Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Ален Рене Лесаж - Похождения Жиль Бласа из Сантильяны
Язык оригинала: FRA
Известность произведения: Средняя
Метки: antique_european, sci_history

Аннотация. Произведение известного французского писателя А. Лесажа (1668 - 1747) по своей структуре восходит к жанру испанского плутовского романа. В центре повествования полная приключений жизнь молодого мещанина, которому судьба даровала множество испытаний: он попадает к разбойникам, затем становится лакеем, поваром, врачом и, наконец, фаворитом министра, разоряется и оказывается в тюрьме. В финале герой достигает своей мечты и обретает семейное счастье.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 

— Жиль Блас, — сказала мне сеньора, — сходи к моей тетке донье Химене и спроси ее от моего имени, можем ли мы, сеньор Пачеко и я, повидать сегодня мою кузину. Я отправился выполнять поручение или, выражаясь точнее, условиться с дуэньей о плане действий. Договорившись с ней о всех необходимых мероприятиях, я вернулся к мнимому Мендосе. — Сеньор, — сказал я, — ваша кузина Аурора чувствует себя превосходно. Она поручила мне передать вам от себя, что вы весьма обяжете ее своим посещением, а донья Химена приказала заверить сеньора Пачеко, что в качестве вашего друга он всегда будет желанным гостем. Услыхав последние слова, дон Луис весьма обрадовался, что не ускользнуло ни от меня, ни от моей госпожи, которая сочла это за доброе предзнаменование. Перед самым обедом пришел лакей сеньоры Химены и сказал дону Фелису: — Сеньор, к вашей тетушке заходил какой-то человек из Толедо и оставил для вас эту записку. Мнимый Мендоса вскрыл ее и прочел вслух следующее: «Если вы хотите получить вести о вашем родителе и узнать важные для вас новости, то по получении сего явитесь немедля к «Вороному коню», что подле университета». — Мне так хочется узнать эти важные новости, — сказал он, — что я обязательно должен удовлетворить свое любопытство. Не прощаюсь с вами, Пачеко, — добавил он. — Если я не вернусь через два часа, то можете один пойти к моей тетке: я загляну туда после обеда. Жиль Блас передал вам приглашение доньи Химены и вы вправе ее навестить. Сказав это, он вышел и приказал мне следовать за собой. Сами понимаете, что вместо того, чтоб направиться к «Вороному коню», мы поспешили к дому, где жила Ортис. Прибыв туда, мы приготовились разыграть свою пьесу: Аурора сняла русый парик, вымыла и вытерла брови, надела женское платье и превратилась в прелестную брюнетку, каковой была на самом деле. Действительно, костюмировка изменяла ее до такой степени, что Аурора и дон Фелис казались разными личностями. К тому же она выглядела выше в женском наряде, нежели в мужском, чему, впрочем, немало способствовали чапины,94 которые обычно были у нее очень высокие. Усилив свои чары с помощью всех средств, изобретенных искусством, она принялась поджидать дона Луиса с волнением, к которому примешивались страх и надежда. То она полагалась на свой ум и красоту, то ей мерещилось, что опыт кончится неудачей. Ортис, со своей стороны, всячески готовилась поддержать свою госпожу. А что касается меня, то, пообедав, я тотчас же удалился, так как Пачеко не должен был застать меня в этом доме и мне, подобно актеру, выступающему только в последнем акте, предстояло явиться к концу визита. Словом, все было в полном порядке, когда пришел дон Луис. Донья Химена приняла его весьма учтиво, и он в течение двух или трех часов занимал разговором Аурору, после чего я вошел в комнату, где они находились, и, обратившись к кавалеру, сказал: — Сеньор, мой барин, дон Фелис, не придет сюда сегодня и очень просит вас извинить его: с ним трое каких-то господ из Толедо, от которых он не может избавиться. — Ах, маленький шалопай! — воскликнула донья Химена, — он, наверно, закутил. — Никак нет, сударыня, — возразил я, — сеньор беседует с ними о весьма серьезных делах и поручил мне передать это как вам, так и донье Ауроре. — Ни-ни, не принимаю никаких извинений, — шутливо проговорила моя госпожа. — Он знает, что мне неможется, и должен оказывать больше внимания лицам, связанным с ним узами крови. А в наказание — пусть не является сюда целых две недели. — Ах, сеньора, — вмешался тут дон Луис, — не принимайте столь жестокого решения: он и без того достоин жалости, так как лишен был счастья лицезреть вас сегодня. Они некоторое время шутили на эту тему, после чего Пачеко ретировался. Прекрасная Аурора тотчас же меняет облик, надевает мужское платье и со всей возможной поспешностью возвращается в меблированные комнаты. — Простите, любезный друг, — сказала она дону Луису, — что я не последовал за вами к своей тетке; но я никак не мог освободиться от лиц, с которыми мне пришлось быть. Меня, однако, утешает то, что вам представилась возможность удовлетворить свое любопытство. Ну-с, какого же вы мнения о моей кузине? Скажите мне без всякой лести. — Я от нее в восторге, — отвечал Пачеко. — Вы были правы, говоря, что она на вас похожа. Никогда не видал более сходных черт: тот же овал лица, те же глаза, тот же рот, тот же звук голоса. Есть все же небольшая разница; Аурора выше вас; она брюнетка, а вы блондин; у вас веселый характер, она — серьезна. Вот и все, чем вы отличаетесь друг от друга. Что касается ума, — добавил он, — то вряд ли даже ангелы небесные умнее вашей кузины. Словом, эта молодая особа полна беспримерных достоинств. Сеньор Пачеко произнес эти последние слова с таким пылом, что дон Фелис сказал ему улыбаясь: — Я раскаиваюсь, милый друг, что познакомил вас с доньей Хименой. Поверьте мне, не ходите больше к ней: советую вам это ради вашего спокойствия. Аурора де Гусман способна так вскружить вам голову и внушить такую страсть… — Мне незачем возвращаться к вашей кузине, чтоб влюбиться в нее: дело сделано, — прервал он дона Фелиса. — Скорблю о вас, — возразил мнимый Мендоса, — ибо вы — человек непостоянный, кузина моя не какая-нибудь Исабела: предупреждаю вас об этом. Она снизойдет только до такого поклонника, который питает законные намерения. — Законные намерения! — воскликнул дон Луис, — а какие же намерения можно питать по отношению к девушке столь знатного рода? Право, вы меня оскорбляете, если думаете, что я способен бросить на нее непочтительный взгляд. Узнайте меня поближе, любезный Мендоса: увы, я почел бы себя за счастливейшего из смертных, если б она не отвергла моего сватовства и согласилась соединить свою судьбу с моей. — Это другой разговор, — ответствовал дон Фелис, — и о таком случае я готов оказать вам содействие. Сочувствую вашим желаниям и предлагаю вам свои услуги у Ауроры. Завтра же попытаюсь расположить в вашу пользу свою тетку, которая имеет на нее большое влияние. Пачеко рассыпался в бесчисленных благодарностях перед кавалером, надававшим ему таких радужных обещаний, и мы с удовольствием заметили, что наша тактика увенчалась успехом. На следующий день мы еще больше разожгли любовь дона Луиса новой выдумкой. Моя госпожа отправилась к донье Химене, как бы для того, чтоб склонить ее на сторону кавалера, а затем, вернувшись обратно, сказала дону Пачеко: — Я говорил с тетушкой, и мне стоило немалых трудов обеспечить вам ее содействие. Она была ужасно предубеждена против вас. Не знаю, кому вы обязаны тем, что она считала вас ветрогоном, но, несомненно, что кто-то обрисовал вас ей с самой неблагоприятной стороны. К счастью, я взял на себя вашу защиту, и мне удалось в конце концов рассеять дурное мнение, которое она составила себе о ваших нравах. Но это еще не все, — продолжала Аурора, — я хочу, чтоб вы в моем присутствии переговорили с тетушкой: мы постараемся окончательно добиться ее поддержки. Пачеко проявил необычайное нетерпение свидеться с доньей Хименой, и желание его было удовлетворено на следующее утро. Мнимый Мендоса отвел его к Ортис, и они втроем завели беседу, из которой выяснилось, что дон Луис дал сильно увлечь себя в самое короткое время. Ловкая Химена притворилась растроганной чувствами, которые он выказывал, и обещала кавалеру приложить все усилия, чтоб уговорить племянницу выйти за него замуж. Пачеко бросился к ногам доброй тетушки, чтоб поблагодарить ее за ее доброжелательство, после чего дон Фелис спросил, проснулась ли уже его кузина. — Нет, — отвечала дуэнья, — она еще почивает, и вам не удастся увидеть ее теперь. Но приходите после обеда и можете беседовать с ней, сколько вам будет угодно. Ответ доньи Химены, как вы легко можете себе представить, удвоил радость дона Луиса, которому остаток утра показался особенно долгим. Он вернулся в меблированные комнаты вместе с Мендосой, которому доставляло немалое удовольствие наблюдать за своим спутником и примечать у него все признаки истинной любви. Беседа их вертелась исключительно вокруг Ауроры, а когда они отобедали, то дон Фелис сказал Пачеко: — У меня есть идея. Я думаю отправиться к тетушке несколько раньше вас и переговорить наедине с кузиной; при этом я постараюсь, по возможности, выведать, как она к вам относится. Дон Луис одобрил эту мысль и, отпустив своего друга, последовал за ним только час спустя. Моя госпожа так удачно воспользовалась этим временем, что к приходу своего поклонника была уже в женском наряде. — Я надеялся застать здесь дона Фелиса, — сказал кавалер, поздоровавшись с Ауророй и дуэньей. — Вы его скоро увидите: он пишет в моем кабинете, — отвечала донья Химена. Пачеко, казалось, без труда примирился с этой неудачей и затеял беседу с дамами. Несмотря на присутствие предмета своей страсти, он все же заметил, что часы текли, а Мендоса не показывался. Наконец, он не выдержал и выразил по этому поводу некоторое удивление. Тогда Аурора внезапно переменила тон и, расхохотавшись, сказала дону Луису: — Возможно ли, что у вас до сих пор не возникло ни малейшего подозрения относительно проделки, которую с вами выкинули. Неужели русый парик и крашеные брови делают меня настолько неузнаваемой, чтоб можно было до такой степени заблуждаться? Образумьтесь, Пачеко, — продолжала она, становясь снова серьезной, — и узнайте, что дон Фелис де Мендоса и Аурора де Гусман — одно и то же лицо. Она не удовлетворилась тем, что вывела его из заблуждения, и призналась ему в чувствах, которые питала к нему, а также во всех поступках, предпринятых ею, чтоб его пленить. Дон Луис был столь же очарован, сколь и удивлен. Он упал на колени перед моей госпожой и воскликнул с жаром: — Ах, прекрасная Аурора! Действительно ли я тот счастливый смертный, к которому вы отнеслись с такой благосклонностью? Чем выразить мне свою признательность? Даже вечной любви недостаточно, чтоб отплатить за это. За этими словами последовали многие нежные и страстные речи, после чего влюбленные заговорили о мерах, которые надлежало принять для завершения их желаний. Было решено немедленно же отправиться в Мадрид и закончить нашу комедию браком. Это намерение осуществилось почти сейчас же после того, как было задумано. Спустя две недели дои Луис женился на моей госпоже, и свадьба подала повод для бесконечных празднеств и увеселений. ГЛАВА VII Жиль Блас меняет кондицию и переходит на службу к дону Гонсало Пачеко Спустя три недели после этой свадьбы моя госпожа пожелала вознаградить меня за оказанные мною услуги. Она подарила мне сто пистолей и сказала: — Жиль Блас, друг мой, я не гоню вас от себя; живите здесь, сколько заблагорассудится; но дядя моего мужа, дон Гонсало Пачеко, выразил желание взять вас к себе в качестве камердинера. Я так расписала ваши достоинства, что он просил меня уступить вас ему. Это добрый человек, старой придворной складки, — добавила она, — вам будет у него очень хорошо. Я поблагодарил Аурору за доброе отношение, и так как она больше во мне не нуждалась, то принял предложенное место с тем большей охотой, что продолжал служить в той же семье. Того ради отправился я на следующее утро от имени новобрачной к сеньору дону Гонсало. Он лежал еще в постели, хотя было уже около полудня. Когда я вошел в спальню, он кушал бульон, только что принесенный ему пажом. Усы были у него в папильотках, глаза — потухшие, а лицо бледное и тощее. Он принадлежал к числу холостяков, которые, проведя молодость в распутстве, не становятся благоразумнее и в более пожилом возрасте. Дон Гонсало принял меня любезно и сказал, что если я готов служить ему с таким же усердием, как и его племяннице, то он позаботится о моем благополучии. Получив такое заверение, я обещал ему не меньшую преданность, и он тут же оставил меня при себе. Таким образом я очутился у нового хозяина, и черт его знает, что это был за человек. Когда он встал, то мне показалось, что я присутствую при воскрешении Лазаря. Представьте себе длинное тело, такое сухопарое, что если бы его раздеть, то на нем можно было бы отлично изучать остеологию. Ноги у него были до того худы, что они показались мне жердочками, даже после того как он натянул на них три или четыре пары чулок. Помимо того, эта живая мумия страдала астмой и кашляла всякий раз, как ей приходилось произнести какое-либо слово. Сперва он откушал шоколаду, а затем, спросив бумагу и чернил, написал записку, которую запечатал, и приказал пажу, подававшему ему бульон, отнести по назначению. После этого он обратился ко мне: — Я намерен, друг мой, отныне передавать тебе все мои поручения и в особенности те, которые касаются доньи Эуфрасии. Это — молодая дама, которую я люблю и которая отвечает мне нежной взаимностью. «Боже праведный! — подумал я про себя, — к чему удивляться молодым людям, приписывающим себе любовные успехи, когда даже этот старый греховодник воображает, что его боготворят?» — Жиль Блас, — продолжал он, — я сегодня же сведу тебя к донье Эуфрасии, так как ужинаю у нее почти каждый вечер. Ты увидишь весьма приятную сеньору и будешь в восхищении от ее благоразумия и скромности. Она нисколько не похожа на тех вертопрашек, которые интересуются молодежью и увлекаются внешностью. Напротив, донья Эуфрасия обладает зрелым умом и рассудительностью; она требует от мужчины искренних чувств и предпочитает самым блестящим кавалерам поклонника, который умеет любить. Сеньор дон Гонсало не ограничился апологией своей возлюбленной: он объявил ее кладезем всех совершенств. Но на сей раз он нарвался на слушателя, которого нелегко было убедить в этих делах. После всех фортелей, которые выкидывали на моих глазах актерки, я перестал верить в любовное благополучие старых вельмож. Из вежливости я сделал вид, что нисколько не сомневаюсь в словах своего господина; более того, я похвалил рассудительность и хороший вкус Эуфрасии. У меня даже хватило наглости заявить, что ей трудно было бы найти более обаятельного поклонника. Простак даже не заподозрил, что я кадил ему бесстыднейшим образом, напротив, он был в восторге от моих слов: ибо так создан свет, что с великими мира сего льстец может отважиться на что угодно, — они готовы слушать самую преувеличенную лесть. Старик, написав записку, вырвал щипчиками несколько волосков из подбородка, затем промыл глаза, которые слипались у него от густого гноя. Он вымыл также уши и руки, а по совершении этих омовений покрасил черной краской усы, брови и волосы. Он занимался своим туалетом дольше любой старой вдовы, силящейся затушевать следы времени. Когда он кончал прихорашиваться, вошел другой старец. То был его приятель, граф д'Асумар. Как не похожи были они друг на друга! Граф не скрывал седых волос, опирался на трость и не только не стремился выглядеть молодым, но, казалось, похвалялся своей старостью. — Сеньор Пачеко, — сказал он входя, — я пришел к вам обедать. — Добро пожаловать, граф, — отвечал мой господин. При этом они обнялись, а затем, усевшись, стали беседовать в ожидании обеда. Сначала речь зашла о бое быков, происходившем за несколько дней до этого. Они вспомнили о кавалерах, отличившихся на этом состязании ловкостью и силой, на что старый граф, подобно Нестору,95 которому все современное давало повод восхвалять минувшее, сказал со вздохом: — Увы, нет ныне таких людей, которые сравнились бы с прежними, и не видать на турнирах той пышности, что бывала в дни моей молодости. Я посмеялся про себя над предубеждением доброго сеньора д'Асумара, который не ограничился одними турнирами. Помню, что за десертом он сказал, глядя на прекрасные персики, которые ему подали: — В мое время персики были много крупнее, чем теперь; природа слабеет с каждым днем. «В таком случае, — подумал я про себя с улыбкой, — персики времен Адама были, вероятно, сказочной величины». Граф д'Асумар засиделся почти до вечера. Не успел мой господин избавиться от него, как тотчас же вышел из дому, приказав мне следовать за собой. Мы отправились к Эуфрасии, которая жила в хорошо обставленной квартире в ста шагах от нашего дома. Она была одета с большой элегантностью и выглядела так моложаво, что я было принял ее за несовершеннолетнюю, хотя ей перевалило, по меньшей мере, за тридцать. Ее, пожалуй, можно было назвать красавицей, а в ее уме я вскоре убедился. Она не походила на тех прелестниц, которые щеголяют блестящей болтовней и вольными манерами: в ее поведении, равно как и в речах, преобладала скромность, и она поддерживала беседу с редкостным остроумием, не пытаясь при этом выдавать себя за умницу. Я приглядывался к ней с превеликим удивлением. «О, небо! — думал я, — возможно ли, чтоб особа, выказывающая себя такой скромницей, была способна вести распутную жизнь?» Я представлял себе всех женщин вольного поведения не иначе, как бесстыдными, и был изумлен проявленной Эуфрасией сдержанностью, не рассудив, что эти особы умеют притворяться и стараются приспособиться к богачам и вельможам, попадающим к ним в руки. Если клиенты требуют темперамента, то они делаются бойкими и резвыми; если клиенты любят скромность, то они украшают себя благоразумием и добродетелью. Это настоящие хамелеоны, меняющие цвет в зависимости от настроения и характера мужчины, с которыми им приходится иметь дело. Дон Гонсало не принадлежал к числу сеньоров, любящих бойких красавиц. Он не выносил этого жанра, и, чтоб его разжечь, женщина должна была походить на весталку. Эуфрасия так и поступала, свидетельствуя этим, что не все талантливые комедиантки играют на сцене. Оставив своего барина наедине с его нимфой, я спустился в нижние покои, где застал пожилую камеристку, в которой узнал субретку, состоявшую прежде в наперсницах у одной актрисы. Она тоже узнала меня, и сцена нашей встречи была достойна того, чтоб войти в какую-нибудь театральную пьесу. — Вас ли я вижу, сеньор Жиль Блас! — сказала мне субретка, не помня себя от восторга. — Вы, значит, ушли от Арсении, как и я от Констансии? — О, да! — отвечал я, — и к тому же довольно давно: мне даже довелось с тех пор послужить у одной знатной сеньоры. Жизнь актеров не в моем вкусе: я сам себя уволил, не удостоив Арсению никаких объяснений. — Отлично сделали, — заявила субретка, которую звали Беатрис. — Я почти так же поступила с Констансией. В одно прекрасное утро я весьма холодно сдала ей свои счета; она приняла их, не говоря ни слова, и мы расстались довольно недружелюбно. — Очень рад, — сказал я, — что мы встречаемся в более приличном доме. Донья Эуфрасия смахивает на благородную даму, и мне кажется, что у нее приятный характер. — Вы не сшиблись, — отвечала почтенная субретка, — она из хорошего рода, и это довольно заметно по ее манерам; а что касается характера, то могу ручаться, что нет более ровного и мягкого человека, чем она. Донья Эуфрасия не походит на тех вспыльчивых и привередливых барынь, которые всегда к чему-нибудь придираются, вечно кричат, мучат слуг, словом, таких, у которых служба — ад. Я ни разу не слыхала, чтоб она бранилась: так любит она мягкое обращение. Когда мне случается сделать что-либо не по ней, она выговаривает мне без всякого гнева, и не бывает того, чтоб у нее вырвалось какое-либо поносное словцо, на которые так щедры взбалмошные дамы. — У моего барина, — отвечал я, — тоже очень мягкий характер; он обращается со мной фамильярно и скорее, как с равным, нежели, как с лакеем; одним словом, это прекраснейший человек, и мы с вами как будто устроились лучше, чем у комедианток. — В тысячу раз лучше, — сказала Беатрис, — там я вела шумную жизнь, тогда как здесь живу в уединении. К нам не ходит ни один мужчина, кроме сеньора Гонсало. А теперь только вы будете разделять мое одиночество, и это очень меня радует. Я уже давно питаю к вам нежные чувства и не раз завидовала Лауре, когда вы были ее дружком. Надеюсь, что буду не менее счастлива, чем она. Правда, я не обладаю ни молодостью ее, ни красотой, но зато ненавижу кокетство, а это мужчины должны ценить дороже всего: я верна, как голубка. Добрая Беатрис принадлежала к числу тех особ, которые вынуждены предлагать свои ласки, так как никому не вздумалось бы их добиваться, а потому и я не