Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Михаил Загоскин - Рославлев, или Русские в 1812 году [1830]
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_history

Аннотация. Действие романа Михаила Николаевича Загоскина (1789-1852) «Рославлев» происходит во времена Отечественной войны 1812 г. В основе его лежит трагическая история отношений русского офицера Владимира Рославлева и его невесты Полины.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 

– Скоро полночь. – Так, верно, теперь и на барском дворе почивают. Не проехать ли нам, сударь, в дом к Николаю Степановичу?! – Нет: может быть, они ещё не ложились. Эй! ямщик! ступай скорей! Я дам ещё рубль на водку. Ямщик погнал лошадей; но они едва могли бежать рысью по грязной дороге, которая с каждым шагом становилась хуже. Вот наконец путешественники доехали до кладбища. Поравнявшись с группою деревьев, которая с трёх сторон закрывала церковь, извозчик позабыл о том, что советовал им старый ловчий, – не свернул с дороги: колеса телеги увязли по самую ступицу в грязь, и, несмотря на его крики и удары, лошади стали. Пробившись с четверть часа на одном месте, он объявил решительно, что без посторонний помощи они никак не выдерутся из грязи. – Делать нечего, сударь! – сказал Егор, – оставайтесь здесь, а я сбегаю за народом. – Ступай на мельницу: она в двух шагах отсюда. – В самом деле! Ведь на ней живет вся семья Архипа-мельника. Подождите, сударь, мигом слетаю. У нас в России почти каждая деревня имеет свои изустные предания о колдунах, мертвецах и привидениях, и тот, кто, будучи ещё ребенком, живал в деревне, верно, слыхал от своей кормилицы, мамушки или старого дядьки, как страшно проходить ночью мимо кладбища, а особливо когда при нем есть церковь. Русской крестьянин, надев солдатскую суму, встречает беззаботно смерть на неприятельской батарее или, не будучи солдатом, из одного удальства пробежит по льду, который гнется под его ногами; но добровольно никак не решится пройти ночью мимо кладбищной церкви; а почему весьма натурально, что ямщик, оставшись один подле молчаливого барина, с приметным беспокойством посматривал на кладбище, которое расположено было шагах в пятидесяти от большой дороги. Рославлев не понимал сам, что происходило в душе его; он не мог думать без восторга о своем счастии, и в то же время какая-то непонятная тоска сжимала его сердце; горел нетерпением прижать к груди своей Полину и почти радовался беспрестанным остановкам, отдалявшим минуту блаженства, о которой недели две тому назад он едва смел мечтать, сидя перед огнем своего бивака. Мы все любим предаваться надежде, верим слепо её обещаниям, и почти всегда в ту самую минуту, когда она готова превратиться в существенность, боязнь и сомнение отравляют нашу радость. Не эту ли самую недоверчивость души к земному нашему счастию мы называем предчувствием, разумеется, если последствия его оправдают? В противном случае мы тотчас забываем, что сердце предсказывало нам горе и что это предвещание не сбылось. Погруженный в глубокую задумчивость, Рославлев не замечал, что несколько уже минут ямщик стоял неподвижно на одном месте и, дрожа всем телом, смотрел на кладбищную церковь. – Барин! а барин!.. – прошептал он наконец трепещущим голосом, – что это такое?.. – Что ты, братец? – спросил Рославлев. – Да неужели, батюшка, не слышите? Чу!.. Наше место свято!.. – Постой!.. в самом деле… церковное пение… Где ж это поют?.. – Как где? На кладбище. Вон опять!.. С нами крестная сила!.. Ох, неловко, кормилец!.. – Может быть, похороны?.. – Да разве, батюшка, по ночам кого отпевают? – Это в самом деле странно!.. Побудь у лошадей! – сказал Рославлев, слезая с телеги и взяв под плечо свою саблю. – Ах, батюшка барин!.. да как же я останусь-то один? – Небось, братец: мертвецы через дорогу не перебегают, – сказал с улыбкою Рославлев. – Глядь-ка, барин!.. – закричал ямщик, – глядь! вон и огонек в окне показался – свят, свят!.. Ух, батюшки!.. Ажно мороз по коже подирает!.. Куда это нелегкая его понесла? – продолжал он, глядя вслед за уходящим Рославлевым. – Ну, несдобровать ему!.. Экой угар, подумаешь!.. И молитвы не творит!.. Рославлев перелез через плетень, которым обнесено было кладбище. С трудом пробираясь между могил, он не слышал уже пения, но видел ясно, что внутренность церкви освещена; ему показалось даже, что в одном углу церковного погоста что-то чернелось и раздавался шорох, похожий на топот лошадей, которые не стоят смирно на одном месте. Чтоб заглянуть во внутренность церкви, надобно было непременно взойти на высокую паперть по крутой и узкой лестнице. Едва он успел шатнуть на первую ступеньку, как вдруг у самых ног его кто-то прохрипел диким голосом: «Тише ты! Не дави живых людей; я ещё не умерла». Рославлев невольно отскочил назад и схватился за рукоятку своей сабли; но в ту же самую минуту блеснула молния и осветила сидящую на лестнице женщину в белом сарафане, с распущенными по плечам волосами. Она щелкала зубами, и глаза её сверкали ужасным образом. – Это ты, Федора? – сказал Рославлев, узнав сумасшедшую. – Что ты здесь делаешь? – Вестимо что: пришла на похороны. – Какие похороны?.. – Погляди в окно, так сам увидишь. Чу!.. слышишь? Поют со святыми упокой. – Да, точно поют! Но это совсем не похоронный напев… напротив… мне кажется… – Рославлев не мог кончить: невольный трепет пробежал по всем его членам. Так он не ошибается… до его слуха долетели звуки и слова, не оставляющие никакого сомнения… – Боже мой! – вскричал он, – это венчальный обряд… на кладбище… в полночь!.. Итак, Шурлов говорил правду… Несчастная! что она делает!.. – Тс!.. тише!.. – перервала безумная. – Не кричи! помешаешь отпевать!.. Чу! слышишь, затянули вечную память!.. Да постой! куда ты? – продолжала она, схватив за руку Рославлева. – Подождем здесь; как вынесут, так мы проводим её до могилы. Рославлев, от которого сумасшедшая не отставала, вбежал на паперть и остановился у первого окна. Внутренность церкви была слабо освещена несколькими свечами, поставленными в паникадила; впереди амвона, перед налоем, стоял священник в полном облачении; против него жених и невеста, оба в венцах; а позади, подле самого окна, две женщины, закутанные в салопы. Казалось, одна из них горько плакала. Рославлев, к которому они так же, как невеста и жених, стояли спиною, не мог этого видеть, но слышал её рыдания. Эти две женщины, без сомнения, Полина и Оленька. В женихе нетрудно было узнать по иностранному мундиру пленного французского полковника; но его невеста?.. Она не походит на Лидину… нет!.. эта тонкая талия, эти распущенные по плечам локоны! Боже мой!.. неужели Оленька?.. Вот священник берет жениха и невесту за руки, чтоб обвести вокруг налоя… они идут… поравнялись с царскими вратами… остановились… вот начинают доканчивать круг… свет от лампады, висящей перед Спасителем, падает прямо на лицо невесты… «Милосердый боже!.. Полина!!!» В эту самую минуту яркая молния осветила небеса, ужасный удар грома потряс всю церковь; но Рославлев не видел и не слышал ничего; сердце его окаменело, дыханье прервалось… вдруг вся кровь закипела в его жилах; как исступленный, он бросился к церковным дверям: они заперты. В совершенном неистовстве, скрежеща зубами, он ухватился за железную скобу; но от сильного напряжения перевязки лопнули на руке его, кровь хлынула ручьем из раны, и он лишился всех чувств. Обряд венчанья кончился; церковные двери отворялись. Впереди молодых шёл священник в провожании дьячка, который нес фонарь; он поднял уже ногу, чтоб переступить через порог, и вдруг с громким восклицанием отскочил назад: у самых церковных дверей лежал человек, облитый кровью; в головах у него сидела сумасшедшая Федора. – Господи помилуй! Что это такое? – сказал священник. – Эй, Филипп! посвети!.. Боже мой! – продолжал он, – русский офицер! – И весь пол в крови! – воскликнула Полина. – Так что ж? – сказала Федора, устремив сверкающий взор на Полину. – Небось, ступай смелее! Чего тебе жалеть: ведь это русская кровь! Дьячок нагнулся и осветил фонарем бледное лицо Рославлева. – Праведный боже!.. Рославлев!.. – вскричала Оленька. – Рославлев! – повторила ужасным голосом Полина. – Он жив ещё?.. – Нет, умер! – перервала безумная. – Милости просим на похороны. – И её дикой хохот заглушил отчаянный вопль Полины. ГЛАВА VI Часу в шестом утра, в просторной и светлой комнате, у самого изголовья постели, на которой лежал не пришедший ещё в чувство Рославлев сидела молодая девушка; глубокая, неизъяснимая горесть изображалась на бледном лице её. Подле неё стоял знакомый уже нам домашний лекарь Ижорского; он держал больного за руку и смотрел с большим вниманием на безжизненное лицо его. У дверей комнаты стоял Егор и поглядывал с беспокойным и вопрошающим видом на лекаря. – Слава богу! – сказал сей последний, – пульс начинает биться сильнее; вот и краска в лице показалась; через несколько минут он должен очнуться. – Но как вы думаете, – спросила робким голосом молодая девушка, – этот обморок не будет ли иметь опасных последствий? – Теперь ничего нельзя сказать, Ольга Николаевна! Если причиною обморока была только одна потеря крови, то несколько дней покоя… но вот, кажется, он приходит в себя… – Я не могу долее здесь оставаться, – сказала Оленька, вставая, – но ради бога! если он будет чувствовать себя дурно, пришлите мне сказать… Несчастный!.. – Она закрыла руками лицо свое и вышла поспешно из комнаты. – Побудь с своим барином, – сказал Егору лекарь, уходя вслед за Оленькой, – а я сбегаю в аптеку и приготовлю лекарство, которое подкрепит его силы. Рославлев открыл глаза, привстал и с удивлением посмотрел вокруг себя. – Что это?.. – спросил он тихим голосам. – Где я? – В доме у Николая Степановича, сударь! – отвечал Егор, подойдя к постели. – У какого Николая Степановича?.. – Ижорского, сударь! – Ижорского?.. – повторял Рославлев. – Ах да, знаю!.. Ижорского!.. Но