Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Леонид Леонов - Русский лес [1953]
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_contemporary

Аннотация. Леонид Максимович Леонов за выдающиеся заслуги в развитии советской литературы и создание художественных произведений социалистического реализма, получивших общенародное признание, удостоен высокого звания Героя Социалистического Труда. Роман Леонида Леонова “Русский лес” — итог многолетних творческих исканий писателя, наиболее полное выражение его нравственных и эстетических идеалов. Сложная научно-хозяйственная проблема лесопользования — основа сюжета романа, а лес — его всеобъемлющий герой. Большой интерес к роману ученых и практиков-лесоводов показал, насколько жизненно важным был поставленный писателем вопрос, как вовремя он прозвучал и сколь многих задел за живое. Деятельность основного героя романа, ученого-лесовода Ивана Вихрова, выращивающего деревья, позволяет писателю раскрыть полноту жизни человека социалистического общества, жизни, насыщенной трудом и большими идеалами. Образ Грацианского, человека с темным прошлым, карьериста, прямого антагониста нравственных идеалов, декларированных в романе и воплотившихся в семье Вихровых, — большая творческая удача талантливого мастера слова.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 

— Да дело мое шибко плачевное, брат, — чистосердечно и по прошествии некоторого времени сознался Вихров, не смея помянуть из робости ни про свою лесовосстановительную деятельность, ни про участие в местных комитетах бедноты. — Правда, кричать ура гожусь по-прежнему, а вот бежать в цепи со штыком наперевес... видишь ли, после раненья нога у меня плохо гнется в колене, таким образом. — Однако сие плачевное обстоятельство не мешает тебе посильно срывать цветы удовольствия. Признавайся, мы тебя того, ненароком... не спугнули? — и на редкость гадко подмигнул, легонько толкнув Вихрова в бок. — Ты уж не серчай, старик: это сестра твоя нас до леса, к месту преступления довела... Вихров только крякнул в ответ на это и не счел возможным обидеться на фронтовика, несколько поотвыкшего от хороших манер в условиях окопного существования. Чтобы смягчить неловкость и помочь товарищу выпутаться из оплошности, он поспешно перевел разговор на историю енежских лесов за последние сорок семь лет, как вдруг Чередилов снова осведомился, женат ли Вихров. — Чудак же ты, Большая Кострома! Ну, какая же дуреха за меня, этакого, пойдет! — А кто же эта, была с тобой... спелая такая отроковица? — Ну... живет при лесничестве одна, — извернулся Вихров и, во избежанье кривотолков, вкратце посвятил друзей в обстоятельства её появления в Пашутине. — А... что тебе в ней? — Да просто так, мордашка приятненькая, и ресницы, черт, как у ячменя. Ты здесь, Иван, ровно болярин в древней вотчине устроился!.. Небось и коровка имеется? Вихров нахмурился: — Не улавливаю связи, поясни. Мы тут, в провинции, несколько поотстали от светского обращения. — Я к тому, что... трепещи, старче! Сперва разорю тебя на молоке, а там, глядишь... На этот раз охватившие Вихрова чувства пересилили даже почтение к чередиловской карболке. — Видишь ли, человече, — не повышая голоса и в тон ему выцедил он, — по долгу хозяина я обязан стерпеть и пошлость от дорогого гостя... само собою, при условии, что она не повторится в дальнейшем. Давай лучше помолчим пока... до приема пищи по крайней мере. Таким образом. Видимо, подобное поведение Вихрова было в новинку приезжим. В питерский период он слыл за кроткого и удобного простака, способного выдержать любой крепости шутку; у таких, при очевидной их нищете, кто понаглее, берут взаймы на выпивку, без отдачи... Молчавший всю дорогу Грацианский с ледяным вниманьем смерил Вихрова глазами, а Чередилов вообще так и не понял, почему это жжется. К счастью, оставалось не больше ста шагов до дома; уже Таиска с крыльца звала их к столу, где среди всяких обливных мисок и горлачей красовалось и топленое молоко с пеночкой. Не раздеваясь, Чередилов проткнул её перстом и опустошил крынку в полтора дыхания, а случившийся при том Егор Севастьяныч отметил вслух, что у приезжего товарища железный организм на эту штуку, а Грацианский заявил за приятеля, что тот не страшится вражеских наветов, после чего все, дружественно рассмеявшись, пустили вкруговую кружку первача, и царапинки на самолюбиях затянулись духовитым, столь целительным после прогулки паром жирных щей. Ближе к ночи и после лютой баньки, за чайком из березовой губы, гости несколько сдержанно, чтоб не зазнался, поздравили Вихрова с небывалым для рядового лесника московским успехом. Правда, обоим им в Москве не досталось и полистать сигнальный экземпляр вихровской книги, «не записамшись заблаговременно в очередь на читку», но Грацианский, сидевший на библиографии в Лесном вестнике, из достоверных источников слышал о лестном отзыве одного сверхзначительного лица, якобы назвавшего Вихрова нашим советским Туляковым. Кстати, Вихров довольно рассеянно принял приятную новость: он все думал, куда и под каким предлогом во избежание дальнейших пересудов удалить из Пашутина Леночку на время пребывания гостей. Три вечера затем, пока непогода не позволяла лесничему похвастаться перед товарищами своим хозяйством, он лично знакомил их с отрывками своей книги, и все три вечера Грацианский высидел с печально-оскорбленным видом, не проронив ни слова. Чередилов же до конца так и не смог оправиться от начального потрясения, словно даже в мыслях не мог допустить, что книга эта, зычный хозяйский окрик и гневная ирония в адрес расточителей зеленого достояния, могла исходить из такого щуплого человеческого инструмента. На беду свою, Вихров, плохой политик, даже не сделал попытку, хотя бы из вежливости, узнать мнение своих слушателей, и Грацианский сам скрипуче поинтересовался, желательно ли ему, в свою очередь, послушать суждение не совсем посторонних к этому делу лиц. Впрочем, вначале он дал высказаться Чередилову, и тот не сумел скрыть, что у Ивана получилась книга большой пробойной силы. — В общем, ты довольно выпукло пишешь, хотя... чтоб не получилось разногласий с кем-нибудь, можно бы и не так выпукло, — осторожно намекнул он. — Мерси, — иронически кивнул Вихров. — Но с топором надо говорить на его же беспощадном языке. Очередь была за Грацианским. — Ну, что же утешительного сказать тебе, Иван... — заговорил тот, протирая пенсне, чтоб сосредоточиться на мыслях. — До некоторой степени Григорий прав, пожалуй... и ты уж извини меня за эту непрошеную искренность, которою всегда измеряется степень уважения к собеседнику. Не скрою, мне нравится твой провинциальный задор, хотя и с оттенком неприятного ригоризма, и даже представляется значительным самый труд, э... и не только по количеству потраченной бумаги, далеко нет! Но горе твое в том, Ваня, что, беря под защиту зеленого друга, как не слишком удачно ты назвал своего подопечного, ты пускаешься в опасное, сказал бы я, плаванье. Дело, пожалуй, не в умилении твоем перед объектом, которое неминуемо приводит к умалению его... больше того: промах твой я вижу не в уподоблении леса живому существу, хотя, повторяю, вряд ли в нашу эпоху этот идиллический антропоморфизм доставит тебе тихие творческие радости... нет, Иван, горе твое в забвении основной роли леса, служившего на протяжении веков не только одним из источников народного существования, но и безответной рессорой государственной экономики в России. Оплакивая судьбу лесов вчерашних, ты тем самым навязываешь систему поведения и дню завтрашнему, когда нам в особенности потребуется древесина, э... и как раз из запаса территорий европейских! Но так было и так будет, милый Иван, пока через сотню лет мы, то есть освобожденное человечество, не подкопим достаточно сил для исправления варварских ошибок прошлого во всепланетном масштабе. Утешься, старина: прогресс не остановится... по истощении местных лесов он просто переберется в другие, нетронутые районы. На худой конец можно перенести и столицу подальше на восток, за Урал! Однако... — он погрозил мизинцем, и пенсне сверкнуло в его руке длинным рапирным блеском, — стоит ли тебе, наивный хитрец, встревать на пути лесоруба, вооруженного топором и воспламененного великой идеей? Подумай, дружок... Вихрова слегка лихорадило, пока тот брюзгливо, слово за словом, вытягивал из себя все это. Он сознавал, что его непримиримые лесные выступления могут вызывать столь же страстные возраженья, но его обижал этот угрожающий тон и развязное обвинение в смертном грехе хитрости, потому что в жизни всегда страдал как раз от её отсутствия. — Брось, Сашко... человек ещё на ноги не поднялся, а уж ты ему поджилки режешь мелким ножичком, — вступился было Чередилов, одновременно ради ободрения потискивая руку автора. — Да успокойся ты, Иванище... не видишь разве, что он дразнит тебя? — Так ты скажи ему, чтоб не стращал! — кипятился Вихров. — С лесорубом-то я договорюсь: мы граждане одной страны... — Ну, не рассчитывай, однако, что тебе удастся исключить и меня из этого разговора, э... с той же легкостью, с какой ты выкинул меня из нашей петербургской тройки, — усмехнулся Грацианский, примирительно опуская пенсне в замшевый чехол. — Во всяком случае, книга твоя такова, что её нельзя не напечатать... любая ненапечатанная книга умножает силу заключенного в ней исторического обвинения... но я делаю первую заявку на право обстоятельного ответа. Ладно, я твой друг, и давай выпьем... нет, не за книгу, а за то, чтобы она по возможности безболезненно сошла тебе с рук! Таиска искренне покручинилась на эту петушиную вспышку молодых, прозорливо предвидя практический размах будущих разногласий; она трезвее брата понимала житейские пружины этой начальной ссоры. И впоследствии, бывало, она грустно качала головой на гневные домыслы Вихрова, что Грацианский просто недолюбливает лес, а пожалуй, и свою страну заодно. Вовсе не в том было дело, по её мнению... да, кстати говоря, в ту пору Грацианский, возможно, и любил Россию, только без радостного озаренья, без молчаливой готовности проститься с жизнью ради нее, как это свойственно тем, кто создает повседневные ценности и славу своего отечества. Грацианский любил её как необыкновенной прелести экзотическую тему, зародившуюся в распадные годы его совершеннолетия — с вихревыми тройками, прославленными впоследствии на папиросных коробках для интуристов, с уютными скитами на приречных взгорьях, — хотя знавал русского монаха лишь по беллетристике, — с разбойными посвистами на мглистых безветренных рассветах, как это представлялось из барской квартирки на Сергиевской, — с кандальниками на песенной Владимирке, которых смертно побаивался, — со всеми теми затейными рисунками на занавеске, за которой проживали и мучились обыкновенные граждане империи, с обыкновенными царскими расстрелами безоружных толп, с обыкновенной мурцовкой на рабочем столе, с обыкновенными недородами, холерой и нищетой... В текущих рецензийках, какие пописывал пока от случая к случаю в Лесном вестнике, к примеру, Грацианский обожал называть советскую эпоху днями творения, причем в том именно и заключалась для него их романтическая привлекательность, что ещё неизвестно было, какие замысловатые диковинки вызреют в самом конце. Бессознательно он даже хотел бы продления той трагической обстановки разрухи и брожения, потому что благодаря этому отодвигались сроки его неминуемого самоубийственного разочарованья. И не то чтобы уж тогда был он связан с беглыми личностями в чуйках, просаленных сюртуках, жандармских мундирах — он презирал их! — но его начинали раздражать прикосновения крепнущей народной правды, потому что рядом с нею резче проступала его социальная и нравственная неполноценность. В сущности, вихровская книга была откровением для него; хоть и наивный, но только законный наследник национального достояния мог с такой дерзостью ставить перед обществом — пусть несвоевременные! — вопросы советского лесоустройства, в то время как сам Грацианский с тоской оглядывался на покидаемые берега; это и показывало, насколько он поотстал от товарища. Впрочем, тогда ему ещё и в голову не приходило, что легче всего двигаться в будущее на горбу идущего впереди. Другое не меньшей силы откровенье последовало вскоре, когда в теплый, солнечный денек Вихров повел гостей по своим владеньям; целую неделю мучила его потребность как-то оправдаться перед Чередиловым за свое тыловое сиденье; за благословенную енежскую тишину, за Таискины оладьи. Постепенно легкомысленно-ироническое настроение приезжих сменялось почтительным молчаньем. По тому времени Пашутинское лесничество представлялось образцовым хозяйством без пеньков и гарей, причем бросалось в глаза полное отсутствие дровяной березки на обширных и бессистемных вырубках военного времени, зато со множеством всяких заветных питомничков. Лесная молодь на делянках чередовалась уступами, как ребята в классах, — сытая человеческим уходом сверх того, что смогли дать растению северный климат и скудный енежский подзол. Она уже пристраивалась к зеленым шеренгам старших вдоль опрятных и светлых просек. Правда, не обходилось кое-где без гиблого осинничка, а в мочливых местах явно недоставало осушительных канав, но... длится десятилетия первый день творенья у лесника! — Ишь ты, как в кулацком дому, добра у тебя везде понапихано! — присмирело похваливал Грацианский; даже ему, уже тогда отбившемуся от своей науки, все это представлялось подвигом в условиях военных лет. — Позволь, не разберу, что за гусь такой... не крымская ли сосна? — Нет, здесь иглы длиннее и кучней. Это просто так, баловство мое... — смущался Вихров. — Пробую кедр на Енге. Новое сырье для промыслов, и клоп в изделиях не заводится, и орешков внуки погрызут. — Чего-то не узнаю я твоего кедра... — басил Чередилов для поддержания достоинства; когда же добрались до школки молодых дубков, первой в том краю попытки воспитания холодоустойчивого, быстрорастущего дуба, честное восхищенье пересилило в нем недобрую ревность к опередившему товарищу. — Победил, победил ты нас, до слез тронул, Иванище! И помяни мое слово, быть тебе главным лешим на Руси. Дай я лобызну тебя разок, отче, за твою веселую зеленую детвору!.. По-старинному раскинув руки, он принял на свою грудь умиленного Вихрова, а сбоку присоединился и Грацианский, и таким образом весь пашутинский лес стал свидетелем их неумеренных восторгов, которые следует особо запомнить для сравнения с их же последующей оценкой вихровской деятельности. И тут у Чередилова вырвался невольный возглас, откуда у него, хромого черта, берется подобная энергия... В ответ на это после недолгих колебаний хозяин повел их через весь лес в тот потаенный уголок, где на заре жизни повстречался с Калиной. Он решился на это со стыдом и тревогой: в конце концов, все они были взрослые бородатые особи, и затея Вихрова могла даже рассмешить без предварительной подготовки. Доверие к товарищам пересилило в нем вполне уместные сомненья... Идти было далеко, Грацианский успел выломать палку из орешины и с помощью перламутрового ножичка, тоже в замшевом чехле, всю её покрыть мелким узорцем; кора отслаивалась удивительно легко, без задирки. Надо оговориться: за протекшие годы светлый образ Калины несколько порасплылся и затуманился в памяти Вихрова, но вместе с тем приобрел какие-то новые черты ужасающего величия и бессмертия, помимо тех, какими давно наделила его ребячья мечта. Словом, святее этого заветного уголка в юго-восточном краю Пустошeй не было у Ивана Вихрова места на земле. После гибели Облога к родничку совсем приблизился полушубовский выгон — теперь только ветхая изгородь да защитные вихровские насажденья охраняли овражек от вторжения крестьянского стада. Склоны настолько заросли лещиной, что пришлось продираться сквозь сплошную щетку ветвей, и все это вместе с загадочным молчанием Вихрова пуще разжигало любопытство его спутников. Все трое сошли вниз, после чего, опустясь на колени, провожатый бережно отвел ветку таволги над родничком. Не крикнула желна, — теперь сам Вихров был хранителем святыни. Парчовая скатерть из лишая, порванная кое-где, клочьями свисала с каменного стола Калины. В остальном ничто не изменилось за четверть века; все так же, сурово колыша песчинки, билась во впадине вечная мускулистая струйка. И хотя солнечный луч, пробившись сквозь молодую листву, наполнял овражек рассеянным сияньем, приходилось нагнуться, чтобы рассмотреть таинственное рождение реки. — Вот, таким образом, — отступив в сторону, сказал Вихров и оглянулся с видом человека, который показывает чужому ладанку матери или карточку невесты. — Н-да, сие крайне занимательно: вода, так сказать, первичная стихия... — неопределенно пробурчал Чередилов и локтем подтолкнул Грацианского в бок. — Тебе по крайней мере понятно, Сашко, поскольку ты у нас светоч мышления... к чему вся эта притча? Ему пришлось повторить вопрос, Грацианский снова не расслышал. Какая-то смертельная борьба чувств происходила в его побледневшем лице, как если бы перед ним билось обнаженное от покровов человеческое сердце. Словно зачарованный, опершись на свой посошок, и сквозь пенсне на шнурочке, он щурко глядел туда, в узкую горловину родника, где в своенравном ритме распахивалось и смыкалось песчаное беззащитное лонце. — Сердитый... — непонятно обнажая зубы, протянул Грацианский и вдруг, сделав фехтовальный выпад вперед, вонзил палку в родничок и дважды самозабвенно провернул её там, в темном пятнышке его гортани. Все последующее слилось в один звук: стон чередиловской досады, крик Вихрова — я убью тебя! — и хруст самой палки, скорее разорванной надвое, чем даже сломленной в его руках, — причем Грацианский каким-то зачарованным, странным взглядом проследил полет её обломков. Потом, как после удара грома, все трое стояли, очумело дыша, обессиленные происшедшим, пока сквозь ржавую муть в родничке не пробилась прозрачная жилка воды. — Ну, хватит с нас, пожалуй, этой лирики, — через силу, все ещё бледный, сказал Грацианский. — Ничего ей не сделается, твоей воде... заживет. Веди теперь обедать... до одури затаскал ты нас сегодня! Молча они тронулись домой, и по дороге Чередилов сделал не очень удачную попытку загладить вину товарища; он в полушутку спросил, не обижает ли Вихрова, что они этак, без особого почтения, шляются по его лесу. — Тебе-то полагалось бы знать, — сухо откликнулся, тот, — что уплотнение почвы под подошвой не идет на пользу деревьям... но я постараюсь возместить лесу ущерб, нанесенный моими старыми друзьями. Так и не выяснилось никогда, что именно толкнуло Грацианского на его отвратительный проступок, и Чередилов, любивший при случае рассказать про истоки знаменитой лесной распри, сперва объяснял его приступом гипнотического страха, с оттенком мгновенного безумия, а впоследствии, накрепко сойдясь с Грацианским, даже оправдывал его как проявление научно-исследовательской пытливости к явлениям природы, приравнивая своего дружка чуть не к Гумбольдту. К чести Чередилова, эта неразливная дружба с Грацианским началась лишь после его напрасной и довольно бестолковой попытки сближения с Вихровым. Случилось это через некоторый промежуток времени, в течение которого все трое усиленно притворялись, будто забыли происшествие у родничка. Ввиду намерения Грацианского написать статейку об енежской старине, где, между прочим, собирался разоблачить некоторые реакционно-мистические явления в крестьянском фольклоре, в частности Калину Глухова, за что — он и сам не решил пока, — Вихров целиком уступил ему свою комнату. Чередилова же приютил у себя в служебном кабинетике, куда дополнительно к старому кожаному дивану втащили железную кровать с чердака. 5 В том году теплынь на Енге наступила с мая. Ложились спать, стояла расслабляющая духота, и слышно было во тьме, через открытое окно, как по железной крыше краплет нерешительный дождь. Изредка вспышки зарниц освещали бревенчатую стену с вихровским ружьем под портретом туляковского ещё учителя, Турского, не убранную со стола посуду и две расклонившиеся, с узловатыми мослаками чередиловские ступни, просунутые наружу сквозь железные прутья кровати. Лежавший на соседнем диване Вихров уже стал дремать, когда черт толкнул Чередилова на его вполне дурацкую исповедь, причем стремление открыться начистоту было в нем настолько сильно и искренне, что он даже оставил напускную привычку к церковным оборотам речи, помогавшим ему маскировать банальность мыслей. Началось с того, что гость долго мешал заснуть хозяину: все переворачивал подушку свежей, прохладной стороной. — Ты уж извини меня, Иван... за все разом извини, — приступил он с таким проникновенным вздохом, что пружины содрогнулись и заскрежетали под ним. — Ничего, ладно, спи, — коснеющим языком отвечал тот и повернулся лицом к стене. — Извини, говорю, что неосторожно маханул тогда насчет той молодицы. Сестра твоя не предупредила нас, что она твоя невеста. — Она ещё не невеста мне. Ничего, давай спать. Таким образом. — Скрытный ты стал, Иван. Но я же видел, как тебя трясет в её присутствии. И потом, зачем ты её к фельдшеру на жительство услал... словно нам не доверяешь, нехорошо. Бухгалтерша, что ли? — Нет. Я уже говорил. Она не совсем кончила медицинские курсы. — Ага, значит, сиделка. Что ж, это неплохо всегда иметь медицину под рукой, но... — Он хотел сказать что-то другое, но не получилось — то ли от изнуряющего предгрозового удушья, то ли поленился напрягать умственные силы по пустякам. — Я, конечно, не отговариваю тебя... — Да я с тобой и не советуюсь, Григорий. Ты вот что... ты иди-ка на сено, под навес, скорей заснешь. Там брезент есть. Все не удавалась гроза; прокатил гром над Енгой, косой дождик хлестнул разок по окнам, и опять все стихло. Чередилов спустил ноги с кровати, заскрежетавшей всеми пружинами, и стал закуривать. — И вообще мне до крайности совестно перед тобой, Иван. Я же понял, зачем ты затеял ту дурацкую прогулку с демонстрацией своих хозяйственных мероприятий. Блеснуть хотел перед солдатом... дескать, и мы не спим! Сам того не зная, наповал ты меня сразил, Иван... Да, вот ещё кстати, затащил меня давеча к себе этот... ну, который у тебя над пильщиками-то главный! — А, Ефим Степаныч, — подсказал Вихров и, мысленно чертыхнувшись, тоже потянулся за табаком. — Он самый. Усадил, богатейшие харчи на стол выставил... как фронтовику за святую рабоче-крестьянскую правду... чтоб рассказал я ему, как и что и вообще про грядущее устройство земного шара. А я моргаю, жую его воскресные пирожки... и по мне ровно не с морошкой, а с битым стеклом они. — Это у тебя глубокое, ценное наблюдение: дотошный и беспокойный старик. Замучает вопросами, особенно терзает новичков. Таким образом. — Не в том дело, не перебивай... И так нехорошо, сухо, брат, сухо на душе мне стало, ровно обворовал я вас обоих. Знаешь, насчет госпиталя-то, ведь и не ранен я вовсе, а просто в бытность мою в штабе армии поехал я вечерком на розвальнях к одной там учительше, в соседнее село, да и задремал вместе с возницей на железнодорожном переезде. После чего очнулся в одиночку, аки Лазарь в пеленах, на госпитальной койке. Чудом из-под поезда меня ударом выкинуло... Мне цыганка предсказала сверх прожитого двести сорок годов безмятежного бытия: вишь, сбывается!.. — Похоже было, что шуткой он надеялся ослабить неприятное впечатление от своего покаянного припадка. Ему не лежалось; судя по скрипу половиц и перемещенью тлеющего уголька в темноте, он шагал из угла в угол. Духота не проходила, лишь изредка слабый ветерок надувал занавеску. Становилось ясно, что теперь Чередилов не уймется, пока не завершится гроза. — Что же мне сказать тебе на это?.. — начал Вихров и при свете спички разглядел длинного, в больничном и не по росту коротком белье незнакомого мужчину, стиснувшего ладонями виски. — Похвально, что есть в тебе это самое: сознание, как говорится... ну, эпохи, что ли! Ничего, дело поправимое, успеешь заплатить если не Ефиму, то ребятишкам его, раз ещё двести сорок годов у тебя впереди. Ты бы лучше спал, братец. Таким образом. — Вот я и хотел обсудить с тобой, чем платить-то? — подхватил Чередилов и в потемках, места себе толком не нащупав, присел на край вихровского дивана. — Может, ты меня и не поймешь... ты, как восьмилетнее дитя, без противоречий и сомнений, без вредного любопытства к изнанке некоторых священных вещей. Опять же пьешь умеренно... Ты вообще святой, мне вот даже как-то неловко находиться в твоем присутствии. А святая душа в сочетании с трезвостью и упорством буйвола становится чудовищной, неодолимой силой. Такие и под дождичком не ржавеют и щепы по себе оставляют достаточно, а покидая мир, корректно притворяют за собою дверь, благодарные, так сказать, за полученное удовольствие. — Ну, это не твои слова, Григорий. Не шибко глубокие... но все равно не твои: извини, но тебе самому до них не додуматься. И вообще поменьше слушай Грацианского. Он человек хоть и завлекательный, да опасный... заведет простака в болотину и кинет. А лучше всего воспользуйся братским советом: помочи себе темя водой из графина и ложись спать. Кажется, начинался спасительный дождик; минуты полторы поскреблось по крыше, и затем звонкая, неуверенная струйка пролилась из желоба в бочку под окном. — Тебе хорошо шутить! — горько усмехнулся Чередилов. — Ты одержимый человек, у тебя есть цель, за которую ты и башку без раздумья сложишь, да и талант к тому же, то есть способность видеть и находить золотые россыпи под ногами. А если я не Галилей, если нет у меня этого дара, тогда как? — Талант — это прежде всего целеустремленная воля к действию, — кротко отвечал Вихров. — Нет, ты просто скептик, Григорий, а сейчас неважные для скептиков времена. В наше время приходится ходить прямо на медведя, и плохо бывает тому, кто не верит в свою честную правду. Словом, выбери себе плуг сообразно силе и вкусу, впрягайся и тяни. — Вот я и советуюсь с тобой, какой мне выбрать плуг. Конечно, мысли мои скудноваты... так что можешь возложить на меня древне суковатое или же, по старому речению, говяжьими жилами бичевание мне учинить, но... — Многословный приступ и переход в церковнославянский регистр показывали, насколько он стыдится разоблачаться перед Вихровым. — Казни меня, но... пойми, Иван, не лежит у меня сердце к лесу. Ну, посадишь ты сто мильонов сеянцев, а потом придет твой Елизар Степаныч с оравой... — Ефим, — уныло поправил Вихров. — Ну, все равно, Ефим!.. придет да и вырубит начисто... вот ничего от тебя и не осталось! Потомкам ведь не предпишешь, чтоб берегли кровное дело души твоей. Значит, думаю я, надо выбирать что-нибудь этакое... погранитнее. Ты только не смейся, Иван, я тебе как брату открываюсь... — Чередилов помолчал, но как ни вглядывался Вихров, ничего не разглядел в потемках, кроме белесого продолговатого пятна. — И тут осенило меня во благовременье, как во священном писании сказано, возложить на свои рамена подвиг генерального описанья всей отечественной флоры... и даже всемирной, черт возьми! Начать ежели с пионеров почв, мхов да лишаев, а лет через пяток перебраться к кохиям да солянкам... песня длинная, а жалованьишко-то и каплет помаленьку. Но оглянулся, брат, и оторопь меня взяла: все существенное уже описано, взвешено, в гербариях лежит. Нет, прежним ученым легче было... где ни копнешь, там и клад. — Но это же неверно, голова... — стал сердиться Вихров. — Теофрасту было известно всего пятьсот растений, а Плинию — уже вся тысяча, Линней почти удесятерил это число, а нынче и все полтораста тысяч наберутся. Правда, после Линнея открытия шли главным образом за счет споровых растений... но самые неожиданные клады именно те, которые видны лишь под лупой... под лупой ума и воли. — Согласен, — отозвался тот, — согласен с тобой, старина, что, ежели пошарить с пристрастием, может, и на мою долю наскребется какая-нибудь мелочишка в этом кошеле природы. Возможно, к концу-то двухсот сорока я и прибавлю к общему числу пяток кладоний и пару захудалых грибов на радость знатокам. Конечно, бронзового памятника за это не поставят, но звание могут дать... и стану я, как Грацианский говорит, Sitzfleisch, или вроде как ливрейный швейцар при дверях большой науки. Но в заключение-то ведь все равно помрешь, так? Тогда к чему же, к чему весь этот пот, слезы и просиженные штаны?! — Да за каким чертом памятник тебе нужен, Большая ты Кострома? — сдержанно поскрипел зубами Вихров. — Тебе и не надо памятника, Григорий. Ты в бронзе будешь не слишком хорош... — Все же, несмотря на испорченное настроенье и по долгу дружбы, он попытался изъяснить товарищу подвиг тех незаметных ученых, чьим коллективным трудом, в сущности, и создаются атолловые острова знания, пока гений осмыслит их форму и место на карте большой науки. Тот снова усомнился, и Вихров вторично поскрипел зубами. — Судя по мучениям твоим, ты прямо Прометей у меня, Гриша... по крайней мере постарайся связно изложить, что за птица терзает тебе печенку. — Хорошо, я отвечу тебе, мудрец! — озлобленно кинул Чередилов. — Вот: зачем жизнь? С минуту длилось понятное молчание. — Ну, знаешь ли, Григорий, — взыграл не на шутку Вихров, — когда человеку дарят солнце, неприлично спрашивать, к чему оно. — Вслед за тем, чтоб не расстраиваться больше, он выпростал из-под товарища затекшую ногу и с одеялом под мышкой сам отправился на сеновал. Разумеется, Чередилов и не рассчитывал, что Вихров одним махом исцелит его многолетнее бесплодие и напрасное томление духа, но все же надеялся втайне, что тот не только пожалеет его за муки, но и сам попризнается в каких-нибудь своих секретцах, чтоб облегчить Чередилову сознание его одинокой никчемности. Уход Вихрова он принял как жестокое оскорбление и впоследствии посильно и в рассрочку мстил ему за свою оставшуюся без отклика исповедь. ... К рассвету разразилась достойная Енги гроза, а утром в Пашутино прибыл уполномоченный из губернии для инвентаризации помещичьих лесов. Последующий месяц Вихров провел в разъездах с ним и по возвращении домой уже не застал московских гостей; они простились с ним запиской с благодарностью за хлеб-соль, приветливое слово и — со зловещим приглашением к себе, на столичные развлечения... Видимо, они уже предвидели скорые перемены в судьбе пашутинского лесничего, потому что месяц спустя пришло официальное уведомление о переводе Вихрова в Москву, на кафедру Лесохозяйственного института, в помощники к Тулякову. 