ну, я не сказал бы, что он такой уж образец учености. Он только пыль в глаза пускает. Ему хочется, чтобы люди думали, будто он все еще занимается французским, и греческим, и бог знает чем еще. На столе в приемной у него всегда красуется какая-то испанская книга, но мне сдается, что читает он больше детективные рассказы, как и мы, грешные. И вообще я не знаю, где он мог изучить такую уйму языков! Он всем дает понять, будто учился не то в Гарварде, не то в Берлине, не то в Оксфорде, а я заглянул в справочную книгу о врачах, и оказалось, что он окончил какой-то третьеразрядный колледж в Пенсильвании, и было это в незапамятные времена — в тысяча восемьсот шестьдесят первом году!
— Но важно другое. Он честный врач?
— Как ты понимаешь слово «честный»? Все зависит от точки зрения.
— Предположим, что ты заболел. Позвал бы ты его? Разрешил бы ты мне позвать его?
— Ну нет! Если бы я мог только рукой шевельнуть, я не допустил бы его к себе. Извините! На порог бы не пустил старого шарлатана! Не выношу его вечной манеры переливать из пустого в порожнее и подлаживаться к пациентам. Он еще годится, если нужно вылечить расстройство желудка или пощупать пульс у какой-нибудь истерички. Но я ни за что не позвал бы его при серьезном заболевании. Дудки! Ты знаешь, что я не люблю злословить, но все-таки… Честно скажу тебе, Кэрри: я никогда не мог простить Уэстлейку, как он лечил миссис Йондерквист. Ничего особенного у нее не было, ей просто нужен был отдых, а Уэстлейк ходил и ходил к ней несколько недель, а потом, конечно, послал ей огромный счет. Никогда ему этого не прощу. Так поступить с йондерквистами, почтенными, трудолюбивыми людьми!
В батистовом пеньюаре Кэрол стояла перед комодом, по привычке размышляя о том, как ей хочется иметь настоящий туалет с трельяжем, и, наклоняясь к неровному зеркалу и подняв подбородок, разглядывала крошечную родинку у себя на шее. В заключение она принялась расчесывать волосы. В такт взмахам гребенки она продолжала разговор:
— Но скажи, Уил, разве существует какая-нибудь борьба за сферы влияния между тобой, с одной стороны, и Уэстлейком с его компаньоном Мак-Ганумом — с другой?
Кенникот важно и грузно повалился в кровать и смешно брыкнул пятками, закутывая ноги в одеяло. Он проворчал:
— Боже сохрани! Я никогда не ставлю другому в укор, если он отобьет у меня какой-нибудь грош — конечно, честным путем.
— Но честен ли Уэстлейк? Не проныра ли он?
— Вот это ты удачно сказала. Именно проныра. Этот старик — настоящая лисица!
Кэрол увидела в зеркале усмешку Гая Поллока. Она покраснела.
Кенникот заложил руки под голову и зевал:
— Угу. Хитрая, очень хитрая бестия! Но я уверен, что зарабатываю не многим меньше, чем Уэстлейк и Мак — Ганум вместе, хотя никогда не старался хватать сверх моей законной доли. Если кто-нибудь предпочитает обращаться к ним, а не ко мне, это его дело. Но, должен сказать, меня злит, что Уэстлейк примазывается к Доусонам. Льюк Доусон бегал ко мне, что у него ни заболит — голова ли, пятка ли, — только время отнимал у меня по пустякам. А вот летом, когда у него гостила маленькая внучка и у нее от жары сделался понос или что-то в этом роде — мы с тобой в это время были в Лак-ки-Мер, помнишь? — Уэстлейк подъехал к мамаше Доусон и напугал ее до смерти, уверив, что у ребенка аппендицит. Они с Мак-Ганумом сделали операцию и сколько шума потом подняли: и что спайки-де они нашли ужасные, и что таких хирургов, как они оба, на свете больше нет, и что промедли они еще два часа, и у девочки началось бы воспаление брюшины. И бог знает что еще. А затем загребли на этом деле кругленьких полтораста долларов. Наверное, они представили бы счет на все триста, если бы не боялись меня. Я не жмот, но мне все-таки досадно, что приходится за полтора доллара давать Льюку советов на десять, а тут из рук уплывает полтораста! А уж я ли не делаю полостных операций лучше этих двух голубчиков!
Кэрол укладывалась в постель, а ее все время дразнила усмешка Гая. Кэрол продолжала расспрашивать:
— Но Уэстлейк умнее своего зятя, как ты находишь?
— Да, пусть Уэстлейк старомоден и все такое, но он все же не лишен интуиции, а Мак-Ганум — тот лезет всегда напролом и старается внушить пациентам, что они и вправду больны всем тем, что ему взбрело в башку. Знал бы свое место, занимался бы акушерством и не совался в терапевты. Право, он ничуть не лучше этой костлявой мозольной операторши, миссис Мэтти Гуч!
— А все-таки миссис Уэстлейк и миссис Мак-Ганум обе очень славные. Они чрезвычайно любезны со мной.
— А что, разве у них есть причины не быть любезными? О, они будут с тобой милы, но можешь побиться об заклад на свой последний доллар, что обе они все время хлопочут в пользу своих мужей, стараются расширить им практику. И я не вижу большой любезности в том, что, когда я окликаю на улице миссис Мак-Ганум, она в ответ кивает мне так, словно у нее шея распухла. Но все же о ней я не скажу худого. Вся беда в мамаше Уэстлейк, которая шныряет и пакостит без конца. Нет, я не стал бы доверять никому из этой уэстлейковской шатии, и если миссис Мак-Ганум кажется тебе искренней, ты никогда не должна забывать, что она дочка Уэстлейка. Так-то!
— А доктор Гулд? Он, пожалуй, хуже их обоих? У него такие вульгарные вкусы: пьет, играет на бильярде и вечно с фатовским видом дымит сигарой.
— Ну, тут нет ничего такого! У Терри Гулда не слишком изысканные удовольствия, зато он знает медицину, не забывай об этом ни на секунду!
Она усилием воли отогнала усмешку Гая и более спокойным тоном спросила:
— А честен ли он при этом?
— Ууууу-а! Черт, до чего я хочу спать!
Он зарылся в одеяло, сладко потянулся, потом словно выплыл из глубины и, покачав головой, жалобно произнес:
— О чем это ты? Кто? Терри Гулд-честен? Не смеши меня, я совсем засыпаю! Я не говорил, что он честен.
Я сказал только, что у него хватает смекалки заглядывать в указатель при «Анатомии» Грея, а Мак-Ганум и на это не способен. Но я и не думал говорить, что он честен. Какое там! Он подлый, как гадюка, и много раз подкапывался под меня. Он вздумал уверять миссис Глорбах (до нее от города семнадцать миль), что я будто бы отстал в акушерстве. Не много ему было от этого проку! Она сразу же прикатила и все сказала мне! Потом Терри — лентяй. Он скорее даст задохнуться больному воспалением легких, чем бросит партию в покер.
— Ах, что ты, я не могу поверить!..
— Я тебе говорю!
— Он много играет в покер? Доктор Диллон говорил мне, что Гулд предлагал ему сыграть…
— Диллон тебе сказал? Да откуда это ты знакома с Диллоном? Он без году неделя в городе.
— Он был с женой сегодня у мистера Поллока.
— Вот как, гм! Ну как они, по-твоему? Ты не нашла, что Диллон пустоват?
— Ничуть. Он показался мне неглупым. Я уверена, что он гораздо больше следит за последними достижениями в медицине, чем наш старый зубной врач.
— Ну, положим! Наш старик — хороший дантист. Он знает свое дело. А Диллон… я не советовал бы тебе слишком дружить с Диллонами. Поллоку они, может быть, и компания, это нас не касается, но мы…
— Почему? Ведь он тебе не конкурент?
