1 2 3 4 5
– Ну, хорошо. Это… Кто бы мог думать?
– Это?.. – спросила фаворитка.
– Фрикамона, – отвечал султан.
– Фрикамона! – повторила Мирзоза. – Я в этом не вижу ничего невозможного. Эта женщина провела в монастыре большую часть своей юности и, с тех пор как вышла оттуда, ведет самую примерную и уединенную жизнь. Ни один мужчина не входил к ней, она сделалась как бы аббатисой и стоит во главе целой паствы молодых богомолок, которых она ведет к совершенству и которыми полон ее дом. Вам, мужчинам, там нечего делать, – прибавила фаворитка, улыбаясь и покачивая головой.
– Мадам, вы правы, – сказал Мангогул. – Я стал расспрашивать ее сокровище. Ответа не было. Я удвоил силу моего перстня путем повторного трения, – по-прежнему ничего. «Вероятно, это сокровище глухо», – говорил я себе. И я собирался оставить Фрикамону на кушетке, где ее застал, когда она вдруг заговорила, разумеется, ртом.
«Дорогая Акарис, – воскликнула она, – как я счастлива в минуты, когда убегаю от неотвязных дел, чтобы отдаться тебе! После тех минут, которые я провожу в твоих объятиях, это самые сладкие минуты в моей жизни… Ничто меня не развлекает; кругом царит молчание, полуоткрытые занавески впускают немного света, достаточного для того, чтобы мне с умилением созерцать тебя. Я приказываю воображению, оно вызывает твой образ, и вот я уже вижу тебя… Милая Акарис! Как ты прекрасна!.. Да, вот твои глаза, твоя улыбка, твои уста… Не прячь от меня твою юную грудь. Дай мне ее поцеловать… Я еще не нагляделась на нее… Еще разок ее поцелую… О, дай мне умереть на ней!.. Какая страсть меня охватывает! Акарис! Милая Акарис, где ты… Приди же, милая Акарис… О дорогая и нежная подруга, клянусь тебе, неведомые чувства овладели моей душой! Она переполнена ими, она стала им дивиться, она не может их выдержать… Лейтесь, сладостные слезы, лейтесь и утолите пожирающий меня жар!.. Нет, милая Акарис, нет, этот Ализали, которого ты мне предпочитаешь, не любит тебя так, как я… Но я слышу какой-то шум… Ах, это, без сомнения, Акарис… Приди, милая подруга, приди»…
– Фрикамона не ошиблась, – продолжал Мангогул, – это была действительно Акарис. Я оставил их беседовать вдвоем и, глубоко убежденный в том, что сокровище Фрикамоны останется скромным, прибежал сообщить вам, что проиграл пари.
– Но, – сказала султанша, – я не понимаю эту Фрикамону, она или сошла с ума, или у нее истерический припадок. Нет, государь, нет, у меня больше совести, чем вы предполагаете. Я ничего не могу возразить против этого испытания, но чувствую, что здесь есть что-то, что не позволяет мне признать за собой победу. Нет, я не считаю себя победительницей, уверяю вас. Мне совсем не нужно вашего дворца и фарфора, или же я получу их по справедливости.
– Сударыня, – сказал Мангогул, – я, право, вас не понимаю. На вас находят удивительные причуды. Вероятно, вы не рассмотрели как следует маленькую обезьянку.
– Государь, я отлично ее рассмотрела, – возразила Мирзоза. – Я знаю, она очаровательна. Но я подозреваю, что случай с Фрикамоной совсем не на руку мне. Если вы захотите, чтобы обезьянка когда-нибудь мне принадлежала, спросите других.
– Честное слово, сударыня, – сказал Мангогул, – после основательного размышления я думаю, что выигрыш вам может доставить лишь возлюбленная Мироло.
– О государь, вы бредите! – отвечала фаворитка. – Я не знаю вашего Мироло, но кто бы он ни был, раз у него есть возлюбленная, этим все сказано.
– В самом деле, вы правы, – сказал Мангогул. – Но все-таки я готов биться о заклад, что сокровище Калипиги не знает решительно ничего.
– Согласитесь же, – продолжала фаворитка, – что здесь одно из двух: или сокровище Калипиги… Но я хотела удариться в смешные рассуждения… Делайте же, государь, все, что вам будет угодно. Спросите сокровище Калипиги; если оно будет молчать, тем хуже для Мироло и тем лучше для меня.
Мангогул вышел и в одно мгновение очутился возле вышитой серебром софы цвета нарцисса, где покоилась Калипига. Не успел он направить на нее перстень, как услыхал глухой голос, бормотавший такие слова:
– О чем вы меня спрашиваете? Я ничего не понимаю в ваших вопросах. Обо мне даже не знают. А между тем мне кажется, что я не хуже других. Правда, Мироло часто заглядывает ко мне, но…
В этом месте в рукописи значительный пропуск. Ученые круги были бы весьма признательны тому, кто мог бы восстановить текст речи сокровища Калипиги, от которой сохранились лишь две последних строки. Приглашаем ученых рассмотреть их и решить, не был ли этот пропуск сознательным опущением автора, недовольного тем, что сказало сокровище, и не сумевшего заменить его слова чем-нибудь лучшим.
…Говорят, что моему сопернику воздвигнуты алтари за Альпами. Увы! Если бы не Мироло, во всем мире воздвигали бы мне храмы.
Мангогул тотчас же вернулся в сераль и повторил фаворитке жалобы сокровища Калипиги слово в слово, ибо у него была удивительная память.
– Ее слова, сударыня, – сказал он, – вам на руку. Я отдаю вам обещанное, и вы поблагодарите за это Калипигу, когда сочтете нужным.
– Государь, – торжественно отвечала Мирзоза, – своим выигрышем я хочу быть обязанной лишь неоспоримой добродетели, а не…
– Но, сударыня, – прервал ее султан, – я не знаю, чья добродетель лучше установлена, чем у той, которая видала врага так близко.
– Государь, – возразила фаворитка, – я знаю, что говорю. Вот Селим и Блокулокус, они нас рассудят.
Вошли Селим и Блокулокус. Мангогул рассказал им, в чем дело, и они оба приняли сторону Мирзозы.
Глава сорок вторая
Сновидения
– Сударь, – сказала фаворитка Блокулокусу, – вы должны оказать мне еще одну услугу. Прошлую ночь я видела множество необычайных вещей. Это был сон, но один бог знает, что это за сон. Меня уверяли, что вы лучший в Конго толкователь снов. Скажите же мне поскорей, что означает этот сон. – И она тотчас же рассказала ему все виденное.
– Сударыня, – отвечал Блокулокус, – я весьма посредственный онейрокритик…
– О, избавьте меня, пожалуйста, от научных терминов! – воскликнула фаворитка. – Оставьте науку в покое и говорите разумным языком.
– Сударыня, – сказал Блокулокус, – вы будете удовлетворены. У меня есть кое-какие интересные соображения о сновидениях. Именно этому я обязан прозвищем Пустой Сон, а также тем, что имею честь беседовать с вами. Я изложу вам свои мысли по возможности ясно.
– Вам, конечно, известно, сударыня, – продолжал он, – что говорят об этом большинство философов, а также прочие смертные. Предметы, – говорят они, – поразившие днем наше воображение, занимают наше сознание ночью; следы, оставленные ими во время бодрствования в фибрах нашего мозга, сохраняются; жизненные силы, привыкшие направляться в известные области, следуют по уже знакомому пути, – отсюда возникают непроизвольные представления, которые огорчают нас или радуют. Исходя из этих положений, счастливый любовник, казалось бы, всегда должен иметь приятные сны, а между тем случается нередко, что особа, отнюдь не враждебная ему наяву, в сновидении обращается с ним, как с негром, или, вместо того, чтобы обладать очаровательной женщиной, он видит в своих объятиях маленькое безобразное чудовище.
– Нечто подобное как раз случилось со мной прошлой ночью, – прервал его Мангогул. – Ведь я вижу сны каждую ночь, – это семейная болезнь; она передается от отца к сыну и началась с султана Тогрула, который первый стал видеть сны с 743500000002 года. Так вот, прошлой ночью я видел вас, сударыня, – обратился он к Мирзозе. – Это были ваша кожа, ваши ручки, ваша грудь, ваша шея, ваши плечи, ваше упругое тело, ваш стройный стан, ваша несравненная округлость форм, одним словом, это были вы; а между тем, вместо вашего прелестного лица, вместо очаровательной головки, которую я искал глазами, – я очутился носом к носу с мордой мопса.
Я испустил ужасный крик. Котлук, мой камердинер, прибежал и спросил, что со мной. «Мирзоза, – отвечал я ему в полусне, – только что подверглась самой безобразной метаморфозе, она стала мопсом».
Котлук не счел нужным разбудить меня, он удалился, и я снова заснул. Но могу вас уверить, я отлично узнал вас, ваше тело и видел голову собаки. Объяснит ли мне Блокулокус этот феномен?
– Я не теряю надежды его объяснить, – отвечал Блокулокус, – но только ваше высочество должны признать одно весьма простое положение: что все существа находятся между собой в самых разнообразных отношениях, благодаря присущим им одинаковым свойствам, и что известный комплекс свойств характеризует их и образует различия между ними.
– Это ясно, – заметила Мирзоза, – например, у Ипсифилы руки, ноги и рот характерны для умной женщины…
– А Фарасман, – прибавил Мангогул, – носит шпагу, как доблестный человек.
– Если мы недостаточно знакомы со свойствами, комплекс которых характеризует ту или иную категорию людей, или если мы будем поспешно судить о том, подходит ли этот комплекс к тому или иному индивиду, мы рискуем принять медь за золото, страз за брильянт, счетчика за математика, фразера за человека науки, Критона за честного человека и Федиму за хорошенькую женщину, – добавила султанша.
– Так вот, знаете ли вы, сударыня, – продолжал Блокулокус, – что можно сказать о людях, произносящих такие суждения?
– Что они грезят наяву, – отвечала Мирзоза.
– Отлично, сударыня, – продолжал Блокулокус. – И ходячее выражение «Мне кажется, вы грезите» является во всех отношениях самым мудрым и точным; ибо самое обычное явление – люди, которые воображают, что рассуждают, а на самом деле грезят с открытыми глазами.
– Именно о них, – прервала фаворитка, – можно сказать буквально, что жизнь есть сон.
– Не могу надивиться, сударыня, – продолжал Блокулокус, – легкости, с которой вы схватываете самые абстрактные понятия. Наши сны – не что иное, как слишком поспешные суждения, следующие друг за другом с невероятной быстротой; сближая между собой вещи, имеющие лишь самое отдаленное сходство, они создают из них некое причудливое целое.
– О, я вас прекрасно понимаю, – сказала Мирзоза. – Это своего рода мозаика, составные части которой более или менее многочисленны, более или менее правильно расположены, в зависимости от того, живой ли у нас ум, проворное ли воображение и надежная ли память. Не в этом ли заключается безумие? И когда какой-нибудь обитатель желтого дома восклицает, что он видит молнию, слышит гром и видит, как пропасти разверзаются у него под ногами, или когда Ариадна, стоя перед зеркалом, улыбается сама себе, находя, что у нее живой взгляд, прелестный цвет лица, прекрасные зубы и маленький ротик, – то не воспринимают ли их поврежденные мозги воображаемые вещи как существующие и реальные?
– Вот именно, сударыня Да, если мы станем хорошенько наблюдать сумасшедших, – сказал Блокулокус, – мы убедимся, что их состояние не что иное, как непрерывный сон.
– Я располагаю, – сказал Селим, обращаясь к Блокулокусу, – некоторыми фактами, к которым ваши идеи блестяще приложимы, что и заставляет меня их принять. Однажды мне приснилось, что я слышу ржанье, и вот я увидел, как из великой мечети вышли двумя параллельными рядами странные животные. Они важно шли на задних ногах, морды их были закрыты капюшонами, сквозь отверстия которых виднелись длинные уши, подвижные и бархатистые; передние ноги были закутаны очень длинными рукавами. В свое время я ломал голову, пытаясь разгадать смысл видения, но сегодня я вспомнил, что накануне этого сна был на Монмартре[57].
Другой раз, когда я был в походе под началом самого великого султана Эргебзеда и, измученный форсированным маршем, спал в палатке, мне приснилось, что я должен добиваться у дивана решения по одному весьма важному делу; я хотел обратиться в государственный совет, – но судите о моем изумлении: зал оказался уставленным яслями для корма скота, колодами для пойла, кормушками и клетками с цыплятами; в кресле великого сенешала я увидел пережевывающего жвачку быка; на месте сераскира – берберийского барана; на скамье тефтардара – орла с крючковатым клювом и длинными когтями; вместо кнайа и кадилескера – двух большущих сов, закутанных в меха; а вместо визирей – гусей с хвостами павлинов; я изложил свое ходатайство и тотчас же услыхал отчаянный шум, который меня разбудил.
– Нечего сказать, трудно разгадать этот сон! – заметил Мангогул. – У вас в то время было дело в диване, и, прежде чем туда отправиться, вы прошлись по зверинцу. Но вы ничего не говорите мне, господин Блокулокус, о моей собачьей голове.
– Государь, – отвечал Блокулокус, – сто шансов против одного за то, что у сударыни был палантин из куньих хвостов, или же что вы видели его на другой особе, а также, что мопсы поразили вас, когда вы их увидели в первый раз, – всех этих данных более, чем достаточно, чтобы заставить работать вашу фантазию ночью; благодаря сходству цветов, вам легко было заменить палантин собачьей шерстью, и тотчас же вы посадили безобразную собачью голову на место прекраснейшей женской головки.
– Ваши мысли кажутся мне справедливыми, – заметил Мангогул. – Почему вы их не опубликуете? Они могли бы содействовать успеху гаданий по снам, – важной науки, которой много занимались две тысячи лет назад и которой впоследствии стали пренебрегать. Другое преимущество вашей теории в том, что она сможет пролить свет на некоторые труды как древние, так и современные, которые являются не чем иным, как сплетением сновидений; таковы: «Трактат об идеях» Платона, «Фрагменты» Гермеса Трисмегиста[58], «Литературные парадоксы» отца Г…[59] «Ньютон», «Учение о цветах» и «Универсальная математика» одного брамина[60]. Не скажете ли вы, между прочим, господин гадатель, что видел Оркотом в ту ночь, когда ему приснилась его гипотеза; что видел отец К…[61], когда начал сооружать свой цветовой орган, и под влиянием какого сна Клеобул сочинил свою трагедию?
– Путем некоторого размышления мне удастся растолковать все это, государь, – отвечал Блокулокус, – но я откладываю разъяснение этих щекотливых вопросов до того времени, когда предложу публике мой перевод Филоксена[62], привилегию на который умоляю ваше высочество мне дать.
– Весьма охотно, – сказал Мангогул, – но кто такой этот Филоксен?
– Государь, – отвечал Блокулокус, – это греческий автор, прекрасно понимавший природу снов.