6 Все жители поселка высыпали проводить сроднившегося с ними душевного человека, Ивана Матвеевича. Уже даны были указания остающемуся преемнику по лесничеству, как и что на первое время, уже хватили законный посошок— пo стопке в дорогу — и обнялись с Егором Севастьянычем, шепнувшим отъезжающему лесничему на ухо, что, ничего, он возьмет Леночку себе в дочки; уже лошади встали у крыльца, а Таиска, мрачней тучи, укладывала последние связки книг в задок телеги, отвертываясь от скулившего в ногах Пузырева; уже мужики сняли картузы, на ком были, а женщины приготовились всплакнуть на прощанье, когда внезапно, соскочив с подводы, Вихров отправился на задворки покидаемой усадьбы. Там, за смородиной, припав к гряде, Леночка полола вышедшие уже по пятому листу огурцы, и делала это так тщательно, словно стремилась заслужить одобрение будущих хозяев лесничества. — Слушайте... между делами я так и не успел сказать вам самого главного, Елена Ивановна, — начал Вихров, впервые называя её полным именем, потому что ему хотелось, чтобы поторжественней произошел этот важнейший акт его жизни. — Долго объяснять, но... и книгой своей и всеми здешними успехами я на три четверти обязан вам. За каждой строкой, за каждым деревцем, которое сажал, я видел вас. Вы слушали меня, следили за моей лопатой или пером и хвалили меня под руку. Мне думается, я сделал бы вдесятеро больше для людей, когда бы вы стали моей женой. Но если бы вы когда-нибудь ушли из моей жизни, это причинило бы мне горе, последствия которого я даже не умею предсказать. Вот, теперь скажите мне что-нибудь... таким образом. — Куда же я вам такая? — откликнулась та, не подымая головы. — Теперь, в Москве-то, вы помоложе, покрасивей себе подберете. — Ничего, — сказал Вихров. — Только ехать сразу надо, а то поезд. Она поднялась, все ещё колеблясь и снимая с пальцев налипший суглинок, потом взглянула на Вихрова влажными благодарными глазами. — Вы никогда в этом не раскаетесь, Иван Матвеич, — сказала она, качая головой от нахлынувшего признательного чувства. — И верьте, я хорошей женой вам буду... что ни случись, слова дурного вы от меня не услышите! — Спасибо, это очень хорошо, — сказал Вихров. — Тогда идите вещи собирать. — Какие же вещи у меня! Разве только умыться вот, в дорогу... — Ладно, я подожду, — и почтительно поцеловал сперва впалую щеку, потом руку в уже подсохших комочках земли... Еще не докурилась его папироска, когда Леночка с газетным свертком, накинув платок на плечи, вышла к нему через заднее крыльцо. Лесничий подал ей руку колечком и, похрамывая, на глазах у всех повел свою невесту к телеге; он не торопился, хоть и поезд. Все прощально улыбались кругом, а догадливая Ефимова жена, успевшая добежать до укладки, подарила отъезжающей кусок домотканой холстинки на обзаведенье, аршин двенадцать. Леночка благодарно расплакалась, что ещё больше расположило провожающих в её пользу. Пашутинский народ долго не расходился, обсуждая благополучное завершение затянувшейся любовной истории; начало большой судьбы они простодушно принимали за её конец. ... Все три часа Поля просидела в том же уголке на кухне, не смея перебить Таиску ни вопросом, ни восклицаньем, даже когда в особенности начинало сердце щемить. Света с подстанции так и не включили до самого Полина ухода. Таиска как бы листала книгу в темноте, по памяти, шелестящим бумажным голосом передавая содержание наиболее запомнившихся страниц. Многого она не знала и сама: брат не делился с ней своими личными делами; только неумелые домыслы, связанные с более поздними розысками, помогли Поле восстановить этот период отцовской биографии... Видимо, за время свиданья состоялась воздушная тревога; они услышали уже сигнал отбоя. В самом конце Таискиной повести кто-то бесшумно открыл наружную дверь и в темноте, шаря рукой по стенке, прошел в ванную. Слышно было, как стукнулось в раковину мыло, выскользнувшее из руки, и после выжидательной паузы тихонько потекла вода. — Ничего, шуми... мы не спим, отца дома нет, — вслух сказала Таиска. — Похлебай там тепленького, на столе оставлено. — Спасибо, я закусывал в поездке, — отвечал из-за перегородки молодой голос, показавшийся Поле знакомым. — Всё всухомятку небось... — пожурила тетка. — Это Серёжа с работы воротился... не хочешь ли, позову? Уж такой ладный задался у нас паренек... как-никак, а вроде братца он тебе! Точно так же, как и на теткино приглашенье остаться на ночевку, Поля отказалась наотрез. Она заранее решила, что с историей появления этого мальчика на свет и связан распад семьи, а выслушивать новую тайну у нее не хватило бы сил. Кроме того... — Ты не помнишь, какой у нас день завтра? — спросила Поля шепотом. — Сама считай. Нонче у нас августа тридцать первое число... — Нет, никак не смогу, тетя Таиса: рано вставать завтра... Мне непременно нужно дома быть. За поздним часом Таиска пошла проводить племянницу до метро. Их сразу охватили суховейный ветерок осени и знобящая неизвестность затемненной окраины. Всю дорогу говорили о житейских мелочах, и вдруг сквозь рой потайных Полиных мыслей пробился тихий, самый главный теперь вопрос: — Скажи, тетя Таиса... красивая она была?.. лучше мамы? — Про кого ты, Поленька? — насторожилась тетка. — Ну, её заместительница, мать этого Серёжи... Она ещё жива? — Да бог с тобой, глупая!.. куда маханула! Как укатила от нас Леночка, хоть бы взглянул он на какую, Иван-то наш. Ладно, не виню я тебя: конечно, чего в потемках не придумаешь. Лишь бы рассеять ревнивые Полины подозренья, горбатенькая готова была тут же, на улице, немедля продолжить свой рассказ, но времени на хождение без ночного пропуска оставалось в обрез. Стали попадаться комендантские патрули на перекрестках, женщины с детьми толпились у метро, дожидаясь впуска на ночлег. — В следующий раз давай... теперь уж ты приходи ко мне. Только не завтра, а то у меня важнейшее дело с утра, — повторила Поля, кстати сообщив свой адресок на прощанье. Они обнялись, словно и не разлучались за минувшие тринадцать лет. Глава седьмая 1 Утром следующего дня в Москве стояла малооблачная погода со слабым юго-западным ветерком; Полю знобило от волнения, несмотря на её синий свитерок, связанный матерью перед отъездом. На отцовскую лекцию она пришла за целый час и долго гуляла по аллейкам институтского дендрария, пока её не втянуло в общий поток молодежи, такой же незрелой и взволнованной, как она сама; никто не спросил ни пропуска, ни студенческого удостоверенья. По затоптанной лестнице, с бочками воды на площадках, Поля поднялась на третий этаж и через казарменный коридор, несколько неопрятный из-за множества расклеенных уведомлений на стенах, вместе со всеми вошла в аудиторию... Это было полутемное и неуютное помещение с чёрными, амфитеатром раскинутыми скамьями, но веселая, низким солнцем просвеченная зелень за окнами отражалась в выношенном паркете и тяжком, нависающем потолке, чем несколько рассеивалось первое впечатление академического холода и неприязни. Несмотря на военный год, все было забито до отказа: вступительная речь предназначалась для новичков со всех факультетов сразу. Подтвердилось также из подслушанных разговоров, что сюда в этот день приходили студенты старших курсов и даже преподаватели смежных дисциплин; Поля отнесла их интерес за счет скандальной известности лектора... Ей досталось местечко наверху, под потолком, исчерканным карандашными записями, и сразу её загорелая, прямо с летней практики соседка поделилась с ней восторженным воспоминанием о такой же лекции прошлого года, когда, по её словам, стены здания как бы раздвинулись и дремучий брусничный бор настолько живо представился слушателям, что минута-другая, и птицы запели бы, если бы это не нарушало распорядка занятий. Утешительное тепло этих слов несколько подсогрело Полю; она тотчас с благодарностью отметила, что, конечно, после Вари это самая чуткая и образованная девушка на свете. Попривыкнув, Поля огляделась. Впереди, далеко внизу, стоял бедный, залитый чернилами стол с графином зеленоватой от окна воды и стаканом толстого стекла; дальше на стене теснились портреты бородатых патриархов отечественной лесной науки, а у самого выхода к физической карте страны прислонилось модельное дерево с учебными, на равных расстояниях, срезами ствола. Больше ничего там не было, если не считать деревянного закрома с песком, — и вдоль него с внушительным видом прохаживался юноша в асбестовой каске. Впрочем, он сдернул её почтительно, когда гул голосов схлынул и за столом появился подвижной, небольшого роста старик с проседью на висках и замятой на сторону бородкой, в стареньком люстриновом пиджаке — тоже с зеленоватым глянцем на складках с обращенной к окнам стороны... Поле трудно было привыкнуть к мысли, что это и есть её отец. Начал он несколько старомодно, с непривычной для официального места образностью, но и без фальшивого вдохновенья, чего так боялась Поля, и вначале избегая цифр, способных затруднить неподготовленное внимание новичков; надо полагать, военное время заставило профессора воздержаться в этот раз и от восхваления лесных красот. Изредка, на неприметной фразе, он умолкал, опираясь кулаками в стол и как бы выискивая возможных оппонентов в затихших рядах, но какая-то сближающая искренность возрастала по мере углубления в тему, и никто не заметил, когда и как лекция превратилась в обыкновенный разговор старого лесника с будущими товарищами по ремеслу. Оттого ли, что перед Вихровым сидели завтрашние солдаты, начальные его слова прозвучали полусмущенно; вдобавок голос у лектора оказался негромок и глуховат, так что Поля не разобрала вступления. — Что, что он сказал? — переспросила она у пожилой и чопорной соседки справа, неприятно выделявшейся среди взволнованного юного поколенья. — Не мешайте работать, товарищ! — раздраженно бросила стенографистка, стряхнув Полину руку с рукава и накидывая в тетрадке непонятные, разгонистые знаки. На них зашикали кругом, и Поля испуганно затихла, вся в пятнах, как будто кто-то мог прочесть её тайные страхи. 2 "... Но всего четыре дня назад, — говорил Вихров, — наша родная армия оставила ещё один советский город, Днепропетровск, под натиском упорного и — в свете большой истории — нерасчетливого врага. Наши думы далеки от предмета, ради которого мы собрались здесь, под грозовым небом столицы. Однако весь тернистый путь развития материи — от амебы до гордого, мыслящего человека — внушает нам веру в ещё одну победу света над тьмой, разума над зверством и в близость той поры, когда накопленные вами знания в особенности потребуются пославшему вас сюда народу. Пусть работой вашей руководит любовь к отечеству и благодарность к тем сыновьям и братьям нашим, что несут сейчас на фронтах основное бремя исторического испытания. "Я сознаю ответственность своей задачи — занять ваше время беседой о таких, хотя бы и немаловажных, частностях, как русский лес, под грохот величайшей войны. Самые любимые и неотложные дела отступают перед опасностью, грозящей советскому народу и всем источникам его существования, лесу в том числе... но вы пришли сюда слушать не полевую хирургию или тактику ближнего боя, а всего лишь краткий очерк о роли дерева в русской жизни, о сознательной деятельности патриота в этой наиболее запущенной отрасли нашего хозяйства, потому что она никогда не пользовалась должным общественным вниманьем, — и о некоторых все ещё спорных вопросах лесоведения, нерешенность которых лично мне представляется в особенности грозной для завтрашних поколений... В этом доме вы научитесь выращивать новые леса и приручать дикие, неукрощенные древостои, чтобы успешно впрягать их в колесницу социалистической экономики; вы исследуете на практике как отношения леса с климатом, почвами, окружающей средой, так и могучие изменения, происходящие от этой бурной, в масштабе веков, взаимосвязи; здесь вы поймете все значение организации и строгого учета в этом, — казалось бы, неистощимом кошеле, откуда люди всегда черпали ровно столько, сколько умещалось в пятерню... Лес является единственным, открытым для всех источником благодеяний, куда по доброте или коварству природа не повесила своего пудового замка. Она как бы вверяет это сокровище благоразумию человека, чтобы он осуществил здесь тот справедливо-плановый порядок, которого сама она осуществить не может. Словом, за пять ближайших лет вы получите навыки и знания, оправдывающие ужасную, разящую силу топора. Но чтобы принести наибольшую пользу отечеству, мало благих намерений или беглого ознакомления с правилами лесоводственной науки. Без изучения прошлого нельзя наметить столбовой дороги и в наше завтра: человеческий опыт питается памятью о содеянных ошибках. "Всем вам знакомо громадное время детства, когда день длится вечность, и, как ни тратишь его на чудесные путешествия и открытия, все ещё остается вдесятеро! Как бы необъятная ширь простирается тогда перед ребенком, и кажется, никаких крыльев не хватит долететь до её края... Так было и на заре русских, когда после пятивековой стоянки на Карпатах единое дотоле славянское племя растеклось оттуда на четыре стороны света; наши избрали восток. Однажды смолкло все: скрип повозок, плач младенцев, мычанье волов, — и предки наши в последний раз с орлиной высоты глядели в необозримое, тонувшее в утренней дымке пространство впереди. Прекрасная девственная котловина лежала между трех горных хребтов, и по ней, в оторочке зеленых мехов, струились царственно-неторопливые реки. Только песня баянов да прозорливость стариков провидели там, в синеве горизонтов и тысячелетий, череду величавых событий, начавшихся созданием России... Наверно, это случилось утром и в начале лета, когда особо приманчива наша страна. И справа, вперемежку с дубравами, открывалась степь, лоснившаяся по ветру сытой и буйной травой, а налево толпился бескрайний бор, почти тайга, в несколько рукавов сбегавший с Алаунской возвышенности; самый широкий из них, днепровский, достигал киммерийских, черноморских ныне, берегов. Среди лесов, заметно умножаясь к северу, сверкали на солнце тысячи веселых озерок — земля ещё носила следы великой, сравнительно недавней, в размахе геологического времени, ледниковой весны... Потом прапращур Святослава подал знак — и племя, как пламя, хлынуло вниз, затопляя пустынные предгорья. Так, тысячами тяжких, железом обитых колес была начертана первая строка нашей истории. Возможно, то утро длилось век, но все правдоподобно о неизвестном. "Присмотритесь, как экономические условия существования вместе с природой станут ваять облик этих людей. Никто не баловал их с детства. Всего на три месяца в году приласкает их суровая природа, — никогда не узнают они той беспечной радости бытия, что с колыбели дарована западноевропейским народам близостью моря, теплых течений и горных хребтов, этой надежной защиты от дикарских вторжений и климатического непостоянства... Наших — будет палить азиатское солнце и леденить полярная стужа, что скажется в крайностях их национального характера. Крутые колебания континентальной температуры привьют им могучую способность творить циклопические дела в кратчайший срок, тысячелетняя борьба за свою национальную самостоятельность воспитает в них молчаливую, героическую стойкость, которой нипочем любая мука, а экономика страны толкнет их на поиск водного простора, соразмерного их силе и духовной одаренности. Точно так же почти не изменяющаяся природа на протяженье всех двадцати параллелей и отсутствие естественных преград определят их стремление к единству, вернейшему залогу общеславянской независимости. Отдаленность чужой и разрушающей цивилизации заставит их создать свою — блистательную и непохожую на другие. Промысла и подсечное хозяйство разведут их дорогами рек во все концы материка. В жарких схватках со степняками, защищая молодую государственность, они закалят свою доблесть и не менее прославленную выдержку. Так начались мы. "Было бы неблагодарностью не назвать и лес в числе воспитателей и немногочисленных покровителей нашего народа. Точно так же как степь воспитала в наших дедах тягу к вольности и богатырским утехам в поединках, лес научил их осторожности, наблюдательности, трудолюбию и той тяжкой, упорной поступи, какою русские всегда шли к поставленной цели. Мы выросли в лесу, и, пожалуй, ни одна из стихий родной природы не сказалась в такой степени на бытовом укладе наших предков. Дерево является сырьем, годным к немедленному употреблению, и любой кусок заточенного железа, насаженный на рукоять, превращал его в ценности первобытного существованья. Ещё круглее будет сказать, что лес встречал русского человека при появлении на свет и безотлучно провожал его через все возрастные этапы: зыбка младенца и первая обувка, орех и земляника, кубарь, банный веник и балалайка, лучина на девичьих посиделках и расписная свадебная дуга, даровые пасеки и бобровые гоны, рыбацкая шняка или воинский струг, гриб и ладан, посох странника, долбленая колода мертвеца и, наконец, крест на устланной ельником могиле. Вот перечень изначальных же русских товаров, изнанка тогдашней цивилизации: луб и тес, брус и желоб, ободье и мочало, уголь и лыко, смола и поташ. Но из того же леса текли и побарышнее дары: пахучие валдайские рогожи, цветастые рязанские санки и холмогорские сундуки на тюленевой подкладке, мед и воск, соболь и чёрная лисица для византийских щеголей. "По мере роста человеческих потребностей лес все щедрей раскрывал свои кладовые, и не мудрено, что сегодня в нашей лесной промышленности занято больше рабочих рук, чем в других почтенных отраслях советского хозяйства. Не оттого ли, что слишком долго жили мы на полном лесном пансионе, так долго оставалась деревянной наша Русь? "В ту отдаленную пору и сложилось наше противоречивое отношение к лесу — смесь преувеличенной, под хмельком дружеской пирушки, нежности и унаследованного от предков-древлян равнодушия, если не пренебрежения, а порой и открытой вражды к нему. Когда с надлежащей страстью однажды примемся мы за великое дело лесовозобновленья, нам придется сперва научить свою левую руку уважать труд правой и привить детям нашим хозяйскую бережность к лесу, этому благодетельному явлению природы, лишенному возможности упорхнуть от обидчика в поднебесье, или, подобно разгневанной золотой рыбке, сокрыться в пучине морской, или, на худой конец, писать отчаянные рапорта по начальству. Надо надеяться, посаженный собственною рукою, он будет нам дороже перешедшего по наследству... По-видимому, чрезмерное изобилие лесов превращалось в препятствие к развитию и расселению плодовитого и деятельного народа; в свою очередь, его переход на север снижал значение заморской торговли и повышал роль земледелия, процветанию которого опять же мешал лес. Топор был бессилен справиться с наползавшей отовсюду дебрью, и первым лесорубом на Руси стал огонь. Сжигая раскатанные на подсеке, просохшие за лето деревья и удобрив новину под пашню золой, мужик сеял ячмень, на Волге — репу, а у меня на родине катил льнище, снимал два-три хлеба и запускал место вырубки на отдохновение, вперелог, предоставляя дождю и солнышку зализывать нанесенную рану. "Итак, лес кормил, одевал, грел нас, русских... Со временем, когда из материнского вулкана Азии, пополам с суховеями и саранчой, хлынет на Русь раскаленная человеческая лава, лес встанет первой преградой на её пути. Не было у нас иного заслона от бесчинных кровопроливцев, по слову летописца, кроме воли народа к обороне да непроходной чащи лесной, служившей западнею для врага. Там, на рубежах лесостепи, подымутся начальные сооружения древнерусской фортификации — набитые землей и обшитые лафетной тесницей террасы, из-за которых так удобно целиться в осатанелую, гарцующую на коне мишень, — затекшие смолой надолбы за рвами, ладные острожки и детинцы, что с начала четырнадцатого века станут зваться кремлями, и, наконец, доныне сохранившиеся засеки— раскинутая на сотни километров цепь великолепных дубрав с положенными навзничь деревьями впереди, грозными волноломами для наступающей конницы. "Движение орд и сжигающих ветров, зародившихся на плоскогорьях Монголии и Тибета, происходило по часовой стрелке с центром где-то в Заволжье, и в том же направлении, с постепенной раскачкой, как таран, русские продвигались на восток, навечно закрепляясь на крутоярах сибирских рек отцовскими погостами и естественной привязанностью человека к месту, где впервые увидел свет или пролил кровь в рукопашной сече... Два века спустя отборный воронежский дуб, лиственница и северная рудовая сосна, преобразясь в разные там шпангоуты и ахтерштевни российского флота, понесут по всем морям наши вымпелы, так что, если Уралу-батюшке сегодня воздается всенародная благодарность за его мирные и боевые социалистические машины, позволительно и лесу русскому приписать хоть малую частицу в громовой славе Гангута и Корфу, Синопа и Чесмы. "Любое племя на земле владело в детстве поэтическим зеркальцем, где причудливо, у каждого по-своему, отражался мир: так первые впечатленья бытия слагались в эпос, бесценное пособие к познанию национальной биографии наравне с останками материальной культуры. Настороженный к опасности пращур наш, как и ребенок в темноте, повсюду видел недвижные лики, обращенные в его сторону, то угрюмые и жаждущие его гибели, то милостивые и матерински кроткие. Так рождались языческие божества, создания страха или признательности, неумелые попытки истолковать действительность в пределах своего несовершенного философского словаря. Со временем эти наивные изображения богов сойдут с грубого материала, на котором они начертаны осколком кремня или наконечником стрелы; они потребуют многочисленной челяди, мраморных жилищ, почестей, даже кровавых приношений, пока однажды не разобьется волшебное зеркальце и человек, оставшись наедине с природой, примет на себя полную ответственность за порядок в мире, доступном его деятельности. "Среди стихий, которым предки поклонялись за силу, добро или красу, были и растительные великаны, подобные тем дубам, что ещё недавно высились на Хортице, или — соснам на Селигере, воспетым Иваном Шишкиным, отличным бойцом за русский лес. Их глубоко чтили, у их подножья творились суд и правда, а баяны слагали сказы о делах и походах племени. Поэтическое суеверье ревностно оберегало в ту пору наши южные божелесья, посвященные громовнику Перуну, пока это резное развенчанное бревно с золотыми усами не уплыло вниз по Днепру, гонимое новой верой и царевной... С тех пор мельчает немногочисленный русский Олимп и дольше всех держится лишь сомнительное наше страшилище, лесовик, леший, в крестьянском просторечии, лес. "Это далеко не тот ольховый царь из популярной немецкой баллады, коварный владыка лесов: наш попроще и подушевней. Наш всего лишь — бывшее, крайне непритязательное божество в мочальном вретище, несет в лесу комендантские обязанности и квартирует под старым пнищем. Как установлено народной молвой, лешие — тоже патриоты своих лесов, к коим приписаны, и при гражданских междоусобицах тоже хлещутся промеж собой столетними деревами. Не лишены они и людских слабостей: так, усиленное лесоистребление тысяча восемьсот сорок третьего года в уездах Ветлужском и Варнавинском, вызвавшее массовое переселение ходовой белки на север, нашло себе отражение в крестьянском сказе о том, как местный лесовик проиграл своего зверя в карты вологодскому соседу. В общем же, русский леший — вполне безвредная личность, хоть и не прочь покуражиться над запоздалым путником, не столько для своей забавы, пожалуй, сколько — самой жертвы, чтоб было ей о чем рассказать внучатам в новогоднюю вьюжную ночь... Когда аскетическое стремление уйти от мирских искушений погонит русского отшельника в уединенье, в тесные затворы, дуплины, на языке староцерковного обихода, вслед за богомольцем в лесные непочатые землицы ворвутся зверогон и пчеловод, дружинник и купец; тогда впервые дрогнет и поредеет лесная трущоба на всем протяженье от Заволжья до Белого Озера, а христианское преданье наделит рожками русского лесовика и зачислит в разряд расхожих бесов, причиняющих самые непривлекательные пакости зазевавшейся православной душе. Отныне его совсем легко укротить, облапошить, застращать крестом, печатным словом и просто головешкой. С этого времени единственной защитой леса становятся наши благоразумие и совесть. "Так складывается поэтический образ леса — существа живого, чрезвычайно благожелательного и деятельного на пользу нашего народа. Он никогда не помнил обиды от русских, даже когда его заставляли потесниться с помощью не слишком деликатных средств. Давно пора бы воздать ему хвалу, какой заслуживает этот милый дед, старинный приятель нашего детства, насмерть стоящий воин и безотказный поставщик сырья, кормилец рек и хранитель урожаев. Но нет у нас такой песни о лесе, как, скажем, про степь или Волгу, которые, нет, не дарили нас соболями на вывоз, не кормили медовым пряником, не служили нам бессменными фуражирами от колыбели до нынешних пятилеток... Правда, доныне склонны мы на вечеринках подтянуть сконфуженными басками про ивушку и калинушку, березоньку и рябинку, но песни эти, всегда о второстепенных породах и преимущественно с участием топора, более окрашены каким-то леденящим восхищеньем перед их злосчастной участью, нежели признанием вековой верности и мощи величайшего в мире русского леса, чья деловая слава ещё в прошлом веке докатилась до мыса Доброй Надежды. "Возможное объяснение следует искать в народной памяти о поломанных сошниках да об изнурительном труде, потраченном на раскорчевку лесной нивы, — в извечном стремленье стряхнуть с себя пленительную одурь, навеваемую однообразным плеском ветвей, — в постоянной тревоге, внушаемой близостью медвежьих берлог, разбойничьих вертепов и бесовских наваждений, — в потребности избавиться от вековой опеки леса, потому что воля и солнышко всегда были нам дороже сытного и неслышного существованья. Причины исторические заставляли нас всемерно раздвигать тесные хвойные стены... Однако и впоследствии ничто не изменилось в нашем отношении к лесу, когда его настолько поубавилось, что чистым полем добредешь с Черноморья до самой Вологды. Надо почаще говорить об очевидных ошибках прошлого, повторение которых может жестоко отозваться на благосостоянии потомков... Согласимся наперед: не щадили леса и в остальной Европе, с тем, однако, роковым отличием в последствиях, что реки западные родятся из нескудеющего ледникового фонда, а наши — из хрупких лесных родничков, и неосторожным обращеньем с лесом у нас гораздо легче повредить тонкий механизм природы. "Вряд ли какой другой народ вступал в историю со столь богатой хвойной шубой на плечах; именитым иностранным соглядатаям, ездившим сквозь нас транзитом повидать волшебные тайны Востока, Русь представлялась сплошной чащобой с редкими прогалинами людских поселений. Отсюда и повелась наша опасная слава лесной державы, дешевящая в глазах заграничного потребителя наш зеленый товар и создающая вредную, миллионерскую психологию у коренного населенья. Наступит день, когда Петр будет рвать ноздри и гнать на каторгу за губительство заповедных рощ, а пока леса в России так много, что в награду за расчистку дается освобождение от податей и пошлин на пятнадцать лет, а чуть посеверней — и на все сорок. Лес стоит такой непролазной крепью и такого сказочного сортимента, что былины только богатырям вверяют прокладку лесных дорог. В десятом и двенадцатом веках вся киевская земля покрыта лесом и некоторые, нагие ныне, реки вплоть до моря одеты в шумные изумрудные шелка; ещё и теперь несчитанно чёрного дуба лежит без дела в днепровском русле у Херсона... А раз так, чего и петь о нем! Бреди хоть тысячу дней в любую сторону — и лес неотступно будет следовать за тобой, как верная лохматая собачонка. Здесь и надлежит искать корни нашего небреженья к лесу. Мы просто не замечали его, потому что он был свой, домашний и вечный, всегда под рукой, как воздух и вода, как заспинная сума, где и сонной рукой нашаришь все, потребное душе и телу. Мы пользовались его услугами и дарами, никогда не принимая в расчет его нужд и печалей. Русский аскет, спасавшийся в дремучем бору, так и звался пустынником, то есть жителем места, где нет ничего. Густейшие леса в краю моего детства так и звались — Пустошaми. Вот почему лес и не отразился у нас во весь свой рост ни в народном сказании, ни в песне. "Русская Правда, новгородские акты четырнадцатого века, как и Уложение Алексея Михайловича впоследствии, упоминают лес лишь в связи с необходимостью охранить от расхищенья частное пчеловодство. Иван Третий запретит сводить лес вокруг Троицкой лавры, что также не является опытом регулирования рубок или установления собственности на лес, то есть попыткой найти ему место в гражданском законодательстве, а всего лишь стремлением оградить княжих молитвословцев от досадливых мирских помех. Ещё водно, рыбно и лесно на Руси; при том же Иване лось и зубр бродят под Угличем, медведь и серна. Но все шибче машет топором вокруг себя Москва, и вот Алексей воспрещает валку в тридцативерстном радиусе вкруг стольного города — опять же всего лишь в целях охранения своей, царевой охоты. По-прежнему шумят-качаются нерубаные леса окрест — коломенские и муромские, суздальские и брынские, неприступные леса курмыцкие и