1 2 3 4 5
— Нет, монсеньор, просто он был несчастлив, а для нежных, романтических и гордых душ нет большего блаженства, чем расточать утешения; они предпочитают давать, а не получать, и слезы жалости открывают дорогу любви. Так случилось и с Изабеллой.
— Вы говорите что-то несусветное; по-вашему, быть тощим, бледным, оборванным, обездоленным, смешным достаточно для того, чтобы внушить любовь! Придворные дамы немало посмеялись бы над такими взглядами!
— В самом деле, они, по счастью, необычны, немногие женщины впадают в подобное заблуждение. Вы, ваша светлость, натолкнулись на исключительный случай.
— С ума сойдешь от бешенства, когда подумаешь, что захудалый дворянчик успевает там, где я потерпел поражение, и в объятиях любовницы смеется над моим афронтом!
— Подобные мысли не должны мучить вашу светлость. Сигоньяк не наслаждается ее любовью в том смысле, в каком подразумеваете вы. Добродетель Изабеллы не потерпела ущерба. Нежное чувство этих идеальных любовников, при всей своей пылкости, остается платоническим и не идет дальше прикосновения губ ко лбу или к руке. Потому-то оно и длится так долго: удовлетворенная страсть гаснет сама собой.
— Вы уверены в этом, тетушка Леонарда? Возможно ли, чтобы они хранили целомудрие при распущенности закулисной и кочевой жизни? Ночуя под одной кровлей, ужиная за одним столом, постоянно сталкиваясь во время репетиций и представлений? Для этого надо быть ангелами!
— Изабелла, без сомнения, ангел, и вдобавок у нее отсутствует та гордыня, из-за которой Люцифер был низвергнут с небес. Сигоньяк же слепо подчиняется любимой женщине и готовив все жертвы, каких бы она ни потребовала.
Если так, чем же вы можете мне помочь? — спросил Валломбрез. — Ну-ка, поройтесь хорошенько в вашем ларчике с уловками, отыщите такое испытанное и безотказное средство, такой неотразимый маневр, такую хитроумную махинацию, которая обеспечит мне победу. Вы знаете меня, денег я не жалею… И он опустил свою тонкую белую, как у женщины, руку в чашу работы Бенвенуто Челлини, стоявшую на столике возле него и наполненную золотыми монетами. При виде денег, звеневших так соблазнительно, совиные глаза Дуэньи загорелись, прорезав светящимися бликами темную оболочку ее мертвого лица. Несколько мгновений она молчала, что-то обдумывая. Валломбрез с нетерпением дожидался итога ее раздумий.
— Если не душу Изабеллы, то тело ее я могла бы вам предоставить, — сказала она наконец. — Восковой слепок с замка, поддельный ключ, сильное снотворное — и готово дело.
— Только не это! — прервал ее герцог с невольным жестом отвращения. — Какая гадость! Обладать спящей женщиной, бесчувственным неживым телом, статуей без сознания, без воли, без памяти, иметь любовницу, которая после пробуждения посмотрит на вас удивленным взглядом, словно еще не очнувшись от сна, и тотчас же вновь возгорится ненавистью к вам и любовью к другому! Быть кошмарным образом сладострастного сновидения! Нет, так низко я не паду никогда!
— Вы правы, ваша светлость, — согласилась Леонарда. — Обладание ничто без согласия. Я предложила этот выход за неимением лучшего. Я сама не люблю этих темных дел и зелий, от которых отдает стряпней отравительницы. Но, обладая красотой Адониса, любимца Венеры, блистая роскошью и богатством, положением при дворе, сочетая в себе все, что пленяет женщин, почему вы просто-напросто не попытаетесь поухаживать за Изабеллой?
Черт возьми! Старуха права, — воскликнул Валломбрез, бросив самодовольный взгляд в прекрасное венецианское зеркало, которое держали два резных амура, покачиваясь на золотой стреле, так, что зеркало можно было наклонять или выпрямлять, чтобы лучше разглядеть себя. — Пускай Изабелла холодна и добродетельна, но ведь не слепа же она, а природа не была для меня мачехой, и наружность моя не приводит людей в содрогание. Быть может, для начала я покажусь ей картиной или статуей, которая восхищает поневоле и, не внушая симпатии, привлекает взор гармонией линий и красок. А потом я найду для нее неотразимые слова, подкрепляя их взглядами, способными растопить даже ледяное сердце, и огнем своим, скажу без ложной скромности, воспламенявшими самых холодных и бесстрастных придворных красавиц; кстати, эта актриса не лишена гордости, и ухаживание настоящего герцога должно польстить ее самолюбию. Я устрою ее во Французскую комедию и найму для нее хлопальщиков. Трудно поверить, чтобы она после этого вспомнила какого-то ничтожного Сигоньяка, от которого я уж найду средство избавиться.
— Вашей светлости больше ничего не угодно мне сказать? — спросила Леонарда, поднявшись и сложив руки на животе в позе почтительного ожидания.
— Нет, можете идти, — ответил Валломбрез, — но сперва возьмите вот это, — и он протянул ей пригоршню золотых монет. — Вы не виноваты, что в труппе Ирода оказалось такое чудо чистоты.
Старуха поблагодарила и направилась к двери, пятясь, но ни разу не наступив себе на юбки в силу сценических навыков. На пороге она круто повернулась и скоро исчезла в недрах лестницы. После ее ухода Валломбрез позвал камердинера, чтобы тот одел его.
— Слушай, Пикар, — начал он, — ты должен превзойти себя, придав мне самый что ни на есть блистательный вид: я хочу быть красивее, чем Букенгем, когда он хотел пленить королеву Анну Австрийскую. Если я вернусь ни с чем после охоты за неприступной красавицей, тебе не миновать плетей, ибо у меня самого нет недостатка или изъяна, который следовало бы маскировать.
— Наружность вашей светлости столь совершенна, что искусство должно лишь показать ее природные достоинства во всем их блеске. Если вы соизволите несколько минут спокойно посидеть перед зеркалом, я завью и причешу вашу светлость так, что ни одно женское сердце не устоит перед вами.
С этими словами Пикар сунул щипцы для завивки в серебряную чашу, где под слоем пепла тихо тлели масличные косточки, как огонь в испанских жаровнях; когда щипцы нагрелись в должной мере, в чем камердинер убедился, поднеся их к своей щеке, он защемил ими кончики прекрасных, черных как смоль волос, которые податливо завились кокетливыми спиралями.
Когда герцог де Валломбрез был причесан, а его тонкие усы с помощью ароматичной помады изогнулись в виде купидонова лука, камердинер откинулся назад, чтобы полюбоваться плодами своих трудов, подобно тому как художник, прищурясь, судит о последних мазках, положенных им на картину.
— Какой костюм благоугодно надеть вашей светлости? Если мне будет дозволено высказать свое суждение, хотя в нем и нет надобности, я присоветовал бы черный бархатный с прорезями и лентами черного же атласа, а к нему шелковые чулки и простой воротник из рагузского гипюра. Атлас, узорчатый шелк, золотая и серебряная парча и драгоценные каменья своим назойливым сверканьем отвлекли бы взгляд, который должен быть всецело сосредоточен на вашем лице, пленительном, как никогда; и черный цвет будет выгодно оттенять томную, интересную бледность, оставшуюся у вас от потери крови.
«Плут обладает неплохим вкусом и польстить умеет не хуже царедворца, — пробормотал про себя Валломбрез. — Да, черный цвет пойдет ко мне! Кстати, Изабелла не из тех женщин, которых можно ослепить златоткаными шелками и бриллиантовыми пряжками».
— Пикар, — сказал он вслух, — подайте мне камзол с панталонами из черного бархата и шпагу вороненой стали. Так, а теперь скажите Лараме, чтобы карету запрягли четверкой гнедых, да поживее. Я намерен выехать через четверть часа.
Пикар мигом бросился выполнять распоряжения хозяина, а Валломбрез в ожидании кареты шагал по комнате из конца в конец и всякий раз, проходя мимо, бросал вопросительный взгляд в зеркало, которое, против обыкновения всех зеркал, на каждый вопрос давало ему благожелательный ответ.
«Эта вертихвостка должна быть заносчива, переборчива и пресыщена до черта, чтобы сразу же не влюбиться в меня без памяти, как бы она ни прикидывалась неприступной и ни разводила бы платоническую любовь с Сигоньяком. Да, моя милочка, скоро и вы будете помещены в один из этих медальонов изображенной безо всяких покровов, в виде Селены, которая, несмотря на свою холодность, приходит лобызать Эндимиона. Вы займете место среди этих богинь, бывших вначале не менее строгими, жестокосердными, неумолимыми, чем вы, а главное, светскими дамами, какой вам не бывать никогда! Ваше поражение не замедлит усугубить мое торжество. Ибо знайте, любезная актрисочка, — воле герцога Валломбреза нет преград. Frango пес frangor[14], — таков мой девиз!
Явился лакей доложить, что карета подана. Расстояние между улицей де Турнель, где жил герцог де Валломбрез, и улицей Дофина было быстро преодолено четверкой крепких мекленбургских коней с настоящим барским кучером на козлах, который не уступил бы дорогу даже принцу крови и дерзко правил наперерез любым экипажам.
Но как ни был смел и самонадеян молодой герцог, однако по пути в гостиницу он испытывал непривычное волнение. От неуверенности в том, как примет его неприступная Изабелла, сердце его билось быстрее, чем всегда. Разнородные чувства владели им. Он переходил от ненависти к любви, в зависимости от того, представлялась ли ему молодая актриса непокорной или послушной его желаниям.
Когда роскошная позолоченная карета, запряженная четверкой кровных лошадей, сопровождаемая оравой ливрейных лакеев, подъехала к гостинице на улице Дофина, ворота распахнулись перед ней, и сам хозяин, сорвав с головы колпак, не сошел, а ринулся с крыльца навстречу столь высокопоставленному посетителю, спеша узнать, что ему угодно. Как ни торопился трактирщик, Валломбрез уже выпрыгнул из кареты без помощи подножки и быстрым шагом направился к лестнице. И хозяин, отвешивая почти что земной поклон, едва не ткнулся лбом в его колени. Резким отрывистым тоном, свойственным ему в минуты волнения, молодой герцог обратился к трактирщику:
— Здесь у вас проживает мадемуазель Изабелла. Я желаю ее видеть. Она сейчас дома? О моем посещении предупреждать не надо. Пусть ваш слуга проводит меня до ее комнаты.
Хозяин на все вопросы почтительно склонял голову и только добавил просительным тоном:
— Монсеньор, окажите мне великую честь и дозвольте самому проводить вас. Такой почет не подобает простому слуге, да и хозяин едва достоин его.
— Как хотите, — пренебрежительно бросил Валломбрез, — только поскорее; я вижу, из окон уже высовываются любопытные и глазеют на меня, как будто я турецкий султан или Великий Могол.
— Я пойду вперед и буду указывать вам дорогу, — сказал хозяин, обеими руками прижимая к груди свой колпак.
Поднявшись на крыльцо, герцог и его провожатый пошли по длинному коридору, вдоль которого, точно кельи в монастыре, были расположены комнаты. Дойдя до дверей Изабеллы, хозяин остановился и спросил:
— Как прикажете доложить о вас?
— Вы можете уходить, — ответил Валломбрез, берясь за ручку двери. — Я сам доложу о себе.
Изабелла в утреннем капоте сидела у окна на стуле с высокой спинкой, положив вытянутые ноги на ковровую скамеечку, и учила роль, которую ей предстояло играть в новой пьесе. Закрыв глаза, чтобы не видеть написанных в тетрадке слов, она вполголоса, как школьник, твердит урок, повторяла те восемь или десять стихотворных строчек, которые только что прочла несколько раз кряду. Свет из окна выделял нежные очертания ее профиля, в солнечных лучах искрились золотом пушистые завитки у нее на шее, и меж полуоткрытых губ зубы отливали перламутром. Легкий серебристый отблеск смягчал темный колорит неосвещенной фигуры и одежды, создавая то чарующее колдовство тонов, которое на языке живописцев зовется «светотенью». Сидящая в такой позе молодая женщина радовала глаз, как прекрасная картина, которую достаточно просто скопировать искусному мастеру, чтобы она стала жемчужиной и гордостью любой галереи.
Думая, что в комнату по какому-то делу вошла служанка, Изабелла не подняла своих длинных ресниц, казавшихся на свету золотыми нитями, и продолжала в мечтательной полудремоте повторять стихи, почти бессознательно, как перебирают четки. Чего ей было опасаться среди бела дня в многолюдной гостинице, когда товарищи ее находились рядом, а о приезде в Париж Валломбреза она не знала? Покушения на Сигоньяка не возобновлялись, и при всей своей пугливости молодая актриса почти что успокоилась. Ее холодность, без сомнения, остудила пыл молодого герцога, и она сейчас вспоминала о нем не больше, чем о татарском хане или о китайском императоре.
Валломбрез дошел до середины комнаты, затаив дыхание и стараясь ступать бесшумно, чтобы не спугнуть чарующую живую картину, которую он созерцал с понятным восхищением; в ожидании, чтобы Изабелла подняла глаза и увидела его, он преклонил одно колено и, держа в правой руке шляпу, перо которой распласталось по полу, а левую прижав к сердцу, замер в этой позе, почтительностью своей угодившей бы даже королеве.
Как ни хороша была молодая актриса, Валломбрез, надо сознаться, был не менее хорош; свет падал прямо на его лицо, такое классически прекрасное, как будто молодой греческий бог, покинув развенчанный Олимп, превратился во французского герцога. Любовь и восторженное созерцание стерли на время печать властной жестокости, которая, к сожалению, нередко портила его черты. В глазах горел пламень, губы пылали, бледные щеки зарделись огнем, идущим от сердца. Синеватые молнии пробегали по завитым, блестящим от помады волосам, как солнечные блики по отполированному агату. Изящная и вместе с тем мощная шея сверкала белизной мрамора. Озаренный страстью, он весь светился и сиял, и, право же, не мудрено, что герцог, наделенный такой наружностью, не допускал мысли о сопротивлении со стороны женщины, будь она богиня, королева или актриса.
Наконец Изабелла повернула голову и увидела в нескольких шагах от себя коленопреклоненного Валломбреза. Если бы Персей поднес к ее лицу голову Медузы, вделанную в его щит, с искаженным смертной судорогой ликом, в венце перевитых змей, она не так оцепенела бы от ужаса. Девушка застыла, окаменев, глаза расширились, рот приоткрылся, в горле пересохло — ни пошевелиться, ни крикнуть она не могла. Мертвенная бледность покрыла ее черты, по спине заструился холодный пот: она подумала, что теряет сознание; но неимоверным усилием воли взяла себя в руки, чтобы не оказаться беззащитной перед посягательствами дерзкого пришельца.
— Значит, я внушаю вам непреодолимое отвращение, коль скоро мой вид так действует на вас? — не меняя позы, кротким голосом спросил Валломбрез. — Если бы африканское чудовище с огнедышащей пастью, острыми клыками и выпущенными когтями выползло из своей пещеры, вы, конечно, испугались бы куда меньше. Сознаюсь, появление мое было непредвиденным, неожиданным, но истинной страсти можно простить погрешность против приличий. Чтобы видеть вас, я решил подвергнуться вашему гневу, и любовь моя, трепеща перед вашей немилостью, осмеливается припасть к вашим стопам со смиренной мольбой.
— Бога ради, встаньте, герцог, — сказала молодая актриса, — такая поза не подобает вам. Я всего лишь бедная провинциальная комедиантка, и мои скромные достоинства не заслуживают вашего внимания. Забудьте же мимолетную прихоть и обратите свои домогательства на других женщин, которые будут счастливы удовлетворить их. Не заставляйте королев, герцогинь и маркиз испытывать из-за меня муки ревности.
Какое мне дело до всех этих женщин, — пылко ответил Валломбрез, поднимаясь с колен, — когда я преклоняюсь перед вашей гордыней, когда ваша суровость пленяет меня больше, нежели уступчивость других, когда ваше целомудрие кружит мне голову, а скромность доводит мою страсть до безумия, когда без вашей любви я не могу жить! Не бойтесь ничего, — добавил он, увидев, что Изабелла открывает окно, как бы намереваясь броситься вниз при малейшем поползновении герцога к насилию. — Я прошу лишь, чтобы вы согласились терпеть мое присутствие и позволили мне выражать мои чувства как почтительнейшему вздыхателю в надежде смягчить ваше сердце.
— Избавьте меня от этого бесполезного преследования, и я буду питать к вам если не любовь, то безграничную признательность, — отвечала Изабелла.
— У вас нет ни отца, ни мужа, ни любовника, который мог бы воспротивиться попыткам порядочного человека заслужить ваше расположение, — продолжал Валломбрез. — В моих чувствах нет ничего оскорбительного. Почему же вы отталкиваете меня? О, вы не знаете, какую прекрасную жизнь я создам для вас, если вы примете мои искания. Сказочные чары померкнут перед измышлениями моей любви, жаждущей угодить вам. Вы, точно богиня, будете ступать по облакам, попирая светозарную лазурь. Все рога изобилия рассыплют свои сокровища у ваших ног. Я буду угадывать по вашим глазам и предупреждать любые желания, прежде чем они успеют у вас зародиться. Далекий мир исчезнет, как сон, и в лучах солнца мы воспарим на Олимп, более прекрасные, более счастливые и упоенные любовью, нежели Амур и Психея. Прошу вас. Изабелла, не отворачивайтесь от меня в гробовом молчании, не доводите до предела мою страсть, которая способна на все, только бы не отречься от себя самой и от вас.
— Я не могу разделить вашу страсть, хотя ею гордилась бы всякая другая женщина, — скромно ответила Изабелла. — Если бы даже добродетель, которую я почитаю выше жизни, не удерживала меня, все равно я отклонила бы столь опасную честь.
Только посмотрите на меня благосклонным взором, и самые знатные, самые высокопоставленные дамы будут завидовать вам, — настаивал Валломбрез. — Другой бы я сказал: возьмите из моих замков, из моих поместий, из моих дворцов все, что вам приглянется, опустошите мои сокровищницы, полные жемчугов и алмазов, погрузите руки до плеч в мои лари, нарядите ваших лакеев богаче, чем одеты принцы, велите подковать серебром ваших лошадей, сорите деньгами, как королева, на удивление Парижу, который ничему не склонен удивляться. Но все эти грубые приманки недостойны вашей возвышенной души. Тогда, быть может, вам покажется соблазнительным торжествовать победу над усмиренным Валломбрезом: как пленника, приковать его к своей триумфальной колеснице, сделать своим слугой, своим рабом того, кто никому еще не покорялся и не терпел никаких оков.
— Такой пленник слишком блистателен для моих уз, — возразила молодая актриса, — и мне не пристало стеснять его драгоценную свободу.
До этой минуты Валломбрез сдерживался, пряча свою природную вспыльчивость под притворным смирением, но твердый, хоть и почтительный отпор Изабеллы начал выводить его из себя. Он чувствовал, что за ее неприступностью скрывается любовь, в гнев усугублялся в нем ревностью. Он сделал несколько шагов по направлению к девушке, которая схватилась за оконную задвижку. Черты герцога вновь исказились злобой, он лихорадочно кусал губы.
— Скажите лучше, что вы без ума от Сигоньяка, — сдавленным голосом произнес он. — Вот откуда несокрушимая добродетель, которой вы похваляетесь. Чем же пленил вас этот счастливый смертный? Разве я не красивей, не богаче, не знатнее его и разве я не так же молод, не так же красноречив, не так же влюблен, как он?
— Зато у него есть одно качество, которого недостает вам: он умеет уважать ту, которую любит, — ответила Изабелла.
— Значит, он недостаточно любит, — промолвил Валломбрез и обхватил руками Изабеллу, которая уже перегнулась через подоконник и слабо вскрикнула, почувствовав объятия дерзкого красавца.
В этот миг отворилась дверь. В комнату с расшаркиваниями и преувеличенными поклонами проник Тиран и приблизился к Изабелле, которую тотчас же выпустил Валломбрез, взбешенный такой помехой его любовным посягательствам.
— Простите, сударыня, — начал Тиран, покосившись на герцога, — я не знал, что вы находитесь в столь приятном обществе, и пришел вам напомнить, что час репетиции давно наступил; задержка только за вами. И правда, в полуоткрытую дверь виднелись фигуры Педанта, Скапена, Леандра и Зербины, составляя надежный оплот против поползновений на целомудрие Изабеллы. У герцога мелькнула мысль наброситься со шпагой на дерзкий сброд и разогнать его, но это произвело бы только лишний шум; убив двоих или троих, он ничего бы не добился; да и марать свои благородные руки презренной актерской кровью ему совсем не пристало; а потому он сдержался и, поклонившись с ледяной учтивостью Изабелле, которая, вся дрожа, поспешила навстречу друзьям, удалился из комнаты, но на пороге обернулся, махнул рукой и сказал:
— До свидания, сударыня!
Слова эти, малозначащие сами по себе, прозвучали в его устах как угроза. И на лицо молодого герцога, столь пленительное за минуту до того, вновь легла печать дьявольской злобы и порочности; Изабелла невольно содрогнулась, хотя присутствие актеров и ограждало ее от всяких посягательств. Ею овладело чувство смертельного страха, какое испытывает голубка, когда коршун все ближе и ближе чертит над ней круги.
Валломбрез направился к своей карете в сопровождении трактирщика, который, семеня за ним, не переставал рассыпаться в докучных и бесполезных учтивостях; наконец грохот колес оповестил об отъезде опасного гостя.
Помощь, так своевременно подоспевшая к Изабелле, объясняется вот чем. Прибытие герцога де Валломбреза в позолоченной карете вызвало удивление и восторженные толки по всей гостинице, вскоре долетевшие до Тирана, занятого, подобно Изабелле, разучиванием роли у себя в комнате. В виду отсутствия Сигоньяка, который задержался в театре для примерки нового костюма, добряк Ирод, зная о дурных намерениях Валломбреза, решил быть начеку; он приложил ухо к замочной скважине и, совершая похвальную нескромность, слушал опасную беседу, с тем чтобы выступить на сцену, когда дело зайдет слишком далеко. Таким образом его предупредительность спасла Изабеллу от наглых покушений злого и распутного герцога на ее добродетель.
Этому дню суждено было пройти неспокойно. Читатель не забыл, что Лампурд получил от Мерендоля поручение отправить на тот свет капитана Фракасса; и вот бретер, в ожидании удобного случая, топтался на площадке, где возвышался бронзовый король, ибо Сигоньяк по дороге в гостиницу не мог миновать Новый мост. Лампурд сторожил уже около часа, дул себе на пальцы, чтобы они не закоченели совсем, когда придет время действовать, и переминался с ноги на ногу, пытаясь согреться. Погода была холодная, и солнце садилось за Красным мостом, по ту сторону Тюильри, в ореоле багровых облаков. Сумерки быстро сгущались, прохожих становилось все меньше.
Наконец появился Сигоньяк; он шел быстрым шагом, мучимый смутной тревогой за Изабеллу и торопясь скорей добраться до гостиницы. В поспешности своей он не заметил Лампурда, и тот сдернул с него плащ таким внезапным и резким движением, что порвались завязки. Не успел Сигоньяк опомниться, как остался в одном камзоле. Не пытаясь отнять плащ у бретера, которого принял сначала за простого жулика, барон с быстротой молнии обнажил шпагу и встал в позицию. Лампурд, не мешкая, последовал его примеру; ему понравилась позиция противника. «Позабавимся немножко», — подумал он. Клинки скрестились. После нескольких попыток с обеих сторон Лампурд нанес удар, который тотчас же был отбит. «Хорошо парирует. У этого молодого человека недурная выучка», — определил он.
Сигоньяк отвел своей шпагой клинок бретера и попробовал фланконаду, которую Лампурд отбил, откинувшись назад, в душе восхищаясь совершенством и академической четкостью удара.
— Теперь держитесь! — крикнул он, и шпага его описала сверкающий полукруг, но натолкнулась на клинок Сигоньяка, успевшего вновь стать в позицию. Стараясь нащупать просвет, скрещенные острия вращались друг вокруг друга то медленно, то быстро, с увертками и уловками — свидетельством искусства обоих дуэлистов.
— Знаете ли, сударь, — заявил Лампурд, не в силах сдержать восхищение перед уверенными, стремительными и безошибочными приемами противника, — знаете ли вы, что у вас превосходная метода?!
— К вашим услугам, — ответил Сигоньяк, делая резкий выпад.
Бретер парировал его эфесом шпаги, повернув запястье рывком, подобным спуску пружины.
— Великолепный выпад! — воскликнул бретер, все более и более восторгаясь. — Удивительный удар! По здравому смыслу, мне не миновать было смерти. А я действовал неподобающе: парировал наудачу, незаконно, против правил. Подобная защита допустима на худой конец, чтобы не быть проколотым насквозь. Я стыжусь, что применил ее с таким искусным фехтовальщиком, как вы.
Все эти речи перемежались звоном клинков, квартами, терциями, полукругами, выпадами и парадами, все усиливавшими уважение Лампурда к Сигоньяку. Рьяный дуэлист, он признавал одно лишь искусство в мире — искусство фехтования и людей расценивал соответственно их умению владеть оружием. Сигоньяк непрерывно рос в его глазах.
— Будет ли нескромностью с моей стороны спросить у вас, сударь, имя вашего учителя? Джироламо, Парагуанте и Стальной Бок гордились бы таким учеником.
— Моим наставником был всего лишь старый солдат по имени Пьер, — ответил Сигоньяк, которого забавлял этот странный болтун, — вот, кстати, отбейте-ка его любимый удар.
И барон сделал выпад.