— Да, само собой разумеется… — Кенникот совсем проснулся и смотрел воинственно. — Но он будет работать в контакте с Уэстлейком и Мак-Ганумом. По-моему, это они его сюда зазвали и устроили. Они будут посылать пациентов ему, а он, кого ни зацепит, будет направлять к ним. Не доверяю я тому, кто состоит в нежной дружбе с Уэстлейком. Дай только этому Диллону заполучить пациента, который недавно купил здесь ферму и явился в Гофер-Прери лечить зубы, увидишь, этот его пациент сразу же подастся к Уэстлейку и Мак-Гануму, можешь мне поверить.
Кэрол потянулась за блузой, висевшей на стуле у постели. Накинув ее на плечи, она села, опершись подбородком на руки и разглядывая Кенникота. Из передней в комнату проникал мутный свет от маленькой лампочки, и Кэрол видела, что Кенникот сердится.
— Уил, вот что… я должна это выяснить. Мне сказали, что в провинции врачи еще сильнее, чем в больших городах, ненавидят друг друга из-за денег…
— Кто это сказал?
— Это все равно.
— Даю голову на отсечение, что это твоя Вайда Шервин. Она умная баба, но с ее стороны было бы еще умнее помалкивать и не совать всюду свой нос.
— Уил! Уил! Это прямо ужасно! Мало того, что это вульгарно… но ведь как-никак Вайда Шервин — мой лучший друг. Даже если бы она это сказала, хотя в действительности это была не она…
Он пожал массивными плечами в нелепой розовой с зеленым пижаме. Потом сел в постели, раздраженно щелкнул пальцами и заворчал:
— Ладно. Не она, и черт с ней! Мне все равно, кто это сказал. Важно то, что ты этому веришь. Господи! Подумать только, что ты так плохо понимаешь меня!
Деньги!
«Это наша первая серьезная ссора!»- с болью подумала Кэрол.
Он протянул свою длинную руку и рванул со стула измятую жилетку. Достал из нее сигару, спички. Бросил жилетку на пол. Потом зажег сигару и яростно запыхтел. Сломанная спичка отлетела и ударилась о спинку кровати.
Эта спинка кровати вдруг показалась Кэрол могильным камнем любви.
Спальня была оклеена мрачными обоями и плохо проветривалась — Кенникот не позволял открывать окна настежь и «отапливать улицу». Спертый воздух как будто никогда не менялся. В полумраке оба они были похожи на два узла постельного белья с приставленными растрепанными головами.
— Я не хотела перебить тебе сон, милый! — примирительно произнесла Кэрол. — И, пожалуйста, не кури. Ты так много куришь! Постарайся уснуть. Мне очень жаль.
— Что тебе жаль, это хорошо, но я хочу сказать тебе два слова. Когда ты принимаешь на веру все, что бы ни сболтнули при тебе о зависти и соперничестве среди врачей, все это у тебя идет от одного. Ты всегда готова думать плохое о нас, бедных простаках из Гофер-Прери. Вся беда с женщинами вроде тебя в том, что вам всегда надо спорить. Вы не можете принимать вещи такими, какие они есть. Вам необходимо спорить. Так вот, я ни под каким видом не желаю обсуждать эту тему. Очень досадно, что ты нисколько не стараешься оценить нас по заслугам. Ты ставишь себя неизмеримо выше нас и считаешь Сент-Пол бог знает каким замечательным местом и все время хочешь, чтобы мы все делали по-твоему…
— Неправда! Я стараюсь, как могу. А они… А вы смеетесь и критикуете меня. Я должна приспособляться к здешним взглядам. Должна посвятить себя их интересам. А они моих интересов даже не понимают, не говоря уже о том, чтобы разделить их. Я прихожу в восторг от их излюбленного озера Минимеши и дачных коттеджей, а они прямо гогочут — что тебе очень нравится, — когда я говорю, что хотела бы также видеть Таормину.
— Что ж, Тормина… не знаю, где это, но, по-видимому, это какое-нибудь дорогое дачное место для миллионеров. В этом вся суть: вкусы на шампанское, а доходы на пиво! Будь уверена, наших доходов никогда не хватит больше, чем на пиво. Да!
— Ты, может быть, намекаешь на то, что я неэкономна?
— Ну, я этого не имел в виду, но раз ты сама завела об этом речь, то можно отметить, что счета от бакалейщика вдвое больше, чем следовало бы.
— Да, так оно, верно, и есть. Я неэкономна. Я не могу быть экономной. Благодаря тебе!
— Это еще с какого потолка ты взяла?
— Пожалуйста, не надо просторечий, вернее, просто грубостей.
— Я буду говорить так как мне нравится. Откуда ты взяла это «благодаря тебе»? Год назад ты наскочила на меня за то, что я забыл дать тебе денег. Что же, я признаю разумные доводы. Я не бранил тебя и даже сказал, что сам виноват. Ну так вот: с тех пор я хоть раз забывал?
— Нет. С тех пор не забывал. Но дело не в этом. Мне нужна определенная, регулярная сумма. Я настаиваю на этом! Строго определенная сумма на каждый месяц.
— Недурно придумано! Доктор, конечно, всегда регулярно получает определенную сумму! Именно! В один месяц — тысяча, а в другой — рад, если сколотишь сотню.
— Хорошо! В таком случае какой-нибудь определенный процент. Или что-нибудь в этом роде. Как бы ни колебался твой заработок, можно приблизительно исходить из среднего…
— Но какой в этом смысл? Куда ты, собственно, гнешь? Неужели я так нечестен и скуп, что надо связать меня контрактом? Ей-богу, это обидно! Я всегда охотно давал тебе деньги и не скупился. Иной раз говорю себе: «Вот она обрадуется, когда я дам ей эти двадцать долларов… или там пятьдесят». А теперь оказывается, что ты хочешь превратить это в какие-то срочные платежи. Я, как дурак, воображал, что даю более чем достаточно, а ты…
— Пожалуйста, перестань жалеть себя! Тебе доставляет удовольствие чувствовать себя обиженным. Я согласна со всем, что ты говоришь. Вполне! Ты давал мне деньги и щедро и предупредительно. Совсем как если бы я была твоей содержанкой!
— Кэрри!
— Да, да! То, что было жестом величественного благородства для тебя, для меня было унижением. Ты давал мне деньги, как давал бы их своей содержанке, если она была благосклонна к тебе, и тогда ты…
— Кэрри!
— Не прерывай меня!.. И тогда ты считал бы себя… свободным от всяких обязательств. Так вот, с этого дня я отказываюсь принимать твои деньги как подарок. Или я твой компаньон и веду домашнее хозяйство с определенным бюджетом, или я ничто. Если же я содержанка, то уж я сама выберу себе любовника. Я ненавижу… ненавижу эти улыбочки и выклянчивание денег, которые я не могу даже истратить, как содержанка, на бриллианты, ибо должна покупать на них тебе же носки и сковороды! В самом деле! Ты щедр: даешь мне доллар — прямо: на, бери! — с единственным условием, чтобы я купила на него тебе же галстук! И даешь этот доллар тогда, когда тебе угодно. Как же мне не быть неэкономной?
— Да, конечно, если смотреть так…
— Я не могу закупать продукты большими количествами, должна держаться лавок, где отпускают в кредит, не могу рассчитывать вперед, так как не знаю, сколько у меня будет денег. Вот чем я плачу за твое восхитительное представление о собственной щедрости! Ты заставляешь меня…
— Погоди! Погоди! Ты сама знаешь, что преувеличиваешь. Все эти глупости про содержанку ты только что придумала. И тебе никогда не надо было «улыбочками выклянчивать деньги». Но в остальном ты, может быть, и права. Ты должна вести хозяйство, как коммерческое дело. Завтра я составлю подробный план, ты будешь получать определенную сумму или процент и будешь иметь свой текущий счет в банке.
— О, вот это мило с твоей стороны!