зачем мы здесь?.. когда приехали?.. Я ничего не помню… Постой!.. Мне кажется, вчера я заснул в телеге!.. Да! точно так!.. гроза… кладбище… сумасшедшая Федора… Боже мой!.. свадьба! Ах, Егор! какой я видел страшный сон! Егор поглядел с сожалением на своего господина и, покачав печально головою, сказал: – Что об этом говорить, сударь! успокойтесь! Вы не очень здоровы. – Кто? я? Да! я чувствую какую-то слабость… Но я не могу понять, для чего мы здесь, а не там?.. Постой! мне помнится, что лошади стали… ты пошёл за людьми… да, да! я не во сне это видел, – и вдруг мы очутились здесь. Да что ж ты молчишь? – То-то, сударь! вы изволите смеяться над нашим братом: и дурачье-то мы, и всякому вздору верим; а кабы вы сами не ходили вчерась на кладбище… – Как! – вскричал Рославлев, – так я был на кладбище?.. Я видел это не во сне?.. Ну что же? говори, говори!.. – продолжал он, вскочив с постели; бледные щеки его вспыхнули, глаза сверкали; казалось, все силы его возвратились. – Успокойтесь, сударь! – сказал Егор. – Присядьте! я все вам расскажу. – Все? – Да, сударь, все, что знаю. Вчера ночью, против самой кладбищной церкви, наши лошади стали, а телега так завязла в грязи, что и колес было не видно. Я пошёл на мельницу за народом, а вы остались на дороге одни с ямщиком. – Да, точно так. Говори, говори!.. – Я пришел на мельницу; уж стучал, стучал, насилу достучался; видно, Архип хватил за ужином через край бражки. Я сбирался уж выбить окно… глядь! слава богу, проснулись. Пока я им толковал, в чем дело, пока вздули огонь и Архип с своими ребятами одевался, прошло этак с полчаса времени; Архип засветил фонарь, и мы вчетвером отправились на дорогу. Приходим – телега стоит на прежнем месте, а ни вас, ни ямщика нет. Что за причина такая?.. Мы принялись кричать: смотрим, лезет кто-то из-за куста… ямщик! лица нет на парне, дрожкой дрожит. «Что ты, братец? – спросил я, – где барин?» Вот он собрался с духом и стал нам рассказывать; да видно, со страстей язык-то у него отнялся: уж он мямлил, мямлил, насилу поняли, что в кладбищной церкви мертвецы пели всенощную, что вы пошли их слушать, что вдруг у самой церкви и закричали и захохотали; потом что-то зашумело, покатилось, раздался свист, гам и конской топот; что один мертвец, весь в белом, перелез через плетень, затянул во все горло: со святыми упокой – и побежал прямо к телеге; что он, видя беду неминучую, кинулся за куст, упал ничком наземь и вплоть до нашего прихода творил молитву. Ну, сударь, грех таить, от этих слов у всех нас волосы стали дыбом. Что делать? Идти искать вас на кладбище?.. Вчетвером я и самого черта не испугаюсь; да Архип-то стал переминаться ребята его также сробели: нейдут, да и только! Вот я подумал, перекрестился и только что хотел пуститься один на волю божью, как вдруг слышим – кто-то скачет к нам по дороге. Подскакал – гляжу: Иван Петров, слуга Прасковьи Степановны. Он сказал нам, что вы здесь, что вас нашли у кладбищной церкви, что вы лежите без памяти; а как нашли? кто нашёл? толку не мог добиться. Вот, сударь, все, что я знаю. В продолжение сего разговора Рославлев несколько раз менялся в лице. – Итак… – сказал он. – Итак… нет сомненья… все то, что я видел… – А что вы видели, сударь? – спросил с любопытством Егор. – Я видел мою невесту… – Вашу невесту? В кладбищной церкви! в полночь? Христос с вами, сударь! Что вы? Вам померещилось! – В венце перед налоем… – Господи помилуй!.. Да это демонское наваждение… – Ах, Егор! если б в самом деле какой-нибудь злой дух… – А что ж вы думаете? Ведь сатана хитер, сударь, хоть кого из ума выведет. Ну, помилуйте, как могли вы видеть Палагею Николаевну на кладбище, когда она нездорова и лежит в постеле? – Что ты говоришь?.. Почему ты знаешь? – Сию минуту сестрица её изволила говорить с лекарем. – Оленька здесь? Где ж она? – Уехала домой. Она всю ночь сидела подле вашей кровати; а уж как плакала! Господи боже мой!.. откуда слезы брались! Она изволила оставить вам письмо. – Письмо? Подай, подай!.. Егор взял со стола запечатанное письмо и подал его своему господину. – От Полины!.. – вскричал Рославлев. Он, сорвав печать, развернул дрожащей рукою письмо. Холодный пот покрыл помертвевшее лицо его, глаза искали слов… но сначала он не мог разобрать ничего: все строчки казались перемешанными, все буквы не на своих местах, наконец с величайшим трудом он прочел следующее: «Вы должны ненавидеть… нет! я не достойна вашей ненависти: это чувство слишком близко любви; вы должны, вы имеете полное право презирать меня. Не смею надеяться, что, открыв вам ужасную тайну, которую думала унести с собой в могилу, я заставлю вас пожалеть обо мне. Я вас не знала ещё, Рославлев, когда полюбила того, кому принадлежу теперь навсегда. Он любил меня, но тогда он не мог ещё быть моим мужем. Я не могла даже мечтать, что встречусь с ним в здешнем мире, и, несмотря на это, желания матушки, просьбы сестры моей, ничто не поколебало бы моего намерения остаться вечно свободною; но бескорыстная любовь ваша, ваше терпенье, постоянство, делание видеть счастливым человека, к которому дружба моя была так же беспредельна, как и любовь к нему, – вот что сделало меня виновною. Безумная! я обманывала сама себя! Я думала, что, видя вас благополучным, менее буду несчастлива; что, произнеся клятву любить вас одного, при помощи божией, я забуду все прошедшее; что образ того, кто преследовал меня наяву и во сне, о ком я не могла и думать без преступления, изгладится навсегда из моей памяти. Я согласилась принадлежать вам и, клянусь богом, не изменила бы моему обещанию, если бы он встретился со мною во всем прежнем своем блеске, благолучный, одаренный всем, чему завидуют в свете. Но он явился предо мною покрытый ранами, несчастный, всеми оставленный и с прежней любовью в сердце! Казалось, сами небеса желали соединить нас – он мог располагать своей рукою, и вы, Рославлев, вы сами показали ему дорогу в дом наш!..» – Довольно! – вскричал Рославлев, сжимая с судорожным движением в руке своей измятое письмо. – Чего ещё мне надобно? Егор! лошадей! – Как, сударь? Вы хотите ехать? – Да! – Не видев вашей невесты? – Молчи! – Помилуйте, сударь! Как вам ехать сегодня? – Да! сегодня… сейчас… сию минуту!.. – Но куда, сударь? К нам в деревню? – Нет! здесь мне душно… Дальше, дальше! Туда, где я могу утонуть в крови злодеев-французов. – Говорят, сударь, что они недалеко от Москвы. – Недалеко? Итак, в Москву! – А рана ваша? – Не бойся! Я умру не от неё. Ступай скорее! Ямщик, который нас привез, верно, ещё не уехал. Чтоб чрез полчаса нас здесь не было. Ни слова более! – продолжал Рославлев, замечая, что Егор готовился снова возражать, – я приказываю тебе! Постой! Вынь из шкатулки лист бумаги и чернильницу. Я хочу, я должен отвечать ей. Теперь ступай за лошадьми, – прибавил он, когда слуга исполнил его приказание. – Но если ямщик попросит двойные прогоны? – Дай вчетверо, но чтоб чрез полчаса нас здесь не было. Егор вышел, а Рославлев начал писать следующее: «Я не дочитал письма вашего. Вы графиня Сеникур, жена пленного француза, – на что мне знать остальное? Не о себе хочу я говорить – моя участь решена: смерть возвратит мне спокойствие; она потушит адское пламя, которое горит теперь в груди моей; но вы!.. Слушайте приговор ваш! Вы не умрете ни от стыда, ни от раскаяния; проклятие всех русских, которое прогремит над преступной главой вашей, не убьет вас – нет! вы станете жить. Прижав к сердцу обагренную кровью русских, кровью братьев ваших, руку мужа, вы пойдете вместе с ним по пути, устланному трупами ваших соотечественников. Торжествуйте вместе с ним каждую победу злодеев наших! Забудьте, что вы русская, забудьте бога… Да! вы должны выбирать одно из двух: или вовсе забыть его, или молить, чтоб он помог французам погубить Россию. В этой смертной борьбе нет средины или мы, или французы должны погибнуть; а вы – жена француза! Умрите, несчастная, умрите сегодня, если можно, – я желаю этого. Да, Полина, я молю об этом бога… Я чувствую… да, я чувствую, что ещё люблю вас!..» Рославлев перестал писать; крупные слезы покатились градом по лицу его. – А! Владимир Сергеевич! – сказал лекарь, входя в комнату, – вы уж и встали? Ну что, как вы себя чувствуете? Рославлев закрыл платком глаза и не отвечал ни слова. Лекарь взял его за руку и, поглядев на него с состраданием, повторил свой вопрос. – Я здоров, – отвечал Рославлев, – и сейчас еду. – Что вы? Как это можно? У вас жар. – Вы ошибаетесь, – перервал Рославлев, положив руку на грудь свою. – Здесь холодно, как в могиле. – Вам надобен покой. – Не бойтесь! – сказал с горькой улыбкою Рославлев. – Я найду его. – Но по крайней мере, примите это лекарство и дайте мне перевязать вашу руку. – И, полноте! на что это? Я могу ещё владеть саблею. Благодаря бога правая рука моя цела; не бойтесь, она найдет ещё дорогу к сердцу каждого француза. Ну что? – продолжал Рославлев, обращаясь к вошедшему Егору. – Что лошади? – Привел, сударь! Рославлев встал и, шатаясь, подошел к лекарю. – Вот письмо к Палагее Николаевне, – сказал он. – Потрудитесь отдать его. Прощайте! Лекарь взял молча письмо и вышел вслед за Рославлевым на крыльцо. – Прощайте, прощайте… – повторял Рославлев, садясь в телегу. – Скажите ей… Нет! не говорите ничего!.. – Я сегодня поутру её видел, – сказал вполголоса лекарь, – и если б вы на неё взглянули… Ах, Владимир Сергеевич! она несчастнее вас! – Слава богу! Итак, этот француз не совсем ещё задушил в ней совесть! – Я лекарь, Владимир Сергеевич; я привык видеть горесть и отчаяние; но клянусь вам богом, в жизнь мою не видывал ничего ужаснее. Она в полной памяти, а говорит беспрестанно о церковной паперти; видит везде кровь, сумасшедшую Фёдору; то хохочет, то стонет, как умирающая; а слезы не льются… – Ступай! – закричал Рославлев. Извозчик тронул лошадей. – Нет, нет! постой! Итак, она очень несчастлива? – продолжал он, обращаясь к