испытал никакого искушения воспользоваться ее авансами. Но мне не хотелось, чтоб она заметила мое пренебрежение, и я обошелся с ней самым вежливым образом, чтобы не лишить ее надежды покорить мое сердце. Словом, я вообразил, что влюбил в себя престарелую наперсницу, а на самом деле оказалось, что я снова попал впросак. Субретка нежничала со мной не только ради моих прекрасных глаз: она вознамерилась внушить мне любовь, чтоб привлечь меня на сторону своей госпожи, которой она была так предана, что не постояла бы ни перед чем, лишь бы ей услужить. Я познал свою ошибку на следующий же день, когда принес донье Эуфрасии любовное письмецо от своего барина. Эта сеньора приняла меня весьма ласково и наговорила мне всяческих любезностей, к которым присоединилась и камеристка. Одна восхищалась моей наружностью, другая дивилась моему благоразумию и сообразительности. Их послушать, выходило, что сеньор Гонсало обрел в моем лице настоящее сокровище. Словом, они так меня захвалили, что я перестал доверять расточаемым мне-дифирамбам, и догадался об их намерениях, тем не менее я принял их похвалы с простодушием дурачка и этой контрхитростью обманул плутовок, которые, наконец, сняли маску. — Послушай, Жиль Блас, — сказала мне Эуфрасия, — от тебя самого зависит составить себе состояние. Давай действовать заодно, друг мой. Дон Гонсало стар, и здоровье его так хрупко, что малейшая лихорадка, с помощью хорошего врача, унесет его из этого мира. Воспользуемся остающимися ему мгновениями и устроим так, чтоб он завещал мне большую часть своего состояния. Я уделю тебе изрядную долю, и ты можешь рассчитывать на это обещание, как если б я дала его тебе в присутствии всех мадридских нотариусов. — Сударыня, — отвечал я, — располагайте вашим покорным слугой. Укажите только, какого поведения мне держаться, и вы останетесь мною довольны. — В таком случае, — продолжала она, — наблюдай за своим барином и докладывай мне о каждом его шаге. В беседе с ним переводи разговор на женщин и пользуйся — но только искусно — всяким предлогом, чтоб расхвалить меня; старайся, чтоб он как можно больше думал обо мне. Но это, друг мой, еще не все, что мне от тебя нужно. Наблюдай внимательно за всем, что происходит в семье Пачеко. Если заметишь, что кто-либо из родственников дона Гонсало очень за ним ухаживает и нацеливается на наследство, то предупреди меня тотчас же. Большего от тебя не требуется: я сумею быстро утопить такого претендента. Мне известны слабые стороны всех его родственников, и я знаю, как выставить их перед доном Гонсало в самом непривлекательном виде; мне уже удалось очернить в его глазах всех племянников и кузенов. Из этих инструкций, а также из прочих, последовавших за ними, я заключил, что донья Эуфрасия принадлежала к числу тех особ, которые пристраиваются к щедрым старикам. Незадолго до этого она заставила дона Гонсало продать землю и прикарманила себе выручку. Не проходило дня, чтоб она не выклянчила у него какого-нибудь ценного подарка. Помимо этого, она надеялась, что он не забудет ее в своем завещании. Я притворился, будто охотно выполню все ее пожелания, но, по правде говоря, возвращаясь домой, сам сомневался, обману ли своего барина или попытаюсь отвлечь его от любовницы. Последнее намерение представлялось мне честнее первого, и я питал больше склонности к тому, чтоб исполнить свой долг, нежели к тому, чтоб его нарушить. Вдобавок Эуфрасия не обещала мне ничего определенного, и это, быть может, было причиной того, что ей не удалось сломить мою преданность. А потому я решил усердно служить дону Гонсало, в надежде, что если мне посчастливится отвадить барина от его кумира, то я получу большую награду за хороший поступок, нежели за все дурные, какие мог совершить. Для того чтоб добиться намеченной цели, я прикинулся верным слугой доньи Эуфрасии и убедил ее, будто беспрестанно напоминаю о ней своему барину. В связи с этим я плел ей всякие небылицы, которые она принимала за чистую монету, и так искусно вкрался к ней в доверие, что она сочла меня всецело преданным своим интересам. Чтоб окончательно укрепить ее в этом мнении, я притворился влюбленным в Беатрис, которая была в восторге от того, что на старости лет подцепила молодого человека, и не боялась быть обманутой, лишь бы я обманывал ее хорошо. Увиваясь за нашими принцессами, я и мой хозяин являли две разных картины в одинаковом жанре. Дон Гонсало, сухопарый и бледный, каким я его описал, походил на умирающего, когда умильно закатывал глаза, а моя инфанта разыгрывала маленькую девочку, как только я проявлял страсть, и пользовалась всеми приемами старой потаскухи, в чем ей помогал ее более чем сорокалетний опыт. Она навострилась в этом деле, состоя на службе у нескольких жриц Венеры, которые умеют нравиться до самой старости и умирают, скопив немало добра, награбленного у двух или трех поколений. Я не довольствовался тем, что навещал Эуфрасию каждый вечер вместе со своим господином, но иногда отправлялся к ней и днем, рассчитывая обнаружить какого-нибудь спрятанного молодого любовника. Однако в какой бы час я ни заходил, мне не удавалось встретить там не только мужчину, но даже женщину подозрительного вида. Я не обнаружил ни малейшего следа какой-либо измены, что немало меня удивляло, так как трудно было поверить, чтоб такая красивая дама была беззаветно верна дону Гонсало. Впрочем, предположения мои оказались вполне обоснованными, и Эуфрасия, как читатель увидит, нашла способ терпеливо скоротать время в ожидании наследства, обзаведясь любовником, более подходящим для женщины ее возраста. Однажды утром я, как обычно, занес красавице любовное письмецо и, находясь в ее комнате, заметил мужские ноги, торчавшие из-под настенного ковра. Я, разумеется, поостерегся заявить о своем открытии и, выполнив поручение, тотчас же удалился, не показывая вида, будто что-либо заметил. Хотя это обстоятельство не должно было меня удивить и не задевало моих личных интересов, однако же сильно меня взволновало. «Как? — восклицал я с негодованием. — Коварная, подлая Эуфрасия! Ты не довольствуешься тем, что обманываешь добродушного старца притворной любовью, но в довершение своего вероломства еще отдаешься другому?» Какие это были глупые рассуждения, как теперь подумаю! Следовало просто посмеяться над всей этой историей и рассматривать ее как некую компенсацию за скуку и докуку, которые Эуфрасии приходилось терпеть в обществе моего барина. Было бы разумнее вовсе не заикаться об этом, чем разыгрывать из себя преданного слугу. Но вместо того чтоб умерить свое усердие, я принял близко к сердцу интересы дона Гонсало и доложил ему подробно о своем открытии, рассказав также и о том, что Эуфрасия пыталась меня подкупить. Я не утаил от него ни единого слова, ею сказанного, и дал ему возможность составить себе правильное мнение о своей любовнице. Он задал мне несколько вопросов, видимо, не вполне доверяя моему донесению; но ответы мои были таковы, что лишили его всякой возможности сомневаться. Он был потрясен, несмотря на хладнокровие, которое обычно сохранял при прочих обстоятельствах, и легкие признаки гнева, отразившегося на его лице, казалось, предвещали, что измена красавицы не пройдет ей безнаказанно. — Довольно, Жиль Блас, — сказал он мне, — я очень тронут усердием, которое ты проявил, и доволен твоей преданностью. Тотчас же иду к Эуфрасии, осыплю ее упреками и порву с неблагодарной. С этими словами он действительно вышел из дому и отправился к ней, освободив меня от обязанности ему сопутствовать, дабы избавить от неприятной роли, которую мне пришлось бы играть во время их объяснения. С величайшим нетерпением поджидал я возвращения своего барина. Я не сомневался, что, обладая столь вескими основаниями для недовольства своей нимфой, он вернется, охладев к ее чарам, или, по крайней мере, с намерением от них отказаться. Тешась этими мыслями, я радовался своему поступку. Мне рисовалось ликование законных наследников дона Гонсало, когда они узнают, что их родственник перестал быть игрушкой страсти, столь противной их интересам. Я льстил себя надеждой заслужить их благодарность и рассчитывал отличиться перед прочими камердинерами, которые обычно более склонны поощрять распутство своих господ, нежели удерживать их от него. Меня прельщал почет, и я с удовольствием думал о том, что прослыву корифеем среди служителей. Но несколько часов спустя мой барин вернулся, и эти приятные мечты рассеялись, как дым. — Друг мой, — сказал он мне, — у меня только что был резкий разговор с Эуфрасией. Я обозвал ее неблагодарной женщиной и изменницей и осыпал упреками. Знаешь ли ты, что она мне ответила? Что я напрасно доверяюсь лакеям. Она утверждает, что ты ложно донес на нее. По ее словам, ты просто обманщик и прислужник моих племянников и что из любви к ним ты готов на все, лишь бы поссорить меня с ней. Я видел, как она проливала слезы и притом самые настоящие. Она клялась всем, что есть святого на свете, что не делала тебе никаких предложений и что у нее не бывает ни одного мужчины. Беатрис, которую я считаю порядочной девушкой, подтвердила мне то же самое. Таким образом, против моей воли, гнев мой смягчился. — Как, сеньор? — прервал я его с огорчением, — вы сомневаетесь в моей искренности? вы подозреваете меня… — Нет, дитя мое, — остановил он меня в свою очередь, — я воздаю тебе справедливость и не верю, чтоб ты был в сговоре с моими племянниками. Я уверен, что ты руководствовался только моими интересами, и благодарен тебе за это. Но, в конце концов, видимость бывает обманчива; быть может, все было не так, как тебе показалось; а в таком случае суди сам, сколь твое обвинение должно быть неприятно Эуфрасии. Но как бы то ни было, я не в силах подавить свою любовь к этой женщине. Такова моя судьба: я даже вынужден принести ей жертву, которую она требует от моей любви, и жертва эта заключается в том, чтоб я тебя уволил. Мне это очень грустно, мой милый Жиль Блас, и уверяю тебя, что я согласился лишь с большим сожалением; но я не могу поступить иначе: снизойди к моей слабости. Во всяком случае не огорчайся, потому что я не отпущу тебя без награды. Кроме того, я собираюсь поместить тебя к одной даме, моей приятельнице, где тебе будет очень хорошо. Я был глубоко задет тем, что мое усердие обернулось против меня, и, проклиная Эуфрасию, жалел о слабохарактерности дона Гонсало, который позволил увлечь себя до такой степени. Добрый старец отлично чувствовал, что, увольняя меня исключительно в угоду своей возлюбленной, совершает не слишком мужественный поступок. Желая поэтому вознаградить меня за свое безволие и позолотить пилюлю, он подарил мне пятьдесят дукатов и на следующий же день отвел к маркизе де Чавес, которой заявил в моем присутствии, что любит меня и что, будучи вынужден расстаться со мной по семейным обстоятельствам, просит ее взять меня к себе. Она тут же приняла меня в число своих служителей, и таким образом я неожиданно очутился на новом месте. ГЛАВА VIII Какой характер был у маркизы де Чавес и какие люди обычно у нее собирались Маркиза де Чавес была тридцатипятилетней вдовой, красивой, рослой и стройной. Она пользовалась доходом в десять тысяч дукатов и не имела детей. Мне не приходилось встречать более серьезной и менее болтливой сеньоры, что не мешало ей прослыть остроумнейшей женщиной. Возможно, что этой репутацией она была больше обязана наплыву знатных персон и сочинителей, ежедневно ее посещавших, чем своим личным достоинствам. Не берусь судить об этом; скажу только, что имя ее было символом высокого ума, а дом ее называли в городе литературным салоном в полном смысле этого слова. Действительно, у нее ежедневно читались то драматические поэмы, то другие стихотворения. Но допускались только серьезные вещи; к комическим же произведениям относились с презрением.96 Самая лучшая комедия, самый остроумный и веселый роман почитались никчемными сочинениями, не заслуживающими никакой похвалы, тогда как какое-нибудь слабое, но серьезное стихотворение, ода, эклога, сонет рассматривались как величайшее достижение человеческого разума. Нередко случалось, что публика не сходилась во мнениях с салоном и порой невежливо освистывала те пьесы, которые имели там успех. Я был чем-то вроде аудиенцмейстера, т. е. на моей обязанности лежало приготовлять к приему гостей апартаменты моей госпожи, расставлять стулья для мужчин и мягкие табуреты для дам, после чего я должен был дежурить у дверей залы, провожать прибывших и докладывать о них. В первый день, когда я впускал посетителей, паженмейстер,97 случайно находившийся со мной в прихожей, принялся мне описывать их самым забавным образом. Его звали Андрес Молина. Он был от природы невозмутим и насмешлив и притом не лишен остроумия. Первым прибыл епископ. Я доложил о нем, и, как только он прошел в покои, Молина сказал мне: — У этого прелата довольно курьезный характер. Он пользуется некоторым влиянием при дворе, но хочет убедить всех, что он в большой силе. Всем и всякому он предлагает свои услуги, но никому их не оказывает. Однажды он встретил в приемной короля кавалера, который ему поклонился. Он останавливает его, осыпает любезностями и, пожимая ему руку, говорит: «Я всепокорный слуга вашей милости. Пожалуйста, испытайте меня: я не могу спокойно умереть, пока не найду случая оказать вам услугу». Кавалер поблагодарил его с величайшей признательностью, а когда они расстались, прелат спросил кого-то из своей свиты: «Этот человек мне как будто знаком; я смутно припоминаю, что где-то его видел». Вслед за епископом явился сын одного гранда. Я проводил его в покои своей госпожи, после чего Молина сказал мне: — Этот сеньор тоже большой чудак. Представьте себе, он нередко заезжает в какой-нибудь дом, чтоб поговорить с хозяином о важном деле, и выходит оттуда, даже забыв упомянуть о цели своего визита. А вот донья Анхела де Пенафьель и донья Маргарита де Монтальван, — добавил Молина, завидя двух прибывших сеньор. — Эти две дамы совершенно не похожи друг на друга. Донья Маргарита мнит себя философом; она не спасует даже перед умнейшими саламанкскими профессорами, и все их резоны не в силах ее урезонить. Что касается доньи Анхелы, то она не корчит из себя ученой, хотя она весьма развитая особа. Ее рассуждения всегда обоснованы, мысли тонки, а выражения деликатны, благородны и естественны. — Последний описанный вами характер очень приятен, — сказал я Молине, — но первый, кажется мне, мало подходит к слабому полу. — Действительно, не слишком, — возразил он с улыбкой, — встречается, впрочем, и немало мужчин, которых он делает смешными. Сеньора маркиза, наша госпожа, тоже слегка заражена философией. А какие здесь сегодня будут диспуты! Дай только бог, чтоб они не затронули религии. В то время как он договаривал эти слова, вошел сухопарый человек важного и хмурого вида. Мой собеседник не пощадил и его. — Это одна из тех насупленных личностей, — сказал он, — которые хотят прослыть великими гениями с помощью глубокомысленного молчания или нескольких цитат, надерганных у Сенеки; но если покопаться в них поосновательнее, то оказываются они просто-напросто дураками. Затем пожаловал довольно статный кавалер с видом, как у нас говорят, «грека», то есть хвата, полного самонадеянности. Я спросил, кто это. — Драматург, — отвечал мне Молина. — Он сочинил в своей жизни сто тысяч стихов, которые не принесли ему ни гроша; но, как бы в награду за это, он шестью строчками прозы составил себе целое состояние. Я только что собирался осведомиться поподробнее о богатстве, нажитом таким легким трудом, как услыхал на лестнице превеликий шум. — Ага! — воскликнул Молина, — вот и лиценциат Кампанарио. Он сам докладывает о себе еще до своего появления: этот человек начинает говорить у ворот и не перестает, пока не выйдет из дому. Действительно, все гудело от голоса шумного лиценциата, который, наконец, вошел в прихожую в сопровождении одного приятеля-бакалавра и не умолкал в течение всего визита. — Сеньор Кампанарио, должно быть, гениальный человек, — сказал я Молине. — Да, — отвечал мой собеседник, — он обладает даром блестящих острот, а также иносказательных выражений, и вообще — личность занимательная. Нехорошо только, что сеньор Кампанарио — беспощадный говорун и не перестает повторяться; а если взглянуть на вещи в их настоящем свете, то, пожалуй, главное достоинство его речей заключается в том, что он преподносит их в приятной и комической форме. Но даже лучшие из его острот не сделали бы чести сборнику анекдотов. Затем явились еще другие лица, которых Молина охарактеризовал самым забавным образом. Он не забыл также нарисовать портрет маркизы, и его отзыв доставил мне удовольствие. — Могу вам сказать, — продолжал он, — что, несмотря на философию, наша госпожа рассуждает довольно здраво. Характер у нее легкий, и она почти не придирается к прислуге. Это одна из самых разумных барынь высшего света, каких мне приходилось встречать. У нее даже нет никаких страстей. Она не питает склонности ни к игре, ни к амурным делам и интересуется только разговорами. Большинству дам наскучила бы такая жизнь. Эти похвалы Молины расположили меня в пользу нашей госпожи. Однако же несколько дней спустя мне невольно пришлось заподозрить ее в том, что она вовсе не такой враг любви, и я сейчас расскажу, на каком основании у меня возникло это подозрение. Однажды, когда маркиза занималась своим утренним туалетом, передо мной предстал человек лет сорока, с неприятным лицом, одетый еще грязнее, чем сочинитель Педро де Мойа, и вдобавок горбатый. Он заявил мне, что желает поговорить с сеньорой маркизой. Я спросил молодчика, от чьего имени он пришел. — От своего собственного, — гордо отвечал он. — Передайте ей, что я тот кавалер, о котором она беседовала вчера с доньей Анной де Веласко. Я проводил его до покоя своей госпожи и доложил. Тут у маркизы вырвалось радостное восклицание, и мне приказано было его впустить. Она не только оказала ему любезный прием, но еще велела всем служанкам удалиться из комнаты. Таким образом, маленький горбун оказался удачливее порядочных людей и остался наедине с маркизой. Горничные и я похохотали над этим свиданием, длившимся свыше часа, после чего моя госпожа отпустила горбуна со всякими учтивостями, свидетельствовавшими о том, что она осталась им чрезвычайно довольна. Действительно, эта беседа доставила ей такое удовольствие, что в тот же вечер она сказала мне с глазу на глаз: — Жиль Блас, когда придет горбун, проводите его в мои покои самым незаметным образом. Признаться, этот приказ навел меня на странные подозрения. Все же, как только коротышка явился, — а это было на следующее утро, — я, исполняя данное мне повеление, проводил его по потайной лестнице в покой маркизы. Мне пришлось проделать это два или три раза, из чего я заключил, что либо у моей госпожи странные наклонности, либо горбун играет роль сводника. «Клянусь честью, — подумал я под влиянием этих догадок, — было бы простительно, если бы моя госпожа полюбила какого-нибудь нормального человека; но если она втюрилась в обезьяну, то, поистине, я не могу извинить такой извращенности вкуса». Сколь дурно судил я о своей госпоже! Оказалось, что маленький горбун промышлял магией и что маркиза, легко подпадавшая под влияние шарлатанов, вела с ним секретные беседы, ибо кто-то прославил его познания в этой области. Он показывал судьбу в стакане воды, учил вертеть решето98 и открывал за деньги все тайны каббалы; проще говоря, это был жулик, существовавший за счет слишком доверчивых людей, и про него рассказывали, будто многие высокопоставленные дамы платили ему постоянную дань. ГЛАВА IX О происшествии, побудившем Жиль Бласа покинуть маркизу де Чавес, и о том, что сталось с ним после Шесть месяцев прожил я у маркизы де Чавес и был очень доволен своим местом. Но судьба, написанная мне на роду, воспротивилась моему дальнейшему пребыванию в доме этой дамы и даже в Мадриде. Расскажу о приключении, побудившим меня удалиться оттуда. Между горничными моей госпожи была одна, которую звали Персия. Она обладала не только молодостью и красотой, но, как мне казалось, также и прекрасным характером. Я пленился ею, не подозревая, что мне придется оспаривать у кого-нибудь ее сердце. Секретарь маркизы, человек заносчивый и ревнивый, был увлечен Персией. Как только он обнаружил мои чувства, так, не справляясь о том, как относится ко мне Персия, решил драться со мной на шпагах. С этой целью он как-то утром назначил мне свидание в укромном месте. Так как он был невелик ростом и едва доходил мне до плеча, а к тому же казался слабосильным, то я не счел его особенно опасным соперником. С этой уверенностью отправился я в назначенное место и рассчитывал одержать легкую победу, чтоб затем похвалиться ею перед Персией. Но исход дела не оправдал моих ожиданий. Маленький секретарь, у