1 2 3 4 5 6 7 8
— Нет, радость моя, но святости ты набираешься больше, чем мне хотелось бы. Вот все эти два часа я думал о тебе, старался перехватить твой взгляд, а ты была так поглощена своими молитвами, что даже ни разу не удосужилась посмотреть на меня! Право же, как тут не взревновать к твоему Творцу — а это ведь большой грех, как ты знаешь. Так ради спасения моей души не давай пищи столь дурным страстям!
— Все свое сердце, всю душу я отдам Творцу, если смогу, — ответила я. — А тебе ни на гран более того, что дозволяет Он. Да кто вы такой, сударь, что возводите себя в боги и дерзаете оспаривать мое сердце у Того, Кому я обязана всем, что у меня есть, самой собой, всеми былыми и будущими дарованными мне благами — и вами в том числе, если вы и вправду благо, в чем я склонна усомниться!
— Не будь ко мне столь строга, Хелен, и пожалей мою руку — ты так ее сжала, что она будет вся в синяках.
— Артур, — продолжала я, разжимая пальцы, которыми стиснула его руку у локтя, — ты меня и вполовину так не любишь, как я тебя, и все же люби ты меня даже гораздо меньше, я не сетовала бы, если бы ты больше любил Творца. Я возликовала бы, если бы увидела, что, жарко молясь, ты забыл обо мне. Но, конечно, я ничего не потеряла бы: ведь чем больше любил бы ты Господа, тем глубже и преданнее была бы твоя любовь ко мне!
На это он только засмеялся, поцеловал мне руку и назвал меня милой мечтательницей. А потом снял шляпу и добавил:
— Но скажи, Хелен, что делать человеку с такой головой?
Ничего дурного я в ней не заметила, но когда он положил мою ладонь себе на макушку, она опустилась, приминая пышные кудри, слишком уж низко — особенно в середине.
— Как видишь, я не предназначен стать святым, — объяснил он со смехом. — Если Бог хотел, чтобы я был набожен, почему он не снабдил меня шишкой благочестия?
— Ты уподобляешься рабу, — ответила я, — который вместо того, чтобы во имя своего господина употребить в дело доверенный ему один талант, вернул его, не приумножив, а в оправдание сказал, что он ведь знает его, как человека жестокого, который жнет, где не сеял, и собирает, где не рассыпал. Кому меньше дано, с того меньше и спросится, но от нас всех требуется вся мера усердия, на какое мы способны. И набожность, и вера, и надежда, и совесть, и разум, и все остальное, из чего слагается характер истинного христианина, тебе даны, лишь бы употребить их в дело. Но любые наши таланты умножаются от употребления, все наклонности как к хорошему, так и к дурному развиваются, когда им следуют. Поэтому если ты предпочтешь следовать дурным наклонностям (или тем, которые могут обратиться во зло), пока они не возьмут над тобой полную власть, а все хорошие подавляешь, пока они совсем не зачахнут, то винить тебе, кроме себя, будет некого. Но ведь тебе дарованы таланты, Артур, — природные качества сердца, ума и характера, которым могут позавидовать многие более праведные христиане, если бы только ты употребил их для служения Господу. Нет, я не жду от тебя суровой набожности, но ведь можно быть хорошим христианином, оставаясь веселым, счастливым человеком!
— Ты изрекаешь истины, как оракул, Хелен. Все это бесспорно. Однако послушай: я голоден и передо мной стоит недурной сытный обед, а мне говорят, чтобы я от него отказался, и тогда завтра смогу вволю объедаться всякими деликатесами и сладостями. Так вот: во-первых, мне просто не хочется ждать завтрашнего дня, раз я могу утолить голод сейчас же. Во-вторых, нынешние дымящиеся передо мною кушанья более мне по вкусу, чем обещанные мне тонкие лакомства. В-третьих, завтрашнего пира я ведь не вижу, так как же я могу быть уверен, что это не сказочка, придуманная елейным ханжой, который советует мне воздержаться от готового обеда, чтобы забрать все лучшие яства себе? В-четвертых, ведь стол этот накрыт для кого-то, а как говорит Соломон: «И то благо, чтоб есть и пить». В-пятых, с твоего разрешения, я сяду и утолю мой нынешний голод, а завтра пусть сам о себе позаботится. Да и кто знает, может быть, и тот пир все равно от меня не уйдет.
— Но ведь никто не требует, чтобы ты совсем не прикасался к сегодняшнему обеду! Тебе же только советуют вкушать эти более грубые кушанья умеренно, чтобы ты мог полностью насладиться изысканнейшими блюдами на следующий день. Если же вопреки этим советам ты предпочтешь объедаться и обпиваться сию же минуту, точно скот, и в результате здоровая пища превратится в отраву, так кого же надо будет винить, если на следующий день, испытывая невыразимые мучения из-за вчерашнего обжорства и пьянства, ты увидишь, как более умеренные люди наслаждаются теми изысканными деликатесами, попробовать которые ты не в силах?
— Бесспорно, бесспорно, моя святая покровительница. И все-таки наш друг Соломон говорит: «Нет лучшего для человека под солнцем, как есть, пить и веселиться».
— И он же, — возразила я, — говорит: «Веселись, юноша, в юности твоей и ходи по путям сердца твоего и по видению очей твоих; только знай, что за все это Бог приведет тебя на суд».
— Ну, послушай, Хелен, я уверен, что все последнее время был очень хорошим. Что ты видишь во мне дурного и что, по-твоему, мне следует делать?
— Ничего, кроме того, что ты делаешь, Артур. Все твои поступки пока не оставляют желать ничего лучшего. Но мне очень хотелось бы, чтобы переменился образ твоих мыслей, чтобы ты укрепился против соблазнов, не называл бы зло добром, а добро — злом. Я бы так хотела, чтобы ты думал глубже, видел дальше и целился выше, чем теперь!
Тем временем мы дошли до наших дверей, и я умолкла, горячо со слезами обняла его и поднялась к себе снять мантилью и шляпку. Больше я ничего об этих предметах говорить не хотела, чтобы не вызвать у него отвращения и к ним, и к себе.
Глава XXIV
ПЕРВАЯ ССОРА
25 марта. Артуру начинает надоедать — нет, надеюсь, не я, но тихая праздная жизнь, которую он ведет. И не удивительно, ведь у него здесь так мало развлечений! Он ничего не читает, кроме газет и журналов, предназначенных для любителей охоты и прочего в том же роде. А когда застает меня с книгой в руках, немедленно заставляет ее отложить. В хорошую погоду он обычно находит приятные способы коротать время, но в дождливые дни — а выпадают они часто — просто больно смотреть, как он скучает. Я всячески стараюсь развлекать его, но ему совершенно неинтересно то, о чем мне особенно нравится разговаривать. А с другой стороны, он любит говорить о том, что мне никак не может быть интересно или даже меня раздражает, и вот это-то доставляет ему особенное удовольствие. Его любимое развлечение — сесть или разлечься возле меня на диване и забавлять меня рассказами о своих прошлых романах, с особенным вкусом описывая, как ему удалось погубить какую-нибудь доверчивую девушку или притворной дружбой отвести глаза ничего не подозревающего мужа. А когда я не могу сдержать ужаса и негодования, он объявляет, что я просто его ревную, и хохочет до слез. Сначала я приходила в бешенство или рыдала, но, обнаружив, что веселость его тем бурнее, чем сильнее мой гнев или волнение, я теперь пытаюсь скрывать свои чувства и выслушивать его признания молча, с холодным пренебрежением. Но он догадывается по моему лицу о том, как я терзаюсь, и горечь, которую вызывает в моей душе его недостойное поведение, приписывает мукам разгоряченной ревности. Когда же эта забава ему приедается или у него возникает опасение, что мое дурное расположение духа может стать и ему в тягость, он принимается целовать меня и улещивать! Как мне неприятны подобные ласки! Это же удвоенное себялюбие! Бесчувственность и ко мне, и к тем, кому он прежде клялся в любви. В подобные минуты у меня порой сердце сжимается в безумном отчаянии, и я спрашиваю себя: «Хелен, что ты наделала?!» Но я укоряю этот внутренний голос, отгоняю одолевающие меня непрошенные мысли: ведь будь он даже в десять раз более чувственным и недоступным для благородных, высоких мыслей, я твердо знаю, что у меня нет права жаловаться. И я не жалуюсь, и никогда не буду. Я все еще его люблю и буду любить. И я не жалею и никогда не пожалею, что связала свою судьбу с его судьбой.
4 апреля. Мы поссорились по-настоящему. Вот как это произошло. Артур мало-помалу рассказал мне все подробности своей интриги с леди Ф. — той самой интриги, в которую я отказалась поверить. Однако некоторым утешением мне послужило то, что в этом случае ее вина была больше, чем его. Он был тогда еще совсем юным, и, если сказал правду, первый шаг принадлежал ей. Я ее возненавидела: ведь таким развращенным его во многом сделала она! И вот, когда на днях он снова заговорил о ней, я умоляла его перестать, потому что не выношу даже звука ее имени.
— Но не потому, что ты ее любил, Артур, пойми же! А потому, что она губила тебя и обманывала мужа. Настоящее чудовище! Тебе должно быть стыдно даже упоминать о ней!
Но он принялся ее защищать: муж у нее был дряхлый старик — о какой же любви могла идти речь?
— Тогда почему она вышла за него? — спросила я.
— Ради его денег.
— Еще одно непростительное преступление, которое усугублялось тем, что она торжественно клялась любить и почитать его. Преступная клятва!
— Ты уж слишком сурова к бедняжке, — засмеялся он. — Но успокойся, Хелен, мне она теперь безразлична. Да и ни одну из них я не любил и вполовину так сильно, как тебя. А потому тебе нечего бояться, что и ты окажешься покинутой.
— Если бы ты рассказал мне все раньше, Артур, то у тебя бы не было такой возможности. Я бы ее тебе не дала.
— Неужели, радость моя?
— Нет. Ни за что.
Он недоверчиво засмеялся.
— Как бы я хотела, чтобы у меня было средство убедить тебя в этом сейчас! — вскричала я, вскочила и в первый раз (надеюсь, и в последний) пожалела, что вышла за него.
— Хелен, — сказал он уже серьезно, — а понимаешь ли ты, что я, если бы поверил тебе, очень рассердился бы? Но, благодарение Небу, ты не можешь меня обмануть. Хоть ты вся побелела и сверкаешь на меня глазами, как разъяренная тигрица, твое сердечко я знаю чуть-чуть лучше, чем ты сама.
Я молча ушла к себе и заперлась. Примерно через полчаса он подошел к двери, подергал ручку, а потом постучался.
— Хелен, ты меня не впустишь? — сказал он.
— Нет. Ты меня больно ранил, и до утра я ни видеть, ни слышать тебя не хочу.
Он замер, словно растерявшись или не зная, как ответить на такие слова, а затем повернулся и ушел. После обеда прошел всего час. Я знала, как скучно ему будет весь вечер сидеть одному, и от этой мысли мой гнев незаметно остыл, но от своего решения я не отступила, твердо положив показать ему, что мое сердце вовсе у него не в рабстве, — что я смогу прожить без него, если захочу. Я села и написала длинное письмо тетушке, разумеется, ни словом не упомянув о том, что случилось сегодня. В начале одиннадцатого я вновь услышала его шаги, но он прошел мимо моей двери к себе в гардеробную и заперся там на ночь.
Мне было немножко страшно, как мы встретимся утром, и я ощутила некоторое разочарование, когда увидела, что он входит в столовую, весело улыбаясь.
— Все еще сердишься, Хелен? — спросил он, подходя, словно намереваясь меня поцеловать. Я холодно отвернулась к столу и начала наливать кофе, заметив, что он поздно спустился к завтраку.
Он присвистнул, отошел к окну и несколько минут любовался очаровательным видом угрюмых серых туч, дождевых струй, залитого водой газона и голых древесных веток, с которых падали бесчисленные капли. Несколько раз прокляв погоду, он сел завтракать. Отхлебнув кофе, он буркнул, что он ч-ски холоден.
— Так ты бы пил его сразу, — сказала я.
Он ничего не ответил, и завтрак продолжался в молчании. Нам обоим стало легче, когда принесли почту: газету и несколько писем. Два были адресованы мне, и он молча перебросил их через стол. Одно было от моего брата, другое от Милисент Харгрейв, которая сейчас в Лондоне вместе с матерью. Письма, которые получил он, были, по-моему, все деловые и, видимо, не очень приятные, так как он смял их и сунул в карман, бормоча выражения, за которые в любое другое время я бы ему попеняла. Затем, развернув газету, он до конца завтрака и довольно долго после делал вид, будто всецело поглощен чтением.
До полудня у меня нашлось достаточно занятий — прочесть письма, ответить на них, отдать распоряжения слугам. После второго завтрака я села рисовать, а после обеда до отхода ко сну читала. Тем временем бедный Артур не мог найти для себя ни развлечения, ни дела. Он пытался изобразить, будто занят не меньше меня и совсем не скучает, и не будь погода такой уж скверной, конечно, приказал бы оседлать лошадь, отправился бы куда-нибудь подальше — неважно куда — и вернулся бы только вечером. А если бы в окрестностях проживала барышня или дама любого возраста от пятнадцати до сорока пяти лет, он, несомненно, попробовал бы отомстить мне и развлечься, затеяв с ней отчаянный флирт. Но поскольку волей судеб и к большому моему тайному удовлетворению ни то, ни другое возможно не было, то страдал он невыносимо. Кончив зевать над газетой и нацарапав коротенькие ответы на еще более короткие письма, до конца утра и весь день он бродил по комнатам, смотрел на тучи, ругал дождь, попеременно ласкал, дразнил и осыпал проклятиями своих собак, порой бросался на диван с книгой, но даже не трудился толком ее открыть и очень часто посматривал на меня, как он полагал, незаметно, в надежде различить на моем лице следы слез или другие признаки сожалений и терзаний. Но я сумела до конца дня сохранять безмятежный, хотя и серьезный вид. Я уже не сердилась, а от души его жалела и очень хотела помириться. Но я твердо решила, что первый шаг должен сделать он или хотя бы как-то показать, что раскаивается и чувствует себя виноватым. Ведь начни первой я, это только пощекотало бы его самодовольство, укрепило высокомерие и свело на нет урок, который я хотела ему преподать.
После обеда он засиделся в столовой очень долго и, боюсь, выпил много больше обычного, — хотя и не настолько, чтобы у него развязался язык. Во всяком случае, войдя в гостиную и увидев, что я увлечена чтением и даже не подняла головы при его появлении, он ограничился сердитым восклицанием, громко захлопнул дверь и растянулся на диване, собираясь вздремнуть. Но тут Дэш, его любимый коккер-спаниель, лежавший у моих ног, дерзко прыгнул на него и принялся облизывать ему лицо. Он свирепо сбросил его на пол, и бедный песик, взвизгнув, вернулся ко мне с понурым видом. Проснувшись через полчаса, он позвал Дэша, но тот только прижался к полу и робко вильнул кончиком хвоста. Он еще раз сердито позвал, однако Дэш прижался к моей ноге и лизнул мне руку, словно прося о защите. Его взбешенный хозяин схватил тяжелый том и метнул ему в голову. Несчастный песик жалобно завизжал и побежал к двери. Я выпустила его и подобрала книгу с пола.
— Отдай ее мне, — приказал Артур не слишком вежливым тоном.
Я отдала.
— Зачем ты его выпустила? — спросил он. — Ты же видела, что он мне нужен?
