1 2 3 4 5 6 7 8 9 10
Федор Михайлович начал объяснять, зачем они пришли, но не закончил. Глаза-щелочки тетки Катри сузились еще больше, кулаки уперлись в тугие бока, и на пришельцев обрушилась лавина. Что они себе думают в той клятой конторе, если у них есть чем думать? Что у нее, хата — не минай? Дела мало? С утра до ночи как заводная — туда-сюда, туда-сюда… У других людей мужья как мужья — по дому работники, добытчики, кормильцы, а ее бог наградил лайдаком — только язык чешет да хворым притворяется. А все его хворобы — одна дурость и лень, бесстыжие его очи. Вот сидит цацки строит…
— То ж на рыбу, Катря, — вставил дед Харлампий.
— А где та рыба, кто ее видел?.. Нет, чтобы кабана покормить — чтоб он сдох! — нет, сидит, как кот, на солнце выгревается да еще всяких бродяг заманивает…
— Сейчас покормлю, — приподнялся дед.
— Сиди, чтоб тебя прикипело к этому месту, опять горячим накормишь…
Дед Харлампий еле заметно ухмыльнулся и подмигнул.
Еще и зубы скалит, бесстыжая душа, когда только господь бог освободит ее от такого мужа-дармоеда… А тут еще поночевщиков принесло, будто у нее мороки без них мало… Что, других хат нету, что все к ней прутся?
Антон во все глаза смотрел на ругающуюся тетку. И эта ведьма была когда-то тихая да ласковая? Наврал дед… «Прогонит, — подумал он. — И ну ее! У такой жить — загрызет. Лучше сразу уйти, а то еще пульнет чем…» Он посмотрел на Федора Михайловича, но тот слушал невозмутимо, с явным интересом. Незаметно заслонив Боя, у которого вздыбилась шерсть на холке, он придерживал его передние лапы ногой.
— Да они же люди, видать, ничего, — ухитрился вставить дед Харлампий. — А у нас все одно горница пустует. Жалко, что ли?
А убирать ее кто будет? Уж не он ли, лысый лайдак? Ему ничего не жалко, не его забота. А ей пополам перерваться?.. А если их принесла нелегкая, так чего они поразевали рты, торчат тут, мозолят глаза и не идут в хату, пускай она провалится в тартарары. Что ей, делать нечего — только их уговаривать? А если им что не нравится, пускай идут под три чёрты…
— Нет, почему же, — сказал Федор Михайлович, — очень нравится. Мы остаемся. Где можно умыться?
Уж не думают ли они, что она им будет подавать да прислуживать? Вон колодец, пускай сами воду достают и умываются. Да пусть не наливают там, как свиньи, убирать за ними некому…
— Очень хорошо, — сказал Федор Михайлович. — Пошли, Антон.
— А боже ж мой! — закричала снова тетка Катря. — А то еще что за сатанюка?!
Ругань тетки Катри наскучила Бою, он встал, потянулся и зевнул во всю пасть.
— С ним не будет неприятностей, он воспитанный.
Да на черта ей его воспитание? Еще чего выдумали — таких чертей с собой возить. Их в клетках надо держать, а не к добрым людям водить. Да если б она знала, что они такого чертяку приведут, ни за что бы не пустила. И пусть они его девают, куда хотят, а чтобы ей и на глаза не попадался. Он же всех курей передавит, а потом на людей кидаться будет…
Федор Михайлович вытащил из колодца бадейку воды дед принес ковш. Холодная вода обжигала лицо.
— И всегда она так? — спросил Антон.
— Завсегда! — весело подтвердил дед Харлампий.
Антон пожал плечами:
— Как вы ее выдерживаете?
— Э, милый, да я, может, и живой-то до сих пор скрозь ее руготню. Смолоду я совсем квелый был, болезни до меня липли, как смола до штанов. Чуть что — в лежку. Она как заведет свою шарманку, как примется меня костить, тут, хочешь не хочешь, выздоровеешь…
— Судя по говору, вы коренной русак?
— Костромской.
— А сюда как же попали?
— В гражданскую. В двадцатом, когда белополяков гнали, полоснуло меня, еле выходили. Катря и выходила… Ну, отхворался, отлежался и в мужьях оказался. Тут и прирос…
— Устал? — спросил Федор Михайлович Антона.
— Не очень, только от тетки этой в голове гудит.
— Пойдем пройдемся, гудеть и перестанет. Тут недалеко грабовый массив.
Тропка вилась через сосновый подрост. Бой деловито трусил впереди, распушив задранный полумесяцем хвост. Антона всегда удивляло богатство его сигнальной системы. У других собак он или висит палкой, или раз навсегда свернут бубликом. У Боя он был подвижен и бесконечно разнообразен. Он мог вилять одним кончиком, молотить из стороны в сторону, мотаться по кругу, вытягиваться горизонтально, если Бой шел по следу, задираться вверх вот таким веселым полумесяцем, если шли на прогулку, но, если он поднимался, распушившись, и где-то с половины заламывался вниз, следовало быть начеку — значит, Бой видел или чуял врага и в любую секунду мог ринуться в атаку…
— Боя ты и дома видишь, лучше по сторонам смотри, — сказал Федор Михайлович.
Сосновый подрост кончился, вместе с ним исчезло и солнце. Они вступили в грабовый лес. Перед ними были только голые серебристо-серые или темные трещиноватые стволы. Кроны смыкались наверху в сплошной мрачный заслон. На земле ни кустика, ни травинки — только жухлые, полусгнившие листья да изредка отпавшая тонкая веточка. Буйная веселая зелень, удушливый терпкий зной сосновой рощи остались позади. Здесь было сумрачно, прохладно и сыро. Лес до краев залила гулкая тишина. Шорох листьев, треск ветки под ногами казались оглушительными.
Бой уже не бежал, а шагал пружинным шагом, сторожко поворачивая голову из стороны в сторону. Но вокруг все было немо и неподвижно, их окружали лишь редкие и прямые, как колонны, стволы.
Тропка свернула к опушке. Между стволами стали видны узкие, как стрельчатые окна, просветы голубого неба. Легким дымком поднимались от земли испарения, клубились и таяли под прорывающимися в чащу косыми столбами солнечного света.
— Как в кафедральном соборе, — сказал Федор Михайлович. — Здесь только Баха слушать. Знаешь, кто такой Бах?
— Бах? Это старик, который профессора Воронова назвал ослом?
— Воронова?
— Ну, Антона Ивановича, который сердится… Помните, в кино?
— Да? Ну… Это не главная его заслуга. В основном он сочинял музыку… Нравится тебе здесь?
— Не очень… — сказал Антон. — Будто в погребе.
— Ты еще слепой и глухой. Как всякий горожанин. Но, надеюсь, не безнадежен…
Антон снова обиделся. При чем тут Бах? Почему он должен знать этого Баха? И вообще он вовсе не затем сюда приехал, чтобы его все время воспитывали. С него и дома хватает по завязку…
4
Тропка опять вывела их в сосновый подрост, потом к шоссе. Они повернули вправо и пошли домой. Когда хата деда Харлампия уже была близко, впереди показалось небольшое стадо коров. Они возвращались с выпаса и уже не хватали на ходу траву, побеги придорожных кустов. Отягощенные, ленивые, они брели вразброд, где попало — по кювету, обочине, асфальтовой полосе. Вымени с торчащими сосками болтались, как переполненные бурдюки. Следом за коровами полз грузовик.
Шофер непрерывно сигналил, высунувшись из кабины, орал на пастуха, пастух орал на коров, но те ни на что не обращали внимания — отмахивались хвостами от мух, встряхивали ушами и брели так же лениво. Только когда пастух принялся колотить палкой по раздутым и гулким, как барабаны, животам, коровы нехотя расступились, и грузовик прорвался.
Антон не любил коров. Видел он их редко, только издали, когда случалось бывать в броварском лесу, и старался держаться от них подальше. Не то чтобы он их боялся… Но все-таки у них были рога и как-то неприятно было смотреть в их большущие, ничего не выражающие буркалы…
Антон оглянулся на Боя. Тот, напружинившись, не спускал глаз со стада. Веселый полумесяц хвоста распушился еще больше и медленно распрямлялся. Бой еще никогда не видел коров. Они были непонятны ему, а все непонятное могло оказаться опасным. Большое и непонятное двигалось к нему, к хозяину… Хвост заломило вниз, и в бешеном галопе Бой распластался навстречу опасности.
Услышав топот, коровы подняли головы и остановились. Мелких деревенских собак они знали и нисколько не опасались. Те без конца брехали и очень боялись попасть под удар рогов или копыт. Теперь на них молча летело что-то большое, черное, с оскаленной пастью. Ближайшая корова опустила башку, угрожающе выставила рога. Но черный зверь не испугался, он был все ближе, оскаленная пасть все страшнее. Дико мекнув, корова шарахнулась в сторону, остальные ринулись за ней. Топот, треск сухих веток да раскачивающиеся кусты у обочины показывали место, где скрылась в лесу рогатая опасность. Долговязый пастух-подросток окаменел от страха. Бой не обратил на него внимания. Вскинув голову и снова взвив хвост полумесяцем, он затрусил обратно.
— Ну, сатанюка! Ну, герой! — Дед Харлампий видел несостоявшуюся баталию и восхищенно хлопал себя по штанине. — Этак он из наших коров враз чемпионов наделает, такие скоростя не всякий конь дает…
Гордый своей победой, Бой подбежал к хозяину, ожидая одобрения, похвалы, но Федор Михайлович рассердился и начал строго объяснять, что коров трогать нельзя. Бой преданно смотрел ему в глаза и вилял хвостом. Потом хвост уныло опустился, Бой зевнул. Он не понимал, за что ему выговаривают.
Все произошло, как говорил Федор Михайлович тете Симе. Дед Харлампий и Антон принесли в горницу несколько охапок пахучего сена, Федор Михайлович сделал пышную постель, тетка Катря, чертыхаясь и проклиная, добыла где-то и бросила на сено рядно. Федор Михайлович попробовал открыть окошко, но оно было заколочено гвоздями. Потихоньку от тетки Катри Федор Михайлович взял у деда топорик, отогнул гвозди и вынул всю раму.
— Свежим воздухом мы обеспечены, теперь можно спать.