лекарю, – Очень?.. Послушайте! скажите ей, что я здоров… что она… подайте назад моё письмо. Лекарь подал ему письмо; Рославлев схватил его, изорвал и закричал извозчику: – Пять рублей на водку, но до самой станции вскачь – пошёл! Менее чем в два часа примчались они на первую станцию. Рославлев, несмотря на убеждения своего слуги, не хотел отдохнуть; он уверял, что чувствует себя совершенно здоровым; но его пылающие щеки, дикой, беспокойный взгляд – все доказывало, что сильная горячка начинает свирепствовать в крови его. Переменив лошадей, они поскакали далее. Не более двадцати верст оставалось до Москвы. Они не обогнали никого, но почти на каждой версте встречались с ними проезжие; не слышно было веселых песен извозчиков; молча, как в похоронном ходу, тянулись по большой Московской дороге целые обозы экипажей. Многие из проезжающих, идя задумчиво: подле карет своих, обращали от времени до времени свой тоскливый взгляд туда, где позади их осталась опустевшая Москва. Быть может, они в последний раз простились с нею. Их пасмурные лица казались ещё грустнее от противуположности с веселыми и беззаботными лицами детей, которые, выглядывая из дорожных экипажей, с шумной радостью любовались открытыми полями и зеленеющимся лесом. – Что это, барин? – сказал Егор, – никак, из Москвы все выбираются? Посмотрите-ка вперёд – повозок-то, карет!.. Видимо-невидимо! Ох, сударь! знать, уже французы недалеко от Москвы. – Ах, как бы я желал этого! – сказал Рославлев. – Что вы? Христос с вами! Эх, барин, барин! не хороши у вас глаза: вы точно нездоровы. – И, врёшь! я совершенно здоров; но мне душно… здесь все так тихо, мертво… В Москву, скорей в Москву!.. Там наши войска, там скоро будут французы… там, на развалинах её, решится судьба России… там… Да, Егор! там мне будет легче… Пошел!.. Егор покачал печально головою. – Послушайте, Владимир Сергеич, – сказал он, – не приостановиться ли нам где-нибудь? Мне кажется, у вас жар. – Да! Мне что-то душно, жарко; здесь и воздух меня давит. – Вот ямщик будет спускать с горы, а вы пройдитесь пешком, сударь; это вас поосвежит. Рославлев слез с телеги и, пройдя несколько шагов по дороге, вдруг остановился. – Слышишь, Егор? – сказал он, – выстрел, другой!.. – Верно, кто-нибудь охотится. – Еще!.. ещё!.. Нет, это перестрелка!.. Где моя сабля? – Помилуйте, сударь! Да здесь слыхом не слыхать о французах. Не казаки ли шалят?.. Говорят, здесь их целые партии разъезжают. Ну вот, изволите видеть? Вон из-за леса-то показались, с пиками. Ну, так и есть – казаки. С полверсты от того места, где стоял Рославлев, выехали на большую дорогу человек сто казаков и почти столько же гусар. Впереди отряда ехали двое офицеров: один высокого роста, в белой кавалерийской фуражке и бурке; другой среднего роста, в кожаном картузе и зеленом спензере[63] с чёрным артиллерийским воротником; седло, мундштук и вся сбруя на его лошади были французские. Когда отряд поравнялся с нашими проезжими, то офицер в зеленом спензере, взглянув на Рославлева, остановил лошадь, приподнял вежливо картуз и сказал: – Если не ошибаюсь, мы с вами не в первый раз встречаемся? Рославлев тотчас узнал в сем незнакомце молчаливого офицера, с которым месяца три тому назад готов был стреляться в зверинце Царского Села; но теперь Рославлев с радостию протянул ему руку: он вполне разделял с ним всю ненависть его к французам. – Ну вот, – продолжал артиллерийской офицер, – предсказание моё сбылось вы в мундире, с подвязанной рукой и, верно, теперь не станете стреляться со мною, чтоб спасти не только одного, но целую сотню французов. – О, в этом вы можете быть уверены! – отвечал Рославлев, и глаза его заблистали бешенством. – Ах! если б я мог утонуть в крови этих извергов!.. Офицер улыбнулся. – Вот так-то лучше! – сказал он. – Только вы напрасно горячитесь: их должно всех душить без пощады; переводить, как мух; но сердиться на них… И, полноте! Сердиться нездорово! Куда вы едете? – В Москву. – Если для того, чтоб лечиться, то я советовал бы вам поехать в другое место. Близ Можайска было генеральное сражение, наши войска отступают, и, может быть, дня через четыре французы будут у Москвы. – Тем лучше! Там должна решиться судьба нашего отечества, и если я не увижу гибели всех французов, то, по крайней мере, умру на развалинах Москвы. – А если Москву уступят без боя? – Без боя? Нашу древнюю столицу? – Что ж тут удивительного? Ведь город без жителей – то же, что тело без души. Пусть французы завладеют этим трупом, лишь только бы нам удалось похоронить их вместе. – Как? Вы думаете?.. – Да тут и думать нечего. Отпоем за один раз вечную память и Москве и французам, так дело и кончено. Мы, русские, дележа не любим: не наше, так ничье! Как на прощанье зажгут со всех четырёх концов Москву, так французам пожива будет небольшая; побарятся, поважничают денька три, а там и есть захочется; а для этого надобно фуражировать. Милости просим!.. То-то будет потеха! Они начнут рыскать во круг Москвы, как голодные волки, а мы станем охотиться. Чего другого, а за одно поручиться можно: немного из этих фуражиров воротятся во Францию. – Итак, вы полагаете, что партизанская война… – Не знаю, что вперёд, а теперь это самое лучшее средство поравнять наши силы. Да вот, например, у меня всего сотни две молодцов; а если б вы знали, сколько они передушили французов; до сих пор уж человек по десяти на брата досталось. Правда, народ-то у меня славный! – прибавил артиллерийской офицер с ужасной улыбкою, – все ребята беспардонные; сантиментальных нет! – Неужели вы в плен не берете? – Случается. Вот третьего дня мы захватили человек двадцать, хотелось было доставить их в главную квартиру, да надоело таскать с собою. Я бросил их на дороге, недалеко отсюда. – Без всякого конвоя? – И что за беда! Их приберет земская полиция. Ну, что? Вы все-таки поедете в Москву? – Непременно. Вы можете думать, что вам угодно; но я уверен: её не отдадут без боя. Может ли быть, чтоб эта древняя столица царей русских, этот первопрестольный город… – Первопрестольный город!.. Так что ж? Разве его никогда не жгли и не грабили то поляки, то татары? Пускай потешатся и французы! Прежние гости дорого за это заплатили, поплатятся и эти. Конечно, патриоты вздохнут о Кремле, барыни о Кузнецком мосте, чувствительные люди о всей Москве – расплачутся, разревутся, а там начнут снова строить дома, и через десять лет Москва будет опять Москвою. Да только уж в другой раз французы не захотят в ней гостить. Ну, прощайте!.. А право, я советовал бы вам не ездить в Москву. Вам надо полечиться: лицо у вас вовсе не хорошо. – Это ничего: два дня покоя, потом сраженье под Москвой, и я буду совершенно здоров. Прощайте! Рославлев сел в телегу и отправился далее. С каждым шагом вперёд большая дорога становилась похожее на проезжую улицу: сотни пешеходцев пробирались полями и опереживали длинные обозы, которые медленно тащились по большой дороге. Когда наши путешественники поравнялись с лесом, то Егор заметил большую толпу разного состояния проходящих, которые, казалось, с любопытством теснились вокруг одного места, подле самой опушки леса. Несколько минут он смотрел внимательно в эту сторону, вдруг толпа раздвинулась, и Егор вскричал с ужасом: – Посмотрите-ка, сударь, посмотрите! Французы! – Французы! – повторил Рославлев, схватясь за рукоятку своей сабли. – Где?.. – Да разве не видите, сударь? Вон налево-то, подле самого леса. – Боже мой! – вскричал Рославлев, закрыв рукою глаза. – Боже мой! – повторил он с невольным содроганием. – Я сам… да, я ненавижу французов; но расстреливать хладнокровно беззащитных пленных!.. Нет! это ужасно!.. – И, барин, что об них жалеть! – сказал ямщик, – буяны!.. А кучка порядочная! Посмотрите-ка, сударь, сколько их навалено. – Проезжай скорей! – закричал Рославлев. – Пошел! Извозчик нехотя погнал лошадей и, беспрестанно оглядываясь назад, посматривал с удивлением на русского офицера, который не радовался, а казалось, горевал, видя убитых французов. Рославлев слабел приметным образом, голова его пылала, дыханье спиралось в груди; все предметы представлялись в каком-то смешанном, беспорядочном виде, и холодный осенний воздух казался ему палящим зноем. Через час сверкнул вдали позлащенный крест Ивана Великого, через несколько минут показались главы соборных храмов, и древняя столица, сердце, мать России – Москва, разостлалась широкой скатертью по необозримой равнине, усеянной обширными садами. Москва-река, извиваясь, текла посреди холмистых берегов своих; но бесчисленные барки, плоты и суда не пестрили её гладкой поверхности; ветер не доносил до проезжающих отдаленный гул и невнятный, но исполненный жизни говор многолюдного города; по большим дорогам шумел и толпился народ; но Москва, как жертва, обреченная на заклание, была безмолвна. Изредка, кой-где, дымились трубы, и, как чёрный погребальный креп, густой туман висел над кровлями опустевших домов. Ах, скоро, скоро, кормилица России – Москва, скоро прольются по твоим осиротевшим улицам пламенные реки; святотатственная рука врагов сорвет крест с твоей соборной колокольни, разрушит стены священного Кремля, осквернит твои древние храмы; но русские всегда возлагали надежду на господа, и ты воскреснешь, Москва, как обновленное, младое солнце, ты снова взойдешь на небеса России; а враги твои… Ах! вы не воскреснете, несчастные жертвы властолюбия: воины, поседевшие в боях; юноши, краса и надежда Франции; вы не обнимете родных своих! Ваши кости, рассеянные по обширным полям нашим, запашутся сохою, и долго, долго изустная повесть об ужасной смерти вашей будет приводить в трепет каждого иноземца! ГЛАВА VII Рано поутру, на высоком и утесистом берегу Москвы-реки, в том самом месте, где Драгомиловский мост соединяет ямскую слободу с городом, стояли и сидели отдельными группами человек пятьдесят, разного состояния, людей; внизу весь мост был усыпан любопытными, и