владимирские, — бездонные кошели зеленого добра, которого, мнится, не вычерпать в тысячелетье... "Не о жалости наша речь — если не рубит человек, рубит время, — и тогда нет лесоистребителя безжалостней. А то был поистине темный бор, где жизнь одних громоздилась на другие, ещё не закончившие предназначенного круга, и мертвецы тлели в приножье своей смены. Все молчит в такой глуши... только на опушках по веснам с пьяными глазами токуют глухари. Периодические несчастья — ураган, нашествие древоточца, повышенье грунтовых вод — приостанавливали эту безмолвную, почти неукротимую гонку к солнцу, вечную гонку живых соков земли! Иногда это был огонь, начисто смывавший владычество хвойной династии и другую, лиственную, ставивший на царство... но жизнь была сильней любого вмешательства. Чёрные или жёлтые острова смерти затягивались лиственной молодью, чтобы и ей известись когда-нибудь под тяжелым еловым пологом. Человеческое вмешательство ничем как будто не грозит пока русскому лесу, но скоро совместная ярость топоров начинает пересиливать медлительное накопление растительных клеток... "Уж все берут, и на всех пока хватает; в начале семнадцатого века северодвинская мачта и товары грубой химической перегонки впервые плывут на лондонскую биржу. Ещё немало леса на Руси, но все ускоряется черпанье и возрастает размер ковша. С исчезновением опасности от кочевых вторжений с юга поступают в рубку, на казенные нужды, даже и священные засечные леса. Тем временем степь уже начала свое победное продвижение на север... и вдруг на всю страну раздается тревожный голос Посошкова, первого радетеля покамест только за оренбургские и вообще заволжские леса. То была народная совесть века, коснувшаяся всех сторон гражданского бытия, и, сказать правду, посошковские советы о посеве лесков, между делом, вкруг голых русских деревень не устарели и поныне. Но и без вмешательства этого патриота первостепенные задачи обороны все одно вынудили бы страну на крутые меры по лесоохраненью. "Когда строительство флота в Азове начнет поглощать вековые дубравы по реке Воронежу и ближайшим приречным местностям, дуб встанет под личную защиту Петра, как неприкосновенный фонд адмиралтейства. Вместе с дубом заповедными породами объявлены ясень и клен, вяз и лиственница, а впоследствии и корабельная сосна. Бесчинная потрата дуба на ось и полоз, колесо и обруч одинаково карается каторгой, будь то вельможа либо его приказчик, а за порубку взимается штраф по червонцу, причем с каждой трешницы два рубля идут в доход лесника: попытка парализовать всемогущую взятку... Раньше разделка дерева велась топором да клиньями, так что знаменитая щепа русской поговорки летела на всем расстоянии от Архангельска до Астрахани; отныне лесопотребители в целях экономии обязаны хоть десятую часть заготовок производить пилой... да, видно, не научились зубья разводить: и полвека спустя ещё силен мужицкий топоришко. В петровскую пору впервые у нас рубки произвола сменяются видимостью режимных; ещё далеко до научного пониманья водоохранной и климатической роли леса, а уж крепко карается валка ближе тридцати двух верст к реке, равно как и раскладка костров ближе двух сажен от дерева. В горнозаводских районах велено беречь свилеватую березу для ружейных лож и запрещено потребление на топливо древесины, годной для жилищного строительства: изысканные погребения по старинке, в долбленных из дуба колодах, оплачиваются вчетверо, за повреждение зеленых посадок в городах положены каторга и кнут. Однако все чаще доносят адмиралы о самовольных порубках, отчего, дескать, в умаление приходят леса, и вот трехсаженные охранительные валы поднимаются вдоль государственных рощ по Неве и Финскому взморью с виселицей на каждой пятой версте. "На первый взгляд лесная политика остается неизменной и позже, когда выпала дубинка из мертвой Петровой руки; к примеру, дочка его повторяет вальдмейстерские инструкции своего отца о посеве и разведении корабельных лесов с непременным удалением жителей от заложенных дубрав (1754). Обе Екатерины сетуют на невозвратные убытки от сжиганья пристоличных лесов на удобренье, запрещают свободную и бесплатную рубку, даруют материнские советы — сберегать леса от скота и ночного вора, гнать смолу из пня да корня, на дрова же потреблять ветровал да бурелом... то-то, надо думать, потешались сквозь слезы подневольные мужики!.. Вторая из них, в заботах о благополучии России, — потому что сам Дидро с Вольтером следят из Европы за повелительницей пятнадцати миллионов крепостных варваров! — даже предписывает Потемкину покидать в землю близ Одессы поболе желудей, чтобы не пришлось внукам с севера дуб возить на ремонт российского флота. Но как ни бьют кнутом за раскладку костров, как ни вешают за лесное браконьерство, дуб и мачтовая сосна уже извелись начисто на описательных ландскартах от верховьев Волги до Нижнего. Ограничивая крестьянскую потребность в дереве и даруя дворянские вольности во укрепление своего сомнительного права иностранки на русский престол, императрица полагает за благо отдать русские леса в опеку лицам, на чьих землях они стоят, с освобождением от каких-либо обязательств по охране и уходу (1782). Отныне само всесильное адмиралтейство не смеет брать древесину без согласия и оплаты владельца. "Слабо женское сердце; дамы на престоле государства российского хоть и жаловали лес за его отменные приятности, но к первому сословию и отдельным его представителям, помоложе, проявляли нежность гораздо большую. Лес становится шкатулкой с сувенирами для награждения временщиков, и, конечно, жалованные поместья приходятся на самые населенные области государства, ибо без придачи крепостных мужиков терялся самый смысл и царственного подарка. Анна подносит Бирону среди прочих курляндских латифундий и прибалтийские леса за его не помеченные в указе особые квалитеты и достохвальные поступки, а Елизавета предоставляет своему Шувалову исключительное право лесного экспорта с севера России. Так постепенно дробятся лесные площади, множатся лесовладельцы, охваченные тщеславной манией показать свое боярство дома и, в первую очередь, за границей. Честная русская сосна плывет туда в обмен на тряпье петиметров, ботанические куриозитеты, на портер, на табак и другие перечисленные Челищевым легкомысленные ценности. Ещё стоят леса на Руси... но заметно не в прежнем количестве; так, при поездке Елизаветы в Киев пришлось отказаться от постройки дворцов на станциях за нехваткой леса на Украине, а ограничиться устройством питейных погребов (1743). "Потянем за нитку помянутой дамской шалости... Сиятельный Шувалов переуступил свою монополию заграничному кораблестроителю Гому, а уж тот тряханул их, наши девственные онежские дебри, как нынче говорится, взявши за грудки. Оный Петр Челищев, честный екатерининский секунд-майор и друг Радищева, подозревавшийся в соавторстве с ним по Путешествию, с болью и скрежетом повествует о пятнадцатилетней деятельности этого Гома, словами челищевского текста — зловредного бродяги; современник и очевидец, Челищев ещё застал её следы. По причинам якобы внезапного Гомова разоренья брошены были на гибель необозримые штабеля первоклассного леса, заготовленного русским топором на занятые в русской же казне деньги, протяженностью на версту, по берегу Онеги, и в полтораста сажен шириной, без проходов, высотою в три человеческих роста. Двадцать лет потребовалось, чтобы все это сгнило дотла. Примечательно, что уже тогда наш патриот угадывал в действиях Гома сознательнее намерение иностранного правительства нанести лесоистреблением ущерб нашей стране. Там же Челищев поминает и другого — купца по званью, разорителя по промыслу... Помянем же соответственным словцом так называемых просвещенных иностранных мореходцев, дававших нам жестокие предметные уроки западной коммерции!.. С помощью обмана и подкупа они присваивали привилегию на вырубку нашей наилучшей сосны толщиной в шесть вершков в верхнем отрубе; лишь впоследствии, когда сортность русского дерева резко пала за истощением доступных лесов, норма снизилась до пяти. Только комлевое бревно, дважды клейменное британской короной — у шейки пня и на три топорища выше, — подлежало вывозу: остальное сгнивало на месте, заражая здоровый лес, расстроенный бессистемной валкой великанов. К слову, такие рубки на отбор велись до самого тысяча девятьсот тридцатого года, пока концессия, под давлением обстоятельств, не убралась восвояси, не оставив по себе ни дорог, ни рабочих поселков, ни доброй памяти... Всякую пропажу надо считать вчетверо, если из нее не извлекается своевременного назидания. "В те давние годы зажигаются первые домны в России... Эй, посторонись, лес: Демидов берется за топор! Молодая русская металлургия косит дремучие дебри среднего Урала; железо каргопольское и устюженское, а вслед за ними тульский чугун сжирают леса вокруг себя из расчета по две тонны древесного угля, то есть восемнадцать кубометров дров, на каждую тонну плавки. В то же время вывозное зерно не в силах пополнить скудеющую императорскую казну; на помощь приходят поташ, смола и древесина — по четвертаку за столетнее, полномерное бревно. Вот и повывелись корабельные рощи вкруг Архангельского-города, исчезла лиственница с Двины, и суда по ватерлинии дозволено обшивать сосной. Сильней всего нехватка наиболее ценных пород: уже при Елизавете оплешивели главные наши, казанские да тамбовские, дубравы. А волжские старожилы тех времен ещё рассказывали со слезой восхищенья про деревья, на срезах которых мог врастяжку спать человек. Докучаев тоже ещё застал в степях дубовые пеньки по семи с половиной метров в окружности, но мы таких уже не знавали... Собственно, тогда же надлежало взять под особые надзор и охрану этих последних лесных ветеранов, живых свидетелей нашего прошлого, на которых местные власти привыкли смотреть, как на большие резервные поленья. "Павел попытается вернуться к петровским строгостям, и тогда снова перед государством встанет неотложная задача лесоустройства. А пока — морские офицеры рыщут по губерниям для выявления годных лесов, но неутешительны их поиски, чем и следует объяснить такую чрезвычайную в России меру, как последовавший затем отказ от лесного экспорта. Но уже Александр снова снимет этот запрет для поправки обескровленного казначейства. Лес поступает в распоряжение тогдашнего министра финансов, а это все равно что отдать коровушку в опеку тигру, чтоб доил её с любовью и бережением. Отныне лес становится сказочным неразменным рублем, точно так же, как в начале века им затыкаются бреши государственного бюджета, в конце — когда из помещичьей экономики выпадет крепостной, с растяжными жилами раб, — лесом начнут латать дворянские мундиры. Всемогущая взятка быстро улаживает противоречия, возникающие между наличием леса и совестью, между хищником и законом. Прибавим, что во главе ведомства стояли важные, плохо говорившие по-русски немцы, а по лесным сторожкам ютилась полуголодная босота, для дешевизны нанятая из инвалидов; естественно, в должности своей они видели способ увеличения приварка и обеспечения старости... Вот две цифры для сопоставленья: в год пушкинской гибели общий лесной доход в России составил шестьсот тысяч рублей, а лесные хищения по одной лишь Казанской губернии достигли пятнадцати миллионов. Докладная придворная записка тысяча восемьсот тридцать восьмого года рисует бедственное состояние наших зеленых запасов в тринадцати губерниях, и титулованный автор её настаивает на усилении лесной стражи из хорошо вооруженных стрелков... впрочем, без артиллерии пока! Так созревает николаевское решение о создании особого корпуса лесничих с военным устройством и армейскими чинами, чтобы подобием железного обруча стянуть распадающееся лесное хозяйство. Но частновладельческие леса по-прежнему остаются вне государственного контроля, что приведет со временем к самым мрачным следствиям. "Мы приближаемся к наиболее печальной странице нашего беглого очерка о разорении русского леса. Она начинается с паденьем крепостного права, и потом десятилетия подряд вся тогдашняя Россия охвачена как бы холодным лесным пожаром. К восьмидесятым годам это превращается в ещё небывалый у нас штурм лесов; только российское бездорожье да емкость труда, потребного на валку векового дерева стародедовским способом, умеряют это вдохновенное убийство зеленого друга. И если такие примеры расточительности оставил щербатый да куцый мужицкий топоришко, легко представить, каких рекордов лесного опустошения можно достигнуть опрометчивым произволом техники. Надо считать счастьем России, что молодая и до бешенства резвая отечественная коммерция не обладала нынешней электропилою, которая, подобно урагану, ещё в те времена распахнула бы, к черту смела бы нашу северную боровину до Печоры и Мурманска, расчищая дорогу наступлению тундры... Две могущественные причины обусловили разгром лесов в девятнадцатом веке: крушение русского феодализма с последующим обнищанием дворянства, не умевшего справиться с вольнонаемным хозяйством, и стремительное развитие нашей промышленности. Если и раньше дерево жарко пылало в топках сахарных, винокуренных и пивных заводов, теперь основным его потребителем становится металлургия. Вот на Урале она уже задыхается без топлива и заметно отстает от юга, где своевременно открылись неисчислимые запасы дешевого подземного угля. Строительство железных дорог ускоряет разрушенье лесов... впрочем, везде на планете введение локомотива вызывало перерубы, то есть расход древесины сверх годового прироста. Это был принудительный заем из пайка ещё не родившихся поколений, причем обычное в таких случаях молчание кредитора принимается за его безоговорочное согласие. А уж близится рождение целлюлозной промышленности, которая, как и угольные шахты, примется за вологодскую, мелкослойную, хоть на музыкальные инструменты годную ель. Спрос усиливается, темпы рубок возрастают, цены удваиваются. Лесопилки стучат даже в степи... и вот к концу прошлого века потребление леса достигает двухсот семидесяти миллионов кубометров. Представители всех зажиточных слоев общества принимают посильное участие в этом разбое насмерть, называемом капиталистическим прогрессом. Шумно становится на Руси от оглушительного треска падающих древесных великанов, в котором потонула пальба только что законченной Крымской кампании. "Прогресс в обнимку с барышом вторгаются в хвойные дебри, позади остаются хаос беспримерной сечи, тяжкое похмелье и несоразмерно малое количество мелких промышленных предприятий. Такая круговерть обогащенья случалась раньше только при открытии золотых россыпей. Впереди этого колдовского вихря, освещенного новинкой техники, волшебными электролампионами, и щедро спрыснутого шампанским, чтоб крутилось веселей, шагают благообразные, ухмыляющиеся соловьи-разбойники со звездами и медалями на грудях и следом — другие, в котелках набекрень и с нахально-пронзительным блеском в глазах. Обилие хотя бы и древесных покойников, самая теплота гниенья, приманивает ночную птицу и мошкару из притонов Европы, всяких фей в кружевных облачках и солидных банковских спекуляторов с саквояжами. И опять бородатый русский лес, с дозволения правительства, кланяется в землю всякому иностранному отребью. Уж рубят все, выбирая куски полакомей: новорожденное кулацкое сословие, готовое рубить хоть на погосте, в изголовье у родимой матушки; благословясь и поручив лесовозобновленье всевышнему, рубит монастырская братия в обительских угодьях, завещанных на помин души; не менее ревностно рубят отцы городов, вроде херсонских, поваливших свою прославленную белую акацию при проводке телефона, — рубят невиданные дотоле в русском лесу разъездные пестроногие жуки из западных губерний, по сходной цене скупающие у дворян владенные грамоты и крестьянские наделы через посредство волостных старшин, которые, насмотревшись на барина, тоже рубят — не из нужды порой, не про запас на возможного покупателя, а от неудержимого зуда в руках. Так тончает помаленьку надежный сук, на котором сидели мы с Гостомысловых времен... Все чаще, как тяжелые сны, наплывают на патриотов думы о пропадающем русском лесе. Вот уж Аксаков плачет над лесной статьей Васильчикова, и все разумеют грядущую расплату, но тогдашнее передовое общество действует по испытанному ханжескому правилу: согрешу ещё разок, вдарю и покаюся! Ясное представление о размахе лесного погрома дают цифры железнодорожных и водных перевозок, приведенные в ленинском Развитии капитализма в России. "Газеты того времени рассматривали все это как неминуемую ступень в развитии национальной экономики: зарезанный в меблирашках купец более привлекает их внимание, чем баснословное лесное побоище. Лишь по отдельным заметкам в лесных журналах можно проследить последовательность, с какою сдирался зеленый коврик с русской равнины. Первее прочих уходил дуб, настолько поредевший, что принимаются и за рубку одиночных, по недосмотру уцелевших особей; но тот, что до самого недавнего времени ещё стоял в мерзляковской песне Среди долины ровныя, весь в наплывах и суковатый, годился лишь как ветролом на опушках и уже не имел промышленных качеств. Черноморское адмиралтейство добирает последнее из киевских, полтавских, херсонских и казанских дубрав, где ещё попадаются островки по десятку тысяч исполинов... Вот на глазах у всех изошла на шпалы краса Кубани, подмайкопская дубрава, и покручинились казацкие сердца. Пали под топорами колонистов указанные в документе тысяча семьсот шестьдесят третьего года присаратовские леса, которыми Пугачев незамеченно пробирался к тому городу. Близ тысяча восемьсот семьдесят седьмого года лесная летопись оплакивает расстроенные древостои на Вытегре, как уж оплакан песенный Пелагеевский бор в Изюмском уезде... кто помнит его теперь? А кому известно, что в бывшем Новомосковском, где теперь кучегуры бесплодных песков, сравнительно недавно травили лисиц, а куропаток ловили сетями? Пускай давно, лет двести назад, все волго-донское междуречье было сплошь под лесом, но кто поверит, что ещё в шестидесятых годах Днепр от Екатеринослава до Александрова утопал в дубовых зарослях?.. Современники горевали, что отныне большая товарная липа сохранится лишь по реке Белой, но и сюда с зеленым вином да кирпичным чаем врывается пьяная лесная смерть. С топором и гармошкой она бродит по дремучим башкирским урманам, валит подчистую спелое дерево, корит подрост, отравляя Уфимку и Танап смрадом мокнущего луба, да ещё, глядишь, красного петушка пустит на прощанье, в пику генерал-губернатору за казенную запоздалую опеку! "Не менее грустна и поучительна судьба былинных лесов между Елатьмой и Муромом; пожалованные выксунскому заводовладельцу сорок тысяч десятин впоследствии перешли к иностранцам, успешно применившим там свои колониальные навыки. Силен концессионер в нашем отечестве тех лет! Жизнерадостный иностранец господин Летелье не покладая рук режет неохватные ореховые кряжи в Намангане и Андижане, не щадя поросли и семенников, а другой, бесфамильный Эмерик Гаврилович, сводит на средней Волге вековые джунгли осокоря. Немало добра уплывет с окраин и в годы интервенции, когда белогвардейцы на севере пустят беломорскую сосну, а меньшевики — самшит на юге в промен за оружие для своего гиблого дела. Вообще не менее плачевна участь многих лесов грузинских, отразившаяся на характере кавказских рек. Падают леса Чомбарские под Телавом, а к концу века они рушатся на юг от Гори, в феодальных имениях Сатархно, Сацициано и Саджавахо, отданные на срок в рубку. Мертвецы в зеленых обвядших гривах лежат на склонах, буйволов не хватает стащить их вниз, — уцелело лишь то, что под охраной орлиных гнезд. Сквозь размытые ливнями почвы проступает скала. Редеет в доступных ущельях старый грузинский вяз, и дзельква переселяется из Рионской долины в сказания народных певцов, где уже давно шумят их родные братья, дубы с Хортицы. Чаще жалуются старожилы, что ветер сжигает маис в Имеретии, Гурии, Мингрелии, а простоволосые Кура и Арагва безумеют по весне; так мчатся стрелки на часах, откуда вынут распределитель силы, маятник. "На рубеже столетия падают васильсурские корабельные рощи с дубами, помнившими Грозного, и навечно смолкают там пересохшие роднички. Лысеют малые Жигули, и Хмелевская отмель, как удавка, перехватывает волжский фарватер. Вот уж показались пески на Десне у Новгород-Северского, а чуть позже из Белоруссии сообщается о появлении этой летучей разведки пустыни. Когда в восьмидесятых годах учитель моего учителя Турский обследовал верховья Оки, он нашел в изобилии лесные названия деревень, а самого леса уж не сыскал, кроме малых рощиц кое-где, сберегаемых стариками как тятенькино благословение... Не веселей и в Сибири, как близ Канска, например: ковыльные степи голубеют там, где живые люди помнят тайгу. В то же время из далекого Забайкалья и с Амура доносятся вопли краеведов о лесной погибели, так и не дошедшие до властей предержащих. На самом Сахалине вырублены зеленые заслоны, защищавшие Дуйскую падь, а ближе к нашему времени поистощатся леса верхнеленского и южноенисейского бассейнов. Кто знает, жива ли ещё непроходная падь Варначья у Иркутска с источниками ключевой воды, где отдыхал бродяга знаменитой русской песни?.. Да он и доныне не ослабевает, страшный белый огонь; уже в наши дни облысел Валдайский водораздел, откуда растекаются шесть первостепенных русских рек, не считая Днепра, который начинается там поблизости. Исчезают помаленьку под Казанью столетний сосновый Чертов угол, сад на озере Кабан, как и отличный сад Державинский, и уже благоуспешно приступлено к рубке Дубков, где так недавно казанские пролетарии сходились на маевки... Правда, по рассказам приезжих, ещё рдеют сосновые колонны на Енисее, подпорки закатного неба... потому и рдеют пока, что буксиришком никак не вытащить их оттуда, из-за речной быстрины! "Естественно, с ростом городов и населения, с развитием торговли и промышленности лес и должен был все шире втягиваться в оборот российской экономики. Однако обязанностью царского правительства было почаще вглядываться в расползающиеся желтые пятна на зеленой карте страны и соразмерять дело так, чтобы изобилие сегодня не повлекло недостатка завтра. Стоило также поразмыслить, отчего в тысяча восемьсот шестьдесят первом году доход со ста с лишком миллионов зарегистрированных десятин русского леса выразился в сумме полутора миллионов рублей, тогда как миллион десятин французских дал десять миллионов в той же валюте?.. Спасение заключалось в своевременном переносе основных лесозаготовок в спелую избыточную тайболу ближнего севера и в постепенном освоении перестойной сибирской тайги. Но капиталисту непосильно вкладывать большие деньги в поселки, дороги и новые пристани. Правда, незадолго до революции Мурманская дорога поворотила олонецкие запасы к югу, но сама она явилась на свет не по лесной нужде, а для возки из-за границы военного снаряженья, отсутствие которого грозило разгромом империи. Больше того, русский лесовладелец искусственно снижал цены на свою, южного происхождения, древесину и добивался для себя льготных перевозочных тарифов, лишь бы подавить возможного северного конкурента. Находились подлецы из дровоторговцев, хлопотавшие о запрещении каменного угля. Дерзость хищника разыгралась до наглых требований не возбранять временно усиленную рубку, ибо лесоистребление есть дитя нужды. Неизвестно, что разумелось под этим жалостным словцом, но в тысяча восемьсот шестьдесят девятом году одних трюфелей было ввезено из Франции семь тысяч пятьсот пудов, на два миллиона тогдашних рублей по оптовым ценам; надо думать, не русский же мужик лакомился изысканным деликатесом! "Если не считать лесников, редко владевших доходчивым пером, мало кто писал на Руси, как отразится этот разгул торжествующего собственника на климате, земледелии и ландшафте любезного отечества. Закон поощрял преступление: как непригодная для пахоты земля, вырубленные территории подлежали меньшему налоговому обложению и к тому же не требовали расходов на охрану. При закладке имений в кредитных учреждениях, расплодившихся на выручку нищавшего дворянства, пеньки считались дороже, чем лес с его сравнительно низкой рентой. Да тут ещё родятся услужливые теории, будто леса иссушают почву; в тысяча восемьсот семьдесят шестом году вслед за Энгельгардтом некий господин Залманов выступил со статьей о вреде леса в России; вообще дураки нанесли лесу ущерба не меньше хищников. Кстати, из наблюдений за ветрами выяснилось, что леса Рязани, например, увлажняют поля Турции, что вроде бы и ни к чему из-за её настойчивого и утомительного недружелюбия к России. Наконец, в связи с проектом о выкупе частных лесов пошли слухи о бесплатном отобрании их в казну — и вот в Рославле распродают лесные дачи по шестидесяти за десятину, при стоимости шапки лесничего с кокардой в двенадцать целковых. Словом, руби, не жалей, вдвое хлеще вырастет!.. Опять же деньги хранить безопасней, чем лес, из-за участившихся самовольных порубок, которыми русское крестьянство регулировало бесчестное распределение богатств. Правительство ответило учреждением скорых на руку мировых судов, где порубщик немедленно получал телесное воздаяние; все чаще случаются кровавые стычки помещичьей охраны с населением. Количество порубочных дел с одиннадцати тысяч в тысяча восемьсот шестьдесят шестом к концу столетия достигает ста семнадцати тысяч в год. "В большинстве губерний крестьяне вовсе не получили лесных наделов, а получившие обычно распродавали их барышникам на покрытие недоимок и прокорм семьи в неурожайный год. За метлой и охапкой хвороста приходилось плестись на поклон к озлобленному барину; таким образом, нельзя винить мужика, что темной ночкой при посещении барской рощи не слишком соблюдал правила рациональной рубки. Никогда не были прочны законы, мешающие нищему согреть и накормить своего ребенка... Кстати, уже в ту пору неплохо оплачиваемые государственные мыслители могли бы додуматься до несложных машин, превращающих наши изобильные и повсеместные торфяники в дрова, — пусть не будет у вас, молодые лесники, слова подлей и бессмысленней этого! За годы учебы вы узнаете, что, кладя полено в печь, вы сжигаете волшебные материалы, перечень которых вряд ли когда-нибудь химия исчерпает до конца... не говорю уже о невесомых сокровищах, вроде зеленой тени или соловьиной песни, которая умирает при этом без дымка и пепла. Древесина есть благо, значение которого мы будем постигать по мере исчезновения её с лица земли. До сегодня мы брали из нее лишь клетчатку, спуская бесценные лигнин и камедь в реки, на гибель собственной нашей рыбы. Ладно ещё, научились спирт извлекать, крепители, дубильные экстракты, на что раньше тратилась кора пятнадцатилетнего, едва только в силу входил, зеркального дубка. Целый век промышленность и транспорт нещадно жгли древесину в своих кочегарках; лишь в тысяча восемьсот девяносто втором нефть и уголь облегчили наполовину эту тягчайшую повинность леса. Все же в следующем году на дровопроизводство ушло полтораста миллионов кубометров... Неизмеримо большие количества леса сгорают в лесных пожарах; в тысяча девятьсот пятнадцатом году выгорели миллионы квадратных километров, и кое-где повисший в небе дым задержал на две недели созревание хлебов. Так, в условиях несовершенного общественного устройства следует удивляться не размерам утраченного, а наличию уцелевшего. "Среди лесорасходных статей надо помянуть крестьянские ремесла, которыми держалась низовая Россия; вот цифры прежнего расточительства. Дерево издавна и во всех видах было товаром русского экспорта: выжигали поташ, тонна которого обходилась в тысячу кубометров ивы, вяза, липы. Гнали смолу и деготь, выпуская ценнейшие отходы в воздух, причем бересту покупали по пятиалтынному с пуда. В тысяча восемьсот пятьдесят пятом на Нижегородской ярмарке продано восемьсот пятьдесят тысяч пудов мочального товара, кроме лаптей, — исконной обувки дореволюционного крестьянства. На каждую пару их уходило по три деревца, или двенадцать трехаршинных лык, а срок службы их редко превышал две недели. В тысяча восемьсот семьдесят седьмом одна Вятская губерния произвела тринадцать с половиной миллионов пар лаптей, и вот повывелась липка в этой области почти начисто... Лет пять назад я побывал у себя на Енге и с грустью вспоминал, стоя на лошкаревском обрыве, как в годы детства, сбегали по ней караваны в десятки громадных счаленных плотов, — дощаники, беляны и баржи, состоявшие из трехсот дерев каждая. Так вот в прошлом веке ежегодно десять тысяч таких судов, груженных лесным товаром, безвозвратно уходили в малолесные районы страны. Введение железных судов, казалось бы, сократило потребление корабельной древесины, зато явился новый её потребитель в виде железных дорог... Вдобавок лесные промыслы велись в первобытной дикости: кулацким заправилам, державшим в кабале темную ремесленную голытьбу, не было дела и до лесных печалей. Ради бересты или хвойных — по пятаку за четверик! — семян взрослое дерево валилось целиком, как, впрочем, судя по нашим газетам, и сейчас валятся в Сибири исполинские, головы не закинешь, кедры при сборе орешка, как, впрочем, и поныне рубится за рубежом перуанская каскарилья при добыче хинной коры. "Понятно, при излишке добра оно неизбежно сыплется сквозь пальцы, но в ту пору оно уже текло сквозь них быстрей песка. И вдруг мельники в голос отметили однажды снижение меженных вод, а старожилы записали в своих тетрадках, что, где бродил медведь, там скачет суслик. Вот уж Кострому напрямки видать из Нижня-города, а Саратов — из Воронежа, а песчаные бури, подобно толпе желтых призраков из прошлого, стучатся в рязанские ворота, а из-за Каспия на освоение пространств выползают солянки, полыни и всякая колючая растительная чертынь, — сверх той, что прибыла туда раньше на копытах да в гривах монгольской