Дверь в кухню была открыта, и теткина ругань, слышная все время, стала громче с явным расчетом на то, чтобы услышали и они. Федор Михайлович и Антон тут же узнали, что они шалопуты, которые шатались черт те где весь вечер, а спать легли не евши. И если у большого нет ни понятия, ни соображения, то чем дитё виноватое, зачем мальца морят голодом бессовестные люди. И все потому, что теперь все стало вверх ногами, матери детей, как котят, бросают на произвол… А если им не нравится, что едят люди добрые, они брезгают, то пусть идут, бесстыжие, ко всем чертям, никто их держать не будет…
— Что ж, Антон, — сказал Федор Михайлович, — придется бесстыжим идти.
Они вышли в кухню. Бой скользнул следом и немедленно улегся под столом. Он сразу понял, что в этом доме главный командир и хозяин — крикливая старуха, и старался не попадаться ей под ноги.
Почему-то дома такой вкусной вареной картошки с крупной солью и черным хлебом никогда не бывает. Хлеб был вязкий, с закалом, но тоже необыкновенно вкусный. А густое и еще теплое парное молоко можно пить без конца. Антон пил, пока не осовел, а в животе не начало бултыхаться.
— А сатанюку своего голодом морите? — свирепо спросила тетка Катря.
— Надо бы ему суп сварить, да поздно и негде, завтра уж.
— Сами наелись, а скотина безответная подыхай… Хоть молока бы плеснули, не все самим сжирать.
— Бой! — окликнул Федор Михайлович.
С грохотом, едва не свалив его, Бой выбрался из-под стола.
— Молока хочешь?
Бой завилял хвостом и облизнулся.
— Ишь, стервец, понимает! — восхитился дед Харлампий.
Катря налила в миску молока. Бой жадно припал к миске, а тетка начала ядовито бурчать о том, до какого баловства люди дошли — собаку молоком поят, и сколько это нужно молока, чтобы такую лошадь напоить, и нет ни стыда у них, ни совести, потому что другие люди, бывает, и вовсе молока не видят… Но когда Бой, вылизав миску, оглянулся на нее и завилял хвостом, она подлила ему сама.
В оранжевом свете керосиновой трехлинейки все плыло перед глазами Антона. Он встряхивал головой и с трудом открывал глаза.
— Ты что, малый, глаза таращишь? — сказал дед Харлампий. — Вали-ка на боковую, ты, видать, вовсе готов.
Они легли на пахучую, шуршащую постель, а тетка в кухне, повысив голос — чтобы слышали! — бурчала о шалопутах и бездельниках, которые неизвестно зачем таскают мальцов за собой. А если уж им так кортит, шлялись бы сами, чтобы их нелегкая забрала…
Только теперь Антон почувствовал, как у него гудят ноги и что их куда легче сгибать, чем вытягивать, веки нельзя раздвинуть даже пальцами, и хотел удивиться, откуда Федор Михайлович знал заранее, что так будет, но не успел.
Все происшествия долгого дня, все радости и обиды спутались в клубок, в котором не было ни начал, ни концов, — Антон провалился в сон.
Сон оборвали грохот и ругань. Тетка Катря гремела горшками, проклинала их, мужа-лодыря, лоботрясов-постояльцев, которые вылеживаются, как баре, когда на дворе давно божий день. Несколько минут они лежали, прислушиваясь и улыбаясь.
— Вот дает! — восхищенно сказал Антон. — Мировая бабка, с такой не соскучишься! Вроде динамика на вокзале…
Тетка Катря уже не казалась ему грозной, и руготня ее нисколько не задевала.
— А и в самом деле хватит валяться, — сказал Федор Михайлович. — Позавтракаем да пойдем посмотрим, какой он здесь, Сокол. Марш-марш к колодцу!
Солнце взошло, но еще не показалось из-за деревьев. Листья на кустах стали матовыми, как запотевший стакан с холодным молоком. Ветки вздрагивали и брызгали росой. Там перепархивали и наперебой свиристели неизвестные Антону пичуги, радовались утру или, может быть, спозаранку ругались, не поделив чего-то в своей коммунальной квартире.
Даже на животе кожа у Антона стала гусиной, он потянулся было за рубашкой, но, перехватив взгляд Федора Михайловича, сложил ее вместе с брюками, спрятал в рюкзак. Что, в самом деле, девчонка он, что ли? Закаляться так закаляться…
Перейдя шоссе, они вступили в смешанный лес. Бой бежал впереди. Он совершенно преобразился. Здесь не было ни поводка, ни ошейника, не было рычащих, воняющих машин и троллейбусов. Его окружали просторы, глубины и тайники, полные шорохов, потрескиваний и еще каких-то неведомых звуков. И запахи. Еле различимые струйки, потоки, водопады, лавины запахов. Незнакомых, непонятных и манящих. Он вынюхивал, перехватывал, упивался ими. То, остановившись и вытянув голову, он шевелил своими шагреневыми ноздрями и ловил доносимое еле ощутимым движением воздуха, то, почти уткнувшись носом в землю, распластывался в беге по только для него ощутимому следу. Под массивными лапами его не треснула ни одна веточка, не зашуршала хвоя. Внезапно он исчезал и, неслышный, как тень, появлялся вдруг снова.
— Великий охотник в нем пропадает, — улыбнулся Федор Михайлович.
Тропа привела к малоезженой дороге. На пригорке ее преграждал шлагбаум.
— Зачем? — удивился Антон.
— По идее, наверное, для того чтобы не ездили всякие разные личности и не безобразничали в лесу. Но, как многие другие, эта идея осуществлена наполовину. Видишь, клямка не заперта замком, а заткнута колышком. Рассчитано на такую дисциплинированность и совестливость, какие не часто встречаются. Впрочем, может, замок и вешали, а его сперли…
Лес сменила полоса лощины, за ней открылось розовое поле. Над ним стлалось негромкое монотонное гудение, будто где-то далеко-далеко шел самолет. Антон посмотрел вверх. Безоблачное небо зияло бездонной голубой пустотой.
— Что это, дядя Федя?
— Будущая гречневая каша и мед. Бродить там не советую — пчелы.
На краю поля снова рос кустарник, из него ветлы поднимали свои растрепанные макушки, еще дальше вставала громада каменного обрыва. На обрыве, озаренные солнцем, пламенели медно-красные стволы сосен.
— Вот это да! — сказал Антон и побежал.
Впереди, мотая черным факелом хвоста, мчался Бой.
Окаймленный зарослями ивняка, берег обрывался к реке. Она была переменчива и капризна, будто ее сложили из разных, совсем непохожих друг на друга рек. Прямо перед Антоном она была узенькая и мелкая. Сквозь редкую поросль аира и кувшинки виднелось илистое, а дальше песчаное дно. Выше по течению из воды торчали камни, здоровенные глыбы, а направо за мелководьем река вдруг растекалась в глубоком и широком плесе. На неподвижном зеркале его лежала опрокинутая громада розоватой скалы левого берега. В ней было не меньше тридцати метров. От самого уреза воды она поднималась отвесной стеной. А наверху пламенел стволами, шумел кронами сосновый лес.
Антон смотрел и не мог насмотреться. Как это было не похоже на приплюснутые, сожженные солнцем берега Днепра, поросшие низкорослым редким тальником. Федор Михайлович подошел, остановился рядом.
— Ну, на этот раз тебе не хочется сказать «мирово», «сила» или еще что-нибудь неандертальское? И то хорошо. Давай-ка последуем примеру Боя, а то мне скоро нужно возвращаться.
Бой уже шлепал по воде, свесив башку, что-то рассматривал на дне.
Они прошли к широкому плесу. Антон съехал по крутому откосу к воде, подпрыгнул и нырнул. Еще под водой он услышал буханье. Бой стоял над обрывом и встревожено лаял.
— Это он опасается, что утонешь и тебя придется спасать! — крикнул Федор Михайлович.
— Тонули такие, как же!
Федор Михайлович тоже нырнул. Бой залаял еще тревожнее. Хозяин появился на поверхности, не оглядываясь, поплыл к левому берегу. Бой коротко рыданул, скатился с откоса и бросился следом.
— Догоняй! — крикнул Федор Михайлович.
Боя не нужно было подгонять. Он тоненько, жалобно поскуливал и греб лапами так сильно и торопливо, что по грудь высовывался из воды.
Они доплыли до левого берега и повернули обратно. Бой плыл впереди и время от времени оглядывался на хозяина: «Ты здесь? Здесь…» Теперь он уже не спешил, над водой виднелись только шагреневые ноздри, круто поднимающийся лоб, уши не висели, а плыли по сторонам, как лопухи.
Они взобрались на откос и легли на траву. Бой встряхнулся, окатив их с ног до головы, и немедленно вывалялся в песке, всяческом древесном соре. Внезапно он вскочил и сторожко уставился на левый берег, хвост его заломился вниз. Кусты возле воды шевелились.
— Эй, кто там? — крикнул Федор Михайлович.
Кусты зашевелились сильнее, из них долетел ребячий голос:
— Дяденька, это ваша собака? Она кусается?
— Все собаки кусаются. Только одни сдуру, другие — когда нужно.
Из-за кустов показались две мальчишечьи головы.
— А нас покусает? Нам туда надо.
— Идите, не бойтесь.
Мальчишки о чем-то посовещались. Очевидно, заверение показалось им малоубедительным.
— Дяденька, она ученая?
— Ученая.
Это решило дело. Из кустов вышли двое ребят. Мальчик постарше закатал штаны и пошел по мелководью, опасливо поглядывая на Боя; малыша закатывание не спасало — он скинул свои вовсе, свернул в дудку и поднял к плечу.
Ребята перебрались на правый берег, но уйти были не в силах. Они остановились в отдалении и уставились на Боя.
— Хотите посмотреть — идите ближе, — сказал Федор Михайлович.
— А он не тронет?
— Если не будете драться и орать — не тронет. А будете — хватит за штаны. А которые голопузые — тех за это самое место…
Малыш, который, прижимая к груди сверток, остолбенело смотрел на Боя, лихорадочно развернул штаны и поспешно натянул.
— Теперь все в порядке, — засмеялся Федор Михайлович. — Тебя как зовут?
— Хома, — шепотом ответил мальчик.
— Ну, вот тебе и компания, Антон. А мне пора. — Бой вскочил. — Нет, со мной нельзя. Оставайся здесь, охраняй Антона. Понял? — Бой вильнул хвостом. — Лежать, охранять…
Бой, улегшись в позе сфинкса, провожал взглядом хозяина. Видя, что собака не смотрит на них, ребята подошли ближе. Бой поднялся — они замерли.