— И ради этого ты швырнул в него книгой? — возразила я. — Или она предназначалась мне?
— Нет. Но, как вижу, и тебе досталось, — заметил он, разглядывая ссадину на моей руке, оставленную углом переплета.
Я продолжала читать, и он попытался последовать моему примеру, но вскоре глубоко зевнул, объявил, что не стоит портить глаза «такой проклятущей дрянью», и бросил свою книгу на стол. Затем последовало десятиминутное молчание, во время которого он, мне кажется, не спускал с меня глаз. Наконец его терпение истощилось.
— Что ты читаешь, Хелен? — осведомился он громко.
Я ответила.
— Интересно?
— Очень.
— Хм!
Я продолжала читать — вернее, притворяться, будто читаю, так как связь между моими глазами и мозгом словно прервалась. Они пробегали строчку за строчкой, но думала я о том, когда Артур снова заговорит, и что он скажет, и что мне следует ответить. Но он так и не заговорил, пока я не встала, чтобы заварить чай, а тогда сказал только, что пить его не будет. Он лежал на диване и то закрывал глаза, то поглядывал на свои часы или на меня. Так продолжалось до тех пор, пока я не взяла свечу, чтобы отправиться спать.
— Хелен! — воскликнул он, когда я подошла к двери.
Я оглянулась, подождала и наконец спросила сама:
— Что тебе нужно, Артур?
— Ничего, — ответил он. — Иди.
Я вышла, но, закрывая дверь, услышала, что он что-то бормочет, и снова обернулась. Неужели он буркнул «чтоб тебя ч-т побрал»? Но очень возможно, что я ослышалась.
— Ты что-то сказал, Артур? — спросила я.
— Нет, — ответил он, и, затворив дверь, я ушла.
Увидела я его опять только на следующее утро за завтраком, к которому он спустился на час позже обычного.
— Как ты поздно! — Таким было мое утреннее приветствие.
— Ты могла бы меня и не ждать! — Так поздоровался со мной он и подошел к окну. Погода со вчерашнего дня не переменилась.
— Проклятый дождь! — проворчал он, однако после минутного созерцания внезапно воскликнул: — А, придумал!
Он вернулся к столу и сел. Сумка с почтой уже лежала перед его прибором. Он отпер ее, проглядел содержимое, но ничего не сказал.
— Что-нибудь для меня? — спросил я.
— Нет.
И, развернув газету, он погрузился в чтение.
— Пей же кофе, — сказала я. — Не то он опять остынет.
— Иди, если ты закончила, — ответил он. — Мне ты не нужна.
Я встала и ушла в соседнюю комнату, со страхом спрашивая себя, неужели нам предстоит такой же мучительный день, как вчерашний, и от души желая, чтобы мы кончили терзать друг друга. Вскоре я услышала, как он позвонил и начал отдавать какие-то распоряжения о своем гардеробе, словно собираясь в долгую поездку. Затем послал за кучером и сказал ему что-то о карете, лошадях, и о Лондоне, и о семи часах утра. Все это очень меня смутило и встревожило.
«Ни в коем случае нельзя отпустить его в Лондон! — сказала я себе. — Он там Бог знает что натворит, и причиной буду я! Но как мне его удержать? Подожду, не заговорит ли он об этом сам».
Час за часом я с волнением ждала, но не услышала ни слова — ни об этом, ни о чем-либо другом. Он насвистывал, болтал с собаками, бродил по комнатам — совсем как накануне. В конце концов я решила, что сама должна начать разговор, и только раздумывала, как лучше к нему приступить, но тут меня, сам того не подозревая, выручил Джон, который по поручению кучера пришел доложить:
— Простите, сэр, Ричард говорит, что одна лошадь сильно простужена, так если бы, сэр, отложить отъезд на день, он бы ныне задал ей лекарства и…
— Ч-т бы побрал его наглость! — перебил хозяин дома.
— Простите, сэр, только он говорит, что эдак лучше будет, — не отступал Джон. — Погода, он говорит, вот-вот переменится, а когда лошадь хрипит, да и лекарство он ей задал, так…
— К дьяволу лошадь! — Хорошо, скажи ему, что я подумаю, — добавил он после минутного размышления, а едва лакей вышел, внимательно посмотрел на меня, ожидая увидеть на моем лице удивление и тревогу. Но, предупрежденная заранее, я сохранила вид невозмутимого равнодушия и спокойно встретила его взгляд. Лицо у него вытянулось, он с плохо скрытым разочарованием отвернулся и отошел к камину, оперся о полку и опустил голову на локоть в позе глубокого уныния.
— Куда ты едешь, Артур? — спросила я.
— В Лондон, — ответил он мрачно.
— Зачем?
— Затем, что тут я быть счастлив не могу.
— Но почему?
— Потому что моя жена меня не любит.
— Она бы любила тебя всем сердцем, если бы ты этого заслуживал.
— А чем же я могу это заслужить?
Произнес он это смиренно и так горячо, что я совсем растерялась от вспыхнувшей во мне радости, смешанной с жалостью, и должна была немного помолчать, чтобы придать спокойствие своему голосу.
— Если она подарила тебе свое сердце, то будь благодарен, береги его, а не разрывай в клочья и не смейся ей в лицо, потому что она не может отобрать его у тебя.
Тут он повернулся ко мне лицом:
— Послушай, Хелен, ты будешь умницей?
Слова эти прозвучали слишком уж высокомерно, и мне совсем не понравилась улыбка, которая их сопровождала. Поэтому я заговорила не сразу. Быть может, тот мой ответ означал слишком уж большую уступку. Он услышал, как задрожал мой голос, а может быть, и заметил, как я украдкой вытерла глаза.
— Так ты простишь меня, Хелен? — продолжал он более кротко.
— Но ты раскаиваешься? — сказала я, подходя к нему, и улыбнулась.
— До глубины души! — воскликнул он с самым печальным видом, однако в его глазах и в уголках губ пряталась веселая улыбка. Но она меня не остановила, и я бросилась в его объятия. Он пылко меня поцеловал, и, хотя я пролила потоки слез, мне кажется, никогда в жизни я не была так счастлива!
— Так ты не поедешь в Лондон, Артур? — спросила я, когда буря слез и поцелуев несколько поутихла.
— Конечно, нет… Разве что ты поедешь со мной.
— С радостью! — ответила я. — Если ты считаешь, что это тебя развлечет и если отложишь отъезд до будущей недели.
Он охотно согласился и прибавил, что особые сборы не нужны, так как мы там останемся недолго — он не хочет, чтобы я превратилась в столичную щеголиху и утратила свежесть и наивность в обществе светских дам. Я подумала, что это нелепо, но возражать ему в ту минуту мне не хотелось, и я только сказала, что всему предпочитаю домашнее уединение, как он хорошо знает, и не имею особого желания часто ездить в свет.
Итак, в понедельник послезавтра мы уезжаем в Лондон. После окончания нашей ссоры миновало четыре дня, и я убеждена, что она пошла на пользу нам обоим: Артур стал мне нравиться даже больше, а его она заставила вести себя со мной гораздо лучше. Он ни разу не пытался дразнить меня хоть малейшим намеком на леди Ф. или какими-нибудь противными воспоминаниями из его прошлой жизни. Ах, как мне хотелось бы стереть их все в его памяти или внушить ему к ним такое же отвращение, какое испытываю сама! Что же, не так уж плохо и то, что он понял, как мало они подходят для семейных шуток. А со временем, быть может, он поймет еще больше — я не хочу ограничивать свои надежды. И вопреки предсказаниям тетушки и моим собственным тайным опасениям, я верю, что мы еще будем счастливы!
Глава XXV
ПЕРВАЯ РАЗЛУКА
Восьмого апреля мы уехали в Лондон, восьмого мая я вернулась, подчиняясь желанию Артура, но против своей воли, так как он остался в Лондоне. Если бы он поехал со мной, я была бы очень счастлива оказаться дома: он закружил меня в таком вихре всяческих пустых развлечений, что я очень быстро совсем от них устала. Ему, казалось, очень нравилось показывать меня своим друзьям и знакомым, а также показываться со мной на публике — при всяком удобном случае и в самом выгодном свете. Конечно, приятно, что он мной гордится, но я дорого платила за это. Во-первых, чтобы угодить ему, я должна была отказаться от предпочтения, ставшего для меня почти принципом, — от манеры одеваться скромно в темные, простые платья. Мне приходилось блистать драгоценностями, украшаться, изображать пеструю бабочку, чего я давно решила никогда не делать, — и это была не такая уж малая жертва! Во-вторых, я непрерывно напрягала все силы, чтобы не обмануть его ожидания и сделать честь его выбору безупречной светскостью манер, и постоянно боялась разочаровать его, допустив ненароком какой-нибудь промах или неловкость, выдать свою неопытность в обычаях света, и особенно когда играла роль хозяйки дома, что мне приходилось делать не так уж редко. А в-третьих, как я уже упоминала раньше, меня утомляют беспорядочная суета, беспокойная спешка и непрерывные перемены, столь чуждые обычному моему образу жизни. Наконец он внезапно обнаружил, что лондонский воздух мне вреден, что я тоскую по деревенскому приюту, и потребовал, чтобы я немедленно вернулась в Грасдейл.
Я со смехом заверила его, что дела обстоят вовсе не так плохо, как он вообразил, хотя я охотно уеду домой, если он решил вернуться. Но он ответил, что должен будет задержаться по делам на неделю-две.
— Так я останусь с тобой, — сказала я.
— Это невозможно, Хелен, — ответил он. — Ведь пока ты здесь, я все время буду с тобой и не сумею заняться делами.
— Ничего подобного! — возразила я. — Теперь, когда я знаю, что у тебя есть дела, то не позволю тебе тратить все свое время на меня и прекрасно побуду одна, пока ты будешь ими заниматься, да и, по правде говоря, я не прочь немножко отдохнуть. Кататься верхом и гулять в парке я смогу, как и раньше, да ведь и ты не станешь заниматься делами все дни напролет. Во всяком случае, я буду видеть тебя за столом и по вечерам, а это гораздо лучше, чем уехать за сотню миль и не видеть тебя вовсе!
— Нет, любовь моя, я не могу позволить тебе остаться. Как я буду заниматься делами, все время думая, что ты тут одна, брошенная…
— Я не собираюсь чувствовать себя брошенной, Артур, из-за того, что ты исполняешь свои обязанности. Ты не услышишь от меня ни единой жалобы или упрека. Если бы ты раньше сказал мне про эти дела, то уже успел бы наполовину с ними покончить. А теперь тебе придется возместить потерянное время, удвоив усилия. Объясни мне, о чем идет речь, и я вместо помехи стану твоей вдохновительницей!
— Нет, нет! — возразил непрактичный упрямец. — Ты должна вернуться домой, Хелен. Мне необходимо знать, что ты в безопасности и покойна душой, пусть и вдали от меня. Разве я не вижу, как плохо ты выглядишь. Твои ясные глаза совсем угасли, а с твоих щечек исчез нежный румянец.
— Причина всего лишь в избытке развлечений и усталости от них.
— Да нет же, говорю тебе! Это лондонский воздух. Ты чахнешь, потому что тебе не хватает свежего ветра твоего деревенского дома. И не пройдет и двух дней, как ты снова вдохнешь его. И, милая, милая Хелен, вспомни о своем положении. Ведь ты знаешь, от твоего здоровья зависит здоровье и жизнь нашей будущей надежды.
— Так ты правда решил от меня избавиться?
— И твердо. Я отвезу тебя в Грасдейл и вернусь сюда. На неделю, и уж, во всяком случае, не больше, чем на две.
— Но если я должна непременно уехать, то меня не надо провожать. Зачем тебе напрасно тратить время на дорогу туда и назад?
Но он никак не хотел отпускать меня одну.
— Каким же беспомощным созданием ты меня считаешь, — сказала я, — если боишься, что я не сумею проехать сотню миль в нашей собственной карете под охраной лакея и горничной? Если ты поедешь со мной, то назад я тебя не отпущу. Но все-таки, Артур, что это за неотложные дела и почему ты о них раньше ничего не упоминал?
— Просто мне надо кое-что поручить моему поверенному, — ответил он и объяснил, что хочет продать какой-то дом, чтобы освободить имение от части долгов. Но то ли дело очень запутанное, то ли я очень тупа, но я так и не поняла, каким образом оно может задержать его в столице на две недели. И я еще меньше понимаю, почему он задержался на месяц — ведь я уехала почти месяц назад, а о его возвращении пока нет и речи. Извинения туманны и неубедительны. Я уже не сомневаюсь, что он опять попал в общество прежних своих приятелей. Ах, зачем я оставила его там одного? Я хочу, как я хочу, чтобы он вернулся!
29 июня. Артура все нет. И уже столько дней я тщетно жду письма! Если красивые слова и нежные имена чего-то стоят, то его письма — когда он их пишет — очень ласковы, но всегда коротки и заполнены одними и теми же оправданиями и обещаниями, которым я уже не доверяю. И все-таки с каким волнением я их жду! Как торопливо разворачиваю эти наспех нацарапанные строчки — ответ на три-четыре длинных моих письма сразу!
Нет, это жестоко — так долго оставлять меня совсем одну. Он ведь знает, что мне не с кем разговаривать, кроме Рейчел, потому что близких соседей у нас нет, кроме Харгрейвов, чей дом я различаю из окон второго этажа среди лесистых холмов на том берегу Дейла. Когда я узнала, что Милисент живет совсем недалеко от нас, то очень обрадовалась, и теперь ее общество послужило бы мне таким утешением и поддержкой! Но она все еще в Лондоне со своей матерью, и в Груве живет только маленькая Эстер под присмотром гувернантки, потому что Уолтер редко заглядывает под отчий кров. В столице я познакомилась с этим воплощением стольких совершенств. Мне показалось, что он не слишком заслуживает панегириков своей матери и сестры, хотя бесспорно он более живой и приятный собеседник, чем лорд Лоуборо, более прямодушен и благороден, чем мистер Гримсби, и более полирован и благовоспитан, чем мистер Хэттерсли, единственный, кроме него, старый друг Артура, которого он счел возможным представить мне. Ах, Артур, почему ты не едешь? Почему ты хотя бы не пишешь? Ты беспокоился о моем здоровье, но как я могу сохранить его цветущим, когда тоскую в одиночестве и тревога изо дня в день подтачивает мои силы? Если он вернется и увидит, что моя красота увяла, так ему и надо будет! Я бы пригласила дядю с тетей или брата навестить меня, но мне не хочется жаловаться им на мое одиночество. Хотя одиночество — самая малая из моих мук. Но чем он занят? Почему не едет? Эти вечно повторяющиеся вопросы и ужасные мысли, которые они рождают, — вот что меня терзает больше всего.