конницы. Свыше трех с половиной миллионов гектаров сыпучих песков образовалось за последний век в Астраханской области. Степняками становятся Дон и Днепр, а кроткие дотоле речушки рвут плотины по веснам, зато в разгаре лета впадают в спячку и пугливо зарываются в песок, подобно азиатской ящерице перед лицом человека. Отмели расползаются по руслам водных путей; долины их ширятся, а сила убывает, и вот уже просвечивает дно. Все чаще пассажиров приглашают сделать моцион по бережку, пока посудина на брюхе переползает перекат. Дочери Волги не в силах напоить мать; лишь старшая, из нерубленого края, Кама поддерживает её былую славу. Если человек и дальше не вступится за водоохранные зоны, реки сами вмешаются в его одностороннюю разрушительную деятельность: они не пустят пароходов вверх по теченью, истомят наши пашни жаждой, сорвут сплавной сезон, — а три четверти нашей лесодобычи вывозится водою. Случалось уже и в наше время: уровень рек при вырубке прибрежья падал так стремительно, что плоты того же года застревали на мелкой воде в верховьях Камы, Вычегды, Северной Двины и Белой; кстати, шестиметровым слоем затонувшего бревна, топляка, устлано дно Камы. "Так помрачение и расстройство наступают в природе. Гаснут роднички, торфянеют озерки, заводи затягиваются стрелолистом и кугой. Худо земле без травяного войлока; когда-нибудь люди узнают на деле, чего стоит натянуть на нее неосторожно сорванную дернинку и укоренить желудь на солончаке. Леса с земли уходят прочно. Вот уже ничто не препятствует смыву почв поверхностным стоком воды. Множатся балки и овраги, работающие как гигантские водоотводные канавы, землесосы чернозема. Как раз на юге нашем, где расположены восемьдесят тысяч колхозов, наибольшая часть тающих снегов скатывается торопливо и бесполезно, не успевая напитать промерзшую почву и унося хрупкую пленку плодородия. В летние месяцы, в пору созревания хлебов, реки сами отсасывают и без того бедную грунтовую влагу. Так входит в наш советский дом чудовище, на избавление от которого потребуется усилий неизмеримо больше, чем потрачено нами на изгнание леса. "По народной примете — лес притягивает воду, чтобы затем отпустить её облачком в дальнейшее странствие. Значит, он каждую каплю падающей воды впрягает в двойную и тройную работу. Чем больше леса, тем чаще прикоснутся дождичком к земле те постоянные двести миллиметров осадков, что в среднем мы получаем из океана в год. Но мы не учитываем также, сколько дополнительной влаги выкачивают корнями с глубины сами деревья, внушительные автоматические насосы с отличным коэффициентом полезного действия. Лес приближает море, и сам как море, и корабли туч ночуют у его зеленых причалов... но стучит топоришко, и воздушные транспорты влаги плывут транзитом через нашу страну, не задерживаясь на разрушенных полустанках. С другой стороны, представьте себе грозное будущее избыточно влажной и не имеющей достаточною стока северной равнины, когда с нее уйдут леса и усилится затопление и, значит, натиск вечной мерзлоты, так как под моховой тундровой шубой солнце не успевает прогреть землю. Должен, кстати, уведомить вас о существовании теории, по которой северные леса являются заслоном нового ледникового периода. "Уже давно нарушение водного баланса сказывается на благосостоянии русских. Недороды потрясают страну каждое десятилетие, начиная с девяностых годов, да и в промежутках не слаще крестьянское житье. Чума валит скот, и на прокорм его уж не хватает горькой, замшелой соломы с крыш, всегда служившей запасцем на чёрный день нашего земледельца. Унылые крестные ходы движутся по спаленным полям с молитвой и под мерный хрип пилы поблизости. Переселенцы не устают плестись в поисках не тронутых отечественной коммерцией мест: некошеных лугов, невзмученных вод, нерубленых чащ — благо бесконечна наша родина. Матери месят деткам мякинку пополам с крапивой и снытью, строго глядя в голодно-голубое, остекленевшее небо. Эко чудо: топоры стучат по Суре да Иргизу, а эхо ребячьим плачем отзывается в Заволжье! И вот Докучаев сравнивает русское земледелие с азартной игрой, а в тысяча восемьсот девяносто третьем году агроном Измаильский предсказывает скорое превращение степей в пустыню, а следом в печати тех лет публикуется и пострашней пророчество: «Пройдут годы, и арыки будут у Рязани. Счастливый путник найдет у Харькова колодец с горько-соленой водой». Вот от какой беды социализм призван спасти наше крестьянство. "В старинной борьбе леса со степью человек принимает деятельное участие на стороне последней. Было бы самонадеянностью приписывать климатическое повреждение только человеческому авторству, но ещё опаснее недооценивать его в условиях современной техники. Пусть не ослабят ваших тревог малоутешительные соображения, что надоедливый спор о лесах повелся ещё со времен Реомюра и Бюффона; ещё Демокрит объяснял наличие соли высыханием морей, и Кант сокрушался по поводу ухода воды с планеты, и наш историк Соловьев грозился наступлением пустыни... а человечество, дескать, существует по-прежнему и даже с усердным применением огнестрельного оружия! Тем хуже: людям всегда приходилось жестоко расплачиваться за пренебрежение к так называемым банальным истинам. Оно и действительно, имеются указания науки на усыхание юго-востока России в связи с поднятием материка и отступлением ледника на север, а бывшего Сарматского моря — в Каспийскую впадину. Выходит, всему виной космическая старость Земли: она и сушит громадное водное дно — место нашего нынешнего жительства; так уже расставлены вехи на климатическом циферблате, и лесами, дескать, тут не помочь!.. Но, с другой стороны, та же многоликая наука убеждает, что мы живем как раз в период увлажнения планеты, так как уровень некоторых озер настолько повысился за последние пять тысяч лет, что береговые стойбища неолитического предка оказались теперь под водой... так что леса в этом смысле вроде как бы и не нужны пока... Третьи держатся мнения, что климат вообще подвержен колебаниям с периодом в тридцать пять лет, и засухи чередуются с холодной и сырой погодой, причем мы и вступили якобы в такую неблагоприятную полосу: нужно терпеливо выжидать у моря погоды. Имеются и такие мнения, что наступление степи началось чуть ли не с палеогена и процесс этот настолько медленный, что у русских ещё уйма беспечного времени впереди... Можно легко представить, чего наделает топор, пока почтенные мужи науки выясняют истину. "По Ключевскому, продвижение степи достигает уже ста десяти метров в год по всему засушливому фронту от Челябинска до Измаила, в то время как в Африке Сахара наступает по целому километру за тот же срок. Не надо утешаться, что за тысячелетие пустыня продвинется едва от Москвы до Можайска; цифра эта значительно умножится за счет подготовительной работы топора в нашем тылу. Не верьте утешителям! На примере Средней Азии нас уверяют, что водный баланс планеты неизменен с древнейших времен: течение Зеравшана и абрис Аральского моря все те же. И верно, трудновато ухудшить вид пустыни, которая является заключительной фазой разорения и обнищания земли... но откуда же берутся в застылых песчаных волнах останки городов, ожерелья женщин, сосуды для вина? Оговариваются, что это война убила азиатские цивилизации, но мы же и твердим об односторонней направленности в нашей деятельности. В пределах одной человеческой жизни трудно заметить происходящие в природе изменения; шаг времени у нас другой, чем у нее, и трехсотлетний возраст сосны соответствует нашим восьмидесяти. Мы покидаем мир приблизительно таким же, каким застали его при появлении на свет. Жителям пустыни естественным и вечным кажется унылый окружающий ландшафт, пока раскопки не расскажут им о бессовестных джихангирах, завоевателях древности, начинавших покорение соседей с умерщвления арыков и зеленых кущ над ними. "О возможных последствиях такого расточительства давно твердила наша лесная наука, имеющая столетний опыт. Русский народ выдвинул ряд мужественных ученых, защищавших зеленое достояние, хотя всегда у нас легко было прослыть бездельником и обывателем, вступаясь за лес. В этих стенах вы услышите имена Рудзкого и Докучаева, Турского и Морозова, как и других, — пусть их посильные подвиги, усиленные через ваше социалистическое сознание, внушат вам смелость на ещё большие свершения! Учась у живых... даже таких, как мой невозмутимый оппонент и главный утешитель, профессор Грацианский, умейте терпеливо слушать мертвых. Они так знали лес, что даже оставили наивно звучащие ныне правила, откуда начинать рубку, чтоб приучить остающуюся молодь к ветру. Люди эти неустанно внушали нашему обществу, что изобилие северных лесов не избавляет нас от бережного обращения с ними, потому что именно они делают дождь Украины; они говорили, что если дерево на севере становится ценностью лишь в виде бревна, то на юге оно неизмеримо ценнее, оставаясь живым; они убедительно доказывали, что пора в России завести какой-нибудь порядок в лесопользовании. И не без горечи надо признать, что призывы их не оставались без отклика: так, русские священники однажды подняли голос о запрещении березок на троицу и елок к рождеству, а хваты из помещичьего сословия увещевали мужика отказаться от разорительного освещения с помощью лучины, так как каждый крестьянский двор, по их расчетам, за зиму сжигал её шесть возов, составляющих восемнадцать деревьев. Время от времени также проливалась густая коллективная слеза о лесной судьбине, как поступил, к примеру, съезд тысяча восемьсот семидесятого года, на три четверти состоявший из лесовладельцев. Там, где требовались законы и кнут государственного вмешательства, применялся административно-ласковый массаж помещичьего патриотизма. Наконец, в тысяча восемьсот восемьдесят восьмом году появляется желанный лесозащитный закон, который по классовому лицемерию мог поспорить с так называемой освободительной реформой. Сущность этой махинации предстанет перед вами на последнем курсе, при изучении лесного законодательства в России, а пока запомним, что в состав лесоохранительных комитетов входили такие профессиональные блюстители народного блага, как губернатор, местные лесохозяева и губернские чиновники, нравственная стойкость которых была, как правило, обратно пропорциональна размеру предлагаемого куша. Правда, при выдаче лесорубочных билетов взималось двадцать пять рублей на посадку лесов, но учтите, что посаженный в те, почти легендарные для нас, времена дуб, если б даже и уцелел до наших дней, и доныне не достиг бы промышленного качества. "Неправильно думать, однако, что лишь в России девятнадцатый век отмечен яростным избиеньем лесов. Свидетели своей эпохи, Маркс и Энгельс наблюдали тот же процесс во всем мире и с надеждой говорили о времени, когда человечество научится предвидеть отдаленные последствия своей деятельности; можно прибавить, иные из них потомкам придется искупать высокой ценой сложных гидротехнических сооружений. Лес остается лесом как в Сибири, так и во Франции; лесовладелец сохраняет свое лицо и на Камчатке и в Рейнской области. Повсюду капитализм совершал свой первый прыжок за счет леса, главным образом — древесных пород умеренного климата, более легких в обработке. Животному чуждо мышление о завтрашнем дне, разум капиталиста в его когтях и зубах. Он идет, сгрызая все на пути, чтоб сдохнуть когда-нибудь в кроманьонской норе от голода и стужи вместе с теми, кто имел несчастье ему довериться; фашизм и есть ярость зверя, от которого все чаще ускользает его поумневшая пища. Американский капитализм принялся за свою жатву задолго до нашего, когда ещё в младенческом возрасте вломился в леса Великих Озер и южных штатов, а в текущем столетии — на тихоокеанское побережье. Он сводил начисто веймутову сосну, редчайший хемлок выжигал на поташ, ставил изгороди из чёрного ореха, а ель вырубал, как сорняк, пока не открылась её пригодность для целлюлозы... Начав сверху, хищники с топором прошли до юга. За три последние десятилетия лесная площадь сократилась почти вполовину; обезлесены Мичиган и Миннесота, а в штате Нью-Йорк усиленными рубками спасались от безработицы... Капитал живет немедленным барышом, что в особенности отражается на судьбе пород с высоким оборотом рубки. Уже уничтожена половина всей гигантской секвойи, а полной спелости этот вид достигает в четыре тысячи лет; потомки увидят её лишь за оградой ботанических садов. Большое лесовозобновление составит немалый труд даже для социалистического общества, способного сосредоточить величайшую мощь на самом узком участке своей экономики; тем более наивно звучит разговор об этом в Соединенных Штатах, где девяносто процентов леса в зоне фактической эксплуатации принадлежит частным владельцам. Защитный лесной пояс в районе Великих Озер выполнен едва на одну седьмую, да и тот гибнет. Вырубка тысяч гектаров векового леса не возмещается посадкой хлыстиков на таком же пространстве; чтобы сделать эти величины равноценными, необходимо ещё время размером в сотню лет, в течение которого надо вести правильное лесное хозяйство... да и то неизвестно, что из этого получится! Земледелие же целиком зависит от состояния лесов, и ещё тот же Маркс говорил о капиталистическом искусстве ограбления почвы и разрушения источников её плодородия. Так погублена в Америке почти треть миллиарда акров земли, а урожайность снижена кое-где вдесятеро. Все приведенные цифры текучи, с уклоном к возрастанию, — пусть они послужат координатами дня, когда мы встретились с вами. В заокеанской литературе найдутся живописные картины, как ведет себя земля, отданная сперва на произвол собственника, а потом — ничем не взнузданных стихий. Чёрные бури несутся над растоптанными в пепел полями, а солнце глядит как трахомный глаз с пропитанного пылью горизонта. Вместе с другими причинами частых тамошних кризисов эрозия почв вызывает эрозию духа, эгоизм и страх, философию перенаселенности, бесплодие мысли и, наконец, утрату веры в самое человеческое призвание. "Отсутствие точных статистических сведений затрудняет наше раздумье о лесах на планете. Но если в самой Англии не осталось промышленного дерева, если за минувший век леса Франции уменьшились до четверти, легко представить себе, что же творилось в колониях, где просвещенный европеец всегда вел себя по образцу Кортеса и Пизарро. Дело номадов, копытами своих стад остановивших распространение лесов, успешно продолжила капиталистическая цивилизация. Так исчезли прославленные леса ливанские, и пограничные Адриановы столбы высятся надгробиями среди пустынных гор. Начисто оголен азиатский юго-восток, так что на долю Индии и Китая с их населением в полчеловечества приходится едва тридцатая часть мирового лесного фонда. В верховьях Ганга большая зелень сохранилась лишь в узкой пригималайской полосе, и вот священная река беснуется по веснам, как Миссисипи, мстя людям за их слишком длительное непротивленье злу. Редкое тиковое дерево, и раньше попадавшееся в количествах не свыше полудюжины на га, целиком вырублено к югу от Годивари; заросли атласного и эбенового — на Коромандельском побережье превращены в колючий кустарник. Японский хищник, вроде концерна Мицубиси, уже обезлесил Маньчжурию, и нетрудно представить, как рушатся под ним сейчас вековые камфарные древостои на Тайване, а промышленная перегонка этого вида на сырье допустима лишь в двухсотлетнем возрасте. Размеры бедствия заставляют нас оглянуться на цифры, определяющие место дерева в жизни человечества и характер его потребления на земле. "Пашня и лес — самые могучие машины, преобразующие энергию солнца и плодородие почвы в насущные продукты нашего существованья. Среди мирового сырья древесина занимает второе место после каменного угля и пищи. Две трети сваленного на планете леса сразу сжигаются как топливо, и значительно больше половины остатка поступает в отброс из-за преступно низкого уровня обработки. Говоря о коэффициенте использования при утолении жизненных потребностей у разных живых существ, нельзя не признать порой, что тигр кушает экономичней человека. Вся тяжесть удара ложится на леса умеренного климата. Перу, чья территория наполовину покрыта джунглями, и Венесуэла с её значительными запасами на Ориноко доныне ввозят лес из Канады. Так мировая экономика все теснее сближает человечество в одну семью, где все отвечают друг за друга. Лесное разорение скандинавских стран вовлекло бы в оборот девственные леса Малайи, лесные пожары на Гудзоне вызвали бы к бытию лесопромышленность Латинской Америки. Мысли о будущем и поставленных под угрозу источниках жизни требуют великого разговора народов без корыстных посредников, привыкших извлекать выгоду из людских несчастий. До сих пор попытки международного сотрудничества представляли собой коллективное качание умными головами вдогонку уходящим лесам. Адвокаты буржуазии смотрят на лесоистребление как на неминуемый этап тернистого пути к совершенству; точно так же их экономистам кажется естественной для современной цивилизации нищета подавленного большинства. И все же лесов ещё хватит для потомков, если без промедления применить к ним разумную справедливость. Однако задача эта вряд ли станет посильной для нас раньше той поры, когда осознавшее себя человеческое общество, это взрывчатое облако раскаленного газа, обрушится на лопатки единой турбины коммунистического прогресса. "Из всех работающих на нас машин лес — одна из самых долговечных, но и труднее всех поддающихся починке. Поэтому лесная наука должна руководиться мыслью о необходимости какого-то расчета и порядка в пользованье ею. Совместной работой выдающихся русских лесоводов было создано учение о непрерывном, неистощительном лесопользовании во времени и пространстве; согласно этому учению, вырубка не должна превышать нарастающего за год количества древесины. При этом площадь лесов, входящих в состав хозяйства, делится на число участков, равное цифре рубочного оборота, так что пила приходит на последний из них, лишь когда первый снова выспел для рубки; сроки эти могут быть сокращены за счет надлежащего ухода за лесом. Приблизительно так же ведется дело в животноводстве, где ежегодный забой скота соразмеряется с приплодом и живым весом, наращенным в стаде. Вряд ли было бы благоразумно вчистую вырезать все поголовье в одной области и затем с детской улыбкой приниматься за соседнюю... Возможно, кое-что в этих учениях о процветании леса устарело для нашего времени, но в них выражена забота о потомках и бескорыстная преданность отчизне. Безупречность их хозяйственной логики настолько очевидна, что при поездке на Урал в тысяча восемьсот девяносто девятом году, и не будучи лесником, Менделеев самостоятельно пришёл к тем же выводам из наблюдений действительности. Здесь лежит корень одного давнего и затянувшегося спора. Вам, будущим деятелям леса, вручаются ключи от зеленой кладовой нашего отечества, вам предстоит разобраться в путанице лесных теорий и по справедливости оценить некоторые из них, смазанные медом сладостного усыпления. "Имеются у нас настойчивые утешители из той категории, что, по ироническому определению Маркса, «из нужды делают добродетель». Вынужденные перерубы великой стройки возводя в ранг постоянно действующего закона, они вкрадчивыми голосами приглашают брать лес всюду, соразмеряя рубки лишь с пропускной способностью транспорта и не ограничивая их величиной прироста. Они предлагают дополнительно поосветлить водоохранные зоны, хотя на весьма многих русских реках, собственно, осветлять уже нечего. Правда, с негодованием отвергая слово лесовозобновление, они в последнее время, под давлением необходимости, соглашаются на лесовоспроизводство, что выглядит солидней — на две буквы длиннее. Понятно, в любом жарком деле неминуемы и горячие головы, но менее понятно и заслуживает особого исследования их упорное стремление заглушить тех своих противников, кто пытается довести до народа правду о наших лесах. Не вижу здесь главного своего противника, Грацианского, но наличие в заднем ряду его стенографистки Ираиды Антоновны, напрасно старающейся спрятаться за спиной молодого человека, забывшего снять с себя теплый, не по сезону, головной убор, внушает мне надежду, что все сказанное дойдет до моих оппонентов, потративших столько сил на мое разоблачение. И ещё запишите, Ираида Антоновна, что Иван Вихров в беседе с будущими лесниками сравнивал утешительные серенады вашего шефа с памятным и, по счастью, отвергнутым в тридцатых годах предложеньем перевернуть могучими плугами украинский чернозем на семьдесят семь сантиметров, что прочно похоронило бы социалистическое плодородие. "Совершенно ясна разница между вчерашними лесными тратами, служившими обогащению немногих, и нынешними — на благо поколений. Все жертвы святы в борьбе за советское дело, и не содрогнутся сердца лесоводов, когда гряда за грядой падает сейчас белорусское Полесье, образуя завалы на путях фашистских танков. Не впервой русскому лесу стоять с нами плечом к плечу в труде и ратной сече: в годы разрухи и интервенции он тоже в полную силу поработал для рабоче-крестьянской республики. Отрезаны фронтами уголь и нефть, — он тянет по стране красноармейские и хлебные эшелоны, везя в столицу героическую восьмушку, он крутит промерзшие станки предприятий, он поддерживает тепло рабочих жилищ. Его убыль такова, что Ленин на Девятом съезде Советов поднимает голос за исключение древесины из топливного баланса, за возвращение лесоводов из армии и отовсюду на их основную работу. Закон того года ясно говорит о необходимости рубок по приросту и сметам, то есть о лесоводстве на твердых научных основаниях... Но после краткой передышки следует первая пятилетка — Магнитогорск и Караганда, Турксиб и Днепрогэс; тракторные заводы четырех городов, чёрная металлургия и тяжелое машиностроение требуют немедленных поставок свайного кряжа и бетоноопалубки, крупномерного столба и теса для строительских жилищ. Все первенцы нашей индустрии лежали в деревянных пеленках, и горе было бы нам теперь, под напором фашизма, если бы народ наш в свое время не пошел напрямки через горные перевалы века. Всечеловеческое дело мы начинали под зубовный скрежет умных врагов и злорадную издевку глупых; стрекозе свойственно веселиться, пока трудится муравей! Мы были бедны, но чужеземный опыт и машины покупали за корректный наличный расчет... и они брали, христианнейшие джентльмены Запада, масло и хлеб наших детей, сокровища музеев, водоохранный лес, поправляя на советском подвиге свои пошатнувшиеся дела. В той спешке мы рубили всё, без различия возраста, пород и бонитета, втягивая в поток леса севера и востока, но основную тяжесть возлагая на прежние лесоистощенные края. А главный лес, знаменитая треть земных лесов, как и раньше, оставалась в стороне, бесполезно падая и сгнивая. Там и посейчас природа сильнее человека, а жизнь ютится на опушках: птица не поет в лесах хвойных. Источенные жуком, подпаленные молнией мертвецы стоят там в моховых погребальных шубах, опершись на плечи живых, и путнику приходится врукопашную прорываться там сквозь валеж и комариные облака, как в стародавние годы... Сравните-ка это с оголенным ландшафтом срединной России!.. "Не может быть равнодушия в лесных делах: народу нашему жить вечно на этой священной земле. Его потребность в древесине, бумаге и продуктах усложненной лесохимии будет возрастать, пока совершенная техника коммунизма не научит нас делать из всего все. Каждый дом в городе требует два кубометра дерева на квадратный метр жилищной площади. Каждый километр железной дороги берет по четыреста кубометров дерева на подсобные постройки, телеграфную связь и шпалы... так что не верней ли было назвать их деревянными дорогами с железным покрытием? Каждые сутки десятки длиннейших эшелонов крепежного леса уходят под землю одного Донбасса... Когда же с дипломами лесоводов вы покинете эту школу, количество потребления возрастет, может быть, вдвое. Как бы ни обеднела лесная нива, страна потребует у вас все возрастающих поставок, а топор станет ещё острей, а путь к дереву ещё короче, и превращение его в продукт потребления много легче, чем теперь. На смену топору, ваге да крестьянским саням в лес вступают походные электростанции и новая пила, действующая как обыкновенная косилка, мотовозы и бульдозеры, многорамные лесопилки, сплоточные машины и другая нерассуждающая сталь. Все это, как и скальпель в руке хирурга, бесконечно повышает человеческую ответственность перед живым, зеленым и беззащитным существом, не спрятанным в земляной блиндаж с километровой кровлей, как мертвые нефть и уголь, не имеющим даже шипа для самообороны. Так возникает необходимость всенародного раздумья о лесе, о его гражданстве в отечественной экономике, о пересмотре норм нашего обращения с ним... И кто знает, не займет ли он тогда почетное место наравне с цветными металлами? "Общеизвестно, что при рубке леса летит щепа; в масштабах возросшего государственного плана она давно заслуживает внимания самой высокой бухгалтерии. Посчитаем же этот узаконенный поговоркой убыток древесины на всем пути с лесосеки до потребителя... Вот лесоруб подходит к дереву с пилой; здесь топор применяется лишь для первичного надруба, направляющего падение ствола, — щепа пока маленькая. Теперь дерево подлежит очистке от сучья и вершинника, сжигаемых на месте как бесполезный и огнеопасный мусор. Вместе с древесиной корней и пня, оставшихся в земле, и после окорки первая утечка составит почти половину всей массы органического вещества. Если принять неминуемую убыль при перевозках и на сплаве только в десять процентов, подсчитайте, сколько получат промышленные предприятия от каждого сваленного дерева?.. но до потребителя ещё далеко. Бревно поступает на лесопилку, и щепа летит ещё обильней: в виде горбыля и концов реечника и опилок, составляющих при выделке опалубной доски, как и при лущении фанеры, половину сырья; при изготовлении мебели ещё одна треть поступает в отход. Снег не тает так в пути, как дерево, от которого к концу путешествия в окончательной отделке остается иногда одна десятая часть. При этом мы опускаем привычную убыль, происходящую на самих лесосеках от повреждения нагроможденных хлыстов, при сжигании ветвей, от неряшливой раскряжевки заниженным сортиментом, от весьма неполного вывоза поваленных древостоев. Побывайте на отдаленных предприятиях, где доныне в отход пускается все, по толщине своей не влезающее в пилораму. Нетрудно представить себе печальную участь директора зернового совхоза, посмевшего допустить подобную растрату урожая, созревавшего на ниве сотню лет! "Разумеется, пересмотр на практике нашего отношения к лесу потребует своего труда, но железная необходимость и раньше заставляла человека изобретать рычаг и колесо, новые виды энергии и машин, социалистическую революцию и другие благодетельные способы улучшения жизни, без которых одичал бы и выродился род людской. Правда и то, что в лесном расточительстве грешны все прочие хозяйства на земле, но наше — социалистическое! "Пожалуй, никакие лесные пожары не нанесли столько ущерба нашим лесам, как этот обольстительный гипноз былой лесистости России. Истинное количество русских лесов всегда измерялось с приблизительной точностью. Официальные данные двух смежных советских учреждений о лесах страны в тысяча девятьсот тридцатом году разнятся в размере всех лесов Швеции, являющейся одним из трех лесных экспортеров в Европе. Через четыре года наша лесопокрытая площадь таинственно убавляется на сто семнадцать миллионов га, чтобы в следующем году, наоборот, возрасти на шестьдесят два миллиона. Ещё загадочнее поведение лесов водоохранных; несмотря на усиленные рубки, площадь их с тысяча девятьсот тридцать шестого по тысяча девятьсот тридцать восьмой год возрастает на три миллиона га, а в тысяча девятьсот сороковом — сразу на двадцать миллионов... К тому же выясняется: в площадь лесов этой знаменитой трети зачисляется все, что по размежевании земель оказалось непригодным для земледелия: вырубки и бросовые земли, гари и болота, кустарники и даже карьеры от разработок камня и песка. Советская копейка в особенности любит счет, а лес, как и рыба с пушным зверем, является неохраняемой частью госбанка. Именно поэтому льстивый шепот утешителей о нашем мнимом лесном благополучии проверяйте единственным верным способом: как наши дела и речи отразятся на благосостоянии потомков. "Вдобавок утешители будут уверять вас, что рубка ведется ниже годового прироста. Не верьте им: прирост они исчисляют с общего количества лесов, включая необжитые таежные пространства Сибири, где лес доныне гниет на корню. От века хвастались мы лесами на Енисее да Оби, а рубили под Тулой и Рязанью. Приспело время оглянуться, много ли осталось от неразменного рубля, и рассмотреть оставшееся в лупу лесоустроительной науки, которая, кстати, не преподавалась у нас пятнадцать лет. Конечно, трудно и сегодня представить нашу родину без синей кромки на горизонте, и я даже предвижу возражения со стороны дачников и посторонних нашему делу лиц, что излишней тревогой окрашиваю судьбу русского леса. «Еще вчера Марья Гавриловна, — непременно скажут мне, — лукошко рыжичков да опят набрала в осинничке!..» Равным образом бывали и в прошлом злостные попытки выдать наш призыв к осмотрительному и бережному обращению с лесом — за приглашение воспретить любые рубки. Однако я готов согласиться: в жизни каждого человека бывает наилучшая пора, когда он с повышенной жадностью копит впечатления бытия и неминуемо, каким бы молодым ни оставался до конца дней, потом лишь разбавляет запас накопленного опыта наблюдениями новизны. Мой личный опыт складывался в годы усиленного изгнания лесов... Но вовсе не для того я должен был коснуться некоторых грустных очевидностей, чтобы внушить вам уныние перед объемом предстоящего труда, а из желания поделиться с вами нетерпеливым творческим