— Не надо их трогать, — строго сказал Антон. — Они хорошие ребята, поди познакомься.
Мальчики затаили дыхание, на лицах у них застыли гримасы восторга и ужаса. Бой подошел, обнюхал. Хома побелел и отчаянно зажмурился. Когда он решился и приоткрыл глаз, страшная черная собака уже лежала возле незнакомого пацана.
На Антона высыпался обычный ворох вопросов. Как она называется, сколько ей лет, сколько она ест, волкодав ли она и что умеет. Антон десятки раз слышал, что в таких случаях отвечает Федор Михайлович, и теперь объяснял все горделиво и небрежно. Он не врал, но как-то само собой получалось, что чем большее восхищение рисовалось на лицах ребят, тем больше достоинств и доблестей оказывалось у Боя. А тот развалился на боку, разбросал лапы и, вывалив язык, хахакал — ему уже было жарко. Внезапно он закрыл пасть и прислушался. Из леса, подступающего слева к реке, донесся треск. Бой повернулся на живот, лег в сторожевую позу. На опушке леса появились коровы. Это было вчерашнее стадо, и гнал его тот же долговязый пастух-подросток. Шерсть на холке Боя вздыбилась, он поднялся, как медленно взводимый курок.
— Бой, нельзя! — сказал Антон и обхватил его шею руками.
Бой даже не повернул головы — он смотрел на рогатую опасность. Опустив головы и хватая на ходу траву, коровы медленно приближались.
— Фу! Нельзя, Бой! — повторил Антон и еще крепче обхватил его шею.
Бой, вырываясь, поднялся на дыбы, наотмашь ударил Антона лапой. Антон опрокинулся навзничь, а Бой молчаливым свирепым галопом ринулся на врага. Коров разметало, как смерчем. Некоторые бросились на гречишное поле, остальные, круша, ломая ветки, — в тальник к реке. Долговязый пастух увидел Боя издалека, отчаянным прыжком метнулся к дереву и сразу оказался метрах в трех от земли.
Деревенские ребята орали от восторга и науськивали. Бой не обращал на них внимания. Победоносно распушив поднятый хвост, он остановился под сосной, на которую взобрался пастух, и бухнул. Пастуха, будто пинком, подбросило еще выше. Ребята захохотали. Антон подбежал к дереву.
— Забери свою зверюку, — заныл пастух, — вон он коров в гречку позагонял, мне ж башку оторвут…
— Слезай, — сказал Антон, — он лает потому, что ты прячешься.
— Слезай, Верста! — кричали ребята. — Он не тронет. Нас же не тронул…
Пастух посмотрел на Боя — тот миролюбиво повиливал кончиком хвоста, не обращая внимания на коров, которые, уже успокоившись, безмятежно хрупали цветущую гречиху, и медленно пополз вниз. Бой обнюхал его и отошел. Пастух подобрал свой кнут, не спуская глаз с Боя, попятился к гречишному полю. Только оказавшись на большом расстоянии, он заорал на коров, погнал их к остальным. Бой тотчас присоединился к нему и загнал преступниц в кусты.
Пастух уже не так боялся и остановился, чтобы получше рассмотреть страшного зверя.
— Мне бы такую собаку… — сказал он. — Он волка задушит?
— А тут есть волки? — спросил Антон.
— Пока не слыхать, а может, и есть, кто их знает.
— А кто есть?
— Белки, зайцы. Раньше козы были. Постреляли всех.
— Кто?
— Люди, кто их знает.
— А почему ты — Верста, это фамилия?
— Не, — засмеялся мальчик постарше. — Он Семен, это мы его так зовем. Вон он какой длинный…
Спутника маленького Хомы звали Сашко, и он оказался одногодком Антона, пятиклассником. Семен был на год старше и в школе уже не учился.
— Зароблять надо, — сказал он. — Вот худобу пасу. Осенью, может, батько в город, в ремесленное отвезут…
— Здесь разве негде работать?
— Та шо тут робыть, коровам хвосты крутить?
— А я бы здесь жил и жил, — сказал Антон. — Хорошо у вас!
— Раньше было хорошо, — мрачно сказал Сашко. — Когда дачники не ездили. А теперь полные Ганеши. И сюда наезжают. На машинах.
— Ну и пускай, жалко тебе, что ли?
— Не жалко. Вон посмотри: как свиньи, понакидали…
Антон оглянулся и только теперь увидел то, что раньше не замечал: черные раны кострищ в зеленой мураве, ржавые консервные банки, обрывки пожелтевших на солнце газет.
— Почему же им не запрещают?
— А кто им запретит? Одни уехали, другие приехали. Что тут, сторожа поставишь? А и поставить — надают ему по шее, и все, будь здоров, не кашляй…
— Ну, огородить, что ли… — нерешительно сказал Антон.
— Чудак! — засмеялся Сашко. — Разве лес огородишь? Тут раньше вывески вешали — то запрещается, это воспрещается. Чихали все на эти вывески. С присвистом. И перестали вешать. И зачем эти дачники сюда ездят? В городе же интереснее!
— Тут природа, — солидно сказал Антон.
— Ну и что? Зато ни кина, ни футбола.
— А ты тоже на дачу? — мрачно спросил Семен.
Антон объяснил, кто он и почему приехал.
— Ну ладно, я пошел, — так же мрачно сказал Семен, выслушав, — пора худобу гнать.
Сашко и маленький Хома, которой поочередно смотрел в рот каждому говорившему и даже шевелил своими пухлыми губами, будто повторял сказанное, тоже ушли.
Антон решил пройти вверх по реке. Еле приметная тропка вилась у самого берега среди кустов ивняка, поднималась вверх в заросли лещины, переваливала через торчащие из почвы глыбы замшелого камня. Здесь было сумрачно и сыро. В просветах между кустами поблескивала река, а над нею высилась гранитная стена противоположного берега. Она была совсем не такой неприступной, как показалась издали. Уступы и распады, заросшие кустарником и молодыми деревцами, указывали места, где можно взобраться наверх. Антон решил обязательно побывать на той стороне и все как следует рассмотреть.
Бежавший впереди Бой остановился. На тропинке перед ним появилась худенькая девочка в трусах и майке. Если бы не две косицы, ее можно было принять за мальчишку. Зацепив пальцами тесемки белых теннисных тапочек, она вертела ими в воздухе. Бой внимательно присматривался к мельканию тапочек.
— Брось, — крикнул Антон, — а то укусит!
Девочка подняла на него спокойный взгляд.
— Это собака, да? Такая большая? Зачем же она будет меня кусать? Она, наверное, умная. Правда? Ты ведь умная, хорошая собака? Нет. Ты не собака. Ты собачина. Нет — собачища… Какой ты красивый! И глаза у тебя умные. Ты, наверное, все понимаешь? Ну, иди сюда, собакин, давай познакомимся… — Девочка присела на корточки. Бой, виляя хвостом, подошел к ней и лизнул в нос. — Вот видишь, — сказала девочка Антону, — я говорила, что он умный. А откуда…
За кустами раздался сдавленный вопль и громкий всплеск. Бой метнулся туда, Антон и девочка бросились следом.
Реку преграждала гряда больших камней. По ним можно было перейти с берега на берег, не замочив ног. Посередине гряды, согнувшись, в воде стоял мальчик. Он изо всех сил цеплялся за камень, а Бой, стоя по брюхо в воде, вцепился сзади в его куртку и тащил к себе. Антон устремился на помощь, но девочка схватила его за руку.
— Подожди, — сказала она, — очень интересно, что будет дальше.
Сверкая глазами, прикусив губу, она с ликованием и жадным любопытством следила за происходящим. Там продолжалась немая борьба: мальчик цеплялся за камень, Бой, упираясь ногами, изо всех сил дергал его за куртку.
— Толя, — с коварной нежностью сказала девочка, — что ты там делаешь? Почему ты обнимаешь камень?
Толя повернул побелевшее, в красных пятнах лицо и, должно быть, расслабил руки. Бой оторвал его от камня, но Толя тотчас еще крепче припал к другому.
— Что это… т-такое? — с трудом проговорил Толя. — Чего он хочет от меня? Куда… куда он меня тянет? — Он повернул голову, уже не ослабляя хватки, и увидел Антона. — Это ваше животное?
— Мое, — фыркнул Антон.
— Скажите ему, пожалуйста, чтобы оно меня отпустило.
— Чудак! — уже в голос захохотал Антон. — Он же тебя спасает, из воды тащит. Он водолаз, спасает тонущих.
— Я вовсе не тону, меня не надо спасать. Он только порвет мне куртку, а она новая, заграничная.
— Бой, ко мне!
Бой выпустил из пасти куртку, оглянулся и вильнул хвостом.
— Ко мне!
Бой нехотя побрел к берегу. Несколько раз он останавливался и смотрел на Антона и незнакомого мальчика — может, все-таки надо его спасти?
Толя выпрямился и сел на камень. Он запыхался, будто бежал в гору. Достав из кармана куртки аккуратно сложенный носовой платок, Толя вытер лицо, потом руки.
— Что это за чудик? — тихонько спросил Антон.
— Мой спутник. Воображает себя рыцарем, хотя он всего-навсего Санчо Панса. Только очень нудный. Ходит следом и умничает, будто пришел в гости к древним родственникам и показывает, какой он пай и воспитанный. Только ночью от меня и отстает. Чтобы не огорчать родителей. Он ужасно послушный.
— А ты?
— Я — нет. Я кошмарный ребенок. Так говорит моя мама. Наверное, так и есть… Толя, ты уселся там навеки?
— Сейчас, — ответил Толя. — Скажите, пожалуйста, — обратился он к Антону, — как называется порода вашей собаки?
— Ньюфаундленд.
— Если не ошибаюсь, это остров возле Канады?
— Не ошибаешься, остров. И собака оттуда.
— Тогда я, наверное, вылезу: эта собака должна быть культурной. Только вы ей все-таки скажите, чтобы она отошла в сторону.
— Ты всегда такой нудник? — не выдержал Антон.
— Почему я «нудник»?
— А вот так тягомотно разговариваешь.
— Это не потому, что я нудник, а потому что вежливый.
— Ну и пускай там сидит со своей вежливостью хоть до вечера, — сказала девочка. — Пошли.
Они вскарабкались по откосу к тропинке. Сзади зашлепал по воде вежливый Толя.
— Ты откуда? А как тебя зовут?.. А мы из Ленинграда. И зовут меня Юка.