– Так вы знаете греческий?
– О нет, государь.
– Но разве вы не сказали, что переводите Филоксена и что он писал по-гречески?
– Да, государь, но нет необходимости знать язык, чтобы переводить с него; ведь переводят для людей, которые его не знают.
– Это замечательно! – воскликнул султан. – Господин Блокулокус, переводите с греческого, не зная языка; даю вам слово, что никому не скажу об этом и буду оказывать вам и впредь не менее исключительное уважение.
Глава сорок третья
Двадцать третья проба кольца.
Фанни
Когда окончилась эта беседа, было еще светло; это побудило Мангогула, прежде чем удалиться в свои апартаменты, сделать еще одну пробу кольца, хотя бы для того, чтобы заснуть с более веселыми мыслями, чем занимавшие его до сих пор. Он немедленно перенесся к Фанни, но не застал ее. После ужина он вернулся, но ее все еще не было. Итак, он отложил свое испытание до утра следующего дня.
В этот день, – говорит африканский автор, летопись которого мы переводим, – Мангогул явился к Фанни в половине десятого. Ее только что уложили в кровать. Султан подошел к ее изголовью, некоторое время рассматривал ее и не мог понять, как, при таких незначительных прелестях, у нее было столько похождений.
Фанни белокура до бесцветности, высока, развинченна, обладает непристойной походкой, черты лица у нее неправильны, в ней мало обаяния, вид ее дерзок, терпим лишь при дворе; что касается ума, она набралась его в галантных похождениях, – ведь женщина должна быть прирожденной дурой, чтобы не овладеть развязной речью после двадцати интриг, как это было у Фанни.
В последнее время она принадлежала человеку, прямо созданному для нее. Он отнюдь не пугался ее измен, – правда, он не был так прекрасно осведомлен, как публика, насколько далеко они заходили. Он взял Фанни, повинуясь прихоти, и сохранял ее за собой по привычке. У них было что-то вроде налаженного хозяйства. Они провели ночь на балу, легли спать в девять часов утра и безмятежно заснули. Беспечность Алонзо не так устраивала бы Фанни, не будь у него легкий характер. Итак, наша пара крепко спала спина к спине, когда султан направил кольцо на сокровище Фанни. Тотчас же оно принялось болтать, хозяйка его захрапела, Алонзо проснулся.
Зевнув несколько раз, сокровище сказало:
– Это не Алонзо Который час? Чего от меня хотят? Мне кажется, я не так давно заснуло. Оставьте же меня в покое.
Алонзо собирался снова заснуть, но это не входило в намерения султана.
– Что за преследования! – продолжало сокровище. – Снова толчок! Чего от меня хотят? Беда иметь знаменитых предков! Глупое положение титулованного сокровища. Если что вознаграждает меня за трудности моего положения, – так это доброта вельможи, которому я принадлежу. О, в этом отношении он лучший в мире человек! Он никогда к нам не придирался. Зато и мы хорошо пользовались предоставленной нам свободой. Милосердный Брама, что бы было со мной, если бы я принадлежало одному из тех докучных, что вечно за нами шпионят! Хороша была бы наша жизнь!
Сокровище сказало еще несколько слов, которых Мангогул не расслышал, и принялось выкладывать с поразительной быстротой целую кучу событий – героических, комических, забавных, трагикомических. Запыхавшись, оно продолжало говорить в следующих выражениях:
– Я обладаю, как видите, некоторой памятью, но я такое же, как и другие, я запомнило лишь ничтожную долю из того, что мне доверяли. Итак, удовольствуйтесь тем, что я вам рассказало, больше ничего не могу припомнить.
– Это, по крайней мере, честно, – заметил Мангогул, но все-таки продолжал настаивать на своем.
– Ах, вы выводите меня из терпения! – воскликнуло сокровище. – Неужели нет лучшего занятия, кроме болтовни! Ну, что же, давайте болтать, если так надобно. Быть может, когда я все скажу, мне будет позволено делать что-нибудь другое.
Моя хозяйка Фанни, – продолжало сокровище, – повинуясь непостижимой прихоти, покинула двор и затворилась в своем особняке в Банзе. Было начало осени, и в городе не было ни души. Что же она там делала? – спросите вы меня. Ей-богу, не знаю; ведь Фанни умеет делать только одно, и если бы она этим занялась, мне было бы известно. Она, по всей видимости, была не у дел. Да, я припоминаю: мы провели полтора дня ничего не делая и умирая от скуки.
Я уже боялось, что такой образ жизни меня погубит, когда Амизадар решил нас от него избавить.
«А, вот и вы, мой бедный Амизадар. Право, я в восторге от вашего прихода. Вы явились очень кстати».
«А кто же знал, что вы в Банзе?» – спросил Амизадар.
«О, решительно никто. Ни ты, ни кто другой об этом не подозревает. Ты не догадываешься о том, что меня сюда привело?»
«Нет, сказать по правде, ничего не подозреваю».
«Решительно ничего?»
«Да, ничего».
«Ну, так узнай же, мой милый: я захотела обратиться».
«Обратиться?»
«Ну, да».
«Посмотрите-ка на меня. Но вы сейчас очаровательнее, чем когда-либо, и я не вижу, что могло привести вас к обращению. Это шутка».
«Честное слово, нет. Это вполне серьезно. Я решила покинуть свет, он мне надоел».
«Это фантазия, которая скоро пройдет. Пусть я умру, если вы когда-нибудь станете богомолкой».
«Стану, говорю вам. У мужчин нет больше совести».
«Разве Мазул дурно с вами обошелся?»
«Нет, я не видела его уже сто лет».
«Так, значит, Зуфоло?»
«Вот уж нет! Я перестала с ним видеться, сама не знаю почему, даже не думая об этом».
«А! Я догадался: это молодой Имола».
«Вот еще! Разве сохраняют такую дребедень?»
«Так в чем же дело?»
«Сама не знаю? Я зла на весь свет».
«О мадам, вы не правы. Этот свет, на который вы злитесь, еще возместит вам ваши потери».
«Скажи по правде, Амизадар, неужели ты веришь, что есть еще добрые души, не затронутые всеобщим развращением и умеющие любить?»
«Как, любить? Неужели же вы падете так низко? Вы хотите быть любимой, вы?»
«А почему бы и нет?»
«Но подумайте сами, мадам, ведь мужчина, который любит, требует, чтобы и его любили, притом его одного. Вы слишком благоразумны, чтобы подчиниться ревности и капризам пылкого и верного любовника. Нет ничего утомительнее таких людей. Никого не видеть, не любить, ни о ком не мечтать, кроме как о них; отдавать свое остроумие, веселье и прелести только им, – это никак к вам не подходит. Хотел бы я посмотреть, как вы окунетесь с головой в сильную страсть и приобретете все смехотворные повадки маленькой буржуазки!»
«Мне кажется, ты прав, Амизадар, я думаю, что в самом деле нам не пристало заниматься любовью. Что же, будем менять привязанности, раз так уж надо. К тому же, я не вижу, чтобы чувствительные женщины, которых нам ставят в пример, были счастливее других».
«Кто вам это сказал, сударыня?»
«Никто, я чувствую, что это так».
«Не верьте себе. Чувствительная женщина составляет свое счастье, счастье своего любовника, но эта роль идет не ко всем женщинам»…
«Честное слово, милейший, она никому не идет, все чувствуют себя в ней не по себе. Какое преимущество в том, чтобы привязываться?»
«Тысячи. Привязчивая женщина сохраняет свою репутацию, ее высоко чтит тот, кого она любит; вы не поверите, сколь многим любовь обязана уважению».
«Я ничего не понимаю в твоих словах, ты все смешиваешь: репутацию, любовь, уважение, – не знаю что еще. Как! Неужели же непостоянство навлекает на нас бесчестие? Вот, например, я выбираю себе мужчину: я им недовольна; беру другого, который также мне не под стать; меняю его на третьего, и тот не лучше прежних; и если мне так не везет и я раз двадцать ошиблась в выборе, вместо того чтобы меня пожалеть, ты хочешь»…
«Я хочу, сударыня, чтобы женщина, которая в первый раз ошиблась в своем выборе, больше уже никого не выбирала, а то она рискует снова ошибиться и переходит от ошибки к ошибке».
«О, какая мораль! Мне кажется, мой милый, ты только что проповедывал мне совсем другое. Нельзя ли узнать, какова должна быть женщина, чтобы прийтись вам по вкусу?»
«Охотно скажу, сударыня; но уже поздно, и это заведет нас слишком далеко»…
«Тем лучше. Я одна, и ты мне составишь компанию. Идет? Садись на эту кушетку и продолжай. Так мне будет удобнее тебя слушать».
Амизадар послушно уселся рядом с Фанни.
«На вас накинута, сударыня, – сказал он, наклоняясь к ней и открывая ей грудь, – мантилья, которая как-то странно вас закрывает».
«Совершенно верно».
«Э! Так почему скрывать такие прелести!» – прибавил он, целуя их.
«Перестаньте, слышите! Вы с ума сошли! Ваша дерзость переходит все границы. Господин моралист, продолжайте-ка речь, которую вы начали».
«Итак, я хотел бы, чтобы моя любовница, – продолжал Амизадар, – отличалась красотой, умом, чувствительным сердцем, а главное, скромностью. Я желал бы, чтобы она ценила мои заботы о ней и не выпроваживала бы меня за дверь ловкими минами; чтобы она раз навсегда сказала мне, что я ей нравлюсь, чтобы она сама сообщила мне, чем я могу еще больше ей понравиться; чтобы она не скрывала от меня завоеваний, какие я сделаю в ее сердце; чтобы она слушала одного меня, смотрела только на меня, думала и мечтала лишь обо мне, любила меня одного, занималась только мной; чтобы все ее поступки убеждали меня в этом; и чтобы после окончательной победы над ней я увидел, что всем обязан моей и ее собственной любви. Какой триумф, сударыня! И какое счастье для мужчины обладать такой женщиной!»
«Но, мой бедный Амизадар, ты бредишь, честное слово! Ты нарисовал мне портрет женщины, каких нет на свете».
«Извините меня, сударыня, но такие есть. Признаюсь, они редки. Но все же я имел счастье встретить подобную женщину. Увы! Если бы смерть не похитила ее у меня, – ибо таких женщин отнимает у нас только смерть, – я, вероятно, и теперь находился бы в ее объятиях».
«Но как ты вел себя с ней?»
«Я любил ее безумно; я не упускал случая доказать ей свою нежность. Мне доставляло сладостное удовлетворение видеть, что знаки моей нежности хорошо приняты. Я был верен ей до мелочей. Она платила мне тем же. Мы спорили лишь о том, кто из нас меньше и кто больше любит другого. В таких маленьких распрях развивалась наша страсть. Никогда мы не бывали так нежны, как после испытания нашего сердца. За нашими объяснениями следовали самые бурные ласки. О, сколько любви и правдивости было в наших взорах! Я читал в ее глазах, она в моих, о том, что мы оба пылаем одинаковым и взаимным жаром».
«И к чему все это вас приводило?»
«К радостям, неведомым смертным, менее влюбленным и менее правдивым, чем мы».
«Итак, вы наслаждались?»
«Да, я наслаждался благом, которым бесконечно дорожил. Если уважение само по себе не действует на нас опьяняюще, оно, во всяком случае, содействует опьянению. Мы раскрывали сердце друг перед другом, и вы не поверите, насколько выигрывала от этого наша любовь. Чем больше я наблюдал свою возлюбленную, тем больше открывал в ней достоинств и тем в больший восторг я приходил. Я провел у ее ног полжизни и жалею, что не всю целиком. Я составлял ее счастье, она – мое. Я всегда встречал ее с радостью и покидал с печалью. Так мы жили. Посудите же сами теперь, сударыня, достойны ли жалости чувствительные женщины».
«Конечно, нет, если правда все, что вы мне рассказали; но мне трудно поверить. Разве так любят? Я думаю также, что страсть, подобная той, какую вы испытали, должна приносить наряду с наслаждениями и большие беспокойства».
«Они были у меня, сударыня, но они были мне дороги. Я испытывал иной раз ревность. Малейшее изменение, замеченное мной в лице моей возлюбленной, зарождало в глубине моей души тревогу».
«Какое сумасбродство! Приняв все это во внимание, я заключаю, что лучше уж любить, как любят все: выбирать мужчину по своему вкусу, сохранять при себе, пока это доставляет удовольствие; бросать, когда надоест или придет фантазия взять другого. Непостоянство доставляет разнообразие наслаждений, неизвестных вам, немеющим от страсти».
«Признаюсь, такой образ действий подходит щеголихам и распутницам, но человек чувствительный и деликатный не может к нему приспособиться. Самое большее, – это может его позабавить, если сердце его свободно и ему хочется сделать некоторые сравнения. Одним словом, женщина легкомысленная мне ничуть не по вкусу».
«Ты прав, дорогой Амизадар. Твой образ мыслей меня восхищает. Но любишь ли ты кого-нибудь сейчас?»
«Нет, сударыня, если не считать вас, но я не решаюсь вам сказать»…
«О мой милый, ты можешь мне это сказать», – возразила Фанни, пристально глядя на него.
Амизадар отлично понял смысл этих слов, придвинулся поближе к Фанни и начал теребить ленту, спускавшуюся ей на грудь. Сопротивления не было. Его рука, не встречая препятствий, скользила по ее телу На него по-прежнему устремлялись взгляды, которые он понимал, как должно. Я хорошо видело, – прибавило сокровище, – что он был прав. Он поцеловал грудь, которую так хвалил. Фанни просила его поскорее прекратить, но таким тоном, что, казалось, была бы обижена, если бы он повиновался. Поэтому он и не думал слушаться. Он целовал ей руки, вновь принимался за грудь, переходил к губам. Она не сопротивлялась. Незаметно нога Фанни очутилась на коленях Амизадара. Он стал ее ощупывать; она была тонка. Амизадар не преминул это заметить. Его похвала была выслушана с рассеянным видом. Пользуясь таким невниманием, рука Амизадара сделала новые завоевания и довольно быстро добралась до ее колен. Фанни оставалась рассеянной, и Амизадар начал уже устраиваться, когда она очнулась. Она стала обвинять молодого философа в том, что он оказывает ей недостаточно уважения, но он, в свою очередь, впал в такую рассеянность, что ничего не слыхал или отвечал на ее упреки, довершая свое блаженство.
Каким очаровательным он мне показался! Среди множества тех, что ему предшествовали и пришли ему на смену, ни один не был мне до такой степени по вкусу. Не могу говорить о нем без дрожи. Но позвольте же мне передохнуть, мне кажется, я уже достаточно наговорило для того, кто делает это в первый раз.