которого было два или три года фехтовального опыта, обезоружил меня, как ребенка и, приставив мне к груди острие шпаги, сказал: — Готовься принять смертельный удар или поклянись, что сегодня же уйдешь от маркизы де Чавес и больше не будешь помышлять о Персии. Я охотно дал эту клятву и сдержал ее без неудовольствия. Мне было неприятно встретиться после моего поражения с челядинцами маркизы, а в особенности со своей прекрасной Еленой, причиной нашего поединка. Я вернулся домой только для того, чтоб забрать все свои вещи и деньги, и в тот же день зашагал по дороге в Толедо, унося с собой туго набитый кошелек и вскинув на плечи узел с пожитками. Хотя я вовсе не обязывался уходить из Мадрида, однако счел за лучшее покинуть этот город, по крайней мере, на несколько лет. У меня созрело решение обойти Испанию, останавливаясь по пути в разных городах. «Моих денег хватит надолго, — рассуждал я. — К тому же я не стану тратить их зря, а когда израсходую все, то снова поступлю на место. Стоит такому малому, как я, пожелать, и он всегда найдет себе службу: только выбирай». Мне особенно хотелось повидать Толедо, куда я и прибыл через три дня. Я пристал на хорошем постоялом дворе, где меня приняли за важного кавалера благодаря щегольскому костюму покорителя сердец, в который я не преминул нарядиться. Поскольку я корчил из себя петиметра, то мне не стоило никакого труда завязать знакомство с хорошенькими женщинами, жившими по соседству; но, узнав, что тут для начала пришлось бы изрядно раскошелиться, я сдержал свои желания. Осмотрев все достопримечательности Толедо и все еще испытывая охоту к странствиям, я вышел как-то на рассвете из города и пошел по дороге в Куэнсу с намерением добраться до Арагона. На второй день я остановился в харчевне, повстречавшейся мне на пути. В то время как я собирался утолить жажду, появился отряд стражников Священной Эрмандады. Эти господа заказали вина и принялись его распивать; при этом они разговорились о приметах молодого человека, которого им было велено задержать. — Этому кавалеру около двадцати трех лет, — сказал один из них. — У него длинные черные волосы, фигура стройная, нос орлиный, и разъезжает он на темно-гнедом коне. Я притворился, что не слышу, о чем они говорят, и действительно меня это нисколько не интересовало. Оставив их в харчевне, я продолжал свой путь, но, не пройдя и четверти мили, повстречал молодого статного кавалера, сидевшего на гнедой лошади. «Честное слово, или я основательно ошибаюсь, или это тот человек, которого разыскивают стражники, — подумал я про себя. — У него длинные черные волосы и орлиный нос. Его-то они и хотят сцапать. Надо ему услужить». — Сеньор, — остановил я всадника, — разрешите спросить, нет ли за вами какого дела чести? Молодой человек молча поглядел на меня и, видимо, удивился моим словам. Я заверил его, что задал ему такой вопрос не из пустого любопытства. Он вполне в этом убедился, когда я рассказал ему то, что слышал в харчевне. — Великодушный незнакомец, — сказал он, — не скрою от вас что имею основания опасаться этих стражников, которые разыскивают именно меня, и для того чтоб их избежать, выберу другую дорогу. — По-моему, — сказал я, — нам лучше отыскать такое место, где вы были бы в безопасности и где мы могли бы укрыться от грозы, которая нависла в воздухе и не замедлит разразиться. Тут нам бросилась в глаза аллея довольно густых деревьев. Мы пошли по ней, и она привела нас к подножию горы, где мы наткнулись на келью пустынника. То был просторный и глубокий грот, который время прорыло в горе; рука человека добавила к нему пристройку из камешков и ракушек, сплошь прикрытую дерном. Всевозможные цветы покрывали окрестность и разливали в воздухе свои ароматы; подле грота виднелось в горе небольшое отверстие, откуда с шумом вырывался родник, протекавший по лугу. У входа в это одинокое жилище мы заметили доброго отшельника, отягченного годами. Он опирался одной рукой на посох, а в другой держал четки, состоявшие, по меньшей мере, из двухсот крупных бусин. Голова его утопала в коричневом шерстяном треухе, а борода, белее снега, доходила до пояса. Мы подошли к нему. — Отче, — сказал я, — не откажите нам в убежище от надвигающейся грозы. — Пойдемте, дети мои, — отвечал анахорет, оглядев меня внимательно, — сия пустынь к вашим услугам, и вы можете оставаться здесь сколько вам заблагорассудится. Что же касается вашего коня, — добавил он, указывая на пристройку, — то вот для него отличное место. Сопровождавший меня кавалер впустил туда лошадь, после чего мы последовали за старцем внутрь грота. Не успели мы войти, как разразился сильный дождь, сопровождаемый молниями и ужасающими раскатами грома. Подвижник опустился на колени перед изображением св. Пахомия,99 прикрепленном к стене, а мы последовали его примеру. В это время гром прекратился. Мы поднялись, и так как дождь все еще продолжался, а ночь надвигалась, то старец сказал нам: — Не советую вам, дети мои, пускаться снова в путь при такой погоде, если у вас нет спешных дел. Я и молодой человек отвечали ему, что нам некуда торопиться, и что если бы мы не боялись его стеснить, то попросили бы разрешения провести ночь в келье. — Вы нисколько меня не стесните, — отвечал отшельник. — Если кого надо пожалеть, то только вас. Вам придется удовольствоваться весьма скверным ложем, и я не могу предложить вам ничего, кроме скромной трапезы анахорета. Затем святой муж пригласил нас усесться за маленьким столиком и, достав несколько луковиц, ломоть хлеба и кружку с водой, продолжал: — Вот, любезные дети, моя обычная пища; но сегодня из любви к вам я позволю себе некоторое излишество. С этими словами он отправился за небольшим куском сыра и двумя пригоршнями орехов, которые разложил на столе. Молодой человек, не испытывавший большого аппетита, пренебрег этими яствами. — Вижу, — сказал отшельник, — что вы привыкли к лучшему столу, чем мой, или, вернее, что чревоугодие извратило ваш естественный вкус. Я тоже был таким, когда жил в миру. Самое нежное мясо, самое упоительное рагу были не достаточно хороши для меня: но с тех пор как я пребываю в уединении, ко мне вернулись естественные вкусовые ощущения. Я люблю теперь только корешки, плоды, молоко, словом, то, чем питались наши праотцы. Во время этой речи молодой человек впал в глубокую задумчивость. Отшельник заметил это и сказал: — Сдается мне, сын мой, что дух ваш находится в смятении. Позвольте узнать, что вас смущает. Откройте мне ваше сердце. Не любопытство, а одно только милосердие руководит мною. Я в таких летах, что могу давать советы, а вы, быть может, попали в положение, когда в них нуждаетесь. — Да, отец мой, — отвечал кавалер со вздохом, — я безусловно в них нуждаюсь и не премину последовать вашим наставлениям, раз вы так любезно их предлагаете. Думаю, что не рискую ничем, доверившись такому человеку, как вы. — Разумеется, сын мой, вам нечего опасаться; можете открыться мне во всем. Тогда кавалер рассказал ему следующее. ГЛАВА X История дона Альфонса и прекрасной Серафины «Не стану скрывать ничего, отец мой, ни от вас, ни от этого кавалера, который меня слушает: после проявленного им великодушия я не вправе отнестись к нему с недоверием. Поведаю же вам свои злоключения. Я родился в Мадриде, и вот каково мое происхождение. Один офицер немецкой гвардии,100 по фамилии барон Штейнбах, возвращаясь как-то вечером домой, заметил у крыльца белый полотняный узел. Он поднял его и отнес в покои жены, где обнаружилось, что в свертке лежит новорожденный младенец, завернутый в белоснежные пеленки; при нем оказалась записка, сообщавшая, что он отпрыск благородных родителей, которые дадут со временем знать о себе, и что он при крещении наречен Альфонсом. Я — тот несчастный ребенок, и вот все, что я знаю о себе. Бог ведает, являюсь ли я жертвой чести или измены, подкинула ли меня мать только для того, чтоб скрыть свои позорные шашни, или, соблазненная неверным любовником, оказалась перед жестокой необходимостью отречься от меня. Но как бы то ни было, барон и его супруга приняли участие в моей судьбе, и так как они были бездетны, то решились воспитать меня под именем дона Альфонсо. По мере того как я рос, они все больше и больше привязывались ко мне. Мои мягкие и обходительные манеры побуждали их постоянно ласкать меня. Словом, мне выпало счастье заслужить их любовь, и они наняли для меня всевозможных учителей. Мое воспитание стало их единственной заботой, и они не только не дожидались с нетерпением появления моих родителей, но, казалось, напротив, жаждали, чтоб мое происхождение осталось навсегда неизвестным. Когда я оказался в состоянии носить оружие, барон поместил меня в войска. Выхлопотав мне чин прапорщика, он снарядил меня в поход и, желая побудить к тому, чтобы я не упускал ни одной возможности добиться славы, заявил, что пути к ней открыты для всякого и что я на войне могу составить себе имя, которым к тому же буду обязан только самому себе. В то же время он открыл мне тайну моего рождения, каковую до тех пор скрывал от меня. Так как я слыл за его сына, чему и сам верил, то признаюсь вам, что его сообщение глубоко меня потрясло. Я не мог, да и теперь еще не могу подумать об этом без стыда. Чем больше чувства убеждают меня в моем благородном происхождении, тем сильнее печалюсь я о том, что покинут лицами, даровавшими мне жизнь. Я отправился служить в Нидерланды; но вскоре был заключен мир, и так как Испания осталась без врагов, — хотя и не без завистников, — то я вернулся в Мадрид, где барон и его супруга оказали мне новые знаки своего расположения. Прошло уже два месяца после моего возвращения, как однажды поутру в мою комнату вошел маленький паж и подал мне записку приблизительно следующего содержания: «Я не безобразна и телом не урод, а между тем вы ежедневно видите меня у окна и не оказываете мне никаких знаков внимания. Такое обхождение не соответствует вашему галантному виду, и я так этим раздосадована, что хотела бы из мести внушить вам любовь». Получив эту цидульку, я не сомневался, что она исходила от одной вдовы, по имени Леонор, жившей против нашего дома и стяжавшей себе славу превеликой кокетки. Я спросил об этом маленького пажа, который хотел было разыграть скромного слугу, но, получив дукат, удовлетворил мое любопытство. Он даже взялся передать ответ, в котором я сообщал госпоже Леонор, что сознаюсь в своем грехе и что, насколько я чувствую, она уже наполовину отомщена. Я не остался бесчувственен к такого рода любовной стратегии и просидел остаток дня дома, усердно дежуря у своих окон, чтобы наблюдать за дамой, которая не преминула показаться. Я стал делать ей знаки. Она отвечала мне тем же и на следующий день известила меня через маленького пажа, что если я в ту же ночь между одиннадцатью и двенадцатью выйду на нашу улицу, то смогу переговорить с ней у окна нижнего этажа. Хотя я и не испытывал сильного увлечения к этой слишком пылкой вдове, однако же не преминул написать ей ответ, полный страсти, и ждал ночи с таким же нетерпением, как если б был отчаянно влюблен. С наступлением сумерек я в ожидании блаженного часа отправился прогуляться по Прадо. Не успел я туда дойти, как какой-то человек, сидевший верхом на прекрасном коне, спешился около меня и сказал резким тоном: — Кавальеро, не вы ли сын барона Штейнбаха? — Да, — отвечал я. — Значит, — продолжал он, — это вы должны были явиться ночью на свидание к окну Леонор? Я читал ее письма и ваши ответы, которые показал мне ее паж. Сегодня вечером я следовал за вами от вашего дома до этого места и намерен сообщить вам, что у вас есть соперник, честолюбие которого возмущено необходимостью оспаривать у вас ее сердце. Полагаю, что этим все сказано. Мы находимся в уединенном месте; давайте биться, если только вы не предпочитаете избежать моей кары, обещав порвать всякое общение с Леонор. Пожертвуйте мне своими надеждами, или я лишу вас жизни. — Этой жертвы вам следовало бы просить, а не требовать, — сказал я. — Возможно, что я снизошел бы к вашим просьбам, но на угрозы отвечаю отказом. — В таком случае давайте биться, — возразил он, привязав коня к дереву. — Такому знатному лицу, как я, не пристало унизиться до просьбы перед человеком вашего звания. Большинство людей моего круга отомстило бы на моем месте менее почетным для вас способом. Последние слова задели меня за живое, и, видя, что он обнажил шпагу, я последовал его примеру. Мы дрались с таким бешенством, что поединок затянулся ненадолго. Потому ли что он взялся за дело слишком рьяно, или потому, что был менее искусен, чем я, но вскоре, пронзенный насмерть, он зашатался и упал. Тогда, помышляя только о спасении, я вскочил на его коня и помчался по толедской дороге. Я не смел вернуться к барону Штейнбаху, так как только огорчил бы его своим приключением, и, раздумывая о грозившей мне опасности, счел за лучшее как можно скорее выбраться из Мадрида. Предаваясь самым грустным размышлениям по этому поводу, я скакал остаток ночи и все утро. Но к полудню пришлось остановиться, чтоб дать отдых коню и переждать жару, сделавшуюся невыносимой. Я укрылся в деревне до наступления ночи, а затем продолжал путь, намереваясь в один перегон добраться до Толедо. Мне уже удалось миновать Ильескас и даже проскакать две мили дальше, когда примерно около полуночи меня застигла посреди поля гроза вроде сегодняшней. Заметив в нескольких шагах от себя сад, обнесенный стеной, я подъехал к нему и за неимением лучшего убежища, расположился, как мог, вместе со своим конем в углу стены под балконом, выступавшим над дверью павильона. Прислонившись к двери, я почувствовал, что она отперта, и приписал это небрежности челяди. Я спешился и не столько из любопытства, сколько из желания укрыться от дождя, продолжавшего хлестать меня под балконом, вошел в нижний этаж павильона вместе с конем, которого ввел под уздцы. Пока длилась гроза, я старался рассмотреть место, в котором очутился, и хотя это удавалось мне только при блеске молний, однако сообразил, что дом этот не мог принадлежать людям простого звания. Я все выжидал прекращения дождя, чтобы пуститься в дальнейший путь, но свет, замеченный мною вдалеке, побудил меня изменить свое решение. Оставив лошадь в павильоне и не забыв притворить дверь, я двинулся по направлению к свету с намерением попросить ночлега на эту ночь, так как был убежден, что жильцы этого дома еще не улеглись. Пройдя несколько аллей, я очутился подле здания, дверь которого также оказалась незапертой. Я вошел в зал и, увидав при свете роскошной хрустальной люстры, в которой горело несколько свечей, сказочное великолепие, понял, что нахожусь в доме важного вельможи. Пол был выложен мрамором, прекрасная панель украшена художественной позолотой, карниз отлично сработан, а плафон, видимо, расписан искуснейшими мастерами. Но особенно привлекло мое внимание множество бюстов испанских героев, расставленных вдоль стен зала на постаментах из крапчатого мрамора. Я успел рассмотреть все это, так как не только никто не появлялся, но я даже не слыхал никакого шума, хотя от времени до времени напрягал слух. На одной стороне зала оказалась незапертая дверь. Открыв ее, я увидал анфиладу покоев, из которых был освещен только последний. «Как быть? — подумал я. — Следует ли вернуться, или у меня хватит смелости проникнуть в эту комнату?» Хотя я и сознавал, что было бы разумнее повернуть обратно, однако же не смог устоять против любопытства или, вернее, против власти судьбы, увлекавшей меня вперед. Иду, пересекаю разные горницы и дохожу до той, которая была освещена, т. е. где на мраморном столе горела свеча в позолоченном подсвечнике. Прежде всего мне бросилась в глаза элегантная летняя мебель отличной работы, но вскоре, взглянув на постель, полог которой был наполовину отдернут из-за жары, я увидал нечто, сосредоточившее на себе все мое внимание. То была молодая сеньора, спавшая глубоким сном, несмотря на раскаты грома. Я тихонько приблизился к ней и, разглядывая ее при свете свечи, был совершенно ослеплен ее чертами и цветом лица. Все чувства смутились во мне при этом зрелище. Я был потрясен, вознесен; но, несмотря на волновавшие меня ощущения, мысли о знатном роде сеньоры пресекли дерзновенные поползновения, и почтение одержало верх над страстью. В то время как я опьянялся ее созерцанием, она проснулась. Представьте себе изумление этой сеньоры, когда она среди ночи обнаружила в своей комнате совершенно незнакомого человека. Она вздрогнула при виде меня и испустила громкий крик. Я попытался ее успокоить и, преклонив колено, сказал ей: — Сеньора, не опасайтесь ничего; я пришел сюда без злых намерений. Я собирался было продолжать, но она так испугалась, что не слушала меня. Несколько раз кликнула она своих прислужниц, но так как никто не отозвался, то, схватив пеньюар, лежавший у нее в ногах на спинке постели, она быстро вскочила и бросилась бежать по покоям, которые я перед тем пересек, снова зовя служанок, а также младшую сестру, находившуюся под ее присмотром. Я ожидал, что сбегутся все лакеи, и опасался, как бы они не набросились на меня, не пожелав выслушать, но, на мое счастье, на все ее крики явился только один старый слуга, который не мог оказать ей никакой существенной помощи, если б она действительно подвергалась опасности. Между тем, несколько осмелев от его присутствия, она гордо спросила меня, кто я такой, каким образом и зачем дерзнул проникнуть в ее дом. Я принялся оправдываться, но не успел я сказать, что нашел дверь садового павильона незапертой, как она тотчас же вскричала: — Боже праведный! Какое подозрение терзает меня! С этими словами она взяла свечу, стоявшую на столе, и принялась обходить одну горницу за другой, но не нашла там ни служанок, ни сестры и при этом заметила, что они унесли с собой все свои пожитки. Убедившись в правильности своих подозрений, она подошла ко мне и сказала: — Ах, вероломный человек, не отягчай измены притворством! Вовсе не случайность привела тебя сюда: ты принадлежишь к свите дона Фернандо де Лейва, ты — соучастник его преступления. Но не надейся ускользнуть от меня: здесь осталось еще достаточно людей, чтоб тебя задержать. — Сеньора, — отвечал я, — не причисляйте меня к числу своих врагов. Я не знаю дона Фернандо де Лейва, и мне даже не известно, кто вы. Дело чести принудило меня, несчастного, покинуть Мадрид, и клянусь вам чем угодно, не застигни меня гроза, я не был бы у вас. Судите обо мне более благосклонно: вместо того чтоб считать меня соучастником нанесенной вам обиды, поверьте, что я скорее готов отомстить за нее. Эти последние слова, а также тон, которым я их произнес, успокоили даму, и она, видимо, перестала принимать меня за врага, но зато гнев ее сменился печалью. Она принялась горько рыдать. Слезы молодой сеньоры растрогали меня, и я был огорчен не меньше ее, хотя и не имел ни малейшего понятия об ее несчастье. Но я не только плакал вместе с нею: горя желанием отомстить за нее, я чувствовал, как меня охватывает ярость. — Сеньора, — воскликнул я, — в чем состоит нанесенное вам оскорбление? Скажите мне все: я сочувствую вашей обиде. Угодно ли вам, чтоб я погнался за доном Фернандо и пронзил ему сердце? Назовите мне всех, кого следует истребить! приказывайте! Каковы бы ни были опасности и невзгоды, связанные с этой местью, незнакомец, которого вы считаете заодно с вашими врагами, готов пожертвовать за вас своей жизнью. Этот порыв поразил прекрасную даму, и слезы ее прекратились. — Ах, сеньор, — сказала она, — простите мне подозрение, вызванное тем печальным состоянием, в котором вы меня видите. Ваши великодушные чувства вывели Серафину из заблуждения и даже побудили не стыдиться того, что посторонний человек стал свидетелем бесчестья, нанесенного ее семье. Да, благородный незнакомец, я признаю свою ошибку и не отказываюсь от вашей помощи, но вовсе не требую от вас смерти дона Фернандо. — В таком случае, — спросил я, — какой же услуги ждете вы от меня? — Сеньор, — отвечала Серафина, — вот чем я удручена. Дон Фернандо де Лейва влюблен в мою сестру Хулию, которую он случайно увидал в Толедо, где мы обычно живем. Три месяца тому назад он попросил ее руки у графа Полана, моего отца, который отказал ему из-за старой вражды, царящей между нашими родами. Моей сестре нет еще пятнадцати лет; она легкомысленно последовала дурным советам моих прислужниц, несомненно, подкупленных доном Фернандо, а этот кавалер, уведомленный о том, что мы находимся одни в нашем загородном доме, воспользовался случаем, чтоб похитить Хулию. Мне хотелось бы, по крайней мере, узнать, какое убежище он избрал, дабы отец мой и брат, уже два месяца пребывающие в Мадриде, приняли нужные меры. Ради господа бога, — добавила она, — потрудитесь обыскать окрестности Толедо и добудьте самые точные сведения об этом похищении: пусть моя