— Это под кого тебя так обозвали?
— Ни под кого. Я, когда была маленькая, не могла выговорить Юлька и говорила Юка. Так все и привыкли.
— Дачница? — со всем презрением, на какое он был способен, спросил Антон.
— Да… А почему ты так говоришь? Это плохо? Или стыдно?
— И чего вас сюда принесло? — вместо ответа сказал Антон. — Аж из Ленинграда.
— Знакомая знакомой моей мамы ездит сюда уже пять лет. И очень хвалит. Вот мы и приехали. Ленинградцы всюду ездят. Им все интересно. И мне здесь очень интересно.
— Ты и в блокаду жила в Ленинграде?
— Нет, меня на свете не было. Мама жила. А я послеблокадная.
Девчонка была самая обыкновенная, даже некрасивая. Только глаза у нее были не глаза, а глазищи. Огромные, с неистовым любопытством распахнутые на все окружающее.
Сзади послышались чавкающие шаги. Следом за ними шел Толя в хлюпающих башмаках и пытался на ходу отжать воду из полы куртки.
— Ты сними и выжми. И штаны тоже.
— Ничего, я так.
— И башмаки сними, а то пропадут — дома влетит.
— Что значит «влетит»? — Толя поднял на Антона незамутненно голубые глаза.
— Всыплют тебе, вот и все.
— Вы хотите сказать, что меня побьют?
— А что же!
— В нашей семье это абсолютно исключено, — уверенно сказал Толя.
— Самому же противно мокрому. И чего ты так вырядился? Жарко ведь.
— Он всегда так. Босиком только в постели ходит. Боится инфекции.
— Эх ты, инфекция, — пренебрежительно сказал Антон. — Ну и потей.
— У каждого свои убеждения и привычки, — невозмутимо ответил Толя, — я своих никому не навязываю.
5
Федор Михайлович пришел хмурый, рассказ о встречах Антона, подвигах Боя пропустил мимо ушей.
— Вот какая штука, Антон: придется тебе остаться одному. Мне надо съездить в райцентр. Затевается здесь дрянная история. И я не могу не вмешаться. Лесничий получил указание выделить участки для вырубки.
— Рубить лес?
— Вот именно! Район и так лысый, как колено. Реки усыхают, овраги пожирают поля. А тут, вместо того чтобы новые леса сажать, собираются сводить единственный уцелевший. А лес не репа, за лето не вырастишь, ему столетия нужны. Вот мне с лесничим и надо ехать…
— А как же я?
— А что ты, маленький? До Чугунова недалеко. Если завтра не обернемся, послезавтра во всяком случае будем здесь. Ничего с тобой не сделается. Тетка Катря накормит, а занятие ты сам подыщешь… Слушай-ка, совесть у тебя не пробудилась? Пора бы! Если Серафима Павловна не получит о тебе сообщения, ей Черное море покажется красным, фиолетовым или еще не знаю каким и она может ударить во все колокола…
— Это да! — улыбнулся Антон. — Дикая паникерша.
— Благовоспитанные люди называют это качество любовью, заботой о ближнем… Так вот, завтра с утра сходи в Ганеши на почту и отправь ей телеграмму. А потом можешь шататься по лесу, подставлять пузо солнцу и предаваться прочим удовольствиям. Только смотри — я ведь вас, пацанов, знаю: пугачи, самопалы и прочее грозное оружие, — предупреди своих новых дружков, чтобы при Бое не стреляли. Он обучен бросаться на стреляющих, и может получиться скверная история… И еще: ни при каких обстоятельствах не употребляй команду «фас!» — не оберешься беды. В нужном случае Бой сам сориентируется. Договорились?
— А чего ж! — сказал Антон.
Перспектива остаться одному встревожила его только в первую минуту, а чем больше он об этом думал, тем привлекательнее она казалась.
Дядя Федя, конечно, мировой парень, морали не читает, и, в сущности, они как товарищи, только один старше, другой моложе.
Но остаться на день-два совсем одному, даже без дяди Феди, — просто здорово!
После завтрака Антон свистнул Бою — пошли гулять! Бой уверенно помчался напрямик через лес к реке. Потеряв из глаз Антона, он останавливался, поджидал и снова бежал вперед.
Гречишное поле исходило самолетным гулом. Над берегом навис зной, на остекленелой поверхности реки не было ни рябинки.
— Э-гей! — донеслось с правого берега.
«Эй! Эй!» — Гранитная стена оттолкнула гулкое эхо.
На противоположном берегу стояла Юка и махала рукой.
— Подождите, я с вами! — крикнула она и бросилась в воду.
Бой стоял над обрывом и, склонив набок голову, наблюдал за плывущей. Юка гребла одной рукой, другую с зажатым пакетом высоко держала над водой. Юка подплыла.
Бой скатился по откосу и завертелся вокруг нее, мотая хвостом.
— Ты меня узнал, да? Запомнил?! — обрадовалась Юка.
— Он всех с одного раза запоминает, — сказал Антон.
— А я тебе гостинец принесла, — показала Юка пакет. — Можно его покормить?
— Нет, — солидно сказал Антон, — не полагается, чтобы посторонние кормили собаку.
— Но я же не посторонняя, я же его люблю! — обиделась Юка.
— Мало ли что! Бой, возьми пакет, давай сюда.
Бой осторожно, стараясь не прихватить зубами пальцев, отобрал у девочки пакет и принес Антону.
— Теперь лежать. — Антон развернул газету и положил Бою между лапами. — Ешь.
Юка присела перед ним на корточки. Она уже забыла об обиде и с восторгом смотрела Бою в рот. Сладостно жмурясь, закидывая вверх голову, тот громко хрупал кости.
— Так вкусно ест, даже завидно! — сказала Юка. — Это я вчера от обеда собрала. Я теперь всегда буду приносить, ладно?
— Приноси… А где чудик этот, спутник твой?
— Его в постель уложили, выпаривают инфекцию. Малиной, аспирином и еще чем-то. Чтобы потел. А зачем ему потеть, если он здоровый? Но его маме ничего нельзя объяснить. Почему это мамам никогда ничего нельзя объяснить? Они ужасно непонятливые. Твоя тоже?.. А у Тольки она кошмарно крикливая. Вчера кричала на все Ганеиш, когда Толька пришел мокрый… Ты еще не купался? Поплыли?
Они долго плавали, потом легли на песок согреться. Потихоньку подошел и сел рядом Семен-Верста.
Бой остался в реке. Он стоял на мелководье, свесив башку, разглядывал что-то на дне, разгребал лапой, взмучивая ил, ждал, пока муть унесет течением, и снова разгребал. Потом он вдруг нырнул и достал что-то черное, лохматое и блестящее.
— Галоша! Нашел старую галошу! — засмеялась Юка. — Как она сюда попала?
Горделиво вскинув голову, Бой принес свой трофей, ткнул Антону в руку и тотчас отпрыгнул, когда тот хотел взять. Началась любимая игра Боя — он дразнил и не отдавал, за ним гонялись и не могли догнать. Наконец Антон изловчился, вырвал галошу и снова забросил в реку. Бой кинулся за ней. Он нашел ее очень быстро, опять греб лапой и, нырнув, достал. Однако больше Бой не играл. Он вернулся, прихрамывая, лег и начал зализывать лапу. Из подушки второго пальца текла кровь.
— Ой, чем это он? — встревожилась Юка.
— А бутылкой, — сказал Семен.
— Да откуда там бутылки?
— Приезжают тут всякие, водку пьют, а бутылки бьют. Хоть бы оставляли, так я бы собирал да сдавал. Свежая копейка была б…
Экономические расчеты Семена не интересовали ни Юку, ни Антона.
— Но там же и люди могут порезаться!
— Еще як режутся. Я в прошлом году месяц лежал, аж в Чугуново в больницу возили…
— Вот тебе твои дачники! — язвительно сказал Юке Антон.
— При чем тут дачники? Они здесь сами купаются и не станут бросать битое стекло.
— А, — сказал Семен, — мало они кидают!.. Куды, чертова твоя душа! — заорал он вдруг и побежал.
Коровы, выйдя из леса, прямиком устремились на заветное гречишное поле. Бой поднял голову, посмотрел — враг был далеко — и снова принялся зализывать рану.
— Как теперь на почту идти?
— А ты куда, в Ганеши? Ой, пойдем вместе! Прямо через лес. Тут ближе. Бой ничего, дойдет. Мы пойдем по-медленному. И все увидят, какой это собакин! Я уже там всем-всем нарассказывала…
Рана Боя перестала кровоточить.
— Может, перевяжем?
Из карманчика на трусах Юка достала носовой платок, обвязала Бою лапу. Тот внимательно наблюдал за процедурой, но, как только Юка кончила перевязку, отковылял на трех ногах в сторону и стащил платок зубами. Без повязки он прихрамывал, но не ковылял, а ступал на все четыре лапы.
Они перешли реку вброд, по узкой тропинке взобрались на вершину гранитного массива.
— Подожди минутку, — сказала Юка.
Неподалеку от тропинки возле пня лежала куча хвороста. Юка сдвинула ее, достала сложенное платье.
— Я всегда здесь оставляю, — натягивая платье через голову, сказала она. — В лесу оно зачем? А в селе нельзя. Тетки деревенские говорят, что я бесстыжая, и мама сердится.
Проход по сельской улице был похож на триумфальное шествие. Больная лапа мешала Бою бежать, он неторопливо и важно вышагивал между Юкой и Антоном. Юка держала руку на его загривке, улыбалась и сверкала своими глазищами во все стороны. Она была счастлива. Все видели, все могли любоваться необыкновенной собачиной, с которой она шла вот так запросто, обнимая ее за шею…
Собакой не любовались. По мере их приближения улицу выметало. Ребятишки бросались врассыпную, сигали через плетни и перелазы.
— А боже ж мой! — ужасались тетки, захлопывали калитки, прикрывали плотнее ворота и ругались.
Иногда из-за плетня долетал истошный лай. Четырехлапые туземцы пытались настращать чужака, но Бой в два прыжка оказывался у плетня, лай обрывался испуганным воплем и возникал снова где-то уже за хатой или за клуней.
— Вот еще четыре хаты — и будет почта, вон там, наверху, — сказала Юка.