— Что за черт! — вскричал Лампурд, отступая. — Вы чуть не задели меня. Острие скользнуло по локтю. Днем вы непременно прокололи бы меня насквозь, но драться в сумерках или в темноте у вас еще нет привычки. Тут нужны кошачьи глаза. Так или иначе, это было выполнено отлично. А сейчас берегитесь, я не хочу, чтобы вы были застигнуты врасплох. Я испробую на вас свой секретный прием, плод долгого изучения, пес plus ultra[15] моего мастерства, усладу моей жизни. До сих пор этот удар действовал без промаха и убивал на месте. Если вы его отразите, я вас обучу ему. Как мое единственное достояние, я завещаю его вам; иначе я унесу этот замечательный прием с собой в могилу, ибо мне еще не встречался никто, кому он был бы доступен, кроме вас, удивительный молодой человек! Но не хотите ли передохнуть немножко?
С этими словами Жакмен Лампурд опустил шпагу острием вниз. Сигоньяк сделал то же, а немного погодя дуэль возобновилась.
После нескольких выпадов Сигоньяк, знакомый со всеми хитростями фехтовального искусства, почувствовал по поведению Лампурда, шпага которого перемещалась с непостижимой быстротой, что сейчас на его грудь обрушится знаменитый удар. И в самом деле, бретер внезапно пригнулся, словно падая ничком, и барон вместо противника увидел перед собой ослепительную молнию, так стремительно со свистом налетевшую на него, что он едва успел отвести ее, сделав шпагой полукруг и переломив пополам клинок Лампурда.
— Если конец моей шпаги не торчит у вас в животе, значит, вы великий человек, вы герой, вы бог! — воскликнул Лампурд, выпрямляясь и потрясая обломком, оставшимся у него в руке.
— Я невредим, и, если бы пожелал, я мог бы пригвоздить вас к стенке, как филина, — отвечал Сигоньяк, — но это противно моему природному великодушию, и кроме того, вы позабавили меня своим чудачеством.
— Барон, разрешите мне отныне быть вашим почитателем, вашим рабом, вашим верным псом. Мне заплатили, чтобы я убил вас. Я даже взял деньги вперед и успел их проесть. Но все равно! Я ограблю кого-нибудь, чтобы возвратить аванс.
С этими словами он поднял плащ Сигоньяка, бережно, как усердный слуга, набросил его на плечи барона и с низким поклоном удалился. Обе атаки герцога де Валломбреза были отбиты.
XIV
ЩЕПЕТИЛЬНОСТЬ ЛАМПУРДА
Нетрудно представить себе ярость Валломбреза после отпора, который дала ему Изабелла при участии актеров, столь кстати подоспевших на помощь ее добродетели. Когда он возвратился домой, слуг взяла дрожь и прошиб ледяной пот при виде его лица, мертвенно-бледного от холодного бешенства, — будучи жесток по природе, он в минуту ярости часто с нероновской необузданностью срывал свой гнев на первом горемыке, попавшемся ему под руку. Герцог де Валломбрез и в хорошем расположении духа не отличался благодушием; но когда он злился, куда приятнее было бы столкнуться над пропастью носом к носу с голодным тигром, нежели попасться ему на глаза. Все двери, которые распахивались перед ним, он захлопывал с такой силой, что они едва не соскакивали с петель и позолота сыпалась с лепных украшений.
Дойдя до своей опочивальни, он с размаху швырнул шляпу на пол так, что она вся сплющилась, а взъерошенное перо сломалось пополам. Чтобы дать волю душившему его бешенству, он рванул камзол на груди, не обращая внимания на алмазные пуговицы, которые запрыгали по паркету, как горошины по барабану. Судорожными движениями пальцев он раздергал в лохмотья кружево рубашки, подвернувшееся ему по пути кресло полетело кувырком от свирепого пинка, ибо герцогская злоба распространялась и на предметы неодушевленные.
— Этакая наглая тварь! — восклицал он, шагая взад-вперед в диком возбуждении. — Вот устрою, чтобы полицейские забрали ее и бросили в каменный мешок, а оттуда, обрив и выпоров, препроводили в госпиталь или в приют для кающихся грешниц. Мне ничего не стоит добиться такого указа. Но нет, преследования только укрепят ее постоянство, а ненависть ко мне разожжет любовь к Сигоньяку. Этим ничего не достигнешь; но что же тогда делать?
И он продолжал метаться из угла в угол, как дикий зверь в клетке, тщетно стараясь утишить бессильную злобу.
Пока он бесновался, не обращая внимания на бег часов, которые текут своей чередой, — безразлично, радуемся мы или сердимся, — ночь успела наступить, и Пикар отважился войти в комнату без зова и зажечь свечи, не желая оставить своего хозяина во власти темноты, матери мрачных настроений.
И правда, свет канделябров как будто прояснил разум Валломбреза, и ненависть к Сигоньяку, отодвинутая на задний план любовью к Изабелле, снова вспыхнула в нем.
— Как могло случиться, что этот проклятый выскочка еще не отправлен на тот свет? — внезапно остановившись, произнес он. — Ведь я отдал Мерендолю строжайший приказ прикончить его, а если сам не справится, то с помощью более ловкого и смелого бретера! Что бы ни толковал Видаленк, но «не станет гада, не станет и яда». Без Сигоньяка Изабелла очутится в моей власти, трепеща от страха и не находя опоры в своей верности, оказавшейся беспредметной. Она, несомненно, придерживает этого голодранца, чтобы женить его на себе, а потому отгораживается несокрушимым целомудрием и ярой добродетелью от влюбленного герцога, как бы он ни был хорош собой, словно от последнего оборвыша. Ее одну я одолею очень быстро и, уж во всяком случае, отомщу зазнавшемуся наглецу, который ранил меня в руку и на каждом шагу встает препятствием между мной и моим желанием. Итак, призовем Мерендоля и допросим его, как обстоят дела.
Когда Мерендоль, приведенный Пикаром, предстал перед герцогом, он был бледнее вора, которого ведут на виселицу, на висках у него проступил пот, в горле пересохло, язык от страха прилип к гортани; ему в эту минуту не мешало бы, по примеру Демосфена, афинского оратора, заглушавшего голосом шум моря, держать во рту камень, чтобы вызвать слюну и обрести дар речи, тем более что лицо молодого вельможи выражало бурю погрознее, чем та, что бывает на море или в народном собрании на Агоре. Бедняга едва держался на ногах, колени у него дрожали, как у пьяного, хотя он с утра не имел во рту маковой росинки; с тупой растерянностью прижимал он к груди шляпу, не решаясь поднять глаза, но чувствуя на себе грозный хозяйский взгляд, от которого его бросало то в жар, то в холод.
— Эй ты, скотина! — раздался крик Валломбреза. — Долго ты будешь торчать передо мной с таким видом, будто тебе на шею уже надет пеньковый галстук, который ты заслужил куда больше за трусость и нерасторопность, чем за все твои злодеяния?
— Монсеньор, я ждал ваших приказаний, — ответил Мерендоль, силясь улыбнуться. — Вашей светлости известно, что я предан вам до веревки включительно. Я позволяю себе эту шутку ввиду любезного намека, сделанного вашей…
— Слышал, слышал! — перебил его герцог. — Помнится, я поручал тебе устранить с моего пути этого окаянного Сигоньяка, который мешает и докучает мне. Ты ничего не сделал: по безмятежному и довольному лицу Изабеллы я понял, что этот подлец еще жив и воля моя не исполнена. Стоит держать у себя на жаловании бретеров, которые так относятся к своим обязанностям! Разве не должны вы угадывать мои желания прежде, чем я их выскажу, по одному только взгляду, по взмаху ресниц, и без дальних слов убивать всякого, кто придется мне не по вкусу? Но вы способны лишь есть до отвала, и храбрости у вас хватает лишь на то, чтобы резать кур. Если так будет продолжаться, я всех до одного сдам палачу, который ждет не дождется вас, мерзкие твари, трусливые бандиты, горе-убийцы, позор и отребье каторги!
Я с прискорбием замечаю, что вы, ваша светлость, недооцениваете рвение и, осмелюсь сказать, дарование ваших верных слуг, — возразил Мерендоль смиренным и прочувствованным тоном. — Но Сигоньяк не принадлежит к той обычной дичи, которую загонишь и убьешь, поохотившись несколько минут. В первую нашу встречу он едва не рассек мне башку от макушки до подбородка. И то счастье мое, что у него была театральная шпага, зазубренная и притупленная на конце. При второй ловушке он был начеку и настолько готов к отпору, что мне с приятелями ничего не оставалось как ретироваться, не поднимая лишнего шума и не затевая бесполезной драки, в которой было кому прийти ему на помощь. Теперь он знает меня в лицо, и стоит мне приблизиться, чтобы он незамедлительно взялся за рукоять шпаги. Поэтому мне пришлось прибегнуть к содействию моего друга, лучшего фехтовальщика в Париже, который выслеживает его и прикончит под видом ограбления при ближайшей оказии, вечером или ночью, причем имя вашей светлости не будет произнесено, что случилось бы неизбежно, если бы убийство совершил кто-нибудь из нас, состоящих в услужении у вашей светлости.
— План недурен, — несколько смягчившись, небрежно бросил Валломбрез, — пожалуй, так оно будет лучше. Но ты уверен в ловкости и отваге своего приятеля? Нужно быть большим смельчаком, чтобы одолеть Сигоньяка; при всей моей ненависти должен признать, что он не трус, раз он решился помериться силами со мной.
— Ну, Жакмен Лампурд был бы настоящий герой, если бы не сбился с прямого пути! — безапелляционно заявил Мерендоль. — Доблестью он превосходит исторического Александра и легендарного Ахилла. Он рыцарь не без упрека, но зато безо всякого страха.
Пикар уже несколько минут топтался по комнате и теперь, увидев, что Валломбрез несколько смягчился, осмелился доложить, что человек весьма странного вида настоятельно желает поговорить с ним по делу первостатейной важности.
— Впусти этого проходимца, — сказал герцог, — но горе ему, если он беспокоит меня по пустякам. Я шкуру прикажу с него содрать.
Лакей отправился за новым посетителем, а Мерендоль собрался уже потихоньку удалиться, когда появление диковинного персонажа приковало его к месту. И правда, тут было от чего прийти в смятение, ибо человек, введенный в кабинет Пикаром, оказался не кем иным, как Жакменом Лампурдом собственной персоной. Его неожиданное появление в таком месте могло быть вызвано лишь самым необычайным и непредвиденным обстоятельством. Вполне естественно, что Мерендоль крайне обеспокоился, увидев, что перед его господином, прямо, без посредников, предстал этот наемник, получающий поручения из вторых рук, этот исполнитель, действующий во мраке.
А сам Лампурд, казалось, ничуть не был смущен; он даже по-приятельски подмигнул с порога Мерендолю и теперь стоял в нескольких шагах от герцога, под снопом свечей, выявлявших все штрихи его характерной физиономии. Лоб его от длительного ношения шляпы был прорезан по всей ширине красной полосой, точно рубцом от раны, и усеян еще не просохшими каплями пота, — из-за того ли, что бретер очень спешил, или из-за того, что занимался делом, потребовавшим напряжения всех сил. Его серо-голубые глаза отливали металлом и смотрели в глаза герцогу с такой невозмутимой наглостью, что Мерендоля пробрала дрожь. Тень от носа полностью закрывала одну его щеку, как тень Этны покрывает большую часть Сицилии, и карикатурные чудовищные контуры этого кряжа из плоти и крови блестели на гребне, позлащенные ярким светом. Нафабренные дешевой помадой усы казались шпилькой, проткнувшей насквозь его верхнюю губу, а эспаньолка загибалась, как перевернутая запятая. Все в целом составляло самую причудливую физиономию на свете, сродни тем, которые Жак Калло любил схватывать своим смелым и метким резцом.
Наряд его состоял из куртки буйволовой кожи, серых панталон и ярко-красного плаща, с которого, очевидно, недавно был спорот золотой галун, ибо более яркие полоски выделялись на слинявшей ткани. Шпага с массивной чашкой висела на широкой, окованной медью портупее, которой был опоясан сухощавый, но крепкий торс проходимца. Одна непонятная подробность особенно встревожила Мерендоля, а именно: рука Лампурда, торчавшая из-под плаща наподобие подсвечника, выступающего из стенной панели, сжимала в кулаке кошелек, судя по его округлости набитый довольно туго. Отдавать деньги вместо того, чтобы их брать, было настолько несвойственно и непривычно Жакмену, что он проделывал этот жест со смехотворно-чопорной неловкостью и торжественностью. К тому же самая мысль, что Жакмен Лампурд намерен вознаградить герцога де Валломбреза за какую-то услугу, была столь чудовищно неправдоподобна, что Мерендоль вытаращил глаза и разинул рот, а это, по словам художников и физиономистов, служит признаком высшей степени изумления.
— Что ты, плут, выставил свою руку, как крюк для вывески, и тычешь мне в нос кошелек? — спросил герцог, оглядев странного посетителя. — Уж не вздумал ли ты подать мне милостыню?
Прежде всего да будет известно вашей светлости, никакой я не плут, — заявил бретер с нервическим подергиванием в складках морщин и в углах губ. — Зовусь я Жакмен Лампурд, фехтовальщик, и принадлежу к почтенному сословию; никогда не унижал я себя ни ручным трудом, ни торговлей, ни промыслом. Даже в самые трудные времена я не занимался выдуванием стекла, делом, которое не пятнает и дворянина, ибо оно небезопасно, а чернь неохотно глядит в глаза смерти. Я убиваю для того, чтобы жить, рискуя своей шкурой и своей шеей, и действую я всегда в одиночку, а нападаю в открытую, ибо мне претит предательство и подлость. Что может быть благороднее этого? Возьмите же назад кличку плута, которую я могу принять не иначе как в качестве дружеской шутки; слишком больно она задевает чувствительные струны моего самолюбия.
— Раз вы настаиваете, пусть будет по-вашему, мэтр Жакмен Лампурд, — отвечал герцог де Валломбрез, которого невольно забавляли чудаческие претензии заносчивого проходимца. — А теперь объясните, зачем вы явились ко мне, потрясая кошельком с монетами, точно шут погремушкой или прокаженный трещоткой?
Удовлетворенный такой уступкой его гордости, Лампурд наклонил голову, не сгибая туловища, и проделал несколько замысловатых движений шляпой, воспроизведя приветствие, по его понятиям, сочетающее воинственную независимость с придворной грацией.
— Вот в чем дело, ваша светлость: я получил от Мерендоля деньги вперед, с тем чтобы убить некоего Сигоньяка, прозываемого капитаном Фракассом. По обстоятельствам, не зависящим от моей воли, я не выполнил этого заказа, а так как в моем ремесле есть свои правила чести, я принес деньги, которых не заработал, их законному владельцу.
Сказав это, он жестом, не лишенным достоинства, положил кошелек на край роскошного стола, инкрустированного флорентийской мозаикой.
— Вот они, эти балаганные смельчаки, эти взломщики открытых дверей, эти воины Ирода, чьей доблести хватает лишь для избиения грудных младенцев, а едва жертва покажет им зубы, они удирают во всю прыть. Вот они, ослы в львиной шкуре, которые не рыкают, а ревут. Ну-ка, сознайся честно, Сигоньяк нагнал на тебя страха?
Жакмен Лампурд никогда не знал страха, — отвечал бретер, и при всей его комической наружности слова эти прозвучали горделиво, — и это вовсе не бахвальство и фанфаронство на испанский или гасконский манер; ни в одном бою противник не видел моих плеч, никто не знает меня со спины, и я мог бы неведомо для всех быть горбатым, как Эзоп. Тем, кто наблюдал меня в деле, известно, что я чураюсь легких побед. Опасность мне мила, я плаваю в ней, как рыба в воде. Я напал на Сигоньяка secundum artem[16], пустив в ход один из моих лучших толедских клинков работы Алонсо де Сахагуна-старшего.
— Что же произошло в этом необычайном поединке, где тебе, очевидно, не удалось взять верх, раз ты пришел вернуть деньги? — спросил молодой герцог.
— На дуэлях, в схватках и нападениях против одного или нескольких я уложил на месте тридцать семь человек, не считая изувеченных и раненных более или менее тяжело. Но Сигоньяк замкнут в своей обороне, как в бронзовой башне. Я пустил в ход все существующие фехтовальные приемы: ложные выпады, внезапные атаки, отстранения, отступления, необычные удары, — он парировал и отражал любое нападение, при этом — какая уверенность в сочетании с какой быстротой! Какая отвага, умеряемая осторожностью! Какое великолепное хладнокровие! Какое непоколебимое самообладание! Это не человек, а бог со шпагой в руке! Рискуя быть проколотым, я наслаждался его тонким, безупречным, несравненным искусством! Передо мной был противник, достойный меня; однако, продлив борьбу сколько возможно, чтобы вдоволь налюбоваться его блистательным мастерством, я понял, что пора кончать, и решил испробовать секретный прием неаполитанца, известный на свете мне одному, потому что Джироламо тем временем умер, завещав мне знаменитый прием. Да и никто, кроме меня, не способен выполнить его с тем совершенством, от которого зависит успех. Я нанес удар с такой точностью и силой, что едва ли не превзошел самого Джироламо. И что же? Этот дьявол, именуемый капитаном Фракассом, молниеносно парировал его таким твердым ударом наотмашь, что у меня в руке остался обломок шпаги, которым я мог биться, как старая бабка, которая грозит внуку черпаком. Вот взгляните, что он сделал с моим Сахагуном.
При этом Жакмен Лампурд печально извлек из ножен кусок рапиры с клеймом в виде буквы «С», увенчанной короной, и обратил внимание герцога на ровный и блестящий излом стали.
— Такой поразительный удар смело можно приписать Дюрандалю Роланда, Тизоне Сида или Отеклеру Амадиса Галльского, — продолжал бретер. — Признаюсь смиренно, что убить капитана Фракасса не в моих силах. Удар, который я ему нанес, до сих пор парировали наихудшим способом, иначе говоря, собственным телом. И те, что испытали его, приобрели лишнее отверстие на камзоле, через которое выпорхнула душа. Вдобавок капитан Фракасс, как все герои, наделен великодушным сердцем. Я был безоружен перед ним и порядком растерян и обескуражен своей неудачей, ему стоило только руку протянуть, чтобы насадить меня на вертел, как перепелку, а он этого не сделал, что весьма деликатно со стороны дворянина, подвергшегося ночному нападению посреди Нового моста. Я обязан ему жизнью, и, хотя это не бог весть какая услуга, принимая во внимание, что я недорого ценю свою жизнь, все же он связал меня благодарностью, и я никогда ничего не буду предпринимать против этого человека, — он теперь для меня священен. Да и будь у меня на то силы, я посовестился бы покалечить или погубить столь славного фехтовальщика, тем более что они становятся редки в наш век бездарных рубак, которые и шпагу-то держат, как швабру. Посему я пришел предупредить вашу светлость, чтобы вы больше не рассчитывали на меня. Быть может, я имел бы право оставить себе деньги, как возмещение за опасности, на которые шел; но совесть моя восстает против таких сделок.
— Во имя всех чертей, забирай сейчас же свои деньги, — произнес Валломбрез тоном, не терпящим возражений, — иначе я прикажу выкинуть тебя и твою казну в окна, не раскрывая их. Сроду не видывал столь совестливых жуликов. Ты, Мерендоль, никак не способен на столь красивый поступок, который так и просится в назидательные прописи для юношества. — Увидев, что бретер заколебался, он добавил: — Дарю тебе эти пистоли, чтобы ты выпил за мое здоровье.
— Это, монсеньор, будет выполнено свято, — ответил Лампурд, — однако ваша светлость, надеюсь, не обидится, если часть из них я употреблю на игру.
И, сделав шаг по направлению к столику, он протянул свою костлявую руку, с проворством фокусника схватил кошелек, и тот, как по волшебству, исчез на дне его кармана, где, издав металлический звон, столкнулся со стаканчиком для костей и колодой карт. По непринужденности движений нетрудно было заметить, что Жакмену Лампурду куда привычнее брать, нежели отдавать.
— Я лично уклоняюсь от участия во всем, что касается Сигоньяка, — заявил он, — но, если вам угодно, монсеньор, я порекомендую взамен себя моего alter ego[17], кавалера Малартика, человека настолько сметливого, что ему можно поручать самые рискованные дела. У него изобретательный ум и ловкие руки. К тому же он вполне свободен от предрассудков и предубеждений. Я в общих чертах набросал план похищения актрисы, которой вы оказываете честь своим вниманием, а Малартик с присущей его методе точностью разработает этот план во всех подробностях. Что говорить, многим сочинителям комедий, которым хлопают на театре за умело построенный сюжет, не мешало бы советоваться с Малартиком насчет хитросплетений интриги, изобретательности и ловкости махинаций. Мерендоль знает Малартика и может поручиться за его редкостные качества. Ничего лучшего вам, монсеньор, не удалось бы найти, и я, смею сказать, делаю вам настоящий подарок. Однако не стану злоупотреблять терпением вашей светлости. Когда вы соизволите принять решение, вам достаточно будет приказать, чтобы кто-нибудь из ваших слуг начертил мелом крест слева от входа в «Коронованную редиску». Малартик поймет и, должным образом переодетый, явится в особняк Валломбрезов, чтобы получить точные указания и приступить к делу.
Завершив свою блистательную речь, мэтр Жакмен Лампурд проделал те же сложные манипуляции со своей шляпой, что и в начале беседы, затем нахлобучил ее на голову и вышел из кабинета размеренным, величавым шагом, весьма довольный своим красноречием и умением себя держать перед знатным вельможей.
Это оригинальное явление, менее удивительное, однако, в тот век светских дуэлистов и наемных убийц, чем во всякую другую эпоху, немало позабавило и заинтересовало молодого герцога де Валломбреза. Жакмен Лампурд понравился ему своей незаурядностью и своеобразной честностью; он даже простил этому бретеру неудачную попытку убить Сигоньяка. Раз барон устоял против подлинного мастера фехтования, значит, он действительно непобедим и получить рану от его руки не так уж позорно и мучительно для самолюбия. Да и при всем своем буйном нраве Валломбрез не переставал считать убийство Сигоньяка довольно неблаговидным поступком, но не из чувствительности или совестливости, а потому, что противник его был дворянин; он не задумался бы отправить на тот свет с полдюжины неугодных ему буржуа, потому что кровь подобного сброда имела в его глазах не больше цены, чем ключевая вода. Конечно, он предпочел бы сам сразить своего соперника, но превосходство Сигоньяка как фехтовальщика, превосходство, о котором напоминала боль в едва затянувшейся ране на руке, оставляло мало шансов на благоприятный исход новой дуэли, или нападения с оружием в руках. Таким образом, ему больше улыбалась мысль похитить Изабеллу, открывавшая перед ним заманчивые любовные перспективы. Он не сомневался, что в разлуке с Сигоньяком и со своими товарищами молодая актриса не замедлит растаять, подпав под обаяние молодого герцога, наделенного столь обольстительной наружностью, кумира самых высокопоставленных придворных дам. Неисправимая самонадеянность Валломбреза опиралась на обширный опыт, оправдывающий его притязания, и в самом своем наглом хвастовстве он ни на йоту не грешил против истины. Хотя Изабелла только что отвергла его, молодой герцог считал несуразной, абсурдной, немыслимой и оскорбительной самую возможность не быть любимым.
«Стоит мне продержать ее несколько дней в уединенном уголке, где она будет всецело в моей власти, и я, уж конечно, сумею ее покорить, — мысленно рассуждал он. — Я покажу себя таким внимательным, таким пылким, таким красноречивым, что вскоре ей и самой станет непонятно, как могла она так долго мне противиться. Я увижу, как она смущена, как при моем появлении меняется в лице и опускает свои длинные ресницы, а когда я обниму ее, она, стыдясь и робея, склонит головку мне на плечо. Отвечая на мой поцелуй, она признается, что давно меня любит, а упорством своим хотела лишь разжечь мой пыл, или же сошлется на страх и трепет смертной, преследуемой богом, или начнет лепетать еще какой-нибудь милый вздор, который всегда найдется в такие минуты у женщины, даже у самой целомудренной. Но когда она будет моя и душой и телом, тогда-то я отплачу ей за прежние обиды».
XV
МАЛАРТИК ЗА ДЕЛОМ
Как ни силен был гнев вернувшегося ни с чем Валломбреза, не меньше распалился гневом Сигоньяк, узнав о новом покушении герцога на честь Изабеллы. Тирану и Блазиусу еле удалось отговорить барона от намерения тотчас же бежать к Валломбрезу, чтобы вызвать его на дуэль, от которой герцог непременно бы отказался, ибо Сигоньяк, не будучи ни братом, ни мужем, ни признанным любовником актрисы, не имел ни малейшего права требовать объяснений поступка, в котором, кстати, не было ничего предосудительного. Во Франции никому и никогда не возбранялось ухаживать за хорошенькой женщиной. Нападение наемного убийцы на Новом мосту было, разумеется, менее законно, и хотя, по всей вероятности, почин и тут исходил от молодого герцога, как проследить темные ходы, связавшие заведомого бандита с блистательным вельможей? Но, допустим, их удалось бы вскрыть; как это доказать, у кого просить защиты от подлых ловушек? В глазах власть имущих, пока Сигоньяк скрывал свое имя, он был лишь презренным скоморохом, шутом низкого пошиба, которого дворянин вроде Валломбреза мог по своей прихоти проучить палками, засадить в темницу или попросту убить, если тот чем-то не угодил или помешал ему, и никто не стал бы за это порицать высокородного аристократа. Изабеллу за отказ поступиться своей честью обозвали бы ломакой и недотрогой, ибо добродетель актрис встречала не одного Фому Неверного и скептика Пиррона. Значит, открыто обвинить герцога не представлялось возможным, отчего Сигоньяк приходил в бешенство, но поневоле признавал правоту Ирода и Педанта, советовавших молчать, смотреть в оба и быть настороже, потому что этот проклятущий герцог, красивый, как бог, и злобный, как дьявол, конечно, не отступится от своих намерений, хоть они и потерпели крах по всем статьям. Ласковый взгляд Изабеллы, которая сжала своими белыми ручками трепещущие руки Сигоньяка, заклиная его из любви к ней обуздать свое рвение, окончательно успокоил барона, и жизнь вошла в обычную колею.