семья будет обязана вам этим. Сеньора Серафина не подумала о том, что это было совсем неподходящее поручение для человека, которому надлежало как можно скорее убраться из Кастилии. Но до того ли ей было? Я сам забыл об опасности. Увлеченный счастьем услужить прелестнейшей в мире особе, я с восторгом принял поручение и поклялся выполнить его столь же быстро, сколь и усердно. Действительно, я не стал дожидаться рассвета, чтоб сдержать свое слово, но тотчас же покинул Серафину, умоляя простить мне причиненный ей испуг и обещая вскоре снабдить ее вестями. Я вышел оттуда тем же путем, каким вошел, однако столь занятый мыслями о даме, что мне нетрудно было понять, насколько я уже увлечен ею. Еще больше убедился я в этом по усердию, с которым рыскал ради нее, и по любовным мечтам, которыми упивался. Мне думалось, что Серафина, несмотря на свою печаль, догадалась о моей зарождающейся любви и, быть может, взглянула на это не без удовольствия. Я даже рисовал себе, что если б мне удалось принести ей точные вести о сестре и если б дело обернулось согласно ее желаниям, то вся честь выпала бы на мою долю. Дон Альфонсо прервал в этом месте нить своего повествования и спросил старого отшельника: — Простите меня, отче, если, увлеченный страстью, я останавливаюсь на подробностях, которые, без сомнения, вам наскучили. — Они мне нисколько не наскучили, сын мой, — отвечал анахорет. — Мне даже очень интересно узнать, до какой степени ваше сердце занято молодой дамой, о которой вы нам рассказываете, ибо я сообразую с этим свои советы. — Увлекаемый этими соблазнительными мечтами, — продолжал молодой человек, — я двое суток разыскивал похитителя Хулии; но, несмотря на самые рьяные попытки, мне не удалось обнаружить никаких следов. Глубоко раздосадованный бесплодностью своих усилий, я вернулся к Серафине, ожидая застать ее в сильной тревоге. Но она была гораздо спокойнее, чем я думал. Я узнал от нее, что она оказалась счастливее меня и уже получила вести о судьбе своей сестры: сам дон Фернандо уведомил ее письмом, что тайно женился на Хулии и отвез ее в один из толедских монастырей. — Я отослала его письмо отцу, — продолжала Серафина. — Надеюсь, что все кончится дружелюбно и что торжественное венчание вскоре прекратит распрю, так давно разделяющую наши роды. Уведомив меня о судьбе своей сестры, она заговорила о причиненном мне беспокойстве и об опасностях, которым по неосторожности подвергла меня, побудив разыскивать похитителя и забыв о том, что я рассказывал ей о своем поединке, заставившем меня спастись бегством. Она извинилась передо мной в самых обходительных выражениях и, заметив мою усталость, пригласила меня в салон, где мы оба уселись. На ней было домашнее платье из белой тафты с черными полосами и небольшая наколка из той же материи, украшенная черными же перьями. Это навело меня на мысль о том, что она вдова; но так как выглядела она очень молодой, то я не знал, какого мнения держаться. Если я горел желанием получить интересовавшие меня сведения, то и ей не меньше меня хотелось узнать, кто я такой. Она спросила, как меня зовут, и сказала, что моя благородная внешность и великодушная жалость, побудившая меня так горячо принять ее сторону, с несомненностью свидетельствуют о моем знатном происхождении. Вопрос застал меня врасплох; я покраснел и смутился. Но стыд перед правдой оказался слабее, чем стыд перед ложью, и я отвечал, что мой отец, барон Штейнбах, офицер немецкой гвардии. — Скажите мне также, — продолжала дама, — какая причина побудила вас покинуть Мадрид. Заранее обещаю вам заступничество моего отца, а также моего брата, дона Гаспара. Позвольте мне хотя бы этим ничтожным знаком внимания выразить благодарность кавалеру, рисковавшему своей жизнью, чтобы мне услужить. Я не счел нужным скрывать от нее обстоятельств поединка. Она осудила убитого мною кавалера и обещала заинтересовать в моем деле всю свою родню. Удовлетворив ее любопытство, я попросил ее отплатить мне тем же и сказать, связана ли она брачными узами. — Три года тому назад, — отвечала она, — отец выдал меня замуж за дона Диего де Лара, но вот уже пятнадцать месяцев, как я вдовею. — Какое же несчастье, сеньора, так рано лишило вас супруга? — спросил я. — Не стану этого скрывать, сеньор, — ответствовала дама, — дабы отплатить вам за откровенность, которою вы меня почтили. — Дон Диего де Лара, — продолжала она, — был весьма пригожим кавалером. Он страстно любил меня и, желая мне понравиться, ежедневно делал все, на что только способен нежный и пылкий поклонник ради предмета своей любви. Но, несмотря на свои старания и на все достоинства, которыми он обладал, ему не удалось покорить мое сердце. По-видимому, одного усердия или признанных качеств недостаточно для того, чтоб снискать взаимность. Увы! — добавила она, — нередко бывает, что совершенно незнакомый человек внушает нам чувство с первого взгляда. Словом, я не могла его полюбить. Своими нежностями он больше смущал, нежели очаровывал меня; я была вынуждена отвечать на них без склонности, и хотя втайне укоряла себя в неблагодарности, но все же и свою участь считала достойной сожаления. На его, да и на мое несчастье, он был еще более чуток, чем влюблен. Он угадывал все, что скрывалось за моими поступками и речами, и читал в глубине моей души. Беспрестанно жаловался он на мое равнодушие, и невозможность мне понравиться тем более огорчала его, что он даже не мог винить в этом соперника: мне не было еще и шестнадцати лет, и прежде чем посвататься ко мне, он подкупил всех моих служанок, которые удостоверили, что никто еще не привлек моего внимания. «Да, Серафина, — говаривал он часто, — я хотел бы, чтоб вы питали склонность к другому и чтоб это было единственной причиной вашего равнодушия ко мне. Мои старания и ваша добродетель восторжествовали бы над этим увлечением; но теперь я отчаиваюсь пленить ваше сердце, раз оно не откликнулось на все проявления моей любви». Устав слушать постоянно одни и те же речи, я посоветовала ему лучше положиться на время и не нарушать моего, да и своего покоя чрезмерной чувствительностью. Действительно, в тогдашнем моем возрасте я была еще не в состоянии оценить тонкости столь изысканной любви. Так бы и следовало поступить дону Диего; но, видя, что прошел целый год, а он не добился ничего, мой муж потерял терпение или, вернее, рассудок и, сославшись на дело, якобы требовавшее его присутствия при дворе, отправился вместо этого воевать в Нидерланды в качестве волонтера. Вскоре он нашел среди опасностей то, чего искал, т. е. конец своей жизни и своих мучений. После того как донья Серафина окончила свой рассказ, мы принялись беседовать о странном характере ее супруга. Наш разговор был прерван прибытием курьера, привезшего Серафине письмо от графа Полана. Она попросила у меня позволения прочитать его, и я заметил, как во время чтения она побледнела и задрожала. Дочитав до конца, она воздела глаза к небу, испустила долгий вздох, и лицо ее в одно мгновение оросилось слезами. Я не остался равнодушен к ее горю. Меня объяла тревога, и, точно предугадывая удар, который должен был меня поразить, я почувствовал, как сердце леденеет от смертельного страха. — Сеньора, — спросил я почти угасшим голосом, — позвольте спросить вас, о каком новом несчастье извещает вас это послание? — Возьмите его, сеньор, — грустно отвечала Серафина, передавая мне письмо, — прочтите сами, что пишет мой отец. Увы, оно вас даже слишком касается. После этих слов, вселивших в меня ужас, я с дрожью взял письмо и прочел следующее: «Ваш брат, дон Гаспар, дрался вчера в Прадо. Его ранили шпагой, отчего он скончался сегодня. Перед смертью он заявил, что убивший его кавалер — сын барона Штейнбаха, офицера немецкой гвардии. В довершение несчастья убийца ускользнул от меня. Он бежал, но я не пожалею ничего, чтоб его изловить, в каком бы месте он ни скрывался. Я напишу нескольким губернаторам, которые не преминут арестовать его, если он проедет через вверенные им города. Кроме того, я постараюсь с помощью других писем преградить ему все дороги. Граф Полан». Можете себе представить, в какое смятение привело это письмо все мои чувства. Несколько минут я пребывал в полной неподвижности, будучи не в силах произнести ни одного слова. Подавленный этой вестью, я предвидел жестокие последствия, которыми смерть дона Гаспара угрожала моей любви. Меня внезапно охватило глубокое отчаяние. Я бросился к ногам Серафины и, подавая ей обнаженную шпагу, воскликнул: — Сеньора, освободите графа Полана от необходимости разыскивать человека, который мог бы ускользнуть от его кары. Отомстите за своего брата; уничтожьте убийцу собственной рукой: пронзите меня. Пусть тот же клинок, который лишил его жизни, станет роковым и для его несчастного врага. — Сеньор, — возразила Серафина, отчасти растроганная моим поступком, — я любила дона Гаспара; хотя вы убили его в честном поединке и хотя он сам виновен в своем несчастье, но вы, конечно, понимаете, что я разделяю чувства отца. Да, дон Альфонсо, я ваш враг и предприму против вас все, чего требуют кровь и дружба; но я не стану злоупотреблять вашей неудачей, хотя бы она и дала мне возможность осуществить свое мщение; если честь вооружает меня против гас, то она же запрещает мне мстить недостойным образом. Обязанности гостеприимства ненарушимы, и я не хочу отплатить убийством за услугу, которую вы мне оказали. Бегите! скройтесь, если удастся, от наших преследований и от кары закона и спасите свою голову от угрожающей опасности. — Как, сеньора, — продолжал я, — вы можете отомстить и предоставляете это закону, который, быть может, не удовлетворит вашей ненависти? Ах, пронзите лучше презренного, который недостоин вашей пощады! Нет, сударыня, не обращайтесь со мной так благородно и великодушно. Знаете ли вы, кто я? Весь Мадрид считает меня сыном барона Штейнбаха, а я только подкидыш, которого он воспитал из жалости. Мне даже не известно, кто мои родители. — Это безразлично, — прервала меня Серафина с такой поспешностью, как если б мои последние слова доставили ей новое огорчение, — будь вы даже последним из людей, я сделаю то, что мне повелевает честь. — Но если смерть брата, сударыня, не в силах побудить вас к тому, чтобы вы пролили мою кровь, то я разожгу вашу ненависть новым преступлением, дерзость которого вы, надеюсь, не сможете простить. Я обожаю вас: с первого же взгляда ваши чары ослепили меня, и, несмотря на неопределенность своей судьбы, я возмечтал посвятить себя вам. Да, я был влюблен или, вернее, настолько тщеславен! я надеялся, что небо, которое, быть может, щадит меня, утаивая мое происхождение, откроет мне его когда-нибудь и что я смогу, не краснея, назвать вам свое имя. Неужели и после этого оскорбительного признания вы не решитесь меня наказать? — Это дерзкое признание, — отвечала она, — оскорбило бы меня во всякое другое время; но я прощаю вам ради тех волнений, которые вы переживаете. Кроме того, в моем теперешнем состоянии мне не до слов, которые у вас вырвались. Еще раз, дон Альфонсо, — добавила она, прослезившись, — уезжайте! покиньте дом, который вы наполняете печалью; каждая лишняя минута вашего пребывания усиливает мои муки. — Я более не противлюсь, сеньора, — возразил я, приподымаясь. — Мне приходится покинуть вас, но не думайте, что, тщась сохранить свою жизнь, которая вам ненавистна, я стал бы искать надежного убежища. Нет, нет, я приношу себя в жертву вашему гневу. С нетерпением буду ждать в Толедо участи, которую вы мне уготовите, и, не уклоняясь от ваших преследований, сам ускорю конец своих злоключений. С этими словами я удалился. Мне подали лошадь, и я отправился в Толедо, где пробыл неделю, и где, действительно, так мало скрывался, что, право, не знаю, как меня не арестовали, ибо не думаю, чтоб граф Полан, который старается заградить мне все пути, не сообразил, что я могу проехать через Толедо. Наконец, вчера я покинул этот город, где, казалось, сам лезу в западню, и, не выбирая никакой определенной дороги, доехал до этого грота, как человек, которому нечего терять. Вот, отец мой, что меня терзает. Прошу не оставить меня своим советом». ГЛАВА XI Что за человек был старый отшельник и как Жиль Блас очутился в знакомой компании Когда дон Альфонсо закончил печальное повествование о своих невзгодах, старый отшельник сказал: — Сын мой, вы поступили весьма безрассудно, оставаясь так долго в Толедо. Я взираю иными глазами на все то, что вы мне рассказали, и ваша любовь к Серафине представляется мне сплошным безумием. Поверьте мне, смотрите действительности в лицо: вы должны забыть эту молодую даму, которая не может стать вашей. Отступите добровольно пред Препятствиями, которые вас разделяют, и следуйте за вашей звездой, которая, судя по всем данным, уготовила вам другие приключения. Вы безусловно встретите какую-нибудь юную особу, которая произведет на вас такое же впечатление и брата которой вы не убивали. Он собрался было добавить еще много всяких наставлений, клонившихся к тому, чтоб убедить дона Альфонсо вооружиться терпением, как в пещеру вошел другой отшельник, нагруженный туго набитой сумой. Он вернулся из города Куэнсы, где собрал обильные пожертвования. Выглядел он моложе своего товарища, а борода его была рыжая и очень густая. — Добро пожаловать, брат Антонио, — сказал старый анахорет. — Какие новости принесли вы из города? — Довольно дурные, — отвечал рыжий брат, передавая ему бумажку, сложенную в форме письма. — Вы узнаете все из этой записки. Старец вскрыл письмо и, прочитав с должным вниманием, воскликнул: — Ну, и слава богу! Раз хвостик найден, то нам остается только принять какое-нибудь решение. Переменим тон, сеньор Альфонсо, — продолжал он, обращаясь к молодому кавалеру. — Вы видите перед собой человека, подобно вам подверженного капризам судьбы. Мне сообщают из Куэнсы, лежащей в одной миле отсюда, что меня очернили в глазах правосудия, все сподвижники которого должны с завтрашнего же дня двинуться походом на этот скит, чтоб заручиться моей особой. Но они не застанут зайца в норе. Я уже не впервые попадаю в такие переделки. Благодарение господу, мне почти всегда удавалось отвертеться с умом. Я предстану перед вами в новом обличьи, ибо ваш покорный слуга вовсе не отшельник и вовсе не старик. С этими словами он скинул с себя свой длинный балахон и оказался в камзоле из черной саржи с прорезными рукавами. Затем он снял треух, развязал шнурок, на котором держалась его приставная борода, и мы неожиданно увидели перед собой человека в возрасте от двадцати восьми до тридцати лет. По его примеру брат Антонио сбросил отшельническую одежду и, отделавшись от бороды тем же способом, что и его товарищ, вытащил из старого, наполовину источенного деревянного баула дрянную сутанеллу, в которую тут же и облачился. Но представьте себе мое удивление, когда я узнал в старом анахорете сеньора Рафаэля, а в брате Антонио — моего дорогого и верного слугу Амбросио Ламела. — Ого! — вырвалось у меня, — я, кажется, попал в знакомую компанию! — Действительно так, сеньор Жиль Блас, — отвечал мне со смехом дон Рафаэль, — вы встретили двух своих друзей в тот момент, когда меньше всего этого ожидали. Согласен, что у вас есть кой-какие основания жаловаться на нас; но забудем прошлое и возблагодарим небо за то, что оно нас свело: Амбросио и я предлагаем вам свои услуги, коими отнюдь не стоит пренебрегать. Не считайте нас злодеями. Мы ни на кого не нападаем и никого не убиваем: мы только стараемся жить на чужой счет; но если кража является несправедливым поступком, то необходимость оправдывает эту несправедливость. Присоединитесь к нам и давайте бродить вместе. Это очень приятный образ жизни, если кто умеет соблюдать осторожность. Правда, несмотря на всю нашу предусмотрительность, сцепление второстепенных обстоятельств бывает иногда таково, что с нами случаются неприятные приключения; но наплевать, ибо зато мы еще больше ценим приятные. Мы привыкли к смене погоды, к превратностям Фортуны. — Сеньор кавальеро, — продолжал мнимый отшельник, обращаясь к дону Альфонсо, — мы делаем вам такое же предложение, и с вашей стороны было бы неблагоразумно отвергать его в вашей теперешней ситуации, ибо, не говоря уже о деле, заставляющем вас скрываться, вы, вероятно, сейчас не при деньгах. — Вы угадали, — отвечал дон Альфонсо, — и признаюсь, что это усиливает мои огорчения. — В таком случае, — продолжал дон Рафаэль, — не покидайте нас. Самое лучшее, что вы можете придумать, это присоединиться к нам. У вас не будет недостатка ни в чем, и мы сделаем бесплодными преследования ваших врагов. Нам знакома почти вся Испания, которую мы обошли вдоль и поперек. Мы знаем, где находятся леса, горы и все места, пригодные для того, чтоб служить убежищем от жестокостей правосудия. Дон Альфонсо поблагодарил их за хорошее отношение и, будучи действительно без денег и без всяких других средств, согласился сопровождать их. Я тоже решился на это, так как не хотел покидать молодого человека, к которому начинал питать большое расположение. Мы условились отправиться вчетвером и не расставаться. Договорившись относительно этого, мы принялись обсуждать, двинуться ли нам в путь тотчас же или сперва приложиться к бурдюку с отличным вином, который брат Антонио принес накануне из Куэнсы; но Рафаэль, как наиболее опытный, заявил, что сперва следует подумать о безопасности и что, по его мнению, надлежит добраться за ночь до дремучего леса между Вильярдесой и Альмодаваром, где мы можем сделать привал и без малейшей тревоги провести день, предаваясь отдыху. Мы одобрили это предложение. Тогда мнимые отшельники собрали в два узла всю провизию и все свои пожитки и нагрузили ими, наподобие переметных сумок, коня дона Альфонсо. Это было выполнено с невероятной быстротой, после чего мы удалились из скита, оставив в добычу правосудию два отшельнических балахона, одну седую и одну рыжую бороды, две жалких лежанки, стол, дрянной баул, два старых соломенных кресла и изображение св. Пахомия. Мы прошагали всю ночь и уже начали испытывать усталость, когда заметили, на заре лес, к которому стремились. Вид гавани придает свежие силы матросам, утомленным долгим плаванием. Это ободрило нас, и мы, наконец, достигли цели нашего странствования еще до восхода солнца. Углубившись в самую гущу леса, мы расположились в весьма приятном месте на лужайке, окруженной несколькими могучими дубами, сплетенные ветви которых образовывали свод, не проницаемый для дневной жары. Разгрузив и разнуздав коня, мы предоставили ему пастись, а сами уселись на газоне. Извлекши из сумы брата Антонио несколько здоровенных ломтей хлеба и кусков жареного мяса, мы принялись уписывать за обе щеки. Но, несмотря на аппетит, мы нередко прерывали еду, чтобы хлебнуть из бурдюка, который то и дело переходил из одних объятий в другие. Под конец трапезы дон Рафаэль сказал дону Альфонсо: — Сеньор кавальеро, в ответ на вашу откровенность считаю долгом с такой же искренностью рассказать вам историю своей жизни. — Вы доставите мне этим большое удовольствие, — ответил молодой человек. — А мне в особенности, — воскликнул я. — Сгораю от любопытства узнать ваши похождения, которые, несомненно, стоят того, чтоб их послушать. — Ручаюсь вам за это, — возразил дон Рафаэль. — Я собираюсь когда-нибудь записать их, но приберегаю эту забаву на старость, ибо я еще молод и надеюсь основательно пополнить сей том. Однако все мы утомлены; давайте поспим несколько часов. Пока мы трое будем отдыхать, Амбросио покараулит во избежание какой-либо неожиданности, а затем вздремнет в свою очередь. С этими словами он растянулся на земле. Дон Альфонсо сделал то же. Я последовал их примеру, а Амбросио стал на стражу. Вместо того чтоб предаться отдыху, дон Альфонсо принялся раздумывать над своими несчастьями. Я тоже не сомкнул глаз. Что касается дона Рафаэля, то он вскоре заснул, но, проснувшись час спустя и видя, что мы расположены его слушать, сказал Ламеле: — Друг Амбросио, ты сможешь теперь усладить себя сном. — Ни-ни, — отвечал Ламела, — я вовсе не хочу спать, и хотя мне известны все происшествия вашей жизни, однако они так поучительны для людей нашей профессии, что я с охотой послушаю их снова. Тотчас же дон Рафаэль приступил к своему повествованию и рассказал нам следующее. КНИГА ПЯТАЯ ГЛАВА I Похождения дона Рафаэля Я сын мадридской актрисы, прославившейся своим декламаторским талантом, а еще больше своими любовными связями. Ее звали Лусиндой. Что касается отца, то не дерзну приписать себе такового. Я могу назвать вам вельможу, который был влюблен в мою мать, когда я появился на свет; но эти хронологические данные едва ли в состоянии служить бесспорным доказательством того, что он был творцом моих дней. Особы, принадлежащие к профессии моей матушки, весьма ненадежны в этом отношении; в то самое время, когда