Алонзо не упускал ни одного слова из рассказа сокровища Фанни, и ему, так же как и Мангогулу, не терпелось узнать, чем кончилось это приключение. Но ни тому, ни другому не пришлось сгорать от любопытства, ибо сокровище-историк продолжало в таких выражениях:
– Насколько мне удалось выяснить путем размышлений, Амизадар через несколько дней отправился за город; там его спросили о причинах пребывания в Банзе, и он рассказал о своем похождении с моей хозяйкой, потому что один из их общих знакомых, проходя мимо нашего особняка, осведомился, случайно или кое-что подозревая, нет ли дома сударыни, велел о себе доложить и поднялся в ее покои.
«О, сударыня! Кто бы мог подумать, что вы в Банзе? И давно ли вы вернулись?»
«Я уже здесь сто лет, мой дорогой, с того самого дня, как две недели назад удалилась от света».
«Нельзя ли у вас спросить, сударыня, что вас к этому побудило?»
«Увы! Общество меня утомляло. Светские женщины до такой степени распущены, что нет сил выносить. Пришлось бы или поступать, как они, или же прослыть дурой, а сказать по правде, и то, и другое мне не по душе».
«Но, сударыня, вы стали прямо примерной женщиной. Уж не обратила ли вас речь брамина Брелибиби?»
«Нет, это просто припадок философии, приступ благочестия. Это нашло на меня внезапно. И если бы не бедняга Амизадар, я была бы сейчас совсем обновленной».
«Так мадам его недавно видела?»
«Да, один или два раза».
«И никого, кроме него?»
«Никого. Это единственное мыслящее, рассуждающее и действующее существо, которое проникло сюда за бесконечно долгое время моего уединения».
«Странно!»
«Что же в этом странного?»
«Ничего, кроме похождения, бывшего у него недавно с одной дамой в Банзе; она была подобно вам одинока, подобно вам благочестива и подобно вам удалилась от света. Но я расскажу вам эту историю, быть может, она вас позабавит».
«О, конечно», – отвечала Фанни. И тотчас же приятель Амизадара начал рассказывать ей о ее похождении, слово в слово, совсем как я, – прибавило сокровище, – и когда он дошел до этого момента…
«Ну, что вы на это скажете, сударыня? – спросил он. – Неужели этот Амизадар не счастливец?»
«Но, – возразила Фанни, – быть может, Амизадар лжец. Неужели вы думаете, что есть женщины столь дерзкие, что отдаются без стыда?»
«Но примите во внимание, мадам, – заметил Марзуфа, – что Амизадар никого не называл, и мало вероятия, что он нас обманул».
«Догадываюсь, в чем дело, – продолжала Фанни. – Амизадар умен и хорош собой. Вероятно, он совратил с пути истинного эту бедную затворницу какими-нибудь соблазнительными идеями. Да, конечно, так. Такие люди опасны для тех, кто им внимает, и среди них Амизадар не знает себе равных»…
«Как же так, сударыня! – прервал ее Марзуфа. – Неужели же Амизадар единственный мужчина, умеющий убеждать? Не воздадите ли вы должное и другим, которые, подобно ему, могут претендовать на ваше уважение?»
«Будьте добры сказать, о ком вы говорите».
«О самом себе, мадам, ибо я нахожу вас очаровательной».
«Вы, кажется, шутите. Посмотрите-ка на меня, Марзуфа. У меня на лице нет ни румян, ни мушек. Чепчик мне совсем не идет. Меня можно испугаться».
«Вы ошибаетесь, сударыня. Это дезабилье удивительно вам к лицу. Оно придает вам такой трогательный, такой нежный вид»…
К этим галантным словам Марзуфа присоединил другие. Незаметно я вмешалось в разговор, и когда Марзуфа со мной покончил, он продолжал, обращаясь к моей хозяйке:
«Кроме шуток, неужели Амизадар пытался вас обратить? Этот человек – удивительный мастер обращать. Не познакомите ли вы меня с его моралью? Готов биться об заклад, что она немногим отличается от моей».
«Мы углублялись с ним в некоторые вопросы любви. Мы рассмотрели, в чем состоит разница между женщиной чувствительной и женщиной легкомысленной. Что касается его, он стоит за чувствительных».
«Без сомнения, также и вы?»
«Ничуть, мой милый. Я исчерпала все доводы, доказывая ему, что все мы одинаковы и действуем согласно тем же принципам. Амизадар не разделяет моего мнения. Он устанавливает бесконечное множество различий, которые существуют, мне кажется, лишь в его воображении. Он создал себе какой-то идеальный образ женщины, химеру, воображаемое влюбленное существо».
«Сударыня, – отвечал Марзуфа, – я знаю Амизадара. Он юноша с головой и знающий женщин. Если он вам сказал, что такие женщины существуют»…
«О! Существуют они или нет, – все равно я не намерена им уподобляться», – прервала его Фанни.
«Знаю, – отвечал Марзуфа. – Вы усвоили себе поведение, более соответствующее вашему происхождению и достоинствам Предоставим этих жеманниц философам; при дворе они увяли бы во цвете лет»…
Тут сокровище Фанни замолчало. Одним из главных достоинств такого рода ораторов было умение вовремя остановиться. Оно говорило так свободно, как если бы никогда ничего другого не делало. На основании этого некоторые авторы заключили, что сокровища – не более как автоматы. Вот как они рассуждали. Здесь африканский автор приводит целиком метафизические аргументы картезианцев против существования души у животных, каковые он со свойственной ему проницательностью применяет к говорящим сокровищам. Одним словом, он высказывает мнение, что сокровища говорят точно так же, как поют птицы, то есть владеют речью, не учившись ей, и, без сомнения, им внушает слова какое-нибудь разумное начало.
А как поступает автор с государем? – спросите вы меня. Он посылает его обедать к фаворитке; по крайней мере там мы его находим в следующей главе.
Глава сорок четвертая
История путешествий Селима
Мангогул, помышлявший лишь о том, чтобы разнообразить удовольствия и почаще испытывать действие кольца, расспросив самые интересные сокровища при дворе, захотел выслушать и кое-какие сокровища в городе. Но не ожидая от них ничего хорошего, он предпочел бы их расспросить, избавив себя от труда разыскивать каждое в отдельности. Но как собрать все эти сокровища? Вот занимавший его вопрос.
– Вы ломитесь в открытую дверь, – сказала ему Мирзоза. – Стоит вам, государь, дать бал, и я ручаюсь вам, что в тот же вечер вы услышите сколько угодно таких болтунов.
– О радость моего сердца, вы правы, – отвечал Мангогул. – Ваше средство тем более действительно, что к нам соберутся наверняка именно те, которые нам нужны.
Тотчас же был отдан приказ главному евнуху и казначею, заведующему развлечениями, подготовить празднество и распространить не более четырех тысяч билетов. Это значило, что он должен рассчитывать по меньшей мере на шесть тысяч человек.
В ожидании бала Селим, Мангогул и фаворитка начали обсуждать различные новости.
– Знаете ли, сударыня, – спросил фаворитку Селим, – что бедный Кодендо умер?
– Впервые слышу. Отчего же он умер? – спросила фаворитка.
– Увы, мадам, – отвечал Селим, – это жертва мирового притяжения. Он еще в молодости слепо уверовал в эту теорию, и на старости лет у него помутился разум.
– Как же это случилось? – спросила фаворитка.
– Он вычислил по методу Галлея и Чирчино, знаменитых астрономов Моноэмуги, что комета, наделавшая столько шуму к концу царствования Каноглу, снова должна была появиться третьего дня. И опасаясь, что она ускорит бег и он не будет иметь счастья первым ее заметить, он решил провести ночь на башне, и еще вчера, в девять часов утра, он сидел там, припав глазом к телескопу. Его сын, беспокоясь, как бы отцу не повредило столь длительное наблюдение, подошел к нему в восемь часов, потянул его за рукав и несколько раз позвал его:
«Отец, отец!» Ответа не было. «Отец, отец!» – повторял молодой Кодендо.
«Она придет! – отвечал Кодендо. – Она придет! Черт возьми, я ее увижу!»
«Что вы говорите, отец? Ведь сейчас ужасающий туман».
«Я хочу ее увидать и я увижу ее, говорю тебе».
Молодой человек, убедившись, что его отец заговаривается, принялся звать на помощь. Сбежались домашние. Послали за Фарфади. Я как раз был у него, так как он мой врач, когда прибежал слуга Кодендо.
«Скорее, скорее, сударь! Спешите! Старый Кодендо, мой хозяин…»
«Ну, в чем же дело, Шампань? Что случилось с твоим хозяином?»
«Сударь, он помешался».
«Твой хозяин помешался?»
«Ну да, сударь, он кричит, что хочет увидеть зверей, что увидит зверей, что они придут. Господин аптекарь уже там. Вас ждут. Идите скорей!»
«Мания! – говорил Фарфади, надевая свою мантию и разыскивая четырехугольную шапочку. – Мания! Ужасный приступ мании! Шампань, – спросил он слугу, – твой хозяин не видит бабочек? Не отрывает клочков шерсти от своего одеяла?»
«О нет, сударь, – отвечал Шампань. – Бедняга в своей обсерватории, на самом верху. Его жена, дочери и сын вчетвером пытаются его удержать. Идите поскорей, вы разыщете завтра вашу четырехугольную шапочку».
Болезнь Кодендо заинтересовала меня. Мы сели с Фарфади в карету и поехали к обсерватории. Находясь внизу лестницы, мы услыхали, как Кодендо кричал, словно безумный: «Я хочу видеть комету! Я увижу ее! Убирайтесь вы, бездельники!»
По-видимому, родные Кодендо, которым не удалось убедить старика спуститься в его покои, велели поднять кровать на башню, так как мы застали ученого в постели. Позвали местного аптекаря и приходского брамина, который трубил ему в уши, когда мы пришли:
«Брат мой, дорогой брат, дело идет о вашем спасении. Вы не можете со спокойной совестью поджидать в этот час комету, вы навлекаете на себя вечную погибель».
«Это мое дело», – отвечал Кодендо.
«Что ответите вы Браме, перед которым должны предстать?» – продолжал брамин.
«Господин кюре, – отвечал Кодендо, не отрываясь от телескопа, – я отвечу ему, что ваше ремесло – увещевать меня за деньги, а ремесло господина аптекаря расхваливать теплую водицу, что господин врач исполняет свои обязанности, щупая мне пульс и ничего не понимая, а моя обязанность – поджидать комету».
Сколько к нему ни приставали, больше ничего от него не добились. Он продолжал свои наблюдения с героическим мужеством и умер на крыше, прикрывая левой рукой левый глаз, с правой рукой на трубе телескопа, и прижавшись правым глазом к окуляру, между сыном, кричавшим ему, что он допустил ошибку в вычислении, аптекарем, предлагавшим какое-то средство, доктором, заявлявшим, покачивая головой, что уже ничего нельзя поделать, и кюре, говорившим ему: «Брат мой, покайтесь и положитесь на волю Брамы»…
– Вот что называется, – сказал Мангогул, – умереть на ложе чести.
– Оставим, – прибавила фаворитка, – бедного Кодендо покоиться в мире и перейдем к другим, более приятным предметам.
И, обращаясь к Селиму, она сказала:
– Сударь, вы много прожили, вы галантны, умны, обладаете талантами и счастливой внешностью, и это – при дворе, где царят удовольствия; неудивительно, что сокровища всегда вас боготворили. Я подозреваю даже, что они не признались во всем, что им известно на ваш счет. Я не прошу, чтобы вы рассказали нам остальное, у вас могут быть веские основания мне отказать. Но после всех похождений, которые приписывают вам эти господа, вы должны знать женщин, с этим вы, конечно, согласитесь.
– Этот комплимент, сударыня, – отвечал Селим, – польстил бы моему самолюбию, будь мне двадцать лет. Но у меня есть жизненный опыт, и одно из основных моих убеждений состоит в том, что чем больше мы занимаемся этим делом, тем хуже в нем разбираемся. Вы думаете, я знаю женщин? Самое большее, что можно сказать, это что я их много изучал.
– Ну, так что же вы о них думаете? – спросила фаворитка.
– Сударыня, – отвечал Селим, – что бы ни разгласили о них сокровища, я считаю их всех достойными уважения.
– Честное слово, мой милый, – сказал султан, – вам следовало бы быть сокровищем, тогда вам не понадобился бы намордник.
– Селим, – прибавила султанша, – оставьте сатирический тон и говорите правду.
– Сударыня, – отвечал придворный, – я мог бы коснуться в своем рассказе некоторых неприятных черт, но не принуждайте меня оскорблять пол, который всегда был ко мне довольно благосклонен и который я глубоко чту.
– Ах! Вечно это поклонение! Нет ничего язвительнее слащавых людей, которые этим занимаются, – прервала его Мирзоза. Думая, что Селим отказывается говорить из уважения к ней, она прибавила:
– Пусть мое присутствие не стесняет вас. Мы хотим позабавиться, и я обещаю вам отнести к себе все, что вы скажете лестного о моем поле, и предоставить остальное другим женщинам. Итак, вы много занимались изучением женщин? Ну, так изложите нам ход ваших занятий; они были как нельзя более удачны, если судить по известным нам успехам, и остается предположить, что неизвестные нам достижения лишь укрепят нас в этом мнении.
Старый придворный уступил настояниям султанши и начал свой рассказ в таких выражениях:
– Сокровища много говорили обо мне, не отрицаю этого, – но они сказали далеко не все. Те из них, которые могли бы дополнить мою историю, уже умерли или далеко, а те, которые обо мне рассказывали, лишь слегка коснулись предмета. До сих пор я хранил нерушимое молчание, как обещал им, хотя я умею говорить лучше их; но раз они нарушили молчание, мне кажется, тем самым они и с меня сняли запрет.
Будучи от природы огненного темперамента, я не успел узнать, что такое красивая женщина, как уже полюбил ее. У меня были гувернантки, которых я терпеть не мог, зато мне полюбились горничные моей матери. Они были, большей частью, молоды и красивы, они разговаривали между собой, раздевались и одевались передо мной без всяких предосторожностей, вызывали даже меня на вольности с ними; склонный интересоваться вопросами любви, я принимал все это к сведению. В возрасте пяти-шести лет я перешел в руки мужчин, уже обладая известными познаниями, которые значительно расширились, когда меня познакомили с древними авторами и мои учителя растолковали мне некоторые места, смысл которых они, быть может, и сами не постигали. Пажи моего отца рассказали мне о кое-каких шалостях, а чтение «Алоизии»[63], которую они мне дали, внушило мне величайшее желание усовершенствовать свои познания. Мне было тогда четырнадцать лет.