Первые спектакли труппы стяжали большой успех. Стыдливая грация Изабеллы, искрящийся задор Субретки, кокетливое изящество Серафины, смехотворная напыщенность капитана Фракасса, величественный пафос Тирана, белые зубы и розовые десны Леандра, комическое простодушие Педанта, лукавство Скапена, превосходная игра Дуэньи произвели в Париже такое же впечатление, что и в провинции; после того как наши актеры понравились городу, им оставалось лишь получить одобрение двора, где собраны люди с особо изысканным вкусом и особо тонкие ценители театрального искусства; уже поговаривали о том, чтобы пригласить труппу в Сен-Жермен, так как король, услышав о ней, пожелал ее увидеть, к немалому восторгу Ирода, главы и казначея труппы. Многих знатные лица просили актеров дать спектакль у них на дому по случаю какого-нибудь празднества или бала, потому что дамы любопытствовали посмотреть труппу, соперничавшую с актерами «Бургундского отеля» и театра «Марэ».
Не мудрено, что Ирод, привыкнув к таким просьбам, ничуть не удивился, когда в одно прекрасное утро в гостиницу на улице Дофина явился то ли управитель, то ли дворецкий из богатого дома, весьма почтенный на вид, какими бывают простолюдины, состарившиеся в услужении у родовитых фамилий, и пожелал поговорить с ним о делах театра от имени хозяина своего, графа де Поммерейля.
Этот дворецкий был одет с головы до ног во все черное, с цепью из золотых дукатов на шее, в шелковых чулках, в башмаках с большими помпонами, тупоносых и просторных, как положено старику, у которого случаются приступы подагры. Отложной воротник белел на черном камзоле и оттенял загоревшее на деревенском солнце лицо, где, точно хлопья снега на античных изваяниях, выделялись брови, усы и бородка. Длинные, совершенно седые волосы ниспадали до самых плеч, придавая всей наружности дворецкого весьма патриархальный и положительный вид. Должно быть, он принадлежал к той вымирающей породе старых слуг, которые пекутся о благополучии господ больше, нежели о своем собственном, корят их за неразумные траты и в трудную годину приносят свои скудные сбережения, чтобы поддержать семью, кормившую их во времена процветания.
Ирод не мог налюбоваться приятным обличием и благолепием дворецкого, который, поклонившись, повел такую учтивую речь:
— Следовательно, вы и есть тот самый Ирод, который твердой рукой, подобно Аполлону, управляет сонмом муз, иначе говоря, превосходной труппой, чья слава распространилась по всему городу и даже за пределами его, достигнув владений моего хозяина.
— Да, мне выпала эта честь, — отвечал Ирод, отвесив самый любезный поклон, который только мог сочетаться со свирепой физиономией трагика.
— Граф де Поммерейль очень желал бы развлечь своих именитых гостей представлением театральной пьесы у себя в замке, — продолжал старик. — Решив, что ни одна труппа не пригодна для этого в такой мере, как ваша, он прислал меня спросить, не согласитесь ли вы дать спектакль у него в поместье, расположенном всего в нескольких лье от Парижа. Граф, хозяин мой, весьма щедрый вельможа, не постоит за расходами и ничего не пожалеет, чтобы видеть у себя вашу прославленную труппу.
— Я сделаю все возможное, дабы удовлетворить желание столь благородного кавалера, — ответил Ирод, — хотя нам и трудно отлучиться из Парижа даже на несколько дней в самый разгар наших успехов.
— Это займет не более трех дней: один на дорогу, другой на представление и третий на обратный путь, — ответил дворецкий. — В замке имеется готовый театр, где вам придется только установить декорации; граф приказал вручить вам сто пистолей на мелкие дорожные расходы, столько же вы получите после спектакля, актрисам же, без сомнения, будут сделаны подарки: кольца, брошки, браслеты, словом, вещицы, к которым всегда чувствительно женское кокетство.
Подкрепляя слова действием, управитель графа де Поммерейля вытащил из кармана длинный и увесистый кошелек, как водянкой, раздутый деньгами, наклонил его и высыпал на стол сто новеньких золотых монет, блестевших весьма соблазнительно.
Тиран смотрел на груду денег и с удовлетворением поглаживал свою черную бороду. Вдоволь наглядевшись, он сложил монеты столбиком, а затем пересыпал в свой кармашек и знаком выразил согласие.
— Значит, вы принимаете приглашение, — сказал дворецкий, — я так и доложу своему хозяину.
— Я предоставляю себя и своих товарищей в распоряжение его сиятельства, — подтвердил Ирод. — А теперь укажите мне день, когда должен состояться спектакль, и пьесу, которую угодно видеть графу, чтобы мы захватили нужные костюмы и реквизит.
— Хорошо бы назначить спектакль не позже чем на четверг, — сказал дворецкий, — мой хозяин сгорает от нетерпения, а в выборе пьесы он всецело полагается на вас.
— Последняя модная новинка — это «Комическая иллюзия» молодого нормандского сочинителя, подающего большие надежды, — ответил Ирод.
— Пусть будет «Комическая иллюзия», стихи там недурны, а главное — превосходна роль Хвастуна.
— Теперь остается лишь точно указать местоположение замка, чтобы нам не пришлось плутать, и путь, которым следует туда добираться.
Управитель графа де Поммерейля дал такие тщательные, исчерпывающие объяснения, что их достало бы слепцу, нащупывающему дорогу клюкой; но, должно, быть, опасаясь, что актер перепутает в пути указания, докуда ехать прямо, где свернуть вправо, а потом взять влево, он добавил:
— Дабы не обременять такими обыденными, прозаическими подробностями вашу память, занятую прекраснейшими стихами наших лучших поэтов, я пришлю за вами лакея, который будет служить вам проводником.
Уладив таким образом дело, старик удалился после бесчисленных прощальных приветствий с обеих сторон, причем в ответ на каждый поклон Ирода гость старался перещеголять его, сгибаясь еще ниже. Они напоминали две скобки, которые тряслись друг против друга, одержимые пляской святого Витта. Не желая выйти побежденным из этого состязания в учтивости, Тиран спустился с лестницы, прошел по всему двору и уже в воротах отвесил старику последний самый низкий поклон, выгнув спину, вогнув грудь, насколько позволял ему живот, прижав локти к туловищу, а головой почти коснувшись земли.
Если бы Ирод проследил глазами за управителем графа де Поммерейля до конца улицы, он, быть может, заметил бы, что, вопреки законам перспективы, фигура гостя вырастала по мере удаления. Согбенная спина расправилась, старческая дрожь в руках прекратилась, а живость походки отнюдь не указывала на подагру; но Ирод воротился домой, не успев ничего этого увидеть.
В среду поутру, когда трактирные слуги грузили декорации и узлы в запряженный парой крепких лошадей фургон, нанятый Тираном для перевозки труппы, высокий детина в богатой лакейской ливрее, верхом на крепком першеронском коньке, появился у ворот гостиницы и щелканьем бича оповестил актеров, что прибыл провожатый и чтобы они поторапливались. Дамы, любящие понежиться в постели и повозиться с одеванием, даже если они актрисы, привыкшие на театре мгновенно менять костюм, наконец сошли и расположились возможно удобнее на досках, устланных соломой и прикрепленных к боковым стенкам фургона. Человечек на «Самаритянке» отбил восемь ударов, когда тяжеловесная колымага стронулась с места. За полчаса она проехала Сент-Антуанские ворота и Бастилию, чьи массивные башни отражались в темных водах рва. Затем, миновав предместье, где среди хилых огородов мелькали редкие домики, фургон покатил вдоль полей по дороге на Венсенн; сторожевая башня замка уже виднелась вдали сквозь дымку голубоватого утреннего тумана, тающего под лучами солнца, как рассеивается ветром дым от орудий.
Лошади были бодры, шли резвым шагом и вскоре достигли старинной крепости, готические украшения которой сохранились неплохо, но уже не были способны противостоять пушкам и бомбардам. Позолоченные полумесяцы над минаретами капеллы, построенной Пьером де Монтеро, весело сверкали поверх крепостных стен, словно гордились, что соседствуют с крестом, символом искупления. Полюбовавшись несколько минут памятником былой славы наших королей, путники въехали в лес, где среди кустарника и молодой поросли величаво вздымались дряхлые дубы, должно быть, современники того, под сенью которого Людовик Святой творил суд — занятие, как нельзя более подобающее монарху.
Дорога была мало езженная, и часто повозка, бесшумно катясь по мягкой, а иногда и поросшей травой земле, заставала врасплох кроликов, которые резвились, отряхивая себе лапками мордочки; они бросались наутек, как будто за ними гналась свора собак, чем весьма потешали актеров. Немного подальше испуганная белка перебегала дорогу, и еще долго было видно, как она мелькает среди оголенных деревьев. Все это особенно занимало Сигоньяка, воспитанного и выросшего на природе. Ему приятно было созерцать поля, кусты, леса, животных на воле — зрелище, которого он лишился с тех пор, как жил в городе, где только и видишь что дома, грязные улицы, дымящиеся трубы — творения рук человеческих, а не божьих. Он бы очень тосковал в городе, если бы лазоревые глаза милой девушки не заменили ему всю небесную лазурь.
За лесом начинался небольшой подъем в гору, и Сигоньяк сказал Изабелле:
— Душенька моя, пока фургон будет взбираться по холму, не хотите ли об руку со мной пройтись пешком, чтобы хоть немного согреть и размять ноги? Дорога тут ровная, день сегодня ясный, с морозцем, но не слишком холодный.
Молодая актриса согласилась на предложение Сигоньяка и, положив пальчики на подставленную им руку, легко спрыгнула с повозки. Скромность ее воспротивилась бы свиданию с глазу на глаз в четырех стенах, но допускала такую невинную прогулку вдвоем с возлюбленным среди природы. Они то шли вперед, как птицы паря над землей на крыльях любви, то останавливались на каждом шагу, смотрели в глаза друг другу и наслаждались тем, что они вместе, идут рядом, рука об руку. Сигоньяк говорил Изабелле, как он ее любит, и, хотя он повторял эти речи в который раз, они казались ей такими же новыми, как первое слово, сказанное Адамом после его сотворения, когда впервые глаголили его уста. Будучи самым деликатным и самым бескорыстным созданием на свете в том, что касалось чувства, Изабелла пыталась ласковым отпором и мнимым неудовольствием удержать в границах дружбы любовь, которую она не хотела увенчать, считая ее пагубной для будущности барона. Но эти милые распри и возражения лишь усиливали любовь Сигоньяка, не вспоминавшего в этот миг о надменной Иоланте де Фуа, как будто ее и вовсе не существовало.
— Как бы вы ни старались, дорогая, — говорил он любимой, — вам не удастся поколебать мое постоянство. Чтобы ваши сомнения рассеялись сами собой, я, если надо, буду ждать хотя бы до тех пор, когда золото ваших прекрасных волос превратится в серебро.
— О, тогда я сама стану лучшим средством от любви и своим уродством способна буду отпугнуть неустрашимейшего смельчака, — возразила Изабелла. — Боюсь, что награда за верность обратится в наказание.
— Даже в шестьдесят лет вы сохраните все свое обаяние, подобно мэйнаровской старой красавице, — галантно отвечал Сигоньяк, — потому что красота ваша исходит из души, душа же бессмертна.
— Все равно вам несладко бы пришлось, если бы я поймала вас на слове и обещала свою руку не раньше, чем мне сравняется пять десятков. Однако довольно шуток, — продолжала она, переходя на серьезный тон, — вы знаете мое решение, так довольствуйтесь же тем, что вас любят больше, чем любили кого-либо из смертных с тех пор, как сердца бьются на земле.
— Не спорю, столь пленительное признание должно бы меня удовлетворить, но любовь моя беспредельна, и ей несносна малейшая преграда. Бог может повелеть морю: «Ты не разольешься далее», — и оно послушается. Но для страсти, подобной моей, нет берегов, она все нарастает, сколько бы вы ангельским голоском ни твердили ей: «Остановись».
— Сигоньяк, такие разговоры сердят меня, — сказала Изабелла с недовольной гримаской, ласкающей лучше нежной улыбки; ибо душу девушки, помимо воли, заполняла радость от этих уверений в любви, которую не расхолаживал самый суровый отпор.
Молча прошли они несколько шагов. Сигоньяк боялся настаивать, чтобы не прогневить ту, кого любил больше жизни. Внезапно Изабелла отдернула руку и легко, как лань, с возгласом детской радости побежала к обочине дороги.
На склоне косогора, у подножья дуба, среди палой листвы, наметенной зимним ветром, она увидела фиалку, должно быть, первую в году, потому что стоял только еще февраль месяц; опустившись на колени, молодая актриса осторожно раздвинула сухие листья и травинки, ногтем подрезала хрупкий стебелек и возвратилась с цветком, радуясь больше, чем если бы ей попался драгоценный аграф, забытый во мху какой-нибудь принцессой.
— Посмотрите, какая миленькая, — сказала она, показывая фиалку Сигоньяку, — листочки только-только раскрываются под первыми лучами солнца.
— Она распустилась вовсе не от солнца, а от вашего взгляда, — возразил Сигоньяк. — У нее в точности цвет ваших глаз.
Она не пахнет потому, что ей холодно, — сказала Изабелла и спрятала зябкий цветочек под косынку. Немного погодя она вынула его, долго вдыхала легкий запах и, украдкой поцеловав, протянула цветок Сигоньяку. — Как он теперь благоухает! Согревшись у меня на груди, крошечная душа скромного цветочка издает свой тонкий аромат.
— Это вы надушили его, — возразил Сигоньяк, поднося фиалку к губам, чтобы вкусить с нее поцелуй Изабеллы. — В его нежном и сладостном благоухании нет ничего земного.
— Вот гадкий! — воскликнула Изабелла. — Я ему простодушно даю понюхать цветок, а он изощряется, сочиняя невесть какие concetti[18] в духе Марини, как будто действие происходит не на проезжей дороге, а в алькове какой-нибудь прославленной жеманницы. Что с ним поделаешь? На каждое простое словечко он отвечает мадригалом.
Несмотря на мнимое возмущение, молодая актриса на самом деле не очень-то гневалась на Сигоньяка, иначе она не оперлась бы вновь на его руку, и даже крепче, чем того требовала ее обычно столь легкая поступь, да и дорога была в этом месте ровная, как садовая аллея. Из вышесказанного явствует, что самая безупречная добродетель не остается равнодушной к похвалам и даже скромность находит способ отблагодарить за лесть.
Фургон медленно взбирался по крутому склону холма, под которым примостилось несколько лачужек, словно поленившихся взлезть наверх. Обитатели их были на полевых работах, и на краю дороги виднелись лишь фигуры слепца и его поводыря, мальчика-подростка, которые, должно быть, остались здесь, чтобы просить милостыню у проезжих. Слепец, явно обремененный годами, тянул в нос унылую жалобу, сетуя на свою немощь, прося путников о подаянии и обещая вымолить для них райское блаженство в оплату за их щедроты. Его заунывный голос давно уже тревожил слух Изабеллы и Сигоньяка своим назойливым гуденьем, некстати врываясь в их сладкозвучный любовный дуэт, — барон даже начал раздражаться: когда рядом поет соловей, противно слушать, как вдали каркает ворон.
После того как поводырь предупредил нищего об их приближении, тот стал вдвойне усердствовать в стенаниях и мольбах. Чтобы побудить путников быть пощедрее, он потрясал деревянной чашкой, где бренчало несколько лиаров, денье и других мелких монет. Голова старика была повязана изодранной тряпицей, согнутую дугой спину покрывал грубошерстный плащ, очень толстый и тяжелый, более похожий на попону вьючного животного, нежели на человеческую одежду, и, по всей вероятности, полученный в наследство после мула, околевшего от сапа или коросты. Глаза его были заведены вверх, и только белок выделялся на темном морщинистом лице, производя отталкивающее впечатление; весь низ физиономии утопал в длинной седой бороде, достойной капуцина или отшельника, доходившей до самого пупа, очевидно, для симметрии с шевелюрой. Тела его не было видно, только дрожащие руки высовывались из плаща, встряхивая сосуд для сбора подаяний. В знак благочестия и покорности воле Провидения под коленопреклоненным слепцом была соломенная подстилка, истертая, прогнившая более, чем гноище древнего Иова. Сострадание к этому человеческому отребью неминуемо сочеталось с омерзением, и милосердный даятель отводил взгляд, бросая свою лепту.
У подростка, стоявшего подле старца, был вид злобного дичка. Длинные пряди черных волос струились по щекам. Старая продавленная, непомерно большая шляпа, подобранная где-нибудь у придорожного столба, затеняла всю верхнюю часть лица, оставляя на свету только подбородок и рот, в котором жестокой белизной сверкали зубы. Рубище из грубого холста составляло всю его одежду, обрисовывая худое, крепко сбитое тело, не лишенное изящества, невзирая на вопиющую нищету. Босые стройные ножки закраснелись от холода на промерзлой земле.
Тронутая плачевным зрелищем несчастливой старости и обездоленного детства, Изабелла остановилась перед слепцом, который бубнил свои заклинания, все убыстряя скороговорку, меж тем как поводырь пронзительным дискантом вторил ему, и принялась искать у себя в кармашке монету, чтобы подать нищему. Не найдя своего кошелька, она обернулась к Сигоньяку и попросила одолжить ей несколько су, что барон не замедлил исполнить, хотя старик со своими причитаниями очень не понравился ему. Не желая, чтобы Изабелла приближалась к таким оборванцам, барон, как человек учтивый, сам положил монеты в деревянную чашку.
Но тут, вместо того чтобы поблагодарить Сигоньяка за подаяние, согбенный старец, к великому испугу Изабеллы, выпрямился и, раскинув руки, как, взлетая, расправляет крылья ястреб, развернул огромный коричневый плащ, под тяжестью которого, казалось, совсем сгибался, перебросил плащ через плечо и швырнул его движением рыбака, закидывающего невод в речку или в пруд. Плотная ткань, словно туча, простерлась над Сигоньяком, накрыла его с головой и повисла вдоль туловища тяжелыми складками, потому что по краю ее, как на сети, были нашиты грузила, так что он сразу задохнулся, перестал видеть и владеть руками и ногами. Молодая актриса, окаменев от ужаса, пыталась крикнуть, бежать, звать на помощь, но, прежде чем она успела извлечь из горла хоть звук, чьи-то руки стремительно подняли ее с земли. Старый слепец, скорее по воле ада, чем неба, ставший вмиг молодым, подхватил ее под мышки, меж тем как подросток-поводырь поддержал ее за ноги. Оба, не проронив ни слова, поволокли ее в сторону от дороги. Остановились они лишь позади лачужки, где их дожидался человек в маске, верхом на рослом жеребце. Еще два всадника, тоже в масках и вооруженные до зубов, прятались за высокой стеной, чтобы их не видно было с дороги, готовые прийти в случае нужды на помощь своим соучастникам.
Полумертвую от страха Изабеллу посадили на седельную луку, взамен подушки покрытую свернутым в несколько раз плащом. Человек в маске обвил талию девушки ремешком, концами которого опоясался сам. Проделав все это с быстротой и ловкостью, свидетельствовавшими о большом опыте в такого рода дерзких похищениях, он пришпорил коня, который пустился вскачь, из чего явствовало, что двойная ноша ему нипочем: правда, молодая актриса весила не очень много.
Происшедшее отняло гораздо меньше времени, чем его описание. Сигоньяк метался под тяжеленным плащом лжеслепца, подобно гладиатору в сети, наброшенной противником. Он сходил с ума при мысли, что Изабелла снова попала в ловушку Валломбреза, и тщетно пытался высвободиться. По счастью, он надумал вытащить кинжал и прорезать плотную ткань, тяготевшую на нем, словно свинцовое одеяние на Дантовых грешниках.
Сделав кинжалом два-три надреза, он высвободился из своей темницы, точно сокол, с которого сняли колпачок, зорким, пронзительным взглядом огляделся окрест и увидел похитителей Изабеллы, старавшихся напрямик через поля добраться до ближайшего леска. А слепец и подросток — те исчезли совсем, верно, скрылись где-нибудь в овраге или под кустами. Но Сигоньяк охотился не на эту мелкую дичь. Скинув свой плащ, который служил бы ему помехой, со стремительностью отчаяния бросился он в погоню за бандитами. Барон был подвижен, легок, отлично сложен, будто создан для бега, и в детстве часто состязался в быстроте с самыми шустрыми деревенскими ребятишками. Похитители, оглядываясь, видели, как убывает расстояние между ними и Сигоньяком. Один из них даже выстрелил, чтобы остановить его, но промахнулся, потому что Сигоньяк на бегу прыгал то в одну, то в другую сторону, мешая своим врагам как следует прицелиться. Всадник, увозивший Изабеллу, хотел вырваться вперед, предоставив своему арьергарду расправиться с Сигоньяком, но посаженная на луку Изабелла мешала ему как следует понукать коня, она отбивалась и вырывалась, пытаясь соскользнуть на землю.
Дорога была тяжела для лошади, и Сигоньяк все приближался. Не замедляя бега, он выхватил шпагу из ножен и размахивал ею; но он был один, пеший, против трех конных, у него уже перехватывало дыхание; сделав неимоверное усилие, он в несколько прыжков поравнялся с всадниками, прикрывавшими похитителя. Не желая тратить на них время, он концом рапиры раз-другой кольнул крупы их лошадей с тем расчетом, что они испугаются и понесут. И в самом деле, кони шарахнулись, обезумев от боли, встали на дыбы, закусили удила, и как ни старались ездоки обуздать их, но совладать с ними не могли, — они бросились вскачь через рвы и канавы, как будто на них насел сам черт, и вскоре скрылись из виду.
Обливаясь потом, хватая воздух пересохшим ртом, каждый миг боясь, что сердце разорвется у него в груди, Сигоньяк настиг наконец всадника в маске, который держал Изабеллу поперек холки коня. Молодая женщина кричала:
— Ко мне, Сигоньяк, ко мне!
Я здесь! — прохрипел барон прерывающимся голосом и левой рукой ухватился за ремень, которым Изабелла была привязана к похитителю. Он бежал рядом с лошадью, как те всадники, которых римляне называли desultores, и старался стащить всадника с седла. Но тот стискивал бока лошади коленями, и оторвать его от седла было не легче, чем разделить туловище кентавра, при этом он нащупывал каблуками живот лошади, чтобы пустить ее вскачь, и старался стряхнуть Сигоньяка, в которого не мог стрелять, потому что одной рукой держал поводья, а другой Изабеллу. Задерганная лошадь пошла шагом, что позволило Сигоньяку перевести дух; он даже попытался в эту короткую передышку нанести противнику удар шпагой; но страх задеть метавшуюся в седле Изабеллу сделал его неловким, и он промахнулся. А всадник отпустил на миг поводья, выхватил из кармана куртки нож и перерезал ремень, за который в отчаянии цеплялся Сигоньяк; затем всадил в бока лошади зубчатые колесики шпор так, что брызнула кровь, и несчастное животное неудержимо рванулось вперед. Ремешок остался в руке Сигоньяка, а сам он, потеряв опору и не ожидая такого маневра, со всей силы упал навзничь; как ни быстро вскочил он снова на ноги и подобрал свою шпагу, отлетевшую на несколько шагов, всадник успел за этот короткий срок проскакать порядочное расстояние, наверстать которое у барона, измученного неравной борьбой и бешеной гонкой, не было ни малейшей надежды. Тем не менее, слыша все слабеющие крики Изабеллы, он снова бросился в погоню за похитителем — тщетное усилие любящего сердца, у которого отнимают самое дорогое! Однако он заметно отставал, а всадник уже достиг леса, хоть и лишенного листвы, но достаточно густого, чтобы за сеткой стволов и ветвей потерялся след бандита.
Хотя Сигоньяк не помнил себя от ярости и отчаяния, ему пришлось прекратить погоню, оставив свою возлюбленную Изабеллу в когтях злобного демона; помочь ей он ничем не мог даже при поддержке Ирода и Скапена, которые, услышав выстрелы и заподозрив какое-нибудь нападение, стычку или засаду, спрыгнули с повозки, как ни старался их удержать верзила-лакей. Сигоньяк наспех рассказал им о похищении Изабеллы и обо всем происшедшем.
— Тут дело не обошлось без Валломбреза, — определил Ирод, — уж не устроил ли он нам эту западню, проведав о нашей поездке в замок Поммерейль? А может, и представление, за которое я получил вперед немалые деньги, было придумано для того, чтобы выманить нас из города, где подобные штуки проделывать трудно и опасно? В таком случае мошенник, разыгравший роль почтенного управителя, был величайшим актером, какого только мне доводилось видеть. Я бы поклялся, что этот негодяй — на самом деле простодушный управитель из хорошего дома, преисполненный добродетелей и достоинств. Но теперь, когда нас трое, давайте обшарим вдоль и поперек эту рощу, чтобы напасть хотя бы на след нашей милой Изабеллы, которая мне, какой я ни тиран, дороже собственной утробы со всеми потрохами. Увы! Боюсь, что наша невинная пчелка попала в сети гигантского паука. Только бы он не покончил с ней, прежде чем мы успеем ее вызволить из его искусно сплетенной паутины.