3 июля. Мое последнее горькое письмо наконец-то вырвало у него ответ — и более длинный, чем прежние. И все-таки я не могу понять! Он шутливо бранит меня за желчь и уксус в моем послании, уверяет, что я и представить себе не могу то множество обязанностей, которые мешают ему вернуться, однако обещает, что будет со мной еще до конца следующей недели — человек в его положении не в состоянии точно назначить день! Пока же он просит меня набраться терпения — «первой из женских добродетелей», помнить поговорку «любовь от разлуки только крепнет» и утешаться мыслью, что он чем дольше задержится, тем сильнее будет любить меня, когда вернется. А до того времени он умоляет меня писать ему поусерднее, — хотя сам он порой от лени, а чаще за хлопотами не сразу отвечает на мои письма, его бесконечно радует, что они приходят каждый день, и если я исполню свою угрозу и перестану их писать в наказание за то, что я будто бы совсем брошена, он страшно рассердится и приложит все силы к тому, чтобы меня забыть. А дальше он сообщает мне следующую новость о бедной Милисент Харгрейв:
«Твоя подружка Милисент, как кажется, скоро последует твоему примеру и возложит на себя брачное ярмо в упряжке с одним моим другом. Хэттерсли, как тебе известно, все еще не исполнил жуткую угрозу облагодетельствовать своей драгоценной персоной первую же старую деву, которая вздумает воспылать к нему нежностью, но от намерения стать женатым до конца года отнюдь не отказался. „Только, — объяснил он, — мне требуется жена, которая ни в чем не будет меня стеснять, — не то, что твоя супруга, Хантингдон. Она, конечно, очаровательна, но вид у нее такой, словно она умеет поставить на своем и может иной раз показать строптивый нрав! („Ты прав, старина“, — подумал я тут, но вслух ничего не сказал!) Я ищу доброе, покладистое создание, которое ни в чем не будет мне перечить, чтобы я мог делать, что хочу, бывать, где хочу, сидеть дома или надолго уезжать и не слышать ни упреков, ни жалоб. Я ведь не люблю, когда мне надоедают“. А я ему ответил: „Если ты о деньгах особенно не думаешь, так могу назвать тебе точно такую невесту, какую ты описал. Это Милисент, сестра Харгрейва“. Он тут же потребовал, чтобы его ей представили, потому что презренного металла у него более чем достаточно — или будет, когда его папенька соблаговолит отвесить последний поклон и сойти со сцены. Вот видишь, Хелен, как я все отлично устроил и для твоей подруги, и для моего друга».
Бедняжка Милисент! Но не может быть, чтобы она дала согласие подобному жениху. Он ведь отталкивающая противоположность тому мужу, которого, как она мне признавалась, она могла бы почитать и любить.
Пятое. К сожалению, я ошиблась. Нынче утром от нее пришло длинное письмо: она уже помолвлена, и свадьба назначена в конце месяца.
«Право, не знаю, — пишет она, — ни что сказать, ни что думать. По правде говоря, Хелен, думать мне даже страшно. Ведь если я стану женой мистера Хэттерсли, мне должно его полюбить. И я стараюсь изо всех сил, но пока толку нет почти никакого. А худшее предзнаменование заключается в том, что чем он от меня дальше, тем нравится мне больше. Он пугает меня своей отрывистостью и непонятной придирчивостью. Стоит мне подумать, что я буду его женой, и мной овладевает ужас. „Так почему же ты дала ему согласие?“ — спросишь ты. Но я даже не знала, что согласилась, мама говорит, что я сказала „да“, и он так полагает. А я и не собиралась. Правда, отказать наотрез я не решилась, чтобы не огорчить и не рассердить маму (я ведь знала, что она хочет выдать меня за него). Я думала прежде всего поговорить с ней, а потому ответила ему, как мне казалось, уклончиво, почти отказом. Но она твердит, что это было согласие, и он сочтет меня капризной кокеткой, если я попытаюсь взять назад свое слово… А я в ту минуту так перепугалась и расстроилась, что сейчас не могу толком вспомнить, что именно сказала. Когда я снова его увидела, он без всяких колебаний поздоровался со мной, как с невестой, и сразу же начал обсуждать с мамой всякие дела. У меня не хватило смелости возразить им в ту минуту, так могу ли я сделать это сейчас? Нет-нет, они сочтут меня сумасшедшей. И ведь мама в таком восторге! Она убеждена, что устроила мне превосходную партию, и у меня не хватает духа обмануть ее надежды. Порой я возражаю, объясняю ей свои чувства, но ты и вообразить не можешь, как она меня убеждает! Мистер Хэттерсли, как тебе известно, сын богатого банкира, а у нас с Эстер никакого состояния нет. Уолтер совсем не богат, и милая мама думает только о том, чтобы все мы обрели счастье в браке, а для нее это означает — сделать выгодную партию, хотя, по-моему, семейное счастье заключено совсем в другом. Но она-то хочет мне добра. Она говорит о том, какое бремя спадет с ее души, если ей удастся столь удачно меня пристроить, и каким счастьем это обернется не только для меня, но и для всей нашей семьи. Даже Уолтер очень доволен, а когда я призналась ему в своих сомнениях, он ответил, что все это детский вздор. По-твоему, Хелен, это правда вздор? Я бы смирилась, если бы только видела в нем хоть что-то достойное восхищения и любви, но не нахожу ничего. Ни единого качества, способного вызвать уважение, возбудить сердечную привязанность. Он ведь в любом отношении прямая противоположность тому человеку, каким я представляла себе своего будущего мужа. Прошу тебя, напиши мне и ободри, насколько сумеешь. Нет, не отговаривай меня — моя судьба уже решилась, приготовления к свадьбе начались… Да, и ни единого дурного слова о мистере Хэттерсли! Потому что я хочу думать о нем хорошо, и в этом письме в самый последний раз позволила себе излить все, что меня в нем страшит. С этих пор я не допущу ни малейшего упрека ему, как бы он, казалось, его ни заслуживал. И не пожелаю сохранять добрые отношения с теми, кто посмеет без уважения отзываться о человеке, которого я поклянусь любить, почитать и во всем слушаться. В конце-то концов я убеждена, что он ничем не хуже мистера Хантингдона, если не лучше, а ведь ты его любишь и, судя по всему, счастлива и довольна. Так, может быть, и я сумею? Ты должна убедить меня, если можешь, что мистер Хэттерсли много достойнее, чем может показаться на первый взгляд, что он прямодушен, благороден, добр, иными словами, настоящий алмаз, только еще не очищенный и не ограненный. Ведь, возможно, так оно и есть, и я его просто не знаю. Он известен мне только с самой внешней стороны, и я надеюсь, что все остальное много лучше».
Письмо заканчивается так: «До свидания, милая Хелен. Я с нетерпением жду твоих советов, только помни, какими они должны быть!»
Бедная моя Милисент! Как могу я тебя ободрить! И какой совет дать, кроме одного-единственного, — лучше сейчас смело настоять на своем, не устрашась разочаровать и рассердить мать, брата, жениха, чем потом всю остальную жизнь страдать и предаваться тщетным сожалениям!
Суббота, тринадцатое. Неделя кончилась, а он не приехал. Чудное лето проходит, не принося ни капли радости мне, ни пользы ему. А я-то ждала этих месяцев с таким жарким нетерпением, обманываясь надеждой, что мы будем тихо наслаждаться ими вместе, что с Божьей помощью и моими стараниями они помогут возвысить его ум, облагородят его вкусы, научив ценить целительные и чистые удовольствия, даримые природой, мирный покой и беспорочную любовь. Теперь же по вечерам, когда алый солнечный диск опускается за лесистые холмы и их окутывает дремотная багряно-золотистая дымка, я думаю только, что вот еще один дивный день потерян для него и для меня. А утром, когда, разбуженная чириканьем воробьев и веселым щебетом ласточек — деятельных пичужек, которые, полные радости жизни, заняты вскармливанием своих птенчиков, я открываю окно, вдыхаю душистый, бодрящий воздух и смотрю на чудесный пейзаж, сверкающий росой в смеющихся солнечных лучах, мой взгляд часто туманят жгучие слезы неблагородной грусти, потому что он не испытывает животворного воздействия всей этой благодати. Я прогуливаюсь по нашему лесу, где из трав мне улыбаются лесные цветы, или сажусь на берегу озера в тени величественных ясеней, чьи ветви чуть колышутся под легким дуновением ветерка, шелестящего в их листве. Мои уши внимают этой музыке, в которую вплетается ленивое жужжание насекомых, мои глаза рассеянно глядят на спокойную гладь небольшого озера, столь верно отражающую теснящиеся вокруг деревья — и те, что изящно склоняют ветки к самой воде, словно целуя ее, и те, что простирают их над ней в вышине, гордо вознося вершины к небу. Внезапно уголок этой зеркальной картины морщат пробегающие водомерки или вся она колышится и дробится под ударом на мгновение окрепшего ветра… Но все это пиршество зрения и слуха меня не радует: ведь чем больше счастья предлагает мне природа, тем сильнее томит меня тоска, что он не вкушает его со мной. Чем больше блаженство, которое мы могли бы делить, тем болезненнее я ощущаю, как мы несчастны в разлуке! (Да, мы! Конечно, конечно, он тоже несчастен! Хотя, может быть, не понимает, почему.) И чем прекраснее то, что меня окружает, тем тяжелее у меня на сердце, — ведь оно там, с ним, в пыли и дыму Лондона или замуровано в стенах его ненавистного клуба!
Но горше всего ночи, когда я вхожу в свою одинокую комнату и гляжу на летнюю луну, на «нежную владычицу небес», плывущую надо мной по «сине-черному небосводу» и льющую серебряное сияние на парк, леса и воды — такое чистое, мирное, Божественное. Гляжу и спрашиваю себя: где он сейчас? Что делает в эту минуту? Быть может, и не подозревая об этой дивной красоте, веселится с буйными приятелями? Или же… Боже, спаси меня и помилуй, это уже слишком, слишком…
Двадцать третье. Благодарение Небу, наконец-то он здесь! Но как он изменился! Лицо воспаленное, лихорадочное, красота словно бы угасла, энергия и жизнерадостность исчезли, сменились вялостью и слабостью. Я не упрекнула его ни словом, ни взглядом — даже не спросила, что с ним произошло. У меня просто духу не хватило, потому что, по-моему, ему очень стыдно. Ведь иначе и быть не может, а такие расспросы будут мучительны для нас обоих. Моя терпимость ему приятна, она, мне кажется, его даже растрогала. Он говорит, что рад вернуться домой, и только Богу известно, как рада я, пусть и увидела его таким! Почти весь день он лежит на диване, а я играю ему и пою, час за часом. Пишу письма под его диктовку, предупреждаю все его желания. Иногда читаю ему, иногда мы разговариваем, а иногда я просто сижу рядом и успокаиваю его безмолвными ласками. Я знаю, он этого не заслуживает, и боюсь, что такая мягкость его избалует. Но на первый раз я ему простила все и охотно. Он устыдится, мне будет легче помочь ему исправиться, и уж больше я никогда его от себя не отпущу!
Ему нравится мое внимание, возможно, он мне за него благодарен. И предпочитает, чтобы я всегда была рядом. Хотя он постоянно раздражается на слуг и сердится на своих собак, со мной он неизменно кроток и ласков. Хотя не знаю, как он повел бы себя, если бы я тотчас не угадывала, чего он хочет, и старательно не избегала всего, что могло бы ему досадить, пусть беспричинно. Ах, как я хочу, чтобы он был достоин таких забот! Вчера вечером, когда я сидела, положив его голову себе на колени, и поглаживала его прекрасные кудри, эта мысль, как обычно, вызвала у меня на глаза слезы, но против обыкновения одна из них скатилась по щеке и упала ему на лицо. Он поднял на меня глаза и улыбнулся. Но не с оскорбительной насмешкой.
— Милая Хелен, — сказал он, — почему ты плачешь? Ты ведь знаешь, что я люблю тебя! — И он прижал мою руку к своим лихорадочно-горячим губам. — Так чего же ты можешь желать?
— Только одно, Артур, чтобы ты любил себя так же преданно и взыскательно, как ты любим мною.
— Ну, это вряд ли возможно! — ответил он, нежно пожимая мне руку.
Не знаю, понял ли он мои слова правильно, но только улыбка его стала задумчивой, даже грустной, какой я прежде у него не видела. А потом глаза у него закрылись, и он уснул, безмятежно, как безгрешное дитя. И, глядя на него, погруженного в этот мирный сон, я почувствовала, что мое сердце вот-вот разорвется, и из глаз у меня хлынули ничем не сдерживаемые слезы.
24 августа. Артур вновь стал самим собой — жизнерадостным, беззаботным, непостоянным и в чувствах, и в мыслях. Он опять капризен и требует, чтобы его забавляли, точно избалованный ребенок, и почти столь же способен от скуки на злые проказы, особенно если дождливая погода вынуждает его оставаться дома. Как бы я желала, чтобы у него было какое-нибудь занятие! Профессия, полезное ремесло, просто дела, чтобы его голова и руки не оставались праздными весь день напролет, чтобы ему было о чем думать, кроме развлечений и удовольствий! Испытать бы ему свои силы в роли рачительного хозяина, но он ничего не понимает в сельском хозяйстве и не желает понимать. Или заняться литературным трудом, научиться рисовать, а то и играть на фортепьяно — он ведь любит музыку! Я даже предложила учить его, но он слишком ленив. Он так же не способен напрягаться, чтобы преодолевать препятствия, как и ограничивать свои желания, вот в чем вся беда. В этих двух слабостях его характера повинны, я убеждена, его суровый, но равнодушный отец и безрассудно потакавшая ему мать. Если мне суждено стать матерью, я любой ценой постараюсь подавить в себе эту преступную склонность баловать своих детей. Как иначе назвать ее, раз она порождает столько зла?
К счастью, сезон охоты не за горами, и тогда, если позволит погода, стрельба по куропаткам и фазанам будет для него достаточным развлечением. В наших местах нет рябчиков, не то он и сейчас бы мог отправиться с ружьем на их поиски, вместо того чтобы лежать под акацией и таскать за уши беднягу Дэша. Впрочем, он говорит, что охотиться в одиночку очень скучно — с двумя-тремя друзьями дело иное.
— Но только, пожалуйста, Артур, пригласи наиболее порядочных, — сказала я. Слово «друг» в его устах ввергает меня в дрожь. Ведь это его «друзья» добились, чтобы он остался в Лондоне без меня, и удерживали его там так долго. Более того, из неосторожных слов и кое-каких насмешливых намеков я поняла, что он часто показывал им мои письма в доказательство, с какой любовью его жена печется о нем и как тоскует без него, а они неделя за неделей отговаривали его от отъезда и толкали на всяческие излишества, лишь бы кто-нибудь не вообразил, будто он у жены под каблуком… Или даже для того, чтобы показать, сколько он может себе позволить, не опасаясь оттолкнуть от себя столь преданное создание! Отвратительная мысль, но, боюсь, не слишком далекая от истины.
— Ну, — ответил он, — я хотел пригласить лорда Лоуборо. Но без своей лучшей половины, нашей взаимной приятельницы Аннабеллы, он не приедет, и пригласить придется обоих. Ты ведь ее не боишься, а, Хелен? — спросил он с шаловливым блеском в глазах.
— Разумеется, нет, — ответила я. — С какой стати. А кого еще?
— Харгрейва. Он будет рад, хотя его собственное поместье и совсем рядом. Но его охотничьи угодья невелики. С другой стороны, если захотим, мы сможем всей компанией пострелять дичь у него. А он сама добропорядочность, Хелен, и, можно сказать, дамский угодник. Ну, и еще Гримсби. Очень приличный, спокойный человек. Ты ведь не будешь возражать против Гримсби?
— Я его терпеть не могу. Но если ты хочешь, я постараюсь на время смириться с его обществом.
— В тебе говорит предубеждение, Хелен. Женский каприз и ничего больше.
— Нет. Для моей неприязни есть веские основания. И больше никого?
— Да, пожалуй. Хэттерсли еще воркует и лобзается с молодой женой, и пока ему не до ружей и собак, — ответил он.