Я стал осматриваться, разыскивая среди женщин, посещавших наш дом, ту, к которой я мог бы обратиться; однако все они показались мне в равной мере пригодными к тому, чтобы избавить меня от тяготившей меня невинности. Завязавшиеся отношения, а главное смелость, которую я испытывал в присутствии особы моего возраста и какой у меня не хватало перед другими, – побудили меня остановить выбор на одной из кузин. Эмилия, – так ее звали, – была юна, как и я. Я находил ее хорошенькой и нравился ей. Она была податлива, а я предприимчив. Мне хотелось поскорее научиться, ей же было не менее любопытно узнать. Нередко мы задавали друг другу вопросы весьма простодушные и рискованные. Однажды ей удалось обмануть бдительность своих гувернанток, и мы обучились. О, сколь великий учитель природа! Она быстро привела нас к наслаждению, и мы отдались ее внушениям, не предвидя возможных последствий. Однако таким путем нельзя было их избежать. Эмилия почувствовала недомогание, которое она не стала скрывать, ибо не подозревала его причины. Мать принялась ее расспрашивать, вырвала у нее признание в нашей связи и сообщила об этом моему отцу. Он сделал мне выговор, впрочем довольно одобрительным тоном, и тотчас же было решено, что я отправляюсь в путешествие. Я уехал с гувернером, которому было поручено внимательно наблюдать за моим поведением и не стеснять меня ни в чем. Пять месяцев спустя я узнал из газеты, что Эмилия умерла от оспы, а из письма отца – что страсть, которую она питала ко мне, стоила ей жизни. Первый плод моей любви в настоящее время доблестно служит в армии султана; я всегда поддерживал его, снабжая средствами, и он до сих пор считает меня лишь своим покровителем.
Мы находились в Тунисе, когда я получил известие о его рождении и о смерти его матери. Я был глубоко потрясен и, вероятно, был бы безутешен, если бы не интрига, которую я завязал с женой одного корсара, не оставлявшая мне времени для отчаяния. Туниска была отважна, я – безумен, и каждый день при помощи веревочной лестницы, которую она мне бросала, я направлялся из нашего особняка на ее террасу и пробирался в уединенную комнату, где она меня совершенствовала в науке любви, ибо Эмилия сообщила мне лишь начатки. Ее супруг вернулся из плавания как раз в то время, когда мой гувернер, исполняя данные ему инструкции, стал торопить меня переехать в Европу. Я сел на корабль, отправлявшийся в Лиссабон. Само собой разумеется, что перед тем я весьма нежно простился с Эльвирой, от которой я получил вот этот брильянт.
Судно, на котором мы плыли, было нагружено товарами, но самым драгоценным из них была на мой вкус жена капитана. Ей было не больше двадцати лет. Муж был ревнив, как тигр, и не без оснований. Все мы очень скоро поняли друг друга; донна Велина сразу постигла, что нравилась мне, я – что был ей небезразличен, а муж, что он нам мешал. Моряк тотчас же решил не спускать с нас глаз до самого прибытия в Лиссабон; я прочел в глазах его дорогой жены, в каком бешенстве она была от бдительности своего мужа; мои взоры говорили ей о том же, а муж прекрасно нас понимал. Целые два дня мы провели в невероятной жажде наслаждения и, конечно, умерли бы от нее, если бы не вмешался промысел, – впрочем, он всегда помогает страждущим душам. Не успели мы миновать Гибралтарский пролив, как поднялась яростная буря. Если бы я сочинял рассказ, я конечно заставил бы, сударыня, ветры свистеть вам в уши, гром рокотать над вашей головой, зажег бы небо молниями, вздыбил бы валы до облаков и описал бы самую ужасную бурю, какая вам когда-либо встречалась в романах. Но я просто скажу вам, что крики матросов вынудили капитана покинуть каюту и подвергнуться одной опасности из боязни другой. Он вышел вместе с моим гувернером, а я без колебаний устремился в объятия прекрасной португалки, совершенно забыв, что есть на свете море, гроза и бури, что нас уносит хрупкое суденышко и что мы всецело во власти коварной стихии. Наше плавание было поспешно, и вы сами понимаете, сударыня, что в такую бурю я достаточно повидал разные страны в короткий срок; мы расстались в Кадиксе, и я обещал синьоре, что встречусь с ней в Лиссабоне, если будет угодно моему ментору, в планы которого входило ехать прямо в Мадрид.
Испанки пользуются меньшей свободой и более влюбчивы, чем наши женщины. Интриги завязываются там через посредство особых посланниц, которым приказано разглядывать чужестранцев, делать им предложения, сопровождать их, вновь приводить, а уж дамы берут на себя заботу их осчастливить. Мне не пришлось пройти через этот церемониал, благодаря чрезвычайным обстоятельствам. Великая революция только что возвела на трон этого королевства принца французской крови[64]; его прибытие и коронация дали повод к придворным празднествам, на которые я был допущен. На балу ко мне подошли и назначили мне свидание на следующий день. Я согласился и отправился в укромный домик, где нашел лишь замаскированного мужчину, закутанного в плащ; он подал мне записку, в которой донна Оропеза переносила свидание на следующий день в тот же час. Я прибыл к назначенному сроку, и меня провели в довольно пышно убранный покой, освещенный свечами. Моя богиня не заставила себя ждать. Она вошла вслед за мной и бросилась в мои объятия, не говоря ни слова и не снимая маски. Была ли она безобразна? Была ли красива? Я не знал этого. Я заметил только, очутившись на софе, куда она меня увлекла, что она молода, хорошо сложена и любит наслаждения; когда она почувствовала себя удовлетворенной моими похвалами, она сняла маску и показала мне оригинал портрета, который вы видите на этой табакерке.
Селим открыл и передал фаворитке золотую коробочку великолепной работы, украшенную драгоценными камнями.
– Галантный подарок! – заметил Мангогул.
– Но что больше всего считаю ценным, – прибавила фаворитка, – так это портрет. Какие глаза! Какой рот! Какая грудь! Но не польстил ли ей художник?
– Так мало, сударыня, – отвечал Селим, – что Оропеза, быть может, навсегда удержала бы меня в Мадриде, если бы ее супруг, осведомленный о нашей связи, не напугал ее угрозами. Я любил Оропезу, но жизнь я любил еще больше. Да и гувернер мой был против того, чтоб я рисковал быть заколотым ее мужем из-за нескольких лишних месяцев блаженства. Итак, я написал прекрасной испанке весьма трогательное прощальное письмо, позаимствованное из какого-то испанского романа, и отправился во Францию.
Государь, царствовавший тогда во Франции, был дедом испанского короля, и его двор справедливо считался самым пышным, самым изысканным и самым галантным в Европе. Мое появление там было событием.
«Молодой вельможа из Конго, – говорила одна красивая маркиза. – О, это весьма занятно! Их мужчины куда лучше наших. Конго – это, кажется, недалеко от Марокко».
Давались ужины, на которых я должен был присутствовать. Если в моих словах был хоть какой-нибудь смысл, их находили умными, восхитительными. Все этому удивлялись, ибо вначале заподозрили меня в том, что я не обладаю здравым смыслом.
«Он очарователен, – восклицала придворная дама. – Какая досада, что нам придется отпустить такого красавца обратно в Конго, где женщин охраняют мужчины, которые на самом деле вовсе не мужчины. Правда ли это, сударь? Говорят, у них ничего нет. Это так безобразит мужчину»…
«Но, – прибавляла другая, – надо удержать здесь этого большого мальчика. Он высокого происхождения. Почему бы не сделать его хотя бы мальтийским рыцарем? Я берусь, если угодно, достать ему хорошее место, а герцогиня Виктория, моя давнишняя подруга, замолвит за него словечко королю, если понадобится».
Вскоре я получил самые неоспоримые доказательства их благосклонности и дал возможность маркизе высказать свое мнение о достоинствах обитателей Марокко и Конго. Я убедился, что должность, обещанная мне герцогиней и ее подругой, была обременительна, и отделался от нее. При этом дворе я научился завязывать увлекательные интрижки на одни сутки. Полгода я крутился в бешеном водовороте, где начинают одну интригу, не окончив другую, где гонятся лишь за наслаждением, и, если оно замедлит наступить или его добьются, летят к новым удовольствиям.
– Что это вы мне рассказываете, Селим? – прервала его фаворитка. – Разве в этих странах неведомо приличие?
– Прошу извинить меня, сударыня, – отвечал старый придворный, – это слово не сходит у всех с уст, но француженки – рабы приличия не более, чем их соседки.
– Какие же соседки? – спросила Мирзоза.
– Англичанки, – отвечал Селим. – Это женщины холодные и надменные с виду, но на деле горячие, сладострастные и мстительные; они менее остроумны и рассудительны, чем француженки; последние любят язык чувств, первые предпочитают язык наслаждений; но в Лондоне, так же, как и в Париже, любят, расстаются, снова сходятся, чтобы опять разойтись. От дочери лорда-епископа (это – разновидность браминов, которая не сохраняет целибата) я перешел к жене баронета; в то время как он горячился в парламенте, отстаивая интересы народа против натисков двора, у нас с его женой, в его доме, происходили прения совсем иного рода. Но когда парламент закрылся, она была принуждена следовать за своим супругом в его родовое поместье. Я перешел к жене полковника, чей полк находился в гарнизоне на морском побережье. Затем я принадлежал жене лорд-мэра. О, что за женщины! Я никогда бы не вернулся в Конго, если бы не благоразумие моего гувернера, который, видя, что я погибаю, спас меня от этой каторги. Он показал мне письма, якобы написанные моими родителями, спешно отзывавшие меня на родину, и мы отплыли в Голландию. В наши планы входило пересечь Германию и проследовать в Италию, откуда мы легко могли переправиться в Африку.
Мы видели Голландию лишь из окон кареты; наше пребывание в Германии было не более продолжительным. Там всякая женщина, обладающая известным положением, похожа на цитадель, которую надо осаждать по всем правилам военного искусства. В конце концов, добьешься цели, но требуется столько всевозможных подходов, а когда зайдет речь об условиях капитуляции, встречается столько «если» и «но», что эти завоевания быстро мне надоели.
Всю жизнь буду помнить слова одной немки из высших слоев общества, которая была уже готова пожаловать мне то, в чем она не отказывала многим другим.
«Ах, – воскликнула она с прискорбием, – что сказал бы мой отец, великий Альзики, если бы он знал, что я отдаюсь ничтожному человеку из Конго, вроде вас!»
«Решительно ничего, сударыня, – отвечал я. – Такое величие меня пугает, и я удаляюсь».
Это был мудрый поступок с моей стороны, и если бы я скомпрометировал ее светлость связью с моей посредственной особой, – это мне не прошло бы даром. Брама, покровительствующий нашей благоразумной стране, надоумил меня, без сомнения, в этот критический момент.
Итальянки, которыми мы затем занялись, не заносятся так высоко. У них я научился различным способам наслаждения. В этих утонченностях много прихотливого и причудливого. Но извините меня, сударыня, они нужны нам иногда, чтобы вам понравиться. Из Флоренции, Венеции и Рима я привез несколько рецептов удовольствий, неизвестных в наших варварских странах, честь их изобретения принадлежит всецело итальянкам, сообщившим их мне.
В Европе я провел около четырех лет и через Египет вернулся в нашу страну вполне образованным, владея секретом важных итальянских изобретений, которые я тотчас же разгласил.
Здесь африканский автор говорит: Селим, заметив, что многочисленные общие места в рассказе о его похождениях в Европе и о женских характерах в странах, которые он изъездил, навеяли на Мангогула глубокий сон, – из опасения его разбудить, подсел поближе к фаворитке и продолжал вполголоса:
– Сударыня, если бы я не опасался, что уже утомил вас рассказом, который был, может быть, слишком длинным, я рассказал бы вам свое первое похождение по приезде в Париж. Не знаю, как это я забыл о нем упомянуть.
– Говорите, мой дорогой, – отвечала фаворитка. – Я удвою внимание, чтобы вознаградить вас за потерю второго слушателя, раз уж султан спит.
– Мы получили в Мадриде, – продолжал Селим, – рекомендательные письма к некоторым вельможам французского двора и, прибыв в Париж, очень легко вошли в общество. Было лето, и мы с моим гувернером ходили по вечерам на прогулку в Пале-Рояль. Однажды подошло к нам несколько петиметров, которые указали нам на хорошеньких женщин и рассказали их историю, правдивую или выдуманную, не забыв упомянуть о самих себе, как вы догадываетесь. В саду было уже изрядное множество женщин, но в восемь часов прибыло значительное подкрепление. Глядя на множество драгоценных камней, на великолепие их уборов и на толпу поклонников, я подумал, что это, по меньшей мере, герцогини. Я высказал эту мысль одному из молодых господ, составлявших мне компанию. Он отвечал, что сразу видит во мне знатока и что, если мне угодно, я буду иметь удовольствие поужинать сегодня же вечером с наиболее любезными из этих дам. Я принял его предложение, и тотчас же он шепнул словечко на ухо двум-трем своим приятелям, которые упорхнули в разные стороны и, меньше чем через четверть часа, вернулись дать нам отчет о своих переговорах.
«Господа, – сказали они, – сегодня вечером вас ждут к ужину у герцогини Астерии».
Молодые люди, не входившие в нашу компанию, громко завидовали нашему счастью. Мы прошлись еще несколько раз, затем все разошлись, а мы сели в карету, чтобы ехать развлекаться.
Карета остановилась у маленькой двери. Мы вышли, поднялись по весьма узкой лестнице на второй этаж и очутились а апартаментах, которые теперь не показались бы мне такими обширными и великолепно меблированными. Меня представили хозяйке дома, которой я отвесил самый глубокий поклон, присоединив к нему такой почтительный комплимент, что очень смутил ее. Подали ужин. Меня посадили рядом с одной очаровательной маленькой особой, которая начала с успехом разыгрывать герцогиню. Сказать по правде, не знаю, как я посмел в нее влюбиться, однако это случилось со мной.
– Так, значит, вы любили хоть раз в жизни? – прервала его фаворитка.
– О да, сударыня, – отвечал Селим, – как любят в восемнадцать лет, с крайним нетерпением довести до конца начатое дело. Я не спал ночь, и на рассвете начал сочинять моей красавице самое галантное в мире письмо. Я отослал его, мне ответили, и я добился свидания. Ни тон ответа, ни доступность дамы не вывели меня из заблуждения, и я помчался в указанное место, глубоко убежденный, что буду обладать женой или дочерью первого министра. Моя богиня поджидала меня, лежа на большой кушетке. Я взял ее руку и поцеловал с величайшей нежностью, поздравляя себя с благосклонностью, которую она мне оказывала.
»…Правда ли, – спросил я ее, – что вы разрешаете Селиму любить вас и сказать вам об этом? И может ли он, не оскорбляя вас, льстить себя самой сладкой надеждой?» С этими словами я поцеловал ее грудь, и так как она лежала навзничь, я был уже готов весьма поспешно вести атаку, когда она меня остановила, говоря:
»…Слушай, дружок, ты красивый молодчик, ты умен, ты говоришь, как ангел, но мне надо четыре луидора».
«Что вы говорите!» – прервал я ее.
«Я говорю, – продолжала она, – что тебе нечего здесь делать, если у тебя нет четырех луидоров».
«Как, мадемуазель, – отвечал я, пораженный, – вы цените себя так дешево? Стоило приезжать из Конго ради такого пустяка!»