— Я раздавлю его! — воскликнул Сигоньяк, топнув ногой, как будто паук и в самом деле очутился у него под каблуком. — Я раздавлю ядовитого гада! Грозное выражение его обычно спокойного и приветливого лица доказывало, что это не пустая похвальба и что он так и поступит, как сказал.
— Ну, не будем тратить время на разговоры, лучше отправимся поскорее в лес и обыщем его, — повторил Ирод, — наша дичь не могла еще залететь далеко.
И правда, когда Сигоньяк и его спутники пересекли лес, застревая ногами в зарослях кустарника и царапая себе лицо о сухие ветки, четверка почтовых лошадей, подхлестываемая гулким, как выстрелы, щелканьем бича, во весь опор уносила карету со спущенными шторками. Двое всадников, обуздав своих лошадей, которых подколол Сигоньяк, скакали по обе стороны кареты, причем один из ни тащил за поводья лошадь человека в маске; тот, очевидно, пересел в карету, чтобы Изабелле не удалось поднять шторки и позвать на помощь или даже, рискуя жизнью, выпрыгнуть на землю.
Без семимильных сапог, которые Мальчик с пальчик ловко утащил у людоеда, бессмысленно было бежать за каретой, катившей так быстро и под такой охраной. Сигоньяку и его товарищам оставалось только проследить за взятым ею направлением, как ни мало это давало надежды отыскать Изабеллу. Барон пробовал идти по следам колес, но погода стояла сухая, и колеса оставляли на твердой почве очень слабый отпечаток, да и тот вскоре перепутался с колеями, проложенными другими каретами и повозками, которые проезжали здесь ранее. Достигнув перекрестка, где от дороги шло несколько ответвлений, барон окончательно потерял след и остановился в большем затруднении, нежели Геркулес, который колебался между сладострастием и целомудрием. Поневоле пришлось повернуть назад, чтобы ошибочным направлением не отдалиться еще больше от цели. Маленький отряд ни с чем возвратился к фургону, где остальные актеры в тревоге и страхе ожидали разгадки таинственного происшествия.
С самого начала событий лакей-проводник подстегнул лошадей, чтобы актеры не могли прийти на помощь Сигоньяку, хотя они и требовали остановить фургон; когда же Тиран и Скапен, услышав пистолетные выстрелы, выскочили из повозки, несмотря на противодействие провожатого, он пришпорил коня, перемахнул через канаву и помчался вслед за своими сообщниками, нимало не заботясь о том, доберется ли труппа до замка Поммерейль, если таковой вообще существует на свете, что было весьма сомнительно после всего случившегося. Ирод спросил у старухи, проходившей мимо с вязанкой хвороста за спиной, далеко ли до Поммерейля; старуха ответила на это, что не знает ни поместья, ни селения, ни замка под таким названием на много миль вокруг, хотя ей стукнуло семьдесят годков, а она с малолетства бродит по окрестностям и поддерживает свою горемычную жизнь, прося милостыню на путях-дорогах.
Теперь уже не оставалось сомнений, что вся история со спектаклем была подстроена ловкими и бессовестными мошенниками по поручению богатого вельможи, ибо для такой сложной махинации требовалось много людей и много денег. Этим вельможей был, конечно, не кто иной, как влюбленный в Изабеллу Валломбрез.
Фургон повернул назад, к Парижу, но Сигоньяк, Ирод и Скапен остались на месте происшествия, намереваясь нанять в ближайшем селении лошадей, что позволит успешнее продолжать поиски похитителей и погоню за ними.
После того как барон упал, всадник добрался с Изабеллой до полянки в лесу, где молодую женщину сняли с лошади и водворили в карету, несмотря на ее отчаянное сопротивление; все это заняло две-три минуты, после чего карета покатила дальше, громыхая колесами, как колесница Капанея на бронзовом мосту. Напротив Изабеллы почтительно пристроился человек в маске, тот самый, что увез ее в седле. Когда она сделала попытку высунуться в окно, таинственный спутник протянул руку и отстранил ее. Противиться этой железной руке не было возможности. Изабелла откинулась на сиденье и принялась кричать в надежде, что ее услышит какой-нибудь прохожий.
— Сделайте милость, сударыня, успокойтесь, — сказал похититель изысканно вежливым тоном. — Не вынуждайте меня применить насилие к столь любезной и пленительной особе. Вам не желают зла, а, напротив, желают всяческого добра. Не упорствуйте же в бесполезной строптивости; если вы поведете себя благоразумно, я буду оказывать вам величайшее почтение, не хуже чем пленной королеве; но если вы вздумаете бесноваться, бунтовать и просить помощи, которая все равно не придет, я найду способ вас утихомирить. Вот что заставит вас молчать и сидеть смирно.
И человек в маске достал из кармана искусно сработанный кляп вместе со смотанной длинной и тонкой шелковой веревкой.
— Было бы просто варварством приладить эту узду или затычку к столь свежим, розовым, сладким, как мед, губкам, — продолжал он. — Согласитесь, что и веревка совсем не подходит к нежным и хрупким ручкам, предназначенным носить золотые запястья, усеянные алмазами.
При всем своем негодовании и отчаянии Изабелла принуждена была признать правоту этих доводов. Физическое сопротивление ни к чему бы не привело, так что молодая актриса забилась в угол кареты, не проронив больше ни слова. Только грудь ее вздымалась от рыданий, и слезы падали на бледные щеки, точно капли дождя на лепестки белой розы. Она думала об опасности, какой подвергалась ее честь, и об отчаянии Сигоньяка.
«За приступом гнева следует приступ слез, — подумал человек в маске. — Все идет как по-писаному. Тем лучше: мне было бы неприятно круто обойтись с такой красоткой».
Вся сжавшись в уголке кареты, Изабелла время от времени бросала пугливый взгляд на своего стража, который заметил это и, стараясь говорить как можно мягче, хотя от природы у него был сиплый голос, сказал ей:
— Вам незачем меня бояться, сударыня. Я человек чести и ничего не сделаю вам неугодного. Если бы судьба не обделила меня своими дарами, я, конечно, не похитил бы для другого такую целомудренную, красивую, так щедро наделенную талантом девицу, как вы; но суровый рок порой вынуждает человека совершать не совсем благовидные поступки.
— Значит, вы не отрицаете, что вас подкупили, поручив похитить меня! — воскликнула Изабелла. — И вы пошли на это подлое, жестокое насилие!
После того, что сделано, отпираться было бы бессмысленно, — преспокойно отвечал человек в маске. — В городе Париже немало нас, бесстрастных философов, которые за деньги принимают участие в чужих страстях и берутся их удовлетворить, одалживая им свой ум и находчивость, свою отвагу и силу. Но давайте переменим разговор: как вы были очаровательны в последней комедии! Сцену признания вы провели с изяществом, не знающим себе равного. Я хлопал вам что было мочи. Вы, верно, слышали, кто-то бил в ладоши, как прачки колотят вальком? Это был я!
— Я скажу вам в свой черед: оставим эти неуместные похвалы и любезности. Куда вы везете меня против моей воли и наперекор всем законам и приличиям?
— Я не могу вам на это ответить, да и ответ мой ничем бы вам не помог; мы, подобно духовникам и лекарям, обязаны соблюдать тайну, строжайшее молчание — необходимое условие в такого рода секретных, опасных, головоломных предприятиях, осуществляемых безымянными и безликими призраками. Зачастую для пущей безопасности мы даже не знаем того, кто поручает нам эти рискованные дела, а он не знает нас.
— И вам неизвестно, чья рука толкнула вас совершить такое гнусное преступление — посреди большой дороги отнять ни в чем не повинную девушку у ее друзей?
— Известно или нет, суть остается та же, раз сознание долга закрывает мне рот. Поищите среди своих обожателей самого пылкого и самого незадачливого. Без сомнения, это будет он.
Поняв, что у человека в маске ничего не добьешься, Изабелла прекратила разговор. К тому же она была убеждена, что похищение — дело рук Валломбреза. Она не забыла, каким угрожающим тоном он произнес, уходя из се комнаты в гостинице на улице Дофина: «До свидания, сударыня». Из уст человека его склада, необузданного в своих желаниях, не признающего преград своей воле, эти простые слова не сулили ничего хорошего. Такая уверенность усугубляла ужас бедной актрисы, бледневшей при мысли, какому натиску подвергнется ее целомудрие со стороны высокомерного вельможи, более уязвленного в своей гордыне, нежели в своей любви. Она надеялась, что ей на помощь придет Сигоньяк, ее отважный и верный друг. Но удастся ли ему вовремя обнаружить то потаенное убежище, куда ее увозят? «Как бы то ни было, — решила она про себя, — если злодей герцог осмелится меня оскорбить, я ношу за корсажем нож Чикиты и не задумаюсь пожертвовать жизнью, чтобы спасти свою честь». Приняв такое решение, она немного успокоилась.
Карета с одинаковой скоростью ехала уже два часа, остановившись лишь на несколько минут, чтобы сменить заранее приготовленных лошадей. Так как шторки были спущены, Изабелла ничего не видела и не могла догадаться, в какую сторону ее везут. Правда, местность была ей незнакома, но если бы ей дали возможность выглянуть наружу, она хотя бы по солнцу определила направление, а так ее держали в полном неведении, увлекая бог весть куда.
Когда колеса загромыхали по железным балкам подъемного моста, Изабелла поняла, что путь окончен. В самом деле, карета остановилась, дверцы распахнулись, и человек в маске протянул молодой актрисе руку, помогая ей сойти.
Она огляделась по сторонам и увидела большой внутренний двор, образованный четырьмя красными кирпичными корпусами, принявшими от времени темный, довольно мрачный колорит. Сквозь зеленоватые стекла было видно, что узкие и высокие окна дворцовых фасадов изнутри закрыты ставнями, из чего вытекало, что комнаты, которым они давали свет, давно уже необитаемы. Двор был вымощен плитами, и каждую из них окаймляла рамка из мха, а у подножия стен пробивалась трава. Перед крыльцом два сфинкса в египетском вкусе вытягивали на цоколе свои притупившиеся когти, а их округлые крупы были испещрены желтыми и серыми пятнами, болезнью старого камня. Неведомый замок, хоть и отмеченный той печатью грусти, какую налагает на жилище отсутствие хозяина, все же сохранил пышность аристократического владения. Он был пуст, но не заброшен, и никаких следов упадка не виднелось на нем: тело было нетронуто, отсутствовала лишь душа.
Человек в маске передал Изабеллу с рук на руки лакею в серой ливрее. Широкой лестницей с коваными перилами, богато изукрашенными узором из завитков и арабесок по моде прошлого царствования, лакей повел Изабеллу в покои, которые когда-то, надо полагать, казались пределом великолепия и в своей поблекшей роскоши могли поспорить с новомодным щегольством. Стены первой комнаты были обшиты панелями мореного дуба в виде пилястров, карнизов и резных листьев, обрамлявших фландрские шпалеры. Во второй комнате, тоже обшитой дубом, но с более тонким орнаментом и вкрапленной в него позолотой, в рамы взамен шпалер были вставлены аллегорические картины, сюжеты которых нелегко было разобрать под слоем копоти и желтого лака; темные краски расплылись, и только светлые куски живописи выделялись более явственно. Лица богов и богинь, нимф и героев выступали из мрака частично, лишь светлыми своими сторонами, что производило странное впечатление, а по вечерам, при неверном свете лампы, могло даже напугать. Кровать помещалась в глубоком алькове и была застлана вышитым покрывалом с бархатными полосами; все это великолепие порядком потускнело. Золотые и серебряные нити поблескивали среди полинявших шелков и шерстей, а красный цвет самой материи местами отливал синевой. Наклонное венецианское зеркало на роскошном резном туалетном столе показало Изабелле ее бледное, до неузнаваемости изменившееся лицо. Очевидно, ради приезда молодой актрисы яркий огонь пылал в камине — монументальном сооружении, державшемся на подпорах в виде статуй Гермеса и перегруженном обилием волют, кронштейнов, гирлянд и прочих украшений, которые обрамляли портрет мужчины, чья наружность до крайности поразила Изабеллу. Черты его не были для нее чужды; они смутно припомнились ей, как те образы сна, которые не исчезают с пробуждением, а долго сопутствуют нам наяву. Это было лицо человека лет сорока, бледное, с черными глазами, с пурпурными губами, каштановыми волосами, — печать благородной гордости лежала на нем. Грудь его охватывала кираса из вороненой стали в золотых с чернью полосах, с белым шарфом через плечо. При всех тревогах и страхах, естественных в ее положении, Изабелла, как зачарованная, то и дело обращала взгляд на портрет. В нем было что-то общее с Валломбрезом, но выражением они настолько разнились между собой, что сходство черт вскоре забывалось.
Она была поглощена этими мыслями, когда лакей в серой ливрее, удалившийся на несколько минут, вернулся с двумя слугами, которые несли столик, накрытый на один прибор.
— Кушать подано, — доложил пленнице первый лакей.
Один из слуг бесшумно пододвинул кресло, а другой поднял крышку с суповой миски старого массивного серебра, откуда столбом поднялся пар, напитанный запахом наваристого бульона.
Хоть и угнетенная своим тягостным положением, Изабелла ощущала голод и пеняла за это на себя, забывая, что природа никогда не поступается своими правами; однако ее остановила мысль, что поданные ей кушанья содержат снотворное, которое лишит ее силы сопротивляться, и она оттолкнула тарелку, в которую уже погрузила ложку.
Лакей в серой ливрее, как видно, понял ее опасения и тут же отпил вина и воды и отведал ото всех кушаний, поставленных на стол. Несколько успокоившись, пленница проглотила ложку бульона, съела кусочек хлеба, обсосала крылышко цыпленка; покончив с этим легким завтраком и чувствуя лихорадочный озноб от всего пережитого, она придвинула кресло к камину и просидела так некоторое время, опершись рукой на локотник кресла, а подбородком на ладонь, вся во власти смутных и тягостных дум.
Затем она встала и подошла к окну посмотреть, куда оно выходит. На нем не было ни загородок, ни тюремных решеток. Но, нагнувшись, она увидела, как внизу, у самого подножья стены, мерцает стоячая, подернутая ряской вода глубокого рва, опоясывающего замок. Мост, по которому проехала карета, был поднят, и сообщаться с внешним миром иначе как вплавь не представлялось возможности. Да и то карабкаться по отвесным, облицованным камнем стенам рва было делом нешуточным. А дальше горизонт заслоняли вековые деревья, посаженные в два ряда вокруг замка. Из окон были видны лишь их переплетенные ветви, хоть и оголенные, но совершенно закрывавшие кругозор. Надежды на бегство или избавление не было никакой. Приходилось с величайшим напряжением ждать событий, что, пожалуй, страшнее уже разразившегося бедствия.
Не мудрено, что бедняжка Изабелла вздрагивала при малейшем шуме. От плеска воды, вздохов ветра, шороха обоев или потрескивания дров у нее по спине сбегали струйки холодного пота. Каждую минуту она ждала, что вот-вот откроется дверь или отодвинется панель, обнаружив потайной ход, откуда появится кто-то, человек или призрак. Может статься, призрака она боялась даже меньше. Сумерки сгущались, и ей становилось все страшнее; когда рослый лакей внес канделябр с зажженными свечами, она едва не лишилась чувств.
Пока Изабелла трепетала от страха в своих пустынных апартаментах, похитители ее пировали в подвальном помещении, бражничали и обжирались напропалую, потому что им приказано было оставаться здесь в роли гарнизона и охранять замок на случай нападения Сигоньяка. Пили они все как губки, но один проявлял исключительные способности в поглощении живительной влаги. Это был человек, который увез Изабеллу, держа ее поперек луки, и так как он скинул маску, каждый мог созерцать его бледное лицо, похожее на круглый сыр, посреди которого пламенел нос, подобный шпанской вишне. По окраске носа читатель, конечно, узнал Малартика, приятеля Лампурда.
XVI
ВАЛЛОМБРЕЗ
Оставшись одна в незнакомой комнате, где всякую минуту опасность могла предстать перед ней под неведомой личиной, Изабелла чувствовала, как сердце ее сжимается невыразимой тревогой, хотя кочевая жизнь и сделала ее смелее, чем обычно бывают женщины. Между тем окружающая обстановка совсем не казалась мрачной в своей старинной, но не тронутой временем роскоши. Веселые огоньки плясали на огромных поленьях в камине; пламя свечей озаряло всю комнату до самых укромных уголков, вместе с темнотой изгоняя оттуда призраки страха; благодатное, радушное тепло располагало с беспечному покою. В ярко освещенных панно не было ничего таинственного, а обративший на себя внимание Изабеллы мужской портрет в богатой раме над камином не обладал тем неподвижным взглядом, который в то же время как бы следит за вами, что так пугает в некоторых портретах. Наоборот, он словно улыбался покровительственно и доброжелательно, вроде тех изображений святых, к которым можно воззвать в минуту опасности. Но, несмотря на весь этот умиротворяющий уют, напряженные нервы Изабеллы вибрировали, как струны гитары, когда их перебирают пальцами; глаза ее тревожно и пугливо блуждали по комнате, стараясь и страшась увидеть неведомое, а чувства, возбужденные сверх меры, с ужасом ловили среди глубокого ночного безмолвия еле внятные звуки — голос самой тишины. Одному богу известно, какой зловещий смысл принимали они в воображении девушки! В конце концов беспокойство ее достигло таких размеров, что она решилась покинуть ярко освещенную, обогретую и уютную комнату и, рискуя самыми невероятными встречами, пустилась по темным коридорам замка в поисках забытого выхода или уголка, где можно спрятаться. Убедившись, что двери комнаты не заперты на ключ, она взяла с круглого столика светильник, оставленный лакеем на ночь, и, прикрыв его ладонью, пустилась в путь.
Прежде всего она натолкнулась на лестницу с замысловатыми коваными перилами, по которой поднималась в сопровождении лакея; справедливо рассудив, что выхода, через который удалось бы бежать, на втором этаже быть не может, она спустилась в первый этаж. Увидев внизу за сенями двухстворчатую дверь, она повернула ручку, и обе створки распахнулись с легким треском дерева и скрипом петель, показавшимися ей громовыми раскатами, хотя в трех шагах их не было слышно. Слабый огонек, чуть мерцавший в сыром воздухе давно не проветриваемого помещения, осветил или, вернее, позволил молодой актрисе различить обширную залу, где хоть и не чувствовалось запустения, но было что-то мертвенное, как во всех необитаемых покоях; длинные дубовые скамьи тянулись вдоль стен, обтянутых шпалерами, на которых были вытканы человеческие фигуры; в мимолетных вспышках огонька поблескивали развешанные по стенам военные трофеи, железные перчатки, мечи и щиты. Середину комнаты занимал огромный стол с массивными ножками, на который молодая женщина чуть не наткнулась; но каков был ее ужас, когда обойдя его и приблизясь к двери напротив входа, ведущей в соседнюю залу, она увидела двух закованных в латы рыцарей, неподвижно стоявших на страже по обе стороны двери: железные перчатки были у них скрещены на рукоятке меча, острием обращенного к полу, забрала шлемов изображали головы страшных птиц, отверстия для глаз были сделаны в виде зрачков, а полосы, прикрывающие нос, — в виде клювов; на гребне шлема, как трепещущие от ярости крылья, топорщились железные пластинки, вырезанные наподобие перьев; световой блик странным образом вздувал нагрудные щиты, так что казалось, будто их поднимают глубокие вздохи; от наколенников и налокотников отходили стальные острия, изогнутые в форме орлиного когтя, и удлиненный носок башмака был загнут тоже в форме когтя. При зыбком свете лампы, дрожавшей в руке Изабеллы, призраки принимали поистине устрашающий вид, способный перепугать даже закаленного храбреца. У бедняжки Изабеллы сердце колотилось так, что удары его отдавались в горле. Можно ли удивляться, что она пожалела, зачем покинула освещенную комнату и наугад отправилась бродить в темноте? Однако воины не шевельнулись, хотя и должны были заметить ее присутствие, и, видимо, не собирались преградить ей дорогу, потрясая мечами; когда она приблизилась к одному из них и поднесла светильник к самому его носу, латник ничуть этим не обеспокоился и остался совершенно невозмутим. Расхрабрившись и заподозрив истину, Изабелла подняла на нем забрало, за которым обнаружился темный провал, как под шлемом, венчающим герб. Оба стража оказались лишь немецкими манекенами в полном рыцарском снаряжении.
Но такой обман чувств был вполне простителен для бедной пленницы, блуждающей ночью по пустынному замку, настолько эта металлическая оболочка, отлитая по человеческому телу как эмблема войны, уподобляется ему и, будучи пустой, еще сильнее потрясает воображение окостенелой неподвижностью узловатых сочленений. Несмотря на тягостное состояние духа, Изабелла невольно улыбнулась своей ошибке и, подобно героям рыцарских романов, с помощью талисмана разрушавших чары, которые закрывали доступ в заколдованный замок, храбро шагнула через порог следующей комнаты, пренебрегая обоими отныне беспомощными стражами.
Это была огромная столовая, судя по высоким поставцам резного дуба, в которых смутно мерцала серебряная посуда: графины, солонки, перечницы, кубки, пузатые вазы, большие серебряные или позолоченные блюда, похожие не то на щиты, не то на каретные колеса, а также богемский и венецианский хрусталь изящной и причудливой формы, на свету искрившийся зелеными, красными и синими огоньками. Стулья с высокими прямоугольными спинками, расставленные вокруг стола, казалось, тщетно ожидали гостей, а ночью могли служить сборищу пирующих привидений. Покрывавшая стены над дубовыми панелями старинная кордовская кожа, тисненная золотом с разводами в виде цветов, вспыхивала красноватыми отблесками при беглом свете лампы, насыщая полумрак великолепием теплых и темных тонов. Мимоходом взглянув на эту старинную роскошь, Изабелла поспешила в третью комнату.
Это была, по-видимому, парадная зала, более обширная, чем две первые, тоже отличавшиеся немалыми размерами. Слабенький огонек лампы не достигал ее глубин и растекался в нескольких шагах желтоватыми струйками, словно луч звезды сквозь туман. Как ни бледен был огонек, он пронизывал мрак и придавал теням расплывчатые жуткие формы, неясные очертания, которые дорисовывал страх. Призраки драпировались в складки портьер: привидения покоились в объятиях кресел; мерзкие чудовища ютились по углам, безобразно скрючившись или повиснув на когтях летучих мышей.
Обуздав испуганное воображение, Изабелла пошла вперед и на дальнем конце залы увидала царственный балдахин, увенчанный перьями, затканный геральдическими эмблемами, по которым трудно было расшифровать герб; под балдахином на возвышении, покрытом ковром, стояло кресло, подобное трону, к которому вели три ступени. Все это, смутно выхваченное из мрака тусклым мимолетным отблеском, в таинственности своей приобретало грозное, потрясающее величие. Казалось, будто это седалище для того, кто возглавляет синедрион духов, и не требовалось особого полета фантазии, чтобы представить себе ангела тьмы, восседающего между своих длинных черных крыл.
Изабелла ускорила шаг, и, как ни легка была ее походка, скрип башмаков посреди такой тишины приобретал чудовищную звучность. Четвертая комната была спальня, наполовину занятая огромной кроватью, вокруг которой тяжелыми складками ниспадал полог из темно-малинового индийского штофа. Между стеной и кроватью помещался эбеновый аналой, над которым поблескивало серебряное распятье. Кровать с задернутым пологом даже среди бела дня внушает тревожное чувство. Невольно думается: что скрыто там, за опущенными занавесями? А ночью в необитаемой комнате плотно занавешенная кровать вселяет настоящий ужас. Там может находиться и спящий, и мертвец, и даже живой человек, подстерегающий тебя. Изабелле померещилось, что оттуда слышится равномерное и глубокое сонное дыхание; было ли это правдой или заблуждением? Она не отважилась узнать истину, раздвинув складки красного шелка и осветив кровать своей лампой.
За опочивальней находилась библиотека. Красовавшиеся на книжных шкафах бюсты поэтов, историков и философов провожали Изабеллу своими огромными белыми глазами, заглавия и цифры на корешках многочисленных книг, беспорядочно расставленных по полкам, загорались золотом при беглом свете лампы. Далее здание поворачивало под прямым углом, и вдоль бокового фасада со стороны двора тянулась длинная галерея, где в хронологическом порядке были развешены фамильные портреты в побуревших от старости золоченых рамах. На противоположной стене им соответствовал ряд окон, закрытых ставнями с овальным отверстием наверху, что создавало в такую пору причудливый световой эффект. Взошла луна, и луч ее, проскальзывая в это отверстие, отображался таким же овалом на противоположной стене; случалось, что голубоватый блик, точно мертвенная маска, ложился на чье-то лицо. От этой колдовской игры света портреты оживали, нагоняя мистический страх, тем более что туловища оставались в тени, и только серебристо-белесые лица выступали рельефом из рам, чтобы посмотреть на Изабеллу. Другие же, те, что попадали лишь в свет лампы, хранили под желтым лаком торжественную неподвижность мертвецов, но казалось, будто души предков явились взглянуть на мир через их черные зрачки, словно через отверстия, нарочно для того и сделанные. И от этих изображений дрожь пробирала не меньше, чем от остальных.
Чтобы пройти по галерее мимо призраков, глядевших со стен. Изабелле потребовалось столько же мужества, сколько нужно солдату, чтобы спокойно промаршировать под перекрестным огнем. От холодного пота у нее между лопатками намокла шемизетка, и ей мерещилось, будто страшилища в кирасах и камзолах, увешанных орденами, вдовицы в торчащих гофрированных воротничках и непомерных фижмах спустились из рам и сопровождают ее, словно погребальная процессия. Ей даже чудилось, что их призрачные шаги следом за ней шелестят по паркету. Наконец она достигла конца этого широкого перехода и натолкнулась на застекленную дверь во двор; порядком поцарапав пальцы старым ржавым ключом, она не без труда повернула его в замке и, поставив лампу в надежное место, чтобы взять ее на обратном пути, покинула галерею, обиталище ужасов и ночных миражей.