Улица круто поднималась вверх, смытая дождями почва обнажала свое бугристое каменное подножье. Однако до почты они не дошли. Впереди послышались крики, какой-то хлопок и собачий визг. Из-за пригорка, на котором стояло здание почты, выскочили две собаки. Они мчали изо всех сил, не оглядываясь, не визжа и не лая, в том диком, паническом страхе, какой бывает лишь при встрече с бешеным зверем. Вслед за собаками показались мальчишки. Они тоже бежали во весь дух и что-то кричали. Юка и Антон остановились.
— Хлопцы! Ховай, хлопцы!.. Митька!.. Митька Казенный идет… Ховай, хлопцы! — орали мальчишки.
Бегущие собаки заметили приоткрытую калитку в заборе, пытаясь на бегу свернуть в нее, попадали, покатились кубарем, но даже и тогда не издали ни звука, вскочили и исчезли за калиткой. Мальчишки, все так же истошно вопя, промчались мимо Юки и Антона. Антон растерянно посмотрел на Юку, он не понимал, что происходит. Юка понимала не больше его. Схватив Боя за загривок, Антон подтащил его к старой толстой вербе возле плетня и притаился за ней.
Наверху появился молодой мордастый мужчина. Простоволосый, в нательной сетке, в старых офицерских бриджах и тапочках на босу ногу. К нижней губе у него прилип дымящийся окурок. Левую руку он сунул за пояс брюк, под правой держал ружье. Человек шел неторопливо и, щурясь, поглядывал по сторонам за плетни. Миновав две усадьбы, он остановился, с минуту понаблюдал, потом вскинул ружье и выстрелил. За плетнем раздался собачий вопль, раздирающий душу скулеж, и смолк. Человек довольно ухмыльнулся и достал из кармана новый патрон.
Зарядить он не успел, как не успел ни сообразить и ничего сделать Антон. В несколько гигантских скачков Бой оказался возле человека с ружьем, поднялся на дыбы и с ревом обрушился на него всей тяжестью. Человек рухнул. Падая, он успел оглянуться и в ужасе закрыл лицо руками. Ружье, гремя, покатилось по камням, ложа треснула и распалась на две части. Скорченный человек лежал, зарывшись головой в пыль. Он не шелохнулся и не издал ни звука. Бой не кусал его. Он стоял над человеком, как взведенная пружина, со вздыбленной шерстью и оскаленной пастью. В глотке у него клокотало и переливалось, и каждую секунду клокотанье это могло снова превратиться в яростный рев.
— А боже! Страх-то какой!..
За плетнями показались головы людей. Антон очнулся от столбняка, бросился к Бою, трясущимися руками ухватил его за шею и с трудом оттащил. Бой сопротивлялся, оглядывался на лежащего. В горле его продолжало клокотать. Антон подтащил Боя к вербе, за которой они стояли. У него тряслись руки и ноги и перехватывало дыхание. Прижав кулаки к щекам и еще шире распахнув глазищи, Юка стояла как каменная. Сейчас она тоже очнулась и ухватила Боя за шею.
— Покусал?.. Загрыз?.. — тихонько, настороженно переговаривались между собой свидетели происшествия. Их становилось все больше, а происшествие в пересказах все страшнее.
Лежащий пошевелился, осторожно приподнял голову и посмотрел через плечо.
— Та не, не покусал, только налякал добряче… Эй, Митька, як воно там?
Человек поднялся на четвереньки, потом встал. Падая, он разбил нос в кровь, испачкался пылью. Залитое кровью, перепачканное лицо его перекосилось в злобном оскале. Он не смотрел ни на кого, не видел ничего, кроме Боя. Достав из кармана патрон, он начал осторожно, крадучись, подбираться к ружью. Воровской, крадущейся походки Бой не выносил так же, как и выстрелов. Разбросав в разные стороны Юку и Антона, он снова бросился в атаку. Но человек был настороже, ухватился за плетень и, теряя тапочки, мгновенно перемахнул через него.
— Ого, как летает! — захохотали зрители. — Та его без ракеты можно в космос посылать… Як добре налякать, то и до Луны допрыгне…
Симпатии зрителей явно изменились. Потерпевшего уже не жалели, над ним смеялись. А у него испуг перешел в бешенство.
— Ты чей? — заорал он и грязно выругался. — Думаешь, я тебя не найду? Я тебя под землей найду! И твою сволочь застрелю, и тебе ребра переломаю… Всех перестреляю!..
Напрягая все силы, Антон оттаскивал Боя, но тот отбивался лапами, злобно бухал и рвался к плетню. Юка, вцепившись в густую шерсть, тоже тащила его прочь. И тут внезапно появилось подкрепление. Сверху, крича и причитая, бежала молодая женщина с коромыслом в руках.
— Ратуйте, люди добрые! Что же это такое, люди добрые?! Где тот бандит проклятый? Я его своими руками задушу…
Человек за плетнем, размазывая кровь по лицу, остолбенело смотрел на бегущую.
— Вот ты где, подлюка? Ах ты бандюга, ах ты фашист проклятый!..
— Да ты чо? — растерянно отпрянул человек, но опоздал — коромысло гулко ударило его по голове. — Ты чо… сказилась? А то сейчас как дам…
— Ты еще гарчишь, бандит проклятущий! Да я тебе башку проломлю, я тебе за своего Хомку все кости переломаю… Бейте его, люди добрые! Он же, бандит, в детей начал стрелять… Он моего Хомку застрелил, боже ж мой, боже мой… Будь ты проклят, бандюга! — Она снова взмахнула коромыслом; люди бросились к ней.
Антон вцепился в загривок Боя и потащил его вниз по улице, прочь от села, подальше от всего, что случилось и еще могло случиться. Они бежали, пока Юка не взмолилась:
— Ой, больше не могу! Чуточку передохнем…
Села уже не было видно за деревьями, но Антон все время оглядывался и прислушивался.
— Думаешь, он гонится? Ему теперь не до вас… Ой, неужто он и в самом деле Хомку застрелил? Вот ужас-то!.. Ты его видел? Смешной такой ребятенок: пухлый и всегда ужасно серьезный… Знаешь, ты подожди тут, а я сбегаю узнаю?
Антон покачал головой:
— Ты беги, а я пойду.
— Боишься?
— Я-то не боюсь. Вот…
Бой внимательно смотрел на Антона и слегка вильнул хвостом, когда тот показал на него.
— А что теперь этот Митька сделает? Его, наверное, уже арестовали…
Это было бы, конечно, самое лучшее, но в том, что так и произошло, Антон не был уверен.
— Ты узнай и приходи к реке. А я пошел.
Тропка через лес, длинная по пути в село, показалась теперь необыкновенно короткой.
Антон перебрался через Сокол и спрятался в тени дуплистой старой вербы, окруженной молодой порослью. Отсюда видны были все спуски к реке на противоположном берегу, а самого Антона и Боя надежно прикрывала завеса листвы.
Ожидание тянулось бесконечно, как паутина, которую выпускал из себя маленький крестовик, занятый ремонтом своих тенет. Он сновал вверх и вниз, ветер срывал его, он повисал на еле различимой нити, долго раскачивался, потом цеплялся за полуразрушенную сеть и опять тянул бесконечную паутину, строя в воздухе свой геометрический чертеж. А Юки все не было, не показывались и деревенские ребята. Только когда в отдалении появилось стадо, а за ним уныло бредущий Семен-Верста, Антон понял, что перевалило за полдень. Антон позвал Семена. Тот прогнал стадо стороной, подошел и сел рядом.
— Загоряешь?
— Да нет, так… Слушай, ты в селе всех знаешь?
— А кто ж его знает? Мабуть, всех.
— Есть у вас такой Митька? Казенный, что ли, его называют.
— Та есть.
— Он кто?
— Бандит.
— Как это?
— А так. Бандит, и все. Самый настоящий. В тюрьме сидел чи в лагере.
— За что?
— Чи убил кого, чи хотел убить, кто его знает.
— Ну?
— Шо ну? Посидел, посидел трохи, и выпустили…
— Анто-он! — раскатилось над рекой, и эхо гулко подхватило: «…он… он…»
На противоположном берегу появились Юка, Сашко и маленький Хома.
— Сюда, я здесь! — закричал Антон и, вскочив, помахал Юке рукой. — Значит, он его не застрелил…
— Кто? — Семен с некоторым оживлением поднял на Антона свои всегда как бы полусонные глаза.
— Митька этот самый…
— Кого?
— Маленького Хому.
— Ого! — оживился Семен еще больше. — Перевязанный и хромает… Раненый, чи шо?
Полусонные глаза Семена видели далеко и хорошо. Хома хромал, левая нога у него была перевязана. Антон присмотрелся и засмеялся.
— Не смертельно…
Хома припадал на левую ногу, иногда сбивался и начинал припадать на правую, но тут лее исправлял ошибку и еще старательнее хромал на левую.
Ребята перешли вброд реку.
— Ну, живой? — спросил Антон Хому.
— Это мама его с перепугу кричала, — сказала Юка. — Хому чуть-чуть задело…
— А рана? — обиделся Хома. — Хочешь, покажу? — И он с готовностью размотал повязку. Судя по тому, что она была грязной, проделывал он это уже не в первый раз. — Ось!
На икре посреди большого коричневого пятна от йода виднелась маленькая присохшая ранка.
— Больно? — спросил Антон.
— Пекло дуже, — сказал Хома, — когда этим мазали…
— Это папа мой. Он надавил чуть-чуть, дробинка и вывалилась. Она, говорит, была на излете. А может, рикошетом.
— То не дробинка, то пуля! — упорно отстаивал Хома свое положение тяжко пострадавшего. — Ось!
Он разжал кулак, в котором зажимал спичечный коробок. В коробке перекатывалась дробинка.
— А зачем он в тебя стрелял?
— Он не в меня, он в Серка — нашу собаку.
— Какая там собака, — засмеялась Юка. — Щенок. Смешной и толстый. Как сам Хома…
— Он на Серка целился, а я хотел сховать… Я как побегу, а он ка-ак бахнет… И совсем не в Серка, а в меня! А я Серка ухватил и в хату. И двери закрыл. А маты как побачили кровь, как закричали, за коромысло та за ним…
— Это я видел, — сказал Антон. — Она его по голове — как по барабану… А почему он в собак стрелял?
— Чтобы бешеных не было, — сказал Сашко.
— Разве они бешеные?
— Не. У нас сроду не было. Не то что я, тато не помнят, чтобы хоть одна взбесилась и кого покусала. А все одно каждый год стреляют. Если не на цепи, так и застрелят.
— И хозяева молчат?
— А что хозяева? Кто успеет — спрячет, а нет — амба!