Да, кстати. Я получила от Милисент несколько писем после ее свадьбы, и она либо вполне примирилась со своим жребием, либо убедительно делает такой вид. В своем муже она успела открыть бесчисленные добродетели и совершенства, часть которых, боюсь, менее пристрастные глаза не сумеют различить, пусть вглядываются, пока не прослезятся. Теперь, когда она привыкла к его громкому голосу и грубоватой резкости манер, ей, уверяет она, не составляет никакого труда любить его, как подобает жене, и она умоляет меня сжечь письмо, в котором говорила о нем столь неразумно. Пожалуй, можно все-таки надеяться, что она будет счастлива. Однако это будет ей наградой только за доброту сердца. Ведь смотри она на себя как на жертву злой судьбы или суетности своей матери, то была бы глубоко несчастной; и если бы во имя долга и не приложила всех усилий, чтобы полюбить мужа, то, без сомнения, возненавидела бы его на всю жизнь.
Глава XXVI
ГОСТИ
23 сентября. Наши гости приехали недели три назад. Лорд и леди Лоуборо связаны узами брака уже восемь месяцев, и должна отдать ей должное: ее муж выглядит совсем другим человеком. С тех пор, как я видела его в последний раз, и его вид, и характер, и расположение духа заметно изменились к лучшему. Однако не до конца. Он не всегда бодр, не всегда доволен, а она часто сетует на его раздражительность, хотя не ей бы жаловаться, — ведь если он на нее и сердится, то лишь за выходки, которые вывели бы из себя даже святого. Он все так же ее обожает и ради нее отправился бы хоть на край света. Она знает свою власть над ним и пользуется ею. Однако вполне понимая, что улещивать и упрашивать куда надежнее, чем приказывать, услащает свою тиранию лестью и ласками, так что он чувствует себя счастливым, любимым мужем. И все же порой даже в ее присутствии его лицо мрачнеет, но, видимо, не от досады, а от безнадежности. Случается это обычно, когда она неосторожно выдает свой истинный нрав или заблуждения своего ума — безжалостно и беспричинно попирает самые заветные его убеждения или беззаботно топчет нравственные принципы, пробуждая в нем горькие сожаления, что его обворожительной горячо любимой жене присущи недостатки. Я глубоко ему сочувствую, потому что знаю, как мучительно такое сознание.
Но у нее есть еще один способ его мучить, а заодно и меня, если бы я это допустила, — она открыто, хотя и оставаясь в рамках приличий, кокетничает с мистером Хантингдоном, который охотно ей подыгрывает. Меня это мало трогает, так как я знаю, что в нем говорит только тщеславие, злокозненное желание пробудить во мне ревность, а может быть, и подразнить своего друга. Полагаю, что и ею руководят те же побуждения, хотя в ее маневрах больше злобы, чем шаловливости. Разумеется, в моих интересах обманывать ожидания их обоих и сохранять безмятежную веселость. И вот я всячески стараюсь показать, как неколебимо доверяю мужу и как равнодушна к уловкам моей красавицы-гостьи. Первого я упрекнула лишь один раз — за то, что как-то вечером, когда они оба дали себе особенную волю, он начал хохотать над печальным, встревоженным выражением на лице лорда Лоуборо. Но тогда уж я высказала ему довольно много и самым строгим тоном, но он только засмеялся и сказал:
— А, так ты ему сочувствуешь, Хелен?
— Я готова сочувствовать любому человеку, с которым обходятся несправедливо, — ответила я. — И негодовать на тех, кто так поступает.
— Хелен! Да ты же ревнива, не меньше его! — вскричал он, смеясь еще пуще. И убедить его в том, что ничего подобного нет, мне не удалось.
С тех пор я тщательно слежу за собой и старательно ничего не замечаю, предоставив лорду Лоуборо самому о себе заботиться. У него не хватает либо здравого смысла, либо сил последовать моему примеру, хотя он и пытается, как может, не выдавать своей тревоги. Однако она отражается на его лице, как порой и неудовольствие, хотя оно никогда не переходит в открытое возмущение — для этого они повода, никогда не дают. Но, признаюсь, иногда я все-таки ревную — мучительно, завистливо: когда она играет и поет ему, а он склоняется над фортепьяно и упивается ее голосом с непритворным восторгом. Я знаю, как глубоко он восхищен, а у меня нет власти возбудить в нем такое же восхищение. Своими простыми песнями я развлекаю его: доставляю ему удовольствие, но не завораживаю, как она.
Если бы я захотела, то могла бы отплатить ему той же монетой. Ведь мистер Харгрейв очень учтив и предупредителен со мной (особенно, когда Артур забывает про меня) — то ли как с хозяйкой дома, то ли из непрошенного сострадания ко мне, то ли желая щегольнуть тонким воспитанием на фоне небрежности своего друга, судить не берусь. Но так или иначе, его любезность мне претит. Если Артур немного небрежен со мной, очень неприятно видеть, как это подчеркивается чужой обходительностью, а жалость ко мне, точно к брошенной жене, хотя я вовсе не брошена, — это невыносимое оскорбление! Но законы гостеприимства заставляют меня подавлять эту безотчетную неприязнь и обходиться вежливо с нашим гостем, который, надо отдать ему справедливость, очень приятный собеседник. Он весьма осведомлен, красноречив, обладает вкусом, и с ним можно обсуждать предметы, о которых Артур разговаривать отказывается и которыми его невозможно заинтересовать. Однако Артуру не нравится, когда мы с ним беседуем, и его сердят даже самые обычные выражения вежливости. Нет, полагаю, мой муж не питает никаких недостойных подозрений, касается ли это меня или его друга. Но он не любит, когда меня занимает что-нибудь, кроме него, когда я получаю знаки внимания и восхищения, кроме тех, которые соизволит оказать мне он сам. Он знает, что он — мое солнце, но когда ему угодно отнимать у меня свой свет, мое небо, по его мнению, должно оставаться в полном мраке. И он не желает, чтобы этот мрак смягчался слабым сиянием месяца. Это несправедливо, и порой у меня возникает искушение хорошенько его подразнить. Но я не поддамся соблазну, а если, играя с моими чувствами, он зайдет слишком далеко, я отыщу иное средство его остановить.
Двадцать восьмое. Вчера мы все побывали в Груве, доме мистера Харгрейва, где сам он редкий гость. Его мать то и дело посылает нам приглашения, лишь бы иметь удовольствие увидеть у себя своего дорогого Уолтера, и на этот раз дала званый обед, пригласив на него всех ближних и дальних соседей. Все было устроено превосходно, но я не могла отогнать от себя мысли, во что это обошлось. Миссис Харгрейв мне не нравится — черствая, чванливая, суетная женщина. У нее вполне достаточно денег, чтобы жить, ни в чем не нуждаясь, если бы только она умела разумно ими распоряжаться и научила тому же своего сына. Она думает лишь о том, как бы поддержать вид богатства, повинуясь той никчемной гордости, которая чурается бедности, как постыдного преступления. Она выжимает все соки из своих арендаторов, скаредна со слугами, даже собственных дочерей и себя лишает всего, кроме самого необходимого, только бы не уступить в наружном блеске тем, кто втрое ее богаче, чтобы ее обожаемый сын «ни в чем не уступал самым знатным своим сверстникам». Сын же этот, мне кажется, обладает весьма дорогостоящими вкусами — нет, он не мот и не прожигатель жизни, но эгоист, который любит, чтобы у него «все было самое лучшее» и позволяет себе пожинать некоторые цветы удовольствий молодости, причем не столько по влечению к ним, сколько ради поддержания репутации светского человека и уважаемого члена собственного беспутного кружка. Себялюбец, ни на миг не задумывающийся о том, сколько благ могли бы обеспечить деньги, которые он транжирит на эти свои прихоти, его любящим сестрам и матери. До тех пор пока они, ненадолго приезжая в столицу, умудряются поддерживать там светский образ жизни, его совершенно не заботит, как они себя урезывают и ограничивают в деревне весь остальной год. Довольно жестокий приговор «милому, благородному, великодушному Уолтеру», но, боюсь, справедливый.
Настойчивое стремление миссис Харгрейв выгодно выдать дочерей замуж является отчасти причиной, а отчасти следствием всех этих ошибок. Вращаясь в свете, выставляя их в наиболее авантажном виде, она надеется устроить им хорошие партии, но, живя не по средствам, тратя столь много и столь нерасчетливо на их брата, она превратила их в бесприданниц, в обузу. Бедняжка Милисент, боюсь, уже стала жертвой расчетливости своей заблудшей матери, которая теперь поздравляет себя со столь удачным выполнением родительского долга и только надеется, что и для Эстер найдется жених не хуже. Впрочем, Эстер еще девочка — веселая четырнадцатилетняя шалунья, такая же простодушная и бесхитростная, как ее сестра, но наделенная бесстрашием и твердостью характера, с которыми, по-моему, ее маменьке будет справиться не так уж легко.
Глава XXVII
ПРОВИННОСТЬ
9 октября. Пока джентльмены бродят по лесу, а леди Лоуборо пишет письма, я вернусь к своей летописи, чтобы запечатлеть слова и дела такого рода, каких, надеюсь, мне больше никогда не доведется заносить на ее страницы.
Вечером четвертого вскоре после чая Аннабелла некоторое время играла и пела, а Артур по обыкновению стоял возле. Но и кончив, она продолжала сидеть у фортепьяно, а он облокотился о спинку ее стула и, о чем-то тихо с ней разговаривая, нагибался почти к самому ее лицу. Я поглядела на лорда Лоуборо. Он в другом конце комнаты беседовал с господами Харгрейвом и Гримсби, но я перехватила быстрый тревожный взгляд, который он бросил на жену, вызвав у Гримсби улыбку. Решив прервать этот тет-а-тет, я встала, взяла с этажерки ноты и направилась к фортепьяно, намереваясь попросить музыкантшу сыграть эту вещицу. Но я окаменела и онемела, увидев, что она, вся розовая, с торжествующей улыбкой слушает его нашептывания, не отнимая руки, которую он нежно пожимал! Кровь прилила к моему сердцу, бросилась мне в голову — ведь этим дело не ограничилось! Почти в тот же миг он торопливо покосился через плечо на компанию в дальнем углу и пылко прижал несопротивляющиеся пальцы к своим губам! Подняв глаза, он встретил мой взгляд и тут же смущенно и растерянно их опустил. Она тоже меня увидела и посмотрела мне прямо в лицо с дерзким вызовом. Я положила ноты на фортепьяно и отошла. Мне казалось, что я вот-вот упаду в обморок, но я принудила себя остаться в комнате. К счастью, час был поздний и ждать, когда все разойдутся, оставалось уже недолго. Я отошла к камину и прижалась лбом к каминной полке. Через минуту-другую кто-то спросил, не дурно ли мне. Я ничего не ответила. Вопроса я даже не расслышала, но машинально подняла голову и увидела, что передо мной на коврике стоит мистер Харгрейв.
— Не принести ли вам рюмку вина? — спросил он.
— Благодарю вас, не надо, — ответила я и, отвернувшись от него, обвела взглядом комнату. Леди Лоуборо нагибалась к сидящему в кресле мужу и что-то говорила ему, нежно положив руку на его плечо. А Артур у стола перелистывал альбом гравюр. Я опустилась на ближайший стул, и мистер Харгрейв, убедившись, что его услуги не требуются, благоразумно отошел. Вскоре гости удалились в свои комнаты, и Артур направился ко мне с самоувереннейшей улыбкой.
— Ты очень-очень сердишься, Хелен? — спросил он.
— Это не тема для шуток, Артур, — ответила я серьезно, но как могла спокойнее. — Разве что для тебя шутка навсегда потерять мою любовь.
— Как? Ты в таком гневе? — воскликнул он и со смехом сжал мою руку в ладонях, но я ее отдернула с негодованием, почти с отвращением, потому что, совершенно очевидно, вино затуманило ему голову.
— Тогда мне остается только пасть на колени! — объявил он и встал передо мной в этой смиренной позе, сложив руки в притворном раскаянии. — Прости меня, Хелен, — продолжал он умоляющим тоном. — Милая, милая Хелен, прости меня, и я больше не буду. Никогда! — Уткнувшись лицом в носовой платок, он изобразил громкие рыдания.
Оставив его продолжать эту игру, я взяла свою свечу, тихонько выскользнула из комнаты и кинулась вверх по лестнице. Но он почти сразу заметил, что я ушла, бросился за мной и схватил в объятия на пороге спальни, прежде чем я успела захлопнуть перед ним дверь.
— Нет, клянусь Небесами, ты от меня не убежишь! — вскричал он, но тут же, испугавшись моего волнения, принялся меня успокаивать: причин сердиться у меня нет ни малейших, а я бледна как полотно и убью себя, если буду поддаваться таким вспышкам.
— Тогда отпусти меня, — прошептала я, и он послушался. Что было к лучшему, так как я правда испытывала страшное волнение. Я упала в кресло и напрягла все силы, чтобы овладеть собой и говорить с ним спокойно. Он стоял совсем рядом, но несколько секунд не осмеливался ни заговорить со мной, ни прикоснуться ко мне. Потом опустился на одно колено — уже не в насмешку, но чтобы не наклоняться надо мной, и, положив ладонь на ручку кресла, произнес тихо:
— Хелен, все это вздор… шутка… пустяк, не стоящий внимания. Неужели ты так никогда и не поймешь, — продолжал он уже более смело, — что можешь совершенно за меня не опасаться? Что я люблю только тебя — всецело и навсегда? Если же, — добавил он с улыбкой в уголках губ, — я иной раз и позволю себе взглянуть на другую, тебе нечего на это сетовать: это же просто мгновенная вспышка молнии, а моя любовь к тебе пылает ровно и вечно, как солнце. Маленькая суровая тиранка, неужели подобной…
— Помолчи, Артур, будь так добр, — сказала я. — И выслушай меня. Только не воображай, будто меня снедает ревнивая ярость. Я совершенно спокойна. Вот пощупай мою руку, — и я протянула ее с невозмутимым видом, однако сжала его пальцы с силой, опровергавшей мои слова, и он улыбнулся. — Не улыбайтесь, сударь, — сказала я, сжала его руку еще больнее и посмотрела на него так, что он вздрогнул. — Возможно, мистер Хантингдон, вам кажется очень забавным будить во мне ревность. Но берегитесь, как бы не пробудить вместо нее ненависть. А если вы угасите мою любовь, заставить вновь ее вспыхнуть вам будет очень нелегко.
— Ну, хорошо, Хелен, больше я себе подобного не позволю. Но поверь, этому нельзя придавать ни малейшего значения. Я выпил лишнего и в ту минуту сам не понимал, что делаю.
— Ты слишком часто пьешь лишнее, и этого я тоже не выношу!
Он поглядел на меня с удивлением, не поняв моей горячности.
— Да, — продолжала я, — раньше я об этом не упоминала, но теперь говорю, что такая привычка очень меня огорчает и может внушить мне непреходящее отвращение, если ты позволишь ей взять над собой верх. А так будет неминуемо, если ты вовремя не остановишься. Но в том, как ты держишься с леди Лоуборо, вино ни при чем, и нынче ты прекрасно знал, что делаешь.
— Ну, я ведь сказал, что очень сожалею, — ответил он больше с обидой, чем с раскаянием. — Чего же ты хочешь?
— Без сомнения, ты сожалеешь, что я тебя увидела, — ответила я холодно.
— Если бы ты меня не увидела, так ничего бы и не было, — пробормотал он, не отрывая глаз от ковра.
У меня чуть не разорвалось сердце, но я подавила свои чувства и спросила бесстрастно:
— Ты так думаешь?