При виде вольного неба, где серебряным блеском переливались звезды и белый свет луны не мог вполне их затмить, Изабелла ощутила беспредельную ликующую радость, как бы возвратись от смерти к жизни, ей казалось, что бог видит ее теперь с небесных высот, меж тем как раньше мог забыть о ней, пока она блуждала в беспросветном мраке, под непроницаемыми сводами, по лабиринту комнат и переходов. Хоть положение ее ничем не стало лучше, с души свалился тяжелый гнет. Она продолжала свое обследование, но двор был замкнут со всех сторон, точно в крепости, за исключением одного проема под кирпичным сводом, выводившего, должно быть, к самому рву, потому что, осторожно высунувшись из него, Изабелла почувствовала, как в лицо ей, словно порывом ветра, пахнуло влажной свежестью воды, и услышала, как плещется мелкая зыбь о подножие рва. Верно, через этот ход доставлялись припасы для кухонь замка; но чтобы переправиться сюда или отсюда, требовалась лодка, которая, по всей вероятности, была убрана куда-то в укрытие на воде, недосягаемое для Изабеллы. Итак, бегство с этой стороны тоже оказывалось невозможным, чем и объяснялась относительная свобода, предоставленная пленнице. Она напоминала тех заморских птиц, которых перевозят на кораблях в открытых клетках, так как знают, что, полетав немного, они принуждены будут вернуться и сесть на мачту, ибо до суши, даже самой ближней, их не донесут крылья. Ров вокруг замка играл роль океана вокруг корабля.
В одном углу здания сквозь ставни на окнах подвального помещения просачивался красноватый свет, и посреди ночного безмолвия с того конца, укрытого тенью, доносился смутный гул. Молодая актриса направилась на этот свет и шум, движимая вполне понятным любопытством; заглянув в щель ставня, прилаженного менее плотно, чем остальные, она ясно увидела, что происходит там, внутри.
Вокруг стола, под лампой с тремя рожками, свисавшей с потолка на медной цепи, пировала компания молодцов зверского и наглого вида, в которых Изабелла сразу же признала своих похитителей, хоть и видела их прежде только в масках. Это были Винодуй, Ершо, Свернишей и Верзилон, наружность коих вполне соответствовала благозвучным прозвищам. Верхний свет, погружая во мрак глаза и выделяя лоснящиеся лбы и носы, особенно задерживался на огромных усищах, отчего рожи собутыльников казались еще свирепее, хотя они и без того были достаточно страшны.
Агостен, снявший парик и накладную бороду, в которых изображал слепца, сидел с краю, на отшибе, — ему, как захолустному разбойнику, не полагалось быть на равной ноге со столичными бретерами. На почетном месте восседал Малартик, единодушно избранный королем пиршества. Лицо его было бледнее, а нос краснее обычного; этот феномен объяснялся количеством порожних бутылок, лежавших на буфете, подобно трупам, унесенным с поля боя, а также количеством непочатых бутылок, которые дворецкий неутомимо подставлял ему.
Из разговоров пирующей братии Изабелла улавливала лишь отдельные выражения, да и то смысл их по большей части был ей непонятен; и немудрено, поскольку это был жаргон притонов, кабаков и фехтовальных залов, пересыпанный мерзкими воровскими словечками из лексикона Двора Чудес, помеси разных цыганских наречий; ничего касательно своей дальнейшей судьбы она оттуда не почерпнула и, слегка продрогнув, собралась уже уйти, когда Малартик, требуя внимания, с такой силой грохнул кулаком об стол, что бутылки закачались, как пьяные, а хрустальные бокалы ударились друг о друга, вызванивая созвучие до-ми-соль-си. Как ни были пьяны его собутыльники, тут они подскочили на местах не меньше чем на полфута и повернули свои образины к Малартику.
Воспользовавшись минутным затишьем, Малартик встал и, подняв бокал так, что вино засверкало на свету, как драгоценный камень в перстне, сказал:
— Друзья, послушайте песенку моего сочинения, ибо я владею лирой не хуже, чем мечом, и, как истовый пьяница, песенку сочинил вакхическую. Рыбы немы потому, что пьют воду, а если бы рыбы пили вино, они бы запели. Так докажем же певучим пьянством, что мы человеки!
— Песню! Песню! — заорали Ершо и Винодуй, Свернишей и Верзилон, неспособные уследить за столь извилистым ходом рассуждений.
Малартик прочистил горло, энергично прокашлявшись, и со всеми ухватками певца, приглашенного в королевские покои, запел хоть и хрипловато, но без фальши следующие куплеты:
В честь Вакха, знатного пьянчуги,
Напьемся, други, допьяна!
Ему мы спутники и слуги,
Звени, наш гимн, по всей округе
Во славу доброго вина!
Мы все — жрецы прекрасной влаги,
Счастливей нас на свете нет,
Сердца у нас полны отваги,
И рдеют щеки, точно флаги,
И нос горит, как маков цвет.
Позор тому, кто с рожей чинной
Простую воду в глотку льет!
Вовек не быть ему мужчиной,
А с беспричинною кручиной
Лягушкой квакать средь болот! [19]
Песня была встречена восторженными возгласами, и Свернишей, считавший себя знатоком поэзии, не посовестился объявить Малартика соперником Сент-Амана, из чего следует, насколько вино извратило вкус пьянчуги. Решено было выпить в честь певца по стакану красненького, и каждый добросовестно осушил стакан до дна. Эта порция доконала менее выносливых пропойц: Ершо сполз под стол, где послужил подстилкой для Верзилона; более стойкие Свернишей и Винодуй только клюнули носом и заснули, положив голову на скрещенные руки, как на подушку. Что до Малартика, так он по-прежнему сидел на стуле, выпрямившись, зажав в кулаке чарку и тараща глаза, а нос его, раскаленный докрасна, казалось, сыпал искрами, как железный гвоздь прямо из кузни; с тупым упорством не совсем охмелевшего забулдыги он машинально твердил, хотя никто и не подпевал ему:
В честь Вакха, знатного пьянчуги,
Напьемся, други, допьяна!..
Изабелле опротивело это зрелище, она отстранилась от щели и продолжала свой обход, который вскоре привел ее под своды, где были укреплены цепи с противовесами для подъемного моста, отведенного сейчас к замку. Не было никакой надежды сдвинуть с места эту тяжеловесную махину, а так как выбраться из замка иначе чем опустив мост было невозможно, пленнице пришлось отбросить всякую мысль о бегстве. Взяв свою лампу там, где ее оставила, она на сей раз пошла по галерее предков с меньшим трепетом, потому что знала теперь то, чего сперва испугалась, а страх рождается из неизвестности. Быстро пересекла она библиотеку, парадную залу и прочие комнаты, которые первоначально обследовала с такой боязливой осторожностью. Насмерть испугавшие ее доспехи показались ей смешными, и она непринужденным шагом поднялась по той лестнице, по которой недавно спускалась на цыпочках, затаив дыхание из страха разбудить эхо, дремавшее в гулком пространстве.
Но каков же был ее испуг, когда, переступив порог своей комнаты, она увидела странную фигуру, сидевшую в кресле перед камином! Огни свеч и отблеск очага слишком ярко освещали ее, чтобы она могла сойти за призрак; правда, фигура была очень тоненькой и хрупкой, но полной жизни, о чем свидетельствовали огромные черные глаза, отнюдь не бесстрастные, как у призраков, а сверкающие диким блеском и с гипнотической пристальностью устремленные на Изабеллу, которая застыла в дверях. Длинные пряди темных волос были откинуты назад, что позволяло во всех подробностях разглядеть изжелта-смуглое личико, изящно очерченное в своей юной и выразительной худобе, и полуоткрытый рот с ослепительно-белыми зубами. Обветренные на свежем воздухе, точеные руки с ноготками белее пальцев были скрещены на груди. Голые ножки не достигали пола, они, очевидно, еще не доросли, чтобы дотянуться от кресла до паркета. В разрезе рубашки из грубого холста смутно мерцали бусины жемчужного ожерелья.
По этому ожерелью всякий, конечно, узнал бы Чикиту. Это и в самом деле была Чикита, не успевшая еще сменить на свое обычное платье одежду, в которой изображала мальчика-поводыря при лжеслепце. Этот костюм, состоявший из рубашки и широких штанов, даже шел ей, потому что она была в том переходном возрасте, когда внешне еще нет четкой границы между девочкой и мальчиком.
Как только Изабелла узнала загадочную юную дикарку, испуг от неожиданного явления мгновенно прошел. Сама по себе Чикита не могла быть опасна, вдобавок она как будто питала к молодой актрисе нескладную признательность, которую на свой лад успела доказать в первую их встречу.
Продолжая пристально глядеть на Изабеллу, Чикита вполголоса напевала свою странную песенку в прозе, которую однажды уже бормотала, как полубезумное заклинание, когда протискивалась через слуховое окошко при первой попытке похищения молодой актрисы в «Гербе Франции»: «Чикита сквозь щель прошмыгнет, пропляшет на зубьях решетки…»
— Ты не потеряла ножа? — спросила она у Изабеллы, едва та приблизилась к камину. — Ножа с красными полосами?
— Нет, Чикита, не потеряла, я всегда ношу его вот здесь, между шемизеткой и корсажем, — ответила молодая женщина. — Но почему ты задаешь мне такой вопрос? Разве моя жизнь в опасности?
— Нож — верный друг, — произнесла девочка, и глаза ее сверкнули жестоким блеском. — Он не предаст хозяина, если хозяин умеет его поить, потому что нож томится жаждой.
— Ты пугаешь меня, недоброе дитя! — воскликнула Изабелла, встревоженная такими безумными и зловещими речами, за которыми, однако, могла скрываться попытка предостеречь ее, попытка, полезная в ее положении.
— Заостри кончик о каменную доску, — продолжала Чикита, — наточи лезвие о подошву башмаков.
— Для чего ты говоришь мне все это? — бледнея, спросила актриса.
— Ни для чего. Кто хочет защищаться, тот готовит оружие. Вот и все.
Туманные и зловещие речи Чикиты взволновали Изабеллу, но, с другой стороны, присутствие девочки здесь, в комнате, успокаивало ее, Чикита явно питала к ней добрые чувства, не менее прочные оттого, что вызваны они были пустячным поводом. «Я никогда не перережу тебе горло», — в свое время сказала Чикита, и, по ее дикарскому разумению, это был торжественный обет содружества, который она ни за что не нарушит. Изабелла была единственным человеческим созданием после Агостена, проявившим к ней немного сочувствия. Она подарила ей первое украшение, чтобы ублажить ее ребяческое кокетство, и девочка, по юности своей еще незнакомая с завистью, простодушно восторгалась красотой молодой актрисы. Кроткое личико Изабеллы очаровывало ее, потому что до сих пор ей приходилось видеть одни только свирепые и кровожадные физиономии, сосредоточенные па разбое, бунте и убийстве.
— Как ты попала сюда? — спросила Изабелла после минутного молчания. — Тебе поручили стеречь меня?
— Нет, я сама пришла на свет и огонь очага. Мне скучно стало сидеть одной в углу, пока мужчины пили бутылку за бутылкой. На такую маленькую, тощенькую девочку никто не обращает внимания, я все равно что кошка, которая спит под столом. Вот я и улизнула в самый разгар пира. Мне противен запах вина и мяса, я привыкла вдыхать аромат вереска и смолистый дух сосны.
— И тебе не страшно было блуждать без свечи по длинным темным коридорам, по огромным мрачным комнатам?
— Чикита не знает страха, глаза ее видят во мраке, ноги ступают, не спотыкаясь. Когда она встречает сову, сова закрывает глаза; летучая мышь складывает крылья, стоит ей приблизиться. Призрак сторонится или отступает назад, чтобы пропустить ее. Ночь — ей товарка и не скрывает от нее своих тайн. Чикита знает гнездо филина, приют вора, могилу убитого, место, где водятся привидения: но она никогда не расскажет об этом дню.
Во время этой горячечной речи глаза Чикиты сверкали сверхъестественным огнем. Чувствовалось, что, взвинченная своими одинокими мечтами, она стала приписывать себе некую магическую силу. Сцены разбоя и убийства, к которым она была причастна с малых лет, потрясли ее пылкое невежественное воспаленное воображение. Убежденностью своей она действовала и на Изабеллу, смотревшую на нее с суеверным страхом.
— Мне больше нравится сидеть здесь у огня, рядом с тобой, — продолжала девочка. — Ты красивая, и мне приятно на тебя смотреть; ты похожа на пресвятую деву, которую я видела над алтарем, правда, издалека, — меня прогоняли из церкви вместе с собаками, потому что я растрепана и на мою канареечную юбку верующим смешно глядеть. Какая у тебя белая рука! Рядом с ней моя похожа на обезьянью лапку. Волосы у тебя тонкие, шелковистые, а мои торчат, как щетина. Ох, верно, я очень некрасивая! Да?
— Нет, деточка, — возразила Изабелла, невольно тронутая таким наивным восхищением, — ты по-своему даже мила. Если тебя хорошо одеть, ты поспоришь с любой красавицей.
— Правда? Чтобы принарядиться, я украду богатые платья, и тогда Агостен полюбит меня.
При этой мысли смуглое личико Чикиты озарилось розовым светом, и на несколько минут она замерла, опустив глаза в блаженном раздумье.
— Ты знаешь, где мы находимся? — спросила Изабелла, когда девочка вновь подняла веки, окаймленные длинными черными ресницами.
— В замке того вельможи, у которого столько денег и который уже раз хотел похитить тебя в Пуатье. Отодвинь я тогда засов, все было бы сделано. Но ты подарила мне жемчужное ожерелье, и я не захотела тебе вредить.
— Однако на этот раз ты помогла меня увезти, — сказала Изабелла, — значит, ты меня разлюбила и предала моим врагам?
— Так велел Агостен, мне пришлось повиноваться; к тому же поводырем взяли бы тогда кого-нибудь другого, и я не попала бы в замок вместе с тобой. А здесь я могу тебе помочь. Не смотри, что я маленькая — я храбрая, ловкая, сильная, и я не хочу, чтобы тебя обижали.
— А далеко от Парижа этот замок, где меня держат пленницей? — спросила молодая женщина, привлекая Чикиту к себе. — Не слышала ты, чтобы кто-нибудь из мужчин называл его?
— Да, Свернишей говорил, что замок называется… ну как его? — протянула девочка, растерянно почесывая в затылке.
— Постарайся вспомнить, — настаивала Изабелла, гладя смуглые щечки Чикиты, которая покраснела от радости: никто еще никогда не ласкал ее.
— Как будто он называется Валломбрез, — с расстановкой произнесла Чикита, словно прислушиваясь к внутреннему голосу. — Да, Валломбрез, теперь я в этом уверена; так же зовут и того вельможу, которого твой друг, капитан Фракасс, ранил на дуэли. Лучше бы он убил его. Этот герцог очень злой человек, хоть он и разбрасывает золото пригоршнями, как сеятель — зерно. Ты ведь ненавидишь его, правда? И ты была бы рада от него ускользнуть?
— О да! Но это невозможно: замок окружен глубоким рвом, а мост поднят. Бежать никак нельзя.
— Чиките нипочем решетки, затворы, стены и рвы; Чикита пожелает — и выпорхнет на волю из крепко-накрепко запертой темницы, а тюремщик только глаза вытаращит. Стоит ей захотеть — и капитан еще до рассвета будет знать, где находится та, кого он ищет.
Слушая эти бессвязные слова, Изабелла испугалась было, что слабый рассудок Чикиты совсем помутился; но невозмутимо спокойное лицо девочки, ясный взгляд ее глаз и уверенный тон голоса опровергали такое предположение; странное создание, бесспорно, обладало частицей той магической силы, какую себе приписывало.
Как бы желая убедить Изабеллу, что она не хвастает, девочка сказала:
— Я уж найду способ выбраться отсюда, только дай мне немного поразмыслить. Не говори ни слова, затаи дыхание — малейший шум меня отвлекает: я должна услышать голос духа.
Чикита наклонила голову, прикрыла глаза рукой, чтобы сосредоточиться, и на несколько минут застыла в полной неподвижности, потом встрепенулась, распахнула окно и, взобравшись на подоконник, пристально вгляделась во мрак. Под свежим ночным ветерком темные воды рва плескались о подножье стены.
«Неужто она и в самом деле полетит, как летучая мышь?» — думала молодая актриса, внимательно следя за каждым движением Чикиты.
Напротив окна, по ту сторону рва, росло большое многовековое дерево, нижние ветви которого частью простирались по земле, частью нависали над водой; но все же самые длинные из них футов на восемь — десять не достигали стены. С этим-то деревом Чикита и связывала план побега. Она спрыгнула в комнату, вытащила из кармана тонкую, крепко свитую бечевку длиною в семь-восемь маховых сажен и аккуратно разложила ее на полу; из другого кармана она достала железный рыболовный крючок, который привязала к веревке; потом подошла к окну и забросила крючок в гущу ветвей. В первый раз железный коготок ни за что не зацепился и упал вместе с веревкой, звякнув об стену. При второй попытке острый кончик крючка впился в кору дерева, и Чикита принялась тянуть веревку к себе, а Изабеллу попросила повиснуть на ней всей своей тяжестью. Зацепленная ветвь поддалась, насколько позволяла гибкость ствола, и приблизилась к окну футов на шесть. Тогда Чикита надежным узлом привязала веревку к оконной решетке, перекинула свое щуплое тельце, с необычайной ловкостью ухватилась за веревку, перебирая руками, очень скоро добралась до ветви и уселась на ней верхом, как только ощутила ее прочность.
— А теперь отвяжи веревку, чтобы я могла забрать ее с собой, — приказала она пленнице тихим, но внятным голосом, — если не думаешь последовать за мной. Боюсь только, что страх перехватит тебе горло, от головокружения тебя потянет вниз и ты упадешь в воду. Прощай! Я отправляюсь в Париж и скоро возвращусь. При лунном свете быстро ходится.
Изабелла повиновалась, и отпущенная ветка вернулась в прежнее положение, перенеся Чикиту на ту сторону рва. Работая руками и коленями, она мигом соскользнула по стволу на землю, припустила быстрым шагом и вскоре исчезла в голубоватой ночной мгле.
Все происшедшее показалось Изабелле сном. Долго стояла она в оцепенении, забыв затворить окно, и смотрела на недвижимое дерево; черный остов его вырисовывался перед ней на молочно-сером фоне облака, пронизанного рассеянным светом луны, диск которой наполовину скрывался за этим облаком. Изабелла содрогалась, видя, как непрочна на конце та ветка, которой не побоялась вверить свою жизнь отважная и почти невесомая Чикита. Молодую женщину умиляла преданность бедненькой жалкой дикарки с такими прекрасными, сияющими, полными страсти глазами, глазами женщины на детском личике, умевшей свято хранить благодарность за ничтожный подарок. Но от ночной свежести жемчужные зубки молодой актрисы начали выбивать лихорадочную дробь; тогда она закрыла окно, задернула занавеси и опустилась в кресло у огня, положив ноги на медные шары каминной решетки.
Не успела она усесться, как появился дворецкий, а за ним те же двое слуг внесли столик, накрытый богатой скатертью с ажурной каймой, на котором был сервирован ужин, не менее изысканный и тонкий, чем обед. Войди они несколькими минутами раньше, побег Чикиты был бы сорван. Изабелла, еще не опомнившаяся от пережитого волнения, не притронулась к поданным кушаньям и знаком приказала их унести. Тогда дворецкий распорядился поставить возле постели поднос с бисквитами и марципанами, а также разложить на кресле платье, чепчик и элегантный пеньюар, весь в кружевах. Огромные поленья были положены на догорающие угли и свечи заменены в канделябрах. После этого дворецкий предложил Изабелле прислать ей для услуг горничную. Молодая женщина жестом отклонила предложение, и дворецкий ретировался с почтительнейшим поклоном.
Когда все трое ушли, Изабелла накинула на плечи пеньюар и легла поверх одеяла, не раздеваясь, чтобы быть наготове в случае тревоги. Из-за корсажа она вынула нож Чикиты, открыла его, повернула кольцо и положила так, чтобы он был у нее под рукой. Приняв все эти меры предосторожности, она сомкнула глаза с намерением уснуть, но сон медлил прийти. События дня до крайности взвинтили ее нервы, а страх перед надвигающейся ночью вряд ли способствовал их успокоению. К тому же старинные необитаемые замки становятся с темнотой не очень-то радушными; так и кажется, будто вы кому-то помеха, будто незримый хозяин, заслышав ваши шаги, скрылся за потайной дверью в стене. Поминутно раздаются внезапные непонятные шорохи: то затрещит мебель, то древоточец дробно застучит в обивке стен, то крыса прошмыгнет за обоями, или трухлявое полено поднимет в очаге пальбу не хуже потешной ракеты, и вы, едва задремав, в ужасе просыпаетесь. Так было и с молодой женщиной; она вскакивала, в испуге открывала глаза, озиралась вокруг и, не увидев ничего необычного, снова опускала голову на подушку. Однако сон все же одолел ее, отгородив от реального мира, чьи звуки больше не долетали до нее. Если бы Валломбрез был здесь, он не встретил бы отпора своим дерзким любовным покушениям, — усталость взяла верх над целомудрием.
К счастью для Изабеллы, молодой герцог еще не приехал в замок. Быть может, он потерял интерес к своей добыче с тех пор, как она попала к нему в силки, и страсть угасла от возможности ее удовлетворить? Вовсе нет: красавец герцог обладал стойкой волей, в особенности волей ко злу; кроме сладострастия, он испытывал какую-то противоестественную радость, преступая все законы — божеские и человеческие; но чтобы отвести от себя подозрения, он в этот самый день побывал в Сен-Жермене, являлся на поклон к королю, участвовал в королевской охоте и, как ни в чем не бывало, беседовал со многими придворными. Вечером он играл в карты и постарался оказаться в проигрыше, который был бы чувствительным для всякого менее богатого, чем он. Он пребывал в отличном расположении духа, особливо с той минуты, как примчавшийся во весь опор гонец почтительно вручил ему запечатанный конверт. Необходимость в неоспоримом алиби на случай розысков спасла в эту ночь добродетель Изабеллы.
Изабелла спала тревожно: то ей снилось, что Чикита, размахивая руками, как крыльями, бежит впереди капитана Фракасса, скачущего на лошади, то будто Валломбрез смотрит на нее глазами, пылающими ненавистью и любовью. Проснувшись, она удивилась, что проспала так долго. Свечи догорели до самых розеток, дрова превратились в пепел, и веселый солнечный луч, прокравшись сквозь щель в занавесках, позволил себе дерзость порезвиться на ее постели, не будучи ей представлен. С приходом дня у молодой женщины немного отлегло от сердца. Конечно, положение ее ничуть не стало лучше; но на свету опасность не усугублялась мистическими страхами, которым от мрака и неизвестности подвержены самые трезвые умы. Однако радость ее была непродолжительна: послышался лязг цепей, подъемный мост опустился, раздался грохот промчавшейся по его настилу кареты, как гром, глухо прогремел под сводами и смолк во внутреннем дворе.
Кто мог так вызывающе властно заявить о себе, как не хозяин здешних мест, герцог де Валломбрез собственной персоной? По тому испугу, который предупреждает голубку о приближении ястреба, хоть она пока и не видит его, Изабелла почувствовала, что это именно он, ее враг, и никто другой, — нежные щеки ее стали белее воска, а бедное сердечко уже било тревогу в твердыне корсажа, не имея ни малейшего желания сдаваться. Но вскоре, сделав над собой усилие, отважная девушка взяла себя в руки и приготовилась к обороне. «Только бы Чикита вернулась вовремя и привела с собой помощь! — подумала она, и взгляд ее невольно обратился к портрету над камином. — О ты, такой благородный и добрый по виду, защити меня от наглых посягательств твоего порочного отпрыска! Не допусти, чтобы место, осененное твоим образом, стало свидетелем моего позора!»
Спустя час, который герцог употребил на то, чтобы устранить беспорядок в своей наружности, неизбежный при быстрой езде, дворецкий вошел к Изабелле и церемонно спросил, угодно ли ей принять его светлость, герцога де Валломбреза.
— Я здесь пленница, — с большим достоинством отвечала молодая женщина, — желаниями своими я не вольна распоряжаться, как и самой собой, и вопрос этот, который был бы учтивым при обычных обстоятельствах, при моем положении звучит насмешкой. У меня нет способа запретить герцогу вход в комнату, из которой мне закрыт выход. Я не принимаю его, я его терплю. На его стороне сила. Пусть приходит, если желает прийти, сейчас или в другое время; мне это безразлично. Ступайте и дословно передайте ему мой ответ.
Дворецкий поклонился, пятясь задом, направился к двери, ибо ему ведено было оказывать Изабелле всяческое уважение, и поспешил сообщить своему хозяину, что «барышня» согласна его принять.
Очень скоро дворецкий вернулся и доложил о герцоге де Валломбрезе.
Изабелла привстала с кресла, но, помертвев от волнения, без сил вновь опустилась в него. Валломбрез сделал несколько шагов, обнажив голову и всем видом являя образец глубочайшей почтительности. Заметив, что Изабелла вздрогнула при его приближении, он остановился посреди комнаты, поклонился молодой актрисе и самым своим чарующим голосом произнес:
— Если присутствие мое столь неприятно вам сейчас, прелестная Изабелла, и если вам надобно время, чтобы привыкнуть к необходимости меня видеть, я готов удалиться. Хоть вы и моя пленница, я по-прежнему остаюсь вашим рабом.