вплоть до самой Смоленской заставы, по всей слободе, как на гулянье, шумели и пестрелись густые толпы народные. По Смоленской дороге отступали наши войска, через Смоленскую заставу проезжали курьеры с известиями из большой армии; а посему все оставшиеся жители московские спешили к Драгомиловскому мосту, чтоб узнать скорее об участи нашего войска. Последствия Бородинского сражения были ещё неизвестны; но грозные слухи о приближении французов к Москве становились с каждым днём вероподобнее. Вот вдали зазвенел колокольчик, раздался шум, по слободе от заставы несется тройка курьерских, народ зашевелился, закипел, толпы сдвинулись, и ямщик должен был поневоле остановить лошадей. – Что вы, ребята? – закричал курьер. – Посторонитесь! – Нет, нет! – загремели тысячи голосов, – скажи прежде, что наши? – Вам это объявят. – Нет! ты едешь из армии – говори!.. Что светлейший?.. что французы? – Победа! ребята, победа!.. – Победа?.. – повторил народ. – Слава тебе господи!.. К Иверской, православные! к Иверской!.. Пропустите курьера… посторонитесь!.. Победа!.. – Толпа отхлынула, и курьер помчался далее. Один молодцеватый, с окладистой темно-русой бородою купец, отделясь от толпы народа, которая теснилась на мосту, взобрался прямой дорогой на крутой берег Москвы-реки и, пройдя мимо нескольких щеголевато одетых молодых людей, шепотом разговаривающих меж собою, подошел к старику, с седой, как снег, бородою, который, облокотясь на береговые перила, смотрел задумчиво на толпу, шумящую внизу под его ногами. – Слышите ли, Иван Архипович, – сказал молодой купец старику, – победа? – Слышу, батюшка Андрей Васьянович! – отвечал старик, – слышу. Да точно ли так? – Дай-то господи!.. а что-то не верится. Я сам слышал, как курьер сказал: победа! Слова радостные, да лицо-то у него вовсе не праздничное. Кабы в самом деле заступница помогла нам разгромить этих супостатов, так он не стал бы говорить сквозь зубы, а крикнул бы так, что сердце бы у всех запрыгало от радости. Нет, Иван Архипович! видно, худо дело!.. – Да, батюшка, гнев божий!.. Мы все твердили, что господь долготерпелив и многомилостив, а никто не думал, что он же и правосуден; грешили да грешили – вот и дождались, что нехотя придет каяться. – Конечно, Иван Архипыч, в грехах надобно каяться, а все-таки живым в руки даваться не должно; и если Москву будут отстаивать, то я уж, верно, дома не останусь. – И мои сыновья говорят то же; да, полно, будут ли её отстаивать? Хоть и в сегодняшней афишке напечатано, что скоро понадобятся молодцы и городские и деревенские, а все заставы отперты, и народ валом валит вон из города. Нет, Андрей Васьянович, несдобровать матушке-Москве: дожили мы опять до татарского погрома. – А может быть, и до Мамаева побоища. Эх, Иван Архипович, унывать не должно! Да если господь попустит французам одолеть нас теперь, так что ж? У нас благодаря бога не так, как у них, – простору довольно. Погоняются, погоняются за нами, да устанут; а мы все-таки рано или поздно, а свое возьмем. – Так ты, батюшка, хочешь, если придет беда неминучая, уйти также из Москвы? – А что ж? или принимать французов с хлебом да с солью? А вы, Иван Архипович? – Эх, родимый! куда я потащусь? Старик я дряхлой; да и Мавра-то Андревна моя насилу ноги таскает. – Конечно; вот я человек одинокой! котомку за плеча, да и пошёл куда глаза глядят. – У меня же есть большая забота, Андрей Васьянович! На кого я покину здесь моего гостя? – Гостя? какого гостя? – А вот изволишь видеть: вчерась я шёл от свата Савельича так около сумерек; глядь – у самых Серпуховских ворот стоит тройка почтовых, на телеге лежит раненый русской офицер, и слуга около него что-то больно суетится. Смотрю, лицо у слуги как будто бы знакомое; я подошел, и лишь только взглянул на офицера, так сердце у меня и замерло! Сердечный! в горячке, без памяти, и кто ж?.. Помнишь, Андрей Васьянович, месяца три тому назад мы догнали в селе Завидове проезжего офицера? – Который довез вас до Москвы в своей коляске? Как не помнить; я и фамилию его не забыл. Кажется, Рославлев?.. – Да, он и есть! Гляжу, слуга его чуть не плачет, барин без памяти, а он сам не знает, куда ехать. Я обрадовался, что господь привел меня хоть чем-нибудь возблагодарить моего благодетеля. Велел ямщику ехать ко мне и отвел больному лучшую комнату в моем доме. Наш частной лекарь прописал лекарство, и ему теперь как будто бы полегче; а все ещё в память не приходит. – Что ж вы будете делать, если французы войдут в Москву? Ведь его, как пленного офицера, у вас не оставят. – Уж я обо всем с домашними условился: мундир его припрячем подале, и если чего дойдет, так я назову его моим сыном. Сосед мой, золотых дел мастер, Франц Иваныч, стал было мне отсоветывать и говорил, что мы этак беду наживем; что если французы дознаются, что мы скрываем у себя под чужим именем русского офицера, то, пожалуй, расстреляют нас как шпионов; но не только я, да и старуха моя слышать об этом не хочет. Что будет, то и будет, а благодетеля нашего не выдадим. – Сохрани боже выдать! Только напрасно об этом сосед-то ваш знает. Смотрите, чтоб этот Франц Иваныч… – Нет, Андрей Васьянович! Конечно, сам он от неприятеля не станет прятать русского офицера, да и на нас не донесет, ведь он не француз, а немец, и надобно сказать правду – честная душа! А подумаешь, куда тяжко будет, если господь нас не помилует. Ты уйдешь, Андрей Васьянович, а каково-то будет мне смотреть, как эти злодеи станут владеть Москвою, разорять храмы господни, жечь домы наши… – Моих замоскворецких домов не сожгут, Иван Архипович! – А почему так? – Да потому, что прежде чем французская нога переступит через мой порог, я запалю их сам своей рукою; я уж на всякой случай и смоляных бочек припас. Вчера разговорились со мной об этом молодцы из Каретного ряда и они то же поют. Не много французов станет разъезжать в русских каретах, и если подлинно Москвы отстаивать не будут, хоть то порадует наше сердце, что этот Бонапартий гриб съест. Чай, он теперь рассуждает с своими генералами, какая встреча ему будет; делает раскладку да подводит итоги, сколько надо собрать с нас контрибуции. Дожидайся, голубчик! много возьмешь! поднесем мы тебе хлеб с солью! Разве один Кузнецкой мост выйдет к тебе навстречу да с полсотни таких же шалобаев, как эти молокососы, – прибавил купец, указывая на троих молодых людей, которые вполголоса разговаривали меж собою. – Слышите ль, Иван Архипович? ведь они по-французски говорят. – И, батюшка, какое нам до этого дело? Видно, магазинщики с Кузнецкого моста, так и говорят по-своему. – Нет, Иван Архипович! один-то из них русской и наш брат купец – вон что в синем сюртуке. Я уж не в первый раз его вижу. Не знаю, чем он торговал прежде, а теперь, кажется, за дурной взялся промысел. Ну то ли время, чтоб русскому якшаться с французами? А у него другой компании нет. Слышите ли, как он им напевает? и, верно, что-нибудь благое. Отчего они так робко вокруг себя посматривают? Для чего говорят вполголоса? Глядите!.. Вытащил из кармана бумагу… читает им… Хоть сейчас голову на плаху, а тут есть что-нибудь недоброе!.. Видите ли, как у этих французов рожи расцвели – так и ухмыляются!.. Эх, если б выведать как-нибудь!.. Постойте-ка, авось удастся!.. Купец подошел к молодому человеку в синем сюртуке и, поклонись ему вежливо, сказал вполголоса: – Позвольте мне вас предостеречь, батюшка. Вы, кажется, русской? Молодой человек спрятал поспешно в карман бумагу, которую читал своим товарищам, и, взглянув недоверчиво на купца, отвечал отрывистым голосом: – Да, сударь!.. Что вам угодно? – А эти господа, кажется, французы? – Ну да! Так что ж? – Да так, батюшка; вы с ними говорите по-французски, стоите вместе… – Так что ж? – повторил молодой человек. – Разве это уголовное преступление? Они мои приятели. – И может быть, пречестные люди, да время-то не то, батюшка. – Я во всякое время вправе говорить с моими приятелями и желал бы знать, кто может запретить мне?.. – Уж, конечно, не я. По мне тут нет ничего худого, а ещё, может быть, это знакомство и очень вам пригодится. Да простой-то народ глуп, батюшка! пожалуй, сочтут вас шпионом. Поди толкуй им, что не их дело в это мешаться, что мы люди не военные, что в чужих землях войска дерутся, а обыватели сидят смирно по домам; и если неприятель войдет в город, так для сохранения своих имуществ принимают его с честию. Что в самом деле! не нами свет начался, не нами кончится. Когда везде уж так заведено, так нам-то к чему быть выскочками? Молодой человек улыбнулся с удовольствием и, поглядев пристально на купца, сказал: – Я вижу, что вы, несмотря на ваш костюм, человек просвещенный и не убежите из Москвы, когда Наполеон войдет в неё победителем. – Нет, батюшка!.. У меня здесь два дома и три лавки, так слуга покорный. Если будут какие поборы, так что ж? лучше отдать половину, чем все потерять. – Половину? Да кто вам сказал, что вы отдадите что-нибудь? С чего вы взяли, что французы грабители? Я вижу, вы человек умный; неужели вы в самом деле верите тому, в чем нас стараются уверить? Пора, кажется, нам перестать быть варварами и хотя несколько походить на других европейцев. Помилуйте! бежать вон из города!.. Да разве французы татары? Французы самая великодушная и благородная нация в Европе. Знаете ли, чего боится наше правительство? Не французов, а просвещения, которое они принесут вместе с собою. Поверьте мне, если б московские жители встретили Наполеона с должной почестью… – Эх, батюшка! за этим бы дело не стало, да ведь бог весть! Ну как в самом деле он примется разорять нас? Кто знает, что у него на уме? – Кто знает? Многие это знают. И если хотите, – прибавил молодой человек почти шепотом, – и вы будете это знать. – Как не хотеть, батюшка. Как знаешь, чего ждать, так все-таки куражнее. А разве вам что-нибудь известно? – Да!.. но говорите тише. У меня есть прокламация Наполеона к московским