Она повернулась к нему, стараясь быть ласковой. Но в пламени спички, которой он зажигал потухшую зловонную сигару, она увидела покрасневшие злые глаза. Он опустил голову, и под подбородком собралась жирная, покрытая светлой щетиной складка.
Кэрол сидела не двигаясь, пока он не прохрипел:
— Нет! В этом нет ничего милого. Это просто справедливо. И видит бог, я хочу быть справедливым. Но я требую справедливости и от других. А ты так горда и так свысока смотришь на всех! Возьмем Сэма Кларка: добрейшая душа, честный, преданный и отличный товарищ…
— Да, и прекрасно бьет уток, не забудь этого!
— Ну что же, и прекрасный стрелок в то же время. Сэм заходит посидеть вечерком, и только потому, что он не зажигает сигару, а просто перекатывает ее во рту да иногда сплевывает на пол, ты смотришь на него, как на свинью. Ты этого не знаешь, но я наблюдал за тобой и надеюсь, что Сэм не заметил, но я-то всегда вижу!
— Да, у меня бывало чувство брезгливости. Плевать — брр! Но мне жаль, что ты отгадал мои мысли. Я старалась быть с ним любезной и скрывала их.
— Я, может быть, вижу гораздо больше, чем ты думаешь!
— Охотно верю.
— А знаешь, почему Сэм не зажигает сигары, когда бывает у нас?
— Почему?
— Он страшно боится обидеть тебя курением. Ты нагнала на него страху. Стоит ему заговорить о погоде, как ты заводишь про Готе, или… как его? — Гете, или о каких-нибудь таких высоких материях, отлично зная, что это не по его части. Он так оробел, что почти никогда и не заглядывает.
— О, мне очень жаль! Но я уверена, что теперь преувеличиваешь ты.
— А по-моему, нисколько! И скажу тебе одно: если будет так продолжаться, ты разгонишь всех моих друзей.
— Это было бы с моей стороны отвратительно. Ты знаешь, что я не хочу… Уил, да чем же я, собственно, пугаю Сэма?.. Если только это на самом деле так.
— Очень просто. Когда он приходит, то вместо того, чтобы положить ноги на другой стул, расстегнуть жилетку и рассказать мне крепкий анекдотец или пошутить о чем-нибудь, он сидит на краешке стула, старается вести разговор о политике и не смеет даже выругаться. А если он хоть изредка не выругается, он чувствует себя скверно!
— Другими словами, он чувствует себя скверно, если не может вести себя, как мужик в грязной лачуге?
— Ну, довольно об этом! Ты хочешь знать, чем ты его отпугиваешь? Во-первых, ты нарочно задаешь ему вопросы, на которые ему никак не ответить, — всякому дураку ясно, что ты над ним просто издеваешься, — а потом ты шокируешь его разговорами о содержанках и тому подобном, вот как сейчас…
— О, конечно! Целомудренный Сэм лично никогда не упоминает о таких заблудших леди!
— Во всяком случае, не в присутствии дам. Головой ручаюсь!
— Итак, непристойно не уметь притворяться, что…
— Знаешь, не будем вдаваться в психологию и всякие такие дебри. Я говорю, что, во-первых, ты шокируешь его, а затем ты так перескакиваешь с предмета на предмет, что никому не угнаться за тобой. То ты хочешь танцевать, то барабанишь на рояле, то становишься чернее тучи и не желаешь даже разговаривать. Если у тебя так меняются настроения, то не можешь ли ты предаваться им наедине с собой?
— Ну, дорогой мой, я ничего так не хочу, как побыть иногда наедине с собой! Иметь отдельную комнату! Ты, по-видимому, находишь, что я могу сидеть тут, и деликатно мечтать, и предаваться моим «настроениям», когда ты вваливаешься из ванной с намыленной физиономией и орешь: «Где мои коричневые штаны?»
— Хм!
Ее слова, по-видимому, не произвели особого впечатления. Кенникот больше ничего не ответил. Он слез с кровати, гулко шлепнув ногами о пол. Потом вышел из комнаты — смешная фигура в мешковатой пижаме. Она слышала, как в ванной он набирал воду, чтобы напиться. Она была возмущена его пренебрежением, съежилась в постели и, когда он вернулся, смотрела в другую сторону. Он не обратил на нее внимания. Бухнувшись в кровать, он зевнул и словно невзначай заметил:
— Ладно. Когда выстрою новый дом, сможешь уединяться сколько захочешь.
— Когда это будет!
— Придет время, построю. Не беспокойся! Но, конечно, благодарности я за это не жду.
Теперь она произнесла: «Хм!» Она вдруг почувствовала себя сильной и независимой, соскочила с постели, выудила из картонки для перчаток в правом верхнем ящике комода одинокую окаменевшую шоколадку, раскусила ее, почувствовала кокосовую начинку, пробормотала: «Черт!» — и тут же пожалела, что у нее вырвалось это слово, лишившее ее превосходства над мужем с его вульгарными выражениями. Она швырнула шоколадку в мусорную корзинку, где та злобно и насмешливо зашуршала среди рваных полотняных воротничков и коробок из-под зубного порошка. Затем Кэрол, исполненная трагизма, с великим достоинством возвратилась в постель.
Все это время Кенникот продолжал рассуждать о том, что он ни за что не ждет благодарности. А она думала о том, что он «деревенщина», что она ненавидит его, что было безумием выйти за него замуж, что она сделала это только потому, что устала работать, что пора отдать в чистку длинные перчатки, что она больше ничего не сделает для него и что надо не забыть про кукурузу ему на завтрак. Но вдруг его слова заставили ее снова прислушаться. Он бушевал:
— Дурак я, что думаю о новом доме! Пока я его выстрою, ты, верно, успеешь рассорить меня со всеми моими друзьями и со всеми пациентами.
Она разом села и холодно сказала:
— Очень благодарна тебе за откровенно высказанное мнение. Если это выражает твои чувства ко мне, если я такая помеха для тебя, я не могу оставаться ни минуты под этой крышей. Я вполне способна зарабатывать себе на жизнь. Я сейчас же уйду, и, раз тебе так хочется, ты можешь получить развод! Тебе нужна не женщина, а кроткая корова, которая с удовольствием слушала бы и смотрела, как твои любезные друзья разговаривают о погоде и плюют на пол!
— Тише! Не будь дурой!
— Ты очень скоро узнаешь, дура я или нет! Я говорю серьезно. Неужели ты думаешь, что я останусь здесь хоть секунду, узнав, что ты из-за меня страдаешь? Уж настолько-то чувство справедливости во мне все-таки развито…
— Пожалуйста, не увиливай, Кэрри! Это…
— Я увиливаю? Так позволь сказать тебе…
— Это не спектакль. Это наша серьезная попытка сговориться по основным вопросам. Мы оба погорячились и наговорили много такого, чего вовсе не думали. Конечно, было бы хорошо, если бы мы были четой вдохновенных поэтов и беседовали только о розах и лунном свете, но мы просто люди. Ну так вот. Перестанем грызть друг друга и признаем, что мы оба делаем глупости. Подумай: ты отлично знаешь, что смотришь на людей сверху вниз. Ты не так уж плоха, как утверждал я, но и не так уж хороша, как пытаешься изобразить ты. Далеко не так. Почему ты такая надменная? Почему ты не можешь принимать людей такими, какие они есть?
Она не успела собраться к торжественному уходу из «кукольного дома». Она задумчиво произнесла:
— Это, вероятно, у меня с детства.
Она остановилась. Когда же заговорила снова, слова ее звучали искусственно, голос был проникнут книжной мечтательностью:
— Мой отец был самый деликатный человек на свете, но и он смотрел на обыкновенных людей свысока. О да! С полным правом. И потом — долина Миннесоты… я просиживала там часами над обрывами Манкейто, и глядела перед собой, опершись подбородком на руку, и мечтала писать стихи. Блестящие крутые крыши подо мной, река, а дальше окутанные туманом поля и ряды отвесных скал… Все это ограждало мои мечты. Я жила в долине. Но прерия… Мысли разлетаются по безграничному пространству. Как ты думаешь, не в этом ли дело?