— К чему эта запоздалая галантность после того насилия, которое вы совершили надо мной! — сказала Изабелла.
Теперь вы видите, что значит доводить людей до отчаяния неприступной добродетелью, — подхватил герцог. — Потеряв надежду, они идут на любые крайности, ведь им все равно нечего терять. Если бы вы приняли мое ухаживание и проявили хоть какое-нибудь снисхождение к моему чувству, я остался бы в рядах ваших обожателей, стараясь деликатным вниманием, щедрым баловством, рыцарской преданностью, пылкой и сдержанной страстью мало-помалу смягчить ваше непокорное сердце. Я внушил бы вам если не любовь, то нежное сострадание, которое порой предшествует любви. Со временем вы, быть может, поняли бы, сколь несправедлива ваша холодность, о чем я постарался бы, не жалея сил.
— Если бы вы вели себя так благородно, я пожалела бы, что не могу разделить вашу любовь, ибо сердце мое никогда не отдастся этому чувству, — сказала Изабелла. — Зато я не была бы принуждена питать к вам ненависть, столь противную моей душе и столь мучительную для нее.
— Значит, вы меня ненавидите? — спросил Валломбрез с дрожью гнева в голосе. — Однако же я этого не заслуживаю. Если я в чем-нибудь не прав против вас, мои провинности проистекают из моей страсти; а какая женщина, сколь бы она ни была чиста и целомудренна, станет гневаться на порядочного человека за то, что он наперекор ей подпал ее чарам?
— Конечно, это не повод для неприязни при условии, что влюбленный не преступает границ почтительности и довольствуется робким обожанием. Против этого не станет возражать ни одна недотрога; но когда он в своем дерзком нетерпении позволяет себе недопустимые выходки и прибегает к ловушке, увозу, лишению свободы, как осмелились поступить вы, тогда нет места иным чувствам, кроме неодолимого отвращения. Всякая мало-мальски гордая и возвышенная душа восстает против насилия. Любовь — чувство неземное, ей не прикажешь, ее не принудишь. Ее дыхание веет там, где пожелает.
— Итак, кроме неодолимого отвращения, мне нечего ждать от вас, — сказал Валломбрез; он весь побелел и кусал губы, пока Изабелла выговаривала ему с мягкой решительностью, отличающей эту благонравную и добросердечную молодую особу.
У вас есть средство вернуть мое уважение и приобрести мою дружбу. Совершите благородный поступок — отдайте мне отнятую вами свободу. Прикажите отвезти меня к моим товарищам, которые не знают, что сталось со мной, и бросаются повсюду, в убийственной тревоге разыскивая меня. Дайте мне возможность возвратиться к прежней жизни, к жизни скромной актрисы, пока это приключение, могущее запятнать мою репутацию, не получит огласки среди публики, удивленной моим отсутствием.
— Как обидно, что вы просите меня о единственной услуге, которую я не могу оказать вам без урона для себя! — воскликнул герцог. — Пожелай вы царство и трон, я добыл бы их вам. Потребуй вы звезду, я взобрался бы за ней на небо. Но вы хотите, чтобы я отпер вам дверцу клетки, куда вы больше не вернетесь по доброй воле. Это невозможно! Ведь я настолько немил вам, что видеть вас мне дано, только держа вас взаперти. И я пользуюсь этим способом в ущерб своей гордости, потому что не могу обойтись без вашего присутствия, как растение без света. Мысли мои стремятся к вам, как к своему солнцу, и для меня ночь там, где нет вас. Раз уж я отважился на преступление, я должен хотя бы пожать его плоды, — ведь если бы даже вы дали слово простить меня, то не сдержали бы обещания. Здесь вы, по крайней мере, в моей власти, окружены моим вниманием, ваша ненависть окутана моей любовью, жаркое дыхание моей страсти должно растопить лед вашей холодности. Ваши зрачки поневоле отражают мой образ, ваш слух полон звуками моего голоса. Что-то от меня, помимо вашей воли, проникает к вам в душу; я воздействую на вас хотя бы тем ужасом, который вам внушаю; именно мои шаги в прихожей вселяют в вас дрожь. А главное, здесь, в плену у меня, вы разлучены с тем, по ком тоскуете и кого я кляну за то, что он похитил ваше сердце, которое должно было принадлежать мне. Моя ревность довольствуется этой скудной усладой и не хочет лишаться ее, вернув вам свободу, которую вы употребите против меня.
— До каких же пор намерены вы держать меня в заточении, поступая беззаконно, как берберийский корсар, а не как христианский вельможа?
— До тех пор, пока вы меня не полюбите или не скажете, что полюбили, что, в конце концов, сводится к одному, — невозмутимым тоном, без тени колебания ответствовал молодой герцог. После чего отвесил Изабелле учтивейший поклон и удалился с совершенной непринужденностью, как и подобает истому царедворцу, который не теряется ни при каких обстоятельствах.
Спустя полчаса лакей принес Изабелле букет, составленный из самых редких и ароматных цветов; впрочем, в эту пору цветы вообще были редкостью, и потребовалось все усердие садовников, а также искусственное лето теплиц, чтобы принудить пленительных дочерей Флоры распуститься до времени. Стебли букета были связаны великолепным браслетом, достойным королевы. В цветы на виду был засунут сложенный вдвое листок бумаги. Изабелла вынула его, ибо в ее положении всякие знаки внимания теряли тот смысл, который она придала бы им на свободе. Это было письмо от Валломбреза, написанное в тех выражениях и тем размашистым почерком, которые соответствовали его натуре. Пленница узнала руку, что надписала «Для Изабеллы» на шкатулке с драгоценностями, поставленной к ней на стол в Пуатье.
«Дорогая Изабелла, посылаю Вам цветы, хоть и не сомневаюсь, что их ждет дурной прием. Они исходят от меня, значит, их свежесть и заморская красота не смягчат Вашей неумолимой суровости. Но какова бы ни была их участь, пусть Вы притронетесь к ним лишь затем, чтобы в знак пренебрежения выбросить их в окошко, все же Ваша гневная мысль, пускай с проклятием на миг вернется к тому, кто, невзирая ни на что, объявляет себя Вашим неизменным обожателем.
Валломбрез»
Это послание в изысканно-жеманном роде обнаруживало вместе с тем чудовищное, не поддающееся никаким резонам упорство его автора и оказало отчасти то действие, на какое он и рассчитывал. Нахмурясь, держала Изабелла записку, и лицо Валломбреза представало перед ней в дьявольском обличий. Положенные лакеем рядом, на столик, цветы, по большей части чужеземные, расправляли лепестки от комнатного тепла, издавая экзотический, пряный, опьяняющий аромат. Изабелла схватила их и вместе с бриллиантовым браслетом выбросила в прихожую, испугавшись, как бы они не были пропитаны особым снотворным или возбуждающим чувственность снадобьем, от которого может помутиться разум. Никогда еще с такими прекрасными цветами не обходились столь круто, а между тем они очень понравились Изабелле, но она боялась, сохранив их, поощрить самонадеянность герцога; да и сами эти причудливые растения с небывалой окраской и незнакомым ароматом лишены были скромной прелести обыкновенных цветов; своей надменной красой они напоминали Валломбреза, они были ему сродни. Не успела она положить подвергнутый остракизму букет на поставец в соседней комнате и снова сесть в кресло, как явилась горничная одеть ее. Это была довольно миловидная девушка без кровинки в лице, грустная, кроткая, но безучастная в своем усердии, как бы сломленная затаенным страхом или гнетом жестокой власти. Почти не глядя на Изабеллу, она предложила ей свои услуги таким беззвучным голосом, словно боялась, что стены услышат ее. После того как молодая женщина кивнула в знак согласия, горничная расчесала ее белокурые волосы, приведенные в полный беспорядок бурными событиями предыдущего дня и треволнениями ночи, связала их шелковистые локоны бархатными бантами, словом, справилась со своей задачей, как опытная куаферша. Затем она достала из вделанного в стену шкафа несколько на редкость богатых и элегантных платьев, будто скроенных по мерке Изабеллы, но молодая актриса отвергла их. Хотя собственное ее платье было запачкано и помято, она не желала носить своего рода герцогскую ливрею и твердо решила ничего не принимать от Валломбреза, сколько бы ни длилось ее заточение.
Горничная, не прекословя, уважила ее желание, как предоставляют осужденным делать что им вздумается в пределах тюрьмы. Казалось также, что она избегает ближе знакомиться с временной своей госпожой, чтобы не проникнуться к ней бесполезным сочувствием. Насколько возможно, она ограничивала себя чисто автоматическими действиями. Поначалу Изабелла надеялась получить от нее какие-то сведения, но скоро поняла, что расспрашивать ее тщетно, и отдала себя в ее руки не без затаенного страха.
После ухода горничной принесли обед, и, несмотря на свое печальное положение, Изабелла отдала ему должное. Природа властно заявляет о своих правах даже у самых субтильных созданий.
А молодая девушка очень нуждалась в подкреплении сил, вконец истощенных мучительной борьбой с непрерывными посягательствами на ее волю. Немного успокоясь, она стала вспоминать, как мужественно вел себя Сигоньяк, конечно, даже будучи один, он вырвал бы ее из рук похитителей, если бы не потерял несколько минут, высвобождаясь из плаща, наброшенного на него коварным слепцом. Теперь он, без сомнения, уже осведомлен обо всем и не замедлит прийти на помощь той, кого любит больше жизни. При мысли об опасностях, которые ждут его в этом отважном предприятии, ибо герцог не из тех, чтобы без сопротивления отдать добычу, — рыдания стеснили ей грудь и слезы увлажнили глаза; она во всем винила себя и чуть не кляла свою красоту, источник всех бед. А ведь она держала себя скромно и не старалась кокетством разжигать вокруг себя страсти, по примеру многих актрис и даже дам из высшего света и буржуазии.
Ее размышления прервал сухой стук в оконное стекло, которое треснуло, словно пробитое градом. Изабелла поспешила к окошку и увидела сидящую на дереве Чикиту, которая таинственными знаками показывала ей, что надо открыть окно, и при этом раскачивала в руке бечевку с крючком на конце. Пленная актриса, поняв намерения девочки, исполнила ее просьбу, и брошенный уверенной рукой крюк зацепился за оконную решетку. Другим концом Чикита привязала веревку к ветке дерева и, как вчера, повисла на ней, но не успела девочка проделать и полпути, как узел развязался, к великому ужасу Изабеллы. Против всяких ожиданий, Чикита не упала в зеленую воду рва, а, ничуть не растерявшись от неожиданности, — если это было для нее неожиданностью, — вместе с веревкой, зацепленной за решетку, отлетела к стене замка под самое окно, до которого добралась, руками и ногами упираясь в стену. Затем она перемахнула через решетку и бесшумно спрыгнула в комнату; увидев, что Изабелла помертвела и едва не лишилась чувств, девочка сказала с улыбкой:
— Ты испугалась, что Чикита отправится в ров к лягушкам? Я ведь нарочно сделала на веревке затяжную петлю, чтобы захватить ее с собой. А я, когда болталась на ней, наверно, была точно паук на паутинке, такая я тощая и черная…
— Милочка моя, ты храбрая и умная девочка, — сказала Изабелла, целуя Чикиту в лоб.
— Я повидала твоих друзей, они все время тебя искали, но без Чикиты им бы никогда не узнать, где ты спрятана. Капитан метался, как разъяренный лев, глаза у него так и пылали. Он посадил меня на луку седла и довез сюда, а сам со своими товарищами спрятался в лесочке неподалеку от замка. Только бы их не нашли! Нынче вечером, как только стемнеет, они попытаются освободить тебя. Конечно, дело не обойдется без выстрелов и ударов шпаги. Будет на что посмотреть. Как это красиво, когда дерутся мужчины! Только не пугайся и не вздумай кричать. Женские крики смущают смельчаков. Хочешь, я буду с тобой, чтобы ты не боялась?
— Не беспокойся, Чикита, я не стану глупыми страхами мешать верным друзьям, которые, спасая меня, подставят под удар собственную жизнь.
— Вот и хорошо, — одобрила девочка, — а до вечера защищайся ножом, который я тебе дала. Помни — удар следует наносить снизу. А я пока что пойду посплю где-нибудь, не надо, чтобы нас застали вместе. Главное, не подходи к окну: это может навести на подозрение, что ты ждешь помощи отсюда. Всю местность вокруг замка обшарят и найдут твоих друзей. Наш план рухнет, и ты останешься во власти ненавистного тебе Валломбреза.
— Я ни разу не подойду к окну, как бы меня ни тянуло взглянуть в него, — пообещала Изабелла.
Обговорив это важное условие, Чикита отправилась в подвальную залу, где упившиеся бретеры дрыхли как скоты и даже не заметили ее отсутствия. Она села, прислонясь к стене, по своему обыкновению, скрестила руки на груди, закрыла глаза и не замедлила уснуть, — ведь в предыдущую ночь ее резвые ножки пробежали больше восьми лье от Валломбреза до Парижа, а возвратное путешествие верхом с непривычки, пожалуй, утомило ее еще больше. Хотя ее тщедушное тельце обладало выносливостью стали, на сей раз она до того обессилела, что заснула глубоким, мертвым сном.
— До чего же крепко спят дети! — сказал проснувшийся наконец Малартик. — Как мы тут ни горланили, она даже не шелохнулась! Эй вы, непотребные твари! Постарайтесь встать на задние лапы, ступайте во двор и вылейте себе на голову ушат холодной воды. Цирцея в образе бутылки обратила вас в свиней; когда через такое крещение вы снова станете людьми, мы отправимся в обход посмотреть, не затеваются ли какие-нибудь козни с целью вызволить красотку, чью охрану и защиту поручил нам владелец Валломбреза.
Бретеры грузно поднялись и, заплетаясь ногами, добрались до двери, чтобы выполнить мудрое предписание своего главаря. Когда они более или менее пришли в чувство, Малартик, захватив с собой Свернишея, Ершо и Винодуя, направился к выходу под сводом, отомкнул замок той цепи, которой лодка была пришвартована к дверце над водой, и управляемый шестом челнок, разрывая зеленоватый покров ряски, вскоре пристал к узенькой лесенке в каменной облицовке рва. Когда команда взобралась на ту сторону откоса, Малартик приказал Ершо:
— Ты останешься здесь сторожить лодку на случай, если враг вздумает завладеть ею и переправиться в замок. Кстати, ты не очень-то прочно держишься на своей подставке. Мы же пройдемся дозором и обшарим лесок, чтобы спугнуть залетных птиц.
И Малартик с двумя своими сподвижниками больше часа ходил вокруг замка, но не усмотрел ничего подозрительного; когда они возвратились к исходной точке, Ершо спал стоя, привалясь к дереву.
— Будь мы регулярным войском, — начал Малартик, двинув его кулаком, — я приказал бы тебя расстрелять за то, что ты заснул на часах, что решительно идет вразрез военной дисциплине. Но раз нельзя изрешетить тебя из пищали, я тебя прощаю, только приговариваю выпить пинту воды.
— Я предпочел бы две пули в голову одной пинте воды в желудке, — ответил пьянчуга.
— Прекрасный ответ, достойный героев Плутарха, — одобрил Малартик, — вина твоя отпускается тебе без наказания, но, смотри, больше не греши.
Патруль возвратился, привязав лодку и заперев ее на замок со всеми предосторожностями, какие полагаются в настоящей крепости.
«Пусть у меня побелеет нос и покраснеет лицо, если прекрасная Изабелла выйдет отсюда или храбрый капитан Фракасс войдет сюда, ибо надо предвидеть обе возможности», — сказал про себя Малартик, довольный результатом разведки.
Оставшись одна, Изабелла раскрыла забытый кем-то на консоли томик «Астреи» господина Оноре д'Юрфе. Она старалась сосредоточиться на чтении. Но глаза ее машинально скользили по строкам, а мысли витали далеко, ни на миг не проникаясь устарелыми пасторальными сантиментами. Соскучившись, она отшвырнула книжку и, скрестив руки, стала ждать, как развернутся события. Она устала от всевозможных предположений и теперь, не гадая, каким способом удастся Сигоньяку спасти ее, всецело положилась на безграничную преданность этого благородного человека.
Наступил вечер. Лакеи зажгли свечи, и вскоре дворецкий доложил о герцоге де Валломбрезе. Он вошел вслед за слугой и приветствовал свою пленницу с изысканной учтивостью. Сам он являл собой поистине образец красоты и элегантности. Прекрасное лицо его должно было воспламенить любовью всякое непредубежденное сердце. Кафтан из серебристого атласа, пунцовые бархатные панталоны, белые сапоги с раструбами, подбитыми кружевом, на перевязи из серебряной парчи шпага с эфесом, усыпанным драгоценными каменьями, — вся эта пышность как нельзя лучше подчеркивала достоинства его наружности, к которым могли остаться нечувствительны лишь добродетель и постоянство Изабеллы.
— Я пришел узнать, прелестная Изабелла, буду ли я принят лучше, чем мой букет, — заявил он, садясь в кресло подле молодой женщины, — я не столь самонадеян, чтобы на это рассчитывать, я просто хочу приручить вас к себе. Завтра вас ждет новый букет и новое посещение.
— Букеты и посещения бесполезны, — ответила Изабелла, — хотя мне и нелегко идти вразрез с правилами вежливости, зато откровенность моя должна отнять у вас всякую надежду.
— Ну что ж, — подхватил герцог жестом высокомерного небрежения, — обойдусь без надежды, удовлетворяясь действительностью. Бедное дитя, вы до сих пор не поняли, что такое Валломбрез, если пытаетесь ему противиться. Раз зародившись у него в душе, ни одно желание не осталось неудовлетворенным; когда он добивается своего, ничто не может его поколебать или отвратить: ни слезы, ни мольбы, ни вопли, — он перешагнет через трупы, через дымящиеся пожарища; крушение мира не остановит его, и на развалинах вселенной он удовлетворит свою прихоть. Не распаляйте его страсти приманкой недоступности, неосторожно давая тигру понюхать ягнятинки и отнимая ее.
Изабелла ужаснулась, увидев, как во время этих слов изменилось лицо Валломбреза. Ласкового выражения как не бывало. Теперь на нем были написаны холодная злоба и неумолимая решимость. Непроизвольным движением девушка отодвинулась и поднесла руку к корсажу, чтобы ощутить нож Чикиты. Валломбрез невозмутимо придвинул свое кресло. Обуздав закипевшую ярость, он уже вновь придал лицу неотразимо пленительное, игривое и нежное выражение.
— Сделайте над собой усилие, не стремитесь назад к той жизни, которая впредь должна стать для вас позабытым сном. Перестаньте упорствовать, храня химерическую верность той нудной любви, которая недостойна вас, и поймите, что в глазах света вы отныне принадлежите мне. А главное, поймите, что я люблю вас с тем пылом, с тем неистовством, с тем самозабвением, каких не испытывал ни к одной женщине. Не пытайтесь же убежать от страсти, которая окутывает вас, от неумолимой воли, которую ничем не сломить. Как холодный металл, брошенный в тигель, чтобы сплавиться с другим, уже раскаленным металлом, так ваше равнодушие, соединясь с моей страстью, растает в ней. Хотите, не хотите, — вы волей или неволей полюбите меня, потому что так хочу я, потому что вы молоды и красивы и я тоже молод и красив. Сколько бы вы ни противились и сколько бы ни отбивались, вам не разомкнуть моих объятий. Значит, ваше упрямство бессмысленно, потому что бесполезно. Смиритесь с улыбкой; разве такое уж несчастье быть без памяти любимой герцогом де Валломбрезом! Это несчастье многие другие посчитали бы блаженством.
Пока он говорил с тем жаром и одушевлением, которое кружит головы женщинам и побеждает их целомудрие, но сейчас не возымело ни малейшего действия. Изабелла прислушивалась к малейшему звуку за окном, откуда к ней должно было прийти спасение, и вдруг уловила шорох, доносившийся с той стороны рва. Это был глухой, равномерный и осторожный шум трения о какую-то преграду. Боясь, как бы его не услышал и Валломбрез, Изабелла постаралась ответить так, чтобы задеть высокомерное тщеславие молодого герцога. Ей легче было видеть его гневным, нежели влюбленным, яростные вспышки она предпочитала нежностям. А кроме того, она надеялась своими упреками отвлечь его внимание.
— Это блаженство было бы для меня позором. Если не окажется иного выхода, я предпочту ему смерть, и вам достанется лишь мой труп. Прежде вы были мне безразличны; теперь я ненавижу вас за ваше оскорбительное, бесчестное поведение, за насилие над моей волей. Да, я люблю Сигоньяка, к которому вы несколько раз подсылали наемных убийц.
Шорох продолжался, и, ни о чем более не думая, Изабелла все повышала голос, чтобы заглушить шум.
При этих дерзких словах Валломбрез побледнел от бешенства, глаза его метнули смертоубийственный взгляд, в уголках губ проступила пена; он судорожно схватился за рукоять шпаги. Мысль убить Изабеллу как молния пронзила его мозг, но неимоверным усилием воли он обуздал себя и разразился резким нервическим хохотом.
— Черт подери! Такой ты мне нравишься еще больше, — воскликнул он, подходя к молодой актрисе. — Когда ты поносишь меня, глаза у тебя вспыхивают сверхъестественным блеском, а щеки так и пылают, — ты становишься вдвое красивее. Я рад, что ты высказалась начистоту. Мне надоело сдерживаться. Ах, ты любишь Сигоньяка! Тем лучше! Тем слаще мне будет обладать тобой. Какое наслаждение целовать губы, которые говорят: «Кляну тебя!» Это куда пикантнее, чем вечно слышать от женщины приторное: «Люблю тебя», — от которого воротит с души.
Испуганная намерением Валломбреза, Изабелла вскочила и выхватила из-за корсажа нож Чикиты.
— Так! На сцене появился кинжал! — заметил герцог, увидев оружие в руках молодой женщины. — Если бы вы, моя красотка, не забыли римской истории, то знали бы, что госпожа Лукреция воспользовалась кинжалом лишь после покушения Секста, сына Тарквиния Гордого. Этому примеру древности не худо последовать.
И, устрашась ножа не более, чем пчелиного жала, он шагнул к Изабелле и схватил ее в объятия, прежде чем она успела занести нож.
В то же мгновение раздался сильный треск, а вслед за ним оглушительный грохот; оконная рама, будто высаженная снаружи коленом гиганта, со звоном разбитого вдребезги стекла упала внутрь комнаты, и в дыру, сыграв роль кудрявой катапульты или подвесного моста, проник ворох зеленых ветвей.
Это была верхушка того дерева, по которому Чикита переправлялась из замка и обратно. Сигоньяк и его товарищи подпилили ствол, направив его так, чтобы при падении он послужил связующим звеном между берегом рва и окном Изабеллы.
Ошеломленный вторжением дерева в самый разгар любовной сцены, Валломбрез выпустил молодую актрису и схватился за шпагу, чтобы дать отпор первому же из нападающих.
Чикита на цыпочках, беззвучно, как тень, проскользнувшая в комнату, дернула Изабеллу за рукав.
— Спрячься здесь, за ширмой, сейчас начнется потеха.
Девочка была права, два-три выстрела гулко прокатились в ночной тишине. Гарнизон поднял тревогу.
XVII
АМЕТИСТОВЫЙ ПЕРСТЕНЬ
Впопыхах взбежав по лестнице, Малартик, Винодуй, Верзилон и Свернишей бросились в комнату Изабеллы, чтобы отбить нападение и помочь Валломбрезу, меж тем как Ершо, Мерендоль и бретеры, состоявшие на постоянной службе у герцога, который привез их с собой, переправились в лодке через ров, дабы попытать вылазку и напасть на врага с тыла. Хитроумная стратегия, достойная настоящего полководца!
Верхушка дерева загораживала и без того узкое окно, а ветви ее простирались чуть не до середины комнаты, что сильно ограничивало плацдарм, на котором можно было дать бой. Малартик встал с Винодуем у одной стены комнаты, а Свернишею и Верзилону приказал занять противоположную, чтобы они избегли первого натиска врага и сохранили перевес над ним. Прежде чем проникнуть дальше, нападающим предстояло пройти между двумя рядами головорезов, которые стояли наготове со шпагой в одной руке и пистолетом в другой. Все эти благородные кавалеры надели маски, ибо никому из них не улыбалось быть опознанным, если дело примет плохой оборот, и зрелище четырех людей с черными лицами, неподвижных и безмолвных, как призраки, могло устрашить хоть кого.
— Удалитесь отсюда или наденьте маску, — вполголоса сказал Малартик Валломбрезу, — вас не должны видеть в этой потасовке.
— Почему? Я не боюсь никого на свете, а всякому, кто меня увидит, не суждено будет рассказать об этом, — заявил молодой герцог, с угрожающим видом потрясая шпагой.
— Так уведите, по крайней мере, Изабеллу, новую Елену этой Троянской войны, иначе ее, чего доброго, заденет шальная пуля.
Признав совет благоразумным, герцог подошел к Изабелле, которая вместе с Чикитой укрылась за дубовым шкафом, обхватил ее обеими руками и повлек за собой, хотя она всячески отбивалась, судорожно цепляясь пальцами за резные выступы; отважная девушка, наперекор робости, свойственной ее полу, предпочитала остаться на поле сражения, где пули и клинки грозили ее жизни, только бы не очутиться хоть и в стороне от схватки, но вдвоем с Валломбрезом, чьи дерзкие посягательства грозили ее чести.
— Нет, нет, пустите меня, — кричала она, хватаясь за дверную раму и напрягая последние силы, чтобы вырваться: она чувствовала, что Сигоньяк близко.