жителям. – Прокламация?.. – То есть воззвание, манифест. – В самом деле, – вскричал купец с живостию; но вдруг, понизив голос, продолжал: – Прокламация, сиречь манифест? Понимаю, батюшка! Эх, жаль!.. Чай, писано по-французски? – У меня есть и перевод. – Перевод? Покажите-ка, отец родной! Да кто это добрый человек потрудился перевести? Уж не вы ли, батюшка? – Я или не я, какое вам до этого дело; только перевод недурен, за это я вам ручаюсь, – прибавил с гордой улыбкою красноречивый незнакомец, вынимая из кармана исписанную кругом бумагу. Купец протянул руку; но в ту самую минуту молодой человек поднял глаза и – взоры их встретились. Кипящий гневом и исполненный презрения взгляд купца, который не мог уже долее скрывать своего негодования, поразил изменника; он поспешил спрятать бумагу опять в карман и отступил шаг назад. – Ни с места, предатель! – закричал купец, схватив его за ворот. – Подай бумагу! Молодой человек побледнел как смерть, рванулся из всей силы и, оставив в руке купца лоскут своего сюртука, ударился бежать. – Держите! – закричал купец, – православные, держите! Это шпион, изменник!.. Но вдруг из толпы, которая стояла под горою, раздался громкой крик. «Солдаты, солдаты! Французские солдаты!..» – закричало несколько голосов. Весь народ взволновался; передние кинулись назад; задние побежали вперёд, и в одну минуту улица, идущая в гору, покрылась народом. Молодой человек, пользуясь этим минутным смятением, бросился в толпу и исчез из глаз купца. – Ушел, разбойник! – сказал он, скрыпя от бешенства зубами. – Да несдобровать же тебе, Иуда-предатель! Господи боже мой, до чего мы дожили! Русской купец – и, может быть, сын благочестивых родителей!.. Меж тем небольшой отряд, наделавший так много тревоги, приблизился к мосту; впереди шло человек пятьсот безоружных французов, и не удивительно, что они перепугали народ. Издали их нельзя было принять за пленных, которых обыкновенно водят беспорядочной толпою. Напротив, эти французы шли по улице почти церемониальным маршем, повзводно, тихим, ровным шагом и даже с наблюдением должной дистанции. Конвой, состоящий из полуроты пехотных солдат, шёл позади, а сбоку ехал на казацкой лошади начальник их, толстый, лет сорока офицер, в форменном армейском сюртуке; рядом с ним ехали двое русских офицеров: один раненный в руку, в плаще и уланской шапке; другой в гусарском мундире, фуражке и с обвязанной щекою. Гусарской офицер первой заметил ошибку народа. – Посмотрите, Зарядьев, – сказал он пехотному офицеру, – ведь нас приняли за французов; а все ты виноват: твои пленные маршируют, как на ученье. – А по-твоему, лучше бы, – возразил пехотной офицер, – чтоб они шли как попало. Если б им от этого было легче, то так бы уж и быть; а то что толку? Как хочешь иди, а переход надобно сделать. Посмотришь у других – терпеть не могу – разбредутся по сторонам: одни убегут вперёд, другие оттянут за версту; ну то ли дело, когда идут порядком? Самим веселее. Эй, Демин! – продолжал он, обращаясь к видному унтер-офицеру, – забеги вперёд и приостанови первый взвод. Куда торопятся эти французы! Да посмотри, правой-то фланг совсем завалился. Уланской офицер улыбнулся. – Ну что ты смеешься, Сборской? – сказал гусарской офицер. – Зарядьев прав: он любит дисциплину и порядок, зато, посмотри, какая у него рота; я видел её в деле – молодцы! под ядрами в ногу идут. – Что ты, Зарецкой! Я вовсе не думал смеяться; да признаюсь, мне и не до того: рука моя больно шалит. Послушай, братец! Наше торжественное шествие может продолжиться долго, а дом моей тетки на Мясницкой: поедем скорее. – Поедем. Оба кавалериста кивнули головами Зарядьеву и пустились рысью к Смоленскому рынку. – Ты долго проживешь в Москве? – спросил Зарецкой своего товарища. – Долго? Да разве это зависит от меня? Может быть, дня через три сюда пожалуют гости, с которыми я пировать вовсе не намерен. – Так ты полагаешь, что их не встретят?.. – Пушечными выстрелами? Вряд ли. Да и депутации также не будет. – Ну, бог знает. Я думаю, в Москве наберется ещё десятка два-три французских учителей; Наполеон назовет их в своем бюллетене сенаторами, а добрые парижане всему поверят. Однако же, что ни говори, а свое поневоле любишь. Я терпеть не могу Москвы, а теперь мне её жаль. В прошлую зиму я прожил в ней два месяца и чуть не умер с тоски: театр предурной, балы прескучные, а сплетней, сплетней!.. Ну, право, здесь в одни сутки услышишь больше комеражей[64], чем в круглый год в нашем благочестивом Петербурге, который также не очень забавен – надобно отдать ему эту справедливость. – А где же, по-твоему, весело? – Где? да там, где некогда подумать о деле; например – в Париже. – И, милый! Париж от нас так далеко. – Не дальше и не ближе, как Москва от французов. Что если бы… на свете все круговая порука, и ежели французы побывают в Москве, так почему бы, кажется, и нам не загулять в Париж? К тому ж и вежливость требует… – А что ты думаешь? В самом деле, не заготовить ли нам визитных карточек? – Ах, чёрт возьми! То-то бы повеселились! А кажется, они в Москве не очень будут веселиться. Посмотри-ка: по всей Арбатской улице ни одной души. Ну, чего другого, а французам простор будет славный! В самом деле, от Драгомиловского моста до самой Мясницкой они встретили не более трёх карет, запряженных по-дорожнему, и только на Красной площади и около одного дома, на Лубянке, толпился народ. – Что это? – сказал Сборской, подъезжая к длинному деревянному дому. – Ставни закрыты, ворота на запоре. Ну, видно, плохо дело, и тетушка отправилась в деревню. Тридцать лет она не выезжала из Москвы, лет десять сряду, аккуратно каждый день, делали её партию два бригадира и один отставной камергер. Ах, бедная, бедная! С кем она будет теперь играть в вист? – Ну, братец, куда же нам деваться? – спросил Зарецкой. – А вот посмотрим; верно, хоть дворник остался. Офицеры слезли с лошадей, начали стучаться, и через несколько минут вышел на улицу старик в изорванной фризовой шинели. – Ах, батюшка! Это вы, Фёдор Васильич! – сказал он, увидя Сборского. – Здравствуй, Федот! Ну что, тетушка в деревне? – Да, сударь; изволила уехать. Думала, думала да вдруг поднялась; вчера поутру закрутила так, что и боже упаси! Порядком заложить не успели. Ох, батюшка! Видно, злодеи-то наши недалеко? – Нет, ещё не близко. Ну что, есть ли у тебя что-нибудь съестное? – Как же, сударь, весь годовой запас: мука, крупа, овес, сушеные куры, вяленая рыба, гусиные полотки, масло. – Так мы и наши лошади с голоду не умрем? Слава богу! – А есть ли у вас что-нибудь в подвале? – спросил Зарецкой. – Как же, сударь! одних виноградных вин дюжины четыре будет. – Славно! – закричал Сборской. – Смотри, Зарецкой, больше пить, чтоб французам ни капли не осталось. – Ну, Федот, отпирай ворота! Пойдем, братец! Делать нечего, займем парадные комнаты. Пройдя через обширную лакейскую, в которой стены, налакированные спинами лакеев, ничем не были обиты, они вошли в столовую, оклеенную зелёными обоями; кругом в холстинных чехлах стояли набитые пухом стулья; а по стенам висели низанные из стекляруса картины, представляющие попугаев, павлинов и других пестрых птиц. – Ну, братец! – сказал Зарецкой, – мы проживем здесь дни два, три, а потом… – А потом, когда нагрянут незваные гости, я отправлюсь лечиться в Калугу. А ты? – Если щеке моей будет легче, пристану опять к нашему войску; а если нет, то поеду отсюда к приятелю моему Рославлеву. – К Рославлеву? – Да, он лечит теперь и руку и сердце подле своей невесты, верст за пятьдесят отсюда. Однако ж знаешь ли что? Если в гостиной диваны набиты так же, как здесь стулья, то на них славно можно выспаться. Мы почти всю ночь ехали, и не знаю, как ты, а я очень устал. – Ну, хорошо, отдохнем! Да не послать ли дворника отыскать какого-нибудь лекаришку? Нам надобно перевязать наши раны. – Да, не мешает. Ах, чёрт возьми! Я думал, что французской латник только оцарапал мне щеку; а он, видно, порядком съездил меня по роже. Офицеры послали дворника за лекарем, а сами пошли в гостиную и улеглись преспокойно на мягких шелковых диванах. – Ах, тетушка, тетушка! С каким бы гневом возопила ты на это нарушение всех приличий! Как ужаснулась бы, увидев шинели, сабли, мундиры, разбросанные по креслам твоей парадной гостиной, и гусарские сапоги со шпорами на твоем наследственном объяринном канапе. ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ ГЛАВА I 2-го числа сентября, часу в восьмом утра, Сборской, садясь в тележку, запряженную двумя плохими извозчичьими лошадьми, пожал в последний раз руку своего товарища. – Прощай, мой друг! – сказал он. – Боюсь, что мне не удастся полечиться в Калуге. Пожалуй, эти французы и оттуда меня выживут. – Но точно ли правда, что они так близко от Москвы? – спросил Зарецкой. – Да вот послушай, что он говорит, – продолжал Сборской, показывая на усастого вахмистра, который стоял вытянувшись перед офицерами. – У страха глаза велики! – возразил Зарецкой. – Французов ли ты видел? – Не могу знать, ваше благородие, французы ли – только не наши. – Да где ж ты их видел? – А вот вчера, ваше благородие, меня схватило на походе такое колотье, что не чаял жив остаться. Эскадрон ушел вперёд, а меня покинули с двумя рядовыми в селе Везюме, верстах в тридцати отсюда. Мне стало легче, и я хотел на другой день чем свет отправиться догонять эскадрон; вдруг, этак перед сумерками, глядим – по Смоленской дороге пыль столбом! Мы скорей на коня да к околице; смотрим – скачут в медвежьих шапках, а за ними валит пехота, видимо-невидимо! Подскакали поближе – хлоп по нас из пистолетов! Мы также, да и наутек. Обогнали наших полков десять: одни идут на Москву, другие обходом; а эскадрон-то, видно, принял куда-нибудь в сторону – не изволите ли знать, ваше благородие? – Нет, братец, не знаю, – сказал Сборской. – Послушай, Зарецкой, ты будешь держаться около Москвы, так возьми его с собою. С тобой надобно