— Гм, да! Может быть. Но… ты постоянно говоришь о том, что надо брать от жизни как можно больше, чтобы зря не уходили годы, а тут ты сама лишаешь себя здоровых домашних удовольствий только потому, что люди здесь не носят фрака и не ходят в нем среди дня на…
— Смокинга! Ах, прости, я не хотела прерывать тебя.
— … на званые чаепития. Возьми Джека Элдера. Ты думаешь, что Джек не имеет понятия ни о чем, кроме лесозаготовок и цен на бревна. А знаешь ты, что Джек без ума от музыки? Он вставляет в граммофон оперные пластинки и сидит и слушает, закрыв глаза… Или возьми Лайма Кэсса. Это необыкновенно знающий человек.
— А так ли это? Гофер-Прери называет «знающим» всякого, кто побывал в Капитолии штата и слыхал одним ухом про Гладстона.
— Ну, так я тебе скажу. Лайм очень много читает-и все солидные вещи, по истории. Или возьми Марта Мехони, у которого гараж. У него в конторе висят репродукции самых знаменитых картин. Или покойный Бингем Плейфер, он жил в семи милях отсюда. Он был капитаном в гражданскую войну, знал генерала Шермана и, говорят, работал рудокопом в Неваде бок о бок с Марком Твеном. Во всех наших маленьких городках ты найдешь сколько угодно таких людей, и в каждом скрыто очень много, стоит только покопаться.
— Я знаю. И я люблю их. Особенно таких людей, как Чэмп Перри. Но я не могу приходить в восторг от самодовольных филистеров, вроде мистера Элдера.
— В таком случае и я, значит, самодовольный филистер, хотя я не знаю, что это такое.
— Нет, ты человек науки. Что ж, я попробую извлечь музыку из мистера Элдера. Только почему он ее прячет, словно стыдится, и постоянно говорит об охотничьих собаках? Да, я попытаюсь. Теперь ты доволен?
— Конечно. Но есть еще кое-что. Мне ты тоже должна оказывать больше внимания!
— Ты несправедлив! Я вся принадлежу тебе!
— Вот и нет! Ты уважаешь меня и часто говоришь о моей «деловитости». Но ты никогда не подумала, что и у меня могут быть свои стремления, так же как и у тебя!
— Вот не знала! Я считала, что ты вполне удовлетворен настоящим.
— Вот это и неверно! Я не хочу быть всю жизнь заурядным практикующим врачом, как Уэстлейк, и тянуть лямку до самого конца. Не хочу, чтобы про меня говорили: «Он был славный малый, но не скопил ни гроша». Мне, конечно, все равно, что они станут болтать, когда меня стащат на кладбище и я ничего не буду слышать, но я хочу отложить столько, чтобы и ты и я когда-нибудь стали независимы и я не должен был работать, если устану. Потом я хочу иметь хороший дом — не хуже, чем у других. И если когда-нибудь мы с тобой захотим поехать путешествовать и посмотреть хотя бы твою Тормину, или как ты ее называешь, что ж, мы сможем это себе позволить, имея кое-что за душой, и не будем бояться, что подходит старость. Ты вот никогда не думаешь о том, что случится, если мы заболеем и не успеем отложить малую толику на черный день, правда?
— Да нет, как-то не приходилось.
— Так вот, мне приходится думать за тебя! И если ты предполагаешь, что я хочу торчать в этом городишке всю жизнь и не повидать, что есть интересного на свете, ты меня просто не понимаешь. Я мечтаю об этом не меньше, чем ты. Только я подхожу к этому практически. Первым делом я стараюсь сколотить деньги и вкладываю их в хорошие, надежные земельные участки. Теперь ты понимаешь, зачем это мне?
— Да.
— Так ты попытаешься видеть во мне больше, чем просто грубияна, который гонится за долларами?
— О, дорогой мой, я несправедлива! У меня тяжелый характер… Не буду я заходить к Диллонам! И если доктор Диллон работает на Уэстлейка и Мак-Ганума, я ненавижу его!
ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
I
Весь декабрь Кэрол была влюблена в мужа.
Она думала о себе уже не как о великой преобразовательнице, а как о романтической жене сельского врача. Гордость за мужа окрашивала в радостные тона прозу домашнего быта.
Глубокой ночью сквозь полусон слышатся шаги на деревянном крыльце. Открывается наружная дверь, кто-то шарит по внутренней. Дзинькает электрический звонок. Кенникот ворчит: «Черт побери!», — но послушно сползает с постели, не забывая укутать жену одеялом. Потом нащупывает туфли, халат и шлепает по лестнице вниз.
Оттуда смутно доносится разговор на смешанном англо-немецком языке фермеров, забывших свой старый родной язык, но не научившихся новому:
— Здорово, Барни. Was willst du?[17]
— Morgen,[18] доктор! Die Frau ist ja[19] ужасно болен. Всю ночь у нее очень болел живот.
— Давно началось? Wie lang, а?
— Не знаю, пожалуй, дня два.
— Почему же ты не приехал за мной вчера, вместо того чтобы будить, когда я только что разоспался? Теперь больше двух. So spat warum,[20] а?
— Nun aber,[21] я знаю, но с вечера ей стало много хуже. Я все думал, что пройдет, а вот стало хуже.
— И жар у нее?
— Ну, ja,[22] кажется, жар.
— С какой стороны болит?
— А?
— Das Schmerz, die Weh,[23] с какой стороны? Тут?
— Вот тут, как раз!
— Затвердение тут?
— А?
— Твердо тут, туго? Я хочу сказать, живот твердый на ощупь?
— Не знаю, она не говорил.
— Что она ела?
— Ну, я думай, то, что мы всегда едим: говядин, и капуст, и сосиски, und so weiter. Доктор, sie weint immer[24] все время воет как дьявол. Пожалуйста, приезжайте!
— Ну, ладно. Но в другой раз зовите меня раньше! Вам, Барни, телефон бы завести. Телефон haben! А то кто-нибудь из вашей немчуры умрет там раньше, чем вы дозоветесь врача.
Дверь захлопывается. Фургон Барни отъезжает. Скрипа колес по снегу не слышно, но кузов дребезжит. Щелкает рычаг телефона. Кенникот поднимает ночную телефонистку, называет номер, ждет, ругается про себя, ждет опять и наконец басит:
— Алло, Гэс, это доктор! Вот что, э… пошлите-ка мне лошадей. Пожалуй, снег слишком глубок для машины. Еду за восемь миль на юг… хорошо… А? Черта с два я хочу ехать! Смотрите сами не засните! Что?.. Всего доброго, Гэс, поторопитесь!
Снова его шаги по лестнице. Он спокойно ходит по выстывшей комнате и одевается. Рассеянно покашливает. Кэрол делает вид, что спит. Она так сладко дремлет, что ей не хочется говорить. На клочке бумаги прямо на комоде он пишет — она слышит скрип карандаша по мраморной доске, — куда едет. Он уходит голодный, продрогший, покорный. А она, заспанная, с любовью думает о том, какой он мужественный, и рисует себе, как он едет среди ночи на отдаленную ферму к простым перепуганным людям, как детишки у окна поджидают его. Он вдруг становится в ее глазах таким же героем, как радист, который при кораблекрушении не оставляет аппарата, или путешественник, изнуренный лихорадкой, покинутый проводниками, но идущий все вперед и вперед сквозь девственные леса…
В шесть, когда в белесоватом свете уже выступают серыми четырехугольниками кресла, она слышит его шаги на крыльце. Слышит, как он возится с топкой центрального отопления, прочищает решетку, сгребает золу, набирает совком хрустящий уголь, который потом с грохотом сыплется на колосники, стучит вьюшками, — в этих ежедневных звуках провинциальной жизни впервые звучит для нее что-то бодрое и стойкое, красочное и свободное. Она представляет себе топку: пламя, то бледное, то металлически золотое, когда на него сыплется угольная пыль, взвивающиеся языки и призрачные багровые огоньки, не излучающие света, скользящие между темными кусками угля.