— Зверство! — сверкая глазами, сказала Юка. — Прямо какой-то фашизм! Собака же людям служит, доверяет, она же человека не боится, идет к нему, а он ее расстреливает…
— Ну, наши не дуже доверяют — ученые, — сказал Сашко. — Как выстрел услышат, так все до леса тикают. И сегодня поутекали. Теперь аж дня через три домой приползут…
— А собаки же работают! — сказал Антон.
— Еще как работают! — подхватила Юка. — И на границе, и сторожевые. А ищейки? Вот Бой, вообще ньюфаундленды, они тонущих вытаскивают, а сенбернары разыскивают, кто в горах заблудится… А на севере на собаках ездят! А охотничьи? А санитарные? Да ведь собак же обучали — они во время войны с гранатами под танки бросались… И все забыли? Какие-то бессовестные, бесчувственные люди! Я сама в «Огоньке» читала, а потом это даже по телевизору показывали. В Италии одной собаке дали особую медаль за верность. Понимаете, у одного человека там была собака. Он ее спас, когда она тонула, и вырастил. И она каждый день провожала его на работу до автобусной остановки и встречала, когда он приезжал с работы. Человека этого забрали на войну, и он погиб. Ну, а собака же этого не знает. Она думает, что он уехал на работу и вот-вот вернется. И она каждый день приходит на автобусную остановку и ждет. И так шестнадцать лет!..
— Ото собака! — сказал Семен. — Мне бы такую!
— Как же! — сказал Сашко. — То она у такого хозяина была, вот и любила. А ты ж бы ее, наверно, и не кормил. За что ей тебя любить?
— По-моему, — сказала Юка, — собакам не только медали — памятники ставить надо! — Ребята засмеялись. — И нечего смеяться. Ставят! Я сама видела: снимок был такой — сенбернар Бари. Он пятьдесят пять человек в горах спас. И ему памятник поставили…
— То капиталисты выдумывают, — сказал Семен. — Буржуазия. Денег девать некуда, вот и суют куда ни попало.
— Ну и дурак же ты какой! — удивилась Юка. — А Павлов, академик, он, по-твоему, тоже был капиталист? Он сколько лет делал всякие опыты и поставил в Колтушах под Ленинградом памятник собаке. Потому что собака служит науке. И потому что у него было сердце, а не жадный и глупый мешок, как у тебя… Или Лайка! Если разобраться, кто первый в космос взлетел? Она!
— Ей тоже памятник поставили?
— Нет. И стыдно!
— А, — махнул рукой Семен. — Может, памятник и поставят, а все одно собак стрелять будут… Ты гляди, — сказал он Антону, — подвернется твоя, и твою гахнут…
— Не посмеют: это ученая собака. И очень редкая.
— А кто спрашивать будет? Гахнул, а потом рассказывай, яка она ученая…
— Ой, Антон! — Глаза Юки округлились. — Самое же главное: мы же всю дорогу бежали, чтобы предупредить. Тебе надо скорей уезжать. Прямо сегодня. Сейчас.
— А что?
— Да Митька этот… — сказал Сашко. — Он тебя подстерегет. Аж трясется… Над ним же люди смеются. Говорят, маленьких собачушек стрелял, а когда большая за них заступилась, так он на карачках пополз. И ружье поломалось. А оно совсем не его, а председателя Ивана Опанасовича. Ну и мать Хомы коромыслом ему приварила… Все к одному, понимаешь? Он теперь пополам перервется, а собаку твою застрелит да и тебя покалечить может…
— То верно, — сказал Семен. — Самый вредный человек на селе. Я ж тебе говорил — бандит. Шо, ему твою собаку жалко? Да ему никого не жалко.
Все посмотрели на Боя: тот безмятежно дремал, развалясь в тени. У Антона что-то поползло по спине. Он передернул плечами, но ползанье не прекратилось, и кончики пальцев начало покалывать, будто они налились газированной водой.
— Ничего этот Митька не сделает, — неуверенно сказал Антон. — Я пойду и заявлю в милицию.
— Где ты ее, милицию, найдешь? У нас один участковый на три села и лесничество.
— Тикай, хлопче, и поскорей, — сказал Семен.
— Никуда я не поеду! — сказал Антон.
— Дело хозяйское, — сказал Семен и поднялся. — Мы тебя предупредили. А тут ховайся не ховайся — он тебя разыщет. Тогда поздно будет…
6
Семен-Верста погнал стадо в село. Сашко с маленьким Хомкой тоже ушли. Бой, приподняв голову, проводил их взглядом и снова растянулся в полусне. Антон и Юка молчали.
Конечно, наилучший выход — уехать. Однако уехать Антон не хотел и не мог.
Да и как уехать? Увезти Боя, не предупредив дядю Федю? А сумеет ли Антон договориться с шоферами, чтобы их брали в машины? И как договариваться, если деньги у дяди Феди, а у Антона нет ни копейки? И справится ли он в случае чего с Боем в дороге? Теперь Антону было очевидно, что справляется он с Боем только тогда, когда Бой сам этого хочет. А если не захочет? Не только Антона — здоровенного мужика, как щенка, брякнул об землю…
И что паниковать? Завтра приедет дядя Федя, а уж он-то наверняка совладает с Митькой. Надо просто переждать, не уходить из лесничества, и все. Пока Митька Казенный узнает, где они живут, разыщет, дядя Федя будет уже здесь.
— Я домой, — сказал Антон. — Боя пора кормить.
Юка пошла проводить их, но, дойдя до шоссе, повернула обратно.
— Если что узнаешь, предупреди, — сказал Антон.
— Ага! — кивнула Юка. — Или я, или Сашко. Он рядом живет.
— А я вон в той хатке, сбоку…
Он пришел к обеду вовремя, но все-таки получил от тетки Катри нагоняй за то, что бродит черт те где, не пивши и не евши. Антон попытался напомнить, что утром он изрядно поел, но за это ему попало еще больше.
— Ты, братец, лучше помалкивай, — потихоньку сказал Харлампий. — Глотка у ей луженая, тренированная, тебе, хочь перервись, не перекричать…
Антон уже безропотно прикончил нехитрый обед. Бой со своим управился раньше и уже повиливал хвостом, приглашая снова идти гулять.
— Э, малый, — вспомнил дед, — тут тебе шофер писулю передал, когда вернулся. В горнице на столе лежит…
В записке Федор Михайлович сообщал, что нужного человека в Чугунове не оказалось, уехал в область. Им придется задержаться дня на два. Он надеется, что Антон, как парень вполне разумный, не натворит никаких глупостей.
Антон растерялся. Как теперь быть, где спрятать Боя от Митьки Казенного? Рассказать все деду Харлампию и тетке Катре? Допустим, они станут на его сторону, но что они могут сделать с Митькой? Обругать? Страшно Митька испугается их ругани. Обратиться в лесничество? Там все заняты своей работой, никто не будет сторожить чужую собаку. И разве его усторожишь? В комнате запереть нельзя — нужно выгуливать. А долго ли подстеречь и бахнуть из-за кустов?..
Он отчетливо, будто в кино, увидел, как Бой, добродушный, ласковый, ничего не подозревающий Бой, выбегает во двор, из кустов сирени гремит выстрел и… Антона даже передернуло от ужаса. Ну, сегодня он из дому больше не выйдет, гулять Боя выведет только ночью… А потом?
За окном раздался свист. Антон осторожно выглянул. Из-за кустов махали ему руками, делали страшные лица Юка и Сашко. Антон высунулся из окна. Юка подбежала ближе. Платье ее было до половины мокрое, видно, она бежала вброд, не раздеваясь.
— Прячься скорей, беги! Он сюда идет…
— Митька?
— Ага. Сашко увидел, сразу догадался и побежал сюда. Мы по дороге встретились… Чего ж ты стоишь? Беги скорей!
— Подождите, я сейчас…
Антон схватил свой рюкзак и выбежал в кухню. Тетки Катри не было.
Дед Харлампий, сосредоточенно скручивавший цигарку, поднял на Антона взгляд.
— Далече собрался?
— В Чугуново. Дядя Федя пишет, чтобы я приехал к нему… — выпалил Антон и покраснел: а что, если дед прочитал записку?.. Лицо деда даже не дрогнуло. — Он пишет, чтобы я взял Боя и приехал. Срочно. Сегодня же. Так я побегу на шоссе, может, попутная машина будет и прихватит нас…
— Ну-ну, валяй прогуляйся. Поглядишь столицу районного масштабу.
— До свиданья, дедушка Харлампий… Вы только тете Катре обязательно скажите, куда я уехал, а то она будет беспокоиться…
— Скажу, скажу…
Запыхавшихся Юльку и Сашка трясло от нетерпения и страха.
— Туда побежим, в грабовник… — сказал Сашко.
Бой радостно присоединился к игре в догонялки, размашистым галопом понесся вперед.
— Стой! — сказал вдруг Сашко. — Вы бегите, а я останусь…
— Зачем?
— Посмотрю, что тут будет…
— Он же тебя узнает! — сказала Юка.
— Ну и что ж? Что он, меня шукает? Да он и не увидит, я сховаюсь…
— Вы сейчас бегите до грабовника, сделайте круг, потом к порогу на реке. Там гущина, и никто не ходит. Да ты ж знаешь, — сказал он Юке, — я тебя туда водил. Сховайтесь там, а я посмотрю, что будет, и прибегу…
Антон и Юка побежали дальше. Не углубляясь в грабовый лес, где человека можно увидеть за полкилометра, они в молодой поросли сосны повернули к шоссе. До лесничества было уже далеко.
Антон остановился.
— К реке не надо. Я подожду попутную машину и поеду в Чугуново, к дяде Феде…
— Вот это хорошо! Вот это правильно. Просто, я считаю, гениальная мысль!.. Тогда давай так. Ты сиди в кустах, а я выйду на шоссе и буду голосовать…
— Отставить, — внезапно сказал Антон и покраснел. — Никакая она не гениальная, а просто глупая… Пошли к порогу.
— Но почему же?
Антон зло отмахнулся. Внезапное решение, осенившее его дома, оказалось не решением, а просто чепухой. Дикой чепухой. Во-первых, нет денег, а даром никто не повезет. Но если б и повезли — куда? Он не знает, где остановился дядя Федя, даже к кому поехал. Дядя Федя не объяснил, а Антона тогда это нисколько не интересовало. Конечно, Чугуново — не столица, но все-таки город. Нельзя же бродить по городу и спрашивать о никому там не известном дяде Феде. Можно проходить неделю и не найти — не живет же он посреди главной улицы. И скоро вечер, потом ночь. Куда деваться, что делать с Боем? А если там собак так же стреляют, как и в Ганешах? Здесь хоть лес, спрятаться можно, а там?..