беспокойством, без которого мы, лесники, становимся лишь кабинетными сидельцами да регистраторами лесных несчастий. "Уже сегодня полноправные хозяева страны, через несколько лет вы станете у штурвалов её управления. Из вас выделятся ученые и планировщики, капитаны промышленности, законодатели и депутаты. Стремительно продвигаясь вперед, прикиньте же с высот большой стратегии, следует ли нам брать древесину только под рукой и, к примеру, заготовлять дрова в пригородах, рубить ленточные боры на Алтае или верхнеобские массивы, прикрывающие Кулундинскую степь, житницу Сибири, от монгольских суховеев, а также вокруг социалистических заводов и новостроек. Подумайте, не будет ли правильнее взамен торопливых, полукочевых лесоразработок создавать оседлые, высокой культуры лесопромышленные предприятия с постоянными кадрами рабочих, то есть приблизить обработку к сырью, чтоб не падали пудовые крошки с нашего расточительного стола. Не выгоднее ли сделать лесосеку первичным цехом многоотраслевого лесокомбината, который должен сам себя обеспечивать устойчивым и постоянным урожаем, на месте извлекая возможное золото из древесины и не загружая железнодорожный грузопоток перевозкой восьмидесяти процентов опилок, щепы и влаги? Это сделало бы наше лесохозяйство культурной отраслью земледелия, увеличило бы товарную стоимость срубленного дерева, повысило бы благосостояние русского севера, не знающего ныне и яблочка, дало бы дополнительные средства к немедленному лесовосстановлению в пределах каждого лесного предприятия. Проверьте-ка, нужно ли трелевать лес без предварительной обрубки сучьев, сдирая вместе с подростом почвенный покров, или по-прежнему производить подсечку для добычи живицы в лесоистощенных областях Украины и Белоруссии вместо лесов олонецких, как повелено советским законом, или оставлять на лесосеке дровяную древесину, обрекая её на ветровал, а самую порубь — на захламление. Не пора ли приняться за сбережение обреченных рощ путем обязательной пропитки и осмолки всей без исключения древесины, предназначенной для наружных сооружений, уменьшения щепы и дров, вторичного потребления бумажного утиля. Самые большие деньги и грозные явления обычно слагаются из оброненных копеек и упущенных мелочей. "Из среды вашей выйдут лесные педагоги, деятели неоценимого значения, ибо создавать творцов и покровителей леса ещё важнее, чем выращивать самый лес. Любой букварь неполноценен без вводной странички о значении и красе родной природы, леса в том числе; и плох учитель, если не сумел обучить свою паству этой самой действенной и благородной из наук. Терпеливо растолкуйте детям, что лес входит в понятие отечества, что сила патриотизма всегда пропорциональна количеству вложенного в нее личного труда: бродягам и тунеядцам всегда бывало чуждо чувство родины! Сумейте использовать безграничное время и энергию своих юных питомцев, одинаково пригодную для разрушения и созидания, — меньше будет загубленных деревьев, поломанных садов, разоренных гнезд и муравейников, в чем дети нередко видят особое удальство. Есть вещи, не посильные никакому бюджету и ведомству, кроме как всенародному и целеустремленному порыву. Думается, что именно комсомольцу и школьнику, будущим хозяевам преобразуемой земли, полагалось бы возглавить поход в защиту зеленого друга. "Пришло время оплатить должок этому молчаливому товарищу. На празднике воскрешения леса пусть индустрия поклонится ему машинами не меньшей мощности, чем те, какими черпала из него свою силу от зарождения до нынешнего дня. Лишь взглянув на правдивую лесокарту страны, вы поймете размер должка и неотложность его оплаты. Но хотя, по слову Тимирязева, цели лесовода и сельского хозяина одинаковы, потому что оба стремятся получить от растения возможно больше продуктов, земледелец собирает свой урожай ежегодно, а лесовод почти не знает того творческого удовлетворения, каким должно увенчиваться длительное рабочее усилие. Ваш урожай будет зреть долго, юные товарищи мои, редкий из вас застанет жатву... Но однажды взволнованно, с непокрытой головой, вы пройдете по шумящим, почти дворцовым залам в Каменной степи, где малахитовые стены — деревья, а крыша — слепительные, рожденные ими облака. Сам же он, вдохновенный мастер леса, Василий Докучаев, и его упорные подмастерья видели их лишь в своем воображенье. Мечта для строителя людского счастья такой же действенный инструмент, как знание или идея, а лесовод без мечты совсем пустое дело. Конечно, нет в нашей стране второстепенных профессий, но, думается мне, в нашем труде лесовода нагляднее, чем в прочих, выражена социалистическая преемственность поколений. И кто знает, когда седыми вы придете под сомкнутые кроны своих питомцев, не испытаете ли вы гордость вдесятеро большую, чем создатели иных торопливых книг, полузаконченных зданий или столь быстро стареющих машин. "Любой ваш труд на пользу леса будет всемерно облегчен сочувствием и поддержкой народа... Когда после голодухи тысяча восемьсот девяносто первого года лесным департаментом была отправлена авторитетная комиссия на обследование причин периодических засух, она объезжала лесостепь налегке, в бричке, и состояла из одного человека: это был Докучаев. Правда, в следующем году число членов в комиссии удвоилось ввиду значительной сложности поставленных задач. Так вот, не бойтесь одиночества: с вами весь народ, на практике осознавший могущество своих объединенных рук!.. Таким образом, вы вполне своевременно приходите на помощь лесу; с веками все меньше становится даровых благ на земле, и, чтобы не знать горя впереди, надо разумно тратить, а иногда и возмещать всякую копейку, без расписки взятую у природы. Словом, здесь я пытался посильно раскрыть слова Маркса, что все общество, нации и даже все одновременно существующие общества, вместе взятые, не являются собственниками земли; они лишь пользующиеся ею и, как добрые отцы семейства, должны улучшенною оставить её следующим поколениям. "Только в нашей стране человеку предоставлена возможность быть не бессовестным эксплуататором природы и не бессильной былинкой в её потоке, а великой направляющей силой мироздания. Для этого он должен подсмотреть таинственную взаимосвязь, объединяющую её явления в живой, целостный организм, чтобы облегчить и ускорить работу природы в её стремлении к совершенству, которого она расточительно, мириадами опытов и с жестокой выбраковкой добивается вслепую. В этом цель и смысл человеческого разума; социализм — наиболее честная и экономная форма его деятельности. Мы движемся по нашей дороге беспримерными шагами, но могущественное и обреченное зло ещё не раз будет ставить преграды на нашем пути. Сегодня оно шлет на нас очередного пса, полагающего в животном неведении, что действует по своей собственной воле. Однако из всего предварительного опыта истории мы-то знаем, что светлый, тысячью имен владеющий герой народных сказаний всегда справлялся с чудовищем, караулившим источник людского счастья. «Слава народу и армии нашей! Добро пожаловать, молодые лесники!» Лектор сделал заключительный жест, как бы приглашая слушателей проследовать под зеленую воображаемую арку позади себя, затем потянулся за графином... и вдруг все потонуло в шуме рукоплесканий. 3 Поля облегченно откинулась назад. Слегка кружилась голова, как если бы после болезни впервые вышла на воздух. Все вокруг подалось вперед, словно при внезапной остановке. Лишь теперь в аудитории стало возможно отличить и представителей враждебного Вихрову течения, правда, в несоразмерно меньшем числе; одни посмеивались и шептались, сколько раз лектор произнес слово который, двое других откровенно зевали с видом огорченных ценителей изящного, отбывших тяжелую, принудительную повинность... Ревнивое беспокойство за отца подсказало Поле, что главное ещё впереди, и действительно, едва по установленному правилу профессор предложил задавать вопросы, из первого ряда поднялся неуязвимо корректной внешности молодой человек с предпоследнего курса, любимец и ближайший ученик Грацианского, как сразу же поделилась с Полей её осведомленная соседка. Впрочем, был он уже с маслянистой лысинкой, а молодили его пробритые над губой усики, впечатление же корректности складывалось поровну из спортивной замшевой куртки первоклассного качества и манеры держаться с тем почтительным и слегка утомленным достоинством, в чем головорезы и опытные подкалыватели прячут, как в ножнах, лезвие мести. — С вашего позволения... у меня имеются сразу два вопроса, профессор, — поклонился он, поднимая и снова раздвигая механическую застежку на куртке. — Насколько мне известно, колхозы тоже рубят свои леса. Было бы крайне желательно, чтобы вы поподробней остановились на масштабах и характере фактических вырубок в позднейшее, советское время. Легкое движение и неодобрительный шепоток пробежали по скамьям; новички понимали лишь, что застают в институте ожесточенную борьбу, остальным же была ясна провокационная направленность вопроса. — Я располагаю лишь теми сведениями, что и вы, — отвечал Вихров, неторопливыми глотками отпивая воду. — Вам известен государственный план и объём колхозного потребления... помножьте это на коэффициент вывоза с лесосеки. Пеняйте на себя, что за годы пребывания на экономическом факультете у профессора Грацианского вы не научились самостоятельно разбираться в статистическом материале... Ваш следующий вопрос? Привычный ко всяким превратностям таких самовозгорающихся дискуссий, вихровский оппонент улыбался. — Благодарю вас, — сказал он, изучая лепной, пропылившийся от времени потолочный карниз над головой профессора. — Второй вопрос совсем пустячный... Нам всем очень понравилось ваше сравнение, э... племя, как пламя. Это очень ново и свежо, мерси вам. А за минуту перед тем вы с подкупающей теплотой отозвались о своих братьях и детях, как вы сказали — взявших на себя, позвольте... — он справился с записью в замшевой книжечке, — основное бремя исторического испытания. Не скажет ли уважаемый профессор, кого именно из своей родни он имел в виду при этом? Надо было хорошо знать состав вихровской семьи, чтобы с такой точностью нанести удар. Вся в пятнах стыда, в первую очередь за себя, Поля жалко оглядывалась, ища поддержки и вмешательства, но аудитория выжидательно молчала, вместе с нею и лектор, ужасно долго ставивший пустой стакан на место. — Ваш вопрос не имеет никакого отношения к затронутой теме, но я отвечу... — негромко начал Вихров, и все стали привставать, чтобы лучше расслышать его реплику, а Поля зажмурилась от ужаса неминуемого, как ей казалось, провала. — Я применил этот оборот для обозначения более чем родственной общегражданской связи, возникающей в народе перед лицом великих потрясений. Таким образом, если вам в свое время не удастся избегнуть призыва в армию, мне придется и вас зачислить в эту категорию... Но, к сожалению, из близкой родни, в вашем понимании слова, у меня никого на фронте нет... сам же я стар и, как вы заметили, наверно, хром. Таким образом. Раздалось несколько недружных хлопков, погашенных шиканьем большинства, но вопросов больше не последовало. Вслед за тем гул растревоженного улья сразу наполнил аудиторию, и когда Поля оторвала руки от пылающего смущеньем лица, потому что именно о ней и шла речь, профессора уже не было, а место за столиком внизу занимал тот самый паренек, что от волнения забыл на лекции снять с себя головной убор. Потрясая шапкой с красным казацким донышком, он пытался восстановить порядок, и его насупленное лицо не предвещало добра. Когда постихло, он мальчишеским баском высказал сожаление, что с запозданием раскусил гадкие вопросцы лакированного молодца и тем самым позволил обидеть старика, столь гостеприимно встретившего всех их на опушке русского леса. В ответ на замечание с места, что его-то самого, кажется, не задевали, паренек возразил с брезгливой усмешкой, что и фашизм он возненавидел тоже не вчера, когда тот задел его до крови, а гораздо раньше, и поэтому приложит все усилия, чтобы обратить его, как он сдержанно выразился, в некоторое шибко второстепенное вещество. — Предлагаю осудить поведение таких оголтелых деятелей, что под шумок военного времени бродят промеж нас да суют огонька в чужие кровли. Ненавижу... фашизм в любом его виде, двойную игру, удар из-за угла ненавижу, — размашисто заключил паренек и, нахлобучив шапку до бровей, чтобы высвободить на всякий случай руки, медленным взором обвел аудиторию. На этот раз длительные рукоплескания превратились в овацию — за мужество его, за его молодую непримиримость к подлости. Вместе со всеми Поля сбежала вниз пожать руку безвестного кубанского паренька, и ей уже почти удалось пробиться сквозь тесное кольцо и дождаться своей очереди, когда внезапное подозрение омрачило её порыв: представилось вдруг, что это и есть тот таинственный Серёжа, знакомству с которым воспротивилась накануне. Было вполне естественно предположить, что, воспитанный в семье лесника, он также пошел в жизнь по лесной дороге и теперь вступился за своего опекуна. Сомнение требовало немедленной проверки. Поля заторопилась вниз по лестнице выяснить правду. Паренек уходил не один, и Поля не отставала, пока окончательно не растаяла горстка сопровождавших его, таких же воинственно настроенных ребят. Оставшись один, он сурово оглянулся на просительный Полин оклик в длинном и пыльном переулке с палисадниками. На нем было дешевое, враспашку, полубумажное пальтишко, суконная рубаха с массой мелких пуговок вроде ладов на гармошке и ботинки с расфутболенными носками; скромность одежды возмещалась необыкновенной даже для мировой столицы шапкой-кубанкой с куском пламени вместо донышка, венцом творения какого-то захолустного гения-одиночки по головным уборам. Нет, этот парень слишком разнился от Таискина любимца, чей не очень привлекательный образ сложился у Поли из за ревнивого, недоброжелательного чувства: этот скорей походил на Родиона, потому что и у того под грубоватой оболочкой билось такое же благородное сердце. — Вы так хорошо заступились давеча за Вихрова, даже дух захватило... — благодарно призналась она, позабыв незамысловатые хитрости, придуманные, чтобы незаметно выпытать нужные сведения. — Спасибо вам за то, что вы такой хороший... — Э, чего там... пустяки, — отмахнулся он. — И откуда они, черт, берутся? Как от них ни мойся, все одно наползут... Что, тоже в лесничихи собралась? — Пока не знаю... — уклонилась Поля и назвала свое имя на случай, если им ещё когда-нибудь доведется встретиться в жизни. — А меня Касьяном зовут, из обездоленных, — засмеялся тот, имея в виду свое редкое имя и носком ботинка катая взад-вперед камешек на выбитом тротуаре. — Ежели не на лекциях... то вряд ли скоро встретимся. Пожалуй, сбегу я отсюда скоро, на фронт поеду... вся душа болит, как расчесанное место! До зуда распалил меня этот лысый хлюст в заграничной коже. Не-ет, видно, в самой её норке надо заразу-то выжигать... — Прищурясь, он посмотрел куда-то в сторону, поверх крыш, словно услышал зов оттуда. — Ну, пора мне, девушка... прощай. Непривычная слабость выздоровления захватила Полю. Опустившись на врытую возле ворот скамью, она бессознательно вглядывалась в прозрачный камешек на мостовой, стараясь, как и он, пропитаться, запастись на зиму светом осеннего рассеянного солнца. Поля не запомнила ни часа дня, ни улицы, где это происходило. Вдруг непостижимое влечение заставило её поднять камешек с мостовой. Глава восьмая 1 Ей проще было бы троллейбусом по внешнему кольцу, мимо вокзалов, но отправилась она пешком и через центр, чтобы продлить бездумную, пьянящую легкость, доходившую до физической невесомости, как в первый день по приезде с Енги. Не прежняя, полная даровых чудес, лежала перед нею Москва; бросались в глаза всевозможные перемены военного времени — от поврежденных зданий с сорванной штукатуркой и фанерными щитами в окнах до глубокого шрама на мостовой после крутого танкового разворота. И уже не ждала от родного города причитающейся ей дольки счастья, напротив, самой хотелось защитным облачком расплыться над ним, лишь бы хватило её телесного вещества. Москва выглядела пустовато — не оттого, что убавилось жизни в ней, а потому, что война вымела из нее все постороннее, мешавшее сосредоточиться на главном. В остальном же по-прежнему катился мимо уличный поток, ширкали цепями автомашины с глиной фронтовых проселков на кузовах, да и пешеходов было не меньше обычного на исходе дня... и все это в конечном итоге двигалось туда, на запад, кроме Поли, кроме её одной, тащившейся по своим личным делишкам. Не покидало её ощущение былинки, что крутится в заколдованной заводи, не в силах выбиться на манящий простор реки... К себе, на восьмой, она поднималась с чувством вины, состоявшей в неуместной праздничности настроения. Постепенно начинал действовать яд вопроса о вихровских родственниках на фронте. Варя гладила матерчатую, исходившую паром гимнастерку, когда Поля вошла и, бросившись на кровать, блаженно вытянулась с закрытыми глазами. — Долгонько вас продержали для первого раза... Но куда же ты без чая ускакала в такую рань? — спросила Варя, ловко обводя утюг вокруг латунных пуговок на обшлаге. — Погрей себе суп на кухне, строитель великих сооружений... Как прошла лекция? — Никогда не думала, Варька, что можно валиться с ног от счастья... Дай мне попить, все ссохлось во рту, — и беспорядочно, то и дело сбиваясь на незначащие подробности, принялась рассказывать про труднейший экзамен из всех, какие доводилось держать Вихрову. Варя спросила подругу, понравилась ли ей отцовская лекция, но Поля и сама не могла разобраться в своих впечатлениях: не было пока ни смятенного, за свои жестокие подозрения, чувства перед отцом, ни законной неприязни к его загадочному противнику. И Варя поняла её состояние — усталость победы и торжество чистоты, может быть, самой главной из человеческих свобод. Ничто не мешало теперь Поле податься в любую сторону жизни без риска нарваться на оскорбительный оклик товарища. — Постой, что же больше всего поразило тебя в его лекции? — допытывалась Варя. — Не знаю и ничего не помню, Варя... но с нынешнего дня, наверно, я бережней буду даже ходить по лесу. Два часа подряд как в огне пылала, с мыслей сбилась, все думала: да где же я встречала этого человека? Потом он сам случайно проговорился, что бывал у нас в Лошкареве лет пять тому назад... и тут словно туман посдуло. Действительно, это он сидел у нас за столом однажды, и твой отец, Павел Арефьич, как-то неестественно расспрашивал меня о моих привязанностях и намерениях в жизни, а мой молчал и крутил пуговку на рукаве. Я потому и запомнила его, что, уходя, он за половичок запнулся: видишь ли, ведь он хромой у меня. Значит, Вихров! — Что ж тут удивительного, — сказала Варя, складывая разглаженную гимнастерку на постель. — Он просто приезжал взглянуть на дочку. — Тогда почему же он сам, сразу, не открылся мне? Видимо, Варя была слишком занята своими мыслями, чтобы с должным вниманием отнестись к чужим. — Ах, Поленька, у этих стариков свои, уже непонятные нам тонкости и причуды. Почитай в их книжках, как они сами порой затрудняли наиболее естественные, казалось бы, людские отношения. Другой социальный механизм, другие навыки... — чуть свысока усмехнулась она, начиная укладывать вещи в раскрытый на столе чемоданчик. — И вообще, когда листаешь школьный конспект истории, все там получается так гладко, логично, величаво, а посмотришь в эту засохлую кровь между строк, — только сердце сожмется, у кого оно послабей. Ты оглянись-ка, непробужденная душа, на эту так называемую столбовую дорогу человечества — чего там только не было: походы маньяков, костры из книг и костры под старухами, корабли со смертельными пробоинами, города в пламени... кажется порой, какое-то безудержное вдохновение пополам с корчами, караван слепых... однако все вперед и вперед, во что бы то ни стало к ледниковым вершинам. Вот за это и надо любить людей, Поленька! — Знаешь, как раз перед отъездом в Казань Родион неплохой стишок мне написал... а несколько строк, именно про это, так и врезались в память, — загораясь, поддержала Поля. — Про живое вещество стишок, как однажды, зародившись где-то в лагуне с циановыми водорослями, оно становится людьми... и, потом, как медленно поднимаются они к заоблачным вершинам и как «больно и страшно дышать им разреженным воздухом гор». И дальше так у него кончалось: ... Но с этой стремнины холодной Никто ещё не сходил Назад, в колыбель, в первородный Привычный и теплый ил. Приподнявшись на локте, она ждала строгой Вариной оценки. — Неплохо для мальчика его лет, — с некоторой натяжкой сказала Варя. — И правильно подмечена, так сказать, непрерывность биологического развития без отступлений... — Он вообще довольно способный парнишка, — зардевшись, возможно небрежнее шепнула Поля и лишь теперь заметила на столе и чемоданчик с оторванным замком, и раскиданные кругом вещи, и тот непременный сор, что образуется при спешных сборах к отъезду. — Ты куда же собралась, Варя? Та продолжала укладывать вещи, стоя спиной к подруге. — Видишь ли, меня посылают на одно задание... нет, не трудное, но довольно хлопотливое, — с заминкой объяснила она. — Это ещё не скоро, но велели быть готовой каждую минуту. Не расспрашивай, прошу тебя, я ничего не смогу тебе ответить. — А я? — дрогнувшим голосом спросила Поля. — Ты останешься в Москве, будешь заниматься в институте и сберегать от несчастий этот большой, хороший, немножко недостроенный дом. Словом, хозяйствуй, будь умница. Я очень рада, что рассеялись наконец твои ребячьи, но ужасные подозрения насчет отца. Поля обошла стол и, приподняв её голову за подбородок, заглянула ей в глаза: — Варька, ты изменила мне, хоть и клялась все, все на свете делить пополам. Это в тебе наверняка созревало давно, но ты молчала... Ты утаила, значит, обманула меня. Я знаю, куда ты едешь. — Наоборот, Поля. Меня посылают в глубокий тыл. — О, ты всегда говоришь только правду!.. Но ты не досказала, в чей именно тыл ты собралась. Итак, мы едем вместе. Варя кусала губы именно с таким видом, как обычно люди сердятся на себя за выданный секрет. — Подумай сама, Поля, как все это глупо... и давай немедленно прекратим этот разговор. Есть вещи, которые полагается понимать с полуслова. — Ну, Варенька, каждый имеет право чем-нибудь отличаться от другого. Примирись, что у меня это отличие выражается в недостатках мышления. — Обеими руками она взяла её за плечи. — Но неужели же ты могла хоть на мгновение допустить, что у меня не хватило бы сил на то же самое... ты понимаешь, на что! Затем последовал бурный взрыв отчаяния, причем все скопившиеся за день тучки обильным дождиком пролились через Полины глаза; только дети плачут такими крупными слезами. Варя терпеливо ждала окончания припадка, время от времени поглядывая на часы и не делая попытки остановить его; под конец Поля сама испуганно взглянула на нее сквозь мокрые сплетенные пальцы. — Я терпеливо жду, когда ты кончишь, Поля, — с отрезвляющим спокойствием заговорила Варя. — Теперь рассуди, куда же ты годишься такая. Там нужно железо, да и то не всякое, а ты уже раскисла от обиды, что тебе не дают со смертью поиграть. Или ты полагаешь, что настоящая жизнь — состязание в безрассудстве, игра в опасный подвиг, бег наперегонки к братской могиле... и первый добежавший до нее — герой, так? От тебя требуется совсем другое, прежде всего: сознание важности отведенного тебе места, ясное понимание возложенного историей... пусть хоть маленького поручения. У тебя комсомольский билет под подушкой... думай о нем почаще — это научит тебя совершать большие дела. — Она накинула на плечи красивую клетчатую косынку, лучшую из своих вещей, надеваемую лишь в самые торжественные, хорошего настроения дни. — Так вот, слушай меня, Поля. Я уезжаю сегодня вечером... и теперь мне надо ещё уйти на часок. Чтобы не реветь тут в одиночку, пока не привыкнешь, не лучше ли тебе пересидеть у Натальи Сергеевны это время?.. пойдем, я тебя сведу к ней. Или справишься одна, как ты думаешь? Соседка лежала в кровати третий день, и Поля это знала; обидное намеренье Вари оставить её под присмотром старших Поля приняла как заслуженное наказанье. — Больше этого не будет, Варя. Ты уезжай спокойно, не бойся. Да, я справлюсь... — с опущенной головой сказала она. — Вот так лучше. Теперь улыбнись... нет, и глазами тоже. Мой руки и садись обедать. В награду за послушание я дарю тебе свою любимую книгу, Бигль... я уже сделала надпись в ней: прочтешь потом. Это и мой тоже... только несостоявшийся маршрут. — Она вручила Поле иллюстрированное издание дарвиновского Путешествия натуралиста, пестревшее собственными Вариными пометками. — Кроме того, можешь взять письмо у себя из-под подушки. — От мамы? — встрепенулась Поля. — Нет, опять фронтовое. ... Ради воспитания воли и выдержки Поля взялась за Родионово письмо не раньше, чем навестила больную соседку. Она принесла Наталье Сергеевне воды из нижнего этажа, помогла умыться и стала прибирать комнату, неузнаваемо запущенную после отъезда внучки. Как ни тянуло, в тот вечер она воздержалась от наводящих вопросов о Грацианском, чтоб не получилось, будто ждет вознагражденья за услугу. Невеселый, оранжевый закат крался по стенке к детской кровати, и радиоточка дребезжала в коридоре. — Вы зря затеяли весь этот переполох, — говорила соседка Поле, собиравшей с пола мотки и катушки из опрокинутой рабочей коробки. — Я отлично помню, что и где лежит в этом большом ящике. И вообще, несмотря на мои неминуемые возрастные недомогания, мне живется совсем неплохо. — Ну, тогда пусть будет чуточку ещё лучше... ладно? — шутила Поля, невольно подражая Вариным интонациям старшинства. — Я представляю, как это скучно весь день лежать одной. Что у вас болит? — О, ничего не болит! Просто маленький отдых от продолжительного ничегонеделанья, — очень естественно сказала соседка. — Нет, спасибо, я не хочу обедать. Товарищ Чернецова приносила мне чай утром... очень мило с её стороны. Надолго она уезжает? — Пустяки, недели в две-три управится. — И вдруг сорвалось: — Хотите, я схожу за вашим знакомым из нижнего этажа? Видимо, он не знает, что вы больны... Наталья Сергеевна сдержанно усмехнулась: — Вы настойчивы, Поленька... но, право же, я ничего не смогу дополнительно рассказать о Грацианском. Мы встречались давно, и с тех пор совсем чужие люди... Кстати, я могла бы прибраться и сама, тем более что завтра я собираюсь подняться на ноги. Как-никак я боец санитарной обороны, а это для меня огромная честь!.. и мало ли что может случиться из-за моего отсутствия. — Она с нескрываемым удовлетворением назвала достигнутую ею должность на земле и потом с полминуты слушала доносившуюся из коридора радиоповесть о каком-то директоре прифронтового маслозавода, отразившем танковую атаку местными силами. — Что это вы намотали на голову себе в такую теплынь? На деле же ничего на Поле не было: вопрос показывал лишь, как ухудшилось у Натальи Сергеевны зрение в последний месяц. — Я Варин шарфик накинула на волосы, чтобы не пылились, — наспех придумала Поля. — Как странно... почему он такой зеленый?.. — Варя вообще любит зеленое. — Почему же вы сказали мне неправду, Поля? — замедленно спросила Наталья Сергеевна. — Ведь он желтый... — Нет, он скорее в зеленцу ударяет!.. Поля ждала со страхом, что Наталья Сергеевна захочет взглянуть поближе, но та все поняла сама, потому что вдобавок ореол вкруг Полиной головы казался ей чуть радужным. Словно ничего не случилось, она ровным голосом стала рассказывать о внучке. Выяснилось, что девочка вместе с другими ребятами отлично устроилась на Каме во дворце бывшего камского пароходчика; сам председатель районного исполнительного комитета привозил гостинцы маленьким беженкам и с татарским акцентом подтягивал им про московский каравай. Та же уехавшая к своему ребенку москвичка сообщала в письме, что Зоенька отлично свыклась с коллективом и совсем не помнит печальных обстоятельств расставания со своей бабушкой. И тут у старухи вырвалось со вздохом, что вот христиане целые библиотеки в роскошных переплетах написали в защиту детей, а только большевики взялись любой ценой оградить их будущее от последствий всечеловеческого неустройства. — Нет-нет, я не только эвакуацию имею в виду, это всего легче... — заметила она вскользь на встречное Полино замечание, что опасно оставлять маленьких в полуосажденном городе. — Довольно горько открывать такие истины на склоне лет... когда, в сущности, уже нечего отдавать людям. — Ну, не может быть такого положения, чтобы живому нечем было поделиться с живыми же! — Вы правы, Поля... и потому мне в особенности следует торопиться. Спасибо, идите, отдыхайте... слишком ясный вечер предвещает беспокойную ночь. Я тоже постараюсь заснуть. Смеркалось, когда Поля развернула Родионов треугольничек. Судя по почерку, письмо было закончено в три приема. На этот раз там содержались лишь обрывки солдатских мыслей и фронтовые факты, их породившие; сравнительно спокойный тон письма указывал на душевное здоровье автора, неотделимое от телесного в условиях жесточайшей войны. "Всё едем навстречу солнышку по русской земле... боюсь, что скоро и безрадостно с тобой увидимся, — иносказательно писал Родион. — Огрызнемся время от времени и снова катим радищевским маршрутом, только не в коляске, не с бубенцами валдайскими, а на борту трясучей железной коробки, так что все кругом доступно мне для обозрения. "... Спрашиваешь, что самое поразительное на войне? Не знаю, родная моя, только не мертвые: они страшней, но и понятней всего. Видел охваченные пламенем детские кровати в деревенских яслях, видел лягушку, скачущую по минному полю, и птичку с оторванной головой в траве: много разной всячины попадается, когда ползешь на животе, — и все это толкает на мысли. Видел в одном совхозе, как пожилой дядька сосредоточенно толок сапогами яйца в