— Да! — ответил он дерзко. — В конце-то концов, что я такого сделал? Это тебе приспичило превратить пустяк в повод для обвинений и страданий.
— А что подумал бы лорд Лоуборо, твой друг, если бы он знал все? И что бы подумал ты сам, если бы он или еще кто-нибудь вел себя со мной все это время так, как ты с Аннабеллой?
— Влепил бы ему пулю в лоб!
— Каким же образом, Артур, можешь ты называть пустяком оскорбление, за которое готов застрелить другого человека? Пустяк — играть чувствами твоих друзей и моими? Стараться отнять у мужа любовь его жены? Жены, которая для него дороже всего золота в мире, что делает подобный поступок еще более бесчестным? Неужели брачная клятва всего лишь шутка, и тебе весело играть с ней и соблазнять других на то же? Могу ли я любить человека, который поступает так, а потом хладнокровно называет все это пустяком, не стоящим внимания?
— Ты сама нарушаешь свою брачную клятву, — с негодованием воскликнул он, вскочил и принялся расхаживать по комнате. — Ты обещала перед алтарем почитать меня и повиноваться мне, а теперь думаешь взять надо мной власть, грозишь мне, обвиняешь меня, считаешь хуже разбойника с большой дороги. Не будь ты в положении, Хелен, я бы этого так просто не спустил. Я не позволю женщине командовать мной, будь она сто раз моя жена.
— Так что же ты намерен делать дальше? Будешь продолжать, пока я тебя не возненавижу, а тогда обвинишь меня в нарушении брачного обета?
После некоторого молчания он ответил:
— Ты меня никогда не возненавидишь! — И, вернувшись, вновь опустился возле мейя на колени и повторил с силой: — Ты не можешь меня возненавидеть, пока я тебя люблю!
— Но как мне верить в твою любовь, если ты и дальше будешь вести себя подобным образом? Попробуй поставить себя на мое место — ты бы поверил, что я тебя люблю, если бы я поступала так же? Ты поверил бы моим отрицаниям? Продолжал бы в подобных обстоятельствах не сомневаться во мне, в моей чести?
— Это же совсем другое дело! — возразил он. — Верность — в натуре женщины. Ей положено любить одного-единственного, слепо, нежно и вечно. Да благословит вас Бог, прелестные создания! Но вы должны иметь сострадание к нам, вы должны предоставлять нам чуть больше свободы, потому что, как сказал Шекспир:
Хотя себя мы часто превозносим,
Но мы в любви капризней, легковесней,
Быстрее устаем и остываем,
Чем женщины…
— Ты хочешь сказать, что твоя любовь для меня потеряна и завоевана леди Лоуборо?
— Нет! Бог мне свидетель, по сравнению с тобой она для меня пыль и прах. Так будет и дальше, если только ты не оттолкнешь меня чрезмерной строгостью. Она — дочь земли, ты — небесный ангел. Только не будь слишком суровой в своей святости и помни, что я всего лишь бедный заблудший смертный. Ну, послушай, Хелен, неужели ты меня не простишь? — спросил он нежно, беря меня за руку и улыбаясь шаловливой улыбкой.
— Я прощу, а ты опять…
— Клянусь тебе…
— Не клянись. Твоему слову я поверю точно так же, как клятве. Жаль только, что я равно не могу на них положиться.
— Так испытай меня, Хелен! Поверь мне на этот раз, прости, и ты сама увидишь! Ответь же! Ты молчишь, а я испытываю адские муки!
Я продолжала молчать, но положила руку ему на плечо, поцеловала его в лоб и расплакалась. Он нежно меня обнял, и с тех пор между нами все хорошо. Вина после обеда он почти не пьет, а с леди Лоуборо держится безупречно. В первый день он сторонился ее, насколько это совместимо с его положением хозяина дома, а потом перешел на вежливый, дружеский тон, и только — во всяком случае, при мне, но думаю, что и в любое другое время тоже. Во всяком случае, у нее вид высокомерный и сердитый, а лорд Лоуборо повеселел и с Артуром ведет себя куда более дружески. Однако я буду рада, когда они уедут, потому что мне трудно сохранять с Аннабеллой даже простую вежливость, — такую неприязнь я к ней испытываю. А так как она — единственная наша гостья, мы волей-неволей должны много времени проводить в обществе друг друга. В следующий раз, когда нас навестит миссис Харгрейв, я приму ее с распростертыми объятиями и даже думаю попросить согласия Артура на то, чтобы оставить ее погостить у нас до общего разъезда. Да, так я и сделаю. Она примет это за любезность, и хотя ее общество меня отнюдь не прельщает, все-таки она окажется третьей между мной и леди Лоуборо.
После того злополучного вечера мы остались с Аннабеллой наедине на следующее же утро, когда часа через два после завтрака джентльмены, кончив писать письма, читать газеты и болтать, отправились на охоту. Минуты две-три мы молчали. Она склонялась над рукоделием, а я старательно изучала газетную страницу, которую четверть часа назад уже прочла до последней строчки. Я чувствовала себя крайне неловко и полагала, что она смущена даже еще больше. Но, видимо, я ошиблась. Первой молчание нарушила она, произнеся с наглой улыбкой:
— Ваш муж, Хелен, был вчера заметно навеселе. Это с ним часто случается?
Кровь жарко прихлынула к моим щекам. Но уж лучше пусть она приписывает его поступок вину!
— Нет, — ответила я. — И надеюсь, больше никогда не случится.
— Вы, конечно, прочли ему нотацию на сон грядущий?
— Нет. Но я сказала, что мне такое поведение не нравится, и он обещал, что больше ничего подобного никогда не повторится.
— А! То-то мне показалось, что он был нынче какой-то притихший, — заметила она. — А вы, Хелен, вы, как вижу, плакали? Разумеется, это наше последнее средство, но у вас рези в глазах не появляется? И оно всегда приносит вам победу?
— Я никогда не плачу из какого-то расчета. И не понимаю, как это вообще можно!
— Не берусь судить. У меня надобности к нему прибегать не бывает. Но, полагаю, если бы Лоуборо допустил подобную неприличную выходку, плакал бы он, а не я! Меня не удивляет, что вы рассердились: я бы преподала своему мужу хороший урок, если бы он позволил себе куда меньше. Но с другой стороны, он-то никогда ничего подобного не допустит, я умею держать его в руках.
— А вы уверены, что не приписываете себе лишнего, леди Лоуборо? Лорд Лоуборо, как я слышала, стал строгим трезвенником задолго до того, как вы за него вышли.
— А, так вы о вине! Да, тут я могу за него не опасаться. Как и в отношении других женщин: я знаю, что пока жива, он ни на одну даже мельком не взглянет. Он ведь слепо меня обожает.
— Неужели? А вы уверены, что заслуживаете этого?
— О, тут я не судья. Вы же знаете, Хелен, все мы слабые создания. И обожания ни одна из нас не заслуживает. Но вы-то разве уверены, что ваш дражайший Хантингдон достоин всей той любви, которой его одаряете вы?
Я не знала, как ответить. Меня душил гнев, но я сумела скрыть его и, закусив губу, притворилась, что развертываю свое шитье.
— Впрочем, — поспешила она воспользоваться моим замешательством, — вы можете утешаться мыслью, что вполне достойны всей той любви, которую он вам дарит.
— Вы мне льстите, — ответила я. — Но, во всяком случае, я стараюсь быть ее достойной!
И я переменила тему.
Глава XXVIII
РОДИТЕЛЬСКИЕ ЧУВСТВА
25 декабря. Прошлое Рождество я встретила невестой и мое сердце переполняло счастье, а также пылкие надежды на будущее, хотя и не без смутного страха. Теперь я жена, счастье мое утратило безоблачность, но не погибло, надежды остыли, но еще живы. Опасения укрепились, но полностью не подтвердились, и, благодарение Небу, я теперь еще и мать! Господь ниспослал мне душу, чтобы воспитывать ее для райских кущ, и в утешение одарил новым, более незыблемым счастьем, более осуществимыми надеждами. Но где просыпается надежда, там всегда таится страх, и когда я прижимаю мое сокровище к груди или блюду его сон с невыразимым восторгом и светлыми надеждами, одна из двух мыслей не позволяет мне наслаждаться незамутненным блаженством. Вот первая: я могу его лишиться. Вот вторая: вдруг он когда-нибудь проклянет себя за то, что родился на свет? Первая таит в себе свое утешение — ведь сорванный росток не увянет, а лишь пересаженный в более благодатную почву дивно расцветет под более ярким солнцем. И хотя мне не будет дано лелеять и развивать ум и душу моего ребенка, зато он сразу избавится от всех земных страданий и грехов. Рассудок твердит мне, что это еще не величайшее из всех несчастий, но сердце не хочет смириться с таким исходом и спрашивает меня, смогу ли я перенести его смерть, уступить жестокой холодной могиле это нежное живое тельце, плоть от моей плоти, святое хранилище той чистой искры, оберегать которую от земной грязи будет сладчайшим долгом всей моей жизни. Мое сердце возносит горячие молитвы, чтобы Небеса оставили его мне, чтобы он был моим утешением и радостью, а я — его защитницей, наставницей, другом, чтобы мне было дано благополучно провести его по опасной дороге юности и воспитать его верным слугой Господа на земле, непорочным и блаженным святым на Небе. Но если верна вторая мысль, если он будет жить и разобьет все мои упования, сделает тщетными все мои усилия, станет рабом греха, жертвой пороков, источником горя и проклятием для себя и для других, тогда… о, тогда, Отче Небесный, если ты зришь в грядущем такую его жизнь, то отними его у меня сейчас, несмотря на все мои муки, вырви его из моих рук и упокой в лоне своем, пока он еще невинный, ничем не запятнанный агнец!
Мой маленький Артур! Вот ты лежишь в сладкой, безмятежной дреме, крохотное подобие своего отца, но пока еще чистый, как свежевыпавший снег. Да спасет тебя Господь от его ошибок! Как я буду следить, как трудиться, чтобы охранить тебя от них! Он просыпается, он тянет ко мне ручки с крохотными пальчиками, его глазки открываются, они встречают мой взгляд, но не отзываются на него. Ангелок мой! Ты еще не знаешь меня, ты не можешь ни думать обо мне, ни любить меня, и все же, как полно мое сердце слито с твоим, как благодарна я за всю радость, которой ты меня одаряешь! Ах, если бы твой отец делил ее со мной! Если бы он мог чувствовать мою любовь, мою надежду и равно разделял бы мои решения и планы будущего… Нет, если бы он сочувствовал лишь половине моих убеждений, разделял лишь половину моих чувств, это тем не менее было бы истинным благословением и для него и для меня. Это возвысило бы и очистило его дух, связало бы теснее с семейным очагом и со мной.
Быть может, в нем проснется интерес и любовь к ребенку, когда тот подрастет? Пока он доволен своим новым приобретением, надеется, что из него вырастет красивый мальчуган, достойный наследник, а больше мне пока добавить нечего. Сначала предмет для удивления и смеха, который лучше не трогать, а теперь холодное равнодушие или раздражение на «полную беспомощность» и «непроходимую глупость», как ему угодно выражаться, — и на мою материнскую заботливость. Он часто приходит и сидит возле меня, пока я занята младенцем. Сначала я питала надежду, что ему хочется полюбоваться нашим бесценным сокровищем, но вскоре поняла, что его влечет только мое общество, желание развеять скуку одиночества. Его встречают с радостью, но ведь внимание к ребенку — вот что дорого матери. Однажды он просто вверг меня в ужас. Случилось это недели через две после рождения нашего сына, и он был со мной в детской. Некоторое время мы оба молчали. Я загляделась на моего маленького и думала, что и он тоже, — то есть если я вообще о нем думала. Но внезапно он заставил меня вспомнить о себе, сердито крикнув:
— Хелен, я скоро возненавижу это дрянцо, если ты будешь так по нему с ума сходить! Просто идолопоклонство какое-то!
Я посмотрела на него с удивлением, не веря, что он говорит серьезно.
— Ты больше ни о чем не способна думать, — продолжал он тем же тоном. — Тут я или нет, прихожу или ухожу, весел или грустен — тебе все равно. Пока ты можешь обожать своего уродца, тебе все равно, есть я на свете или меня нет!
— Неправда, Артур! Когда ты входишь в комнату, мое счастье сразу удваивается. Когда ты рядом, твое присутствие меня радует, пусть я на тебя и не гляжу. А когда я думаю о нашем сыне, то счастлива тем, что ты разделяешь мои мысли и чувства, хотя вслух я их и не выражаю.
— Какого дьявола я буду тратить свои мысли и чувства на этого никчемного идиотика?
— Но он же твой сын, Артур! Если же это тебе все равно, так он и мой сын, а ты должен считаться с моими чувствами.
— Ну, не сердись, я оговорился, — сказал он умоляюще. — Малыш вовсе неплох, только я не могу обожать его, как ты.
— В наказание понянчи его! — сказала я, вставая, чтобы положить младенца на руки его отца.
— Нет, Хелен, не надо! — вскрикнул он с искренним испугом.
— Возьми его. Когда ты подержишь его на руках, он сразу станет тебе дороже.
Я вручила ему бесценную ношу, а сама отошла в другой угол, смеясь над растерянным видом, с каким он держал младенца, старательно вытянув руки и глядя на него с недоумением, словно на какое-то неведомое существо.
— Хелен, да забери же его! — воскликнул он затем. — Не то я его уроню!
Я сжалилась над ним (а вернее, над маленьким) и избавила его от обязанностей няньки.
— Поцелуй его, Артур! Ты ведь его еще ни разу не поцеловал! — воскликнула я, опускаясь перед ним на колени и поднося личико младенца к его губам.
— Лучше я поцелую его мать, — ответил он, подтверждая слово делом. — Разве этого недостаточно?
Я вернулась в свое кресло и осыпала малютку нежными поцелуями, чтобы возместить ему отцовский отказ.
— Ну вот, началось! — вскричал ревнивый родитель. — За какую-то одну минуту этот бесчувственный, неблагодарный слизнячок получил от тебя больше поцелуев, чем я за последние три недели.
— Ну, так подойди сюда, ненасытный монополист, и получишь их сколько пожелаешь, хоть ты неисправим и ничуть их не заслужил! Ну как? С тебя достаточно? Но, пожалуй, больше ты от меня ни единого не дождешься, пока не научишься любить моего мальчика, как положено отцу.
— Так мне же нравится этот дьяволенок…
— Артур!
— Ладно, ладно, этот ангелочек! — Ив доказательство он ущипнул чудный носик. — Но вот любить я его не могу. Что тут любить? Он же не способен любить меня, да и тебя тоже. Он не понимает ни единого твоего слова, не чувствует ни малейшей благодарности за все, что ты для него делаешь. Погоди, пока он не научится выражать какую-то привязанность ко мне, и тогда я решу, любить его или нет. Но сейчас это просто крохотный эгоистичный сенсуалист. Если ты находишь в нем что-то восхитительное, дело твое. А я просто не понимаю, как это тебе удается.
— Не будь ты сам эгоистом, Артур, то видел бы все по-другому!
— Возможно, любовь моя. Но что есть, то есть, и тут уж ничего не поделаешь.
Глава XXIX
ЛЮБЕЗНЫЙ СОСЕД
25 декабря 1823 года. Вот миновал еще год. Мой малютка Артур живет и цветет. Он здоров, хотя крепышом его назвать нельзя. Веселый, живой, уже очень ласковый, полный всяческих чувств и душевных движений, для которых у него еще долго не будет слов. Он наконец покорил сердце своего отца, и теперь я живу под постоянной угрозой, что безрассудное отцовское баловство испортит его. Но мне следует остерегаться и собственной слабости, потому что только теперь я узнала, как трудно противостоять соблазну потакать своему единственному ребенку.