эти дамы кажутся вам особенно преданными какому-нибудь вельможе, они почти всегда находят ему помощника за его же деньги. Что может быть достойнее чем стоять выше злословия?! Вместо того чтоб дать мне воспитание на стороне, Лусинда без стеснения брала меня за руку и открыто водила в театр, не смущаясь ни сплетнями, ходившими на ее счет, ни лукавыми насмешками, которые обычно вызывало мое появление. Словом, я был ее радостью, и все навещавшие ее мужчины ласкали меня: возможно, что родная кровь влекла их ко мне. Первые двенадцать лет я провел во всяких пустых забавах. Меня едва обучали читать и писать и еще меньше старались о том, чтоб преподать мне догматы нашей веры. Я научился только танцевать, петь и играть на гитаре — это было все, что я умел, когда маркиз де Леганьес предложил взять меня к своему сыну, который был в одном со мной возрасте. Лусинда охотно согласилась, и тут я всерьез принялся за учение. Молодой Леганьес ушел немногим дальше меня. Этот юный сеньор, видимо, не был рожден для науки; он не знал почти ни одной буквы алфавита, хотя прошло уже пятнадцать месяцев, как при нем состоял гувернер. Другие учителя тоже не добились от него никакого толку; он выводил их из терпения. Правда, им было запрещено прибегать к строгости, а также решительно приказано обучать его без мучений. Этот приказ вдобавок к слабым способностям ученика делал уроки довольно бесполезными. Но гувернер, как вы сейчас увидите, изобрел отличное средство стращать молодого сеньора, не нарушая при этом отцовского запрещения. Он решил сечь меня всякий раз, как маленький Леганьес провинится, и не преминул выполнить свое намерение. Этот педагогический прием пришелся мне не по вкусу; я удрал и побежал к матушке жаловаться на несправедливость. Но, несмотря на всю ее нежность ко мне, у нее хватило мужества устоять против моих слез, и, учитывая важные преимущества, с которыми было связано для ее сына пребывание у маркиза де Леганьеса, она приказала тотчас же водворить меня обратно. Таким образом я снова попал в лапы гувернера. Заметив, что его изобретение дает хорошие результаты, он продолжал сечь меня вместо маленького барчука и, для того чтоб произвести на него побольше впечатления, порол меня вовсю. Я каждый день знал наверняка, что мне придется расплачиваться за юного Леганьеса. Могу сказать, что он не выучил ни одной буквы алфавита без того, чтоб мне не всыпали добрых ста ударов: судите сами, во что обошлось мне его начальное обучение. Но кнут не был единственной неприятностью, которую мне пришлось вынести в этом доме: так как все знали, кто я, то последняя челядь вплоть до поварят попрекала меня моим рождением. Это так меня обозлило, что в один прекрасный день я сбежал, изловчившись захватить все наличные деньги гувернера, а это составляло около ста пятидесяти дукатов. Такова была моя месть за порку, которой он меня подвергал, и полагаю, что я не мог бы изобрести более для него чувствительной. Я совершил свою проделку с немалой ловкостью, хотя это был мой первый опыт, и у меня хватило изворотливости уклониться от преследования, которое продолжалось в течение двух дней. Я покинул Мадрид и направился в Толедо, не видя за собой никакой погони. Мне шел тогда пятнадцатый год. Какое удовольствие в этом возрасте чувствовать себя независимым человеком и хозяином своих поступков! Я познакомился с молодыми людьми, которые меня обтесали и помогли мне спустить мои дукаты. Затем я пристал к шулерам, которые так развили мои природные способности, что я вскоре стал одним из первых рыцарей этого ордена. По прошествии пяти лет меня обуяло желание постранствовать: я покинул своих собратий и, намереваясь начать свои путешествия с Эстремадуры, отправился в Алкантару; но еще по дороге в этот город мне представился случай использовать свои таланты, и я не захотел его упустить. Так как я путешествовал пешком и к тому же нагруженный довольно увесистой котомкой, то от времени до времени устраивал привалы под тенью деревьев, расположенных в нескольких шагах от проезжей дороги. Тут мне повстречались два папенькиных сынка, которые наслаждались прохладой и весело болтали лежа на траве. Я отвесил им вежливый поклон и вступил с ними в разговор, что, как мне показалось не вызвало у них неудовольствия. Старшему из них не было еще пятнадцати лет, и оба выглядели простачками. — Сеньор кавальеро, — сказал мне младший, — мы сыновья двух богатых пласенских горожан. Нам сильно захотелось увидать Королевство Португальское, и, чтобы удовлетворить свое любопытство, мы взяли каждый по сто пистолей у наших родителей. Хотя мы и путешествуем пешком, однако собираемся пройти очень далеко с этими деньгами. Каково ваше мнение? — Если б у меня было столько денег, то я пробрался бы бог знает куда! — отвечал я им. — Я обошел бы все четыре части света. Ах ты, черт! Двести пистолей! Да это колоссальная сумма, которой конца не видно! Если позволите, господа, то я провожу вас до города Альмерина, где мне предстоит получить наследство от дяди, прожившего там лет двадцать. Оба папенькиных сынка заявили, что мое общество доставит им удовольствие. Слегка отдохнув, вы зашагали по направлению к Алкантаре, куда прибыли еще до сумерек, и отправились ночевать в хорошую гостиницу. Нам отвели горницу, в которой стоял шкап, запиравшийся на ключ. Мы заказали ужин, а пока его готовили, я предложил своим спутникам прогуляться по городу. Они согласились на мое предложение, и, заперев наши котомки в шкап, ключ от которого забрал один из юношей, мы вышли из гостиницы. Затем мы принялись посещать церкви, и когда зашли в соборную, то я внезапно притворился, будто у меня неотложное дело. — Господа, — сказал я своим спутникам, — чуть было я не забыл, что один толедский знакомый попросил меня переговорить с купцом, который живет подле этой церкви. Пожалуйста, подождите меня здесь; я моментально вернусь. С этими словами я их покинул. Бегу в гостиницу, подлетаю к шкапу, взламываю замок и, обшарив котомки юных горожан, нахожу их пистоли. Бедные дети! Я не оставил им даже столько, чтоб расплатиться за ночлег: я забрал все. После этого, быстро выйдя из города, я пошел по дороге в Мериду, не беспокоясь о том, что станется с ними. Это приключение, не вызвавшее у меня ничего, кроме смеха, дало мне возможность путешествовать с приятностью. Несмотря на молодость, я уже умел вести себя с осторожностью и, могу сказать, был развит не по летам. Я решил купить мула, что и осуществил в первом же местечке. Кроме того, я сменил котомку на чемодан и вообще начал разыгрывать из себя более важного барина. На третий день я встретил на проезжей дороге человека, который во всю глотку распевал вечерню. По виду я заключил, что он псаломщик, и сказал ему: — Валяйте, валяйте, сеньор бакалавр! Это у вас здорово выходит. Вижу, что вы любитель своего ремесла. — Сеньор, — отвечал он, — с вашего позволения я — псаломщик и не прочь поупражнять голос. С этого у нас завязался разговор, и я заметил, что имею дело с остроумнейшим и приятнейшим человеком. Ему было года двадцать четыре или двадцать пять. Так как он шел пешком, то я поехал шагом, для того чтобы не лишить себя удовольствия побеседовать с ним. Между прочим, разговорились мы о Толедо. — Я хорошо знаю этот город, — сказал псаломщик. — Мне пришлось прожить в нем довольно долгое время, и у меня даже есть там несколько друзей. — А где вы изволили жить в Толедо? — прервал я его. — На Новой улице, — отвечал он. — Я проживал там с доном Висенте де Буэна Гарра, доном Матео де Кордел и еще двумя или тремя благородными кавалерами. Мы квартировали вместе, столовались вместе и отлично проводили время. Эти слова поразили меня, ибо надо сказать, что названные им кавалеры были те самые плуты, с которыми я хороводился в Толедо. — Сеньор псаломщик, — воскликнул я, — господа, которых вы назвали, мне знакомы, и я тоже жил с ними на Новой улице. — Я вас понял, — сказал он с улыбкой, — вы, значит, вошли в эту компанию три года тому назад, когда я из нее вышел. — Я только что расстался с этими господами, — отвечал я, — так как у меня явилась охота попутешествовать. Я собираюсь объехать Испанию. Чем больше у меня будет опыта, тем выше станут меня ценить. — Безусловно, — возразил он, — кто хочет набраться разума, должен постранствовать. Я покинул Толедо по той же причине, хотя жил там в свое удовольствие. Благодарю небо за то, — продолжал он, — что оно послало мне рыцаря моего ордена в тот момент, когда я меньше всего этого ждал. Объединимся: давайте бродить вместе, посягать на мошну ближнего и пользоваться всеми случаями, которые нам представятся, чтоб проявить свои таланты. Он сделал мне это предложение так дружески и чистосердечно, что я его принял. Своей откровенностью он сразу завоевал мое доверие. Мы открылись друг другу. Я рассказал ему все, что случилось со мной, а он не скрыл от меня своих похождений. При этом он сообщил, что только что покинул Порталегре, откуда, переодевшись псаломщиком, ему пришлось поспешно удрать из-за какой-то провалившейся мошеннической проделки. После того как он исповедался мне во всех своих делах, мы порешили вдвоем отправиться в Мериду попытать счастья, поживиться там, если удастся, и тотчас же улепетнуть в другое место. С этого момента наше имущество стало общим. Правда, дела Моралеса — так звали моего собрата — были неблестящи; все его достояние состояло из пяти или шести дукатов и кой-какой одежонки, которую он таскал с собой в торбе; но если я был богаче его деньгами, то зато он превосходил меня в искусстве надувать людей. Мы поочередно ехали на муле и таким манером добрались до Мериды. Прибыв в предместье, мы разыскали постоялый двор, и как только мой соратник переоделся в платье, извлеченное им из торбы, то тотчас же отправились пройтись по городу, чтобы нащупать почву и посмотреть, не представится ли случай поработать. Мы весьма внимательно приглядывались ко всему, что попадалось нам на глаза, и походили — как сказал бы Гомер — на двух черных коршунов, рыщущих взглядом по окрестностям в поисках птиц, которые могли бы стать для них добычей. Словом, мы выжидали, чтобы судьба доставила нам возможность использовать наше искусство, когда заметили на улице седого кавалера с обнаженной шпагой, отбивавшегося от трех человек, которые сильно его теснили. Неравенство этого поединка возмутило меня, и так как я от природы охотник до драки, то кинулся на помощь кавалеру. Мы атаковали трех противников старца и принудили их обратиться в бегство. После отступления врагов старик рассыпался в благодарностях. — Мы очень рады, — слазал я ему, — что очутились здесь кстати и смогли вас выручить. Но разрешите спросить, кому мы имели честь оказать эту услугу, и скажите, ради бога, почему эти трое хотели вас укокошить. — Господа, — отвечал он, — я обязан вам слишком многим, чтоб не удовлетворить вашего любопытства. Меня зовут Херонимо де Мойадас, и я живу в этом городе на доходы от своего состояния. Один из убийц, от которых вы меня освободили, влюблен в мою дочь. На днях он попросил у меня ее руки и, не получив моего согласия, взялся за шпагу, чтобы мне отомстить. — Не разрешите ли также узнать, — спросил я снова, — какие причины побудили вас отказать этому кавалеру в браке с вашей дочерью. — Сейчас вам скажу, — отвечал он. — У меня был брат — купец, торговавший в этом городе. Его звали Аугустин. Два месяца тому назад он отправился в Калатраву, где поселился у своего клиента Хуана Велеса де ла Мембрилья. Они были закадычными друзьями, и брат мой, дабы еще больше скрепить эту дружбу, обещал сыну этого клиента руку Флорентины, моей единственной дочери, не сомневаясь, что в силу наших добрых отношений убедит меня выполнить данное им слово. Действительно, как только брат вернулся в Мериду и заговорил со мной об этом, то я из любви к нему тотчас же согласился. Он послал портрет Флорентины в Калатраву, но, увы, ему не удалось закончить это дело: он скончался три недели тому назад. Умирая, он заклинал меня не отдавать руки дочери никому, кроме сына его клиента. Я обещал, и вот почему я не выдал Флорентины за кавалера, который только что напал на меня, хотя это была очень выгодная партия. Я раб своего слова и с минуты на минуту жду сына Хуана де ла Мембрилья, чтоб сделать его своим зятем, хотя никогда не видал ни этого кавалера, ни его отца. Простите за то, что я вам все это рассказываю, — добавил Херонимо де Мойадас, — но вы сами этого захотели. Я с большим вниманием выслушал старца и, решившись на проделку, неожиданно пришедшую мне в голову, притворился глубоко изумленным и воздел глаза к небу. Затем, повернувшись к старцу, я сказал ему патетическим тоном: — Ах, сеньор Мойадас! Возможно ли, что, вступив в Мериду, я удостоился счастья спасти жизнь собственного тестя? Эти слова чрезвычайно поразили старика и не в меньшей мере Моралеса, который показал мне всем своим видом, что признает меня за величайшего плута. — Что вы говорите? — воскликнул старец. — Как? Вы сын клиента моего брата? — Да, сеньор Херонимо де Мойадас, — отвечал я, помогая себе бесстыдством и бросаясь ему на шею, — я тот счастливый смертный, которому предназначена очаровательная Флорентина. Но прежде чем выразить свою радость по поводу вступления в вашу семью, позвольте мне выплакать на вашей груди слезы, которые вызывает во мне воспоминание о вашем брате Аугустине. Я был бы неблагодарнейшим из людей, если б не был глубоко огорчен смертью человека, которому обязан счастьем своей жизни. С этими словами я снова облобызал добряка Херонимо и затем провел рукой по глазам, как бы для того, чтобы утереть слезы. Моралес, внезапно сообразивший все преимущества, которые мы могли извлечь из этой плутни, не преминул пособить мне. Он надумал выдать себя за моего лакея и принялся еще пуще меня сетовать по поводу кончины сеньора Аугустина. — О, сеньор Херонимо! — воскликнул он, — какую вы понесли великую утрату, потеряв вашего братца! Это был такой порядочный человек! уникум среди коммерсантов! бескорыстный купец, честный купец! купец, каких больше не бывает! Мы напали на простого и доверчивого человека: далекий от мысли о том, что мы его надуваем, он сам полез на крючок. — А почему вы прямо не явились ко мне? — спросил он. — Вам незачем было останавливаться в гостинице. К чему щепетильность при наших теперешних отношениях? — Сеньор, — вмешался Моралес, отвечая за меня, — мой господин немножко церемонен. Есть у него такой грешок. Он не обессудит меня, если я упрекну его в этом. Не скажу, однако, — добавил мой слуга, — чтоб он не заслуживал некоторого извинения за то, что не решился явиться к вам в таком виде. Дело в том, что нас обокрали дорогой: у нас отняли все наши пожитки. — Этот парень сказал вам правду, сеньор де Мойадас, — прервал я его. — Случившееся со мной несчастье было причиной того, что я не остановился у вас. Я не посмел явиться в этом платье на глаза невесте, которая меня еще никогда не видала, и выжидал возвращения слуги, отправленного мной в Калатраву. — Это происшествие, — возразил старик, — не должно было помешать вам заехать ко мне, и я намерен тотчас же поселить вас в своем доме. С этими словами он повел меня к себе. По дороге мы беседовали о мнимой краже, и я заявил, что вместе с вещами лишился также портрета Флорентины и что это меня особенно огорчает. На это старик смеясь возразил, что мне незачем сетовать на потерю, так как оригинал лучше копии. Действительно, как только мы вошли в дом, он позвал свою дочь, которой не исполнилось еще шестнадцати лет и которую можно было почесть за совершенство. — Вот юная особа, — обратился он ко мне, — которую покойный брат обещал вам. — Ах, сеньор! — воскликнул я с пылом, — вам не к чему объяснять, что передо мной любезная Флорентина: ее очаровательные черты запечатлелись в моей памяти и еще сильнее в моем сердце. Если утерянный мною портрет, который был только слабым наброском таких чар, смог воспламенить меня тысячами огней, то судите сами, какие чувства должны волновать меня в эту минуту. — Ваши речи слишком лестны, — сказала Флорентина, — и я не настолько тщеславна, чтоб считать себя достойной таких похвал. — Можете без нас продолжать свои комплименты, — прервал старик наш разговор. В то же время он оставил меня наедине с дочкой и увел Моралеса. — Друг мой, — сказал он ему, — воры, без сомнения, украли у вас все вещи и, вероятно, также и деньги, тем более что они всегда с этого начинают. — Да, сеньор, — отвечал мой товарищ, — огромная шайка бандитов налетела на нас возле Кастиль-Бласо; они оставили нам только одежду, которая на нас; но мы не замедлим получить тратты и тогда приведем себя в порядок. — В ожидании ваших тратт, — возразил старец, вынимая кошелек из кармана, — вот сто пистолей, которыми вы можете располагать. — Нет, сеньор! — воскликнул Моралес, — мой барин их не возьмет. Вы его не знаете. Он, черт возьми, ужасно щепетилен в таких делах, и не занимает направо и налево, как иные папенькины сынки. Несмотря на свой возраст, он не любит влезать в долги и готов скорей просить милостыню, чем занять хотя бы мараведи. — Отлично делает, — сказал наш меридский горожанин. — Я еще больше уважаю его за это. Терпеть не могу, когда люди берут в долг. По-моему, это простительно только дворянам, ибо у них издавна повелся такой обычай. Не стану принуждать твоего барина, — добавил старик. — Раз он обижается, когда ему предлагают деньги, то не стоит и говорить об этом. С этими словами он собрался сунуть кошелек обратно в карман, но мой компаньон удержал его за руку. — Постойте, сеньор де Мойадас, — сказал он. — Какое бы отвращение мой господин ни питал к займам, я все же надеюсь, что уговорю его принять ваши сто пистолей. Надо лишь знать, как к нему приступиться. В конце концов, он не любит занимать только у чужих, но в своей семье он менее щепетилен и вовсе не стесняется просить денег у своего родителя, когда в них нуждается. Этот молодой человек, как видите, умеет различать людей и должен смотреть на вас, сударь, как на второго отца. С помощью этих речей Моралес завладел кошельком старика, который вернулся к нам и застал меня и дочь за учтивыми разговорами. Он прервал нашу беседу и сообщил Флорентине о том, как я его спас, после чего рассыпался передо мной в выражениях благодарности. Я воспользовался этим благоприятным настроением и сказал старику, что он не может трогательнее доказать мне свою признательность, как ускорив мой брак с его дочерью. Он охотно согласился успокоить мое нетерпение и обещал, что не позже, чем через три дня, я стану супругом Флорентины; он даже добавил, что, вместо обещанных в приданое шести тысяч дукатов, он даст мне десять тысяч, для того чтоб показать, до какой степени он чувствителен к одолжению, которое я ему оказал. Таким образом, мы с Моралесом воспользовались гостеприимством простака Херонимо де Мойадаса и пребывали в приятном ожидании заграбастать десять тысяч дукатов, с которыми собирались поспешно убраться из Мериды. Одно только опасение смущало нашу радость: мы боялись, как бы настоящий сын Хуана Велеса де ла Мембрилья не стал поперек нашего счастья или, вернее, не расстроил бы его своим неожиданным появлением. Это опасение было не лишено оснований, ибо на следующий же день какой-то человек, смахивающий на крестьянина, заявился с чемоданом к отцу Флорентины. Меня в то время дома не оказалось, но мой товарищ был тут. — Сеньор, — сказал крестьянин старцу, — я слуга калатравского кавалера, сеньора Педро де ла Мембрилья, что приходится вам зятем. Мы прибыли вчера в этот город; он не замедлит прийти, а я опередил его, чтоб вас предупредить. Не успел он сказать этих слов, как появился его господин. Это крайне изумило старца и несколько вывело из равновесия Моралеса. Педро был молодым человеком весьма приятной наружности. Он обратился с приветствием к отцу Флорентины, но наш простак не дал ему договорить и, повернувшись к моему компаньону, спросил его, что все это значит. Тогда Моралес, не уступавший в нахальстве никому на свете, принял уверенный вид и сказал старику: — Сеньор, эти двое принадлежат к шайке воров, которые обчистили нас на проезжей дороге; я узнаю их и в особенности того, который бесстыдно выдает себя за сына сеньора Хуана Белеса де ла Мембрилья. Старик без колебаний поверил Моралесу и, будучи убежден, что оба новых пришельца жулики, сказал им: — Господа, вы пришли слишком поздно: вас опередили. Педро де ла Мембрилья находится здесь со вчерашнего дня. — Не может быть! — отвечал ему молодой человек из Калатравы. — Вас надувают: вы поселили у себя обманщика. Знайте, что у Хуана Белеса де ла Мембрилья нет других сыновей, кроме меня. — Толкуйте! — возразил ему старик. — Неужели вы совсем не узнаете этого малого и не помните его барина, которого вы ограбили на калатравской дороге? — Как, ограбил? — изумился Педро. — Не