В постели чудесно, и она думает о том, что, когда она встанет, в доме уже будет тепло. Какая она была гадкая! Чего стоили все ее фантазии по сравнению с его трудолюбием!
Она просыпается опять, когда он ложится в постель.
— Кажется, будто ты ушел всего несколько минут назад!
— Я проездил четыре часа. Сделал женщине операцию аппендицита прямо на кухне. Она чуть не погибла, но мне все-таки удалось вытянуть ее. На волосок была… Да, Барни рассказывал, что он в воскресенье подстрелил десять кроликов.
Он мгновенно уснул — час отдыха перед тем, как снова встать и приготовиться к утреннему приему фермеров, являющихся всегда спозаранку… «Как странно, — подумала она, — то, что для нее было минутой дремотных видений, для него означало дальнюю поездку в чужой дом, где он вскрыл живот женщине, спас ей жизнь».
Нужно ли после этого удивляться, что он презирал бездельников Уэстлейка и Мак-Ганума? Мог ли праздный Гай Поллок понять такое искусство и такую выносливость?!.
Вдруг Кенникот проворчал:
— Четверть восьмого! Ты не собираешься вставать к завтраку?
И сразу он превратился из героя и труженика науки в обыкновенного раздражительного человека, которому не мешало бы побриться. Они пили кофе, ели лепешки и колбасу и говорили о том, какой ужасный пояс из крокодиловой кожи завела себе миссис Мак-Ганум. За будничными хлопотами забылись и ночные фантазии и утреннее отрезвление.
II
Человек с поврежденной ногой, которого привезли с фермы в воскресенье, показался Кэрол знакомым. Он сидел в качалке, в глубине дровяного фургона, и его бледное лицо было искажено болью, которую усиливала тряска от езды. Больная нога была вытянута и лежала на покрытом попоной ящике из-под крахмала. Невзрачная, но бодрая фермерша правила лошадью и помогла Кенникоту ввести ковылявшего мужа в дом.
— Хэлвор Нельсон хватил себя топором по ноге: изрядная рана, — сказал Кенникот.
Кэрол убежала в другой конец комнаты и по-детски разволновалась, когда ее послали за полотенцем и тазом воды. Кенникот усадил фермера на стул и сказал:
— Ну вот и хорошо, Хэлвор! Не пройдет и месяца, как вы снова будете чинить заборы и тянуть водку!
Жена его с равнодушным выражением лица сидела на диване. Мужская кожаная куртка, из-под которой выглядывали какие-то кофты, делала ее неуклюжей. Шелковая с цветочками косынка сползала на морщинистую шею. Белые шерстяные перчатки лежали на коленях.
Кенникот стащил с пораненной ноги толстый красный «немецкий» носок, потом бесконечное множество других, из серой и белой шерсти, и, наконец, намотанный спиралью бинт. Нога была нездорового, мертвенно-белого цвета, с черными примятыми волосками, и на ней вздувшаяся багровая полоса. Кэрол содрогнулась. Это уже не было человеческой плотью, розовым сверкающим атласом, воспеваемым влюбленными поэтами.
Кенникот осмотрел рану, улыбнулся Хэлвору и его жене и протянул:
— Как это вас угораздило? Лучше и нарочно не сделать!
Нельсоны умоляюще смотрели на него. Фермер мигнул жене, и она осведомилась похоронным тоном:
— Сколько же мы будем должны вам, доктор?
— Что ж… сейчас прикинем: один выезд и два приема у меня на дому. Выходит, всего что-то вроде одиннадцати долларов, Лина.
— У нас сейчас туговато с деньгами, доктор!
Кенникот подошел к ней, потрепал ее по плечу и прогремел:
— Э, бросьте, милая! Не беда, если я и вовсе ничего не получу! Заплатите мне осенью, когда снимете урожай… Кэрри! Может, вы с Би сварганите Нельсонам по чашке кофе и по куску холодной телятины? Им предстоит длинный путь по морозу.
III
Кенникот уехал с утра. У Кэрол глаза устали от чтения. Вайда Шервин не могла прийти к чаю. Кэрол скиталась по дому, тусклому и пустому, как улица за окном. Проблема «Будет ли Уил к ужину дома или мне придется сесть за стол одной?» играла в домашнем укладе большую роль. Шесть — был твердо узаконенный час для ужина, но в половине седьмого Кенникота все еще не было. Вопрос обсуждается совместно с Би: не задержался ли он на родах? Не вызван ли куда-нибудь еще? Не навалило ли за городом столько снега, что пришлось взять повозку или даже сани вместо автомобиля? В городе-то подтаяло, но все-таки…
Вдруг клаксон. Автомобиль подлетел к дому еще раньше, чем затих звук.
Кэрол подбежала к окну. Машина казалась чудовищем, отдыхающим после сказочного полета. Фары заливали светом куски льда на дороге, так что даже от мелких льдинок падали тени, как от горной цепи. Задний фонарик очерчивал рубиновый круг на снегу. Кенникот уже открывал дверь, крича:
— Вот и я, девочка! Застревал раза два, но ничего, выкарабкивался и наконец добрался. Живо за стол! Есть хочу!
Она бросилась к нему, стряхнула снег с его шубы.
Мех был гладкий, но холодил пальцы. Весело окликнула Би:
— Все в порядке! Он дома! Мы идем ужинать!
IV
Жена доктора не видела ни аплодирующей аудитории, ни хвалебных рецензий, ни почетных степеней, которые говорили бы об успехах мужа. Но она видела письмо, написанное немцем-фермером, только что переехавшим из Миннесоты в Саскачеван:
«Драгой сэр, как ви лечиль меня несколько недель и узналь, что у меня болит, так я за то самое хочу вас благодарить. Здешний доктор говорил, что он думал у меня болит, и он давал мне лекарства, но оно не помогал, как что ви давал. Он говорит, что мне больше не надо лекарства. Что ви думайт?
Вот я уже принималь все полтора месяц, и мне не лучше. Так я хочу знайт, что ви думайт. А я чувствую так нехорошо вкруг живот после еды, и боль вокруг сердца, и стреляйт в руку, после еды часа три слабость, и в голове кружение, и боль. Так сообщите мне, что вы думайт про меня, я сделаю, как ви сказайт».
V
Кэрол встретила в аптекарском магазине Гая Поллока. Он взглянул на нее, как будто имел на это право, и мягко сказал:
— Я совсем не видел вас последнее время!
— Да. Я несколько раз ездила с Уилом за город. Он очень… Вы знаете, люди вроде нас с вами не способны понимать таких, как он. Мы изощряемся в критике и бездельничаем, а он в это время спокойно делает дело.
Она кивнула ему, улыбнулась и занялась покупкой борной кислоты. Он поглядел на нее и тихо вышел.
Когда она заметила, что он исчез, ей стало немного не по себе.
VI
Она соглашалась (иногда) с Кенникотом, что бриться в присутствии жены и надевать корсет в присутствии мужа нисколько не вульгарно, а наоборот, означает здоровую безыскусственность семейной жизни и что напускная стыдливость может только раздражать. Кэрол мало смущало, если он часами сидел в гостиной в одних носках. Но она и слышать не хотела его теорий о том, что «все эти романтические тонкости — сплошной вздор; приятно, пока ухаживаешь, но заниматься такими вещами всю жизнь ни к чему».
Она придумывала всякие сюрпризы, игры, чтобы как — нибудь разнообразить дни. Связала изумительный лиловый шарф и спрятала под его тарелку. Найдя подарок, он смутился и пробормотал:
— Неужели сегодня годовщина свадьбы или что — нибудь такое? Черт, я, кажется, забыл!