Мне необходимо искать утешение в моем сыне (безмолвной бумаге я могу доверить такое признание!) потому что в своем муже я нахожу его так мало! Я все еще люблю его, и он меня по-своему любит, но как, о, как это не похоже на ту любовь, которую я могла бы дарить и когда-то мечтала получать! Как мало между нами истинной близости! Сколько моих мыслей и чувств замкнуты во мне и не находят исхода! Сколько самого лучшего и благородного в моей душе остается вне пределов моего брака и обречено либо окаменеть и ожесточиться в вечном мраке одиночества, либо тихо увянуть и рассыпаться, не находя питания в этой скудной почве! Но повторю еще раз: у меня нет права жаловаться. Тем не менее я должна сказать истину, пусть не всю, а потом увидим, будут ли пятнать эти страницы еще более черные истины. Мы теперь женаты полных два года, «романтичность» нашей любви должна была полностью стереться. Уж конечно, я достигла самой низшей ступени в привязанности Артура и узнала все худшие стороны его натуры. И если суждены еще перемены, так они должны быть к лучшему! Мы больше привыкаем друг к другу, ну а с этой ступени ниже нам спускаться некуда. Но если так, то я смогу переносить это, во всяком случае, не хуже, чем переносила до сих пор.
Артур ведь вовсе не дурной человек в общепринятом смысле этого слова. У него много хороших качеств, но он лишен способности управлять собой, лишен высоких устремлений — бонвиван, преданный плотским удовольствиям. Он совсем не плохой муж, но его понятия о семейных обязанностях и радостях далеки от моих. Насколько можно судить, по его убеждению, жена — это механизм, назначение которого преданно любить мужа и сидеть дома. Она должна ухаживать за своим повелителем, развлекать его и всячески ублажать, пока он изволит оставаться с ней. А в его отсутствие ей положено блюсти его интересы во всем, что от нее зависит, и терпеливо ждать его возвращения, независимо от того, чем он занимается вдали от нее.
В начале весны Артур объявил, что едет в Лондон — его ждут там дела и больше откладывать их он не может. Он выразил сожаление, что должен меня покинуть, а также надежду, что до его возвращения малыш послужит мне достаточным развлечением.
— Но почему ты должен со мной расставаться? — спросила я. — Почему мне не поехать с тобой? И без долгих сборов.
— Так не повезешь же ты младенца в город?
— Повезу. А почему нет?
Вздор! Городской воздух будет ему очень вреден, да и мне, пока я его кормлю. Лондонский образ жизни, поздние часы, принятые в столице, будут мне при таких обстоятельствах в тягость. И вообще, заверил он меня, такой переезд причинит мне слишком много хлопот и вреда. Нет, мне никак не следует подвергать себя таким опасностям. Я опровергла его возражения, насколько могла, так как дрожала при мысли, что он поедет один, и готова была пойти на большие жертвы — даже в ущерб моему ребенку, лишь бы не допустить этого. В конце концов он сказал мне прямо и довольно раздраженно, что не хочет, чтобы я ехала: он совсем измучен бессонными ночами, на которые обречен по милости младенца, и должен немного отдохнуть. Я предложила устроить в городе отдельные спальни, но и это ему не подошло.
— Правда в том, Артур, — сказала я наконец, — что ты устал от меня и твердо решил, что я с тобой не поеду. Почему ты сразу мне так не сказал?
Он начал отрицать, но я тут выбежала из комнаты и укрылась в детской, чтобы если не успокоиться, то хотя бы скрыть свои чувства.
Горечь обиды не позволяла мне больше возражать против его намерений и вообще говорить о них, если не считать необходимых вопросов о сборах в дорогу и о делах, которыми мне надо будет заниматься в его отсутствие. Однако накануне его отъезда я все-таки не выдержала и умоляла его следить за собой и держаться подальше от соблазнов. Он посмеялся над моей тревогой, заверил меня, что причин для нее нет ни малейших, и обещал помнить мои советы.
— Полагаю, бесполезно просить, чтобы ты сейчас назначил день своего возвращения? — спросила я.
— Ну да. Откуда мне знать заранее, как все сложится? Но успокойся, любовь моя, долго я там не останусь.
— У меня вовсе нет желания держать тебя дома взаперти! — воскликнула я. — И я не упрекнула бы тебя, если бы ты даже уехал на несколько месяцев, — если уж ты способен быть счастлив в такой долгой разлуке со мной! — но при условии, чтобы я знала, что тебе ничто не угрожает. Однако мне очень не нравится, что все это время ты будешь проводить с друзьями, как ты их называешь!
— Вздор, глупышка моя! Неужели ты думаешь, что я не сумею держать себя в руках?
— В прошлый раз не сумел же! Но теперь, Артур, — сказала я с жаром, — докажи мне это, убеди меня, что тебе можно доверять без боязни!
Он дал мне слово, но, правда, тоном, каким успокаивают неразумного ребенка. И сдержал его? Нет! И с этих пор я уже никогда не смогу доверять его слову! Мучительное признание! Я пишу это со слезами. Уехал он в начале марта, а вернулся только в июле! И в отличие от прошлого раза даже не потрудился придумывать предлоги и извинения. Писал он тоже гораздо реже — и не только короче, но без прежней нежности, особенно после первых недель. От письма до письма проходило все больше времени, каждое было суше и пренебрежительнее предыдущего, однако стоило мне пропустить почту, как он упрекал меня за невнимание к нему. Если я писала строго и холодно — как, признаюсь, в последние месяцы его отсутствия случалось не так уж редко, он сетовал на мою суровость и утверждал, что просто боится вернуться домой. Когда же я только ласково ему пеняла, он отвечал почти ласково и обещал вскоре приехать, но я наконец научилась не ставить его обещания ни во что.
Какие тягостные были эти четыре месяца! Меня попеременно терзали мучительная тревога, отчаяние и негодование. Жалость к нему и жалость к себе. Однако мрак все же не был беспросветным — я находила утешение в моем милом, безгрешном, ласковом малютке. Однако и это утешение отягощала мысль: «Как сумею я научить моего мальчика уважать своего отца, но не брать с него примера?»
Но я ни на минуту не забывала, что все эти горести в какой-то мере навлекла на себя сама в слепом упрямстве, и твердо решила переносить их, не ропща. И еще я решила, что не буду терзать себя за поступки другого, и пыталась находить всяческие отвлечения. Кроме общества моего ребенка и милой верной Рейчел, которая, несомненно, догадывается о моих печалях и жалеет меня, хотя достаточно тактична, чтобы никак этого не показывать, у меня ведь есть книги и карандаши, домашние дела, а также бедные арендаторы и работники Артура, чью жизнь я призвана облегчить в доступной мне мере. А порой я искала и находила развлечение в обществе моей юной подружки Эстер Харгрейв. Обычно я отправлялась верхом навестить ее, но раза два она гостила у меня по целому дню. На этот сезон миссис Харгрейв в столицу не поехала. Дочери на выданье у нее пока еще нет, и она сочла за благо остаться в деревне и поберечь деньги, и — чудо из чудес! — в начале июня домой приехал Уолтер и пробыл там почти до конца августа.
В первый раз я увидела его в теплый, душистый вечер, когда прогуливалась в парке с маленьким Артуром и Рейчел, старшей няней и камеристкой в одном лице. Ведь в моем уединении мне, во всем предпочитающей самостоятельность, постоянные услуги горничной не требуются, она же, вынянчив меня, мечтала пестовать и моего ребенка, и, зная ее надежность, я предпочла возложить эту важную обязанность на нее, взяв ей в помощь молоденькую девушку, что, кстати, позволило сэкономить некоторую сумму — обстоятельство, которому я с тех пор, как ознакомилась с делами Артура, придаю большое значение. Ведь по моему желанию весь доход, который приносит мне состояние, уходит на покрытие его долгов — в Лондоне он умудряется проматывать невообразимые суммы! Но вернусь к мистеру Харгрейву. Я стояла с Рейчел на берегу и забавляла смеющегося малютку у нее на руках, покачивая перед ним золотые сережки на веточке ивы, как вдруг, к большому моему удивлению, увидела, что в воротах парка появился мистер Харгрейв на вороном гунтере, который, как я знала, обошелся ему недешево. Он свернул на лужайку, подъехал ко мне и поздоровался, одарив меня изящнейшим комплиментом, который, несмотря на скромную непринужденность тона, несомненно, долго придумывал и оттачивал по дороге. Затем объяснил, что его матушка, узнав, что он едет в эту сторону, поручила ему передать мне ее просьбу — пожаловать к ним завтра на тихий семейный обед.
— Никого, кроме вас, мы не зовем, — продолжал он. — Но Эстер очень по вас соскучилась, а маменька боится, что в этом большом опустелом доме вы порой чувствуете себя одиноко и грустите. Ей очень хотелось бы уговорить вас почаще доставлять ей удовольствие своим присутствием и чувствовать себя в нашей смиренной обители как у себя дома, пока возвращение мистера Хантингдона вновь не вернет прежнюю привлекательность вашему семейному очагу.
— Она очень добра, — ответила я — но, как видите, я вовсе не одинока, а тем, чьи дни заняты подобными хлопотами, грустить некогда.
— Так вы завтра не приедете? Она будет очень огорчена, если вы откажетесь!
Мне не слишком понравилось это непрошенное сострадание к моему одиночеству, но тем не менее я обещала приехать.
— Какой чудный вечер! — заметил мистер Харгрейв, обводя взглядом раззолоченный заходящим солнцем парк, красивый пригорок, зеркальные воды озера и купы величавых деревьев. — И в каком раю вы живете!
— Да, вечер прелестный, — ответила я со вздохом, думая, как мало радует меня его прелесть и как прекрасный Грасдейл обернулся вовсе не раем не только для меня, но, видимо, и для добровольного изгнанника из его кущей. Не знаю, прочел ли мистер Харгрейв мои мысли или нет, но после короткого колебания он с мягким сочувствием осведомился, давно ли писал мне мистер Хантингдон.
— Довольно давно, — ответила я.
— Иначе и быть не могло, — произнес он словно про себя, задумчиво опуская глаза.
— Но вы ведь из Лондона недавно? — в свою очередь спросила я.
— Я приехал только вчера.
— И вы виделись с ним там?
— Да… виделся.
— Он здоров и весел?
— Да… то есть, — продолжал он с нарастающей нерешительностью и словно подавляя негодование, — то есть настолько, насколько… насколько он того заслуживает, хотя в подобных обстоятельствах просто невозможно понять человека, столь взысканного судьбой! — И он, подняв глаза, завершил свою фразу почтительным поклоном в мою сторону. (Мое лицо, полагаю, стало пунцовым.)
— Простите меня, миссис Хантингдон, — продолжал он, — но мне трудно сдержать возмущение, когда я вижу столь слепое увлечение и извращенность вкуса… Но быть может, вам не известно… — Он смолк на полуслове.
— Мне известно, сэр, только то, что он задерживается в Лондоне дольше, чем я предполагала. И если он сейчас предпочитает общество друзей обществу жены и рассеянность столичной жизни мирному сельскому уединению, то, полагаю, благодарить за это я должна их же. Ну, а вкусы и развлечения у них такие же, как у него, и не понимаю, почему его поведение может их удивлять или возмущать.
— Вы ко мне жестоко несправедливы, — возразил он. — Последние недели я с мистером Хантингдоном совсем не встречался, а что до его вкусов и занятий, они чужды мне, бедному одинокому скитальцу. Там, где я лишь пробовал, лишь делал один глоток, он выпивал чашу до последней капли вместе со всем, что оседало на дне. И если я все же пытался порой заглушить голос рассудка шумом веселья в вихре безумств, если я потратил слишком много своего времени и способностей в кругу распущенных и легкомысленных приятелей, Бог свидетель, я с восторгом отрекся бы от них сразу и навеки, если бы судьба одарила меня хотя бы половиной того, чем этот человек столь неблагодарно пренебрегает! Да, хотя бы половиной того, чем был бы он вознагражден, если бы обратился к добродетели, семейным радостям, упорядоченным привычкам! Но обладая таким домом и такой подругой жизни, чтобы делить его с ней, о, это… это… мерзко! — пробормотал он сквозь стиснутые зубы. — Только не думайте, миссис Хантингдон, — продолжал он уже громко, — что на мне лежит хоть доля вины за его нынешнее поведение. Напротив, я вновь и вновь пытался заставить его опомниться. Я часто выражал ему свое удивление, негодующе напоминал ему о его долге, о дарованном ему счастье, но тщетно! Он лишь…
— Довольно, мистер Харгрейв! Неужели вы не понимаете, что каковы бы ни были поступки моего мужа, зло только усугубится, если я узнаю о них из чужих уст?
— Так я чужой? — произнес он печальным голосом. — Я ваш ближайший сосед, крестный вашего сына, друг вашего мужа — так неужели я не могу быть и вашим другом?
— Истинная дружба невозможна без близкого знакомства, а я вас знаю очень мало, мистер Харгрейв, и то больше понаслышке.
— Так, значит, вы забыли те шесть-семь недель, которые я прошлой осенью провел под вашим кровом? Но я, я их не забыл! И я знаю вас так хорошо, миссис Хантингдон, что не могу не считать вашего мужа первым счастливцем в мире, а я стал бы вторым, если бы вы сочли меня достойным вашей дружбы.
— Если бы вы меня и правда знали, то не думали бы так, и уж во всяком случае не сказали бы этого, полагая, будто я буду польщена.
Договорив, я сделала шаг назад. Он понял, что продолжать разговор я не хочу, не стал дожидаться еще одного намека, но учтиво поклонился, пожелал мне доброго вечера и направил своего коня к воротам. Казалось, он был огорчен и обижен тем, как сурово я встретила его сочувственные поползновения. Я не была вполне убеждена, что поступила верно, столь резко его оборвав, но его поведение меня раздражило, почти оскорбило. Словно то обстоятельство, что мой муж не возвращается и даже почти не пишет, он стремился использовать в каких-то своих целях и темными намеками старался внушить мне недостойные подозрения.
Во время нашей беседы Рейчел отошла в сторону, и теперь мистер Харгрейв, подъехав к ней, попросил показать ему младенца. Осторожно подхватив его на руки, он поглядел на него почти с отцовской улыбкой, и, подходя к ним, я услышала его слова:
— И этим он тоже пренебрег!
Затем, нежно поцеловав малютку, мистер Харгрейв вернул его польщенной нянюшке.
— Вы любите детей, мистер Харгрейв? — спросила я, несколько смягчаясь.
— Вообще, пожалуй, нет, — ответил он. — Но это такое прелестное дитя… и к тому же портрет своей матери, — добавил он, понижая голос.
— Вы ошибаетесь, сэр. Он похож на отца.
— А по-моему, прав я, верно, няня? — воззвал он к Рейчел.
— Я думаю, сэр, он в них обоих пошел, — ответила она.
Затем он ускакал, а Рейчел сказала: «Такой добрый джентльмен!» Однако я все еще не слишком в этом уверена.