— Откуда он узнал, что я в лесничестве? — спросил Антон.
— Все знают, — пожала плечами Юка. — Ребята рассказывали, и я…
— Просили тебя болтать!..
— Никто же не знал, что так получится… И все равно узнали бы. В селе все знают про всё и про всех.
О Митьке Казенном знали не всё и потому опасались его больше, чем он заслуживал. В сущности, знали только, что последние десять лет он лишь изредка появлялся в селе, на три года исчез вовсе, как потом стало известно, — сидел. В тюрьме или лагере. Чем он занимался десять лет, где жил, за что сидел, толком не знали, а сам Митька говорил об этом многозначительно, но крайне глухо. Люди постарше помнили, что он с детства был хулиганом и первостатейным лодырем. Отец его погиб в начале войны. Мать постоянно прихварывала, с трудом тянула четверых ребятишек и все надежды возлагала на подрастающего кормильца. Ему подсовывались лучшие куски, ему справлялось все в первую очередь, его старались оградить от излишней работы, чтобы прежде времени не надорвался. Митька и не думал надрываться. Он принимал все как должное, потом стал требовать и покрикивать. Школу кончать он не захотел — что от нее толку? — ни в колхозе, ни в восстановленном уже тогда лесничестве не прижился. Там нужно было работать, то есть, по его мнению, надрываться, а к этому у него выработалось устойчивое отвращение, и он искал не работы, а заработка или хотя бы легкого хлеба. Целыми днями он торчал на Соколе — глушил рыбу, если удавалось достать взрывчатку, или с такими же, как он, байбаками ловил бреднем. Потом, дознавшись у матери, где отец, уходя на войну, закопал свой дробовик, добыл его, кое-как очистил от ржавчины и начал промышлять добычливее. Бил он все, что было крупнее воробья, не делая разбора и не признавая никаких сроков. В доме нет-нет да и появлялась свежатинка. Мать радовалась: надежды ее начинали сбываться, сын становился кормильцем. Сам Митька утверждался в убеждении, что у работы и дураков любовь взаимная, а умные могут обеспечить себе вполне сносную жизнь и не надрываясь. Он очень рано научился уклоняться от работы и потому считал себя умным.
Привольная жизнь продолжалась недолго. Лесной объездчик поймал Митьку на горячем — тот подстрелил куропатку с выводком. Объездчик вздул его и едва не изломал дробовик. Митька дробовик отмолил, божась, что больше в жизни не стрельнет… Стрелять он продолжал, только стал осторожнее и злее.
Ни посты, ни мясоеды в селе давно не соблюдались, однако и при полной неразберихе в пищевом календаре всем скоро стало известно, что у Чеботарихи что-то уж слишком часто появляется убоина. В селе действительно все слухи очень скоро становятся общим достоянием, и председатель сельсовета вызвал Митьку к себе. Вместо Митьки пошла мать. Председатель не стал слушать вранье о курочках и уточках, которые вдруг с чего-то «зачали сипеть» и пришлось их прирезать, чтобы не подохли и добро не пропало. Он предупредил Чеботариху, что, если безобразие не прекратится, потом пускай не жалуется. Браконьерство, незаконное хранение огнестрельного оружия — не шутки, и в случае чего не посмотрят, что ее лодырь несовершеннолетний, — схлопочет на всю катушку…
Митька снова попался. Погубили злость и жадность. Объездчик, вздувший Митьку, жил недалеко от реки и держал уток. За лето они дичали, уплывали бог весть куда и даже ночью не всегда возвращались домой. Крупной хищной рыбы в Соколе не водилось, мелкие щурята взрослой утке не опасны, а ни лиса, ни волк спящей на воде утки не достигнут. Жена объездчика, дабы люди добрые не ошибались, выпуская уток на волю, красила им шеи чернилами. Фиолетовые ожерелья на белоснежных шеях держались прочно и видны были издалека. Митька эту метку отлично знал, и не раз его подмывало пальнуть в такую разукрашенную красавицу: свойская, домашняя утка не в пример жирнее дикой и объездчику была бы отместка… Случай долго не представлялся, но однажды, когда утки уплыли далеко, к границе участка, Митька не удержался — пальнул, но не убил, а только подранил. На беду, это был последний патрон, добить палками, сколько их ни швырял Митька, не удалось. Дико орущая стая бросилась по реке к дому, подранок за ней, а Митька — в село. В бога он не верил, но всю дорогу приговаривал: «Господи, только бы не видели, господи…»
То ли бог не обратил внимания на мольбу неверующего, то ли Митьке следовало договориться с богом заранее, а он запоздал и бог уже ничего не мог поделать, Митькино преступление видели, и возмездие появилось довольно быстро в трех лицах: объездчика, участкового и председателя сельсовета. Митька через огород бросился за клуню, потом к лесу. Пришедшие составили протокол, ружье конфисковали, наложили штраф, а Митьке оставили повестку: в двадцать четыре часа явиться в район. Иначе, как пообещал участковый, «будет хуже»…
В том, что так или иначе будет хуже, чем сейчас, Митька не сомневался. Дождавшись ночи, он вернулся домой, забрал все наличные деньги, одежду получше и двинул в город, предоставив матери самой выпутываться из неприятностей. Райцентр он промахнул с ходу — там его могли узнать, увидеть знакомые, в областном затеряться было легче. Он и затерялся, переходя с места на место, ища работенку полегче и поденежнее. Городская жизнь ему нравилась. Если не быть дураком, всегда найдется живая копейка, а ей легко протереть глазки: в городе хватает забегаловок и даже есть два ресторана. Митька дураком не был. Ни за какими квалификациями он не гнался — при любой квалификации надо «вкалывать» по-настоящему, а он старался пристроиться на должности скромные, но «перспективные» — весовщика, экспедитора, кладовщика: здесь можно было погреть руки. Он и грел, уделяя, конечно, надлежащую долю тепла нужным людям. Жизнь шла легкая, приятная и веселая. После работы он переодевался по тогдашней моде франтов районного масштаба: крохотная кепочка, кургузый пиджак и штаны, выпущенные напуском на сапожки с короткими голенищами. В компании таких же франтов Митька шлялся по главной улице, по городскому саду, торчал возле кино или танцплощадки. Непохожие, они были удивительно подобны друг другу. У всех на лицах блуждала пьяненькая ухмылочка, которая мгновенно могла превратиться в злобный оскал, у всех был неисчерпаемый запас похабной ругани и готовность броситься в драку, если не грозило серьезное сопротивление.
Эту сладкую жизнь оборвала армия. В армии Митька держался болван болваном. Поэтому о сверхсрочной или учебе с ним даже не заговаривали.
Теперь, как демобилизованный воин и, стало быть, человек, заслуживающий доверия, Митька устроился кладовщиком на большое строительство. Он стал солиднее, воровал больше, увереннее и жил лучше. Матери денег он не посылал: «около земли и так прокормится». Митька благоденствовал, пока вместе с прорабом и одним из шоферов не «махнул налево» трехтонку кровельного железа. Беседовать с сотрудниками угрозыска оказалось куда страшнее, чем задирать и обливать руганью прохожих. Митька сразу стал кротким, как овца, и разговорчивым, как радиоприемник в доме отдыха. По ниточке размотался весь клубочек, и Митька получил пять лет.
В тюрьме, а потом в лагере Митька столкнулся с закоренелыми уголовниками, рецидивистами и окончательно присмирел. Здесь не шутили. Некоронованных бандитских королей почитали безропотно и повиновались им безоглядно. Митька со страхом, но с некоторой долей восхищения, даже зависти присматривался к тому, как они держались, разговаривали и расправлялись с неугодными.
В ту пору только начинали брать правонарушителей на поруки. Нашлись на стройке, где воровали прораб и Митька, такие люди, которые готовы были закрыть глаза на все, только бы спасти от справедливого возмездия даже отъявленных прохвостов. Их ходатайства, просьбы и обращения возымели действие. Через два года Митьку, учитывая его примерное поведение, выпустили.
О прежней жизни на воле нечего было и думать. Пришлось начать «вкалывать», чтобы оправдать и заслужить… Усердия Митькиного хватило на полгода. Потом, наврав о болезни матери, о том, как «припухают» малые ребятишки, он уволился и вернулся в Ганеши. Не для того чтобы осесть окончательно, а просто переждать, пока позабудут о нем и его деле, чтобы потом поехать в город и попытаться вынырнуть снова.
Вот здесь-то и пригодились ему все словечки и ухватки, которых он понабрался от уголовников в тюрьме и лагере. Он ходил фертом, держался вызывающе, смотрел на всех вприщурку, обыкновенные слова цедил сквозь зубы, зато непечатные, которых в его лексиконе было во сто крат больше, орал громко, во всю глотку. Слава и прежде о нем была дурная, теперь стала еще хуже. Ему такая слава прибавляла веса в собственных глазах, и он говорил о своем прошлом загадочно и невнятно: непонятное всегда кажется более страшным. После нескольких лет унижений и панического страха перед беспощадными блатными Митьке нестерпимо хотелось, чтобы теперь боялись его. И его боялись. Старались не задевать, сторонились, уклонялись от споров.
Председатель предложил Митьке заняться делом, стать на работу либо в колхоз, либо куда еще. В ответ Митька выругался. Тогда председатель напомнил о законе, по которому тунеядцы и бездельники могут быть выселены.
— Шо ты меня на бога берешь? Шо ты меня пугаешь? Я уже пуганый. И сделать ты ничего не имеешь права, я человек казенный, с меня еще судимость не сняли… Меня рабочий класс на поруки взял, а ты травить хочешь? Да я знаешь шо могу сделать?..
Председатель махнул рукой и отступился. С тех пор к Митьке прилипла кличка «Казенный», которая почему-то льстила его нелепому самолюбию. Целыми днями он слонялся по селу, с презрительной гримасой слушал пересуды, сопровождая их непечатными комментариями, и не упускал случая поесть и выпить на дармовщину. Охотно он брался только за одну работу — резать кабанов, что сулило и выпивку и обильную жратву. Делать этого он тоже не умел, не раз случалось, что кабан с ножом в левом боку вырывался, дико визжа, заливая все кровью, метался по двору. Митька, ухмыляясь, раскуривал папиросу и приговаривал:
— Дойдешь, дойдешь…
Митька не забывал о своих похождениях с отцовским дробовиком, руки у него чесались, но о том, чтобы завести ружье, не могло быть и речи. Разрешения ему не дали бы, да он и не смел об этом заикнуться. После краткого знакомства с угрозыском Митька был нагл со всеми, кроме работников милиции.