тесовой таре, заготовленные было к отправке: чтоб не досталось врагу. Населения поблизости не было, все трещало в дымной мгле. «Кажись, все!» — сказал он потом, огляделся по хозяйски и выплеснул в огонь керосиновые остатки: на груди его я заметил золотую звездочку... Видел также и пленных, говорил с ними. Странно: и век иной и небо-то вроде другое над нами, а они всё по старинке, по закону клыка, как ящеры. Но больше запомнилась мне лошадь в оставленном населенном пункте, старая: её забыли. Она никуда не пошла и отвязанная, несмотря даже на хворостину, но так поглядела на меня, что я пустился догонять свою железную карету. Нет, Поленька, пожалуй, самое тяжелое на войне не металл, не пушки, а солдатское раздумье. "Так помаленьку вырабатывается в сердце тот особый гормон, что надо добавлять к пороху для достижения победы. Ты не узнала бы меня теперь, Поля: я стал старше, злей, лучше, и не хочу счастья с тобой ни на какой другой земле, кроме моей, безоблачной и освобожденной... и как мне хочется охранить тебя от несчастий, которые я вижу здесь каждый день! Это вначале я отступал с таким видом, словно в глубь страны завлекал врага на парфянский образец, но вот поборол в себе как чрезмерное опасенье врага, так и свое ребячливое нетерпенье... и понял, что воину положено не только наносить, но и самому с улыбкой принимать удары. Нет, Поленька, война ещё не начиналась, русская война впереди. Вот пока я ещё имею время даже поболтать с тобой... мы и сейчас сидим с тобой рядом, и я держу в своей руке — твою, теплую, с обгрызенными ноготками. Чувствуешь ты, какая она у меня огрубелая теперь?.." — Какой же ты хороший у меня, хороший... — прыгающими губами произнесла Поля и поцеловала краешек письма. Наступающая ночь смывала недочитанные Родионовы строки, и это было хорошо, что немножко останется на завтра. Вернувшаяся Варя застала подругу у раскрытой балконной двери; сплетя руки у затылка, та глядела, как звездный свет серебрится в высоте на аэростатах заграждения. — О, ты уже связала мои пожитки... молодец. Значит, целая минутища в нашем распоряжении. Меня ждут товарищи внизу... — Быстро переодевшись, она обняла Полю за плечи и лишь тут заметила мерцавший в её руке клочок бумаги. — Что пишет Родион? — Он здоров... грозится победить. — Вот видишь, как все хорошо складывается. Уверена, на днях получишь добрые вести и о маме. Ну, о чем ты задумалась, признавайся на прощанье, сестренка? — спросила Варя тоном, от которого саднило сердце. — Все думаю, как хорошо можно было бы жить на свете. Тогда зачем же людям эта... так легко устранимая мука... такая, что звезды хочется погасить и туда, назад, в ил, спрятаться? — Но что же делать: старое не сдается без драки, а поиск более совершенных форм бытия всегда недешево обходился людям, — медленно, словно одновременно писала мелом по доске, проговорила Варя. — Поступательное развитие мыслящей материи связано с отказом от привычного, устаревшего... а это вовсе не безболезненно. — Но ведь и мы с тобой старимся, а развитие никогда не прекратится. Значит, это боль навечно? Варя засмеялась: — Общеизвестно, что все академии мира не смогли бы удовлетворить любознательность одного ребенка. Впрочем, могу тебя утешить... при коммунизме преодоление этого разрыва между старым и новым будет происходить без нынешних страданий... я так полагаю. Довольна ты ответом? У Поли не оставалось времени для дальнейших недоумений. Прожекторный луч, качавшийся на зубчатом от строений горизонте, напомнил им о действительности. — Да... — и сама сняла с плеча Варину руку. — Скоро полетят, а тебе ещё добираться до вокзала. Пойдем, я спущусь с тобою. — Ничего, мы на машине, быстро... У нас ночной пропуск, а улицы совсем пустые. — Варя озабоченно помолчала, как всегда при разлуках забывая сказать что-то самое главное. — Во что бы то ни стало сохрани тот рисунок, что ты мне подарила... помнишь? На твоем месте я непременно подружилась бы с отцом... ты очень грешна перед ним. Ну, будь же хорошим ребенком, люби жизнь, приглядывай за Москвой. Ночи становятся прохладнее... пожалуйста, одевайся потеплее, отправляясь на крышу. Не провожай меня, не люблю... Несколько мгновений, свесившись за перила лестницы, Поля ждала, что та поднимется — ещё раз обнять её, и в ту же минуту сбегающие шаги ненадолго затихли, потом снова родились, чтобы раствориться в посторонних шорохах лестничной клетки. Успевшая добежать до балкона Поля услышала урчанье заведенного мотора и тихо произнесла Варино имя; в ответ, показалось, дважды платком махнули снизу. Во исполнение данных обещаний она подавила в себе щемящее чувство одиночества... потом стоя, руками, на ощупь, поела чего-то из тарелки и стала собираться на дежурство. Но всю ночь она не разлучалась с Варей: мысленно проводила её через полутемный вокзал и, обнявшись, долго сидела рядом с нею у раскрыгой двери теплушки, следя за звездным блеском на убегающих рельсах. Перед рассветом, по возвращении с крыши, Поля вздремнула, не раздеваясь, и за этот короткий срок Варя окончательно ушла от нее по дороге на запад. 2 Не было сил противиться внезапно возникшему влечению: утром пораньше Поля выбежала на улицу с намерением не возвращаться домой. После долгих колебаний между военкоматом и райкомом комсомола она выбрала последний, потому что успела лично познакомиться с секретарем, когда вставала на учет. В ответ на стук юношеский голос из-за двери разрешил ей войти. Поле повезло: несмотря на ранний час, начальство находилось у себя в кабинетике и завтракало из бумажки Это был очень молодой человек в защитной гимнастерке, но не тот прежний, высокий и кареглазый, с оттенком государственной озабоченности в лице, а другой, временный, помельче ростом и попроще, с такими же синяками бессонной ночи под глазами, как у нее самой, причем и фамилия у него оказалась совсем домашняя: Сапожков. — Простите, тут сидел один товарищ... — разочарованно начала Поля, готовая ретироваться. Тот мельком, но зорко взглянул на посетительницу и снова уткнулся в сводку на папиросной бумаге. — Это показывает, девушка, что редковато навещаешь свою организацию. Я уже вторую неделю тут. Сейчас дочитаю материал, посиди... — и, не глядя, протянул ей через стол второй бутерброд с чем-то знакомым и копченым, судя по завлекательному запаху. — Бери, ешь пока, я успел подзаправиться. Только осторожней: рыба сложного устройства, с крючками... — продолжал он между делом. — Все понятно: девушке надоело сидеть в тылу, девушка тоскует по настоящему, большому делу... угадал? — Ага, — подтвердила Поля, потрясенная его прозорливостью и радуясь, что для начала все идет совсем неплохо. Надкусив бутерброд, Поля нашла, что он маловат; уж лучше бы был менее вкусный! — Прелестно, прелестно... — говорил секретарь, не отрываясь от сводки. — Ну, как у вас там... хлопотливая выпала ночка? Огня-то сколько скинули: прямо гибель Помпеи! — О, на этот раз нас стороною обошло, — сказала Поля, искоса поглядывая и на стакан остывшего чаю на столе. — Бери, бери, не стесняйся... — опять каким-то чудом догадался Сапожков, свободной рукой придвигая Поле и чай. Все также не поднимая головы и ставя цветным карандашом энергичные пометки на полях сводки, он принялся расспрашивать гостью о годе и месте рождения, о родителях и — в первую очередь, с помощью каких именно находящихся в её распоряжении средств надеется она в кратчайший срок сразить фашистскую Германию. Однако не ирония или высокомерие, а, напротив, скучноватая обыденность слышалась в его голосе, потому что десятки девчат ежедневно стучались к нему за тем же самым. Зато он одобрил её знание немецкого языка и морзянки — со скоростью до сорока знаков в минуту. В связи с этим он даже спросил Полю мельком, не альпинистка ли она, но, к сожалению, из-за отсутствия значительных гор на Енге тут оказался досадный пробел в Полином образовании. — Напрасно оправдываешься... отсутствие гор — не твоя вина, — сочувственно кивал секретарь, запирая сводку в ящик стола. — Что ж, Вихрова, намерения твои вполне похвальные. Значит, и смерти не боишься нисколечко? — Я только бесславной смерти боюсь, — с ударением на слове произнесла Поля, больше всего опасаясь вторично оскандалиться, как в прошлый раз с Варей. — Мысль, несомненно, интересная, — несколько нахмурясь, согласился секретарь, — но, вероятно, ты хотела возразить мне, что гораздо больше следует жизни бесславной опасаться. О смерти-то нам с тобой рановато думать. Согласна со мной? — Пожалуй, да, согласна. Но и смерти тоже... — сказала Поля. — Ну, я очень рад, что правильно тебя понял! Здесь секретарь Сапожков вышел из-за стола как бы из потребности поразмяться, но Поля-то отлично понимала, что для окончательного решения ему просто потребовалось взглянуть на нее со стороны. Как ни прятала ноги под сиденьем, вниманье его в особенности привлекли Полины туфельки, к тому времени достигшие самого плачевного состояния. И вдруг ей стало ясно, что мечта её прахом пошла, что было непростительной оплошностью принимать от Сапожкова угощение, которым тот старался заранее смягчить свой решительный отказ. — Чего, чего вы так уставились на меня? — вспыхнула Поля, с отчаянием взглянув на бесповоротно опустошенный стакан. — Видно, газет не читаете... ну, гоните меня отсюда! Они всё лезут, уж в Кремль собираются входить, а мы только отмахиваемся. Думаете, цыпленок я, крылышком отечество защищать притащилась, а я как мина... как мина я теперь, если хотите знать... понятно? — И ещё наговорила уйму жарких, совсем уж бесполезных слов. У него хватило терпения выслушать её до конца. — В таком случае, воображаю, Вихрова, какого рода мненьице у тебя обо мне составилось: пристроился, дескать, в тылу, шуршит для виду казенной бумагой да ещё копченую снедь жует при этом. Однако, как видишь, делаю это без зазрения совести. Что касается Кремля, то... вряд ли: для этого им пришлось бы всю Россию перешагнуть, а эта штука им не по носу: высока! — Он присел в кресло напротив, колено в колено. — Ну-ка, рассказывай про себя... ты на кого же учиться-то приехала? — На архитектора, — с тоской, дрожащими губами призналась Поля. — Ну вот, тем более. А ты представляешь, сколько нам всего придется строить, когда эта войнища покончится? Да у нас аппетит тогда вдесятеро разыграется... И красиво строить, черт возьми, народу опротивели эти чёрные коробки с недоделанными дворами и ржавыми потеками на фасадах. Так строить надо, чтоб изделие твое века стояло, а не то чтоб в полтора кирпича. Так что, брат, держись, посматривай. — Я посматриваю... — кивнула Поля, решив на худой конец хоть чего-нибудь добиться от Сапожкова. — Может, на завод военный меня устроите? — А зачем? Нагрузки-то мы тебе придумаем, это в наших силах... но ведь ты же учиться приехала. Не беспокойся, наша повестка тебя найдет, когда потребуешься. На котором курсе? — На первом пока, — сказала Поля не очень уверенно. — Лихо... значит, все впереди у тебя. А приятно это — сознавать, что есть ещё на земле незастроенные пустыри, неукрощенные реки, незасаженные степи... и вообще неоткрытые, там, тайны разные и сокровища... Я твою профессию шибко уважаю, хотя сам гидротехникой собираюсь заняться: воду люблю. Нравится мне взнуздывать её, ленивую, толстую... до белого бешенства её доводить! Не век же мне тут за столом сидеть... да и какой я секретарь, если каждая девчонка как на изверга кричит на меня за то, что, видите ли, на фронт я её не пускаю. Эх, девчата, девчата, горюха мне с вами! — сокрушенно и так забавно для своих лет покрутил головой, что Поля не заметила, как он по-свойски, по-мальчишески взял её за руку, совсем как Родион. — И думается мне, знаешь, нет ничего на свете упоительней пустыни... чтоб голая совсем, чтоб ничего в ней не было, понятно? И я прихожу в нее с армией таких же удальцов, как ты, и наполняю её собою до отказа, да так, чтоб тесно в ней стало от городов, деревьев, от послушных и бесшумных машин, которые осуществляют повеленья жизни... мои повеленья, а? Голова от счастья кружится, какую силищу надо всадить в эту природу — косматую, непричесанную... и пусть она послушно выносит тебе на блюде все свои заветные ключики. «Все, все подавай сюда, какой ещё там за спину спрятала?» Как, кружится у тебя голова... а? — Немножко кружится... — зачарованным шепотом отозвалась Поля, и вдруг ей так легко, просто стало с этим покорителем невзнузданных стихий, что решила кстати выведать от него все, чего не успела расспросить у Вари. — Ну, а дальше что? — В каком это смысле... дальше? — пощурился секретарь. — Я хотела спросить, что дальше, через сто лет... когда все необходимое будет построено, враги побиты и старый мир останется позади? В приоткрывшуюся дверь несмело заглянула ещё одна девушка, и секретарь со вздохом поднялся из кресла. — Ну, извини, Вихрова, временно не могу приоткрыть тебе этот секрет истории: это пока великая тайна! Заходи лет через сто... тогда посидим с тобой и на досуге обсудим планы на будущее, а то, по глазам вижу, времени у тебя в обрез. Опоздаешь на лекцию, так-то! — Впрочем, он остановил её на пороге вопросом, нет ли у нее других просьб и пожеланий в пределах его скромных возможностей, причем снова взгляд его соскользнул на её стоптанные туфли: — Да ты не стесняйся, свои люди... У Поли сердце остановилось от внезапной надежды: — Раз уж придется мне в Москве оставаться... очень бы хотелось на Красной площади в Октябрьский праздник побывать! Секретарь Сапожков быстро взглянул на нее, и такая затаенная провинциальная мечта светилась в её глазах, что он не порешился ответить вторичным отказом. — Это сложно... насчет билета на Октябрьский парад ничего посулить тебе не смогу, Вихрова, — сказал он, в раздумье царапая чернильное пятнышко на столе. — Не настолько я могучий волшебник, но... обещаю замолвить о тебе словечко при встрече с товарищами, от которых кое-что зависит. Теперь прощай пока... ... Следуя его наставленьям, Поля предалась усиленной учебе, но занятия протекали вяло: студенты занимались противовоздушной маскировкой площадей, преподаватели уходили в ополчение... и вообще все чаще поговаривали об эвакуации архитектурного института. В нижнем этаже, кроме того, разместился штаб противопожарной обороны, и эти постоянные напоминания о войне мешали сосредоточиться на предметах, которые не слишком уверенно читали профессора. Сводки туманно говорили о приближении фронта, и в этом свете отсутствие писем от матери легче всего объяснялось вторженьем немцев на Енгу. Нужно было дать выход скопившейся тревоге, и пока Сапожков в райкоме комсомола придумывал нагрузки для Поли, Наталья Сергеевна, будучи в курсе всех событий по дому 8-а, то поручала ей отправить солдатскую посылку, то постоять в хлебной очереди за прихворнувшую дворничиху. Усталость на время избавляла Полю от самой себя, но не доставляла той душевной сытости и покоя, чего так естественно было ждать при избавлении от многолетних, за отца, угрызений совести. Когда работы не было, Поля принималась за учебник, но книга выпадала из рук, а глаза смежались после ночного дежурства, и вдруг наступало то промежуточное состояние между дремой и явью, когда мозг ещё работает, но уже не сообразуясь ни с действительностью, ни с логикой... Так ей привиделось однажды, будто уже зима, и снежок кружится в воздухе, и она сама, Поля, забравшись на соседнюю колокольню, смотрит на свой дом в Благовещенском тупике, куда не смеет теперь вернуться под угрозой смерти. Поле страшно туда вернуться из-за солдат, притаившихся по стенке у подъезда, будто их нет там, и как Поля ни напрягается, не может разгадать их намерений. Да и никто на свете не прочел бы их намерений, потому что лица у всех спрятаны под глухими железными касками, кроме офицера в крылатой фашистской фуражке, которому необходимо убить тут одного человека. Надо думать, фашисту необходимо убить именно того человека в окнах лестничной клетки, который, вот он, беспечно спускается вниз, и уже нельзя предупредить его об опасности, так как у Поли нет ни голоса крикнуть, ни сил оторвать пристывшие к камню ноги, ни времени выбежать на улицу. Да она все равно и не успела бы выбежать на улицу, потому что человек уже выходит из подъезда, и Поля узнает в нем Грацианского, и ей очень хотелось бы спасти его как видного советского профессора, несмотря на причиненное им горе, но солдаты окружают его, заряжают ружья, и вот должна состояться казнь, но тому, Грацианскому, все нипочем. До такой степени все нипочем Грацианскому, что он вроде подмигивает Поле, дескать, полюбуйся-ка, дурочка, как я их сейчас. Он подмигивает, показав солдатам что-то спрятанное в ладони, и внезапно стража расступается, а офицер козыряет Грацианскому, который уходит по своим текущим делам. Но Поле интересно, по каким текущим делам он уходит, и она крадется следом за ним, из улицы в улицу, и вдруг её окликают сзади, а Поля догадывается, что все это было проделано лишь затем, чтобы выманить её, Полю, с колокольни, и вот уж все стоят кругом нее, и Грацианский вместе с ними, и, значит, это её конец. Поля проснулась с головной болью, в изнурительной испарине. Кровать стояла на самом припеке, и невысокое осеннее солнце изливало на нее остатки дневного жара сквозь балконный проем, а в дверь, запыхавшись от трудной лестницы, заглядывала Таиска с дарами. Оставив свою кошелку с домашней снедью у порога, она присела рядом с Полей, но та продолжала глядеть сквозь тетку в загадочно устремленные на нее глаза Грацианского, стараясь прочесть в них приговор себе. — Едва добралась, высоконько поселилась: только без лифта и поймешь, сколько грехов на себе носишь! — говорила между тем Таиска, переводя дыхание. — Иван-то вместе со мной собрался было к тебе, да машину за ним из самого что ни есть высшего лесного управления прислали, — и ласкала племянницу, оглаживала её всю. — Горяченькая, не остудилась ли?.. с чего это ты от меня глазки-то вниз? Ай не вовремя старая притащилась? — Нет, что ты, тетя Таиса, я так рада... — отвечала Поля, вся ослабев от своего недосказанного сновидения. — Не заметно, что рада... — ревниво попрекала Таиска. — Хоть бы обняла тетку-то! — Напротив, ты вовремя пришла, тетя Таиса... ровно от колодца меня оттащила, — непонятно пояснила Поля и приласкалась к ней, именно за то и благодарная, что не допустила её сделать какое-то страшное открытие про Грацианского. — Да ты отдохни, отдышись... постель я сама приберу потом. Пошатываясь, она пошла к столу выпить теплой, тоже с припека, воды. — И так мне обидно стало за Ивашу, в прошлый раз: ведь эка что из-за Серёженьки ты на него возвела! — говорила между тем Таиска. — А Серёжа-то приемыш у нас... не проболтайся ему при случае, все дело погубишь. Уж он ни дома, ни фамилии своей не помнит: все Вихров Сергей да Вихров Сергей. Оно, может, и неправильно по-нонешнему-то, а по-нашему, по старинке, и щенка слепого вроде грешно из дому гнать: живое творение. Прежние люди так сказывали: неизвестно, кто к тебе младенцевой ручкой постучался. Уйдет, пожалуй, да и унесет твою долю в нищенской своей суме... то-то, Полюшка! Так приговаривала Таиска, рассовывая свои дары из кошелки прямо по местам, где они могли дольше сохраниться от порчи. Все в ней сейчас доставляло Поле желанное успокоение: и певучая, с перепадами, русская речь, и ровный, как в бессолнечный полдень, свет в её глазах, даже домовитый, с полынкой, запах неношеной одежды, сохранявшейся до случая под замком. Однако за её осторожностью, за уклончивыми интонациями, с какими она подходила к рассказу о Серёжином происхождении, Поля чувствовала ещё одну железную дверь и новую тайну за нею. И тогда, вся трепеща от боязни прикоснуться к чему-то запретному, Поля спустилась за теткой в сырой и полутемный погреб, каким неомраченной детской душе представляется биография любого старика, хотя бы то был её отец. Сережина история напугала Полю, потому что путем прямой логики вынуждала перенести на мать мнимую отцовскую вину за распад семьи. 3 У горбатенькой так мало имелось личных воспоминаний, что все пустые места в своей памяти она забивала событиями чужой жизни. Рассказ Таиски начинался с переезда молодых Вихровых из лесничества в столицу, ознаменованного пропажей багажа в дороге, так что буквально всем, кроме книг, пришлось обзаводиться заново. Неожиданно, с успехом вихровского сочинения пришли и деньги, баснословные по тому времени, если мерить количеством нулей. Оттого что все заботы по устройству на новом месте пали на Таиску, она в точности помнила, как долго маялись, пока не справили бельишка, и как самолично красили купленные по дешевке кровати больничного образца, и сколько заплатили столяровой вдове за недоделанный буфет с резными причудами, кстати обладавший свойством среди ночи распахивать дверцы с таким заунывным и протяжным вздохом, что Леночка просыпалась и с сердцебиением ждала продолжения. Все пять лет совместной жизни Вихровы собирались позвать мастера для починки, потому что жалко было портить хорошую вещь самодельной вертушкой на гвозде, а после бегства Леночки нужда в этом отпала: остальные члены семьи отличались на редкость крепким сном. Пожалуй, то была единственная подробность прошлого, которою мать поделилась с дочкой в смешливую минуту. Первое время Таиска нарадоваться не могла на усердие невестки, с каким та вила свое гнездышко. Весь опыт сапегинского домохозяйства она вложила в убранство двух комнат в старом институтском флигельке; третью получили после рождения ребенка. Леночка ожила на новом месте, в отдаленье от ненавистной Енги: ей просто не хватало времени на раздумья, потому что, сколько ни хлопочи, всегда найдется такой уголок в гнезде, куда можно сунуть ещё перышко. Ей хотелось запастись дровами, пищей, чтоб запереться и никуда не выходить из дому, чтоб денег хватило надолго; Иван Матвеич даже одобрял её домоседство и доходившую до скупости расчетливость, не догадываясь о их происхождении, а то были приготовления к долговременной осаде. Всякий раз, возвращаясь с работы, он заставал уютную новинку, крепившую благополучие семьи, в виде набойчатой занавески или охапки кленовых листьев в глиняной крынке, с осенним бересклетом пополам, и — непременную песенку Леночки, вполголоса, неуловимой мелодии и без слов, совсем как у лесной птицы. То была его лучшая творческая пора: черновые наброски новой книги лежали на кухонном, приспособленном для писания столе. И если вечерком не шли в кинематограф или на пирог к сослуживцу, Иван Матвеич мастерил нечто по мебельной части или, ещё охотнее, читал вслух выверенные временем, поскучнее какие, покалорийнее, как он выражался, произведения классики — с передышками для выражения восторга или пояснительных примечаний. Так строилась надежная и, пожалуй, весьма преждевременно осмеянная, гранита крепче, семейная база, откуда многие прежние деятели, вроде Вихрова, вырастали в высоты своих наук без опасения завязнуть ногами в трясине житейских мелочей... Словом, все события скучноватой профессорской жизни легко просматривались лет на сорок вперед. Вот бальзамины цветут на окнах, младшая дочка щебечет в солнышке на полу, а Иван Матвеич ради прочности семейного уклада величает супругу то голубушкой, то матушкой. И так до поры, пока многочисленное и умеренно рыдающее потомство не схоронит тружеников рядком на одном из московских кладбищ. Леночка и в Москве оставалась той же пугливой дикаркой; и, по примеру многих современников, Иван Матвеич имел полную возможность до конца дней держать её в этом удобном для хозяйства первобытном состоянии, со знаниями на уровне уездных медкурсов военного времени. Однако весь досуг первых лет Иван Матвеич посвятил расширению её кругозора и в особенности пробуждению в ней человеческого достоинства. И даже если бы предвидел, какому риску подвергает свое непрочное счастье, все равно в нем победило бы врожденное педагогическое чувство должника перед всяким, кто знал об окружающем мире меньше его самого. Даже столичные развлечения, не слишком частые из-за отдаленности театров и музеев от их местожительства, он сделал подсобными учреждениями своего домашнего университета... Конечно, Леночка так никогда и не побывала на сверкающих вершинах большой культуры, но и с достигнутой ею высотки, заметно упрощаясь, становился понятным чертеж мира, такой запутанный вблизи. Как бы сквозь туман, в глубокой лощине внизу проступала натоптанная, вся в петлях ошибок и заблуждений тысячелетняя дорога человечества; подобно огненному столбу в библейской пустыне, влекла его вперед мечта о совершенных — справедливости и блаженстве, без чего оно давно превратилось бы в кулигу жалких и беспощадных насекомых... Попутно Иван Матвеич старался внушить своей ученице мысли о святости жизни и способах сократить людские блуждания в поисках пищи и радостей, подчеркивая при этом, что горе отдельной особи ничтожно перед счастьем многих, и благо её кощунственно вне блага подавляющего большинства... правду сказать, лесные лекции удавались Ивану Матвеичу в неизмеримо большей степени. Надо считать удачей, что Грацианский ни разу не побывал на его чтениях, — уж он порезвился бы насчет его исторических воззрений, в частности, по поводу его провинциального благоговения перед страданием, пошедшим на оплату человеческого прогресса! Едва дамы начинали позевывать, Иван Матвеич для поддержания интереса преподносил им разные исторические картинки, вроде гибели прекрасной Ипатии, растерзанной александрийскими монахами, или истории монгольского батыря Джамугу, корректирующего собственную казнь в присутствии Чингиса, причем сопровождал это столь живописными подробностями своего изобретения, что недовязанный чулок валился из рук Таиски и зрачки темнели у Леночки: чем мирнее человек, тем более склонен он к чтению дневника происшествий. Наутро многое улетучивалось из неподготовленной памяти вихровской жены, но никогда не пропадает раз произведенная работа ума и сердца. Благодаря этим вечерам Леночка настолько пристрастилась к чтению, что если бы не горбатенькая, то и хозяйство захирело бы. Её охватила жажда ненасытного узнаванья, понятная после долгой слепоты. Если вначале книги помогали ей всего лишь коротать праздное время, к концу второго года она научилась ценить их за необходимость умственной работы над ними, чтобы добыть содержащийся в них мед. Кстати, в вихровской библиотеке была богато представлена классика, такая непохожая на переводные романы из сапегинской усадьбы, сочинения из жизни мух, как она выразилась однажды, и муж порадовался степени её роста и прозрения. Теперь при чтении книг Леночка испытывала завистливое любопытство нищенки, подсматривающей из непогодных потемок за незнакомыми ей людьми в ярко освещенном окне. Мысли героев всегда лежали вне пределов её понимания, но самые звуки их речей таинственно совпадали с голосами, звучавшими в ней самой. Вдруг ей открылось, что во всех хороших книгах говорится о том же самом, о спутниках на великой дороге жизни, о ней самой в том числе. Более того, не было ни одной — где не нашлось бы чего-нибудь по поводу её личных раздумий и все возраставших сомнений. Наверное, с таким же чувством школьник находит точку своего безвестного селения на развернутой карте вселенной. Получалось, что задолго до рождения Леночки людям была известна клиника её душевного недуга, состоявшего в неукротимой потребности любить, радоваться, действовать. Больше того, авторы прочитанных книг наперечет знали даже подробности её интимной жизни с человеком, который стал её спасителем, наставником и, наконец, мужем в возмещение за понесенный им труд. Они насквозь видели все её жалкие и неумелые хитрости, грозившие превратиться в вечную ложь, от которой и смерть не избавит, если под одну плиту закопают её с Вихровым; и, конечно, все они догадывались, что с самого начала она не любила его. Постоянная, столь мучившая Ивана Матвеича недоверчивая замкнутость в характере жены обострилась необъяснимой, повышенной ранимостью от любого, казалось бы самого благожелательного, явления действительности: всякое прикосновенье оставляло на ней долго пламенеющий след. Наступала новая фаза болезни... именно в тот период, когда, по мнению Таиски, для полного благополучия оставалось лишь связать кружевные дорожки на этажерки да в давно закупленные стандартные рамочки вставить композитора поволосатее или заросшие пруды в осенних парках. — Сперва-то и полегчало вроде, а потом снова её настигло. Извелась, и рвение к хозяйству пропало... так и бродила по помещению зачитанная вся, тоненькая как стеблиночка. И на улицу не посмотрит, разве только через занавеску. Спросит её Иван, чего тебе желательно, скажи, из-за моря выпрошу, — она ему щеку погладит да покачает головой с повинною улыбкой. В самые что ни есть Кавказские горы возил, чтоб развеялась: не помогло. Докторов пропасть перепробовал... одному шубу подает, другой в дверь стучится. Ну и злые промеж них попадалися! Один — «раньше состоятельные люди в Египет, на горячие пески таких-то возили, — подарил словцом. — Но поелику теперь, говорит, у нас происходит всеобщее счастье, то, может, и без Египта супруга ваша отлежится». У Ивана губы трясутся, а тормошится, кланяется, так-то! И тут, примечаю я, зябнуть хуже прежнего стала наша Леночка... — Так делилась воспоминаниями Таиска, умалчивая, что все это совпало с последними месяцами невесткиной беременности. Последующий год Леночка провела в молчаливом, на месте, бегстве от своей тоски, и все время светился в её сознанье тесный, без крови не продерешься сквозь него, но единственный выход. Она приникала глазом к этой спасительной щелке и видела убегающую вдаль дорогу с красивыми веселыми людьми, и будто она тоже идет с ними, но уже легкая, прямая, свободная от унизительных тревог, от непрестанного ожидания морального разоблачения, от самой себя. Проснувшись среди ночи, боясь шевельнуть плечом, чтоб не разбудить спавшего рядом мужа, она вслушивалась в тревожные, с близкой окружной дороги, паровозные гудки, вкрадчиво звавшие её куда-то. Теперь её мучил уже не страх сокрытой причастности к свергнутому строю, а гнетущая уверенность, что все кругом разгадали, какой ужасной ценой она покупает свои — хлеб, тишину, более чем скромные наряды, безопасность от далеко не мнимых призраков; природная чувствительность кожи и впечатлительность усиливали в ней это ощущение постоянной, ознобляющей наготы. Любой, попристальнее, взгляд приводил её в замешательство, даже если то дочка была на её коленях; перед дочкой-то и было стыдней всего! Да тут ещё Таиска обронила мимоходом от старинных времен поверье, что несчастны бывают без любви зарожденные дети. Близился недобрый конец. В последние перед катастрофой годы у Вихровых почти не бывало гостей, кроме ограниченного числа студентов, влюбленных в своего учителя за его всестороннюю осведомленность и неостывающий жар души, заставлявший забывать о возрастной разнице. Русский лес, на верность которому, как частице родины, поклялись они все, служил неиссякаемой темой споров, и, судя по благодарным признаниям в письмах учеников, отовсюду — и в продолжение последующей четверти века — поступавших в адрес учителя, многие из книг, впоследствии получивших всенародное признание, были задуманы на этих маленьких лесных ассамблеях. Почти так же, как мед Калины для самого Ивана Матвеича, для этой молодежи на всю жизнь остался сладостным воспоминанием скудный, зачастую и без сахара, вихровский чаишко. Обычно его приносила в необъятных количествах Таиска... никто из студенческого кружка не имел случая познакомиться с профессорской женой. Судя по фотографии на хозяйском столе, она отличалась смешливым нравом и если не красотой, то приятной миловидностью, супруг же её был хром и не слишком привлекательной внешности; это сопоставление и давало повод к игривым, хоть и безобидным истолкованиям. 