Когда на другой день я встретилась с ним под его кровом, он ни разу не оскорбил меня вспышкой добродетельного негодования против Артура или непрошенного сочувствия ко мне. Напротив, когда его матушка принялась обиняками выражать, как огорчает и поражает ее поведение моего мужа, он, заметив мою досаду, тотчас поспешил ко мне на выручку и тактично переменил разговор, взглядом предупредив ее, чтобы она больше этой темы не касалась. Он словно положил себе рьяно соблюдать законы радушия и прилагал все силы, чтобы гостья не скучала, но каждую минуту убеждалась, какой он безукоризненный хозяин дома, джентльмен и собеседник — и действительно сумел быть очень милым… хотя чуть-чуть уж слишком приторно-любезным. Тем не менее, мистер Харгрейв, вы мне не слишком нравитесь. Есть в вас какое-то притворство, глубоко мне неприятное, а за всеми превосходными вашими качествами прячется себялюбие, про которое я забывать не намерена. Да, я не стану преодолевать легкое предубеждение против вас, как несправедливое, а наоборот, буду его лелеять, пока не удостоверюсь, что у меня нет причин не доверять этой заботливой, вкрадчивой дружбе, которую вы столь настойчиво мне навязываете.
В течение следующих шести недель я виделась с ним несколько раз, но — за одним исключением — только в обществе его матери или сестры, или их обеих. Когда я приезжала к ним с визитом, он всегда умудрялся быть дома, а когда они приезжали ко мне, привозил их он в своем фаэтоне. Нетрудно было заметить, как радовала его матушку такая сыновняя внимательность и новообретенный вкус к домашней жизни.
Единственная наша встреча наедине случилась в безоблачный, но невыносимо жаркий день в начале июля. Я ушла с маленьким Артуром в лес, который примыкает к парку, и усадила его среди мшистых корней старого дуба. Нарвав колокольчиков и шиповника, я встала перед ним на колени и один за другим вкладывала цветки в его пальчики, наслаждаясь небесной их красотой, глядя в его улыбающиеся глазки, забыв на мгновение все свои заботы и тревоги, смеясь его веселому смеху и радуясь его радости. Вдруг солнечное кружево на траве скрыла тень, и, повернув голову, я увидела, что рядом стоит Уолтер Харгрейв и смотрит на нас.
— Простите меня, миссис Хантингдон, — сказал он, — но я был заворожен! У меня не хватило духу ни сделать еще один шаг и помешать вам, ни оторваться от созерцания этой чарующей картины и тихо уйти! Каким крепышом становится мой маленький крестник и какой он сегодня веселый!
Тут он нагнулся к мальчику и хотел взять его за руку, но, заметив, что его ласка вместо приветливой улыбки вот-вот вызовет слезы и вопли, благоразумно попятился.
— Какой радостью и каким утешением должен служить вам, миссис Хантингдон, ваш прелестный малыш, — заметил он с легкой грустью в голосе, не спуская с малютки восхищенного взора.
— Да, вы правы, — ответила я и справилась о здоровье его матушки и сестры.
Он вежливо ответил и вернулся к теме, от которой я пыталась уклониться, — однако с некоторой робостью, словно опасаясь рассердить меня.
— У вас давно не было известий от Хантингдона?
— На этой неделе нет, — ответила я, хотя точнее было бы сказать: «Вот уже три недели!»
— Утром я получил от него письмо. Жалею только, что не такое, какое мог бы показать его супруге! — Тут он наполовину вытащил из жилетного кармана письмо с адресом, начертанным все еще любимой рукой Артура, хмуро глянул на него, засунул обратно и добавил: — Но он извещает меня, что приедет на будущей неделе.
— Мне он это сообщает в каждом своем письме!
— Ах, вот как! Что же, совсем в его духе! Однако мне он с самого начала сказал, что намерен пробыть в Лондоне до этого месяца.
Такое доказательство предумышленного обмана и непрерывного пренебрежения истиной было как пощечина.
— Это вполне согласуется со всем его поведением, — заметил мистер Харгрейв, внимательно глядя на меня и, полагаю, верно истолковав выражение на моем лице.
— Так, значит, он действительно приедет на следующей неделе? — сказала я, прерывая молчание.
— О, не сомневайтесь… Если подобная уверенность может быть вам приятна. Но неужели же, миссис Хантингдон, вы способны радоваться его возвращению? — воскликнул он, вновь пристально вглядываясь в мое лицо.
— Разумеется, мистер Харгрейв. Ведь он мой муж, не так ли?
— Ах, Хантингдон, ты не ведаешь, чем ты пренебрегаешь! — с чувством прошептал он.
Я взяла моего малютку на руки и, пожелав мистеру Харгрейву доброго утра, вернулась домой, чтобы предаться своим мыслям без чьего-либо надзора.
Правда ли, что я рада? Да. И безумно. Хотя и сержусь на Артура за его поведение, хотя и чувствую, что он поступал со мной дурно, и намереваюсь дать почувствовать это и ему.
Глава XXX
СЕМЕЙНЫЕ СЦЕНЫ
На следующее утро я тоже получила от него несколько строк, подтверждавших то, что сказал мне Харгрейв о его возвращении. И он действительно приехал на следующей неделе — но в состоянии и телесном, и душевном даже еще худшем, чем в прошлом году. Однако на этот раз я не собиралась молча спустить ему его проступки — опыт убедил меня в ошибочности такой снисходительности. Только в первый день он очень устал с дороги, а я так ему обрадовалась, что у меня не хватило духу встретить его упреками, и я отложила этот разговор на следующий день. Утром он все еще не отдохнул, и я решила подождать еще немного. Однако, когда во время обеда, позавтракав в двенадцать часов бутылкой содовой с чашкой крепкого кофе и удовлетворившись в два часа за вторым завтраком еще одной бутылкой содовой, но на этот раз с коньяком, он принялся придираться ко всему, что подавалось на стол, и потребовал, чтобы мы переменили кухарку, я подумала, что настала подходящая минута.
— До твоего отъезда, Артур, — заметила я, — ты был ею доволен и нередко ее хвалил.
— Так, значит, в мое отсутствие ты позволила ей совсем распуститься. Такой отвратительной стряпней можно только отравиться! — Он капризно оттолкнул тарелку и с унылым видом откинулся на спинку стула.
— По-моему, изменился ты, а не она, — сказала я, но очень мягко, потому что не хотела его раздражать.
— Может быть, может быть! — ответил он небрежно, схватил рюмку с вином, плеснул в нее воды, выпил залпом и продолжал: — Только в жилах у меня пылает адский огонь, который не могут угасить все воды океана!
«Но что его разожгло?» — собралась я спросить, но тут вошел дворецкий и начал убирать со стола.
— Побыстрее, Бенсон! Да прекратите же этот адский грохот! — воскликнул хозяин дома. — И унесите сыр, если не хотите, чтобы меня сразу стошнило!
Бенсон с некоторым удивлением унес сыр и продолжал убирать со стола, стараясь делать все поскорее, но тихо. К несчастью, когда хозяин дома резко отодвинул стул, на ковре образовалась складка, и он споткнулся, поднос с посудой в его руках угрожающе накренился, но все обошлось довольно благополучно, только соусница упала и разбилась. Тем не менее, к моему невыразимому стыду, Артур в ярости обернулся и с простонародной грубостью выругал дворецкого. Тот побледнел, а когда нагнулся подобрать осколки, я заметила, что руки у него дрожат.
— Он ни в чем не виноват, Артур, — сказала я. — Нечаянно зацепился ногой за ковер. И ведь ничего серьезного не случилось. Идите, Бенсон! Уберете потом.
Обрадованный моим разрешением, Бенсон быстро подал десерт и вышел.
— Что это значит, Хелен? — крикнул Артур, едва за ним закрылась дверь. — Ты заодно со слугой против меня, когда знаешь, как я расстроен!
— Я не знала, что ты расстроен, Артур, а бедный Бенсон был напуган и обижен твоей неожиданной вспышкой.
— Бедный, как бы не так! И по-твоему, я должен считаться с обидами такого бесчувственного скота, хотя его проклятая неуклюжесть совсем истерзала мои нервы?
— В первый раз слышу, что ты жалуешься на нервы.
— А почему у меня не может быть нервов, как у тебя?
— Я вовсе не оспариваю твое право иметь нервы, но я никогда на свои не жалуюсь.
— Конечно! С какой стати тебе на них жаловаться, если ты их бережешь?
— Но почему же ты не бережешь свои, Артур?
— По-твоему, у меня только и дела, что сидеть дома и беречь себя, точно я женщина?
— А беречь себя, как мужчина, уезжая из дома, ты не можешь? Ведь ты меня уверял в обратном. И ты обещал…
— Ах, Хелен, будет! Избавь меня хоть сейчас от этого вздора. Нестерпимо!
— Что нестерпимо? Напоминание об обещаниях, которые ты не сдержал?
— Хелен, до чего ты жестока! Если бы ты знала, какой болью каждое твое слово отдается у меня в голове, как напрягается каждый мой нерв, ты бы меня пощадила! Ты способна пожалеть болвана-слугу, бьющего посуду, но тебе ничуть не жаль меня, хотя моя голова раскалывается и я весь горю от лихорадки.
Он опустил голову на руки и тяжело вздохнул. Я подошла к нему, положила ладонь на его лоб, который действительно пылал.
— Ну, так пойди со мной в гостиную, Артур, и больше не пей вина. Ты уже выпил после обеда несколько рюмок на совсем пустой желудок. Ведь так тебе станет только хуже!
Упрашивая, ласково настаивая, я сумела увести его и попробовала развлечь, распорядившись, чтобы в гостиную принесли нашего малютку. Но у бедного маленького Артура резались зубки, и он жалобно заплакал, чего его отец стерпеть не смог, и малыш был тут же изгнан. Когда же некоторое время спустя я ушла на небольшой срок разделить его ссылку, меня по возвращении осыпали упреками за то, что я предпочитаю своего ребенка своему мужу, который возлежал на диване в той же позе, в какой я его оставила.
— Что же! — воскликнул оскорбленный страдалец фальшивым тоном, изображая покорность судьбе. — Я решил не посылать за тобой. Я хотел убедиться, как долго ты пожелаешь оставить меня одного!
— Но ведь я отсутствовала не так уж долго, Артур, правда? Во всяком случае меньше часа.
— Ну, разумеется, тебе за приятными занятиями час показался пустяком, но для меня…
— Какие приятные занятия? — перебила я. — Мне надо было покормить нашего бедного малютку, а он нездоров, и я не могла уйти, пока его не убаюкала.
— О, конечно, твоей доброты и жалости хватает на всех, кроме меня!
— Но почему я должна тебя жалеть? Что с тобой?
— Нет, это уж слишком! После стольких трудов и хлопот я, измученный и больной, возвращаюсь домой в поисках покоя и утешения, жду от своей жены хоть каплю внимания и доброты, а она спрашивает, что со мной случилось!
— Да потому что с тобой ничего не случилось! — возразила я. — Кроме того, что ты сам упрямо навлек на себя, как я ни просила тебя, ни уговаривала…
— Вот что, Хелен, — объявил он, приподнимаясь на локте, — если я услышу от тебя еще хоть слово, то позвоню, прикажу подать шесть бутылок вина… и, клянусь Небом, не встану с этого дивана, пока не осушу до дна последнюю.
Я промолчала, села к столу и взяла книгу.
— Если ты отказываешь мне в каком бы то ни было утешении, то хотя бы оставь меня в покое, — продолжал он, а затем принял прежнюю позу с нетерпеливым не то вздохом, не то стоном и томно смежил веки, словно намереваясь уснуть.
Не знаю, какая книга лежала передо мной открытая, — я не прочла ни единого слова. Опершись о стол локтями по ее сторонам и опустив лоб на сплетенные пальцы, я беззвучно плакала. Но Артур вовсе не спал, и, когда мне не удалось подавить всхлипывание, он поднял голову, повернул ко мне лицо и раздраженно воскликнул:
— Какого дьявола ты плачешь, Хелен? Что еще стряслось?
— Я плачу по тебе, Артур, — ответила я, поспешила утереть слезы, быстро подошла к дивану, опустилась на колени и, сжав в ладонях его вялую руку, продолжала: — Разве ты не знаешь, что ты — часть меня? Так неужели ты думаешь, что можешь вредить себе, ронять себя и я этого не приму к сердцу?
— Ронять себя, Хелен?
— Да, ронять. Что ты делал все это время?
— Лучше не спрашивай, — сказал он со слабой улыбкой.
— А ты лучше не говори! Но ты не можешь отрицать, что пал, и очень низко. Ты позорно губишь свое тело, свою душу… и меня! Я не могу сносить это спокойно. И не буду!
— Только не сжимай мою руку так отчаянно и, во имя всего святого, не терзай меня так! Ах, Хэттерсли! Ты был прав: эта женщина с ее утонченными чувствами и редкой силой характера сведет меня в могилу! Ну, будет, будет! Пощади меня хоть немножко!
— Артур, ты должен, должен раскаяться! — вскричала я вне себя от отчаяния, обнимая его и пряча лицо у него на груди. — Нет, ты скажешь, что жалеешь о том, что сделал!
— Ну, хорошо, ну, я жалею.
— Нет, ничуть ты не жалеешь! И опять будешь делать то же.
— Где уж мне! Ты прежде убьешь меня своим варварским обращением! — возразил он, отталкивая меня. — Ты же меня совсем задушила… — Он прижал руку к сердцу, и вид у него правда был больной, и измученный.
— А теперь дай мне рюмку вина, — сказал он, — исправь то, что натворила, тигрица! Я вот-вот потеряю сознание.
Я бросилась за требуемым лекарством. Оно, казалось, заметно его подбодрило.
— Как стыдно такому сильному, молодому мужчине, как ты, — сказала я, забирая у него пустую рюмку, — доводить себя до подобного состояния!
— Знай ты все, деточка, то сказала бы: «Какое чудо, что ты еще так хорошо держишься»! За эти четыре месяца, Хелен, я пережил больше, чем ты за всю прошлую свою жизнь и всю будущую, доскрипи ты хоть до ста лет! Вот и расплачиваюсь.
— Если ты не поостережешься, то должен будешь платить цену куда большую, чем думаешь, — полностью утратить здоровье и мою любовь тоже, если она для тебя чего-то стоит.
— Как? Ты опять принимаешься грозить мне утратой твоей любви? Если ее так легко уничтожить, значит, она никогда не была настоящей! Если ты не остережешься, моя прелестная тиранка, то вынудишь меня серьезно пожалеть о своем выборе и позавидовать Хэттерсли. Его кроткая, тихая женушка — просто украшение своего пола, Хелен. Он привез ее с собой в Лондон на весь сезон, и она ни в чем не была ему помехой. Он мог развлекаться, как ему хотелось, словно беззаботный холостяк, и она и не думала жаловаться, будто ею пренебрегают. Домой возвращается хоть ночью, хоть под утро, хоть вовсе не возвращается, мыкается трезвый или славно напивается, делает глупости или безумствует, как его душе угодно, без всякой докуки. Ни единого упрека, ни единой жалобы, что бы он ни вытворял. Он говорит, что во всей Англии не найти другой такой жемчужины, и клянется, что не променял бы ее на целое королевство.
— И превращает ее жизнь в муку.
— Да ничего подобного! Она хочет только того, что хочет он, и всегда довольна и счастлива, если ему весело.
— В таком случае она глупа не меньше его! Но только это не так. Я получила от нее несколько писем: его поведение внушает ей мучительную тревогу, и она жалуется, что ты подстрекаешь его не знать ни в чем удержу. В одном она даже умоляла меня, чтобы я воспользовалась своим влиянием на тебя и заставила уехать из Лондона. По ее словам, он был совсем другим, пока туда не приехал ты, и, конечно, не станет позволять себе ничего подобного, если вновь будет руководиться собственным здравым смыслом.