Однажды она наполнила термос горячим кофе, уложила в коробку только что испеченные Би пирожки и в три часа дня отправилась к мужу в приемную.
Она спрятала пакеты в передней и заглянула внутрь.
В приемной было неуютно. Кенникот унаследовал кабинет от предшественника и только добавил белый эмалированный операционный стол, стерилизатор, рентгеновский аппарат и портативную пишущую машинку. Приемная состояла из двух комнат: комнаты для ожидания с жесткими стульями, шатким сосновым столом и теми неизвестными журналами с ободранной обложкой, которые можно найти только в приемных у врачей; и комнаты позади нее, которая выходила на Главную улицу и представляла собой одновременно регистратуру, кабинет и операционную, с бактериологической и химической лабораторией в особой нише. Полы в обеих комнатах были дощатые, голые, а мебель темная и облупленная.
Доктора ждали две женщины, сидевшие тихо, словно парализованные, и мужчина в железнодорожной форме, который левой загорелой рукой поддерживал забинтованную правую. Втроем они уставились на Кэрол. Она скромно присела на жесткий стул, чувствуя себя легкомысленной и лишней.
Кенникот появился из внутренней двери, провожая бледного человека с чахлой бороденкой, которого он на ходу утешал:
— Ну, ладно, старина! Избегайте сахара и соблюдайте назначенную диету. Аккуратно принимайте лекарство и покажитесь через неделю. И вот еще что, гм… лучше бы вы пили поменьше пива. Ну, всего доброго!
В его голосе звучала деланная сердечность. Рассеянно взглянул он на Кэрол. Теперь он был медицинской, а не домашней машиной.
— В чем дело, Кэрри?
— Ничего спешного. Просто зашла повидать тебя.
— Так, так…
Ей стало жаль себя. Он не отгадал, что это был сюрприз, и она изведала блаженство мучеников, храбро добавив:
— Да ничего особенного! Если ты долго будешь занят, я пойду домой.
Но пока она ждала, жалость к себе сменилась в ней негодованием против себя же. Впервые разглядела она комнату ожидания. Ну, конечно, дома у доктора должны быть японские ткани на стенах, широкий диван и электрический вентилятор, а вот для больных, усталых, простых людей, которые служат в сущности единственным источником и единственным оправданием докторского существования, сойдет любая дыра. Нет, ей не в чем упрекать Кенникота. Его не оскорбляли эти обветшалые стулья. Он притерпелся к ним, как притерпелись и пациенты. Это ее упущение, ее недосмотр, а она-то еще ходит разглагольствует о перестройке всего города!
Когда больные ушли, она внесла свои пакетики.
— Что это такое? — удивился Кенникот.
— Повернись спиной! Смотри в окно!
Он послушался, не особенно рассердившись. Когда она крикнула «готово!», стол в кабинете был весь заставлен яствами: пирожками и леденцами; посреди возвышался термос с горячим кофе.
Его широкое лицо просияло.
— Вот так штука! В жизни не был так поражен! И, честное слово, я очень голоден. Право, это здорово!
Когда улеглось первое веселье, она заявила:
— Уил! Я собираюсь обновить твою приемную.
— А что в ней плохого? Она хороша и так.
— Совсем нехороша! Она отвратительна. Мы можем позволить себе окружить пациентов большим уютом. Это и для дела будет полезно.
Она была весьма довольна своей дальновидностью.
— Ерунда! Дело и так идет хорошо. Я уже говорил тебе… Неужели из-за того, что я стремлюсь отложить доллар-другой про черный день, ты должна презирать меня и считать мелочным человеком, скрягой…
— Довольно! Замолчи! Я и не думала обижать тебя! Я не критикую тебя! Я самая смиренная и влюбленная раба в твоем гареме. Я только хочу сказать…
Через два дня она повесила картинки, расставила плетеные стулья, положила на пол коврик и придала приемной жилой вид.
И Кенникот признал:
— Стало гораздо лучше. Я сам об этом как-то не подумал. Видно, меня всегда надо за уши в рай тянуть.
Кэрол была убеждена, что деятельность «докторши» дает ей полное удовлетворение.
VII
Кэрол старалась освободиться от подтачивавшего ее разочарования, стряхнуть с себя ту предвзятость суждений, которой ознаменовался мятежный период ее жизни. Старалась быть одинаково милой и с туполицым, вечно небритым Лайменом Кэссом, и с Майлсом Бьернстамом, и с Гаем Поллоком. Она приняла у себя членов Танатопсис-клуба. Но действительным подвигом с ее стороны был визит к сплетнице миссис Богарт, доброе мнение которой было столь ценно для доктора.
Дом вдовы Богарт был через дорогу от их дома, но Кэрол всего лишь трижды переступала его порог. Теперь она надела свою новую кротовую шапочку, под которой ее лицо казалось совсем маленьким и невинным, стерла с губ следы помады и со всех ног перебежала через улицу, чтобы не успела испариться ее доблестная решимость.
Возраст зданий, как и возраст людей, не зависит от их лет. Тускло-зеленому дому почтенной вдовы было всего двадцать лет, но он был древен, как пирамида Хеопса, и издавал тот же запах истлевших мумий. Его опрятность служила укором остальной улице. Большие камни по обе стороны ворот были выкрашены желтой краской. Маленькую пристроечку на задах так старательно маскировал вьющийся по решетке виноград, что она сразу бросалась в глаза. А на лужайке перед домом между белых гипсовых раковин стояла последняя чугунная собачка, еще сохранившаяся в Гофер-Прери.
Прихожая отпугивала своей чистотой, а в кухне стулья были с математической точностью расставлены на равных расстояниях.
Гостиная предназначалась исключительно для посетителей. Кэрол предложила:
— Посидим на кухне! Не беспокойтесь, пожалуйста, не надо растапливать печь в гостиной.
— Ну что за беспокойство! Господи, вы приходите так редко! В кухне ужас что творится, я стараюсь содержать ее в чистоте, но Сай вечно нанесет грязи, я ему уже сто раз говорила… Нет, нет, сидите здесь, милочка, а я затоплю, в этом нет никакого беспокойства, право же, ни малейшего беспокойства!
И миссис Богарт, кряхтя, потирая колени и отряхивая ладони, принялась разводить огонь, однако, когда Кэрол попыталась ей помочь, она плаксиво отказалась:
— Да что вы, милая моя! Я ведь все равно ни на что другое не гожусь, мое дело трудиться да хлопотать с утра до вечера. Некоторые, видно, так и считают.
Достопримечательностью гостиной был большой лоскутный ковер, с которого миссис Богарт при входе поспешно подняла дохлую муху. В центре ковра находилось изображение рыжего пса-ньюфаундленда, возлежащего на зелено-желтом поле маргариток и увенчанного надписью: «Наш друг». Высокую, узкую фисгармонию украшало зеркало в причудливо гнутой раме, и подставка, на которой стоял горшок герани, лежала губная гармоника и экземпляр «Старинных гимнов». На столе посреди комнаты красовался каталог сент-полского универсального магазина, высылающего заказы наложенным платежом, серебряная рамка с фотографиями баптистской церкви и пожилого пастора и алюминиевый поднос с трещоткой гремучей змеи и разбитым стеклом от очков.
Миссис Богарт толковала о красноречии преподобного Зиттерела, о зимних холодах и ценах на дрова, о новой прическе Дэйва Дайера и о врожденном благочестии Сая Богарта.
— Я так и сказала учителю воскресной школы, что Сай, может, и любит пошалить, но это потому, что у него голова не соломой набита, как у многих здешних мальчишек; а этот фермер, который уверяет, будто Сай у него силки обкрадывал и будто он поймал его с поличным, да он просто лгун, мне надо бы на него в суд подать.