4 Лишь один Осьминов Павел Андронович, со старшего курса и любимый ученик Вихрова, был осведомлен о его семейном неблагополучии. Родом с суровой Ваги, тамошнего обличья, худощавый, общительный, со своеобразным северным говором и чёрными охотницкими глазами, он был из разряда тех одаренных людей, что берутся за науку не столько ради приобретения знаний, а скорее для уточнения всего того, что, кажется, было им известно ещё до рождения. С налету проникая в конструкцию вещей, он с одинаковой остротой судил не только о модной тогда квантовой механике или о лесных ересях Тулякова, но и проявлял осведомленность в тайностях женского сердца. Ивана Матвеича очень подкупала в нем преданность лесу и ещё то привлекательное качество, что, поднимаясь на высоты общественного положения, никогда не забывал своих молчаливых родичей из шенкурского полесья. Это был честный и, видимо, смелый человек, потому что один из всех решился посвятить свой тоненький начальный труд Вихрову как раз в пору жесточайших гонений со стороны Грацианского. К Ивану Матвеичу он заходил чаще других. Нередко в отсутствие хозяина, и примечательно, только ему Леночка решалась вверять свои наиболее сокровенные сомненья. Правда, она делала это в шутливой форме, на предположительных примерах какой-то несуществующей подруги, причем в этих разговорах настолько раскрывалось все её смятенное существо, что, пожалуй, Осьминов относился к жене Вихрова несколько жарче и дружественней, чем это допустимо для ближайшего и любимого ученика. Возможно, катастрофа произошла не без его содействия, но самый факт, что вначале сестра и брат Вихровы ему одному приписывали причину своих бед, показывает с наглядностью, как плохо они разбирались в существе Леночкина заболевания. Как-то вернувшись раньше времени, Иван Матвеич открыл квартиру своим ключом и, увидев на вешалке пальто Осьминова, почему-то не раздеваясь, задержался в прихожей. Из его кабинетика доносилась оживленная беседа, уже не первая такая по счету, судя по её характеру. Не в вихровских привычках было подслушивать у дверей... но как-то до щекотки любопытно стало вдруг, о какой такой, явно вымышленной, подруге идет у них там речь. Сестры не было дома, разговор велся вполголоса, но, если приложить к уху ладонь, привстать на цыпочки, а шею вытянуть слегка, становились разборчивы самые мелкие интонации. — Так я же неоднократно и пыталась переубедить её, — возражала Леночка на тактическое замечание Осьминова, что прямым её долгом было прийти подруге на помощь, — но чем, чем можно спасти человека в её положении? Вдобавок там имеются особые, в виде ребенка, отягчающие её вину и уже необратимые обстоятельства... «Неужели это она на Полю намекает, а?.. чужому-то человеку?» — удивился Вихров и, ещё подавшись вперед, машинально, хромой ногой, поправил сбившийся коврик на полу. — Нет, я решительно не могу одобрить самоубийственных мыслей у вашей подруги! Только вполне опустошенный человек может решиться на такой поступок, — забасил в ответ Осьминов и стал выколачивать трубку, судя по звуку, о край письменного стола. — Никак не могу допустить, что у молодой, интересной женщины ничего не осталось в душе, кроме пепла... — Боже, да моя подруга и сама не скрывает, что она пустышка, — перебила Леночка как бы затем, чтоб и её тотчас же горячо опровергли. — Видите ли, Павел Андронович, флейта поет для каждого, кто к ней приложит губы. И вообще какой вы ещё доверчивый и неопытный ребенок при вашей страшной лесной бороде. Нет, тут требуется что-то другое, сильное... я сама пока не знаю что. «Эка, как они лихо промеж собой... со мною-то насчет смерти не разговаривает. Это, значит, она ему намекает, чтобы он её смелей спасал, не робел, за что ему и последует от ней посильная благодарность! Далеконько дело зашло...» — с пылающими ушами, не пропуская ни словечка, думал Иван Матвеич, но его порадовало хоть то соображение, что, несмотря на несомненную духовную близость, они пока называли друг друга полным именем и на вы. — Мне крайне трудно прописать заочное лекарство вашей приятельнице, — издалека, под видом возражения, стал объясняться Осьминов, — но я составил иное мнение о ней. Из ваших же слов я вправе заключить, что она добра, отзывчива, достаточно умна, если за делами книжных героев способна угадывать даже побудительные намерения автора. По-моему, у ней неплохие задатки, при отсутствии которых она не испытала бы потребности стать честней и чище. Она сильна, если, как вы говорите, не боится нужды и работы. И наконец, она молода и, следовательно, располагает временем для всестороннего исправления своих ошибок, — вырвалось у него с чрезмерным, пожалуй, ударением, что и было немедленно воспринято Вихровым как повадка бывалого молодца. — Но посоветуйте ей при встрече учиться и утолять жажду из первичных источников жизни, а не из книг: на мой взгляд, самые лучшие из них выражают лишь частные точки зрения и рассматривают обособленные участки бытия. А ещё не бывало такого зеркала, чтобы мир полностью отразился в нем... — Он снова принялся разжигать трубку, которая упорно гасла, судя по количеству затраченных спичек. — Скажите, муж вашей подруги знает, что она несчастна с ним? — Вряд ли, — с сомненьем сказала Леночка и, наверно, покачала головой. — Это очень сильный, одержимый своею работой человек... и все в мире — только пища его уму, только материал, подтверждающий его идею. И он просто не допускает мысли, что такая, — и в голосе её зазвучала еле приметная ирония, — такая круглосуточная забота о человеке, о своей жене может причинять ей неудобство. — Вы хотите сказать, что... — не совсем уместно поддержал Осьминов, — что кошка не спрашивает у проглоченного мышонка, счастлив ли он теперь, когда ему столь тепло, мягко и вполне безопасно там, внутри... Правильно я понял вас? «Так, так, вышибай его, выклинивай его рычагом, хромого черта!» — усмехнулся Иван Матвеич, делая непроизвольный жест, словно помогая ему в этом. — Это очень смешно, но... неверно, — заступилась за мужа Леночка, но опять чужим, каким-то незнакомым Вихрову голосом. — Напротив, подруга говорила мне, что ей не попадался более справедливый и великодушный человек... но он взвалил на себя такого веса камень, что все чужие ноши, полегче, представляются ему просто недостойными вниманья. — Тогда уж разрешите мне высказаться поподробней, потому что, как мне кажется, я, с ваших же слов, тоже успел создать себе живой образ этого человека... — пустился на открытую Осьминов. — Я считаю его выдающимся деятелем той благородной человеческой породы, чьи достоинства узнаются постепенно, в возрастающей прогрессии, и если вы с самого начала согласились... Все это Иван Матвеич слушал, перебирая на подзеркальнике предметы, вдруг утратившие для него форму, вес и назначение. Его не оскорбила, но испугала почтительная неприязнь, прозвучавшая в голосе Леночки да ещё в обсуждении его качеств с посторонним, и главное — привлекательнее его, человеком; он хотел бы думать, что она выражает скорее отвращенье к их злосчастному браку, чем ненависть к нему самому. Ведь он был так внимателен ко всем желаньям, какие только умел прочесть в глазах жены. Конечно, при той деспотической торопливости, с какой он старался передать ей свои невесомые богатства, скопленные усилиями упорной рабочей жизни, её личность до некоторой степени растворялась в нем, не без того, — и, значит, это было законным бунтом с её стороны? Что ж, он всегда чувствовал в Леночке, под оболочкой вялости и замкнутости, готовую развернуться пружину, а это неминуемо причиняет боль тому, в чьих руках она находится. Вполне своевременно Иван Матвеич взглянул на себя в мутное, с пятнами отставшей амальгамы зеркало и сообразил, что неприлично в таком виде появляться перед молодыми. С одной стороны, у него не было оснований врываться туда, скажем, с кухонным ножом, а с другой — он вовсе не был обязан выслушивать суждения о себе человека, неосторожно пригретого им у семейного очага. Поэтому, не производя лишнего шума, Иван Матвеич отправился назад на улицу, попроветриться и привести в порядок лицо и чувства. Как раз стояла подходящая погода: густели мартовские сумерки, и злая, у заборов, вилась и закручивалась последняя в том году поземка. ... Теперь речь шла лишь о сроках неминуемой беды, но, видимо, у Леночки не было пока ни планов, ни достаточной воли на поворотный в её судьбе поступок. Два, одно за другим, события помогли созреть окончательному решению. В начале апреля, когда уж припахивало весной, Иван Матвеич повез жену на органный вечер в консерваторию — выдающийся праздник даже в блестящих музыкальных буднях Москвы. Приезжая из Германии знаменитость оказалась коренастым, в львиной гриве, сутулым стариком, как бы нарочно созданным повелевать этой машиной звуков. Леночка наконец-то услыхала в действии загадочное, во всю стену, нагромождение певчего дерева и серебряных труб. В первом отделении исполняли фугу до-минор, соль-мажорную фантазию и четыре хоральные прелюдии Баха. Она не знала и не желала знать, кто и зачем сочинил эти тягучие и властные раздумья о вещах, столь далеких от устремлений нынешнего века; в том и заключается долговечная сила музыки, что всякий, соразмерно собственному опыту, вписывает свое содержание в нотную линейку... Внимание Леночки привлекла вдруг запевшая тростинка над водой, и сквозь низкое ступенчатое гуденье можно было разглядеть, как бесконечно много их там... и потом вкрадчивый, звенящий ветер пронесся над головой так, что они наклонились, и вместе с ними запели дети, и к этому гимну, насквозь проникнутые порывом, присоединились окружающие стены, знаменитые овальные портреты вверху, и она сама, Леночка, вся до последней кровинки. Будто кто-то большой и скорбный прошел мимо нее в поисках главного, но не отыскал, и величаво развел руки от огорченья, и взглянул на набухшую синь над собой, но и там нигде не было. И тогда всё, дети и ветер, побежало по лугу наперегонки, и вздыбленное от любопытства облако в высоте потянулось за ними, к спокойному округлому озерку с отражениями кого-то, чье присутствие внушает блаженство и ужас, и тут круги от первых капель возникли и раздробили зеркальную гладь. И вскоре небо пролилось вниз, а дети и ветер стояли затихшие, в отвесных струях ливня, ещё не понимая, зачем все это... А уже распускались цветы кругом, и стороной прошел первый, клыкастый, не вполне законченный зверь, но он никого не тронул, потому что тоже не знал пока, зачем он. Потом косой и дымчатый луч света пропорол сгущенный, безмерно душный воздух и упал на лицо Леночки, оставляя в ней дольку целительной прохлады. Она порозовела и, прикрыв глаза, откинулась на спинку кресла: только что прослушанное ею было тоже о ней. — Хочешь пососать конфетку? — спросил сбоку Иван Матвеич. — У меня мятные, прохлаждающие. — Нет, спасибо. Мне и так хорошо... — Ты обратила внимание на этот чудесный переход в нижний регистр? Между прочим, известно тебе, что некоторые органисты даже разуваются, по слухам, потому что босиком лучше, нервнее чувствуется педаль?.. Он смолк, и это давало Леночке надежду, что теперь её оставят в покое. Однако, пользуясь временным расположеньем жены, Иван Матвеич принялся сообщать ей на ухо некоторые сведения об авторе и программном содержании исполняемого произведения, без чего, по его искреннему убеждению, культурному человеку недоступно наслаждение искусством. Как всегда, он заблаговременно подготовился, подчитал где следует и, бегло перечислив основные пункты Баховой биографии, остановился поподробнее на его дрезденском состязании с органистом Маршаном, сбежавшим из страха перед своим прославленным противником. — И ещё обрати внимание, какими могучими средствами обольщения ещё совсем недавно располагала церковь. Представь себе стрельчатые, мрачноватые своды первоначальной готики, и ты почувствуешь, как этот средневековый хорал западает в тебя, пускает корешки и навсегда остается частицей твоего духа. Вот почему я и утверждаю, что пережитки прошлого нынешними маршировальными песенками не вытеснишь, а только произведениями выдающегося искусства, понимаешь? Отсюда... — Прошу тебя, перестань, Иван, — отозвалась Леночка. — Но это необходимо знать любому мыслящему человеку, голубушка. — Ради бога... сейчас я закричу от тебя! — свистящим шепотом сказала жена, и муж съежился, подавленный тоном этого застарелого раздраженья. Однако и во втором отделении что-то мешало ей отдаться музыке: то ли отсутствие опоры у затылка, то ли едкий запах духов от крашеной блондинки впереди. Необъяснимое беспокойство не покидало Леночку и во время исполнения итальянского фа-мажорного концерта; лишь обрывки достигали её сознания сквозь усилившееся чувство почти физического неудобства. С досадой она выпрямилась и огляделась — из ложи почетных гостей, справа, свесив руки за борт, на нее пристально глядел незнакомый ей мужчина... Она бессознательно оправила волосы и отложной воротничок платья, но он все глядел; видимо, он что-то знал о ней. При возрасте не свыше сорока пяти он был почти седой; остальные приметы не задержались в её памяти, кроме насмешливого блеска слегка прищуренных глаз да шрама над виском, явственно различимого с двадцати разделявших их шагов. Внешне он тоже походил на ученого, как и муж, только — из другой, какой-то всезавершающей человеческой науки, а глядел так пристально, словно известно ему было, как ещё утром, едва проснувшись, она притворной кротостью обманула мужа, чтоб отвлечь от возможных подозрений. Ей стало вовсе не по себе, когда этот человек легонько улыбнулся и несколько фамильярным движением головы показал ей на Ивана Матвеича. — Проводи меня в буфетную, Иван... — сказала она, вся обессилев. — Я хочу воды, мне нездоровится. — Может быть, досидим до конца отделения? Сопровождаемая шиканьем, она уже бежала по проходу и, к ужасу своему, заметила краем глаза, что и тот, в ложе, поднялся одновременно с ними. В буфете он появился полминутой позже и уселся за дальним столиком. Пока пудрилась, тыча пуховкой как придется, Леночка разглядела в зеркальце, как тот глотками отхлебывал за её спиной свой нарзан, опустив голову с видом терпеливого, иронического выжидания. Тогда, сославшись на головокружение, Леночка заторопилась домой, но и преследователь спустился вслед за ними в вестибюль и, вдруг подойдя вплотную, с укоризной спросил у Ивана Матвеича, не совестно ли ему наконец до такой степени зазнаваться перед друзьями. — Весь антракт по пятам за тобой шатался, жене твоей воздушные приветы ручкой посылал, а ты, окаянный, хоть бы взглядом, пусть из ревности, дружка подарил!.. Ну, знакомь со своей супругой! — Валерий!.. — мальчишеским фальцетом закричал Иван Матвеич, бросаясь в его объятия, и Леночка, сама в изнеможенье от внезапной и полной разрядки, увидела слезы на глазах мужа. То была чисто русская, после долгой разлуки встреча, и гардеробщики, лениво чесавшие языки за прилавком, вдоволь развлеклись зрелищем двух ответственных товарищей, как они хлопали по плечу друг друга, расходились взглянуть на себя со стороны и снова принимались взаимно мять друг у друга новые, ценные пиджаки. — Да что ж ты, голова, сигнала мне не подал, раз в Москве? — все укорял Иван Матвеич, познакомив его с Леночкой. — А я полагал, что ты ещё в лесничестве сидишь да сочинения пишешь, занозистые... и говорят, не слишком удачные, а? Читал я, читал, как Саша Грацианский в разум тебя приводил... — И пытливо взглянул в глаза товарища. — Но ты хоть сам-то полистал её, книгу-то? Валерий почему-то не торопился с признанием. — Толста, брат, не успел до конца прочитать. Иван Матвеич пожевал усы: чего ему было ожидать от других, если даже Валерий столь сдержанно отзывался о его работе? — Да, видно, оплошал я, — уклончиво согласился он, не решаясь тут же вводить приятеля в курс давно начавшейся лесной борьбы. — Размахался по младости ума, да, значит, лишку запросил... Ну, где ты теперь, откуда и надолго ли к нам? — Нет, сперва уж ты о себе докладывай, я постарше, — полушутливо настаивал Валерий. И оттого, что нельзя было в двух словах изложить происшествия стольких лет, а ехать на окраину к Вихровым было далеко, они, по настоянию Валерия, отправились к нему в гостиницу; кстати, он ждал важного телефонного разговора в ту ночь. Машина его стояла во дворе консерватории. И хотя Леночка едва держалась на ногах, она согласилась на приглашение, чтоб продлить бездумную радость хотя бы временного избавления от тоски. — Извини меня, Иван, но... ты зря оставил без ответа злой Сашкин выпад, — говорил в машине Валерий. — В его левизне много соблазнительной демагогии!.. в частности, насчет того, чтобы по возможности оттянуть процесс кристаллизации в раскаленном потоке революции, дело которого — течь и жечь... помнишь? Мне даже запомнилась одна сомнительная фраза в его выступлении: «Когда лава остывает, в трещинках её заводятся не только красивые цветы, плодовые деревья, полезные насекомые, но и микробы древних страстей, не раз сокрушавших наиболее знаменитые цивилизации». Однако на пылающей-то лаве хаты не построишь, урожая не соберешь. Я недоверчиво отношусь к деятелям, которые по праву прочных голосовых связок присваивают себе монополию говорить от имени народа. А народ наш, как и всякий народ, больше всего хочет мира и тишины. Словом, Сашкина критика показалась мне скользкой и не беспристрастной... но ты промолчал, а у рядового читателя создалось впечатление, что ты уклоняешься от большой драки. — Ну, это дело милиции... ограждать рабочее место граждан от прохожих с беспокойным характером! — резко бросил Иван Матвеич. — Мне же некогда, у меня руки делом заняты. — Мне выписали твою книгу уже после его статейки. Ты дельно и своевременно поднял свою тему... а необычное, в начале третьей главы, отступление о зимнем лесе так и просится в хрестоматию. Я сидел тогда под тентом в одной довольно жаркой стране, и вдруг словно горстку русского снега прислали с родины. Я долго берег её в сердце, Иван. — Пока не растаяла? — усмехнулся Иван Матвеич. — Не сердись, что я этак... под током. Дело в том, что у меня от регулярного массажа Саши Грацианского довольно болезненный гнойник образовался на холке... Значит, кое-что в книге тебе понравилось? — Книга нужная, я прочел её не отрываясь, — совсем серьезно на этот раз сказал Валерий, — и я не согласен с Грацианским, хотя, признаться, идеи твои с большим запросом. Иван Матвеич начинал горячиться: — Я только лесник... в данном случае только стрелка манометра на паровозном котле, но мне не положено лгать, потому что на меня смотрит машинист, когда ведет на подъем или набирает скорость. Впрочем, этот тоскливый инструмент легко выбросить в канаву и заменить никелированным, веселым и со стрелкой, постоянно приклепанной на градусе оптимизма... вроде Грацианского. — Ладно, не колись, — смеялся Валерий. — Часто видишься с ним? — Изредка он навещает меня, но к себе не зовет. У него не слишком приятная мать. Помнишь её, по Петербургу, чёрную старушку с лорнетом? — Как же!.. он женат? — По-моему, никто в Москве не осведомлен в таких подробностях. Всю дорогу Леночка молчала; от мужа она много слышала о Валерии, но ей никогда не доводилось видеть вблизи людей его масштаба. Сухо пощелкивая на этажах, лифт поднял их на самый верх строгого, нежилой внешности дома с военным вахтером в подъезде. И вообще официальная обстановка помещения, от шелковых гардин и гравированных зеркал в простенках до тележки с холодной и неуютной пищей, как-то не вязалась ни с подкупающей простотой Валерия, ни с промелькнувшим у него ироническим замечанием о благах дипломатической жизни. Окружающие вещи, иные даже с позолотой, были для него неизбежным инвентарем его профессии, как для другого скальпель или штукатурный мастерок, и Леночка подумала, что таким же инструментом для больших дел может быть и крестьянская, с бедной утварью изба, навязчивые думы о которой не покидали её в последние дни. — Что же семьи-то вашей не видать? — заикнулась Леночка, заглядывая в анфиладу освещенных, со штофной мебелью и без соринки комнат. — Нет, она у меня в Ленинграде, на постоянной квартире. Ведь я проездом тут, из одной заграницы в другую. Затруднительно таскать за собой детей по всему свету... вот если осяду где-нибудь попрочней, тогда... — намекнул он, разливая вино по бокалам, и мельком взглянул на телефон. — Впрочем, у меня только сын да старуха тетка, почти как у тебя. Помнишь, Иван, мы как-то встретились с ней при выходе из института, семнадцать лет назад, и она окликнула меня настоящим именем... неужто забыл? — Уже большой сынок-то? — жалея его, вставила Леночка. — Как раз сегодня девятый ему пошел. — Валерий помолчал, наливая из бутылки, и темная струйка вина прервалась на долю минутки, пока он мысленно прощался со своим мальчиком на ночь. — Если время позволит, заеду к ним на обратном пути. Словом, роскошная у меня жизнь, Иван: банкеты, апартаменты, реверансы... благообразнейшие акулы во фраках и пожилые сирены, голые до пояса. — Ты мне-то воздержись, не пью почти... — придержал его руку Иван Матвеич и придвинул взамен бокал жены, слушавшей с затаенным вниманием. — Ты вот ей, чтоб согрелась. Ну-ка, расскажи поподробней о своих встречах... небось и короли попадались?.. как они там и что поделывают? Они выпили за сыновей и потомков, чтоб краше им жилось на чистой земле. — Короли пока не попадались... да и не в королях дело теперь, — в раздумье повторил Валерий, ставя на место бокал, и вдруг круто сменил тему разговора: — А сам-то ты какого мнения о данном товарище? — О каком это? — О критике своем, о Саше Грацианском. Скажи, он честный человек? — Скорее несчастный человек. Боюсь, что это хоть и восходящая, но... до отчаянья бесплодная звезда. Помнишь фараонов сон о семи тощих коровах? Валерий пропустил мимо ушей его замечание. — Сколько я помню из газет, он громил не одного тебя. — Он поднялся на сокрушении Тулякова... это была проба его пера. И если ты следил за нашими делами, он ни разу не выдвигал своих положительных и хоть в малой степени плодотворных для леса предложений... Во всяком случае, на плаху за свои убеждения этот гражданин не пойдет! — Жидкость, принимающая форму любого сосуда, куда её нальют... так? — Пожалуй... но я прибавил бы, что жидкость эта — фтористая кислота так называемого скепсиса, разъедающая самое стекло, где она находится. Проточит и без следа прольется в землю... Видишь ли, собственное бесплодие всегда служило лупой неудачникам, через которую они рассматривали успехи современников. Да и во всякой области наш Саша делал бы то же самое, утолял бы жажду беспрестанного отрицанья. Думается, потому и не задалась у него книга о дореволюционной молодежи... а ведь целый год просидел в архивах... — Вот не слыхал раньше... Видимо, пытался загладить ту свою смешную авантюру с Молодой Россией, помнишь? — оживился Валерий. — Прозевал я, брат, его книгу. Когда она вышла в свет? — Она вовсе не появилась в печати... наш историк на лесную статистику перескочил, — сказал Иван Матвеич и вдруг померк. — Прости, Валерий, кажется, я начал сводить с ним счеты... Во всяком случае, это увлекательный оратор, с острым пером к тому же... одаренный и скромный человек. На днях он отказался от довольно лестного поста... — А может быть... побоялся связанного с этим слишком пристального общественного внимания? — и Валерий предоставил Ивану Матвеичу достаточно времени на размышленье, но тот молчал. — Я поясню тебе причины своего любопытства. Давеча ты о заграничных встречах помянул, и в памяти у меня всплыла очень странная одна... — Слово за слово Валерий рассказал Вихровым маленькое приключение, довольно обычное для советского зарубежного работника той поры. Местом действия была набережная тихого итальянского городка, где Валерий проводил трехдневный перерыв в очередной международной конференции. Как раз с вихровской книжкой на коленях он досиживал в лонгшезе свое время до обеденного часа, следя за пестрыми фигурками вдалеке, на слепительном полуденном пляже. Сквозь усталость от долгих и вполне бесполезных дебатов пробивались крики детей, шум прибоя, шелест пальм над головой и все прочее, полагающееся на курорте. Где-то близко за спиной похрустела галька, и перед Валерием оказался сухонький, весьма достойного вида старичок в светлом, помнится — с обтрепанными рукавами, но опрятном, прямо из чистки костюме. Он ничего не продавал, не просил ни денег, ни участия, как можно было ожидать, а долго глядел тем напоминающим взглядом, когда хотят, чтоб их опознали. Валерий сделал жест нетерпения и досады. Тогда двумя перстами, по военной привычке, коснувшись полей канотье, тот приветливо осведомился, не господина ли Крайнова имеет он честь видеть перед собой; значит, в городке уже приметили видного русского большевика. Вопрос был задан по-французски, без акцента, так что никаких наводящих примет у Валерия пока не было, кроме, пожалуй, раздражающе знакомого, настойчивого взгляда, словно вкладывал глаза и волю в самый мозг своей парализованной жертвы. Старик выразил удовлетворение по поводу хорошей погоды и порадовался мельком, что треволнения молодости никак не отразились на здоровье и цветущем виде господина Крайнова. "Я прошу вас также передать при случае мое постоянное душевное расположение и господину Грацианскому. Очень многогранный... хотя и несколько резвый молодой человек. Да, да, к сожалению, это я, тот самый... — сокрушенно подтвердил он уже по-русски своему онемевшему собеседнику. — Tout passe, tout casse, tout lasse"[4]. И, сделав нечто легкомысленное ручкой, пошел прочь расшатанной походкой, одинаково выдававшей и преклонный возраст и разочарования эмигрантских лет. — И, знаешь, кто это был? Все равно не угадаешь... Чандвецкий! Такая давящая сила заключалась в произнесенном имени, что Иван Матвеич хоть и продолжал глядеть на приятеля, но видел сквозь него совсем другое. В воспоминанье перед ним возник уже в те годы немолодой жандармский подполковник, по слухам фаворит Столыпина, и, говорили, умнейший после него в лагере тогдашней реакции. Вот: сплетя ревматические пальцы на большом, пустоватом столе, он безразличным, необязательным тоном цедил Вихрову что-то о биологическом неравенстве особей и, следовательно, о незыблемости установившихся законов человеческого общежития, — о бездне, куда увлекает Россию чрезмерно пылкая и потому строгой отеческой опеки заслуживающая молодежь, и — ещё что-то, вызывавшее в душе бешенство противодействия. «Вы хотите стерилизовать жизнь, господин Вихров... но абсолютно, чистые элементы существуют только в колбах химиков и нередко обходятся обществу по цене, делающей их недоступными для широкого потребления... не боитесь дороговизны?» — шептал он с видом скучающего искусителя, и снова, в разгаре допроса, Иван Матвеич ломал воображаемый карандаш из бронзового стаканчика перед собою. — Подумай, память-то какая!.. — гадливо подивился Иван Матвеич. — А ведь сколько нашего брата прошло через его руки?.. Позволь, однако, ведь это был коренастый, сильного сложения человек. — Значит, подсох к старости... да не в том суть, дружище! Помнится, ты писал мне на Енисей, что, как и Андрюшу Теплова, как и... — он назвал известного дальневосточного работника, знакомого всей стране, — этот самый жандармский господин допрашивал и тебя. Значит, ему представлялся громадный выбор... Так почему же он вспомнил именно Сашу... Грацианского, который легче всех поплатился за преступную связь со мною? — Нет, Валерий, — решительно вступился за своего врага Иван Матвеич. — Если бы имелись хоть малые основания для того, о чем ты так ужасно подумал сейчас, то какой смысл был Чандвецкому выдавать своих? А просто жандарм узнал тебя, и вспыхнула осевшая муть, и вот... поддался искушению, захотелось кинуть горсть песку в наши, ненавистные ему трущиеся поршни. Он мог бы проделать то же самое односторонним анонимным письмом, к тебе или ко мне, в расчете, что до адресата его прочтут те, кому надлежит... даже намеком, черт возьми, или искоса брошенным взглядом... сделать это... остальную работу довершит простодушный следователь! Для правдоподобия он выбрал наиболее уязвимого из наших мушкетеров. На мой взгляд, это была низкая и бессильная злоба, которая, к счастью, выжигает лишь то место, где горит сама. — Возможно, ты и прав... — не сразу согласился Валерий и вернулся к обязанностям гостеприимного хозяина. Леночка слишком мало знала Грацианского, чтобы принять участие в беседе, но, по привычке людей с мнительной совестью немедленно примерять на себя чужие суждения и оценки, она ужаснулась мысли, что и по прошествии стольких лет давняя провинность ещё способна вызывать подозрения. Когда разговор перекинулся на встречи Валерия с представителями западной интеллигенции, она и там сумела найти нечто относившееся непосредственно к ней самой. — У меня сложилось мнение, — делился своими наблюдениями Валерий, — что многие в Европе начинают понимать неизбежность социальных сдвигов... естественно, с годами это сознание будет расти под воздействием фактов. Сюда надо включить и кое-кого из тех, кто, никогда и не принадлежа непосредственно к буржуазии, хотя бы частично извлекает свою пищу из несчастий войны, из послушности людской нужды, из невежества ближних, из их трагической разъединенности, наконец. На лугу человеческом немало таких травок, которые тоже не обхватывают, не душат жертвы, как большие паразиты, а легонько прикладываются сосальцем к корешку соседа. Забывать стал... ну, как её, есть у нас такая?! — Марьянник, Melampyrum nemorosum, — подсказал Иван Матвеич, очень довольный за друга, что хоть и ушел из леса, но образы в мышлении по-прежнему черпает из их общей науки. — Тем же самым занимается все семейство Rhtnantus apterus, полевого погремка. — Вот, вот, именно погремок, — обрадовался этой находке Валерий, имея в виду, как он пояснил, распространенную в западноевропейских странах склонность к отвлеченному пустозвонству насчет культуры. — К сожалению, наиболее мыслящие нередко добираются до истины пешком или на старинных велосипедах, хотя давно имеется скоростной транспорт в завтрашний день... Не скучно вам? — вдруг обратился он к Леночке. — Наоборот, я стараюсь не пропустить ни слова... — И покраснела, застигнутая в своих мыслях. — Так, к примеру, один видный физик посвятил меня в свое самодельное открытие, что, дескать, социальные отношения в людском обществе должны неизбежно меняться по мере его численного роста, требующего более сложной экономики. И он даже соглашался, что только при коммунизме его наука приобретет возможность безграничного исследования, но... пусть, дескать, это случится попозже, когда меня не станет. Их держит страх утратить свои мнимые свободы... Так бывает жалко расстаться со старым семейным диваном, пускай колючим и с неприятными жильцами в щелях, но на котором как-никак уже провалялся полвека. Да, Иван, капитализм становится общественной нечистоплотностью. В сущности, сказал я ему тогда, у вас единственный выход: идти навстречу своему страху. — Как, как вы ему сказали? — вся пылая и подавшись вперед, переспросила Леночка. — Идти страху навстречу, сказал я ему... то есть преодолеть в себе низменную, чисто телесную боязнь социальных перемен, зачастую воображаемых лишений, чёрного хлеба революции, простонародных радостей существования... пока не воздвигнутся приличные для тонких натур хоромы. Без этого не бывает победы, и горе цыпленку, который не осмелится сломать свою тесную скорлупу. На их месте я бросился бы в свое будущее очертя голову, без раздумий... — Валерий покачал головой со вздохом сожаления. — Ладно, хватит об этом. Лучше расскажи мне про свое, поводи меня по своим дремучим лесам... угости! — Да ведь мало их, таких лесов, поблизости осталось, — взял себе слово Иван Матвеич и, оттого ли, что ежеминутно чувствовал на себе скользящий, как бы сравнивающий взгляд жены, весь остаток вечера был в особом ударе, делясь своими замыслами на ближайшее десятилетье. 