Я поспешно оправился, спустился вниз по лестнице и уехал.
Как видите, сударыня, я начал с того, что принял актрису за принцессу.
– Я крайне удивлена, – заметила Мирзоза, – ведь разница между ними так велика.
– Я не сомневаюсь, – продолжал Селим, – что у этих дам вырывались тысячи вольностей, но что вы хотите? Иностранец, молодой человек, не умеет разбираться. Мне рассказывали в Конго столько дурного о вольности европеянок…
При этих словах Селима Мангогул проснулся.
– Проклятие! – воскликнул он, зевая и протирая глаза. – Он все еще в Париже! Разрешите вас спросить, прекрасный рассказчик, когда вы рассчитываете вернуться в Банзу и сколько мне еще осталось спать? Ибо вы должны знать, мой друг, что стоит только начать в моем присутствии рассказ о путешествии, как на меня нападает зевота. Я получил эту дурную привычку от чтения Тавернье и других авторов.
– Государь, – отвечал Селим, – уже больше часа, как я вернулся в Банзу.
– С чем вас и поздравляю, – сказал султан и, обращаясь к султанше, прибавил: – Сударыня, настал час бала. Пойдемте, если только вам это позволит усталость после путешествия.
– Государь, – ответила Мирзоза, – я готова.
Мангогул и Селим уже надели домино; фаворитка накинула свое, султан подал ей руку, и они направились в бальный зал, при входе в который расстались, чтобы затеряться в толпе. Селим следовал за ними. «И я также, – говорит африканский автор, – хотя предпочел бы спать, чем смотреть на танцы».
Глава сорок пятая
Двадцать четвертая и двадцать пятая пробы кольца.
Бал-маскарад и его последствия
Самые сумасбродные сокровища Банзы не преминули сбежаться туда, куда призывало их удовольствие. Одни из них приехали в обывательских каретах, другие в наемных экипажах, некоторые даже пришли пешком.
– Я никогда бы не кончил, – говорит африканский автор, при котором я имею честь состоять шлейфоносцем, – если бы стал подробно описывать все шутки, которые сыграл с ними Мангогул. Он задал в эту ночь своему кольцу больше работы, чем за все время с тех пор, как получил его от гения. Он направлял его то на одно, то на другое, иногда сразу на двадцать. Вот когда поднялся шум! Одно кричало пронзительным голосом: «Скрипка! „Колокола Дюнкирхена“, пожалуйста!»; другое хриплым голосом: «А я хочу „Попрыгунчиков“!» – «А я хочу трикоте!» – кричало третье. И целое множество голосов зараз требовало всевозможных затасканных танцев. Только и слышалось: «Бурре!»… «Четыре лица!»… «Сумасбродка!»… «Цепочка!»… «Пистолет!»… «Новобрачная!»… «Пистолет!»… «Пистолет!»… Все эти восклицания были пересыпаны тысячами вольностей. С одной стороны слышалось: «Черт бы подрал этого болвана! Его надо послать в школу!»; с другой: «Так я вернусь домой, не сделав почина?»; здесь раздавалось: «Кто заплатит за мою карету?»; там: «Он увильнул от меня, но я буду его искать, пока не найду!»; в другом месте: «До завтра! Прощайте! Но обещайте мне двадцать луи. Без этого дело не пойдет!» И со всех сторон раздавались слова, разоблачавшие желания или поступки.
В этом кавардаке одна буржуазка, молодая и хорошенькая, распознала Мангогула, стала его преследовать, дразнить и добилась того, что он направил на нее перстень. Тотчас же все услыхали, как ее сокровище воскликнуло:
– Куда вы бежите? Стойте, прекрасная маска! Неужели вы останетесь равнодушным к сокровищу, которое пылает к вам страстью?
Султан, шокированный таким наглым заявлением, решил наказать дерзкую. Он вышел, нашел среди своих телохранителей человека приблизительно его роста, уступил ему свою маску и домино и предоставил буржуазке его преследовать. Обманутая сходством, она продолжала говорить тысячи глупостей тому, кого принимала за Мангогула.
Мнимый султан был не дурак. Он умел объясняться знаками и быстро заманил красавицу в уединенный уголок, где она в продолжение часа воображала себя фавориткой, и бог знает, какие планы роились в ее голове. Но волшебство длилось недолго. Осыпав ласками мнимого султана, она попросила его снять маску. Он повиновался и показал ей лицо, украшенное огромными усищами, отнюдь не принадлежавшими Мангогулу.
– Ах! Фи! Фи! – воскликнула буржуазка.
– Что с вами такой, мой маленький белка? – спросил ее швейцарец. – Я думать хорошо вам услужить, зачем вы сердиться, что меня узнайт?
Но богиня не удостоила его ответом, вырвалась из его объятий и затерялась в толпе.
Те из сокровищ, которые не претендовали на столь высокие почести, дорвались-таки до удовольствий, и все они направились обратно в Банзу, весьма удовлетворенные поездкой.
Публика расходилась, когда Мангогул встретил двух старших офицеров, оживленно разговаривавших.
– Она моя любовница, – говорил один. – Я обладаю ею уже год, и вы первый осмелились посягать на мое добро. Зачем вам беспокоить меня? Нассес, мой друг, обратитесь к другим. Вы найдете сколько угодно любезных женщин, которые сочтут за счастье вам принадлежать.
– Я люблю Амину, – отвечал Нассес. – Мне только она и нравится Она подала мне надежды, и вы позволите мне ими воспользоваться.
– Надежды! – воскликнул Алибег.
– Да, надежды.
– Черт возьми! Не может этого быть…
– Говорю вам, сударь, что это так. Вы оскорбляете меня недоверием и должны немедленно дать мне удовлетворение.
Тотчас же они спустились по главной лестнице. Сабли были уже обнажены, и спор их должен был кончиться трагически, когда султан остановил их и запретил им драться до тех пор, пока они не спросят свою прекрасную Елену.
Они повиновались и направились к Амине, Мангогул следовал за ними по пятам.
– Меня измучил бал, – сказала им она. – У меня слипаются глаза. Какие вы жестокие! Приходите как раз в тот момент, когда я собиралась лечь в кровать. Но у вас обоих какой-то странный вид. Нельзя ли узнать, что привело вас сюда?..
– Пустяки, – отвечал Алибег. – Нассес хвалится и даже весьма высокомерно, – прибавил он, указывая на своего приятеля, – что вы подавали ему надежды. В чем дело, сударыня?..
Амина открыла рот, но султан тотчас же направил на нее перстень, и вместо нее отвечало сокровище:
– Мне кажется, Нассес ошибается. Нет, сударыне угодно совсем не его. Разве у него нет высокого лакея, который большего стоит, чем он? О, какие глупцы эти мужчины! Они думают, что почести, титулы, имена – пустые слова – в состоянии обмануть сокровище. У всякого своя философия, а наша состоит главным образом в том, чтобы различать достоинство от его носителя, подлинное достоинство от воображаемого. Не в обиду будь сказано господину де Клавиль[65], но он знает об этом меньше нас, и я сейчас вам это докажу.
Вы оба знаете, – продолжало сокровище, – маркизу Бибикозу. Вам известна ее связь с Клеандором, постигшая ее опала и глубокая набожность, в какую она теперь ударилась. Амина – добрая подруга, она сохранила связь с Бибикозой и не перестала посещать ее дом, где можно встретить браминов всех сортов. Один из них просил однажды мою хозяйку замолвить за него словечко перед Бибикозой.
«О чем же я должна ее попросить? – удивилась Амина, – она погибшая женщина и ничего не может сделать даже для себя самой. Право, она будет вам благодарна, если вы станете обращаться с ней как с особой, имеющей еще значение. Оставьте это, мой друг. Принц Клеандор и Мангогул ничего для нее не сделают, и вы будете зря терять время в передних».
«Но, сударыня, – отвечал брамин, – речь идет об одном пустяке, который зависит непосредственно от маркизы. Дело вот в чем. Она выстроила небольшой минарет в своем особняке; без сомнения это для того, чтобы совершать салу, – здесь необходим имам, и об этом месте я и прошу»…
«Что вы говорите! – возразила Амина. – Имам! Да вы шутите! Маркизе требуется лишь марабу, которого она и будет призывать время от времени, когда пойдет дождь или когда она захочет совершить салу перед тем, как лечь спать. Но содержать в своем особняке имама, одевать его и кормить, – это не под силу Бибикозе. Я знаю положение ее дел. У бедной женщины нет и шести тысяч цехинов дохода, а вы думаете, что она может дать две тысячи имаму. Вот так фантазия!»…
«Клянусь Брамой, я очень этим огорчен, – отвечал святой муж, – ибо, видите ли, если бы я был ее имамом, я не замедлил бы стать ей необходимым, а когда этого добьешься, на тебя посыпятся деньги и всякие прибыли. Честь имею представиться, я из Мономотапы и хорошо знаю свое дело»…
«Ну, что же, – отвечала Амина с запинкой, – пожалуй, ваше дело имеет шансы на успех. Жаль, что в отношении достоинств, о которых вы говорите, недостаточно одной презумпции».
«Имея дело с людьми моей страны, ничем не рискуешь, – продолжал человек из Мономотапы. – Взгляните-ка».
И он тотчас же дал Амине доказательство таких исключительных достоинств, что с этого момента вы потеряли в ее глазах половину значения, которым она вас наделяла. Итак, да здравствуют жители Мономотапы!
Алибег и Нассес слушали с вытянутыми лицами, молча глядя друг на друга. Но вот они пришли в себя от изумления, обнялись и, окинув Амину презрительным взглядом, поспешили к султану, чтобы броситься к его ногам и поблагодарить за то, что он открыл им глаза на эту женщину и сохранил им жизнь и дружбу. Они пришли в тот момент, когда Мангогул, вернувшись к фаворитке, рассказывал ей историю Амины. Мирзоза посмеялась над ней, и ее уважение к придворным дамам и браминам отнюдь не возросло.
Глава сорок шестая
Селим в Банзе
Мангогул пошел отдохнуть после бала, а фаворитка, которая не расположена была спать, велела позвать Селима и просила его продолжать свою любовную хронику. Селим повиновался и начал в таких выражениях:
– Сударыня, галантные похождения не занимали целиком всего моего времени. Я вырывал у развлечений время для серьезных занятий. Интриги, которые я завязывал, не мешали мне изучить фортификацию, стратегию, разные виды оружия, музыку и танцы, наблюдать обычаи и искусства европейцев, изучать их политику и военные науки. Вернувшись в Конго, я был представлен государю, деду султана, который предоставил мне почетный военный пост. Я появился при дворе, вскоре стал принимать участие во всех увеселениях принца Эргебзеда, и, естественно, оказался вовлеченным в интриги с хорошенькими женщинами. Я узнал женщин всех наций, всех возрастов, всех общественных положений, – немногие из них были жестоки со мной. Не знаю, обязан ли я был этим своему высокому рангу, ослеплявшему их, или им нравилась моя речь, или, наконец, их привлекала моя внешность. В то время я обладал двумя качествами, с которыми быстро продвигаются в любовных делах: отвагой и самонадеянностью.
Сперва я занялся женщинами из общества. Я намечал себе одну из них вечером на приеме или за игрой у Манимонбанды, проводил с ней ночь, а на следующий день мы снова были почти незнакомы. Одна из забот этих женщин – раздобывать себе любовников, даже отбивать их у лучших подруг; другая забота – отделываться от них. Из опасения оказаться ни при чем они, будучи заняты одной интригой, уже выискивают случаи завязать две-три других. Они владеют несметным количеством уловок, чтобы привлечь мужчину, которого они себе наметили, и тысячами способов избавиться от любовника. Так всегда было и так всегда будет. Я не буду называть имен, но я узнал всех женщин при дворе Эргебзеда, отличавшихся молодостью и красотой. И все эти связи возникали, рвались, возобновлялись и забывались меньше, чем в полгода.
Разочаровавшись в свете, я кинулся к его антиподу. Там я увидал буржуазок и нашел, что они притворщицы, гордятся своей красотой, любят разглагольствовать о чести, и почти при всех них состоят свирепые, зверские мужья или особого рода кузены, – последние целые дни напролет разыгрывали влюбленных перед своими кузинами и весьма мне не нравились. Нельзя было ни минуты побыть с ними наедине: эти скоты то и дело появлялись, расстраивали свидания и, под всякими предлогами, вмешивались в разговор. Несмотря на все препятствия, мне удалось добиться своего от пяти или шести таких дур, чтобы затем бросить их. Больше всего меня забавляло в связях с ними то, что они носились с чувствами, и надо было тоже с ними носиться; а говорили они о чувствах так, что можно было умереть со смеху. К тому же, они требовали внимания, маленьких услуг; если их послушать, то оказывалось, что вы погрешали против них каждую минуту. Они проповедовали такую корректную любовь, что, казалось, надо было отказаться от всяких притязаний. Но хуже всего то, что у них не сходило с языка ваше имя и что иногда вы бывали вынуждены показываться публично вместе с ними и подвергались риску нарваться на глупейшее буржуазное приключение. В один прекрасный день я убежал из этих магазинов, с улицы Сен-Дени, чтобы никогда больше туда не возвращаться.
В то время все были помешаны на укромных домиках. Я снял себе такой домик в восточном квартале и помещал там одну за другой девушек из тех, что сегодня встречаешь, а завтра забываешь, с которыми сегодня говоришь, а завтра не удостаиваешь словом, и которых прогоняешь, когда они надоедят. Я собирал туда приятелей и оперных певиц, там устраивались интимные ужины, которые принц Эргебзед несколько раз почтил своим присутствием. Ах, сударыня, у меня были восхитительные вина, чудесные ликеры и лучший повар в Конго.
Ничто меня так не позабавило, как одна затея, которую я привел в исполнение в одной удаленной от столицы провинции, где квартировал мой полк. Я уехал из Банзы, чтобы сделать ему смотр, – только это дело заставляло меня удаляться из города. Моя поездка была бы непродолжительна, если бы не причудливая затея, которую я осуществил. В Барути был монастырь, где жили самые редкие красавицы; я был молод и безбород, и задумал туда проникнуть под видом вдовы, ищущей защиты от соблазнов развращенного века. Мне сшили женское платье, я нарядился в него и отправился для переговоров к монастырской решетке. Меня встретили приветливо, утешили меня в потере супруга. Мы уговорились о размере моего вклада, и я был принят.
Помещение, которое мне отвели, примыкало к дортуару послушниц. Их было изрядное количество, в большинстве молодых и на редкость свежих. Я осыпал их любезностями и скоро сделался их подругой. Не прошло и недели, как меня посвятили во все интересы маленькой республики Мне обрисовали характеры, рассказали анекдоты. Я получил всякого рода признания и увидал, что мы, простые смертные, не лучше монахинь владеем даром злословия и клеветы. Я строго соблюдал устав. Я усвоил вкрадчивые манеры и слащавый тон, и уже перешептывались о том, что община будет счастлива, если я постригусь.