будь я в вашем доме, то обрезал бы уши этому прохвосту, который осмелился назвать меня грабителем. Пусть он благодарит небо за ваше присутствие, которое одно только удерживает меня от того, чтоб дать волю своему гневу. Сеньор, — продолжал он, — еще раз повторяю: вас надувают. Я тот самый молодой человек, которому ваш брат Аугустин обещал Флорентину. Позвольте показать вам все письма, написанные им моему отцу по этому поводу. Поверите ли вы портрету вашей дочери, который он прислал мне незадолго до смерти? — Нет, — прервал его старец, — портрет так же мало убедит меня, как и письма. Я знаю, каким путем они попали в ваши руки, и из милосердия советую вам как можно скорее выбраться из Мериды, чтоб не понести наказания, которого достойны все вам подобные. — Это уж слишком! — прервал его в свою очередь молодой кавалер. — Не потерплю, чтоб у меня безнаказанно украли имя и к тому же выдавали меня за разбойника. Я знаю нескольких лиц в этом городе; пойду, разыщу их и вернусь с ними разоблачить обман, который предубедил вас против меня. С этими словами он удалился вместе с своим слугой, и Моралес остался победителем. Это происшествие было причиной того, что Херонимо де Мойадас решил обвенчать меня с дочерью в тот же день и немедленно отправился отдать нужные распоряжения, чтоб завершить это дело. Хотя доброе расположение к нам отца Флорентины было весьма приятно моему товарищу, однако же он испытывал некоторое беспокойство. Его пугали меры, к которым, по его убеждению, несомненно прибегнет Педро, и он с нетерпением поджидал меня, чтоб сообщить о том, что произошло. Я застал его погруженным в глубокую задумчивость. — Что с тобой, любезный друг? — спросил я. — Ты как будто очень озабочен. — Не без причины, — возразил Моралес и в то же время изложил мне все, что случилось. — Ты видишь, — добавил он, — что я не зря призадумался. Твое безрассудство втравило нас в эту кашу. Готов согласиться, что затея была блестящей и, в случае удачи, покрыла бы тебя славой, но, судя по всем данным, она кончится плохо, и я советую не дожидаться разоблачений, а удрать с тем пером, которое мы вытащили из крылышка нашего простака. — Господин Моралес, — возразил я на эту речь, — не извольте торопиться: вы слишком быстро пасуете перед затруднениями. Это не делает чести ни дону Матео де Кордель, ни прочим кавалерам, с которыми вы жили в Толедо. Побывав в учении у таких мастеров, нельзя так легко поддаваться панике. Что касается меня, то я собираюсь идти по стопам этих героев и выказать себя их достойным учеником; я ополчаюсь на пугающие вас препятствия и берусь их преодолеть. — Если вы с ними справитесь, — сказал мне мой товарищ, — то я буду почитать вас превыше всех великих мужей Плутарха. Не успел Моралес договорить, как вошел Херонимо де Мойадас. — Я только что закончил все распоряжения насчет вашей свадьбы, — сказал он, — сегодня же вечером вы станете моим зятем. Ваш лакей, — добавил старик, — вероятно, сообщил вам те, что здесь произошло. Что вы скажете о наглости этого прохвоста, который выдал себя за жениха моей дочери и собирался меня в этом уверить? Моралесу очень хотелось знать, как я вывернусь из этого затруднительного положения, и он был немало удивлен, когда я, печально взглянув на Мойадаса, простодушно ответил старику: — Сеньор, от меня зависело бы продлить ваше заблуждение и использовать его; но я чувствую, что не рожден для лжи, и хочу искренне сознаться вам во всем. Я вовсе не сын Хуана Велеса де ла Мембрилья. — Что я слышу? — перебил он меня с великой поспешностью и не меньшим изумлением. — Как? Вы не тот молодой человек, которого мой брат… — Позвольте, сеньор! — прервал я его в свою очередь, — раз я приступил к своей правдивой и искренней исповеди, то соблаговолите дослушать меня до конца. Вот уже восемь дней, как я влюблен в вашу дочь, и эта любовь задержала меня в Мериде. Вчера, выручив вас из беды, я собрался просить ее руки; но вы заткнули мне рот, сообщив, что предназначаете ее другому. Вы сказали, что брат, умирая, заклинал вас отдать ее за Педро де ла Мембрилья, что вы обещали ему это и что вы раб своего слова. Это сообщение повергло меня в печаль, и моя любовь, доведенная до отчаяния, толкнула на уловку, которую я и осуществил. Скажу вам, однако, что я в душе упрекал себя за это, но понадеялся на ваше прощение, когда откроюсь вам во всем и вы узнаете, что я итальянский принц, путешествующий инкогнито. Мой отец — владетельный сеньор, которому принадлежат долины между Швейцарией, Ломбардией и Савойей. Я даже мечтал о том, как вы будете приятно изумлены, узнав о моем происхождении, и как я в роли деликатного и влюбленного супруга объявлю об этом Флорентине после нашей свадьбы. Небо, — продолжал я, меняя тон, — не пожелало доставить мне эту радость. Появляется Педро де ла Мембрилья, приходится вернуть ему его имя, каких бы страданий мне это ни стоило. Ваше обещание обязывает вас избрать его в зятья, а мне остается только сетовать. Я не смею жаловаться: вы принуждены предпочесть его мне, несмотря на мой ранг и не считаясь с ужасным состоянием, в которое меня ввергаете. Не стану говорить вам о том, что ваш брат был только дядей вашей дочери, а что вы ее отец, и что было бы справедливее расквитаться со мной за мою услугу, чем держаться данного вами слова, которое вас почти ни к чему не обязывает. — Разумеется, гораздо справедливее! — воскликнул Херонимо де Мойадас, — а потому я вовсе не намерен колебаться в своем выборе между вами и Педро де ла Мембрилья. Если б мой брат Аугустин был жив, он не обессудил бы меня за то, что я отдал предпочтение человеку, спасшему мне жизнь, и к тому же принцу, который готов снизойти до меня и породниться с моей семьей. Я был бы недругом собственного счастья или просто сумасшедшим, если б не выдал за вас своей дочери и не поторопился со столь лестным для нее браком. — Зачем горячиться, сеньор, — отвечал я. — Не делайте ничего без зрелого обсуждения и руководствуйтесь только своими интересами. Несмотря на благородство моей крови… — Вы смеетесь надо мной, что ли? — прервал он меня. — Смею ли я колебаться хоть минуту? Нет, мой принц, прошу вас сегодня же вечером почтить счастливую Флорентину узами брака. — Ну что ж, пусть будет так, — сказал я, — отнесите сами эту весть вашей дочери и сообщите ей о славной участи, которая ее ожидает. Пока добряк торопился уведомить Флорентину о том, что она покорила сердце принца, Моралес, присутствовавший при нашем разговоре, опустился передо мной на колени и сказал: — Благородный итальянский принц, сын владетельного сеньора, которому принадлежат долины между Швейцарией, Ломбардией и Савойей, позвольте припасть к стопам вашей светлости и выразить вам свое восхищение. Честное слово жулика, вы — чудотворец! Я почитал себя за первого человека в нашем ремесле; но, поистине, опускаю стяг перед вами, хотя я и опытнее вас. — Значит, ты успокоился? — сказал я. — Вполне, — отвечал он. — Я больше не боюсь сеньора Педро; пусть приходит сюда, если ему вздумается. И вот мы с Моралесом снова крепко сидим в седле. Мы принялись намечать дорогу, по которой нам предстояло удирать вместе с приданым, так твердо рассчитывая его получить, что были чуть ли не больше уверены в обладании им, чем если б оно уже оказалось в наших руках. Но мы рано делили шкуру медведя: развязка приключения обманула наши ожидания. Вскоре явился молодой человек из Калатравы. Его сопровождали два гражданина и альгвасил, которому усы и загар придавали столь же внушительный вид, сколь и его должность. Отец Флорентины был с нами. — Сеньор де Мойадас, — сказал Педро, — я привел вам трех честных людей, которые меня знают и могут удостоверить, кто я. — Разумеется, я могу удостоверить, — воскликнул альгвасил. — Сообщаю всем, кому о том ведать надлежит, что я вас знаю: ваше имя — Педро и вы единственный сын Хуана Велеса де ла Мембрилья, а кто осмелится утверждать противное, тот обманщик. — Верю вам, сеньор альгвасил, — сказал наш простак. — Ваше свидетельство для меня свято, так же как и слово господ купцов, которые пришли с вами. Я вполне уверен, что молодой кавалер, приведший вас сюда, единственный сын клиента моего брата. Но это не важно. Я больше не намерен выдавать за него свою дочь: я раздумал. — О, это другое дело, — сказал альгвасил. — Я пришел только удостоверить, что этот молодой человек мне известен. Вы, разумеется, властны над своей дочерью, и никто не может принудить вас к тому, чтоб вы выдали ее замуж против вашего желания. — Да и я, — прервал его Педро, — не намерен прекословить желаниям сеньора де Мойадас, который вправе располагать своею дочерью, как ему заблагорассудится. Но он разрешит мне спросить, что побудило его изменить свое решение. Нет ли у него каких оснований жаловаться на меня? Пусть, потеряв сладкую надежду стать его зятем, я, по крайней мере, буду уверен, что утратил ее не по своей вине. — Я вовсе не жалуюсь на вас, — отвечал добрый старик. — Скажу вам даже, что я очень жалею о необходимости нарушить свое слово и умоляю вас простить меня. Но я уверен, что вы слишком великодушны, чтоб гневаться на меня за то, что я предпочел вам соперника, спасшего мне жизнь. Вот он, — продолжал Мойадас, указывая на меня, — этот сеньор выручил меня из большой опасности, и, чтоб еще лучше оправдаться перед вами, сообщу вам, что он итальянский принц и что он хочет жениться на Флорентине, в которую влюбился. Услыхав эти последние слова, Педро растерялся и ничего не ответил. Купцы широко раскрыли глаза и, видимо, были изумлены. Но альгвасил, привыкший на все смотреть с дурной стороны, заподозрил в этом чудесном приключении мошенничество, на котором рассчитывал поживиться. Он пристально взглянул на меня, но так как мое лицо было ему не знакомо и не оправдало его надежд, то он с не меньшей внимательностью уставился на моего товарища. К несчастью для моей светлости, он опознал Моралеса, вспомнив, что видел его в тюрьмах Сиудад-Реаля. — Хо-хо-хо! — воскликнул он, — да ведь это же мой клиент! Узнаю сего дворянина и ручаюсь вам, что более отъявленного мошенника вы не найдете во всех королевствах и провинциях Испании. — Поосторожнее, сеньор альгвасил, — сказал Херонимо де Мойадас, — парень, которого вы так опорочили, лакей принца. — Ну и отлично, — отвечал альгвасил, — с меня этого вполне достаточно, чтоб знать, с кем имею дело. По слуге судят о барине. Не сомневаюсь в том, что эти ферты — жулики, которые сговорились вас надуть. У меня нюх на такую дичь, и, чтоб показать вам, что эти шельмы самые обыкновенные авантюристы, я сейчас же отправлю их в тюрьму. Постараюсь устроить им свидание с господином коррехидором, после которого они почувствуют, что не все еще палочные удары розданы на этом свете. — Потише, сеньор начальник, — вмешался старик, — зачем прибегать к таким крайностям? А вы, господа, разве вам не жаль огорчать порядочного человека? Неужели, если слуга — плут, то и хозяин его должен быть тем же? Впервые ли случается, что жулики поступают в услужение к принцам? — Да смеетесь вы, что ли, с вашими принцами? — прервал его альгвасил. — Даю вам слово, что этот молодой человек — мазурик, и я арестую его именем короля, так же, как и его сотоварища. У меня под рукой двадцать стражников, которые сволокут их в тюрьму, если они не позволят отвести себя туда добровольно. Ну-с, любезный принц, — сказал он мне, — ходу! Эти слова ошеломили меня, а также и Моралеса. Наше смущение показалось подозрительным старому Херонимо де Мойадас или, точнее, погубило нас в его глазах. Он отлично понял, что мы собирались его надуть. Однако он поступил в этом случае так, как подобало благородному человеку. — Сеньор начальник, — сказал он альгвасилу, — возможно, что ваши подозрения ошибочны, но не исключена также возможность, что они вполне справедливы. Как бы то ни было, не будем разбираться в этом. Пусть эти молодые кавалеры удалятся и идут на все четыре стороны. Прошу вас не препятствовать их уходу: окажите мне эту любезность, чтоб я мог отплатить им за одолжение, которое они мне оказали. — По долгу службы, — отвечал альгвасил, — мне следовало бы арестовать этих господ, невзирая на ваши просьбы; но из уважения к вам я согласен поступиться своими обязанностями с условием, что они моментально покинут город, ибо если я встречу их здесь завтра, то — господь свидетель! — они узнают, почем фунт лиха. Услыхав, что нас отпускают на свободу, я и Моралес почувствовали некоторое облегчение. Мы собрались было заговорить решительным тоном и утверждать, что мы порядочные люди, но альгвасил поглядел на нас искоса и приказал нам заткнуться. Не знаю, почему эти люди так нам импонируют! Пришлось оставить Флорентину и ее приданое Педро де ла Мембрилья, который, вероятно, стал зятем Херонимо де Мойадаса. Я удалился вместе со своим товарищем. Мы отправились по дороге в Трухильо, утешаясь тем, что извлекли из этого приключения хотя бы сто пистолей. За час до наступления ночи мы проходили по какой-то деревушке, но решили не останавливаться и переночевать где-нибудь подальше. В этом-местечке мы увидали харчевню, довольно пристойную для такой дыры. Хозяин с хозяйкой сидели у ворот на продолговатых камнях. Муж, высокий, сухопарый человек, уже пожилой, тренькал на дрянной гитаре, развлекая супругу, которая, по-видимому, слушала его с удовольствием. — Господа, — окликнул он нас, видя, что мы проходим мимо, — советую вам сделать привал в этом месте. До ближайшей деревни добрых три мили, и предупреждаю вас, что так хорошо, как здесь, вы нигде не устроитесь. Поверьте мне, зайдите в мою харчевню: я приготовлю вам знатный ужин и посчитаю по божеской цене. Мы дали себя уговорить и, подойдя к хозяину и хозяйке, раскланялись с ними. Затем, усевшись рядышком, мы принялись вчетвером толковать о всякой всячине. Хозяин назвался бывшим служителем Священной Эрмандады, а хозяйка оказалась разбитной толстухой, которая, по-видимому, умела показать товар лицом. Наша беседа была прервана прибытием двенадцати или пятнадцати всадников; одни ехали верхом на мулах, другие на лошадях. За ними следовало штук тридцать лошаков, нагруженных тюками. — Ого, сколько принцев! — воскликнул хозяин при виде этой оравы. — Куда я только всех дену? Мгновенно деревня наполнилась людьми и животными. По счастью, подле харчевни оказался просторный овин, куда поместили лошаков и поклажу. Мулов же и лошадей пристроили по разным местам. Что касается всадников, то они помышляли не столько о постелях, сколько о хорошем ужине. Хозяин, хозяйка и их молодая служанка не щадили рук. Они перерезали всю дворовую птицу. Прибавив к этому еще рагу из кролика и кошки, а также обильную порцию капустного супа, приправленного бараниной, они удовлетворили всю команду. Я и Моралес поглядывали на всадников, а те от времени до времени смотрели на нас. Наконец, разговор завязался, и мы попросили разрешения отужинать с ними. Они отвечали, что это доставит им удовольствие. И вот мы все вместе за столом. Среди них был человек, который всем распоряжался и к которому остальные относились с почтением, хотя, впрочем, обращались с ним довольно фамильярно. Он, однако, председательствовал за столом, говорил повышенным тоном и иногда довольно развязно возражал своим спутникам, которые вместо того чтоб отвечать ему тем же, казалось, считались с его мнением. Беседа случайно зашла об Андалузии, и так как Моралесу вздумалось похвалить Севилью, то человек, о котором я только что упомянул, сказал ему: — Сеньор кавальеро, вы превозносите город, в котором или, вернее, в окрестностях которого я родился, ибо я уроженец местечка Майрена. — Могу сказать вам то же самое и про себя, — ответил ему мой товарищ. — Я также из Майрены, и не может быть, чтобы я не знал ваших родителей, так-как знаком там со всеми, начиная от алькальда и до последнего человека в местечке. Чей вы сын? — Честного нотариуса, Мартина Моралеса, — возразил тот. — Мартина Моралеса? — воскликнул мой товарищ с великой радостью и не меньшим изумлением. — Клянусь честью, поразительный случай! Вы, значит, мой старший брат Мануэль Моралес? — Я самый, — отвечал он, — а вы мой младший брат Луис, который был еще в колыбели, когда я покинул родительский кров? — Именно так, — сказал мой спутник. С этими словами оба встали из-за стола и несколько раз облобызались. Затем сеньор Мануэль обратился ко всей компании: — Господа, совершенно невероятное происшествие! Судьбе было угодно, чтоб я встретил и узнал брата, которого не видал, по меньшей мере, двадцать лет. Позвольте вам его представить. Тогда всадники, стоявшие из вежливости, поклонились младшему Моралесу и принялись его обнимать. После этого все снова уселись за стол и просидели там всю ночь. Спать никто не ложился. Оба брата поместились рядышком и шепотом беседовали о своей семье, в то время как остальные сотрапезники пили и развлекались. Луис вел долгую беседу с Мануэлем, а затем, отведя меня в сторону, сказал: — Все эти всадники — слуги графа де Монтанос, которого наш монарх недавно пожаловал вице-королем Майорки. Они сопровождают поклажу графа в Аликанте, где должны погрузиться на корабль. Мой брат, пристроившийся в мажордомы к этому сеньору, предлагает взять меня с собой и, узнав о моем нежелании расстаться с вами, сказал, что если вы согласны пуститься в это путешествие, то он постарается выхлопотать вам хорошую должность. Любезный друг, — продолжал он, — советую тебе не пренебрегать этим случаем. Поедем вместе на Майорку. Если нам понравится, мы останемся, если нет, вернемся в Испанию. Я охотно принял предложение и, присоединившись с младшим Моралесом к свите графа, покинул вместе со всеми харчевню еще до восхода солнца. Большими переходами добрались мы до города Аликанте, где я купил гитару и успел до посадки заказать весьма пристойное платье. Я не думал больше ни о чем, кроме как о Майорке, а Луис Моралес разделял мое настроение. Казалось, что мы отреклись от плутен. Но надо сказать правду: нам хотелось прослыть честными людьми перед остальными кавалерами, и это побуждало нас обуздывать свои таланты. Наконец, мы весело пустились в плаванье с надеждой быстро доехать до Майорки; но не успели мы выйти из аликантской гавани, как поднялся невероятный шквал. В этом месте моего рассказа мне представляется случай угостить вас прекрасным описанием шторма, изобразить небо, залитое огнем, заставить громы греметь, ветры свистать, волны вздыматься и т. п., но, оставляя в стороне все эти риторические цветы, скажу вам просто, что разразилась сильная буря и что мы были вынуждены причалить к мысу острова Кабреры. Это — пустынный остров с небольшим фортом, тогда охранявшимся пятью или шестью солдатами и офицером, который принял нас весьма любезно. Пришлось задержаться там на несколько суток для починки парусов и снастей, а потому, во избежание скуки, все искали каких-нибудь развлечений. Каждый следовал своим склонностям: одни играли в приму,101 другие забавлялись иначе. Что касается меня, то я гулял по острову с теми из наших спутников, кто был любителем прогулок: в этом заключалось мое удовольствие. Мы перескакивали со скалы на скалу, так как почва здесь неровная, покрыта множеством камней, и земли почти не видать. Однажды, разглядывая эту сухую и выжженную местность и дивясь капризу природы, которая, как ей вздумается, являет себя то плодовитой, то скудной, мы неожиданно почуяли приятный запах. Тотчас же обернувшись на восток, откуда исходил этот аромат, мы с удивлением заметили между скалами круглую площадку, поросшую жимолостью, более красивой и душистой, чем та, которая встречается в Андалузии. Мы с удовольствием подошли к этим кустам, источавшим благоухание на всю окрестность, и оказалось, что они окаймляют вход в очень глубокую пещеру. Эта пещера была широкой и не очень темной. Мы спустились вниз, кружась по каменным ступеням, окаймленным цветами и представлявшим собой нечто вроде естественной винтовой лестницы. Дойдя до дна, мы увидали на песке, желтее золота, несколько маленьких змеящихся источников, уходивших под землю и питавшихся каплями, которые изнутри беспрерывно стекали со скал. Вода показалась нам прекрасной и нам захотелось ее испить. Действительно, она отличалась такой свежестью, что мы решили на следующий день вернуться в это место и принести с собой несколько бутылок вина, будучи уверены, что разопьем их там не без удовольствия. Мы с сожалением покинули этот столь приятный уголок и, вернувшись в форт, не преминули расхвалить товарищам свое великолепное открытие; но комендант крепости дружески посоветовал нам не ходить больше в пещеру, которая нас так очаровала. — А почему? — спросил я, — разве есть какая-нибудь опасность? — Безусловно, — отвечал он. — Алжирские и триполийские корсары иногда высаживаются на остров и запасаются водой из этого источника; однажды они застали там двух солдат моего