же кому-нибудь быть: ты едешь верхом. Прощай, мой друг!.. Тьфу, пропасть! не знаю, как тебе, а мне больно грустно! Ну, господа французы! дорвемся же и мы когда-нибудь до вас! – Признаюсь, и у меня что-то вот тут неловко, – сказал Зарецкой, показывая на грудь. – Французы под Москвою!.. Да что горевать, mon cher! придет, может быть, и наша очередь; а покамест… эй! Федот! остальные бутылки с вином выпей сам или брось в колодезь. Прощай, Сборской! Сборской отправился на своей тележке за Москву-реку, а Зарецкой сел на лошадь и в провожании уланского вахмистра поехал через город к Тверской заставе. Выезжая на Красную площадь, он заметил, что густые толпы народа с ужасным шумом и криком бежали по Никольской улице. Против самых Спасских ворот повстречался с ним Зарядьев, который шёл из Кремля. – Ты ещё здесь, братец? – сказал с удивлением Зарецкой. – Сейчас отправляюсь, – отвечал Зарядьев. – Слава богу! развязался с моими пленными: их ведет ополченный офицер. – Ну, что слышно? – Говорят, будто бы Наполеон ночевал в Везюме. – Так поэтому через несколько часов?.. – На Поклонной горе будут французы. – А наши войска?.. – Те, которые здесь, выходят; а другие обошли Москву стороною. – Итак, решительно её уступают без боя? – Да. Эх, Зарецкой, что бы вдоль Драгомиловского моста хоть разика два шарахнуть картечью!.. все-таки легче бы на сердце было. И Смоленск им не дешево достался, а в Москву войдут без выстрела! Впрочем, видно, так надобно. Наш брат фрунтовой офицер рассуждать не должен: что велят, то и делай. – А мне кажется, – сказал Зарецкой, – что если бы дали сражение под Москвою, и здешние жители присоединились к войску… – Да! – возразил Зарядьев, – много бы мы наделали с ними дела. Эх, братец! Что значит этот народ? Да я с одной моей ротой загоню их всех в Москву-реку. Посмотри-ка, – продолжал он, показывая на беспорядочные толпы народа, которые, шумя и волнуясь, рассыпались по Красной площади. – Ну на что годится это стадо баранов? Жмутся друг к другу, орут во все горло; а начни-ка их плутонгами, так с двух залпов ни одной души на площади не останется. – Да что это они так расшумелись? – перервал Зарецкой. – Вон ещё бегут из Никольской улицы… уж не входят ли французы?.. Эй, любезный! – продолжал он, подъехав к одному молодому и видному купцу, который, стоя среди толпы, рассказывал что-то с большим жаром, – что это народ так шумит? – Сейчас, сударь, казнили одного изменника, – отвечал купец, приподняв вежливо свою шляпу. – Изменника?.. А кто он такой? – Стыдно сказать: русской и наш брат купец! Он ещё третьего дня чуть было не попался, да ускользнул, проклятый!.. – Что ж он такое сделал? – Да так, безделку! Перевел манифест Наполеона к московским жителям. – Ах он негодяй! – вскричал Зарядьев. – Вот то-то и дело, забрил бы ему лоб, так небось не стал бы переводить наполеоновских манифестов. Купец!.. да и пристало ли ему, торгашу, знать по-французски? Видишь, все полезли в просвещенные люди! – В этом ещё немного худого, Зарядьев, – перервал Зарецкой. – Можно в одно и то же время любить французской язык и не быть изменником; а конечно, для этого молодца лучше бы было, если б он не учился по-французски. Однако ж прощай! Мне ещё до заставы версты четыре надобно ехать. Зарецкой выехал Иверскими воротами на Тверскую. Эта великолепная улица; за несколько недель до этого наполненная народом, казалась вовсе необитаемою. Нарядные вывески магазинов пестрелись по стенам домов; но все двери были заперты. Как молчаливые обидели иноков, стояли опустевшие палаты русских бояр. Давно ли под их гостеприимным кровом кипело все жизнию и весельем? Давно ли те самые французы, которые спешили завладеть Москвою, находили в них всегда радушный приём и, осыпанные ласками хозяев, приучались думать, что русские не должны и не могут поступать иначе?.. Проехав всю Тверскую улицу, Зарецкой остановился на минуту у Триумфальных ворот; он невольно поворотил свою лошадь, чтоб взглянуть ещё раз на Москву. Сердце его сжалось, на глазах навернулись слезы. «Тьфу, пропасть! – сказал он вполголоса, – я чуть не плачу; а что мне до Москвы?.. Дело другое, если б родина моя – Петербург. Там есть у меня друзья, родные… а здесь ровно никого… и, несмотря на это, мне кажется… да, я отдал бы жизнь мою, чтоб спасти эту скучную, несносную Москву, в которой нога моя никогда не будет. Ах, чёрт возьми! Ну, прошу после этого быть всемирным гражданином!» Он повернул свою лошадь и через несколько минут, выехав за Тверскую заставу, принял направо полем к Марьиной роще. – Осмелюсь доложить, ваше благородие! куда мы едем? – спросил уланской вахмистр. – Покамест и сам не знаю; но, кажется, мы выедем тут на Троицкую дорогу, а там, может быть… Да, надобно взглянуть на Рославлева. Мы проживем, братец, денька три в деревне у моего приятеля, потом пустимся догонять наши полки, а меж тем лошадь твою и тебя будут кормить до отвалу. – Не худо бы, ваше благородие! Я ещё и туда и сюда, а саврасый-то мой недели две овса не нюхал. На рысях от других не отстанет, а если б пришлось идти в атаку… – Придется ещё, братец, не беспокойся. Я уверен, что теперь скорей французы захотят мириться, чем мы. – До мировой ли теперь, ваше благородие! Дело пошло на азарт, и если они возьмут да разорят Москву, так вся святая Русь подымется. Что в самом деле за буяны?.. Обидно, ваше благородие! Зарецкой, не желая продолжать разговора с словоохотным вахмистром, вынул из кармана кисет, высек огню и закурил свою трубку. Миновав Марьину рощу, они выехали на дорогу, ведущую в Останкино; шагах в пятидесяти от них, той же самою дорогою, шёл один прохожий. По его длинному кафтану, широкому поясу без складок, а более всего по туго заплетенной и загнутой кверху косичке, которая выглядывала из-под широких полей его круглой шляпы, нетрудно было отгадать, что он принадлежит к духовному званию; на полном и румяном лице его изображалось какое-то беззаботное веселье; он шёл весьма тихо, часто останавливался, поглядывал с удовольствием вокруг себя и вдруг запел тонким голосом: Воспоемте, братцы, канту прелюбезну, Воспомянем скуку – сердцу преполезну, Сидя в школе, Во покое, Гляди всюду, Обоюду… – Послушайте-ка, любезный! – перервал Зарецкой, поравнявшись с певцом. – Quid est?[65] – вскричал прохожий, повернись к Зарецкому. – Что вам угодно, господин офицер? – продолжал он, приподняв шляпу. – Не знаете ли, где нам проехать на Троицкую дорогу? – Ступайте прямо, а там поверните направо, мимо рощи. Вон видите село Алексеевское? Оно на большой Троицкой дороге. А что, господин офицер, что слышно о французах? – Я думаю, они будут сегодня в Москве. – В Москве!.. Ну, нечего сказать – satis pro peccatis!..[66] А впрочем, унывать не надобно: finis coronat opus – то есть: конец дело венчает; а до конца ещё, кажется, далеко. – И я то же думаю. – Конечно, – продолжал ученый прохожий, – Наполеон, сей новый Аттила, есть истинно бич небесный, но подождите: non semper erunt Saturnalia – не все коту масленица. Бесспорно, этот Наполеон хитер, да и нашего главнокомандующего не скоро проведешь. Поверьте, недаром он впускает французов в Москву. Пусть они теперь в ней попируют, а он свое возьмет. Нет, сударь! хоть светлейший смотрит и не в оба, а ведь он: sibi in mente – сиречь: себе на уме! – Ого… – сказал, улыбаясь Зарецкой, – да вы большой политик, господин… господин… – Студент риторики в Перервинской семинарии, – отвечал ученый, приподняв свою шляпу. – А откуда вы, господин студент, идете и куда пробираетесь? – Я вышел сегодня из Перервы, а куда иду, ещё сам не знаю. Вот изволите видеть, господин офицер: меня забирает охота подраться также с французами. – Вот что! – сказал Зарецкой. – Ай да господин ученый! Да не хотите ли вы в гусары? – Ни, ни, господин офицер! Я хочу сражаться как простой гражданин. Теперь у нас, без сомнения, будет bellum populare – то есть: народная война; а так как крестьяне должны также иметь предводителей… – Понимаю: вы метите в начальники русских гвериласов. Но ведь и тут надобен некоторый навык и военные познания; а вы… – Я знаю наизусть все комментарии Цезаря de bello Gallico[67], – отвечал с гордым взглядом семинарист. – Вот это другое дело, – сказал преважно Зарецкой. – Итак, вы намерены… – Драться до последней капли крови! Да, сударь! Non est ad astra mollis et sera via – лежа на боку, великим не сделаешься. – Великим? Да уж не Александром ли вас зовут, господин студент? – Точно так, господин офицер. – Ого! вот куда вы лезете! Впрочем, вам предстоит карьера ещё блистательнее… Командуя македонской фалангой, нетрудно было побеждать неприятеля; а ведь ваша армия будет состоять из мужиков, вооруженных вилами и топорами; летучие отряды из крестьянских баб, с ухватами и кочергами; передовые посты… – Смейтесь, смейтесь, господин офицер! Увидите, что эти мужички наделают! Дайте только им порасшевелиться, а там французы держись! Светлейший грянет с одной стороны, граф Витгенштейн с другой, а мы со всех; да как воскликнем в один голос: procul, о procul, profani, то есть: вон отсюда, нечестивец! так Наполеон такого даст стречка из Москвы, что его собаками не догонишь. – Вряд ли он так скоро с нею расстанется. – Помилуйте! он, чай, и сам не рад, что зашел так далеко: да теперь уж делать нечего. Верно, думает: авось пожалеют Москвы и станут мириться. Ведь он уж не в первый раз поддевает на эту штуку. На то, сударь, пошёл: aut Caesar, aut nihil – или пан, или пропал. До сих пор ему удавалось, а как раз промахнется, так и поминай как звали! – Итак, вы думаете, господин студент, что Наполеон играет теперь на выдержку? – Хуже, сударь! Он уж проиграл, а теперь отыгрывается. – Проиграл? Однако ж он дошел до Москвы. – А дешево ли это ему стоило? Наши потери ничего: за одного убитого явятся десятеро живых; а он хочет не хочет, а последний рубль ставь на карту. Вот, года три тому назад – я не был ещё тогда в риторике – во время рекреации двое студентов схватились при мне в горку. Надобно вам сказать, что у нас за столом только два блюда: говядина и каша. Один из студентов, спустив все деньги, стал играть на свою часть говядины и – проиграл! В отчаянии, терзаемый предчувствием постной трапезы, он воскликнул так же, как Наполеон: aut Caesar, aut nihil! и предложил играть – на кашу! На кашу, единственное блюдо, оставшееся для утоления его голода! Все товарищи ахнули, а у меня волосы стали дыбом, и тут я в первый раз постигнул, как люди проигрывают все свое состояние! К счастию, нас позвали обедать, и мой товарищ не успел довершить своего отчаянного предприятия. Поверьте мне, господин офицер, и Наполеон играет теперь на кашу. Если ему не посчастливится заключить мир – то горе окаянному! Все язвы, все казни египетские обрушатся на главу его! А коли удастся, так и то слава богу, когда при своем останется, ан и выйдет на поверку, что он: magnus conatus magnas agit nugas, то есть: ходил ни почто, принес ничего. Но нам должно прекратить нашу беседу, – продолжал семинарист. – Я пойду прямо на Свирлово, а вы извольте ехать вкось по роще, так минуете Алексеевское и выедете на большую дорогу у самого Ростокина… Прощайте, господин офицер!.. Cura, ut valeas!..