Герцог наконец приоткрыл дверь в соседнюю комнату и попытался втащить за собой девушку, как вдруг она выскользнула из его объятий и бросилась к окну, однако Валломбрез поймал ее и на руках понес в глубь комнаты.
— Спасите! Спасите меня, Сигоньяк! — простонала она, совсем обессилев.
Послышался шум примятых веток, громкий голос, словно исходивший с неба, крикнул: «Я здесь!» — и черная тень вихрем промчалась мимо четверых бретеров, а когда одновременно грянули четыре пистолетных выстрела, она была уже посреди комнаты. Густые клубы дыма на несколько мгновений скрыли последствия залпа; как только дымовая завеса рассеялась, бретеры увидели, что Сигоньяк, — или, вернее, капитан Фракасс, ибо они знали его под этим именем, — стоит со шпагой в руках, и только перо на его шляпе поломано, а сам он невредим, потому что колесцовые замки сработали недостаточно быстро и пули не могли настичь столь стремительно и неожиданно промелькнувшего врага.
Но Изабелла и Валломбрез исчезли. Воспользовавшись суматохой, герцог унес в соседнюю комнату свою почти бесчувственную добычу. Тяжелая дверь, закрытая на засов, разлучила бедняжку с ее доблестным защитником, которому и так предстояло еще разделаться с целой шайкой. По счастью, Чикита, гибкая и проворная, как ящерка, надеясь быть полезной Изабелле, проскользнула в дверную щелку вслед за герцогом, который в пылу борьбы, среди грома выстрелов, не обратил на нее внимания, тем более что она поспешила спрятаться в темном углу обширного покоя, слабо освещенного стоявшей на поставце лампой.
— Мерзавцы, где Изабелла? — закричал Сигоньяк, увидев, что молодой актрисы нет в комнате. — Я только что слышал ее голос.
— Вы не поручали нам ее стеречь, — невозмутимым тоном отвечал Малартик, — да и мы не годимся в дуэньи.
Сказав это, он занес шпагу над бароном, ловко отразившим нападение. Малартик был нешуточным противником; после Лампурда он считался самым умелым фехтовальщиком в Париже, но долго выдержать единоборство с Сигоньяком было ему не под силу.
— Сторожите окно, пока я расправлюсь с этим молодчиком! — продолжая орудовать шпагой, крикнул он Винодую, Свернишею и Верзилону, которые второпях заряжали пистолеты.
В тот же миг новый боец вторгся в комнату, совершив опасный прыжок. Это оказался Скапен, который в бытность свою гимнастом и солдатом наловчился брать штурмом неприступные высоты. Быстрым взглядом он увидел, что бретеры насыпают порох и вкладывают пули в пистолеты, а шпаги положили рядом; воспользовавшись минутным замешательством противника, огорошенного его появлением, он с молниеносной быстротой подобрал шпаги и вышвырнул их в окно; затем набросился на Верзилона, обхватил его поперек туловища и, загораживаясь им как щитом, стал толкать его навстречу пистолетным дулам.
— Не стреляйте, во имя всех чертей не стреляйте! — вопил Верзилон, задыхаясь в железных объятиях Скапена. — Вы прострелите мне голову или живот. А каково пострадать от дружеской руки!
Чтобы Свернишей и Винодуй не могли взять его на мушку с тыла, Скапен предусмотрительно прислонился к стене, выставив их приятеля, как заслон, а чтобы не дать им прицелиться, он переваливал Верзилона из стороны в сторону, и хотя тот временами и касался земли, сил у него, как у Антея, от этого не прибывало.
Расчет был правильный, ибо Винодуй, недолюбливавший Верзилона и вообще ни в грош не ставивший человека, будь то его сообщник, прицелился в голову Скапена, который был выше ростом, чем Верзилон. Раздался выстрел, но актер успел пригнуться, для верности приподняв бретера, и пуля пробила деревянную панель, а по дороге отхватила ухо бедняги, который заорал во всю глотку: «Я убит! Я убит!» — чем показал, что он живехонек.
Не имея ни малейшей охоты дожидаться второго выстрела и понимая, что пуля, пройдя сквозь тело Верзилона, принесенного в жертву не слишком чуткими собратьями, может серьезно ранить его самого, Скапен с такой силой швырнул раненого вместо метательного снаряда в Свернишея, который приближался, опустив дуло пистолета, что тот выронил оружие и покатился наземь вместе с сообщником, чья кровь перепачкала ему лицо и залепила глаза. Пока оглушенный падением бретер приходил в себя, Скапен успел ногой отбросить его пистолет под кресло и обнажить кинжал, чтобы достойно встретить Винодуя, который ринулся на него, потрясая ножом, взбешенный своей неудачей.
Скапен пригнулся, левой рукой взял в тиски запястье Винодуя, не позволяя ему пустить в дело нож, меж тем как правой нанес противнику такой удар кинжалом, который уложил бы его на месте, не будь на нем плотной куртки из буйволовой кожи. Лезвие все же прорезало куртку и, скользнув вбок, задело ребро. Хотя рана не была ни смертельной, ни даже опасной, Винодуй от внезапного удара зашатался и упал на колени так, что актеру ничего не стоило, рванув руку бретера, опрокинуть его навзничь. Для пущей надежности Скапен разок-другой стукнул его каблуком по голове, чтобы не хорохорился.
Тем временем Сигоньяк отражал удары Малартика с тем холодным накалом, который присущ человеку, подкрепляющему великое мужество безупречным мастерством. Он парировал все выпады бретера и уже оцарапал ему плечо, о чем свидетельствовало красное пятно, проступившее на рукаве Малартика. Последний понял, что длить поединок нельзя, иначе он погиб, и попытал решительный выпад с целью нанести Сигоньяку прямой удар. Оба лезвия столкнулись так стремительно и резко, что посыпались искры, но шпага барона, будто ввинченная в железный кулак, отвела соскользнувшую шпагу бретера. Острие прошло под мышкой у капитана Фракасса и задело ткань камзола, не разрезав ее. Малартик выпрямился, но, прежде чем он успел встать в оборону, Сигоньяк выбил у него из рук шпагу, наступил на нее ногой и, приставив острие своей шпаги ему к горлу, крикнул:
— Сдавайтесь, или вам конец! В эту критическую минуту чья-то высокая фигура, ломая мелкие ветки, через окно явилась на поле брани, и вновь прибывший, увидев затруднительное положение Малартика, сказал ему внушительным тоном:
— Можешь без стыда подчиниться этому храбрецу: твоя жизнь на острие его шпаги. Ты честно исполнил свой долг и вправе считать себя военнопленным. — И добавил, оборотясь к Сигоньяку: — Положитесь на его слово. Он на свой лад честный человек и впредь ничего не предпримет против вас.
Малартик знаком выразил согласие, и барон отвел острие своей грозной рапиры. Тогда бретер с видом побитого пса подобрал шпагу, вложил ее в ножны, молча сел в кресло и носовым платком стянул себе плечо, где расплывалось красное пятно.
— А этим всем плутам, то ли изувеченным, то ли мертвым, не мешает от греха связать лапы, как домашней птице, которую несут на базар головой вниз, — заявил Жакмен Лампурд (ибо это был он). — Они могут ожить и куснуть, хотя бы в пятку. Такие законченные канальи способны прикидываться непригодными к бою, лишь бы спасти свою шкуру, хотя она недорого стоит.
Вытянув из кармана штанов тонкую бечевку, он нагнулся над простертыми на полу телами и с непостижимым проворством связал руки и ноги Свернишею, который сделал попытку к сопротивлению, затем Верзилону, который визжал, будто заживо ощипанный индюк, а заодно и Винодую, хотя тот лежал недвижимый и бледный, как мертвец.
Если читателя удивит присутствие Лампурда среди нападающих, мы поясним, что бретер проникся фанатическим благоговением перед Сигоньяком, чье мастерство обворожило его во время их стычки на Новом мосту, и предложил капитану свои услуги, которыми не следовало пренебрегать в столь трудных и опасных обстоятельствах. Да, кстати сказать, нередко случалось, что, нанятые противными сторонами для такого рода сомнительных предприятий, закадычные приятели без зазрения совести обнажали шпаги или кинжалы друг против друга.
Читатель, конечно, не забыл, что Ершо, Агостен, Мерендоль, Азолан и Лабриш с самого начала переправились в лодке через ров и вышли за пределы замка, дабы отвлечь врага, напав на него с тыла. Беззвучно обогнули они ров и добрались до того места, где срубленное дерево, повиснув над водой, служило мостом и лестницей избавителям молодой актрисы. Добряк Ирод, разумеется, не преминул предложить свою отвагу в помощь Сигоньяку, ибо высоко ценил его и, не задумываясь, отправился бы за ним в самое пекло, даже если бы дело не касалось Изабеллы, любимицы всей труппы и лично его в особенности. А не вмешался он до сих пор в гущу сражения вовсе не из трусости, — мужеством этот актер мог потягаться с любым воякой. Вслед за остальными он тоже взобрался верхом на дерево и, подтягиваясь на руках, продвигался толчками, не жалея штанов, обдиравшихся о кору. Впереди него потихоньку полз театральный швейцар, решительный малый, привыкший работать кулаками и отражать натиск толпы. Добравшись до того места, где ствол дерева разветвлялся, швейцар схватился за ветку потолще и продолжал карабкаться вверх; когда же до конца ствола дополз Ирод, наделенный сложением Голиафа, весьма подходящим для ролей тиранов, но не для штурма высот, он почувствовал, что ветки подгибаются и зловеще трещат под ним. Взглянув вниз, он увидел на расстоянии футов в тридцать черную воду рва. Это зрелище заставило его призадуматься и перебраться на более крепкий сук, способный выдержать его тяжесть.
«Н-да! — мысленно протянул он. — Для меня скакать по этим веточкам, которые подогнулись бы под воробьем, так же разумно, как слону плясать на паутине. Это занятие для влюбленных, для Скапенов и других юрких человечков, которым по должности полагается быть худыми. А я — комедийный король и тиран, более приверженный к яствам, чем к женщинам, я не обладаю легкостью акробатов и канатных плясунов. И, если я сделаю еще хоть шаг, поспешая на помощь капитану, который, конечно, в ней нуждается, ибо, судя по звуку выстрелов и стуку клинков, бой идет жаркий, я неизбежно свалюсь в эти стиксовы воды, черные и густые, как сажа, заросшие ряской, кишащие лягушками и жабами, и, погрузившись с головой в ил, приму бесславную смерть в зловонной могиле, окончу жизнь безо всякой пользы, не нанеся ни малейшего ущерба врагу. А вернувшись вспять, я не покрою себя позором. Отвага здесь ни при чем. Будь я равен храбростью Ахиллу, Роланду или Сиду, не могу я при весе в двести сорок фунтов и сколько-то унций усидеть на веточке толщиной в мизинец. Дело тут не в геройстве, а в силе тяжести. Итак, повернем назад и поищем другого способа проникнуть тайком в крепость, чтобы помочь нашему храброму барону, который, верно, сейчас сомневается в моей дружбе, если у него есть досуг о ком-то или о чем-то думать».
Окончив этот монолог со всей быстротой внутренней речи, во сто крат опережающей слово, произнесенное вслух, хотя старик Гомер и зовет его крылатым, Ирод круто повернулся на своей деревянной лошадке, иначе говоря на стволе, и начал осторожный спуск. Вдруг он остановился, до слуха его долетел слабый шум, будто кто-то трется коленями о кору дерева и тяжело дышит, карабкаясь наверх; и хотя ночь была темная, а тень от замка еще сгущала мрак, однако актер различил словно бы нарост на стволе в виде человеческой фигуры. Чтобы не быть замеченным, он пригнулся и распластался, насколько позволял ему могучий живот, и, затаив дыхание, стал ждать, чтобы человек подполз к нему. Через две минуты он чуть приподнял голову и, увидев, что враг совсем близко, внезапно выпрямился и очутился лицом к лицу с предателем, который думал застичь его врасплох и нанести ему удар в спину. Руками цепляясь за ветви, Мерендоль, предводитель шайки, держал нож в зубах, отчего в темноте казалось, что у него торчат огромные усы. Ирод крепкой хваткой стиснул ему горло, так что Мерендоль, задыхаясь, будто в петле, разинул рот, чтобы хлебнуть воздуха, и выпустил нож, который упал в воду. Но так как тиски продолжали сдавливать ему горло, колени у него разжались и руки судорожно задергались; вскоре в темноте раздался звук падения, и брызги воды из рва долетели до самых ног Ирода.
«Один готов, — про себя подытожил Тиран, — если он не задохся, он утонет. То и другое мне в равной мере приятно. Однако надо продолжать опасный спуск».
Он продвинулся еще на несколько шагов. Невдалеке блеснула голубоватая искорка — не иначе как затравка пистолета; тут же щелкнул замок, вспышка прорезала тьму, грянул выстрел, и пуля пролетела в двух-трех дюймах от головы Ирода, который пригнулся, едва только увидел светящуюся точку, и вобрал голову в плечи, как черепаха в панцирь, что и спасло его.
— Тьфу, пропасть! — проворчал хриплый голос, принадлежавший не кому иному, как Ершо. — Промахнулся!
— Самую малость, — подтвердил Ирод, — должно быть, ты, голубчик, уж очень неловок, раз не попал в такую тушу. А ну-ка получай!
И Тиран занес дубину, ремешком привязанную к его запястью, — орудие не слишком благородное, но владел он им отлично, ибо во время своих странствий прошел выучку у руанских фехтовальщиков палками. Дубина натолкнулась на шпагу, которую бретер выхватил из ножен, сунув за пояс бесполезный пистолет; от удара шпага разлетелась, как стеклянная, и в руках у Ершо остался только обломок, а конец дубины контузил ему плечо, правда, довольно легко, потому что удар был ослаблен препятствием.
Теперь, очутившись друг против друга, так как один все спускался, а другой делал попытки вскарабкаться, враги схватились врукопашную и каждый норовил столкнуть другого в зияющую под ними черную бездну рва. Ершо был здоровенным и ловким малым, но сдвинуть с места такую громаду, как Тиран, оказалось не менее безнадежно, чем сковырнуть башню. А Ирод обхватил ногами ствол дерева и держался крепко, как на заклепанных скобах. Зажатый в его геркулесовых объятиях, почти раздавленный на его мощной груди, Ершо пыхтел и задыхался и, упершись руками в плечи противника, старался вырваться из жестоких тисков. Когда Тиран с умыслом слегка разжал руки, бретер поспешил выпрямиться и перевести дух, а Ирод снова подхватил его пониже бедер и приподнял на воздух, оторвав от точки опоры. Теперь Тирану достаточно было просто отвести руки, чтобы Ершо отправился в ров, прорвав ряску на поверхности воды. Тиран развел руки во всю ширь, и бретер полетел вниз; но, как мы говорили, это был проворный и крепкий детина, пальцами он успел вцепиться в дерево и, качаясь над бездной, пытался обхватить ствол ногами. Это ему не удалось, и теперь он висел, изображая собою восклицательный знак. Плечо его мучительно напряглось от тяжести тела, пальцы из последних сил, как стальные когти, вонзились в кору, и жилы на руках вздулись так, что казалось, они вот-вот лопнут, точно струны скрипки, у которой чересчур завернули колки. При свете было бы видно, что из-под посиневших ногтей проступила кровь.
Положение было не из веселых. Держась на одной руке, которая надрывалась от тяжести, Ершо, кроме муки физической, испытывал головокружительный страх перед падением и притяжение разверстой под ним бездны. Расширенные глаза не отрывались от черной ямы, в ушах звенело, резкий свист пронизывал виски; если бы не живучий инстинкт самосохранения, он бросился бы вниз; но плавать он не умел, и темный ров стал бы для него могилой.
Несмотря на свой свирепый вид и грозные черные брови, Ирод был, в сущности, человек сердобольный. Ему стало жаль беднягу, которому те мгновения, что он висел в пустоте, терпя смертельную муку, должно быть, казались вечностью. Свесив голову со ствола, Ирод сказал Ершо:
— Если ты, подлец, поклянешься мне загробной жизнью, ибо земная твоя жизнь в моих руках, что не будешь драться против нас, я сниму тебя с виселицы, на которой ты болтаешься, как злой разбойник.
— Клянусь, — теряя силы, прохрипел Ершо. — Только, умоляю, поскорее, я падаю.
Могучей рукой Ирод ухватил его за локоть, подтянул, пустив в ход свою сказочную силищу, и посадил верхом на дерево, орудуя им, точно тряпичной куклой.
Хотя Ершо не был кисейной барышней, подверженной обморокам, добряку актеру пришлось поддержать его, иначе он без чувств свалился бы в ту самую бездну, от которой был спасен.
— У меня нет ни ароматических солей, чтобы дать тебе понюхать, ни перьев, чтобы поджечь их у тебя под носом, — сказал Тиран, роясь у себя в кармане, — зато вот тебе лучшее целебное средство, чистейшая андайская водка, чудодейственный солнечный экстракт.
И он поднес горлышко фляги к губам чуть живого бретера.
— Ну, пососи же этого молочка; еще два-три глотка, и ты будешь живее сокола, с которого сняли колпачок.
Благодетельная влага не замедлила оказать свое действие: бретер жестом поблагодарил Ирода и помахал онемевшей рукой, чтобы вернуть ей подвижность.
— А теперь хватит прохлаждаться, — заявил Ирод, — давай слезем с этого насеста, где мне не очень-то сладко сидится, и вернемся на благодатный коровий лужок, более подходящий для моей комплекции. Ступай вперед, — добавил он, пересадив Ершо в обратную сторону.
Ершо пополз вперед. Тиран — за ним следом. Спустившись первым донизу, бретер увидел на берегу рва сторожевой отряд, состоявший из Агостена, Азолана и Баска.
— Свой! — громко крикнул он им, а обернувшись, шепотом сказал актеру: — Молчите и идите за мной.
Когда они ступили на землю, Ершо подошел к Азолану и на ухо сказал ему пароль, а затем пояснил:
— Мы с приятелем ранены и хотим тут в сторонке обмыть и перевязать раны.
Азолан кивнул, приняв эту басню за правду. Ершо и Тиран пошли дальше. Когда они очутились в рощице, хоть и лишенной листвы, но достаточно густой, чтобы укрыться в ней с помощью ночного мрака, бретер сказал Ироду:
— Вы великодушно даровали мне жизнь, а я сейчас избавил вас от смерти, потому что эти трое молодцов непременно разделались бы с вами. Я заплатил свой долг, но не считаю, что мы квиты, — когда бы я вам ни понадобился, я к вашим услугам. А теперь — скатертью дорога: вы туда, я сюда.
Оставшись один, Ирод пошел между деревьями, поглядывая на проклятый замок, куда, к своей досаде, он никак не мог проникнуть. Кроме тех комнат, где кипел бой, все здание было погружено во тьму и безмолвие. Однако с бокового фасада взошедшая луна посеребрила своими мягкими лучами фиолетовые черепицы кровли. В ее пока еще неярком свете можно было различить фигуру человека, который прогуливал свою тень по маленькой площадке на берегу рва. То был Лабриш, стороживший лодку, в которой Мерендоль, Ершо, Азолан и Агостен переправились через ров.
Это обстоятельство навело Ирода на размышления: «Что он делает один-одинешенек в этом пустынном месте, пока его компаньоны работают клинками там, наверху? Должно быть, охраняет на случай отхода или отступления какой-нибудь потайной лаз, через который, оглушив сторожа дубинкой по башке, я мог бы проникнуть в этот окаянный замок и доказать Сигоньяку, что я не забыл о нем».
Рассуждая таким образом, Ирод бесшумно, словно на войлочных подошвах, приблизился к часовому той мягкой кошачьей поступью, которая бывает присуща толстякам. Подойдя на должное расстояние, он нанес ему удар по черепу, достаточный, чтобы вывести из строя, но не убить человека. Как мы уже убедились, Ирод не отличался особой жестокостью и не желал смерти грешника.
Огорошенный так, словно гром грянул на него с ясного неба, Лабриш покатился наземь и застыл в неподвижности, — от удара он лишился чувств. Ирод приблизился к парапету над рвом и увидел, что от узкой выемки к нему идет лестница, проложенная наискось в облицовке стены и ведущая до самого дна или, во всяком случае, до уровня воды, которая плещется о нижние ступеньки. Тиран стал осторожно спускаться по ним, пока не почувствовал, что ноги его намокли: тут он остановился и, пристально вглядываясь в темноту, различил очертания лодки, укрытой тенью стены. Подтянув ее за цепь, которой она была пришвартована к низу лестницы, он шутя порвал цепь и прыгнул в лодку, чуть не опрокинув ее своей тяжестью. Подождав, когда качка успокоится и восстановится равновесие, дородный трагик стал потихоньку грести единственным веслом, находившимся у кормы и одновременно служившим в качестве руля. Вскоре он вывел лодку из узкой полосы тени в полосу света, где на маслянистой воде, как чешуйки плотвы, вспыхивали лунные блестки. При бледных лучах ночного светила Ирод обнаружил в цоколе здания лестницу, скрытую под кирпичным сводчатым проходом. Туда он и причалил и через аркаду без труда проник во внутренний двор, где не встретил ни души.
«Вот я наконец в самом сердце твердыни, — подумал Ирод, потирая руки, — моей отваге гораздо вольготнее на широких, плотно скрепленных плитах, чем на птичьей жердочке, с которой я только что выбрался. Итак, оглядимся и поспешим на помощь товарищам».
Он заметил крыльцо, охраняемое двумя каменными сфинксами, и направился туда, здраво рассудив, что этот помпезный вход должен вести в парадные покои замка, куда Валломбрез, конечно, поместил молодую актрису и где сейчас кипит бой в честь новой Елены без Менелая, неприступной преимущественно для Париса. Сфинксы даже не подумали выпустить когти и задержать пришельца.
Победа как будто осталась за нападающими. Верзилой, Свернишей и Винодуй валялись на полу, как телята на соломе. Главарь шайки Малартик был обезоружен. Но на деле победители оказались пленниками. Дверь комнаты, запертая снаружи, отделяла их от той, кого они искали, и эта тяжелая дубовая дверь с изящным прибором из полированной стали могла стать непреодолимой преградой, когда под рукой не было ни топоров, ни клещей, чтобы взломать ее. Сигоньяк, Лампурд и Скапен налегли на створки плечами, но их согласных усилий было недостаточно — дверь не поддавалась.
— Что, если поджечь ее, — отчаявшись, предложил Сигоньяк, — в камине есть горящие поленья…
— К чему такая долгая возня? — возразил Лампурд. — Дуб занимается плохо; возьмем-ка лучше шкаф, превратим его в таран и попробуем сокрушить этот мощный заслон.
Сказано — сделано, и брошенный со всей силой редкостный шкаф с тончайшей резьбой полетел в дверь, но крепких створок он не поколебал ни на йоту, только поцарапал их полированную поверхность да сам потерял прелестную головку ангелочка или амура, изящно выточенную на одном из его карнизов. Барон выходил из себя, зная, что Валломбрез покинул комнату вместе с Изабеллой, которую унес насильно, несмотря на ее отчаянное сопротивление.
Внезапно раздался грохот. Ветки, закрывавшие окно; исчезли, дерево рухнуло в ров с треском, к которому примешался человеческий вопль, — это кричал театральный швейцар, остановившийся на полпути, потому что ветка показалась ему недостаточно надежной. А Баску, Азолану и Агостену пришла в голову блестящая мысль столкнуть дерево в воду и тем самым отрезать неприятелю отступление.
— Если нам не удастся взломать дверь, мы очутимся в мышеловке, — заявил Лампурд, — чтоб черт побрал прежних мастеров — уж слишком прочны их изделия! Попытаюсь кинжалом выковырять замок, раз иначе с ним не сладишь. Надо во что бы то ни стало выбраться отсюда, а у нас отняли последнее прибежище — наше дерево, по которому мы лазили, как медведи в швейцарском городе Берне.
Лампурд принялся было за дело, как вдруг в замке послышалось щелканье, сопровождающее поворот ключа, и дверь, на которую напрасно было потрачено столько сил, отворилась без всякого труда.
— Какой ангел-хранитель пришел нам на помощь? — воскликнул Сигоньяк. — И каким чудом дверь, упорно сопротивлявшаяся нашим стараниям, открылась сама собой?
— Тут нет ни ангелов, ни чудес, — ответила Чикита, выходя из-за двери и обратив на барона свой загадочный и невозмутимый взгляд.
— Где Изабелла? — крикнул Сигоньяк, окидывая глазами залу, едва озаренную дрожащим огоньком светильника.
Сперва он не заметил ее. Застигнутый врасплох внезапно распахнувшейся дверью, герцог де Валломбрез отступил в угол комнаты, прикрывая собой молодую актрису, чуть живую от страха и усталости; она опустилась на колени, прислонясь головой к стене; растрепанные волосы ее рассыпались по плечам, одежда пришла в беспорядок, кости корсета сломались, так отчаянно билась она в руках похитителя, который чувствовал, что добыча ускользает от него, и тщетно пытался сорвать напоследок хоть несколько похотливых поцелуев, как фавн, преследуемый погоней, увлекает в чащу леса юную девственницу.
— Она здесь, вот в этом углу, позади сеньора Валломбреза, — сказала Чикита, — но, чтобы добыть женщину, нужно убить мужчину.
— За этим дело не станет, я убью его! — воскликнул Сигоньяк, с поднятой шпагой направляясь к герцогу, который уже стал в позицию.
— Посмотрим, капитан Фракасс, рыцарь бродячих комедианток, — произнес молодой герцог тоном величайшего презрения.