Миссис Богарт детально разобрала слухи о безнравственном поведении официантки в закусочной Билли.
— Ничего удивительного, ведь здесь всякий знает, что за птица была ее мать! Конечно, если бы коммивояжеры к ней не приставали, она бы исправилась, но напрасно она воображает, что может водить нас за нос. Чем скорее ее отправят в Сок-Сентер, в исправительное заведение, тем лучше для всех, и… Не хотите ли выпить чашечку кофе, милая Кэрол? Вы ведь позволите мне называть вас по имени и не будете сердиться на старую тетку Богарт, я же так давно знаю Уила, и мы так дружны были с его матерью, когда она жила здесь, и… что, эта меховая шапочка очень дорога? Но… Не находите ли вы, что дамы в нашем городе ужасно сплетничают?
Миссис Богарт придвинулась поближе; ее широкое лицо с устрашающей россыпью родимых пятен и одиноких черных волосков сморщилось, обнажив в хитрой улыбке гнилые зубы, и она засипела в самое ухо Кэрол укоризненным шепотом человека, привыкшего рыться в чужом грязном белье:
— Я прямо не понимаю, как могут люди так говорить и поступать. Вы и не подозреваете, какие дела тут обделываются под шумок! Это такой город; ведь только религиозное воспитание, которое я дала Саю, оберегает его от… всей этой грязи. Как раз на днях… Я никогда не обращаю внимания на сплетни, но тут я слыхала вернее верного, что Гарри Хэйдок путается с девицей, которая служит в каком-то магазине в Миннеаполисе, а бедная Хуанита и не подозревает об этом, хотя, может быть, это кара божья, потому что до замужества она тоже не с одним парнем гуляла… Так неприятно все это повторять, и, может быть, как говорит Сай, я отстала от времени, потому что я всегда считала, что леди не должна знать слов, которыми называются все эти гадости. И все-таки я точно знаю случай, когда Хуаниту застали с одним молодчиком, это было отвратительно… И мало ли… Вот хоть этот Оле Йенсон, бакалейщик. Он думает, что ловко прячет концы в воду, а я знаю, что он крутит с женой одного фермера, и… вот еще этот нахал Бьернстам и Нэт Хикс, и…
По-видимому, в городе не было ни одного человека, за исключением самой миссис Богарт, который не вел бы развратного образа жизни, и, конечно, она принимала это близко к сердцу.
Она все знала, она всегда оказывалась поблизости. Как-то раз, шептала она, ей случилось пройти мимо окна, где нескромные ставни оставляли просвет в несколько дюймов. В другой раз она видела, как какие-то мужчины и женщины держались за руки, и где — на благотворительном вечере методистской церкви!
— А потом вот что еще… Видит бог, я не хочу сеять раздоры, но я не виновата, если вижу со своего заднего крыльца, как ваша служанка Би заигрывает с мальчишками из лавки и…
— Миссис Богарт! Я доверяю Би, как самой себе!
— Ах, милочка, вы меня не поняли! Я уверена, что она хорошая девушка. Я только хочу сказать, что она еще совсем юная, и как бы кто-нибудь из наших городских парней не довел ее до греха! В этом, конечно, виноваты их родители, раз позволяют им шляться повсюду, где они могут наслушаться всяких пакостей. Будь моя воля, я не позволяла бы никому из них, ни мальчикам, ни девочкам, знать что-нибудь, о… таких вещах, пока они не поженятся. Ужас берет, как послушаешь некоторых людей! Их слова показывают, какие грязные помыслы у них в душе, и единственное спасение для них — это вернуться к богу и уповать на его милосердие. Вот я, например, каждую среду на наших молитвенных собраниях становлюсь на колени и говорю: «О господи, если я не жалкая грешница, то лишь по твоей неисповедимой доброте…» Я бы заставила всех этих мальчишек ходить в воскресную школу, где они поучились бы думать о высоких вещах вместо папирос и всякой житейской грязи. А уж самое худшее зло для нашего города — так это все эти бесконечные танцы: молодые люди прижимают к себе девушек и при этом узнают… О, это ужасно! Я говорила мэру, что этому надо положить конец, и… Тут в городе есть один мальчик, я не хочу подозревать или злословить, но…
Прошло полчаса, прежде чем Кэрол удалось бежать.
Она остановилась у своего крыльца и со злобой подумала: «Если на стороне этой женщины ангелы, то у меня нет выбора: я должна быть на стороне дьявола. Но разве она не похожа на меня? Ведь она тоже хочет исправить город! Она тоже всех критикует. Она тоже считает, что мужчины вульгарны и ограниченны. Неужели я такая же? Страшно подумать!»
В этот вечер она не просто согласилась сыграть в криббедж с Кенникотом, она сама предложила ему партию и вдобавок проявила пылкий интерес к земельным сделкам и к Сэму Кларку.
VIII
Как-то еще до свадьбы Кенникот показал Кэрол фотографию ребенка и бревенчатой хижины Нилса Эрдстрема, но ей до сих пор не случилось видеть самих Эрдстремов. Они были для нее просто «пациентами доктора». Однажды в середине декабря Кенникот позвонил по телефону:
— Не хочешь ли надеть шубку и проехаться со мной к Эрдстремам? Сейчас совсем тепло. У Нилса желтуха.
— О, с удовольствием!
Она побежала надевать шерстяные чулки, высокие ботики, свитер, шарф, шапочку, варежки.
Снег был слишком глубок для автомобиля. Они поехали в неуклюжей высокой коляске, укутанные синим грубошерстным пологом, шершавым и колючим, а поверх еще бизоньей полостью, облезлой и траченной молью; эта полость служила еще в те времена, когда стада живых бизонов бродили по прерии в нескольких милях к западу.
Разбросанные домики, мимо которых они проезжали по городу, казались маленькими и одинокими среди огромных, занесенных снегом дворов и широких улиц. Кенникот и Кэрол пересекли железную дорогу и сразу очутились за городом. У рослых пегих лошадей валил из ноздрей пар. В поле они пошли рысью. Экипаж поскрипывал в такт их бегу. Кенникот правил, покрикивая: «Эй, вы, милые, легче!»
Он о чем-то думал и не замечал Кэрол. Все же именно он бросил: «Смотри, как там красиво!», — когда они приблизились к дубовой роще, где луч изменчивого зимнего солнца дрожал в рытвине меж двух сугробов.
Из прерии они выехали в поля, на месте которых двадцать лет назад был лес. Казалось, одна и та же картина тянется так без перемен до самого северного полюса: отлогие холмы, колючий кустарник, поросшие тростником речонки, норки ондатр, поля, на которых из — под снега торчат замерзшие бурые комья.
Мороз пощипывал нос и уши. Дыхание Кэрол замерзло на воротнике. Пальцы ныли.
— Подмораживает, — сказала она.
— Угу…
Это был весь их разговор за три мили. Но ей было хорошо.
Они добрались к Эрдстремам в четыре часа, и Кэрол с волнением узнавала следы героической борьбы, некогда заманившей ее в Гофер-Прери: расчищенные поля, канавы среди пней, бревенчатую хижину, промазанную глиной и крытую соломой. Но дела у Нилса шли хорошо. Хижиной он теперь пользовался как амбаром: позади нее вырос новый дом, самодовольный, несуразный, типичный для Гофер-Прери дом, еще более голый и уродливый от блестящей белой краски и розовых украшений. Все деревья вокруг были вырублены, и дом казался таким беззащитным, отданным во власть ветров, забытым в самой середине равнодушной голой вырубки, что Кэрол невольно вздрогнула. Но их тепло встретили и провели в недавно оштукатуренную кухню, где стояла черная плита с никелированными ручками, а в углу — новенький сепаратор.
Миссис Эрдстрем пригласила Кэрол в гостиную, где граммофон и дубовая, обтянутая кожей кушетка свидетельствовали о процветании дома — по нормам прерии. Но Кэрол присела на корточки перед плитой и повторяла:
— Прошу вас, не беспокойтесь обо мне!