[68] Студент приподнял свою шляпу и, продолжая идти по дороге к Останкину, затянул опять: Воспоемте, братцы, канту прелюбезну… Пообедав и выкормя лошадей в больших Мытищах, Зарецкой отправился далее. Если б он был ученый или, по крайней мере, сантиментальный путешественник, то, верно бы, приостановился в селе Братовщине, чтоб взглянуть на некоторые остатки русской старины. Но наш гусарской ротмистр проехал весьма хладнокровно мимо ветхой церкви, построенной, вероятно, прежде царя Алексея Михайловича, и, взглянув нечаянно на одно полуразвалившееся здание, сказал: «Кой чёрт! что это за смешной амбар!..» – «Злодей! – вскричал бы какой-нибудь антикварий. – Вандал! да знаешь ли, что ты называешь амбаром царскую вышку, или терем, в котором православные русские цари отдыхали на пути своем в Троицкую лавру? Знаешь ли, что недавно была тут же другая царская вышка, гораздо просторнее и величественнее, и что благодаря преступному равнодушию людей, подобных тебе, не осталось и развалин на том месте, где она стояла? Варвары! (прошу заметить, это говорю не я, но все тот же любитель старины) варвары! вы не умели сберечь даже и того, что пощадили Литва и татары! Куда девался великолепный Коломенский дворец? Где царские палаты в селе Алексеевском? Посмотрите, как все европейские народы дорожат остатками своей старины! Укажите мне хотя на один иностранный город, где бы жители согласились продать на сломку какую-нибудь уродливую готическую башню или древние городские вороты? Нет! они гордятся сими драгоценными развалинами; они глядят на них с тем же почтением, с тою же любовию, с какою добрые дети смотрят на заросший травою могильный памятник своих родителей; а мы…» Тут господин антикварий, вероятно бы, замолчал, не находя слов для выражения своего душевного негодования; а мы вместо ответа пропели бы ему забавные куплеты насчет русской старины и, посматривая на какой-нибудь прелестный домик с цельными стеклами, построенный на самом том месте, где некогда стояли неуклюжие терема и толстые стены с зубцами, заговорили бы в один голос: «Как это мило!.. Как свежо!.. Какая разница! О! наши предки были настоящие варвары!» Но меж тем, пока мы слушали горькие жалобы любителя русской старины, Зарецкой все ехал да ехал. Опустив поводья, он сидел задумчиво на своей лошади, которая шла спокойной и ровной ходою; мечтал о будущем, придумывал всевозможные средства к истреблению французской армии и вслед за бегущим неприятелем летел в Париж: пожить, повеселиться и забыть на время о любезном и скучном отечестве. В ту самую минуту, как он в модном фраке, с бадинкою[69] в руке, расхаживал под аркадами Пале-Рояля и прислушивался к милым французским фразам, загремел на грубом русском языке вопрос; «Кто едет?» Зарецкой очнулся, взглянул вокруг себя: перед ним деревенская околица, подле ворот соломенный шалаш в виде будки, в шалаше мужик с всклоченной рыжей бородою и длинной рогатиной в руке; а за околицей, перед большим сараем, с полдюжины пик в сошках. – Кто едет? – повторил мужик, вылезая из шалаша. – Да разве не видишь, что офицер? – сказал вахмистр. – Экой мужлан! – Ан врёшь! Я не мужик. – Да кто же ты? – Ополченный! – отвечал воин, поправив гордо свою шапку. – Зачем же ты здесь? – спросил Зарецкой. – Стою на часах, ваше благородие. – Так что же ты зеваешь, дурачина? – закричал вахмистр. – Отворяй ворота! – Без приказа не могу. Эй! выходи вон! Человек шесть мужиков выскочили из сарая, схватили пики и стали по ранжиру вдоль стены; вслед за ними вышел молодой малой в казачьем сером полукафтанье, такой же фуражке и с тесаком, повешенным через плечо на широком чёрном ремне. Подойдя к Зарецкому, он спросил очень вежливо: кто они откуда едет? – А на что тебе, голубчик? – сказал Зарецкой. – И кто ты сам такой? – Урядник, ваше благородие! – А какое тебе дело, господин урядник, кто я и куда еду? – Здесь стоит полк московского ополчения, ваше благородие, и полковник приказал, чтоб всех проезжих из Москвы, а особливо военных, провожать прямо к нему. – Вот ещё какие затеи! Да разве здесь крепость и ваш полковник комендант? – Не могу знать, ваше благородие! а так велено. Полковник сейчас изволил приказывать… – Большая мне нужда до его приказания! Ополченный полковник!.. Отворяй ворота! – Да ведь он просит, ваше благородие, заехать к нему в гости. – А если я не хочу быть его гостем?.. Да кто такой ваш полковник? – Николай Степанович Ижорской. – Ижорской?.. Мне что-то знакома эта фамилия… Кажется, я слышал от Владимира… Не родня ли он Лидиной?.. – Прасковье Степановне?.. Родной братец. – Вот это другое дело… Так я могу от него узнать, далеко от ли отсюда деревня Владимира Сергеевича Рославлева. – Да не близко, ваше благородие! Ведь она по Калужской дороге. – Ну, так и есть: я знал вперёд, что ошибусь!.. Отворяй ворота и проводи меня к своему полковнику. – Я, сударь, на карауле и отлучиться не могу; я пошлю с вами ефрейтора. Эй, ребята! слушай команду!.. В сошки! Воины положили в сошки свои пики и повернулись, чтоб идти в сарай. – Гаврило! – продолжал урядник, – проводи господина офицера к полковнику. – К барину? – спросил молодой крестьянской парень. – Ну да! то есть к его высокоблагородию, дурачина! – Слушаю-ста! А пику-то оставить, что ль, или нет? Урядник призадумался. – Ефрейторы всегда ходят с ружьями, – сказал, улыбаясь, Зарецкой. – Ну, что стал? возьми пику с собой! – закричал урядник, – да смотри не дразни по улицам собак. Ступай! Воин, положив пику на плечо, отправился впереди наших путешественников по длинной и широкой улице, в конце которой, перед одной избой, сверкали копья и толпилось много народа. ГЛАВА II В белой и просторной избе сельского старосты за широким столом, на котором кипел самовар и стояло несколько бутылок с ромом, сидели старинные наши знакомцы: Николай Степанович Ижорской, Ильменев и Ладушкин. Первый в общеармейском сюртуке с штаб-офицерскими эполетами, а оба другие в серых ополченных полукафтаньях. Ильменев, туго подтянутый шарфом, в чёрном галстуке, с нафабренными усами и вытянутый, как струнка, казалось, помолодел десятью годами; но несчастный Ладушкин, привыкший ходить в плисовых сапогах и просторном фризовом сюртуке, изнемогал под тяжестью своего воинского наряда: он едва смел пошевелиться и посматривал то на огромную саблю, к которой был прицеплен, то на длинные шпоры, которые своим беспрерывным звоном напоминали ему, что он выбран в полковые адъютанты и должен ездить верхом. – Что это Терешка не едет? – сказал Ижорской. – Волгин обещался прислать его непременно сегодня. – Да куда, сударь, – спросил Ильменев, – поехал наш бывший предводитель, Михаила Фёдорович Волгин?.. – А теперь мой пятисотенный начальник? – подхватил с гордостию Ижорской. – Я послал его в Москву поразведать, что там делается, и отправил с ним моего Терешку с тем, что если он пробудет в Москве до завтра, то прислал бы его сегодня ко мне с какими-нибудь известиями. Но поговоримте теперь о делах службы, господа! – продолжал полковник, переменив совершенно тон. – Господин полковой казначей! прибавляется ли наша казна? – Слава богу, ваше высокоблагородие! – отвечал Ильменев, вскочив проворно со скамьи. – Сегодня поутру прислали к нам из города, взамен недоставленной амуниции, пятьсот тридцать три рубля двадцать две копейки. – А что ж сегодняшний приказ, господин полковой адъютант? – Готов, Николай Степанович, – сказал Ладушкин, вставая. – Смотри, смотри, братец!.. опять зацепил шпорами… Ну! вот тебе и раз!.. Да подними его, Ильменев! Видишь, он справиться не может. – О, господи боже мой!.. – сказал Ладушкин, вставая при помощи Ильменева, – в пятой раз сегодня! Да позвольте мне, Николай Степанович, не носить этих проклятых зацеп. – Что ты, братец! где видано? Адъютант без шпор! Да это курам будет на смех. Привыкнешь! – Так нельзя ли меня совсем из адъютантов-то прочь, батюшка? – Оно, конечно, какой ты адъютант! Тут надобен провор. Вот дело другое – Ильменев: он человек военной; да грамоте-то мы с ним плохо знаем. Ну, что ж приказ? – Вот, сударь, готов; извольте прочесть. – Давай!.. Пароль… лозунг… отзыв… Хорошо! Что это?.. «Воина третьей сотни Ивана Лосева за злостное похищение одного индейского петуха и двух поросят выколотить завтрашнего числа перед фрунтом палками». Дело! «Господин полковой командир изъявляет свою совершенную признательность господину пятисотенному начальнику Буркину…» – За что? – За найденный вами порядок и примерное устройство находящихся под командою его пяти сотен. – Да, да! совсем забыл: ведь я назначил сегодня смотр; но надобно прежде взглянуть, а там уж сказать спасибо. – Он с полчаса дожидается, – сказал