5 Тотчас после телефонного, ровно в полночь состоявшегося разговора, сравнительно рано хозяин сам отвез своих гостей домой; утром Иван Матвеич уезжал в двухдневную командировку... Катастрофа произошла к концу вторых суток, на протяжении того часа, пока Таиска ходила за дрожжами к соседке, через улицу. Ещё накануне ничто не предвещало беды; напротив, по показаниям Таиски, с полудня, после трехлетнего перерыва, к ней на кухню дважды донеслась, как бы на пробу, Леночкина песенка, но не для Поли песенка, а для самой себя, — все начиналась и обрывалась, а Таиска решила в простоте, что дело пошло на поправку. Когда же она вернулась от соседки, Леночки дома уже не было. Квартира была пуста и дверь полупритворена, чтоб не пришлось ломать замка. Все оставалось на месте, любимые Леночкины мелочи в том числе, и можно было предположить, что молодая хозяйка ушла с Полей подышать ночным морозцем, если бы не зловещее отсутствие детских вещей. Страшась своих догадок, Таиска ринулась в погоню за беглецами; с минуты на минуту должен был вернуться Вихров. В отчаянье она избегала все окрестные улицы, заранее сознавая бесплодность поисков и не умея придумать себе оправданья перед братом. Когда, близ полуночи, она крадучись вошла в квартиру, Иван Матвеич уже находился дома. Он лежал на полу в кабинетике, раскинув руки, но не мертвый, как можно было предположить вначале, а всего лишь пьяный, и он такой был пьяный, что не узнал сестры. На столе стояла бутылка из-под водки, припасенной для задушевной беседы с Грацианским. Как бы судороги перемежались в его лице, но вполне возможно также, что это были всего лишь отражения огня из затопленной печки. Иван Матвеич находился в полусознанье; с непривычки к спиртному беспамятство далось ему не сразу. Невнятные, как при отравлении, слова пузырились у него на губах, и легко было догадаться, что он, будучи в курсе событий, разговаривал со своим счастливым соперником. — Э, да разве спорю я?.. — получалось у него, если терпеливо вслушаться. — Ей лучше будет с вами, но вы... вы обокрали меня, Осьминов! Я сдаюсь: вы сильней меня... Я хромой, всего-навсего лесник... скорбеющий, а вы жестокий, умный, молодой. Вон Грацианский говорит: когда нация слишком много излучает из себя, она становится скупей, эгоистичней... но я другой закваски, да-с, я бы не полез в пиджак учителя, повешенный на стуле... пока он, тово, выбежал за угощением для вас из кабинета... таким образом! — И ещё столь же мало разборчивые несущественные признанья, произносимые дурным, как из сырой кадушки, голосом. Чтобы не застали в таком виде чужие люди, сестра кое-как втащила брата на кровать, за ширму, собираясь лечить теплым молочком, оставшимся от Поли; утром Ивану Матвеичу предстояла лекция, а он избегал пропускать занятия в институте. Однако, по здравом размышлении, Таиска решила, что для его же блага брату лучше ещё некоторое время побыть в его нынешнем беспамятстве. Тут-то якобы и заявился Грацианский полюбоваться на мертвое тело, и горбатенькой едва удалось отбиться, спровадив его кое-как за дверь. Остаток ночи она провела за разбором кривых, падающих строк на подобранной с полу бумажке. Без запятых, как вылилось, словно воспламененное местами, Леночкино письмо занимало несколько страничек, но, как ни шарила на столе, не нашла ни конца, ни начала. «...а все вышло оттого, что не любила я вас, Иван Матвеич, никогда... даже в тот раз, помните? И вы должны были спервоначалу это понимать, ведь вы такой участливый, все вас ценят, а студенты не чают души. Осьминов говорит, что вы меня потому ни о чем и не спрашивали, чтоб не заставлять меня лгать вам. Ведь вон даже люди кругом понимают, но я на вас не сержусь, и вы его тоже не ругайте, он вас ужасно как почитает... И не потому не любила, что не за что, за вас всякая с уважением пойдет, а просто не до любви мне было. Да и какая вам радость со мной? Так и просидела бы всю жизнь на месте, как в узелок завязанная. Ровно пробралась на праздник по фальшивому билету, и боязно, а вдруг контролер спросит — „предъявите-ка, гражданочка...“ — что тогда? Может, и не погонят, да ведь при одном его взгляде потом обольешься от стыда. А может, и притерпелась бы, да уж больно мне человеком стать захотелось, Иван. Внутри-то и я тоже неплохая, а только хитрила с самого детства, как подлый Золотухин навек меня застращал. Ну, не могу, не могу я больше, понимаете, Иван Матвеич? Поклонитесь дружку своему Валерию Андреичу... это он меня развязал, чтоб я пошла навстречу моему страху. А как порешилась, так-то легко мне на свете стало: вода слаще, небо синей. Не ищи меня нигде, не вернусь, даже если и на новом месте ничего из меня не обнаружится. Сама крепко знаю, чего причиняю вам, Иван Матвеич, но когда тонут — за любое хватаются: мне же твоя рука, жизнь твоя вместо соломинки подвернулась... да ведь и мне не легче, потому что дочке-то век в глаза глядеть. И коли придется тебе с ней свидеться, уж не сказывай всего-то, как я хуже собачонки к тебе навязывалась в Пашутине...» ... Здесь кончался Таискин рассказ. — Неча бога гневить, все гладко обошлося. И живые мы осталися, и люди первое время ничего не приметили, а потом привыкли, — сказала Таиска в заключенье. — Он прочный у нас, Иван-то. Ногу ли, бывало, о железку распорет, на кулаки ли побьется с кем, сыздетства слезы не пролил. Так и в тот раз: только утром на лекцию приопоздал немножко. — Сколько же мне было тогда, тетя Таиса? — Да уж на шестой тебе перевалило. На своих ножках из дому-то ушла, крохотка ты моя. Кстати, в её передаче семейное несчастье брата совершалось ещё проще: так выглядела бы, к примеру, история мира в переложении для младшего возраста. Уже без ревности или негодования, лишь со страхом за мать, Поля ждала продолженья теткиной повести: совсем не понятно становилось, откуда же в вихровской семье появился тот таинственный мальчик. Впрочем, и никто в мире из посторонних не помнил теперь Серёжина происхожденья, за исключением Грацианского, который терпеливо приберегал свое знание за пазухой, чтоб в подходящую минуту, в присутствии какого-нибудь влиятельного свидетеля, сразить своего противника наповал. Глава девятая 1 После бегства Леночки в доме Ивана Матвеича все осталось по-прежнему, только без того главного, чем до некоторой степени возмещалась и его давняя разлука с лесом, и участившиеся невзгоды профессии, и неудобства ветхой, холодноватой по зимам квартиры. Соседям и друзьям было сказано, будто доктора услали Елену Ивановну на наши, советские горячие пески, оказавшиеся вдвое целебней египетских. Вечерами, как и раньше, брат и сестра сходились обменяться новостями дня или же, словно ничего и не случилось, читалось вслух какое-нибудь сочинение при пустом третьем кресле. В нем лежала недовязанная Полина безрукавка, и потому никто туда не садился, как если бы хозяйка отлучилась на минутку в смежную комнату. Однако имена Леночки и Осьминова, как по сговору, не произносились в доме с тех пор. При всей душевной стойкости Ивана Матвеича двойная утрата, жены и дочки, могла бы повлечь жесточайшие для него последствия, если бы живое дело целиком не поглощало его горя и досуга. Правда, ввиду неопределенности взглядов на лесоустройство в переходную эпоху, он отложил писанье учебника, зато в тот год из-под его пера вышло десятка полтора отличных статей, и Грацианский едва успевал расправляться с ними. — Замучил ты меня по мелочам, Иван! — двойственно и скользко пошутил он однажды в гостях у Вихрова. — Не скрою, крупные твои купюры мне больше нравятся. Первая твоя книга хоть и с недостатками, но — глубокая и отважная: это, брат, наша лесная классика! Но быстрой славы — от нее не жди. Такая книга и не могла быть оценена современниками, понимаешь ты меня — почему?.. кстати, это правда, что про твою жену рассказывают? — и глядел куда-то вкось, мимо уха. — Вот собираюсь теперь в упор заняться кое-какими назревшими вопросами нашего северного лесохозяйства. — И тянет же тебя, братец, на эти опасные темки! — скептически дивился Грацианский. — Смотри, здоровьишка хватило бы... Впрочем, вот и неприятности у тебя семейные, а ты все стоишь, невозмутимый, как африканский баобаб. Жена-то далеко укатила? — А я и не гонюсь за славой. Я у советской власти свой... я и без славы, таким образом. — Н-да, нелюдимый ты становишься, Иван... Прослышав стороной об отъезде вихровской жены, студенты реже собирались у профессора... Первым, приблизительно месяц спустя, пришёл сам Осьминов, и, примечательно, не по поводу своей дипломной работы, а потому, как у него хватило совести сказать, что соскучился по своем учителе. В общем, он был почтителен, суховат, похудевший чуть, ничем не выдавал ни смущенья своего, ни раскаянья, так что Таиска лишь головой покачивала на такую беспощадную закалку и выдержку нонешних молодых людей. Со своей стороны Иван Матвеич также нашел в себе мужество ни намеком не обмолвиться о случившемся. Он продолжал числить Осьминова в ближайших наследниках своих лесных воззрений, причем пророчил ему гораздо большие успехи именно из-за его хозяйского, прочного самочувствия, каким порою в ученой среде отличается от стариков пооктябрьское поколенье. Общее дело было важней и выше личного для них обоих, так что в конце второго визита Иван Матвеич грубовато справился у молодого человека, не нуждается ли тот именно теперь в его материальной поддержке. Осьминов пристально посмотрел на учителя, порывисто, хотя, пожалуй, и.не очень уместно, обнял его и взял небольшую сумму, до скорой получки, за одну принятую к печати рецензию. С того раза он стал навещать своего учителя почаще, и так обернулось, что чаек у них сменился крохотным графином водки с огурцами Таискина засола и двумя ломтями чёрного хлеба, — так получалось острей. Эти философские трапезы, где обсуждались отвлеченные вопросы бытия, больше походили на поединки ума и знаний, в которых Осьминов проявлял как несомненный рост, так и несокрушимое спокойствие совести. Какая-то стыдная сила продолжала тянуть Ивана Матвеича к своему мнимому сопернику, может быть, потребность видеть человека, который ещё утром гляделся в милые, заспанные глаза его жены. Почти полгода Иван Матвеич колебался, переслать ли с письмом к Осьминову или предложить лично, в деликатной форме, чтобы забрал с собой Леночкины платья и белье, ту его часть, разумеется, какая была ещё не ношенная; это избавило бы молодых от обременительных в их положении трат. Наконец профессор решился сделать это полушутливо, по-мужски, для чего завел окольный разговор о состоянии легкой промышленности в стране, о недостатке носильных вещей и ещё нечто в том же роде, И когда учитель собрался с духом, ученик неожиданно сам спросил у него, располагает ли тот сведениями, где и как Елена Ивановна устроилась на новом месте. Несколько мгновений Иван Матвеич тупо взирал на дымок осьминовской трубки, и глупая надежда сжала его сердце... но вслед за тем ужасное смятенье опалило его; уж лучше бы ей быть с Осьминовым! Кроме них, двух мнимых соперников, никого на свете не было у Леночки, и теперь прояснились кое-какие загадочные намеки в её письме и ранее — в подслушанном разговоре. Возможно, пока он пописывал свои статейки, ел щи, играл в жмурки с Осьминовым, река волокла подо льдом тело его жены. Воспоминание о дочке несколько поуспокоило Ивана Матвеича, но не избавило от пытки неизвестностью. Письменные розыски по адресам знакомых не завершились ничем; ни ему, ни его сестре не пришло в голову поискать Леночку на Енге, у старого очага всех её несчастий. Дело разъяснилось лишь на исходе следующей весны... Незадолго перед сном Таиска расслышала неуверенный, с перерывами, наружный стук и через дверную щелочку в полупотемках лестницы разглядела рослого, деревенской внешности и в её, Таискиных, годах, бородатого человека; прилипчивым, смутным голосом он просился к Ивану Матвеичу. По ночному времени и окраинному местоположенью ей ничего не оставалось, кроме как захлопнуть дверь, что она и сделала без промедленья. Домыв же посуду, она во избавление от страхов снова выглянула наружу и теперь не разглядела ничего: лишь слабое детское хныканье оглашало лестничную тишину. В доме как раз сидел Грацианский; желанного разговора не получилось, и гость уже прощался, привыкнув ложиться пораньше для сохранения здоровья. Иван Матвеич сам распахнул дверь. Запоздалый посетитель сидел на ступеньке, свесив бороду в колени; он поднялся, едва на него упал свет. Собственно, их было двое там — возле, держась за рукав старшего, еле стоял на ногах мальчик лет семи, ломал его сон. Он был в сапожках, как отец, и в промокшем до нитки зипунишке. На улице хлестал ледяной весенний дождь. Нахмурясь, Иван Матвеич осведомился, откуда они и зачем. — Вот, с Енги... вроде повидаться зашел, — пояснил старший, не подымая глаз, а руку, подобно слепцу, держал на плече ребенка, и оттого, что трудно было опознать его сейчас, по прошествии ровно трех десятилетий, прибавил вкрадчиво и тихо, как пароль соучастника, не забыл ли хозяин ночь у родничка, в гостях у старого-то Калины Тимофеича. Он не ломился в квартиру, ни на чем не настаивал и, верно, ушел бы сразу, если ему велеть построже. Но никому, даже той убежавшей женщине, не рассказывал Иван Матвеич таких подробностей детства, и лишь один человек на свете, кроме него самого, мог помнить отчество Калины. — Входи, Демид... Васильич, — дрогнувшим голосом пригласил Иван Матвеич и посторонился, пропуская гостей в прихожую. — Земляки, что ли? — вскользь заинтересовался Грацианский, как раз одевавшийся в прихожей. Из-за дождя, а возможно, и — назло, он медлил с уходом, попадал не в свои калоши, не здороваясь с вошедшими и пошучивая при этом, — вот, дескать, какого рода землячки шляются к депутату лесов на ночь глядя. Дальновидный, совместив кое-какие тогдашние обстоятельства, он сразу догадался о том, что сами Вихровы раскусили только через полгода. Наконец Грацианский ушел, пообещавшись досказать свои лесные неудовольствия при ближайшем свидании, кстати — состоявшемся лет двенадцать спустя. Когда Иван Матвеич вернулся в кабинетик, Таиска раздевала мальчика, валившегося у ней из рук от усталости. Через минуту он оказался в запретном Леночкином кресле с высокой спинкой и уже спал с пятнистым, отблески костра напоминавшим румянцем на подпухших от холода и утомленья щеках. — Ты развесь-ка перед огнем посушиться, — вполголоса приказал Иван Матвеич сестре про его одежку, оставившую мокрый след на полу; потом поднял глаза на гостя: — Чего ж ты, как нищий, встал, Демид Васильич? Отвык, видно, от меня... давненько же мы с тобой в глаза друг дружке не глядели... интересно, кто ты теперь!.. Но раздевайся, чайком погреешься, таким образом. Наследник, что ли, твой? — Оно самое... сынище, — посмеялся Золотухин в бороду и стал поочередно исполнять все то, что приказывал хозяин. Так, он присел к столу с неубранным после Грацианского угощеньем, нежадно поел с каждого блюда понемножку, а стакан горячего чаю долго держал в обеих ладонях, как величайшую благость жизни. Почти непочатая бутылка водки дразнила его на столе; сперва отказался, потом налил на донышко, но вдруг осмелел, дополнил под узорчатый поясок стакана и, снова раздумав, отодвинул на средину стола. — Давненько держал в мыслях навестить тебя, Иван Матвеич, да вот только проездом... случай навернулся. Я когда из плена-то воротился, всего неделю тебя в лесничестве не застал. И чудно: сколько разов, в самые что ни есть смертные атаки ходил, в мировую-то, а сейчас перед дверью твоей заробел... скажи, стукануть разок силы не стало, ровно рука отнялась, собака её дери! Эх, авось, думаю, не прогонит. А то и помрем, глядишь, эдак-то, не повидамшись. — Глупости какие... таким образом, — сопротивляясь чувству жалости, сказал Иван Матвеич. — Ты пей, не стесняйся, пей!.. В глазах его невольно вставало последнее видение детства: едкое молоко лесной гари, дымная шапка над южной частью Пустошeй, грязная палуба Евпатия, кучка ребят возле пристани, на покидаемой земле... но как ни старался Иван Матвеич связать перечисленные обстоятельства с человеком, понуро стоявшим перед ним, настоящий Демидка так и остался позади, а этот был незнакомый, с тяжким грузом неизвестных Ивану Матвеичу печалей, даже весь подложный какой-то. Глубокая морщина неотвязной думы, рассекавшая его переносье, уклончивый взор и, наконец, беспокойные, словно вспугнутые руки — все усиливало впечатление исходившей от Демида тревоги. Потому ли, что говорить им, в сущности, было не о чем, Иван Матвеич спросил про житье-бытье Калины после отъезда Вихровых из Красновершья. Однако за давностью лет Демид ничего не мог припомнить о таких пустяках. Кажется, с год, не более, простояла Калинова сторожка на затянувшихся березкой росчистях, пока вслед за хозяином не растворилась, точней, по слову Калины, не переплавилась в какие-то иные, неуловимые формы существованья. — А где и как расстался он с жизнию, про то неизвестно. Никто не видал могилы лесного зверя... может оно и впрямь, сами зарываются в землю при кончине. Вона, камень-то сам в море тонет! — Мыслями Демид Золотухин был уже далек от Енги. — Надоела она мне, Иван Матвеич, хоть в петлю от ней, и надумал я перебираться на свежие места. Вот вырвался весь, с корешком, и ушел. Да с билетами на поезд непорядок получается: с ночи в очередь становятся! — Жена-то на вокзале, что ли? — во утоление необъяснимого любопьггства вставил Иван Матвеич. — Нет, вдовый я, шестой год вдовею! Вот и смекнул парнишку к тебе завезти, чтоб в череду ему без сна не маяться, а со станции, как с билетами управлюсь, заберу его — и в дорогу! Он у меня не баловной, Серегой крестили. А проснется, пошумит ежли, ты его и побей, ничего. Я так смотрю, лучше с малых лет поучить, нежели впоследствии всем законом по загривку уважут!.. — Ничего, как-нибудь и без ссоры доживем до утра, — успокоил его Иван Матвеич, придвигая еду на столе. — И в какие ж ты края наметился? — Под влиянием текущих событий сообразил я на Амур податься. Деверь отписывал: местности весьма обширные и зверя ужасть, а людишек наперечет. — Значит, уединенья ищешь, Демид Васильич?.. с чего бы это? — Так, от войны пережиток тяжелый остался. Вроде и годов немного, всего за сорок мне, и сила ещё не вся потрачена, а на душе — ровно бы строчков наелся... помнишь, грибы такие, поганые, на Облоге росли? Авось на Амуре посытей будет... — Да где же ты сытей найдешь? — усомнился Иван Матвеич. — Дом у тебя полная чаша, наследство в амбарах поди не умещается... целы кони-то отцовские? — Эка, хватил! Ведь погорело все у меня, Иван Матвеич, в одну ночку слизнуло. Какая-то неточная правда почудилась Ивану Матвеичу в его признании. — Крупный, видно, пожар-то был? — Ничего себе... значительный, — скучным голосом подтвердил Золотухин и, не подымая глаз, залпом выпил водку, причем подержал стакан, пока не вылилась последняя капля. — Да мне и не жаль... нисколько мне его не жаль, добра моего... без него-то легше: идешь себе свободно, сам все налево-направо критикуешь. Трактиришко-то наш в Шиханове ещё при жене-покойнице сожгли, соседи пошалили: теперь много всякого шутника развелось. И коней мне тоже не жаль, одна забота с ними. Водка оглушила его, разгладила складку меж бровей; он даже вроде хвастаться принялся, как хорошо, приятно ему стало после того пожара, потому что ровным счетом ничто теперь не дорого на земле. Вдруг жестокий смешок сорвался с его губ. — Чего вспомнил, Демид Васильич? Вместо ответа тот долго глядел на жар в печке с синими язычками по угольному тлену; резкий кисловатый пар подымался от развешанной на стулья овчины. — Вот тоже с папаней моим забавность какая приключилась... Дело прошлое, можно и рассказать, — начал Демид. — Это мужики наши мне потом смеялися, сам я тогда ещё мальцом был! Чай, помнишь, Золотухины сызвеку обозы гоняли: сперва-то стреляную дичь на Москву важивали, а с развитием и за другие грузы принялись. Папаня и бешеный, а с каким трудом в силу входил: оно известно, как начальная-то копеечка достается. Помню, мамаша его перед смертью даже попрекала: «Ты меня росточком махоньку из того расчету и выбирал, чтоб мыла на меня меньше шло». — И в погоне за сочувствием собеседника Демид распространился о терзаниях семейства от стяжательской воли отца. — Вот на масленой эдак-то, в самый прощеный день, возвращался мой папаня из большой ездки порожняком... ну и возроптал малость на создателя небесного: всяку, мол, шушеру в люди выводишь, одного меня ни грошиком даровым не побаловал, а все — либо из огня горючего, либо из дерьма тягучего таскай! И только он ему, богу-то, такие слова предоставил, тотчас попадается ему под взгорьем, у горелой рощицы... помнишь, на Горынке?.. купец Ящиков из Лошкарева, Миколай Захарыч... ну, в самом что ни есть бедственном состоянии. Вишь, кралю он себе завел в Полушубове: сущая молодая волчица эта самая Стеша была, адской красоты, всегда за ей кавалеры вьются стайкой, пока знаменитый каторжный Донцов к ней не подоспел. Он тогда по нашим краям, на тракте, с беглыми пошаливал... А Миколай то Захарыч Ящиков и ездил к ей по старой памяти, ужасные капиталы с ей просаживал, всей деревней гуляли. Вот Донцов-то и вернись домой не в срок: очень на купца расстроился, однако губить не стал и, заметь, мошны не тронул, чтоб Стеши не марать, а только выволок его на проселок, снабдил его по-божески по шее разка два и отпустил с наставлением не показываться... Раньше-то ведь оно все попроще было! А чай, помнишь, местность глуховатая... и, значит, сзади Донцов со своей оравой подпирает, а спереди уж настоящие волки к ночи отходную завели, — да они в ту пору, в течку-то, с пуговицами сожрут... Стоит наш богатей при студеной вечерней зорьке, хмельной да покорябанный, шуба враспашку об одном рукаве, жалостно так просится к папане моему в пошевни. «Нет, вертаться мне с тобой не рука... извини, Миколай Захарыч. Да ещё карасин везу, провоняешь!» — мой-то ему. «Ничего, подсади ты меня, Христа ради, хоть до Кондыревой дачи, — слезно ему Ящиков плачется. — Я тебя озолочу и заказами впредь не оставлю». И деньги ему кажет сдуру-то, целый кошель, все сотенными. А надо сказать, папаня мой, как церковный староста, ладил ко всенощной попасть, однако смекнул: не иначе как услышал господь мою христьянскую жалобу, вот посылает мне Ящикова на разживу. Бывают клады лежачие, а бывают они и ходячие... Ясно, дело не без рыску, да ведь вся коммерция на кровце стоит, а ежели и найдут на дороге телесные останки от волков — на Донцова подумают. Топоришко у хозяйственного ямщика всегда под облучком, на плохой оборот. Никто их там не видал: посадил купца, поехали... Второй стакан пополней Демид Васильич осушил без приглашения и, сразу отемнев, долго глядел в пол, словно забыл продолженье рассказа. — Ты хоть огурчиком закуси, приятель, а то и билетов на поезд не добудешь, — за поздним временем намекнул Иван Матвеич. — ...пригрелся в сенце-то духовитом, развезло Ящикова на радостях. Опять же дальний благовест над лесами стелется, звездочки теплятся в небесах, очень так проникновенно вокруг, только анделов не хватает. «А ведь это тебя, Василь Федотыч, всевышняя рука сюда привела... я уже с жизнею прощался, — Ящиков-то моему говорит. — Только я Миколу-угодника вспомнил, враз слышу твой бубенец на выручку». — «Что ж, видать, встретились наши молитвы у престола господня, — папаня думку свою думает, — посмотрим, чья сильней!» И как выехали на Калинову горловину, где и мы с тобой сидели, — помнишь заросшую подкову на березе? — тут папаня мой заохал, прикинулся, будто супонь на хомуте у него распустилась... велит Ящикову вылезти, ровно бы оглоблю поддержать, а тот, не дурак, успел сообразить, значит: кабы правда, клещи хомута разошлись бы и дуга враз обвисла бы! Однако вылез... и вот уже папаня наступает на него со своим злодейским струментом. Но едва рассечь замахнулся, обушок-то и сорвись, ровно бы сняло его мановеньем небесной силы... одно изгрызенное топорище в руке у папани осталося, такая незадача. Извернулся наш Миколай Захарыч да как полоснет моего старичка с правой, потом с левой, потом обёма враз. Погрелся на нем эдак-то, прыгнул в его же пошевни да и укатил с карасином вместе, а разбойник наш к утру еле до дому дополз, пеший и без полбороды. С недельку эдак пролежал, пока здоровьишко наладилось, пес его дери! Сам же Ящиков и похвалялся потом в компании. Промежду прочим, выдающийся силач был: кочережку в любые вензеля завязывал... Год спустя скончался от четырехдюймового гвоздя. — Как так? — встрепенулся от неожиданности Иван Матвеич. — Фокус с гвоздем в теплой компании показывал да, вишь, и заглотнул его спьяну-то. Пока там довезли, пока разрезали. Иван Матвеич нахмурился: — Что ж, ежели позабавить ты меня хотел своим рассказом, так невеселая твоя забава, Демид Васильич. — Забавка-то веселая, Иван Матвеич, а в том дело, что ты мне белку, Марью Елизаровну, до сих пор не можешь простить, — сдержанно посмеялся тот. — Нет, у меня всякий рассказ с присадком, а присадок тут вот какой. Гляжу я на людей: ищут удобствия, взаимно сражаются, а судьба меж тем одного гвоздем в глотку уважит, другого — столбняком, как старика моего. Любит господь с нашим братом пошутить, страсть как любит! Вот я и спрашиваю: к чему же все это? — И как бы ответа поискал глазами в штабелях книг, загромождавших вихровский кабинет. Все в нем тогда — и несмешная папашина история, с помощью которой, возможно, хотел возместить даровые харч и водку, и самый этот вопрос, прозвучавший как приглашение к отвлеченным, подальше от текущей жизни рассуждениям, — все наводило на мысль, что гость любой ценой стремится продлить свое ночное сиденье под сухой и безопасной кровлей. — Что-то петляешь ты, Демид Васильич, не договариваешь, Чего сам-то в жизни ищешь?

The script ran 0.064 seconds.