Не успел я приобрести репутацию в монастыре, как уже привязался к юной девственнице, которая только что приняла первое посвящение. Это была восхитительная брюнетка. Она называла меня своей мамой, а я называл ее: мой маленький ангел. Она дарила мне невинные поцелуи, а я возвращал ей весьма нежные. Юность любопытна. Зирзифила при всяком удобном случае заговаривала со мной о браке и о супружеских радостях; она расспрашивала меня об этом, – я искусно подогревал в ней любопытство. Переходя от вопросов к вопросам, я довел ее до практического применения теории, которой ее обучал. Это была не единственная послушница, которую я наставил. Несколько молодых монахинь также приходили пополнять свое образование в моей келье. Я так искусно пользовался обстоятельствами, распределял свидания и время, что никто не сталкивался. Что же вам сказать еще, сударыня? Благочестивая вдова породила многочисленное потомство. Но когда, наконец, разразился скандал, о котором сначала потихоньку вздыхали, и совет старших сестер, собравшись, призвал монастырского врача, я стал обдумывать бегство. И вот однажды ночью, когда все в доме спали, я перелез через стену сада и удрал. Я отправился на воды в Томбино, куда доктор послал полмонастыря и где я закончил в костюме кавалера работу, начатую мной в платье вдовы. Вот, сударыня, деяние, о котором помнит вся страна и виновника которого знаете лишь вы одна.
– Остаток моей молодости, – прибавил Селим, – я провел в подобных же развлечениях, – много женщин всякого рода, – и обнаружил полное отсутствие искренности, сколько угодно клятв и никакого соблюдения тайны.
– Но если судить по вашим рассказам, – заметила фаворитка, – выходит, что вы никогда не любили.
– Что вы! – отвечал Селим. – Разве я думал тогда о любви? Я гнался только за наслаждением и за теми, которые мне его обещали.
– Но разве можно испытывать наслаждение без любви? – прервала его фаворитка. – Какую все это имеет цену, когда сердце молчит?
– Ах, сударыня, – возразил Селим, – разве сердце говорит в восемнадцать, двадцать лет?
– Но в конце концов, каков же результат всех этих опытов? Что вы можете сказать о женщинах?
– Что они в большинстве случаев бесхарактерны, – отвечал Селим, – что ими руководят три силы: корысть, похоть и тщеславие и что нет, быть может, такой женщины, которой не владела бы одна из этих страстей, а те, что совмещают в себе все три страсти, – настоящие чудовища.
– Ну, похоть еще терпима, – сказал, входя, Мангогул. – Хотя на таких женщин и нельзя положиться, их все же можно извинить: когда темперамент возбужден, – это бешеный конь, уносящий всадника в простор, а почти все женщины скачут на этом животном.
– Может быть, по этой причине, – сказал Селим, – герцогиня Менега называет кавалера Кайдара своим великим конюшим.
– Но неужели у вас не было ни одного сердечного увлечения? – спросила султанша Селима. – Неужели вы искренно хотите обесчестить пол, который доставлял вам наслаждения и которому вы платили тем же? Как! Неужели среди такого множества женщин не нашлось ни одной, захотевшей быть любимой и достойной этого? Нет, это неправдоподобно.
– Ах, сударыня, – отвечал Селим, – я чувствую по легкости, с какой вам повинуюсь, что годы не ослабили власть любезной женщины над моим сердцем. Да, сударыня, я любил, как и все. Вы хотите все знать, я все вам скажу, и вы будете сами судить, справился ли я как следует с ролью любовника.
– Будут путешествия в этой части вашей истории? – спросил султан.
– Нет, государь, – отвечал Селим.
– Тем лучше, – продолжал Мангогул, – ибо у меня нет никакого желания спать.
– Что касается меня, – сказала фаворитка, – я с разрешения Селима немного передохну.
– Пусть он тоже идет спать, – заявил султан. – А пока вы будете отдыхать, я порасспрошу Киприю.
– Но, государь, – возразила Мирзоза, – ваше величество сами не знаете, что говорите. Это сокровище вовлечет вас в путешествия, которым не будет конца.
Африканский автор сообщает нам здесь, что султан, напуганный предостережениями Мирзозы, запасся самым сильным средством против сна, и прибавляет, что лейбмедик Мангогула, его личный друг, сообщил ему этот рецепт, который он и приводит в качестве предисловия к своему труду. Но от этого предисловия сохранились лишь последние строчки, которые я и привожу:
Взять…
Затем…
Далее…
«Марианны» и «Крестьянина»[66] по… четыре страницы.
«Заблуждений сердца» – один лист.
«Исповеди»[67] – двадцать пять с половиной строк.
Глава сорок седьмая
Двадцать шестая проба кольца.
Сокровище-путешественник
Пока фаворитка и Селим отдыхали после утомительного дня и ночи, Мангогул с удивлением обозревал великолепные апартаменты Киприи. Эта женщина, при помощи своего сокровища, приобрела состояние, которое можно было сравнить с богатством крупнейшего откупщика. Пройдя длинную анфиладу комнат, одна роскошнее другой, он вошел в салон, где в центре многочисленного круга гостей узнал хозяйку дома по неимоверному количеству безобразивших ее драгоценных камней и ее супруга – по добродушию, написанному у него на лице. Два аббата, остроумец и три академика Банзы окружали кресло Киприи, а в глубине зала порхали два петиметра и молодой судья, преисполненный важности, который оправлял свои манжеты, то и дело поправлял парик, ковырял в зубах и радовался, глядя в зеркало, что румяна хорошо держатся. За исключением этих трех мотыльков, вся остальная компания испытывала глубокое почтение перед величавой мумией, которая, раскинувшись в соблазнительной позе, зевала, говорила зевая, судила обо всем вкривь и вкось и никогда не встречала возражений.
«Как это ей удалось, – рассуждал сам с собой Мангогул, давно не говоривший в одиночестве и до смерти соскучившийся по такому занятию, – как ей удалось при таком жалком умишке и таком лице обесчестить человека знатного происхождения?»
Киприи хотелось, чтобы ее принимали за блондинку. Ее кожа, бледно-желтая, с красными прожилками, напоминала цветом пестрый тюльпан. У нее были большие близорукие глаза, короткая талия, длинный нос, тонкие губы, грубый овал лица, впалые щеки, узкий лоб, плоская грудь и костлявые руки. Этими чарами она околдовала своего мужа. Султан направил на нее перстень, и тотчас же услыхали тявканье. Все ошибочно подумали, что Киприя говорит по-прежнему ртом и собирается о чем-нибудь судить, но ее сокровище начало такими словами:
– История моих путешествий. Я родилось в Марокко в 17000000012 году и танцевало в оперном театре, когда содержавший меня Мегемет Трипатхуд был поставлен во главе посольства, которое наш могущественный государь отправил к французскому монарху. Я сопровождало его в этом путешествии. Чары француженок вскоре отняли у меня моего любовника. Я тоже не теряло даром времени. Придворные, жадные до новинок, захотели познакомиться с марокканкой, – так называли мою хозяйку. Она обошлась с ними весьма приветливо, и ее любезность принесла ей в какие-нибудь полгода драгоценностей на двадцать тысяч экю и такую же сумму чистоганом, а сверх того, меблированный особнячок. Но французы непостоянны, и скоро я вышло из моды. Мне не хотелось ездить по провинциям; великим талантам нужна большая арена, я решило покинуть Трипатхуд и наметило себе столицу другого королевства.
Проведя год в Мадриде и в Индии, я отправилось морем в Константинополь. Я не приняло обычаев народа, у которого сокровища сидят под замком, и быстро покинуло страну, где рисковало утратить свободу. Тем не менее, пришлось иметь дело с мусульманами, и я убедилось, что они хорошо отшлифовались благодаря сношениям с европейцами; я обнаружило у них легкость французов, пылкость англичан, силу германцев, стойкость испанцев и довольно сильный налет итальянской утонченности.
Одним словом, один ага стоит кардинала, четырех герцогов, лорда, трех испанских грандов и двух немецких графов, вместе взятых.
Из Константинополя я переехало, как вам известно, ко двору великого Эргебзеда, где я довершило образование самых галантных из наших придворных. А когда я оказалось уже никуда не годным, я подцепило вот эту фигуру, – заключило сокровище, показывая характерным для него жестом на супруга Киприи. Недурной финал!
Африканский автор заканчивает эту главу предупреждением дамам, которые пожелали бы, чтобы им перевели те места, где сокровище Киприи изъяснялось на иностранных языках.
«Я изменил бы долгу историка, – говорит он, – если бы опустил их; и нарушил бы почтение к прекрасному полу, если бы привел их в моем труде, не предупредив добродетельных дам, что у сокровища Киприи чрезвычайно испортился стиль во время путешествий и что его рассказы по своей вольности превосходят все произведения, которые им когда-либо случалось читать тайком».
Глава сорок восьмая
Сидализа
Мангогул вернулся к фаворитке, у которой уже сидел Селим.
– Ну, что же, государь, – спросила его Мирзоза, – принесли ли вам пользу путешествия Киприи?
– Ни пользы, ни вреда, – отвечал султан, – я их не понял.
– Почему же? – спросила фаворитка.
– Дело в том, – сказал султан, – что ее сокровище говорит, как полиглот, на всевозможных языках, кроме нашего. Оно довольно наглый рассказчик, но могло бы быть великолепным переводчиком.
– Как, – воскликнула Мирзоза, – вы так-таки ничего не поняли в его рассказах?
– Только одно, сударыня, – отвечал Мангогул, – что путешествия еще более пагубно действуют на добродетель женщин, чем на благочестие мужчин, и что мало заслуги в знании нескольких языков. Можно в совершенстве владеть латинским, греческим, английским и конгским и быть ничуть не умнее сокровища. Вы с этим согласны, сударыня? А какого мнения Селим? Пусть начнет он свой рассказ, только не надо больше путешествий. Они до смерти меня утомляют.
Селим обещал султану, что действие будет происходить в одном и том же месте, и начал:
– Мне было около тридцати лет. Я только что потерял отца. Я женился, чтобы не оставить род без потомства, и жил с женой, как полагается: взаимные знаки внимания, заботы, вежливость, мало интимности, зато все крайне благопристойно. Между тем, принц Эргебзед взошел на престол. Еще задолго до его воцарения я заручился его благосклонностью. Он благоволил ко мне до самой своей смерти, и я старался оправдать его доверие, проявляя рвение и преданность. Освободилось место главного инспектора войск, я получил его, и этот пост потребовал постоянных поездок на границу.
– Постоянных поездок! – воскликнул султан. – Достаточно одной, чтобы усыпить меня до завтра. Имейте это в виду.
– Государь, – продолжал Селим, – в одной из этих поездок я познакомился с женой полковника спаги, по имени Осталук. Это был славный человек, хороший офицер, но далеко не покладистый муж, ревнивый, как тигр; правда, его ярость была понятна, ибо он был чудовищно безобразен.
Незадолго перед тем он женился на Сидализе, молодой, жизнерадостной, хорошенькой, одной из тех редких женщин, которые при первом же знакомстве вызывают у вас нечто большее, чем простую вежливость, от которых уходишь с сожалением и о которых сто раз вспомнишь, прежде чем снова увидишь.
Сидализа судила обо всем здраво, выражалась изящно. В ее беседе было нечто притягательное, на нее нельзя было вдоволь насмотреться и без устали можно было слушать. Обладая этими качествами, она должна была производить сильное впечатление на всех мужчин, в чем я и убедился. Я преклонялся перед ней, вскоре у меня возникло еще более нежное чувство, все мое поведение приобрело оттенки самой настоящей страсти. Я был несколько избалован легкостью своих первых побед. Начиная атаки на Сидализу, я воображал, что она скоро сдастся и, польщенная преследованиями господина инспектора, окажет сопротивление лишь из приличия. Посудите же, в какое удивление поверг меня ее ответ на мои признания.
«Сударь, – сказала она, – если бы даже предполагать, что я произвела на вас впечатление некоторой привлекательностью, какую во мне находят, – с моей стороны было бы безумием принимать всерьез речи, которыми вы обманули до меня уже тысячи других женщин. Без уважения какая цена любви? Очень невысокая, а вы недостаточно меня знаете, чтобы уважать. Как бы умны и проницательны вы ни были, в два дня нельзя настолько изучить характер женщины, чтобы оказывать ей должное уважение. Господин инспектор ищет развлечений, и в этом он прав, но права и Сидализа, не желая никого развлекать».
Напрасно я клялся в том, что испытываю самую подлинную страсть, что мое счастье – в ее руках и что ее равнодушие отравит остаток моих дней.
«Слова, – сказала она, – пустые слова! Лучше не думайте обо мне и, во всяком случае, не воображайте, что я настолько легкомысленна, чтобы выслушивать такие избитые признания. То, что вы мне сказали, говорят все, не придавая этому значения, и слушают, не веря этому».
Если бы я не был пленен Сидализой, резкость ее слов уязвила бы меня, но я любил ее и был огорчен. Я отправился ко двору, но образ ее следовал за мной; разлука, вместо того чтобы ослабить мою страсть к Сидализе, лишь усилила ее.
Образ Сидализы настолько овладел мною, что сотни раз я думал о том, чтобы пожертвовать для нее своим чином и обязанностями; привязывавшими меня ко двору, – однако всякий раз меня останавливала неуверенность в успехе.
Ввиду невозможности поехать туда, где я ее оставил, я придумал план привлечь ее туда, где сам находился. Я воспользовался доверием, какое оказывал мне Эргебзед, и стал ему расхваливать заслуги и доблести Осталука. Он был назначен лейтенантом гвардейского полка спаги, и этот пост приковал его ко двору государя. Итак, Осталук появился при дворе, а с ним Сидализа, тотчас же ставшая модной красавицей.
– Вы хорошо сделали, – сказал султан, – что остались на посту и призвали вашу Сидализу ко двору, ибо, клянусь Брамой, я не последовал бы за вами в провинцию.
– Ее со всех сторон лорнировали, разглядывали, преследовали, но безуспешно, – продолжал Селим. – Один я пользовался привилегией видеть ее каждый день. Чем больше я с ней знакомился, тем больше открывал в ней прелестей и достоинств и тем сильнее в нее влюблялся. Мне пришло в голову, что, быть может, мне вредит в ее глазах еще свежее воспоминание о моих похождениях. Чтобы изгладить его и убедить ее в искренности моей любви, я покинул общество и не видел других женщин, кроме тех, которых случайно встречал у нее. Мне показалось, что такое мое поведение тронуло ее и что она несколько умерила свою строгость. Я удвоил внимание к ней; я просил о любви, а мне было даровано уважение. Сидализа стала ценить мое общество и удостоила меня своего доверия. Нередко она советовалась со мной о своих домашних делах, однако о своих сердечных делах она не обмолвилась ни единым словом. Если я заводил с ней речь о чувствах, она отвечала мне нравственными рассуждениями, повергая меня в отчаяние. Долго длилось такое тяжелое для меня положение; наконец, я решил выйти из него и узнать раз навсегда, на что мне рассчитывать.