Когда миссис Эрдстрем последовала за доктором в комнату, Кэрол с интересом оглядела крашеный сосновый буфет, вставленное в рамку свидетельство о конфирмации, остатки яичницы с колбасой на обеденном столе у стены и над ним — чудо из календарей, украшенный, помимо изображения молодой румяной красотки и рекламы магазина Эксела Эгге на шведском языке, еще термометром и подставкой для спичек.
Кэрол заметила, что из прихожей на нее смотрит мальчик лет четырех-пяти, с большими глазами, крепким ртом и широким лбом, одетый в грубую рубашку и вылинявшие штанишки. Он спрятался, потом выглянул снова, держа кулачок у рта и пугливо повернувшись к гостье боком.
Она старалась припомнить… Как это было?.. Кенникот сидел с ней у форта Снеллинг и уговаривал ее: «Посмотрите на этого чумазого младенца! Тут нужна рука женщины, такой, как вы».
Тогда она была в волшебном царстве солнечного заката, весенней прохлады и любопытства пробуждающейся любви… Она потянулась к мальчику или к этому воспоминанию.
Он бочком проковылял в дверь, с опаской посасывая большой палец.
— Здравствуй, — сказала она. — Как тебя зовут?
— Хи-хи-хи!
— Ты совершенно прав. Я согласна с тобой. Глупые люди вроде меня всегда спрашивают детей, как их зовут.
— Хи-хи-хи!
— Поди-ка сюда, я расскажу тебе сказку… Гм, я и сама не знаю о чем, но там будет стройная героиня и прекрасный принц.
Мальчик стоически выслушивал чепуху, которую она плела. Он больше не хихикал. Еще немного, и она завоюет его доверие. Вдруг зазвонил телефон — два долгих звонка и один короткий.
Миссис Эрдстрем прибежала и крикнула в трубку:
— Алло! Да, да, ферма Эрдстрема! Что? Ах, вам доктора?
Кенникот появился и загудел в телефон:
— Да! Что надо? Ах, это вы, Дэйв! Что там? Какой Моргенрот? Адольф? Хорошо. Ампутация? Гм… так, так… Вот что, Дэйв: пусть Гэс запряжет лошадь и свезет туда мои хирургические инструменты и пусть захватит хлороформ. Я поеду прямо отсюда. Пожалуй, домой сегодня не попаду. Вы застанете меня у Адольфа. А? Нет, Кэрри, я думаю, сможет дать наркоз. До свидания. А?
Нет. Расскажете мне об этом завтра: на этой чертовой фермерской линии вечно подслушивают!
Он повернулся к Кэрол.
— Понимаешь, размозжило руку Адольфу Моргенооту, он живет в десяти милях на юго-запад от города. Чинил хлев, на него упало бревно и, кажется, основательно покалечило. Дэйв Дайер говорит, что, может быть, руку придется отнять. К сожалению, надо ехать прямо отсюда. Досадно, что приходится тащить тебя с собой в такую даль!
— Это ничего. Обо мне не беспокойся.
— Как ты думаешь, ты могла бы дать больному наркоз? Обычно это делает мой кучер.
— Если ты покажешь как.
— Отлично. Ты слышала, как я отделал этих любителей подслушивать чужие разговоры? Надеюсь, они слышали меня!.. Вот что, Бэсси, не беспокойтесь о Нилсе. Все идет хорошо. Завтра поезжайте сами или попросите соседей и закажите лекарство по этому рецепту у Дайера. Давайте Нилсу по чайной ложке каждые четыре часа. До свидания. А-а! Вот он, малыш! Не может быть. Бэсси, чтобы это был тот самый, что постоянно у вас хворал! Браво, он теперь такой большущий, солидный швед, скоро перерастет отца!
Грубоватая ласка Кенникота заставила ребенка завизжать от восторга, которого не могла вызвать в нем Кэрол. И смиренная жена, которая шла теперь за доктором, спешившим к коляске, мечтала уже не о том, чтобы лучше играть Рахманинова или строить ратуши, а о том, чтобы уметь щелкать языком и смешить детишек.
От заката остался лишь розовый отсвет на серебряном куполе неба, окаймленном дубовыми ветвями и тонкими сучьями кленов. Силосная башня далеко на горизонте из красной превратилась в лиловато-серую. Фиолетовая дорога исчезла, и без огней, во мраке разрушенного мира, они мчались вперед, в пустоту.
Вся дорога до фермы Моргенрота была в ухабах и рытвинах. Пригревшись, Кэрол заснула и очнулась, только когда они приехали.
Дом здесь не сверкал новизной, в нем не было спесивого граммофона; низкая выбеленная кухня пропахла молоком и капустой. Адольф Моргенрот лежал на диване в столовой, которой редко пользовались. Его грузная, изнуренная работой жена от волнения то и дело всплескивала руками.
Кэрол предвкушала, как ее Кенникот свершит сейчас нечто изумительное и великолепное. Но он нарочито небрежно поздоровался с больным:
— Что это, Адольф, придется вас чинить, а?
Потом вполголоса обратился к его жене:
— Hat die аптека мою schwarze сумку hier geschickt? Так — schon. Wieviel Uhr ist's? Sieben? Nun, lassen unsein wenig ужин zuerst haben.[25] У вас было отличное пиво, осталось еще? Giebt's noch Bier?[26]
Поужинал он за четыре минуты. Затем, сбросив пиджак, засучив рукава, он куском желтого кухонного мыла стал тереть руки над жестяным тазом.
Расправляясь с ужином, состоявшим из говядины с капустой, ржаного хлеба и пива, Кэрол не решалась смотреть из кухни в сторону комнаты. Там стонал больной. Все же, бросив туда один беглый взгляд, она успела увидеть, что расстегнутый ворот его синей фланелевой рубашки открывает табачно-бурую жилистую шею, местами поросшую черными и седыми волосами. Сам Адольф, как труп, покрыт простыней, а поверх простыни лежит размозженная правая рука, завернутая в окровавленные полотенца.
Но вот Кенникот с веселым видом направился в столовую, и Кэрол пошла за ним. Неожиданно мягким движением крупных пальцев он размотал полотенце, и из — под него показалась рука, которая ниже локтя была куском сочащегося кровью мяса. Больной взвыл от боли. Кэрол стало душно, все поплыло у нее перед глазами, и она бросилась в кухню к стулу. Сквозь муть тошноты она услыхала ворчливый голос Кенникота:
— Боюсь, придется отнять ее, Адольф! Что такое вы наделали? Упали на лезвие жатки? Сейчас сделаем все что надо. Кэрри! Кэрол!
Она не могла, никак не могла встать. Но все-таки очутилась на ногах. Ноги у нее были словно из ваты, глаза застилало, в ушах стоял гул. Она не могла дойти до столовой. Испугалась, что потеряет сознание. Но вот она уже в столовой, прислонилась к стене, делает попытку улыбнуться. Ее обдает жаром и холодом. Кенникот говорит через плечо:
— Послушай, помоги мне и миссис Моргенрот перенести его в кухню на стол! Нет, сначала пойди и сдвинь там вместе оба стола и постели на них одеяло и чистую простыню.
Это было спасение. Она сдвинула тяжелые столы, выскребла их, аккуратно накрыла простыней. В голове у нее прояснилось; она уже могла спокойно смотреть, как ее муж и фермерша раздевали стонущего больного, надевали на него чистую ночную рубашку и мыли его руку. Кенникот начал раскладывать инструменты. И тут она вдруг поняла, что без всяких больничных приспособлений, нисколько не смущаясь их отсутствием, ее муж — ее муж! — готовился произвести хирургическую операцию, то удивительное, дерзновенное дело, о котором приходится читать в рассказах о знаменитых врачах.
|
The script ran 0.025 seconds.