Ильменев. – Извольте-ка взглянуть в окно; посмотрите, как он на своем Султане гарцует перед фрунтом. – Пойдемте же, господа! Гей, Заливной! саблю, фуражку! Ижорской, прицепя саблю, вышел в провожании адъютанта и казначея за ворота. Человек до пятисот воинов с копьями, выстроенные в три шеренги, стояли вдоль улицы; все офицеры находились при своих местах, а Буркин на лихом персидском жеребце рисовался перед фрунтом. – Смирно! – закричал он, увидя выходящего из ворот полковника. – Хорошо! – сказал Ижорской важным голосом. – Фрунт выровнен, стоят по ранжиру… хорошо! – Слушай! – заревел Буркин. – Шапки долой! – Хорошо! – повторил Ижорской, – все в один темп, по команде… очень хорошо! – Господин полковник! – продолжал Буркин, подскакав к Ижорскому и опустив свою саблю. – Тише, братец, тише! Что ты? задавишь! – Господин полковник!.. – Да чёрт тебя возьми! Что ты на меня лезешь? – Честь имею рапортовать, что при команде состоит все благополучно: двое рядовых занемогли, один урядник умер… – Хорошо, очень хорошо!.. Да осади свою лошадь, братец!.. Э! постой! Кто это едет на паре? Никак, Терешка? Так и есть! Ну что, брат, где Волгин? – Изволил остаться в Москве, – отвечал слуга, спрыгнув с телеги, которая остановилась против избы. – А скоро ли будет назад? – Не могу доложить. Он послал меня вчера ещё вечером; да помеха сделалась. – Что такое? – У самого Ростокина выпрягли у меня лошадей, говорят, будто под казенные обозы – не могу сказать. Кой-как сегодня, и то уже после обеда, нанял эту пару, да что за клячи, сударь! насилу дотащился! – Ну, что слышно нового? – Николай Степанович! – сказал Ладушкин, – позвольте доложить: здесь не место… – Да, да! в самом деле! Господин пятисотенный начальник! извольте распустить вашу команду да милости прошу ко мне на чашку чаю; а ты ступай за нами в избу. – Слушай! – заревел опять Буркин. – Шапки надевай! Господа офицеры! разводите ваши сотни по домам. Тише, ребята, тише! не шуметь! смирно! Через несколько минут изба, занимаемая Ижорским, наполнилась ополченными офицерами; вместе с Буркиным пришли почти все сотенные начальники, засели вокруг стола, и господин полковник, подозвав Терешку, повторил свой вопрос: – Ну что, братец, что слышно нового? – Да что, сударь! говорят, французы идут прямо на Москву. – А где наши войска? – Не могу доложить. – Неужели в самом деле, – закричал Буркин, – Москвы отстаивать не будут и сдадут без боя?.. Без боя!.. Ну как это может быть? – Эх, батюшка Григорий Павлович! – перервал Ладушкин, – было бы чем отстаивать, и когда уж все говорят… – Ан вздор, не все! Вчера какой-то бедный прохожий меня порадовал. Он сказал мне, что ведено всему нашему войску сбираться к Трем горам. – И вы, сударь, ему поверили? – спросил насмешливо Ладушкин. – И поверил, и на водку дал. – Чай, двугривенный или четвертак? Ведь вы человек тороватый! – Нет, на ту пору у меня мелочи не случилось. – Что ж вы ему дали? Уж не целковый ли? – Нет, братец! я дал ему синенькую – да ещё какую! с иголочки, так в руке и хрустит! Эх! подумал я, была не была! На, брат, выпей за здоровье московского ополчения да помолись богу, чтоб мы без работы не остались. «Пять рублей! – повторил про себя Ладушкин. – Ну, подлинно: глупому сыну не в помощь богатство!» – И в Москве об этом народ толкует, – сказал слуга. – Да вот я привез с собой афишку, которую вчера по городу разносили. – Что ж ты, братец! – закричал Ижорской, – давай сюда!.. Постой-ка! подписано: граф Растопчин. Господин адъютант! – продолжал он, – извольте прочесть её во услышание всем! Ладушкин взял афишу, напечатанную на небольшой четвертке, и начал читать следующее: – «Братцы, сила наша многочисленна и готова положить живот, защищая отечество. Не пустим злодея в Москву; но должно пособить и нам свое дело сделать. Грех тяжкой своих выдавать! Москва – наша мать; она вас поила, кормила и богатила. Я вас призываю именем божией матери на защиту храмов господних, Москвы, земли русской. Вооружитесь кто чем может – и конные и пешие; возьмите только на три дня хлеба, идите со крестом. Возьмите хоругви из церквей и с сим знаменем сбирайтесь тотчас на Трех горах. Я буду с вами, и вместе истребим злодея. Слава в вышних – кто не отстанет! вечная память – кто мертвый ляжет! горе на Страшном суде – кто отговариваться станет!» – Ну, вот! – вскричал Буркин, – ведь прохожий-то правду говорил. Эх, жаль, что я не дал ему красненькой. – Однако ж, – заметил Ильменев, – в этом листке о московском ополчении ни слова не сказано. – Да неужто ты думаешь, – возразил Буркин, – что когда другие полки нашего ополчения присоединены к армии, мы станем здесь сидеть, поджавши руки? – Прикажут, так и мы пойдем, – сказал Ижорской. – А без приказа соваться не надобно, – примолвил Ладушкин. – Дай-то господи, чтоб приказали! – продолжал Буркин. – Что, господа офицеры, неужели и вас охота не забирает подраться с этими супостатами? Да нет! по глазам вижу, вы все готовы умереть за матушку-Москву, и, уж верно, из вас никто назад не попятится? – Назад? что вы, Григорий Павлович? – сказал один, вершков двенадцати, широкоплечий сотенный начальник. – Нет, батюшка! не за тем пошли. Да я своей рукой зарежу того, кто шаг назад сделает. – Слышишь, брат Ладушкин? – сказал Буркин, – а с ним шутки-то плохие: ведь он один на медведя ходит. – Оно так, сударь! – возразил Ладушкин, – да если б у нас хоть ружья-то были! – А слыхал ли ты, брат, – перервал Буркин, – поговорку нашего славного Суворова: пуля дура, а штык молодец. – Да где у нас штыки-то? – Вот ещё что? А чем рогатина хуже штыка? – И, конечно, не хуже, – подхватил сотенный начальник. – Бывало, хватишь медведя под лопатку, так и он долго не навертится; а какой-нибудь поджарый француз… – Постойте-ка, господа! – сказал Ижорской, – никак, гость к нам едет. Так и есть – гусарской офицер! Ильменев! ступай, проси его. – Ох, мне эти кавалеристы! – сказал вполголоса Ладушкин. – В грош не ставят нашего брата. – Да есть тот грех, – примолвил сотенный начальник. – Они нас и за военных-то не считают. – А вы бы, господа, по-моему, – сказал Буркин. – Если от меня кто рыло воротит, так и я на него не смотрю. Велика фигура – гусарской офицер!.. Послушай-ка, Ладушкин, – продолжал Буркин, поправляя свой галстук, – подтяни, брат, портупею-то: видишь, у тебя сабля совсем по земле волочится. – Милости просим, батюшка! – сказал Ижорской, встречая Зарецкого, который, войдя в избу, поклонился вежливо всему обществу, – милости просим! Не прикажете ли водки? не угодно ли чаю или стаканчик пуншу? Да, прошу покорно садиться. Подвинься-ка, Григорий Павлович. – Покорно вас благодарю, – сказал Зарецкой, садясь в передний угол между Ижорского и Буркина, – я выпью охотно стакан пуншу. – Вот это по-нашему, по-военному, господин офицер! – сказал Буркин. – Что за питье чай без рома! А ром знатный – рекомендую, настоящий ямайской! – Мне, право, совестно, – сказал Зарецкой, заметив, что одному офицеру не осталось места на скамье, – не стеснил ли я вас, господа? – Помилуйте! – подхватил Буркин, – кому есть место, тот посидит; кому нет – постоит. Ведь мы все народ военный, а меж военными что за счеты! Не так ли, товарищ? – продолжал он, обращаясь к колоссальному сотенному начальнику, который молча закручивал свои густые усы. – Разумеется, Григорий Павлович, мы люди военные. Дело походное, а в походе и с незнакомым человеком живешь подчас как с однокорытником; что тут за вычуры! Не так ли, господин адъютант? – Конечно, конечно, господин капитан. – Позвольте мне рекомендовать вам, – сказал Ижорской. – Это все офицеры моего полка: а это господин Буркин, мой пятисотенный… то есть мой батальонный командир. – Очень рад, что имею удовольствие познакомиться… А ром у вас в самом деле славный! – Как не быть порядочного рома, – сказал Ижорской, – у нашего брата – не бедного помещика… – И полкового командира, – прибавил Буркин. – Позвольте спросить, – продолжал Ижорской, – я вижу, вы ранены: где это вас прихватило? – Под Бородиным. – А теперь откуда изволите ехать? – Из Москвы. – Ну что, батюшка, – сбирается ли там войско на Воробьевых горах? – Что слышно? – сказал Буркин, – на каком фланге будет стоять московское ополчение? – Поближе бы только к французам, – примолвил сотенный начальник. – Не оставят ли его в резерве? – спросил Ладушкин. – Я этого ничего не знаю, господа; напротив, кажется, под Москвою вовсе не будет сражения. – Что вы! – закричал Буркин, – так вы поэтому не видели московской афиши? Вот она, прочтите-ка! – Странно! – сказал Зарецкой, прочтя прокламацию московского генерал-губернатора. – Судя по этому, должно думать, что под Москвою будет генеральное сражение; и если б я знал это наверное, то непременно бы воротился; но, кажется, движения наших войск доказывают совершенно противное. – Это какая-нибудь военная хитрость, – сказал Ижорской. – Верно! – заревел Буркин. – Знаете ли что? Москва-то приманка. Светлейший хочет заманить в неё Наполеона, как волка в западню. Лишь он подойдет к Москве, так народ высыпет к нему навстречу, армия нахлынет сзади, мы нагрянем с попереку, да как начнем его со щеки на щеку… – Sacristie quelle omelette![70] – вскричал, захохотав во все горло, Зарецкой. – Что это, брат? – шепнул Буркин сотенному начальнику, – по-каковски он это заговорил? – Уж не француз ли он? – сказал великан, взглянув исподлобья на Зарецкого. – Чего доброго: у него и ухватки-то все нерусские. – Нет, братец! верно, какой-нибудь матушкин сынок и вырос на французском языке; ведь эти кавалеристы народ все модный – с вычурами. – Позвольте вас спросить, полковник! – сказал Зарецкой, – вы родня госпоже Лидиной? Ижорской покраснел, смутился и повторил с приметным беспокойством: – Лидиной? то есть Прасковье Степановне?.. – Кажется, так. – Да, что греха таить! я был с нею когда-то родня… А на что вам?.. Неужели и до вас слух дошел?..

The script ran 0.013 seconds.