гарнизона и увели их в неволю. Хотя офицер говорил это вполне серьезно, однако же не смог нас убедить. Нам думалось, что он шутит, и на следующий же день я вернулся в пещеру с тремя кавалерами нашего экипажа. Мы даже отправились туда без огнестрельного оружия, желая показать, что ничуть не боимся. Младший Моралес не захотел участвовать в прогулке: он, так же как и его брат, предпочел остаться в крепости, чтоб сыграть в карты. Мы, как и накануне, спустились на дно пещеры и остудили в источнике принесенные нами бутылки. Поигрывая на гитаре, мы с наслаждением распивали вино и забавлялись веселой беседой, как вдруг увидали наверху пещеры несколько усачей в тюрбанах и турецкой одежде. Мы сперва приняли их за людей нашего экипажа, перерядившихся вместе с комендантом форта, чтоб нагнать на нас страху. Под влиянием этого предубеждения, мы принялись хохотать и, не помышляя о защите, дождались того, что десять человек спустились вниз. Но тут наше прискорбное заблуждение рассеялось, и мы поняли, что перед нами корсар, явившийся со своими людьми, чтоб нас захватить. — Сдавайтесь, собаки, или я вас укокошу! — крикнул он нам по-кастильски. В то же время сопровождавшие его молодцы прицелились в нас из своих карабинов, и мы подверглись бы серьезному обстрелу, если б вздумали сопротивляться; но мы оказались достаточно благоразумными, чтоб воздержаться от этого, и, предпочтя рабство смерти, отдали свои шпаги пирату. Он велел заковать нас в цепи и отвести на корабль, поджидавший неподалеку, а затем, приказав поднять паруса, поплыл прямо в Алжир. Таким образом, мы оказались справедливо наказанными за то, что пренебрегли предостережением гарнизонного офицера. Корсар начал с того, что обыскал нас и отобрал все наши деньги. Славно он поживился! Двести пистолей пласенских горожан, сто пистолей, полученных Моралесом от Херонимо де Мойадас, — все это, к несчастью, находилось при мне и было отнято без всякого сожаления. Мои сотоварищи также поплатились туго набитыми кошельками. Словом, добыча была богатая. Пират, казалось, не помнил себя от радости; но мучитель не удовольствовался тем, что отнял наши деньги, он еще осыпал нас насмешками, которые сами по себе были менее оскорбительны, чем сознание, что мы должны их сносить. Вдосталь потешившись над нами, корсар придумал новое издевательство: он приказал принести бутылки, которые мы охлаждали в источнике и которые его люди прихватили с собой, и принялся осушать их вместе с нами, насмешливо провозглашая тосты за наше здоровье. В это время на лицах моих сотоварищей можно было прочесть то, что происходило у них в душе. Рабство угнетало их особенно потому, что они уже сжились с более сладостной мечтой отправиться на Майорку, где рассчитывали вести приятный образ жизни. У меня же хватило твердости примириться с судьбой и вступить в разговор с насмешником; я даже пошел навстречу его шуткам и этим расположил его к себе. — Молодой человек, — сказал он, — мне нравится твой характер; к чему стенать и вздыхать, не лучше ли вооружиться терпением и приспособиться к обстоятельствам? Сыграй-ка нам какой-нибудь мотивчик, — добавил он, видя, что со мной гитара, — посмотрим, что ты умеешь. Я повиновался, как только мне развязали руки, и постарался сыграть так, что он остался мною доволен. Правда, я недурно владел этим инструментом. Затем я запел и заслужил своим голосом не меньшее одобрение. Все бывшие на корабле турки показали восторженными жестами, какое они испытывали удовольствие, слушая меня, и это привело меня к убеждению, что в отношении музыки они не были лишены вкуса. Пират шепнул мне на ухо, что я не буду несчастен в невольничестве и что с моими талантами могу рассчитывать на должность, которая сделает мое пленение вполне выносимым. Эти слова меня несколько ободрили, но, несмотря на их утешительный характер, я не переставал испытывать беспокойство относительно занятия, о котором корсар говорил, и опасался, что оно придется мне не по вкусу. Прибыв в алжирский порт, мы увидали большую толпу народа, собравшегося, чтоб на нас посмотреть. Не успели мы еще сойти на берег, как воздух огласился тысячами радостных криков. Прибавьте к этому смешанный гул труб, мавританских флейт и других инструментов, которые в ходу в этой стране. Все это составляло скорее шумную, нежели приятную симфонию. Причиной этого ликования был ложный слух, разнесшийся по городу: откуда-то пришла весть, будто ренегат Мехемет — так звали нашего пирата — погиб при атаке большого генуэзского судна, а потому все его родственники и друзья, уведомленные об его возвращении, поспешили выразить ему свою радость. Не успели мы коснуться земли, как меня и моих товарищей отвели во дворец паши Солимана, где писец-христианин допросил каждого из нас в отдельности и осведомился о наших именах, возрасте, отечестве, религии и талантах. Тогда Мехемет, указав на меня паше, похвалил ему мой голос и сказал, что я к тому же отлично играю на гитаре. Этого было достаточно, чтоб Солиман взял меня к себе. Таким образом я попал в его сераль, куда меня и отвели для исполнения предназначенных мне обязанностей. Остальных пленников отправили на рыночную площадь и продали согласно обычаю. Сбылось то, что предсказал мне Мехемет на корабле: судьба моя оказалась счастливой. Меня не отдали на произвол тюремных сторожей и не отягчали утомительными работами. В знак отличия Солиман-паша приказал поместить меня в особое место с пятью или шестью невольниками благородного звания, которых должны были вскоре выкупить, а потому употребляли только на легкие работы. Меня приставили к садам, поручив поливку апельсиновых деревьев и цветов. Трудно было найти более приятное занятие, а потому я возблагодарил свою звезду, предчувствуя, не знаю почему, что я буду счастлив у Солимана. Этот паша — я должен здесь дать его портрет — был человек лет сорока, приятной наружности, очень вежливый и очень галантный для турка. Его фаворитка, родом из Кашмира, приобрела над ним неограниченную власть благодаря своему уму и красоте. Он любил ее до обожания. Не проходило дня, чтоб он не угостил ее каким-нибудь новым празднеством, то вокальным и инструментальным концертом, то комедией в турецком вкусе, т. е. драматической поэмой, в которой стыдливость и приличие уважались так же мало, как и правила Аристотеля.102 Фаворитка, которую звали Фарукназ,103 страстно любила представления и иногда даже заставляла своих служанок исполнять в присутствии паши арабские пьесы. Она сама принимала в них участие и своей грацией и живостью игры очаровывала зрителей. Однажды я в числе музыкантов присутствовал при таком представлении. Солиман приказал мне спеть соло и сыграть на гитаре во время антракта. Мне выпало счастье понравиться паше; он не только хлопал в ладоши, но и вслух выразил мне свое одобрение. Фаворитка, как мне показалось, тоже поглядела на меня благожелательным оком. Когда на другой день я поливал в саду апельсиновые деревья, мимо меня прошел евнух, который, не останавливаясь и ничего не говоря, бросил к моим ногам записку. Я поднял ее со смущением, к которому примешивались и страх и удовольствие. Опасаясь, чтоб меня не заметили из окон сераля, я лег на землю и, спрятавшись за апельсиновые кадки, вскрыл послание. Я нашел там перстень с довольно ценным алмазом и прочел следующие слова, написанные на чистом кастильском наречии: «Юный христианин, возблагодари небо за свое пленение. Любовь и Фортуна сделают его счастливым: любовь, если ты чувствителен к чарам красивой женщины, а Фортуна, если у тебя хватит смелости презреть всякие опасности». Я ни минуты не сомневался, что эпистола исходила от любимой султанши; стиль письма и алмаз убеждали меня в этом. Помимо того, что я не робок от природы, тщеславное желание пользоваться милостями возлюбленной знатного вельможи и еще в большей степени надежда выманить у нее в четыре раза больше денег, чем мне нужно было для выкупа, — все это побуждало меня пуститься в приключение, несмотря на связанные с ним опасности. Я продолжал работать в саду, мечтая пробраться в помещение Фарукназ, или, вернее, выжидая, чтоб она открыла мне доступ туда, ибо я был убежден, что фаворитка не остановится на полдороге и сама пройдет мне навстречу большую часть пути. Я не ошибся. Тот же евнух, который прошел мимо меня, вернулся через час и сказал мне: — Ну, что, христианин, обдумал ли ты все, как подобает, и хватит ли у тебя смелости следовать за мной? Я отвечал, что хватит. — В таком случае, да хранит тебя небо! — продолжал он. — Ты увидишь меня завтра поутру; будь готов: я провожу тебя, куда следует. С этими словами он ушел. На следующее утро часам к восьми евнух действительно явился. Он знаком подозвал меня к себе; я повиновался и последовал за ним в залу, где лежал большой свернутый кусок холста, который он перед тем приволок туда вместе с другим евнухом. Холст этот надлежало отнести к султанше, так как он предназначался для декорации одной арабской пьесы, которую она готовила для паши. Убедившись, что я согласен слушаться их во всем, оба евнуха не стали терять времени: они развернули холст, приказали мне улечься на нем во всю свою длину и, скатав его снова, завернули меня туда с риском задушить. Затем, подняв сверток за оба конца, они отнесли его в опочивальню прекрасной кашмирки. Она была одна со старой рабыней, всецело преданной ее желаниям. Обе женщины развернули холст, и при виде меня Фарукназ проявила необузданную радость, свидетельствующую о темпераменте женщин на ее родине. Но сколь я ни был отважен от природы, однако же не смог преодолеть некоторого страха, увидев себя неожиданно перенесенным в запретные женские покои. Дама заметила это и, чтоб рассеять мои опасения, сказала: — Не бойся, молодой человек. Солиман только что отправился в свой загородный дом; он пробудет там весь день: мы можем беседовать здесь без помехи. Эти слова ободрили меня и привели в настроение, удвоившее радость фаворитки. — Вы мне понравились, — продолжала она, — и я намерена облегчить вам тяжесть невольничества. Считаю вас достойным тех чувств, которые к вам питаю. Даже в одежде раба вид у вас благородный и изысканный, а это показывает, что вы человек не простого звания. Будьте откровенны со мной: скажите, кто вы. Я знаю, что пленники из благородных скрывают свое происхождение, чтобы уменьшить выкуп; но вам незачем прибегать со мной к этой уловке, и такая осторожность даже обидела бы меня, так как я и без того обещаю вам свободу. А потому не скрывайте от меня ничего и сознайтесь, что вы молодой человек из хорошей семьи. — Действительно, сударыня, — возразил я, — было бы дурно с моей стороны отплатить притворством за ваши милости. Вы настаиваете на том, чтоб я поведал вам свое происхождение. Удовлетворю ваше желание: я сын испанского гранда. Весьма возможно, что я сказал ей правду; во всяком случае, султанша поверила мне и, радуясь тому, что ее выбор пал на знатного кавалера, обещала устроить так, чтоб мы часто виделись наедине. После этого между нами завязалась беседа, длившаяся очень долго. Мне никогда не приходилось встречать более занимательной женщины. Она говорила на нескольких языках, а также на кастильском наречии, которым владела довольно изрядно. Когда она сочла, что наступило время нам расстаться, я влез по ее приказанию в большую ивовую корзину, прикрытую шелковой вышивкой ее работы. Затем она приказала позвать рабов, доставивших меня в опочивальню, и они унесли меня в качестве подарка, предназначенного фавориткой паше, а такие подарки священны для всех лиц, приставленных к охране гарема. Я и Фарукназ нашли еще другие способы видеться, и мало-помалу прекрасная пленница внушила мне такую же любовь, какую питала ко мне. Наши отношения оставались тайной в течение двух месяцев, хотя в сералях редко бывает, чтоб любовные секреты долго ускользали от взоров аргусов. Но несчастный случай положил конец нашим амурным шашням, и судьба моя совершенно изменилась. Однажды я проник к султанше в туловище искусственного дракона, предназначавшегося для представления, и уже беседовал с ней, как вдруг появился Солиман, который, по моим расчетам, отправился за город по делу. Он так внезапно вошел в покои фаворитки, что старая рабыня едва успела нас предупредить об его возвращении. У меня уже не было времени спрятаться, и, таким образом, я первый попался ему на глаза. Он, видимо, был изумлен, увидав меня там, и взоры его вспыхнули от бешенства. Я счел себя конченым человеком, и мне уже мерещились всякие пытки. Что касается Фарукназ, то она тоже, видимо, испугалась, но вместо того чтоб сознаться в своем прегрешении и испросить прощения, сказала Солиману: — Господин мой, прежде чем вынести приговор, соблаговолите меня выслушать. Улики безусловно говорят против меня и все выглядит так, как будто я совершила измену, достойную самого жестокого наказания. Я приказала доставить сюда этого молодого пленника и, чтобы ввести его в свои покои, прибегла к тем же способам, как если б питала к нему пламеннейшую любовь. Но, несмотря на этот поступок, клянусь нашим великим пророком, что здесь не было никакой измены. Я только хотела уговорить этого раба-христианина, чтоб он бросил свою секту и перешел к правоверным. При этом я наткнулась на сопротивление, которого, впрочем, ожидала. Однако же я одержала верх над его предрассудками, и он обещал мне принять магометанство. Признаюсь, что мне следовало опровергнуть слова фаворитки, не считаясь с рискованным положением, в котором я находился. Глубоко удрученный всем этим и взволнованный опасностью, угрожавшей любимой женщине, а еще более дрожа за самого себя, я пребывал в растерянности и смущении и был не в силах произнести ни одного слова. Истолковав мое молчание в том смысле, что фаворитка сказала чистую правду, паша дал себя укротить. — Сударыня, — отвечал он, — охотно верю, что вы не нанесли мне обиды и что желание совершить поступок, угодный пророку, побудило вас на этот рискованный шаг. А потому готов извинить вашу неосторожность с условием, чтоб этот пленник немедленно обратился в мусульманскую веру. Паша тотчас же приказал позвать марабута.104 Меня обрядили в турецкую одежду. Я исполнял все, что от меня хотели, будучи не в силах сопротивляться, или, вернее, я не знал, что делал, в охватившем меня смятении. Сколько христиан поступило столь же недостойно в подобном случае. После церемонии я покинул сераль, и под именем Сиди105 Али поступил на мелкую должность, которую назначил мне Солиман. Султанши я больше не видал, но как-то спустя некоторое время меня разыскал один из ее евнухов. Он принес мне от ее имени драгоценностей на две тысячи золотых султанинов и письмо, в котором эта дама уверяла, что никогда не забудет моей великодушной учтивости, побудившей меня принять ислам, чтоб спасти ей жизнь. Действительно, помимо подарков, присланных ею, Фарукназ выхлопотала мне лучшую должность, чем первая, и менее чем в шесть-семь лет я стал одним из богатейших ренегатов города Алжира. Вы, разумеется, понимаете, что если я присутствовал на мусульманских молитвах в мечети и выполнял прочие религиозные обряды, то это было лишь простым лицемерием. Меня не покидало непреклонное желание вернуться в лоно церкви, и для этой цели я собирался со временем отправиться в Испанию или Италию со всеми накопленными мною богатствами. В ожидании этого момента я жил в свое удовольствие. У меня был прекрасный дом, роскошные сады, много рабов, а в гареме красивейшие одалиски. Хотя мусульманам в этой стране запрещено употреблять вино, однако же многие пили его тайно. Что касается меня, то я распивал его открыто, как все ренегаты. Припоминаю, что было у меня там два приятеля по выпивке, с которыми я проводил за столом целые ночи. Один был еврей, другой араб. Я считал их порядочными людьми, а потому не стеснял себя в их присутствии. Однажды вечером я пригласил их отужинать со мной. В этот день у меня издохла собака, которую я страстно любил; мы обмыли труп и погребли его со всеми обрядами, принятыми на мусульманских похоронах. Сделали мы это вовсе не с целью поиздеваться над магометанской религией, а просто чтоб позабавиться и осуществить обуявшую нас спьяна прихоть отдать собаке последний долг. Эта проказа, как вы увидите, чуть было не погубила меня. На следующий день явился ко мне человек, который сказал: — Сиди Али, я пришел к вам по важному делу. Наш кади106 хочет переговорить с вами; соблаговолите тотчас же пожаловать к нему. — Не будете ли вы столь любезны сказать мне, что ему от меня нужно? — спросил я. — Он сам сообщит вам об этом, — возразил посланец. — Могу вам только сказать, что арабский купец, ужинавший с вами вчера, обвинил вас в осквернении религии по поводу похороненной собаки. Сами понимаете, чем это пахнет, а потому советую сегодня же отправиться к судье, ибо предупреждаю вас, что в случае неявки вы будете привлечены к уголовной ответственности. С этими словами он вышел, совершенно ошеломив меня своим требованием. У араба не было никаких причин жаловаться на меня, и я не мог понять, что побудило этого предателя сыграть со мной такую скверную штуку. Тем не менее дело заслуживало некоторого внимания. Я знал кади за человека строгого по внешности, но по существу далеко не щепетильного и к тому же весьма жадного. А потому я сунул в кошелек двести золотых султанинов и направился к судье. Он принял меня в своем кабинете и сказал суровым тоном: — Вы — нечестивец, вы — осквернитель святыни, вы — возмутительнейший человек. Похоронить собаку по мусульманскому закону! Какая профанация! Вот как вы уважаете наши священнейшие обряды! Вы, значит, стали мусульманином только для того, чтоб издеваться над нашим ритуалом? — Господин кади, — отвечал я ему, — этот араб, этот фальшивый друг, сделавший на меня столь злостный донос, сам является соучастником моего преступления, если только это преступление — похоронить с почетом верного слугу, животное, обладающее множеством прекрасных качеств. Эта собака так любила всех достойных и заслуженных лиц, что, умирая, пожелала доказать им свою дружбу. Согласно духовной, она оставляет им все свое имущество, а я являюсь ее душеприказчиком. Она завещала кому двадцать, кому тридцать эскудо. Вас же, достопочтенный господин, она тоже не забыла, — продолжал я, вынимая кошелек, — вот двести золотых султанинов, которые она поручила мне передать вам. Эта речь сбила с кади всю серьезность, и он не смог удержаться от смеха. Так как мы были одни, то он без церемоний взял кошелек и сказал, отпуская меня: — Ступайте, Сиди Али, вы прекрасно поступили, похоронив с помпой и почестями собаку, питавшую такое уважение к порядочным людям.107 Вот каким способом выпутался я из беды и стал после этого если не благоразумнее, то, во всяком случае, осторожнее. Ни с арабом, ни даже с евреем я больше не пьянствовал, а выбрал для попоек молодого ливорнского дворянина, который был моим невольником. Его звали Адзарини. Я не походил на других ренегатов, мучающих христиан-рабов, пожалуй, еще больше, чем сами турки; все мои невольники довольно терпеливо дожидались выкупа. Правда, я обращался с ними мягко, и они иногда говорили мне, что, несмотря на все прелести, какие имеет свобода для людей, находящихся в рабстве, они меньше вздыхают о ней, чем терзаются опасениями переменить хозяина. Однажды корабли наши вернулись, нагруженные обильной добычей. Они привезли свыше ста невольников обоего пола, захваченных на берегах Испании. Солиман оставил себе только небольшое число, а остальных приказал продать. Я отправился на место, где происходила распродажа, и купил испанскую девочку лет десяти — двенадцати. Она плакала горючими слезами и страшно убивалась. Меня удивило, что ребенок в ее возрасте так горюет о свободе. Я сказал ей по-кастильски, чтоб она умерила свою печаль, и заверил ее, что она попала к хозяину, который, несмотря на тюрбан, не лишен гуманности. Но эта маленькая особа, занятая исключительно своими горестями, не слушала меня; она не переставала стенать и жаловаться на свою судьбу, а от времени до времени умильно восклицала: — О, мама! Зачем нас разлучили? Будь мы вместе, я терпеливо перенесла бы все. Произнося эти слова, она бросала взгляды на женщину от сорока пяти до пятидесяти лет, стоявшую в нескольких шагах от нее с потупленными взорами и выжидавшую в мрачном молчании, чтоб кто-нибудь ее купил. Я спросил у девочки, не приходится ли ей матерью та особа, на которую она смотрит. — Увы, сеньор, это так! — отвечала она. — Ради бога, постарайтесь, чтоб нас не разлучали. — Ну, что ж, дитя мое, — сказал я, — если для вашего утешения нужно соединить вас обеих вместе, то это будет сделано. В то же время я подошел к матери, чтоб ее купить. Но представьте себе мое волнение, когда, взглянув на нее, я узнал черты, подлинные черты Лусинды. «Праведное небо! — воскликнул я про себя, — никаких