– Как же вы взялись за дело? – спросила Мирзоза.
– Сударыня, сейчас вы это узнаете, – отвечал Мангогул.
Селим продолжал:
– Как я уже вам сказал, сударыня, я виделся с Сидализой каждый день. Так вот, я начал с того, что стал видеться с ней все реже, а потом и совсем почти перестал с ней встречаться. Если мне случалось разговаривать с ней наедине, я так мало говорил ей о любви, как если бы у меня никогда не было в душе даже искры страсти к ней. Эта перемена удивила ее, она стала подозревать, что у меня завелась тайная связь, и однажды, когда я рассказывал ей про галантные придворные похождения, она спросила меня с рассеянным видом:
«Почему это вы ничего не расскажете про себя, Селим? Вы восхитительно рассказываете о чужих победах, но упорно молчите о своих собственных».
«Сударыня, – отвечал я, – очевидно, это потому, что у меня их не имеется, или же потому, что я нахожу нужным о них умалчивать».
«О да, – прервала она меня, – очень мило с вашей стороны скрывать от меня то, о чем весь свет завтра будет говорить».
«Пусть себе, сударыня, – отвечал я, – но, во всяком случае, никто ничего не узнает от меня».
«Честное слово, – сказала она, – вы прямо поражаете меня своей осмотрительностью. Кто же не знает, что вы заритесь на белокурую Мизис, на маленькую Зибелину и на темнокудрую Сеферу?»
«Кого еще будет вам угодно назвать, сударыня?» – холодно спросил я ее.
«Право же, – продолжала она, – я склонна думать, что не только эти дамы владеют вашим сердцем. Ведь последние два месяца, когда вы показываетесь у нас только из милости, вы не пребывали в бездействии, а этих дам так легко победить».
«Как! Оставаться в бездействии, – воскликнул я. – Это было бы ужасно для меня. Я создан для любви и отчасти для того, чтобы быть любимым. Признаюсь вам, что я любим, но больше не спрашивайте меня ни о чем, я и так, быть может, слишком много сказал».
«Селим, – продолжала она серьезным тоном, – у меня нет от вас секретов, и я хочу, чтобы и вы ничего не скрывали от меня. В каком положении ваши сердечные дела?»
«Я почти довел до конца роман».
«А с кем же?» – с живостью спросила она.
«Вы знаете Мартезу?»
«О, конечно, это очень любезная женщина».
«Ну, так вот, не добившись вашей благосклонности, я повернул в другую сторону. Обо мне мечтали уже полгода, два свидания подготовили мне победу, третье довершит мое счастье, и сегодня вечером Мартеза ждет меня к ужину. Она забавна, весела, немного язвительна, но, в общем, это лучшее в мире создание. С этими сумасбродками лучше иметь дело, чем с чопорными дамами, которые»…
«Сударь, – прервала меня Сидализа (глаза у нее были опущены), – хоть я и поздравляю вас с таким выбором, но позвольте вам заметить, что Мартеза не новичок в делах любви, и до вас у нее уже были любовники»…
«Что мне до того, мадам!.. – возразил я, – если Мартеза искренно любит меня, я могу считать себя первым. Однако, час свидания приближается. Разрешите».
«Еще одно слово, сударь: действительно ли любит вас Мартеза?»
«Я думаю, что да».
«А вы ее любите?» – прибавила Сидализа.
«Мадам, – отвечал я, – вы сами бросили меня в объятия Мартезы: этим все сказано».
Я поднялся, чтобы уйти, но Сидализа потянула меня за край моего доломана и резко отвернулась.
«Сударыня хочет чего-нибудь от меня? Вам угодно что-нибудь мне приказать?»
«Нет, сударь. Как, вы еще здесь! Я думала, что вы уже давно ушли».
«Сударыня, я поспешу удалиться».
«Селим…»
«Сидализа…»
«Итак, вы уходите?»
«Да, сударыня».
«Ах, Селим, кого вы мне предпочли! Разве уважение Сидализы не дороже благосклонности Мартезы?»
«Это было бы так, мадам, – возразил я, – если бы я не испытывал к вам ничего, кроме уважения. Но я вас любил»…
«Что же из того! – воскликнула она горячо. – Если бы вы меня любили, вы разобрались бы в моих чувствах, вы бы предугадали дальнейшее, вы бы надеялись, что, в конце концов, ваша настойчивость возьмет верх над моей гордостью. Но вам все это надоело. Вы отказались от меня, и, может быть, сейчас»…
Сидализа смолкла, у нее вырвался вздох, и глаза стали влажными.
«Говорите, сударыня, – сказал я, – продолжайте. Быть может, несмотря на всю вашу суровость, любовь еще жива в моем сердце, и вы могли бы»…
«Я ничего не могу, и вы меня не любите, а Мартеза вас ждет».
«А если Мартеза мне безразлична, если Сидализа сейчас дороже мне, чем когда-либо, что вы тогда скажете?»
«Входить в обсуждения одних предположений было бы безумием».
«Умоляю вас, Сидализа, ответьте мне, как если бы мы говорили всерьез. Если бы Сидализа по-прежнему была самой желанной для меня в мире женщиной и если бы я никогда не имел никаких намерений по отношению к Мартезе, скажите, что бы вы сделали?»
«Да то, что я всегда делала, неблагодарный, – ответила, наконец, Сидализа. – Я любила бы вас»…
«А Селим вас боготворит!» – воскликнул я, бросаясь перед ней на колени, и я стал целовать ей руки, орошая их слезами радости.
Сидализа была ошеломлена. Неожиданная перемена во мне ее взволновала. Я воспользовался ее расстройством, и наше примирение ознаменовалось проявлениями нежности, отказать в которой она была не в силах.
– А как смотрел на это добрый Осталук? – прервал Мангогул. – Без сомнения, он разрешил своей дражайшей половине быть благосклонной к человеку, которому был обязан чином лейтенанта спаги?
– Государь, – отвечал Селим, – Осталук считал долгом быть благодарным лишь до тех пор, пока меня отвергали, но едва я добился счастья, как он стал нетерпим, резок и несносен со мной и груб с женой. Мало того, что он сам нас изводил, он еще приставил к нам шпионов. Нас предали, и Осталук, уверенный в своем бесчестии, имел дерзость вызвать меня на дуэль. Мы сразились в большом парке сераля. Я нанес ему две раны и заставил его просить о пощаде. Пока он выздоравливал от ран, я ни на минуту не разлучался с его женой. Но первое, что он сделал по выздоровлении, было то, что он разлучил нас и стал жестоко обходиться с Сидализой. Она описывала мне всю тяжесть своего положения. Я предложил ее похитить, она согласилась, и наш ревнивец, вернувшись с охоты, куда он сопровождал султана, был очень удивлен, оказавшись вдовцом. Осталук, вместо того чтобы бесплодно сетовать на виновника похищения, стал тотчас же обдумывать месть.
Я спрятал Сидализу в загородном доме, в двух лье от Банзы. Через ночь я тайком ускользал из города и отправлялся в Сизар. Между тем, Осталук назначил цену за голову неверной, подкупил моих слуг и проник в мой парк. В этот вечер я прогуливался там с Сидализой. Мы углубились в одну темную аллею, и я собирался оказать ей самые нежные ласки, когда невидимая рука на моих глазах пронзила ей грудь кинжалом. Это была рука жестокого Осталука. Я выхватил кинжал, и Сидализа была отомщена. Я бросился к обожаемой женщине. Ее сердце еще трепетало. Я поспешил перенести ее в дом, но она скончалась по дороге, прильнув устами к моим устам.
Когда я почувствовал, что тело Сидализы холодеет в моих руках, я стал испускать пронзительные крики. Сбежались мои слуги и увезли меня из этих мест, полных ужаса. Я вернулся в Банзу и заперся в своем дворце; я был в отчаянии от смерти Сидализы и осыпал себя самыми жестокими упреками.
Я искренне любил Сидализу и был горячо ею любим, и у меня было достаточно времени, чтобы понять всю глубину постигшей меня утраты и оплакать ее.
– Но, в конце концов, вы утешились? – спросила фаворитка.
– Увы, сударыня, – отвечал Селим, – долгое время я думал, что никогда не утешусь; но тут я познал, что не существует вечного горя.
– Не говорите мне больше о мужчинах, – сказала Мирзоза. – Все вы такие. Я хочу сказать, господин Селим, что бедная Сидализа, история которой только что нас растрогала, была глупенькой, если верила клятвам. И теперь, когда Брама, быть может, жестоко карает ее за легковерие, вы приятно проводите время в объятиях другой.
– Успокойтесь, сударыня, – заметил султан. – Селим и сейчас любит. Сидализа будет отомщена.
– Государь, – отвечал Селим, – вероятно, вы плохо осведомлены. Неужели вы думаете, что встреча с Сидализой не научила меня, что истинная любовь вредит счастью?
– Конечно, так, – прервала его Мирзоза. – И, несмотря на ваши рассуждения, я готова держать пари, что сейчас вы любите другую еще более пылко…
– Не смею утверждать, что более пылко, – отвечал Селим, – уже пять лет я связан сердечной любовью с очаровательной женщиной. Не без труда мне удалось склонить ее к моим мольбам, ибо она всегда отличалась замечательной добродетелью.
– Добродетель! – воскликнул султан. – Смелее, мой друг! Я бываю в восторге, когда мне рассказывают про добродетель придворной дамы.
– Селим, – сказала фаворитка, – продолжайте ваш рассказ.
– И верьте всегда, как добрый мусульманин, верности вашей любовницы, – прибавил султан.
– О государь, – с живостью сказал Селим, – Фульвия мне верна.
– Верна она или нет, – отвечал султан, – это безразлично для вашего счастья. Вы этому верите, – и этого достаточно.
– Итак, вы любите сейчас Фульвию? – спросила фаворитка.
– Да, сударыня, – отвечал Селим.
– Тем хуже, мой дорогой, – прибавил Мангогул, – ибо я нисколько не верю ей. Ее вечно окружают брамины, а эти брамины – ужасный народ. Кроме того, у нее маленькие китайские глазки, вздернутый носик и такой вид, что она должна любить наслаждения. Скажите, между нами, как она на этот счет?
– Государь, – отвечал Селим, – мне думается, она их далеко не чуждается.
– Ну вот, – заявил султан, – никто не может противиться этим приманкам, вы должны это знать лучше меня, или вы…
– Вы ошибаетесь, – прервала его фаворитка, – можно быть умнейшим в мире человеком и не знать этого, – держу пари…
– Вечно эти пари! – воскликнул Мангогул. – Мне это надоело… Эти женщины неисправимы. Сначала выиграйте дворец, сударыня, а потом будете держать пари.
– Сударыня, – сказал Селим, – не может ли Фульвия быть вам чем-нибудь полезной?
– Каким же образом? – спросила Мирзоза.
– Я заметил, – продолжал Селим, – что сокровища до сих пор говорили лишь в присутствии его высочества, и мне пришло в голову, что гений Кукуфа, который совершил столько чудесных деяний ради Каноглу, вашего деда, вероятно, даровал и внуку способность заставлять говорить сокровища. Но сокровище Фульвии, насколько мне известно, еще не говорило; нельзя ли его порасспросить, таким путем выиграть дворец и заодно убедить меня в верности моей любовницы?
– Конечно, – отвечал султан. – Что вы на это скажете, сударыня?
– О, я не вмешиваюсь в такие скабрезные дела. Селим слишком близкий мой друг, чтобы из-за моего дворца подвергать его риску потерять счастье своей жизни.
– Что вы говорите! – возразил султан. – Фульвия добродетельна, – Селим в этом так уверен, что готов дать голову на отсечение. Он это сказал, и он не такой человек, чтобы отрекаться от своих слов.
– Нет, государь, – сказал Селим, – и если ваше высочество назначите мне свидание у Фульвии, я буду там первым.
– Подумайте о том, что вы предлагаете, – продолжала фаворитка. – Селим, бедный Селим, вы слишком торопитесь! И при всей вашей любезности…
– Не беспокойтесь, мадам. Жребий брошен, – я выслушаю Фульвию. Самое большее, что мне грозит, – это потерять неверную.
– И умереть, скорбя об этой утрате, – прибавила фаворитка.
– Что за чепуха! – сказал Мангогул. – Неужели вы думаете, что Селим стал дураком? Он потерял нежную Сидализу и, тем не менее, полон жизни, а вы воображаете, что, если бы он убедился в неверности Фульвии, он умер бы от этого. Если ему грозят лишь такие удары, я уверен, что он будет жить вечно. Итак, Селим, до свидания, встретимся завтра у Фульвии, слышите? Вас известят, в котором часу.
Селим склонился, Мангогул вышел. Фаворитка продолжала доказывать старому придворному, что он затеял рискованную игру. Селим поблагодарил ее за благосклонность к нему, и они расстались в ожидании великого события.
Глава сорок девятая
Двадцать седьмая проба кольца.
Фульвия
Африканский автор, обещавший нам дать характеристику Селима, решил привести ее здесь. Я слишком уважаю произведения древности, чтобы утверждать, что эта характеристика была бы уместнее в другой главе. «Существуют люди, – говорит он, – которым заслуги раскрывают все двери, которые благодаря красоте лица и изяществу ума в молодости являются любимцами женщин и в старости окружены почетом, ибо они сумели сочетать долг с удовольствиями и в зрелые годы жизни прославились услугами, оказанными государству, – одним словом, этих людей общество всегда принимает с восторгом. Таков был Селим. Хотя ему уже минуло шестьдесят лет, и он рано вступил на стезю наслаждений, – крепкое сложение и благоразумие избавили его от одряхления. Благородное выражение лица, свободные манеры, пленительная речь, глубокое знание света, вытекающие из долголетнего опыта, умение обходиться с прекрасным полом – все это создало ему при дворе высокую репутацию, и каждый хотел бы на него походить. Однако тот, кто вздумал бы ему подражать, не добился бы успеха, не обладая дарованиями и талантами, которыми Селим был отмечен природой».
«Теперь я спрошу вас, – продолжает африканский автор, – имел ли этот человек основания тревожиться за свою любовницу и провести ночь, подобно безумцу? Но факт, что тысячи мыслей роились у него в голове, и чем больше он любил Фульвию, тем больше опасался обнаружить ее неверность».