Клинки скрестились и, не отрываясь, вращались один вокруг другого с той осторожной медлительностью, которую вносят в схватку мастера шпаги, предвидя смертельный исход. Валломбрез был неравен по силе Сигоньяку; но, как полагалось человеку его ранга, он усердно посещал школы фехтовального искусства и не одну взмокшую рубашку сменил, состязаясь под руководством лучших мастеров. Он не держал шпагу, точно метлу, как презрительно говорил Лампурд о неумелых дуэлистах, которые, по его словам, только позорят благородное ремесло. Зная, сколь опасен его противник, молодой герцог ограничился обороной, парируя удары, но воздерживаясь наносить их. Он рассчитывал обессилить Сигоньяка, уже достаточно утомленного штурмом замка и поединком с Малартиком, — звон клинков доносился до герцога из-за двери. Вместе с тем, отражая удары барона, он левой рукой искал серебряный свисток, висевший у него на груди. Поднеся свисток к губам, он издал резкий протяжный свист. Это движение могло дорого обойтись ему; шпага барона едва не пригвоздила его руку ко рту; но герцог, хоть и запоздалым ответным парадом, успел отстранить острие, которое лишь оцарапало ему большой палец. Валломбрез вновь встал в исходную позицию. Он кровожадно сверкал глазами, под стать колдунам и василискам, способным убить одним взглядом; дьявольская усмешка кривила углы его губ, он весь светился злорадной жестокостью и наступал на Сигоньяка, не подставляя себя под удары, но делая выпад за выпадом, которые тот неизменно парировал.
Малартик, Лампурд и Скапен с восхищением смотрели на поединок, от которого зависел исход всей борьбы, потому что тут лицом к лицу сошлись предводители обеих враждующих сторон. Скапен принес даже из соседней комнаты канделябры, чтобы соперникам виднее было сражаться. Трогательная забота!
— Вельможный юнец неплохо дерется, — заметил Лампурд, беспристрастный ценитель фехтовального искусства. — Я не думал, что он умеет так обороняться, но стоит ему отважиться на удар — и он погиб. У капитана Фракасса рука куда длиннее. А, черт! Зачем он парирует таким широким полукругом? Что я говорил? Вот шпага противника и проникла в просвет. Сейчас она заденет Валломбреза; нет, он отступил очень кстати.
В ту же минуту послышался беспорядочный топот. Когда он приблизился, потайная дверь в панели с шумом распахнулась, и пять или шесть вооруженных лакеев ворвались в залу.
— Унесите женщину и разделайтесь с этими наглецами! — крикнул им Валломбрез. — С капитаном я справлюсь сам.
И, подняв шпагу, он ринулся на барона. Вторжение челяди ошеломило Сигоньяка. Устремив все свое внимание на двух лакеев, которые под защитой герцога уносили к лестнице лишившуюся чувств Изабеллу, он стал рассеяннее отражать удары, и шпага Валломбреза задела ему запястье. Эта царапина вернула его к действительности, и он нанес решительный удар, поразивший противника в плечо, над ключицей. Герцог пошатнулся.
Между тем Лампурд и Скапен подобающим образом расправлялись с лакеями; Лампурд пырял их своей длинной рапирой, точно крыс, а Скапен дубасил по голове прикладом пистолета, подобранного на полу. Увидев, что господин их ранен, что он, смертельно бледный, стоит прислонясь к стене и опираясь на эфес шпаги, подлые холопы, низкие и трусливые душонки, махнули на все рукой и бросились врассыпную. Правда, Валломбрез не был любим своими слугами, с которыми обращался, как сатрап, а не хозяин, тираня их с чудовищной жестокостью.
— Ко мне, мерзавцы, ко мне! — простонал он угасающим голосом. — Неужто вы оставите своего герцога без помощи и без защиты?
Пока происходили описанные события, Ирод со всей поспешностью, какую позволяла его комплекция, поднимался по парадной лестнице, которая с приезда Валломбреза освещалась большим фонарем тонкой работы, висевшим на шелковом шнуре. Он очутился на площадке второго этажа в тот миг, когда Изабеллу, растрепанную, бледную, недвижимую, как покойницу, выносили лакеи. Решив, что Валломбрез убил или приказал убить девушку за стойкий отпор его посягательствам, Тиран пришел в ярость и со шпагой накинулся на челядинцев, огорошенных неожиданным нападением; руки у них были заняты, защищаться они не могли и потому, бросив свою добычу, пустились наутек, словно за ними гнался сам сатана. Ирод нагнулся над Изабеллой, положил ее голову к себе на колени, прижал ладонь к ее груди и ощутил слабое биение сердца. Увидел он также, что она не ранена и дышит все глубже, мало-помалу приходя в чувство.
В такой позе их застал Сигоньяк, который отделался от Валломбреза яростным ударом шпаги, приведшим в восторг Лампурда. Барон опустился на колени перед любимой, взял ее руки и нежным голосом, который донесся до нее, как сквозь сон, сказал ей:
— Очнитесь, душа моя, и не бойтесь ничего. Ваши друзья с вами, и никто не посмеет больше обидеть вас.
Хотя Изабелла все еще не открывала глаз, по ее бескровным губам скользнула томная улыбка, а похолодевшие и влажные восковые пальцы чуть заметно сжали руку Сигоньяка.
Лампурд с умилением созерцал трогательную сцену, ибо любовные дела всегда интересовали его, и он почитал себя первейшим знатоком по этой части.
Внезапно в тишине, наступившей после шума битвы, раздался властный звук рога. Немного погодя он прозвучал снова, еще резче и продолжительнее. Это был зов хозяина, которому надлежит повиноваться. Послышался лязг цепей и глухой стук спущенного моста; под сводом, как гром, прокатились колеса, и тут же в окнах, выходивших на лестницу, заплясали красные огни факелов, рассыпавшись по всему двору. С шумом захлопнулась входная дверь, и торопливые шаги гулко отозвались на лестнице.
Вскоре появились четыре лакея в парадных ливреях, неся зажженные шандалы; вид их выражал то невозмутимое и безмолвное усердие, которое отличает слуг из аристократического дома. За ними следом поднимался мужчина величественной наружности, с головы до ног в черном бархате, расшитом стеклярусом. Орден, который считают своей привилегией короли и принцы, жалуя им лишь самых заслуженных государственных мужей, красовался на его груди, выделяясь на темном фоне. Дойдя до площадки, лакеи выстроились вдоль стены, словно статуи со светильниками в руках, и ни один мускул не дрогнул на их лицах, ни единый взгляд не выдал удивления, как ни странно было представшее перед ними зрелище. Пока не высказался их господин, у них не могло быть собственного мнения. Одетый в черное вельможа остановился на площадке.
Хотя годы изрезали морщинами его лоб и щеки, покрыли лицо желтизной и посеребрили волосы, в нем все же нетрудно было признать оригинал того портрета, который привлек взгляды Изабеллы, в горести своей воззвавшей к нему как к облику друга. Это был принц, отец Валломбреза. Сын носил имя и титул по герцогскому владению, пока, согласно праву наследования, он в свой черед не сделается главой семьи.
При виде мертвенно-бледной Изабеллы, которую поддерживали Ирод и Сигоньяк, принц воздел руки к небу и с глубоким вздохом произнес:
— Я опоздал, как ни спешил явиться вовремя, — и, склонившись над молодой актрисой, он взял ее неподвижную руку.
На безымянном пальце этой белой, точно выточенной из алебастра руки сверкал перстень с крупным аметистом, вид которого странным образом взволновал престарелого вельможу. Дрожащими пальцами снял он перстень с руки Изабеллы, знаком приказал одному из лакеев поднести шандал и, стараясь при более ярком свете разобрать вырезанный на камне герб, то приближал перстень к самому огню, то отводил подальше, чтобы своим старческим зрением получше разглядеть мельчайшие его подробности.
Сигоньяк, Ирод и Лампурд с тревогой следили, как принц меняется в лице при виде драгоценного перстня, по-видимому, хорошо ему знакомого, какими лихорадочными движениями он вертит его в руках, словно не решаясь додумать до конца какую-то тягостную мысль.
— Где Валломбрез? — громовым голосом крикнул он наконец. — Где это чудовище, недостойное моего рода?
В кольце, снятом с пальца девушки, он без малейших колебаний узнал перстень с вымышленным гербом, которым сам некогда запечатывал письма к Корнелии, матери Изабеллы. Как же очутился он на пальце молодой актрисы, похищенной Валломбрезом? Откуда он у нее? «Неужто она дочь Корнелии и моя? — мысленно вопрошал себя принц. — Принадлежность ее к театру, возраст, лицо, отчасти, в смягченном виде, напоминающее черты Корнелии, — все, вместе взятое, убеждает меня в этом. Так, значит, этот треклятый распутник преследовал собственную сестру кровосмесительной любовью! О, как жестоко я наказан за давний грех!»
Изабелла раскрыла наконец глаза, и первый ее взгляд упал на принца, державшего снятый у нее с пальца перстень. Ей показалось, что она знает это лицо, но только молодым, — без седины в бороде и серебряной шевелюры. Это была состарившаяся копия портрета над камином, и чувство глубокого благоговения охватило Изабеллу. Увидела она подле себя и Сигоньяка, и добряка Ирода, целых и невредимых, и страх за исход борьбы сменился в ее душе блаженным чувством избавления. Ей больше нечего было бояться ни для своих друзей, ни для себя самой. Приподнявшись наполовину, она склонила голову перед принцем, который смотрел на нее с жадным вниманием и как будто искал в чертах девушки сходства с некогда дорогими чертами.
— От кого получили вы этот перстень, мадемуазель? У меня с ним связаны далекие воспоминания. Давно он у вас? — спрашивал старый вельможа взволнованным голосом.
— Он у меня с самого детства, это единственное, что я унаследовала от матери, — отвечала Изабелла.
— А кто была ваша мать, чем она занималась? — с удвоенным интересом продолжал спрашивать принц.
— Она звалась Корнелией и была скромной провинциальной актрисой, игравшей роли трагических королев и принцесс в той труппе, к которой поныне принадлежу я, — просто ответила Изабелла.
— Корнелия! Сомнений больше быть не может, да, это она, — дрожащим голосом произнес принц; но, обуздав свое волнение, он с величавым достоинством, спокойно обратился к Изабелле: — Разрешите мне оставить это кольцо у себя. Я верну его вам в должную минуту.
— Оно всецело в распоряжении вашей светлости, — ответила молодая актриса, и в памяти ее, сквозь туманные детские воспоминания, проступило полузабытое лицо, которое она совсем малюткой видела склоненным над своей колыбелью.
— Господа, — начал принц, обратив твердый и ясный взгляд на Сигоньяка и его товарищей, — при всяких других обстоятельствах я счел бы неуместным ваше вторжение в мой замок; однако мне известна причина, побудившая вас заполонить с оружием в руках это доселе священное жилище. Насилие подстрекает и оправдывает насилие. Я закрываю глаза на происшедшее. Но где же герцог де Валломбрез, где этот выродок — мой сын, позор моей старости?!
Как бы в ответ на зов отца, Валломбрез в это мгновение переступил порог, опираясь на Малартика; страшная бледность покрывала его лицо, а рука судорожно прижимала к груди скомканный платок. Тем не менее он шел, но как ходят призраки, не поднимая ног. Лишь неимоверным напряжением воли, придававшим его лицу неподвижность мраморной маски, способен он был передвигаться. Но он услышал голос отца, которого, несмотря на всю распущенность, продолжал бояться, и решил скрыть от него свою рану. Кусая губы, чтобы не кричать, и глотая кровавую пену, проступавшую в углах рта, он заставил себя снять шляпу, хотя движение руки причиняло ему жесточайшую боль, и остановился перед отцом безмолвно, с непокрытой головой.
— Сударь, — начал принц, — ваше поведение выходит за пределы дозволенного, а ваша разнузданность такова, что я вынужден буду как милости просить для вас у короля строгого заточения или пожизненного изгнания. Я могу извинить кое-какие ошибки беспорядочной молодости, но похищение, лишение свободы и насилие — это уже не любовные шалости, и такое заранее обдуманное преступление в моих глазах непростительно. Знаете ли вы, чудовище, — продолжал он шепотом на ухо Валломбрезу, чтобы никто не слышал его слов, — знаете ли вы, что девушка, которую вы похитили, презрев ее целомудренный отпор, что Изабелла — ваша сестра?
— Пусть она заменит вам сына, которого вы теряете, — ответил Валломбрез, чувствуя, что сознание у него мутится и на лбу проступает предсмертный пот, — но я не так преступен, как вы полагаете. Изабелла невинна! Я свидетельствую об этом перед богом, на суд которого предстану вскоре. Смерть не терпит лжи, и слову умирающего дворянина можно верить!
Эти слова были произнесены достаточно громко, чтобы их услышали все. Изабелла обратила прекрасные, увлажненные слезами глаза к Сигоньяку и прочла на его лице, что этот идеальный любовник не дожидался предсмертного свидетельства Валломбреза, чтобы поверить в целомудрие любимой.
— Но что же с вами? — вскричал принц, протягивая руку к Валломбрезу, который пошатнулся, хотя Малартик и поддерживал его.
— Ничего, отец мой, — вымолвил Валломбрез угасающим голосом, — ничего… я умираю… — И он рухнул на плиты площадки, несмотря на старания Малартика удержать его.
— Раз он свалился не носом в землю, значит, это просто обморок, и он еще может выкарабкаться, — наставительно заметил Жакмен Лампурд. — Мы, мастера шпаги, более осведомлены в таких делах, нежели мастера ланцета и аптекари.
— Врача! Врача! — крикнул принц, забыв при этом зрелище всякий гнев. — Быть может, еще есть надежда! Я озолочу того, кто спасет мне сына, последнего отпрыска славного рода! Ступайте! Что вы медлите? Спешите, бегите!
Двое из бесстрастных лакеев с шандалами, не сморгнув глазом созерцавших всю сцену, отделились от стены и бросились исполнять приказания своего господина. Другие слуги со всеми возможными предосторожностями подняли Валломбреза, по знаку отца перенесли к нему в опочивальню и положили на кровать.
Старый вельможа проводил печальное шествие взглядом, в котором скорбь вытеснила негодование. Его роду предстояло угаснуть вместе с сыном, которого он одновременно любил и ненавидел, но чьи пороки позабыл сейчас, помня лишь о его блестящих качествах. Удрученный горем, он на несколько минут погрузился в молчание, которое никто не посмел нарушить.
Изабелла совершенно оправилась от обморока и стояла подле Сигоньяка и Тирана, потупив глаза и стыдливой рукой поправляя беспорядок в своей одежде. Лампурд и Скапен жались позади них, как персонажи второго плана, а в дверях виднелись любопытствующие физиономии бретеров, которые участвовали в схватке, а теперь не без тревоги помышляли о своей дальнейшей судьбе, опасаясь, что их отправят на галеры или на виселицу за содействие Валломбрезу в его зловредных затеях. Наконец принц прервал неловкое молчание, сказав:
— Все вы, служившие своими шпагами дурным страстям моего сына, извольте немедленно покинуть этот замок. Мое дворянское достоинство не позволяет мне брать на себя обязанности доносчика или палача; исчезните с глаз долой, спрячьтесь в свои логова. Правосудие и без меня отыщет вас.
Обижаться на такие сомнительные любезности было в данную минуту более чем неуместно. Бретеры, которых Лампурд успел развязать, безропотно ретировались во главе со своим предводителем, Малартиком. Когда они скрылись из виду, отец Валломбреза взял Изабеллу за руку и, отделив ее от группы, в которой она находилась, поставил рядом с собой.
— Останьтесь здесь, мадемуазель, — обратился он к ней. — Ваше место отныне возле меня. Ваша прямая обязанность вернуть мне дочь, раз вы отняли у меня сына… — И он смахнул непрошеную слезу. Затем, оборотясь к Сигоньяку, сказал с жестом неподражаемого благородства: — Вы, сударь, можете удалиться вместе с вашими товарищами. Изабелла находится под защитой своего отца в замке, который впредь будет ее жилищем. Теперь, когда стало известно ее происхождение, моей дочери не подобает возвращаться в Париж. Она досталась мне слишком дорогой ценой, чтобы отпустить ее от себя. Хотя вы отняли у меня надежду на то, что род мой не угаснет, я все же признателен вам — вы избавили моего сына от постыдного поступка, нет, что я говорю, — от чудовищного преступления! Я предпочитаю, чтобы герб мой был запятнан кровью, но не грязью. Раз Валломбрез вел себя подло, вы имели все основания убить его; защищая беспомощную невинность и добродетель, вы показали себя истым дворянином, каковым, я слышал, вы и являетесь. Вы были в своем праве. Спасением чести моей дочери искуплена смерть ее брата. Так говорит мой рассудок, но отцовское сердце восстает во мне, мысли о несправедливом мщении могут зародиться у меня, и я не совладаю с ними. Скройтесь же поскорее, я не стану вас преследовать и постараюсь позабыть, что жестокая необходимость направила ваш клинок в грудь моему сыну.
— Монсеньор, — тоном глубочайшего уважения начал Сигоньяк, — отцовская скорбь столь священна для меня, что я безропотно стерпел бы любые самые оскорбительные и горькие поношения, хотя в этой гибельной встрече я ничем не погрешил против чести. Я не скажу ни слова обвинения против несчастного герцога де Валломбреза ради того, чтобы обелить себя в ваших глазах. Поверьте одному — я не искал с ним ссоры, он сам становился на моем пути, а я в многократных стычках всячески его щадил. И на сей раз сам он в слепой злобе бросился на мой клинок. Я оставляю в ваших руках Изабеллу, которая для меня дороже жизни, и удаляюсь навек, сокрушенный своей печальной победой, что оказалась для меня горше поражения, ибо она разбивает мое счастье. О, лучше бы мне быть убитым, быть жертвой, а не убийцей!
Поклонившись принцу и остановив на Изабелле долгий взгляд, исполненный любви и сожаления, Сигоньяк вместе с Лампурдом и Скапеном спустился по лестнице; то и дело оглядываясь, он увидел, что Изабелла из страха упасть оперлась на перила и поднесла платок к глазам, полным слез. Что она оплакивала — смерть ли брата или уход Сигоньяка? Так как ненависть к Валломбрезу не успела еще, после известия об их неожиданном родстве, обратиться в сестринскую любовь, мы склонны полагать, что девушка оплакивала разлуку с Сигоньяком. По крайней мере, при всей своей скромности именно это подумал барон, и, — так уж странно устроено человеческое сердце, — удалился, утешенный слезами той, кого любил.
Сигоньяк и остальные актеры выбрались по подъемному мосту, и, проходя вдоль рва к лесочку, где были привязаны их лошади, они услышали стоны, доносившиеся из рва в том месте, где лежало поваленное дерево. Оказалось, что театральный швейцар никак не мог выпутаться из переплетения ветвей, и, высунув на поверхность голову, он жалостно скулил, рискуя всякий раз, как разевал рот, наглотаться пресной влаги, которая была ему противней знахарских снадобий. Отличавшийся ловкостью и проворством Скапен не побоялся спрыгнуть на дерево и мигом выудил швейцара, мокрого насквозь и облепленного водорослями. Лошади соскучились стоять в укрытии и, как только всадники вскочили на них, бодро затрусили по дороге в Париж.
— Что вы скажете обо всех этих событиях, барон? — спросил Ирод у Сигоньяка, ехавшего бок о бок с ним. — Настоящая развязка трагикомедии. Торжественное прибытие отца, предшествуемого светильниками, нежданно-негаданно явившегося в решительную минуту положить конец не в меру озорным выходкам сиятельного сынка, а затем признавшего Изабеллу благодаря перстню с печаткой! Разве все это не доводилось нам видеть на театре? Но чему тут удивляться? Если театр изображает жизнь, значит, жизнь и должна быть сходна с ним, как оригинал с портретом. В труппе давно шли толки о знатном происхождении Изабеллы. Блазиус и Леонарда даже помнили принца, бывшего тогда еще герцогом, когда он приезжал и ухаживал за Корнелией. Леонарда часто уговаривала Изабеллу разыскать отца; но она по природной кротости и скромности отказывалась наотрез, не желая навязываться семье, которая, быть может, отвергла бы ее, и довольствовалась своей смиренной долей.
Да, я знал об этом, — подтвердил Сигоньяк. — Не придавая особой важности своему знатному происхождению, Изабелла рассказала мне историю своей матери и упомянула о кольце. Впрочем, по тонкости чувств, которая отличает эту достойную девушку, видно, что в жилах ее течет славная кровь. Не скажи она мне ничего, я бы и сам догадался. В ее целомудренной, изящной и чистой красоте чувствуется порода. Недаром любовь моя всегда сочеталась с робким почтением, при том, что, волочась за актрисами, принято позволять себе вольности. Но нужно же было такое роковое совпадение, чтобы проклятый Валломбрез оказался ее братом! Теперь нас с ней разделяет труп, кровь пролегла между нами, а ведь спасти ее честь я мог, только сразив его. Несчастная моя доля! Я сам создал преграду, о которую должна разбиться моя любовь, и той же шпагой убил свои надежды, которой защищал свое сокровище. Стремясь сохранить самое для себя дорогое, я лишился его навсегда. Как могу я прийти к Изабелле, оплакивающей брата, когда руки мои обагрены его кровью? Увы, эту кровь я пролил ради ее же спасения, но то была родная ей кровь! Пусть даже она простит мне и будет смотреть на меня без содрогания, принц, приобретший над ней отцовские права, с проклятием оттолкнет убийцу своего сына. Да, я родился под зловредной звездой!
— Все это весьма прискорбно, — согласился Ирод, — однако в делах Сида и Химены царила еще не такая путаница, что явствует из пьесы господина Пьера де Корнеля, и тем не менее после длительной борьбы между чувством и долгом все уладилось по-хорошему, не без некоторых натяжек и неожиданных поворотов в испанском вкусе, весьма эффектных на сцене. Валломбрез — брат Изабеллы лишь по отцу. Они выношены не в одном чреве и родство свое успели почувствовать всего несколько минут, что должно значительно умалить вражду к вам. А вдобавок наша милая Изабелла яро ненавидела этого бешеного герцога с его скандальными и грубыми домогательствами. Да и принц не очень-то жаловал сына, который отличался жестокостью Нерона, распутством Гелиогабала{153} и сатанинской порочностью и был бы уже двадцать раз повешен, если бы не герцогский титул. Не отчаивайтесь так. Все еще может обернуться лучше, чем вы думаете.
Дай-то бог, добрый мой Ирод, — ответил Сигоньяк. — Только мне вообще нет счастья. Верно, у колыбели моей стояли Незадача и злые феи-горбуньи. Право, лучше бы мне быть убитым, — ведь с появлением принца добродетель Изабеллы была бы спасена и помимо смерти Валломбреза, а потом, скажу вам откровенно, когда этот молодой красавец, полный жизни, страсти и огня, весь белый, застывший, холодный, лежал, вытянувшись, у моих ног, меня до мозга костей леденящим холодом пронизал неизведанный таинственный ужас. Ирод, смерть человека — дело страшное, и, хотя нет у меня раскаяния, потому что я не совершил преступления, я неотступно вижу простертого передо мной Валломбреза с разметавшимися по мрамору лестницы волосами и с кровавым пятном на груди.
— Все это химеры, вы убили его по всем правилам, — возразил Ирод. — Совесть ваша должна быть чиста. Бодрый галоп развеет всякие угрызения — следствие неровной трусцы и ночной прохлады. Лучше давайте подумаем о том, чтобы вам поскорее скрыться из Парижа в какой-нибудь уединенный уголок и не напоминать о себе. Смерть Валломбреза наделает шума при дворе и в городе, как ни старайся утаить ее. И хотя он не очень-то был любим, вам могут мстить за него. Итак, покончим с разговорами, пришпорим наших коней и поскорее оставим позади эту длинную ленту дороги, что тянется перед нами, серая и скучная, между двумя рядами голых палок, под холодным лунным светом.
Подбодренные шпорами лошади взяли резвым галопом; а пока они скачут, мы возвратимся в замок, столь же тихий сейчас, сколь недавно еще был шумен, и войдем в комнату, куда слуги отнесли Валломбреза. Многосвечный канделябр, поставленный на столик, озарял кровать молодого герцога, который лежал неподвижно, как труп, и казался еще бледнее на фоне пурпурных атласных занавесей, бросавших на него красноватые блики. Панели черного дерева, инкрустированные медной проволокой, доходили до половины человеческого роста и служили основанием для шпалер, где была изображена история Медеи и Ясона{154}, вся сплошь состоявшая из убийств и мрачных чар. Тут Медея разрубала на куски Пелия, якобы для того, чтобы вернуть ему молодость, как Эсону. Дальше, та же Медея, ревнивая жена и бесчеловечная мать, убивала своих сыновей; на следующем панно она же, упившись местью, мчалась прочь на колеснице, запряженной огнедышащими драконами. Спору нет, шпалеры были ценные, красивые, в них чувствовалась искусная рука; но изображенные там мифологические зверства носили печать угрюмой жестокости, обличая злобный нрав того, кто их выбирал. За поднятыми в изголовье занавесками виден был Ясон, поражающий чудовищных медных быков, хранителей золотого руна, и Валломбрез, лежавший под ними без движения, казался одной из их жертв.
Повсюду на стульях валялись богатые и элегантные наряды, с небрежением брошенные после примерки, а на столе того же черного дерева, что и вся обстановка, в японскую вазу, расписанную синими и красными узорами, был вставлен великолепный букет редчайших цветов, предназначенный заменить тот, который отвергла Изабелла, но так и не доставленный ей по причине внезапного нападения на замок. Пышно распустившиеся цветы, свежие свидетели фривольных помышлений, являли разительный контраст с безжизненно простертым телом, давая моралисту повод пофилософствовать всласть.
|
The script ran 0.045 seconds.