сомнений! Ведь это моя мать!» Что касается Лусинды, то она меня не узнала, может быть потому, что переживаемые ею несчастья побуждали ее видеть в окружающих одних только врагов, а может быть, моя одежда ввела ее в заблуждение, или я так сильно изменился за двенадцать лет, которые мы не видались. Я купил ее и отвел в свой дом вместе с ее дочерью. Тут мне захотелось обрадовать их и сказать им, кто я. — Сударыня, — обратился я к Лусинде, — неужели мое лицо ничего вам не напоминает? Возможно ли, чтоб усы и тюрбан помешали вам узнать собственного сына? Моя мать вздрогнула при этих словах, вгляделась в меня, узнала, и мы нежно обнялись. Я поцеловал также ее дочь, которая, вероятно, столь же мало подозревала, что у нее есть брат, как я то, что у меня имеется сестра. — Признайте, — сказал я своей матери, — что во всех ваших театральных пьесах не найдется более удачного «узнавания»,108 чем это. — Сын мой, — отвечала она со вздохом, — сперва я действительно обрадовалась; но теперь моя радость сменилась печалью. Увы, в каком виде я вас нашла! Мое рабство огорчает меня в тысячу раз меньше, чем ненавистная одежда… — Черт возьми, сударыня, — прервал я ее со смехом, — ваши деликатные чувства приводят меня в восторг: я их очень ценю в актрисе. Видимо, матушка, вы основательно изменились, если моя метаморфоза так сильно оскорбляет ваш взор. Но вместо того чтоб возмущаться моим тюрбаном, вы бы лучше смотрели на меня, как на актера, играющего на сцене роль турка. Хоть я и ренегат, однако же не больше мусульманин, чем был им в Испании, а в душе по-прежнему придерживаюсь своей веры. Вы меня не обессудите, когда узнаете все приключения, случившиеся со мной в этой стране. Амур — виновник моего греха; я принес себя в жертву этому богу. Как видите, между нами есть кой-какое сходство. Но еще другая причина, — продолжал я, — должна умерить недовольство, которое вы испытываете, застав меня в этом положении. Вы готовились подвергнуться в Алжире ужасам невольничества, а вместо этого вашим хозяином оказался нежный, почтительный сын, достаточно богатый, чтоб устроить вам здесь жизнь среди всяческого изобилия, пока нам не представится безопасная возможность вернуться в Испанию. Верьте пословице: нет худа без добра. — Сын мой, — отвечала Лусинда, — раз вы намереваетесь возвратиться на родину и отречься от ислама, то я вполне утешена. Слава богу, — добавила она, — я смогу отвезти в Кастилию вашу сестру Беатрис целой и невредимой. — Разумеется, сударыня, — воскликнул я. — Мы все втроем уедем отсюда при первой возможности, чтоб соединиться с нашей семьей, так как, вероятно, вы оставили в Испании еще и другие плоды вашего чадородия. — Нет, — отвечала моя мать, — у меня нет других детей, кроме вас обоих. Узнайте также, что Беатрис была рождена в наизаконнейшем браке. — А почему, — спросил я, — вы предоставили моей маленькой сестре это преимущество передо мной? Как могли вы решиться выйти замуж? Сколько раз слыхал я от вас в детстве, что хорошенькой женщине непростительно обзаводиться мужем. — Иные времена — иные заботы, сын мой, — возразила она. — Даже самые стойкие люди меняют свои убеждения, а вы хотите, чтоб женщина осталась непоколебимой. Расскажу вам, — добавила она, — все, что случилось со мной, после того как вы удалились из Мадрида. Вслед затем Лусинда поведала мне следующую историю, которую я никогда не забуду. Она настолько любопытна, что я не стану лишать вас удовольствия познакомиться с ней. «Прошло уже, если помните, около тринадцати лет, — сказала моя мать, — как вы покинули юного маркиза де Леганьес. В то время герцог Мелина Сели пожелал как-то поужинать со мной наедине. Он назначил мне день. Я стала дожидаться этого сеньора; он пришел, и я ему понравилась. Тогда герцог потребовал, чтоб я принесла ему в жертву всех соперников, какие только могли быть у него. Я согласилась на это в надежде, что он мне щедро заплатит. Так оно и случилось. На следующий день он прислал мне подарки, за которыми в дальнейшем последовали другие. Я опасалась, что не смогу удержать в своих тенетах человека столь высокого ранга, и это тем более, что, как мне было известно, он не раз ускользал от прославленных красавиц, разрывая цепи, в которые они едва успевали его заковать. Однако же, вместо того чтоб с течением времени пресытиться моими чарами, он, казалось, находил в них все новое и новое удовольствие. Словом, я обладала искусством его забавлять и сумела помешать его ветреному от природы сердцу отдаться своим склонностям. Прошло уже три месяца, как он меня любил, и у меня были основания надеяться, что любовь его будет длительной, когда однажды мне захотелось отправиться с одной приятельницей на ассамблею, где он должен был присутствовать вместе с герцогиней, своей супругой. Мы поехали туда, чтоб послушать вокальный и инструментальный концерт, и случайно уселись довольно близко от герцогини, которой вздумалось вознегодовать на то, что я осмелилась появиться там, где была она. Через одну из женщин своей свиты она попросила меня немедленно удалиться. Я ответила посланнице грубостью. Взбешенная герцогиня пожаловалась супругу, а тот сам подошел ко мне и сказал: — Уходите сейчас же, Лусинда. Когда знатные вельможи связываются с такими ничтожными особами, как вы, то эти особы не должны забываться: если мы любим вас больше, чем наших жен, то все же чтим наших жен больше, чем вас, и всякий раз, как вы осмелитесь равняться с ними, вы испытаете позор унизительного обращения. К счастью, герцог произнес эти жестокие слова так тихо, что никто из окружающих их не слыхал. Я удалилась, подавленная стыдом, и плакала от досады за испытанный мною позор. В довершение моего горя актеры и актерки узнали в тот же вечер об этом происшествии. Можно подумать, что в этих людях засел какой-то демон, которому доставляет удовольствие передавать одним то, что случается с другими. Накуролесит ли какой-нибудь актер в пьяном виде, попадет ли какая-нибудь актриса на содержание к богатому поклоннику, как уже вся труппа осведомлена об этом. Словом, все мои товарищи узнали о том, что произошло в концерте, и одному богу известно, как они потешались на мой счет. В этой среде царит дух милосердия, обычно проявляющий себя в подобных случаях. Но я пренебрегла этими сплетнями и утешилась в потере герцога Медина Сели; ибо он больше ко мне не являлся, и я даже узнала несколько дней спустя, что он увлекся одной певицей. Когда театральная дива находится в зените успеха, то у нее не бывает недостатка в поклонниках, и любовь знатного вельможи, продлись она хоть три дня, придает ей новую цену. Меня стали осаждать обожатели, как только в Мадриде разнесся слух, что герцог меня покинул. Соперники, которыми я пожертвовала ради него, вернулись толпой к моим ногам, еще более увлеченные моими чарами, чем прежде; тысячи новых сердец оказывали мне знаки верноподданства. Среди лиц, искавших моих милостей, был один дворянин из свиты герцога Оссунского, толстый немец, принадлежавший к числу самых ретивых моих поклонников. Он был далеко не хорош собой, но привлек мое внимание тысчонкой пистолей, которую сколотил на службе у своего господина и истратил, чтоб попасть в список осчастливленных мною любовников. Этого доброго малого звали Брютандорф. Пока он сорил деньгами, я принимала его благосклонно, но как только он разорился, дверь моя оказалась для него закрытой. Такое отношение ему не понравилось. Он разыскал меня в театре во время спектакля. Я была за кулисами. Он принялся меня упрекать, но я подняла его на смех. Тогда он вспылил и, как истый немец, закатил мне пощечину. Я громко вскрикнула. Это прервало представление, а я кинулась на сцену и, обращаясь к герцогу Оссунскому, который в этот день присутствовал в театре вместе с герцогиней, своей супругой, попросила у него суда над его придворным за такое слишком германское обращение. Герцог приказал продолжать спектакль и сказал, что выслушает стороны по окончании пьесы. Как только она кончилась, я снова, весьма взволнованная, предстала перед герцогом и с большой горячностью изложила ему свою жалобу. Немец не потратил и двух слов на оправдание; он заявил, что не только не раскаивается в своем поступке, но даже не прочь начать снова. Выслушав стороны, герцог сказал тевтону: — Брютандорф, ступайте от меня и не смейте мне больше показываться на глаза, не за то, что вы дали пощечину комедиантке, а за то, что вы неуважительно отнеслись к своему господину и своей госпоже, прервав представление в их присутствии. Этот приговор задел меня за живое. Я испытала смертельную досаду на то, что немца прогнали вовсе не за учиненное мне поношение. Мне думалось, что обида, нанесенная артистке, должна караться так же строго, как оскорбление величества, и я рассчитывала, что этот дворянин понесет чувствительное наказание. Но это неприятное происшествие отрезвило меня и убедило в том, что мир не склонен смешивать актеров с ролями, которые они исполняют. Вследствие этого я прониклась отвращением к театру и решила покинуть его, чтоб жить вдали от Мадрида. Выбрав своей резиденцией город Валенсию, я отправилась туда под другим именем, захватив с собой двадцать тысяч дукатов, частью наличными, частью в драгоценностях, что, казалось мне, должно было хватить на остаток моих дней, так как я собиралась вести уединенный образ жизни. В Валенсии я наняла небольшой домик и взяла в прислуги одну женщину и пажа, которые знали обо мне не больше, чем прочие жители города. Я выдала себя за вдову дворцового чиновника и объявила, что намереваюсь поселиться в Валенсии, так как город этот пользуется репутацией одного из наиболее приятных местопребываний во всей Испании. Народу у меня бывало немного, а мое поведение отличалось такой безупречностью, что никому не приходило в голову заподозрить во мне бывшую артистку; Но, несмотря на свои старания укрыться от людей, я привлекла внимание одного дворянина, которому принадлежал замок под Палерной. Это был кавалер довольно приятной наружности, лет тридцати пяти — сорока, весь в долгах, что случается с дворянами в Валенсийском королевстве не реже, чем в прочих государствах. Моя особа пришлась по вкусу этому сеньору идальго, и он пожелал узнать, подхожу ли я ему в других отношениях. Для этого он отправил за справками серых лакеев и имел удовольствие узнать из их донесений, что я не только обладала смазливой рожицей, но была к тому же довольно состоятельной вдовой. Убедившись, что дело подходящее, он подослал ко мне добрую старушку, которая объявила от его имени, что, увлеченный моей добродетелью в такой же мере, как и моей красотой, он готов вступить со мной в брак и отвести меня к алтарю, если я согласна стать его женой. Я попросила три дня на размышления и навела справки об этом дворянине. От меня не скрыли состояния его дел, но наговорили мне о нем столько хорошего, что спустя некоторое время я без труда решилась выйти за него замуж. Дон Мануэль де Херика — так звали моего супруга — отвез меня сперва в свой замок, весьма старинный на вид, чем его владелец очень гордился. Он утверждал, что замок был построен в отдаленные времена одним из его предков, и это приводило его к выводу, что нет в Испании более старинного рода, чем род Херика. Но время грозило уничтожить эту столь замечательную дворянскую грамоту; замок, подпертый уже в нескольких местах, собирался развалиться. Какое счастье для дона Мануэля, что он женился на мне! Половина моих денег ушла на ремонт, а остальные мы тратили на то, чтоб занимать видное положение в округе. И вот я, так сказать, в новом мире, превращенная во владелицу замка, в почетную прихожанку: какая метаморфоза! Я была слишком хорошей актрисой, чтоб не поддержать блеска, который распространял на меня мой ранг. Благодаря своим важным манерам и театральным позам я слыла в деревне за особу знатного происхождения. Как бы эти люди потешались на мой счет, знай они обо мне всю подноготную! Окрестное дворянство осыпало бы меня язвительными шутками, а крестьяне сильно поубавили бы почтения, которое они мне оказывали. Почти шесть лет прожила я счастливо с доном Мануэлем, но тут его постигла смерть. Он оставил мне запутанные дела и вашу сестру Беатрис, которой минуло четыре года. К несчастью, замок, составлявший наше единственное имущество, оказался заложенным у нескольких заимодавцев, из которых главного звали Бернальдо Астуто. Как хорошо он оправдывал свое имя! Он занимал в Валенсии должность стряпчего и исполнял таковую, как человек, набивший себе руку в судебной процедуре; он даже изучил право, чтоб искуснее творить бесправие. Какой ужасный заимодавец! Замок в лапах такого стряпчего все равно, что голубка в когтях черного коршуна: и, действительно, не успел сеньор Астуто узнать о смерти моего мужа, как он принялся осаждать мое жилище. Он безусловно взорвал бы его с помощью мин, подложенных крючкотворством, если бы не вмешалась моя звезда: Фортуна пожелала, чтоб осаждающий стал моим рабом. Я очаровала его во время свидания, которое было у нас по поводу его судебных преследований. Признаюсь, что не поскупилась ничем, для того чтоб внушить ему любовь; желание спасти свой замок заставило меня прибегнуть к тем ужимкам, которые уж не раз имели успех. Но при всем своем искусстве я тем не менее опасалась, что упущу стряпчего. Он был так поглощен своим ремеслом, что казался нечувствителен к каким бы то ни было любовным впечатлениям. Однако этот угрюмец, заноза, приказная строка любовался мною больше, чем я предполагала. — Сударыня, — сказал он мне, — я не умею строить куры. Моя профессия так затянула меня, что я не успел познакомиться со свычаями и обычаями галантного обихода. Но суть его мне известна, и, чтоб подойти прямо к делу, скажу вам, что если вы согласны выйти за меня замуж, то мы прекратим этот процесс; я устраню заимодавцев, присоединившихся ко мне для продажи вашей земли. Вам достанутся доходы, а вашей дочери право собственности. Интересы Беатрис и мои не позволили мне колебаться; я приняла предложение. Стряпчий сдержал обещание: он повернул оружие против остальных заимодавцев и обеспечил мне владение замком. Возможно, что это был первый случай в его жизни, когда он защитил вдовицу и сиротку. Таким образом, я стала супругой стряпчего, не переставая быть почетной прихожанкой. Но этот новый брак уронил меня в глазах валенсийской знати. Дворянки смотрели на меня, как на особу, изменившую своему рангу, и не желали иметь со мной никакого дела. Пришлось ограничиться обществом мещанок, что сперва меня несколько огорчало, так как я за шесть лет привыкла вращаться среди знатных барынь. Тем не менее я утешилась и свела знакомство с одной повытчицей и двумя женами стряпчих, отличавшихся весьма смешным характером. Их безвкусные манеры забавляли меня. Эти дамочки считали, что они стоят выше толпы. «Увы! — говорила я иногда самой себе, когда они начинали хорохориться, — таков свет! Каждый воображает, что он выше соседа. Я думала, что зазнаются только актрисы, а оказывается, что и мещанки ничуть не благоразумнее. Мне хотелось бы, чтоб их заставили в наказание хранить в своем доме портреты предков. Клянусь смертью! Они не повесили бы их на самое освещенное место». После четырехлетнего брака сеньор Бернальдо Астуто занемог и скончался бездетным. С тем состоянием, которое он выделил мне при бракосочетании, и тем, которое мне принадлежало, я оказалась богатой вдовой. За таковую я и слыла, а потому один сицилийский дворянин, по имени Колификини, узнав об этом, вздумал заинтересоваться мной с целью либо меня разорить, либо жениться на мне. Он предоставил мне право выбора. Прибыл он из Палермо, чтоб посмотреть Испанию, и, удовлетворив свое любопытство, поджидал, по его словам, в Валенсии подходящего случая вернуться в Сицилию. Этому кавалеру не было еще двадцати пяти лет; он был мал ростом, но зато строен, и к тому же лицо его мне приглянулось. Он нашел случай встретиться со мной наедине, и признаюсь вам откровенно, что я безумно влюбилась с первой же беседы. Со своей стороны, маленький плутишка притворился, что сильно увлечен моими чарами. Думаю, — да простит мне господь, — что мы немедленно поженились бы, если бы смерть стряпчего, еще слишком недавняя, не помешала мне заключить новые узы. Но с тех пор как я вошла во вкус гименеев, я соблюдала общественные приличия. А потому мы решили благопристойности ради отложить наш брак на некоторое время. Между тем Колификини всячески угождал мне, и любовь его не только не ослабевала, но, казалось, крепла с каждым днем. Бедный малый был в то время не при деньгах. Я заметила это, и он перестал нуждаться. Во-первых, я была почти вдвое старше его, а во-вторых, мне вспомнилось, что я в молодости обкладывала мужчин немалой данью, а потому смотрела на эти подарки, как на некое возмещение, очищавшее мою совесть. Мы но возможности терпеливо дожидались окончания срока, после которого приличие позволяет вдовам снова вступить в брак. Когда он наступил, мы предстали перед алтарем и связали себя вечными узами. Затем мы уединились в моем замке и, поверьте мне, прожили там два года не столько как супруги, сколько как нежные любовники. Но, увы, нам не дано было долго наслаждаться таким счастьем: простуда унесла моего любезного Колификини. В этом месте я прервал свою мать. — Как, сударыня? — сказал я, — и третий ваш супруг тоже умер? Неужели вы такая грозная крепость, что ее нельзя взять, не потерявши жизни? — Что делать, сын мой, — отвечала она, — разве я в силах продлить дни, сосчитанные небом? Хоть у меня и умерло трое мужей, но я тут не при чем. О двух из них я сильно печалилась. Меньше всего я оплакивала стряпчего. Выйдя за него замуж по расчету, я легко утешилась в этой потере. Но, чтоб вернуться к Колификини, — продолжала она, — скажу вам, что через несколько месяцев после его смерти мне захотелось самой взглянуть на загородный дом возле Палермо, который он предоставил мне в качестве вдовьей части в нашем брачном контракте. Я вместе с дочерью отправилась морем в Сицилию, но по дороге наше судно было захвачено кораблями алжирского паши. Нас привезли в этот город. На наше счастье, вы оказались на площади, где нас хотели продать. Без этого мы попали бы в руки какого-нибудь варвара, который обращался бы с нами грубо и у которого мы, быть может, провели бы всю жизнь в рабстве, так что вы никогда не слыхали бы о нас». Таков был рассказ моей матери, после чего я отвел ей лучшие покои в своем доме, предоставив ей полную свободу жить по собственному усмотрению, что пришлось ей весьма по душе. Любовь настолько вошла у нее в привычку, укоренившуюся благодаря рецидивам, что ей обязательно нужен был либо любовник, либо муж. Сперва она заинтересовалась Некоторыми из моих невольников, но вскоре греческий ренегат, Халли Пегелин, часто навещавший нас, привлек к себе все ее внимание. Она воспылала к нему еще большей любовью, чем некогда к Колификини, и так она преуспевала в искусстве нравиться мужчинам, что нашла секрет очаровать также и этого. Я притворился, будто не замечаю их шашен, тем более, что в то время думал только о том, как бы вернуться в Испанию. Паша уже дал мне разрешение оснастить судно, чтоб сделаться пиратом и каперствовать. Я был занят этим снаряжением и за неделю до его окончания сказал Лусинде: — Сударыня, мы в ближайшие дни покинем Алжир и навсегда потеряем из виду эту столь ненавистную для вас страну. При этих словах моя родительница побледнела и погрузилась в ледяное молчание. Это весьма удивило меня. — Что я вижу? — сказал я. — Почему у вас такое испуганное лицо? Можно подумать, что я вас огорчил, вместо того чтоб обрадовать. А я думал принести вам приятную весть, сообщив, что все готово к нашему отъезду. Разве вы не хотите вернуться в Испанию? — Нет, сын мой, — отвечала она, — я этого больше не хочу. Мне пришлось испытать там столько горя, что я навсегда отказываюсь от родины. — Что я слышу! — воскликнул я с огорчением. — Скажите лучше, что любовь отвратила вас от нее. О небо, какая перемена! Когда вы прибыли в этот город, все казалось вам противным, но Халли Пегелин внушил вам другие чувства. — Не стану отрицать, — возразила Лусинда, — я люблю этого ренегата и хочу, чтоб он стал моим четвертым супругом. — Какое безумие! — прервал я ее в ужасе. — Выйти за мусульманина? Вы забываете, что вы христианка. Неужели вы были ею до сих пор только по имени? О, матушка, какое будущее вы себе готовите! Вы решили сгубить свою душу и собираетесь добровольно сделать то, что я сделал по принуждению. Я держал еще многие другие речи, чтоб отвратить ее от этого намерения, но все мои уговоры были тщетны: она твердо стояла на своем. Мало того, что она уступила своим дурным наклонностям и ушла от меня к ренегату, но ей захотелось еще забрать с собой Беатрис. Однако я воспротивился этому.

The script ran 0.016 seconds.