«В какой лабиринт я зашел! – говорил он себе. – И ради чего? Мне-то что за корысть, если фаворитка выиграет дворец? И что мне до того, если она его не получит?.. Но почему бы ей не получить его? Разве я не уверен в нежности Фульвии?.. О, я владею всеми ее помыслами, и если ее сокровище заговорит, то лишь обо мне… Но если измена… Нет, нет, я почувствовал бы это в самом начале. Я заметил бы неровности в ее обращении со мной. Неужели за эти пять лет мне не удалось бы изобличить ее во лжи?.. А между тем, испытание сопряжено с большим риском… Но отступать уже поздно. Я поднес чашу к устам, и надо испробовать напиток, хотя бы мне пришлось потом выплеснуть всю жидкость. Но, быть может, оракул будет мне благоприятен… Увы! Чего мне ждать от него? Почему бы другим не одолеть добродетель, над которой я восторжествовал?.. Ах, дорогая Фульвия, я оскорбляю тебя этими подозрениями, я забываю, чего мне стоило тебя завоевать. Мне сияет луч надежды, и я успокаиваю себя мыслью, что твое сокровище сохранит упорное молчание»…
Селим предавался этим тревожным мыслям, когда ему вручили записку султана, содержавшую лишь такие слова: «Селим, сегодня вечером, ровно в половине двенадцатого, будьте в известном вам месте». Селим взял перо и написал дрожащей рукой: «Повинуюсь вам, государь».
Селим провел остаток дня, как и предшествующую ночь, беспрестанно переходя от надежды к опасению. Не подлежит сомнению, что любовники обладают своего рода инстинктом; если их возлюбленная неверна, они испытывают волнение, подобное тому, какое охватывает животных при приближении непогоды. Охваченный подозрением, любовник подобен дикой кошке, у которой зудит в ушах в туманную погоду; у животных и у любовников есть еще то сходство, что домашние животные утрачивают этот инстинкт, и он притупляется у любовников, когда они становятся супругами.
Время тянулось долго для Селима; сто раз он взглядывал на стенные часы; наконец наступил роковой час, и придворный отправился к своей любовнице. Время было позднее, но так как двери Фульвии были всегда для него открыты, его провели к ней.
– Я вас перестала ждать, – сказала она, – и легла в кровать с мигренью, вызванной досадой, какую вы мне причинили.
– Мадам, – отвечал Селим, – требования приличия, а также дела удерживали меня при дворе султана; с тех пор как я с вами расстался, у меня не было ни минуты свободной.
– А я, – заявила Фульвия, – была в ужасном настроении. Подумать только, целых два дня не видеть вас!
– Вы знаете, – продолжал Селим, – к чему обязывает меня мой сан, и как непрочна милость великих мира сего…
– Как? – прервала его Фульвия. – Неужели султан выказал вам холодность? Неужели он позабыл ваши заслуги? Вы рассеянны, Селим. Вы мне не отвечаете. Ах, если вы меня любите, не все ли вам равно, ласково или холодно принял вас султан? Вы будете искать счастья не в его взоре, а в моих глазах и в моих объятиях.
Селим внимательно слушал, вглядываясь в лицо своей любовницы и стараясь подметить в ней выражение правдивости, в котором нельзя обмануться и которое невозможно подделать. Если я говорю невозможно, я имею в виду нас, мужчин, ибо Фульвия так артистически прикидывалась, что Селим начал уже упрекать себя в том, что мог в ней усомниться. Когда прибыл Мангогул, Фульвия тотчас же замолкла. Селим содрогнулся, а сокровище сказало:
– Сударыня может совершать паломничества во все пагоды Конго, у нее все равно не будет детей, и уж я, ее сокровище, знаю, по какой причине…
При этих словах смертельная бледность покрыла лицо Селима. Он хотел встать, но дрожащие ноги подкосились под ним, и он упал в кресло. Султан, оставаясь невидимым, приблизился к нему и спросил его на ухо:
– Не довольно ли с вас?
– Ах, государь, – горестно воскликнул Селим, – почему я не послушался советов Мирзозы и предостережений своего сердца? Счастье мое померкло, я все потерял; я не выдержу, если ее сокровище будет молчать, а если оно заговорит – я погиб. Но все-таки пусть оно говорит. Я жду ужасных признаний, но они будут для меня не так мучительны, как та неуверенность, в какой я нахожусь.
Между тем, первым движением Фульвии было положить руку на сокровище и закрыть ему рот. То, что оно до сих пор сказало, могло быть истолковано в хорошую сторону, но она боялась дальнейшего. Она уже начала успокаиваться, видя, что сокровище хранит молчание, когда султан, по настоянию Селима, снова направил на нее перстень. Фульвия была принуждена раздвинуть пальцы, и сокровище продолжало:
– Я никогда не понесу плода, меня слишком утомляют. Слишком частые посещения стольких святых мужей вечно будут препятствовать моим намерениям, и у сударыни не будет детей. Если бы меня ублажал один Селим, я, быть может, и понесло бы плод, но я живу как на галерах. Сегодня один, завтра другой, гребешь – не выгребешь. В каждом новом мужчине Фульвия видит того, кого небо предназначило быть продолжателем ее рода. Никто не застрахован от этих ее посягательств. Как ужасно положение сокровища титулованной женщины, у которой нет наследника! Уже десять лет, как я предоставлено людям, которые по своему положению не должны бы поднимать на меня и глаз.
Мангогул решил, что сказанного достаточно, чтобы вывести Селима из неизвестности. Не желая его дольше мучить, он повернул в обратную сторону кольцо и вышел, предоставив Фульвию упрекам ее любовника.
Сперва злополучный Селим остолбенел, но ярость вернула ему речь, он бросил на неверную презрительный взгляд и сказал:
– Неблагодарная, вероломная женщина! Если бы я еще любил вас, я отомстил бы вам; но вы показали себя недостойной моей нежности и моего гнева. Такого человека, как я! Обмануть меня с целой кучей негодяев!..
– В самом деле, – внезапно прервала его Фульвия тоном куртизанки, сбросившей маску, – есть из-за чего обижаться. Вместо того чтобы быть мне благодарным за то, что я скрывала от вас вещи, которые привели бы вас в отчаяние, – вы горячитесь, приходите в ярость, как если бы вас оскорбили. Какие основания у вас, сударь, ставить себя выше Сетона, Рикеля, Молли, Тахмаса, любезнейших придворных кавалеров, которым можно оказывать милость, не скрывая от них своих измен? Вы уже стары, Селим, одряхлели и уже давным-давно не в силах удержать при себе молодую женщину, которая далеко не дура. Согласитесь же, что ваши претензии неуместны, ваш гнев непристоен. Впрочем, вы можете, если недовольны, очистить место для других, которые сумеют лучше вас воспользоваться им.
– Так я и сделаю, и с радостью, – заявил Селим в крайнем негодовании. И он вышел, твердо решив больше никогда не видеть этой женщины.
Он вернулся в свой особняк и заперся в нем на несколько дней, в глубине души менее огорченный своей потерей, чем своим продолжительным заблуждением. В нем была уязвлена гордость, а не сердце. Он боялся упреков фаворитки и шуток султана и избегал их обоих.
Он почти решил удалиться от двора, проводить дни в одиночестве и закончить, как философ, жизнь, большую часть которой он потерял в одежде придворного. Однако Мирзоза, угадавшая его мысли, решила его утешить, вызвала в сераль и сказала ему следующее:
– Как, мой бедный Селим, неужели вы решили меня покинуть? Ведь не Фульвию, а меня вы наказываете за ее неверность. Все мы огорчены случившимся с вами, мы признаем, что все это весьма прискорбно, но если вы хоть сколько-нибудь цените благосклонность султана и мое уважение к вам, вы будете по-прежнему составлять нам приятную компанию и позабудете Фульвию, которая никогда не была достойна такого человека, как вы.
– Сударыня, – отвечал Селим, – возраст мой подсказывает мне, что пора удалиться. Я достаточно насмотрелся на свет; еще четыре дня тому назад я дерзнул бы утверждать, что знаю его, но случай с Фульвией сбил меня с толку. Женщины – непостижимые существа, и они все были бы мне ненавистны, если бы вы не принадлежали к полу, всеми прелестями которого вы обладаете. Да сохранит вас Брама от его пороков. Прощайте, сударыня, я удаляюсь в уединение и буду предаваться полезным размышлениям. Я навсегда сохраню воспоминание о расположении, которым вы и султан меня почтили, и если у меня родятся еще какие-нибудь желания, это будут пожелания счастья вам и славы султану.
– Селим, – отвечала фаворитка, – вами владеет досада. Вы боитесь быть смешным, но вам этого не удастся избегнуть, удалившись от двора. Будьте в душе философом, если вам это угодно, но проводить в жизнь философию сейчас не время. Ваш уход объясняется лишь досадой и огорчением. Вы не созданы для того, чтобы жить в пустыне, и султан…
Приход Мангогула прервал слова фаворитки. Она рассказала ему о намерениях Селима.
– Он с ума сошел, – воскликнул государь, – неужели дурное поведение малютки Фульвии лишило его разума?
И обращаясь к Селиму, он прибавил:
– Этого не будет, мой друг. Вы останетесь. Я нуждаюсь в ваших советах, а мадам – в вашем обществе. Этого требует благо всего государства и удовольствие Мирзозы, и так будет.
Тронутый любовью Мангогула и фаворитки, Селим почтительно поклонился. Он остался при дворе и продолжал пользоваться благосклонностью султана и Мирзозы и всеобщей любовью и уважением, благодаря чему все его любили, ценили, высоко ставили и искали его общества.
Глава пятидесятая
Занимательные события в царствование Каноглу, деда Мангогула
Фаворитка была еще очень молода. Родившись в конце царствования Эргебзеда, она почти не имела представления о дворе Каноглу. Случайно вырвавшееся у Селима слово пробудило в ней любопытство; ей захотелось узнать, какие чудеса совершил гений Кукуфа для этого доброго государя, и никто не мог дать ей более точных сведений, чем Селим. Он был свидетелем этих чудес, принимал участие в событиях и знал эту эпоху. Однажды, когда они сидели вдвоем с Мирзозой, она завела разговор на эту тему и спросила его, совершались ли в царствование Каноглу, о котором так много толкуют, еще более поразительные события, чем те, что в настоящее время занимают все Конго.
– Сударыня, – отвечал Селим, – я не склонен предпочитать минувшие времена царствованию нашего государя. Сейчас происходит много замечательного, и это, может быть, лишь начало событий, которые прославят Мангогула, а я слишком много прожил, чтобы надеяться их увидать.
– Вы ошибаетесь, – возразила Мирзоза, – ведь вы приобрели прозвище бессмертного и сохраните его. Но расскажите мне о том, что вы видели.
– Сударыня, – продолжал Селим, – царствование Каноглу было весьма продолжительным, и наши поэты назвали его золотым веком. Это название подходит к нему во многих отношениях. Оно было ознаменовано различными успехами и победами, однако, к хорошим сторонам примешивались и дурные, доказывающие, что это золото было иной раз низкой пробы. Двор, который задает тон всему государству, был весьма галантен. У султана были возлюбленные, вельможи спешили ему подражать, и народ незаметно перенял их замашки. Роскошь костюмов, мебели и экипажей была чрезвычайной. В кулинарии достигли высокого искусства. Вели крупную игру, делали долги и не платили их, растрачивали все свои деньги и использовали весь свой кредит. Против роскоши были изданы прекрасные постановления, которых никто не выполнял. Захватывали города, завоевывали провинции, начинали строить дворцы; страна обезлюдела и обнищала. Народ воспевал победы и умирал с голоду. У вельмож были роскошные дворцы и чудесные сады, а земли их оставались необработанными. Флотилия из сотни линейных кораблей царила на море, наводя ужас на соседей, но одна умная голова вычислила, сколько стоило государству содержание этого флота, и, несмотря на протесты остальных министров, был отдан приказ устроить из него потешные огни. Королевская казна представляла собой огромный пустой ящик, который отнюдь не наполнялся благодаря такому жадному хозяйничанию. Золото и серебро стали таким редким металлом, что в один прекрасный день монетный двор был превращен в бумажную фабрику. В довершение всеобщего блаженства Каноглу дал себя убедить фанатикам в том, что крайне необходимо, чтобы все его подданные на него походили, чтобы у них были голубые глаза, вздернутый нос и рыжие усы, как у него, и он изгнал из Конго более двух миллионов людей, не обладавших такими чертами или отказавшихся их подделать.
Таков был, сударыня, золотой век, таково было это доброе старое время, о котором постоянно сожалеют. Но предоставьте болтать пустомелям и поверьте, что у нас есть еще Тюренны[69] и Кольберы, что наше время, в общем, лучше прошлого и что, если народ счастливее при Мангогуле, чем при Каноглу, значит, царствование его величества более славно, чем царствование его деда, ибо счастье подданных – точное мерило величия государей. Но вернемся к удивительным событиям, случившимся при Каноглу.
Итак, я начну с рассказа о появлении паяцев.
– Вы можете не рассказывать мне о них, Селим, – сказала фаворитка, – эту историю я знаю наизусть. Переходите к другим темам.
– Разрешите вас спросить, сударыня, – сказал придворный, – откуда вы знаете об этом?
– Но об этом же писали, – отвечала Мирзоза.
– Да, сударыня, но люди, ничего не понимавшие, – возразил Селим. – Я начинаю раздражаться, когда вижу, что незначительные частные лица, видевшие государей лишь во время их въезда в столицу или других торжественных церемоний, лезут туда же, в историки.
– Сударыня, – продолжал Селим, – мы провели ночь на маскараде в залах сераля, когда под утро перед нами появился гений Кукуфа, признанный покровитель царствующей фамилии, и приказал нам лечь в кровать и проспать сутки. Мы повиновались, и когда миновал этот срок, сераль превратился в обширную и великолепную галерею паяцев. В одном конце можно было увидеть Каноглу на троне; между ног у него болталась длинная потертая веревка; старая дряхлая фея то и дело дергала за нее и приводила в движение несметное множество подчиненных паяцев, к которым протягивалась целая сеть незримых веревочек от рук и ног Каноглу. Она дергала, и сенешал мигом составлял разорительные эдикты и прикладывал к ним печать или произносил в честь феи похвальное слово, которое ему подсказывал его секретарь. Военный министр посылал на войну брандскугели; министр финансов строил дома и морил голодом солдат; то же самое случалось и с прочими паяцами.
Если некоторые из паяцев неохотно производили свои движения, недостаточно высоко поднимали руки и слишком мало сгибали колени, фея быстрым ударом руки наотмашь обрывала их привязь, и они становились паралитиками. Никогда не забуду двух весьма доблестных эмиров, на которых обрушилась ее кара и которые на всю жизнь остались парализованными, с бессильно опущенными руками.
Нити, исходившие от всех частей тела Каноглу, простирались на громадные расстояния и приводили в движение или в покой на границах Моноэмуги армии паяцев; протягивалась веревочка – и осаждались города, атаковались траншеи, проламывались бреши, и неприятель готовился к капитуляции; но вот, новое подергивание, – и артиллерийский огонь стихал, атаки больше не производились с прежней энергией, в крепость прибывали подкрепления, между нашими генералами вспыхивала рознь, нас атаковали, застигали врасплох и разбивали наголову.
|
The script ran 0.012 seconds.