И единственным человеком в селе, перед которым с него слетали весь форс и фанаберия, был участковый уполномоченный. Он не стращал, ничем не угрожал, но видел Митьку насквозь, знал, за что тот сидел, и пустить ему пыль в глаза было невозможно.
И вдруг к Митьке Казенному попало ружье. Он его не украл, не купил. Ему вложили его в руки, и не кто-нибудь, а сам председатель сельсовета.
7
Произошло это потому, что председатель получил из района предписание.
В длинном вступлении перечислялись всевозможные эпидемии, эпизоотии, инфекционные болезни и прочие кошмары, в коротенькой деловой части предписывалось, «привлекая к этому мероприятию охотников и широкую общественность», поголовно истребить бродячих собак как главных будто бы виновников санитарных напастей.
Далее перечислялись кары и наказания, которые последуют «в случае невыполнения»…
Деревенская собака — существо особенное, не очень похожее на своих городских собратьев. С момента, когда мать перестает кормить ее своим молоком, она никогда не бывает сытой: среди хозяев широко распространено удобное для них и вполне дикарское убеждение, что досыта кормить собаку не следует, тогда она будто бы злее и лучше сторожит. Дополнительных источников пищи вроде свалок, мусорных куч и ям, которые бывают в городах, в селах не существует. В отличие от горожан сельский житель, ни старый, ни малый, не выбросит куска хлеба, даже корки, да и вообще ничего съедобного. Все съедают или сами люди, или скот. Некоторым из собак, немногим, перепадает пищи больше, но за это они платят свободой: всю жизнь такие собаки сидят на цепи. Большинство ведет жизнь полуголодную, но привольную и независимую. Жидкое хлёбово, вернее, помои, которые дают собаке раз или два в сутки, могут уморить кого угодно, но собака живет. Не знающая о существовании намордников и поводков, она не упустит случая стянуть все съедобное или даже полусъедобное, если оно плохо лежит. Но такое счастье выпадает редко, и почти всегда за него приходится расплачиваться боками. Ее ничему не учили, о ней никто не заботится ни в зной, ни в лютую стужу, ни в ливень, ни в метель. Недаром человек крайнюю степень своих бед называет собачьей жизнью. Она всему учится сама, сама лечится, если болеет, в одиночку переносит все невзгоды и превратности своего воистину собачьего существования. Может быть, постоянный голод и всевозможные беды сделали ее озлобленным, угрюмым зверем, ненавидящим такую жизнь и виновного в ней своего хозяина? Нисколько. Она всегда жизнерадостна и неизменно преданна хозяевам. Собака знает только тот узкий мирок, в котором живет, не думает о других и не стремится к ним. И, уж конечно, свою голодную, жестокую, но свободную жизнь она не променяет на сытое арестантское прозябание городских соплеменниц.
И не думайте, что любой прохожий может завоевать ее расположение и даже любовь куском хлеба или мяса. Брошенный кусок она сглотнет мгновенно, но столь же мгновенно вцепится в ногу бросившего, если он переступит дозволенный предел.
Деревенскую собаку никак нельзя назвать бродячей. Она твердо знает место своей неоформленной прописки и — о, благородное, бескорыстное собачье сердце! — любит своих хозяев, даже если они жмоты. И охраняет их, не щадя живота своего. Ночью она всегда на посту — ближе к хате — и отпугивает опасности добросовестным брёхом. Спит собака только урывками и то вполглаза, чутье же и слух бодрствуют даже во сне. Днем она неизменно на страже всего своего участка. Пределы этих участков строго ограничены усадьбой, прилегающим отрезком улицы и, по неписаной собачьей конвенции, никогда не нарушаются. Нарушителю конвенции грозит расправа короткая, но жестокая. Кому случалось проезжать по селам, тот всегда наблюдал одну и ту же картину. Как только подвода или машина пересекают границу усадьбы, собака, до этого спокойно лежавшая в тени, бросается на нее со свирепым лаем, и преследует до следующей границы. Там чужаков встречает хозяйка следующего участка, а первая мгновенно умолкает, трусит обратно и, покрутившись вокруг хвоста, укладывается на прежнее место. А эстафета бдительности передается все дальше и дальше, пока не угаснет на выезде из села.
Иван Опанасович знал, что бродячих собак в селе нет, у всех есть хозяева, и собаки живут на хозяйских усадьбах. Но бумага предписывала всех не посаженных на цепь считать бродячими и истребить. Предписать легко, а как это сделать? Предложить хозяевам? Никто не станет ни за что ни про что убивать верного сторожа. Иван Опанасович попытался привлечь общественность и заговорил об этом деле с секретарем комсомольской организации. Но тот даже обиделся…
— Та шо вы смеетесь, чи шо, Иван Опанасович? Мы ж комсомольцы. Наше дело — воспитательная работа. А какая же это воспитательная работа — бегать по селу и собак бить?! С нас же люди смеяться будут…
Заставить своей властью Иван Опанасович никого не мог — власти такой у него не было. Служебный аппарат? Он весь состоял из Ивана Опанасовича, секретарши Оксаны — вчерашней десятиклассницы, и тетки Палажки, которая раз в неделю убирала помещение сельсовета. Никаких охотников в селе не было. Охота, если она не промысел, требует много свободного времени и немало денег. Избытка ни того ни другого у колхозников не было, и на охоту они смотрели как на баловство. На все село ружье было только у самого Ивана Опанасовича, да и то лежало без употребления. Охотиться в лесничестве нельзя, добираться же до других угодий далеко, хлопотно и недосуг. Охотился он четыре года назад, когда работал в другом районе. Ружье ружьем… но не браться же за это дело ему самому, председателю сельсовета! Хорош он будет, если под свист и улюлюканье мальчишек, ругань хозяев, потея, тряся животом и задыхаясь, будет бегать по селу и палить в собак.
Народ здесь, как и всюду, языкатый, за словом в карман не лазит, того и гляди, приклеят какую-нибудь обидную кличку. Иван Опанасович так отчетливо представил себе это, что, хотя сидел один, покраснел как бурак и выругался.
Попробовал Иван Опанасович поговорить с участковым. С Васей Кологойдой, молодым лейтенантом, отношения у него были дружелюбные, и если не приятельские, то только по причине изрядной разницы в летах. Вася прочитал бумагу и поморщился.
— Пишут мудрецы.
— То ж для пользы дела, — неуверенно возразил Иван Опанасович.
— Для их удобства. Легкую жизнь себе обеспечивают. Их послушать, так все надо истребить. Коровы и ящуром болеют и сибирской язвой, кони — сапом, свиньи — трихиной, утки брюшной тиф передают. Так что, всех перестрелять или отравить?
— Так-то оно так, — вздохнул Иван Опанасович. — А все-таки что делать? Ты не поможешь?
— Это как же?
— Ты при оружии…
— Ну нет, Иван Опанасович! В этом деле я тебе не помощник. Я милиционер, а не живодер. И оружие мне дали не для того, чтобы собачьи расстрелы устраивать.
— Такой ты, понимаешь, нежный…
— Что, милиционеру по должности не полагается? Считай, что я плохой милиционер…
Вот так и случилось, что Иван Опанасович вынужден был в конце концов вызвать к себе Митьку. Доверять ему оружие он не хотел, и даже опасался, но выхода другого не нашел.
Митька обрадовался, однако радость свою скрыл за обычной наглой ухмылкой. Возможная ругань хозяев его не пугала — он каждому мог ответить еще хлеще. Хозяева не станут возиться с собачьими шкурами, а они могут ему, Митьке, принести живую копейку. А самое главное — в руки ему попадало ружье, и ничто не помешает пострелять из него не только в собак…
Патроны у Ивана Опанасовича были заряжены дробью, жаканов не нашлось. Митька сказал, что жаканы он наделает сам, а пока обойдется — для маленьких собачонок хватит и дроби.
И вот в первый же день, когда он не израсходовал еще и десятка патронов, его вдруг сбила с ног огромная собака. Митьку корчило от злости. Не потому, что набросилась дура-баба с коромыслом, и не потому, что сломалась ложа. Это было даже на руку: под предлогом ремонта ружье можно подержать подольше. Самое главное — он испугался, все видели, что он испугался, и смеялись. Ничего не боящийся, таинственный и опасный Митька Казенный струсил, как сопливый пацан, побежал и от собаки, и от бабы с коромыслом. Он стал смешным и, значит, никому не страшным. Спасти свой «авторитет», вернуть страх, который он внушал односельчанам, можно только быстрой и жестокой расправой: собаку застрелить, мальчишку, который натравил, избить до полусмерти. Где их искать, он узнал сразу: все село гудело от рассказов о черной и большой, как медведь, собаке, которая набросилась на Митьку и едва не загрызла, а от ребят было известно, что мальчишка с этой собакой живет в лесничестве. Прикрутив проволокой отломившийся кусок ложи и загнав в оба ствола патроны с наспех сделанными жаканами, Митька пошел в лесничество. Теперь он не боялся. Жакан — это не дробь для уток и даже не пуля. Увесистый кусок свинца с надрезами на передней части, встречая на своем пути какое-нибудь тело, развертывается по надрезам и наносит страшные раны. Выходное отверстие получается величиной с блюдце. Такая штука и медведя бьет наповал, если попадет в убойное место. В том, что он не промахнется, Митька не сомневался.
На подворье лесничества было пусто — люди еще не вернулись с работ по участкам. В контору Митька не пошел, чтобы не начали приставать, почему да зачем он ходит с ружьем, если охота запрещена. Харлампий, опасливо поглядывая за спину, вышел из-за кустов, окружающих хату. Под рукой он нес что-то завернутое в мешковину.
— Здоров, дед, — сказал Митька.
Дед вздрогнул и обернулся.
— Здоров, внучек, — сказал он и вприщурку оглядел Митьку. — Это какая же умная голова тебя ружьем-то наградила?
— Значит, надо, если дали…
— Снова, выходит, за старое принимаешься? Валяй, валяй, тюрьма по тебе горько плачет.
|
The script ran 0.021 seconds.