— Дрянная предательница! Дай мне это письмо, и он его прочтет, ручаюсь жизнью!
— Без ее согласия — никогда. Но если бы он и прочел, то не нашел бы никаких причин сердиться на нее. Ни в этом письме, ни в других. Она ни разу не сказала о нем ни единого дурного слова, и пишет только о своей тревоге за него. О его поведении упоминает в самых мягких выражениях и находит для него всяческие оправдания. А что до ее горя, то я просто его чувствую без каких-либо ее жалоб.
— Но меня она поносит, и, конечно, не без твоего содействия.
— Нет. Я написала ей, что она преувеличивает мое влияние на тебя; что я была бы рада оторвать тебя от столичных соблазнов, если бы могла, но вряд ли мне это удалось бы; и что, по-моему, она ошибается, полагая, будто ты совращал мистера Хэттерсли или еще кого-нибудь с праведного пути; что одно время сама я придерживалась прямо противоположного убеждения, но теперь полагаю, вы взаимно развращаете друг друга, и что если бы она попробовала попенять мужу, ласково, но твердо, это, может быть, принесло бы некоторую пользу: ведь хотя он изваян грубее, чем мой, но все-таки не из такого несокрушимого материала.
— Ах, так вот, значит, как у вас заведено: подстрекаете друг друга к бунту, поносите каждая чужого мужа, а своего исподтишка черните к собственному взаимному удовольствию!
— По твоим же словам, она осталась глуха к моим дурным советам. А что до поношений и прочего, то обе мы так глубоко стыдимся распущенности и пороков наших половин, что в своей переписке очень редко касаемся этой темы. Хотя мы и подруги, но рады были бы скрыть ваши недостатки от всего мира и даже от себя самих, но, закрывая глаза на правду, помочь вам исправиться нельзя.
— Ну, ну! В таком случае не приставай ко мне с ними! Пользы это не принесет ни малейшей. Наберись терпения, не дуйся на мою слабость и раздражение, а когда я избавлюсь от этой проклятой изнурительной лихорадки, то стану таким же веселым и ласковым, как прежде, вот увидишь. Почему ты не можешь быть нежной и доброй, как в прошлом году? Помню, до чего я был тебе благодарен!
— Но какую пользу принесла тебе эта благодарность? Я обманывалась мыслью, что ты устыдился своего поведения и ничего подобного больше никогда не допустишь. Но теперь ты отнял у меня эту надежду.
— А, так я безнадежен? Ну, что же, совсем неплохо, если я таким образом буду избавлен от мучений, какие причиняют мне старания милой, заботливой женушки вернуть меня на путь истинный, а она — от тяжких и напрасных усилий, которые только пагубно сказываются на ее милом личике и серебряном голосе. Хелен, взрыв гнева иногда очищает воздух, а потоки слез неизъяснимо трогают сердце, но лишь изредка. Если же превращать и то и другое в привычку, нет вернее способа испортить собственную красоту и надоесть своим друзьям.
С тех пор я сдерживаю слезы и гнев, как могу. Также я избавила его от моих увещеваний и бесплодных попыток воззвать к лучшим качествам его натуры, потому что убедилась в тщетности всего этого. Господь мог бы пробудить это отупелое сердце, усыпленное себялюбием, и снять пелену чувственной тьмы с его глаз, но мне это не дано. Его несправедливости и дурному обхождению с людьми, которые от него зависят и не могут сами себя защитить, я все еще противилась, но когда, как часто случалось, свое дурное настроение он срывал на мне одной, я терпела со спокойной снисходительностью, кроме тех случаев, когда, не выдержав непрерывных однообразных придирок или, наоборот, какого-нибудь нового безрассудства, я невольно теряла власть над собой и давала повод для обвинений в дурном характере, жестокости и сварливости. Я старательно заботилась о его удобствах и развлечениях, но, признаюсь, без прежней горячей нежности, так как она во мне угасла. А кроме того, теперь я должна была делить свое время и заботы между ним и моим прихварывающим малюткой, ради которого я часто навлекала на себя придирки и жалобы его безрассудно требовательного отца.
Однако Артур по натуре вовсе не кислый брюзга, и эта наносная ворчливость и нервная раздражительность были бы даже забавны, если бы не сопровождались чрезвычайно тягостными настроениями, которые неотъемлемы от подобных симптомов телесного расстройства. Но по мере того как к нему возвращалось здоровье, он обретал прежнюю веселость. Ускорилось это благодаря моим неусыпным заботам — было одно, с чем я все-таки продолжала бороться ради его спасения, не позволяя себе в отчаянии опустить руки. Как я, увы, предвидела, его потребность в бодрящем действии вина заметно возросла. Вино перестало быть для него просто приятной принадлежностью обедов, особенно званых, а превратилось в важный источник удовольствия само по себе. И в эти недели слабости и уныния он готов был сделать из вина лекарство и опору, утешение и развлечение, лучшего своего друга и, мало-помалу все больше опускаясь, должен был бы навеки увязнуть в трясине, которую по легкомыслию не желал замечать. Но я твердо положила не допустить этого, пока у меня сохраняется хотя бы капля влияния на него. И хотя мне не удавалось вернуть его к умеренности, однако настойчивостью, лаской, упорством, бдительностью, улещивая, взывая к его гордости и лучшим намерениям, я все же помешала ему стать рабом этой омерзительной привычки, столь незаметно подчиняющей человека, столь неумолимой в своей власти, столь губительной в своих последствиях.
И здесь следует упомянуть, что своим успехом я немало обязана его другу, мистеру Харгрейву. Он постоянно наезжал в Грасдейл и часто оставался обедать, Артур же, боюсь, охотно забыл бы свои обещания, а с ними и чувство собственного достоинства, ради возможности «весело провести вечерок» столько раз, сколько его другу было бы угодно разделить с ним это похвальное времяпрепровождение. И уступи тот его желанию, он за один-два вечера свел бы на нет усилия многих недель и смел бы, как пушинку, непрочный барьер, воздвигнуть который мне стоило стольких забот и труда. Вначале я так этого страшилась, что унизилась даже до того, чтобы в разговоре наедине намекнуть мистеру Харгрейву о моих опасениях и выразить надежду, что склонность Артура к подобным излишествам не найдет в нем поддержки. Он обрадовался этому доверию и, бесспорно, не предал его. В тот раз и во все последующие его присутствие не только не толкало хозяина дома дать волю своему пристрастию, но, напротив, содействовало обузданию злосчастной слабости — ему неизменно удавалось увести Артура из столовой в гостиную довольно скоро и во вполне пристойном состоянии. Если он пропускал мимо ушей намеки вроде: «Ну, я не хочу долее разлучать тебя с твоей супругой» или «Не следует все-таки забывать, что миссис Хантингдон скучает там одна», то его гость просто вставал из-за стола и направлялся к двери, вынуждая хозяина волей-неволей следовать его примеру.
И я уже встречала мистера Харгрейва как истинного друга нашей семьи, чье общество Артуру неопасно, а лишь поддерживает в нем бодрость духа и развеивает томительную скуку полного безделья и вносит приятное разнообразие в нашу уединенную жизнь. Я видела в нем полезного союзника и не могла не испытывать к нему благодарности, которую и выразила при первом же удобном случае. Но тут же сердце шепнуло мне, что все не так уж хорошо, и мысль эта вызвала краску на моем лице, которая стала еще гуще под его пристальным взглядом. А то, как он принял мои слова, только удвоило эти дурные предчувствия. Он в восторге оттого, что мог оказать мне услугу, но его радость умеряется сочувствием ко мне и жалостью к себе… Не знаю из-за чего, так как я не осведомилась о причине и не допустила, чтобы он излил мне свои печали, а поспешила уйти. Его вздохи и другие намеки на скрытое горе, казалось, исходили из самой глубины его сердца, но либо ему придется удерживать их при себе, либо изливать в другие уши, только не в мои — наши отношения и так уже излишне доверительны. Я вдруг подумала, насколько дурно, что между другом моего мужа и мной существует какой-то сговор, ему неизвестный и прямо с ним связанный. Но потом я подумала: «Если это и дурно, то ведь виноват Артур, а вовсе не я».
И, право, не знаю, не за него ли я тогда покраснела! Ведь мы с ним — одно, и я настолько это ощущаю, что его падение, его слабости, его проступки становятся как бы моими. Я краснею за него, я боюсь за него, я раскаиваюсь за него, плачу, молюсь и страдаю за него, как за себя. Но действовать за него я не могу, а потому не могу не быть униженной, запачканной этим единством как в собственных моих глазах, так и на самом деле. Я полна такой решимости любить его, с таким волнением ищу извинения его ошибкам, что все время о них думала и пыталась оправдывать наиболее безнравственные его взгляды и худшие его поступки, пока не свыклась с пороком и чуть ли не стала соучастницей его грехов. Вещи, которые прежде возмущали меня и преисполняли отвращения, теперь кажутся всего лишь естественными. Я знаю, насколько они дурны, ибо рассудок и Божьи заповеди подтверждают это, но постепенно утрачиваю тот безотчетный ужас и омерзение перед ними, которые вложила в меня природа или же воспитала тетя своими наставлениями и примером. А может быть, прежде я была слишком сурова в своих суждениях, так как питала отвращение не только к грехам, но и к грешникам, теперь же, льщу себя мыслью, я стала более милосердной и терпимой… Но разве я к тому же не становлюсь более равнодушной, более бесчувственной? Какой дурочкой была я, мечтая, что моих сил и моей чистоты будет достаточно, чтобы спасти и себя и его! Столь тщеславные претензии заслуживают того, чтобы я погибла вместе с ним в пропасти, от которой тщилась его уберечь. Да спасет меня от нее Господь! И его тоже! Бедный Артур, я ведь все еще надеюсь, все еще молюсь о тебе. Хотя я пишу так, словно ты — нераскаянный негодяй, для которого уже нет ни спасения, ни прощения, причина только в моей мучительной тревоге, в страстном желании, чтобы это было не так! Люби я тебя меньше, то не была бы столь ожесточенной, столь взыскательной.
Его поведение в последнее время свет назвал бы безукоризненным, но я-то знаю, что сердце его не переменилось. А весна близка, и я дрожу при мысли о том, что она сулит.
Едва его измученный организм начал обретать прежние силы и настрой, как ему стали тягостны уединенность и покойное однообразие нашей жизни, а потому я предложила съездить к морю, чтобы он развлекся и еще более окреп, — и ради здоровья нашего малютки. Но нет! Воды и курорты невыносимо скучны, а к тому же один друг пригласил его на месяц-другой в Шотландию, где можно отлично развлекаться охотой на рябчиков и оленей, и он обещал, что обязательно приедет.
— Так, значит, ты снова меня покинешь, Артур?
— Да, радость моя. Но только лишь, чтобы любить тебя еще сильнее, когда вернусь и искуплю все прошлые свои обиды и недостатки! И можешь за меня не опасаться — в горах нет никаких соблазнов. А ты тем временем, если пожелаешь, можешь погостить в Стейнингли: твои дядя и тетка уже давно, как тебе известно, нас ждут, но между мной и почтенной дамой существует такое сильное взаимное отталкивание, что я никак не могу собраться с духом.
Я охотно воспользовалась этим разрешением, хотя несколько побаивалась расспросов тети и ее взгляда на мою семейную жизнь, о которой я писала довольно сдержанно, так как ничего особенно радостного сообщить не могла.
На третьей неделе августа Артур отбыл в Шотландию, куда с ним отправился и мистер Харгрейв, о чем я узнала с большим облегчением. А затем я с маленьким Артуром и Рейчел уехала в Стейнингли, мой милый прежний дом — его и обитавших в нем дорогих моему сердцу людей я вновь увидела с радостью и грустью, настолько слившимися воедино, что мне уже не удавалось их различить. И я не могла бы сказать, были счастливыми или горькими слезы, улыбки, вздохи, которые вызывали у меня эти родные милые лица, и голоса, и даже самые стены и мебель. Еще и двух лет не прошло с тех пор, как я видела и слышала их в последний раз, но каким долгим казался теперь этот срок. Еще бы! Ведь как неизмеримо изменилась я сама. Чего только я не увидела, не перечувствовала и не узнала с тех пор? Впрочем, изменились и они: дядя заметно постарел и одряхлел, да и тетя стала еще более печальной и серьезной. Мне кажется, она не сомневается, что я горько раскаиваюсь в своей опрометчивости, хотя она ни словом на это не намекнула и не стала с торжеством напоминать мне о своих отвергнутых мною советах, чего, признаюсь, я опасалась. Но она наблюдала за мной очень внимательно (куда внимательнее, чем мне хотелось бы!) и словно не доверяла моей веселости, с излишней проницательностью замечала каждый намек на грусть или тягостные мысли, ловила любую мою неосторожную фразу и толковала их на свой лад, пусть молча. Время от времени она нежданно подвергала меня очень мягкому, но настойчивому допросу и таким образом узнала много подробностей, о которых я не собиралась говорить, и, сопоставляя эти отрывочные сведения, сумела, боюсь, получить достаточно ясное представление о недостатках моего мужа и моих горестях, хотя и не узнала почти ничего о еще остающихся мне источниках надежды и утешения. Ведь, как убедительно ни старалась я описывать лучшую сторону натуры Артура, нашу взаимную привязанность и множество причин, по которым мне должно быть счастливой и благодарной судьбе, она выслушивала эти признания с холодным спокойствием, словно мысленно делала из них собственные выводы. Я убеждена, что выводы эти чаще бывали заметно хуже истинного положения вещей. Но, бесспорно, описывая свое счастье, я слегка преувеличивала. Гордость ли заставляла меня с таким упорством делать вид, будто я во всем довольна своим жребием? Или только благородная решимость нести свой добровольно возложенный на себя крест без единой жалобы и не допустить, чтобы любящая меня душа даже слегка соприкоснулась с бедами, от которых она так старалась меня уберечь? Возможно, тут было и то и другое, но главную роль играло второе соображение.
Гостила я у них недолго. Не только потому, что тяготилась постоянным наблюдением и недоверием, которые ощущала, как суровый упрек, ранивший меня куда больнее, чем она догадывалась, но еще и потому, что маленький Артур утомлял своего двоюродного деда, хотя и нравился ему, а также доставлял много хлопот двоюродной бабушке, которая полюбила малютку и постоянно тревожилась о его здоровье.
Милая тетя! Неужели вы так ласково пестовали меня во младенчестве, так заботливо воспитывали и наставляли в детстве и ранней юности для того лишь, чтобы я обманула ваши надежды, пошла наперекор вашим желаниям, презрела ваши предостережения и советы, а затем омрачила вашу жизнь страхом и тревогами из-за страданий, которые вам не дано облегчить? Эта мысль надрывала мне сердце, и я вновь и вновь пыталась убедить ее, что очень счастлива и довольна своим жребием. Но когда я садилась в карету, после того как она обняла меня на прощание и поцеловала малютку, ее напутственные слова были:
— Хорошенько заботься о своем сыне, Хелен, и, быть может, у тебя еще будут счастливые дни. Я прекрасно понимаю, какое он для тебя сейчас сокровище и утешение. Но если ты избалуешь его, уступая нынешним своим чувствам, раскаиваться в этом, когда он разобьет твое сердце, будет уже поздно.
Артур вернулся в Грасдейл только через несколько недель после меня, но я особенно не тревожилась. Охота и другие мужественные развлечения в диких горах Шотландии ведь далеко не то же, что столичные пороки и соблазны, а потому на душе у меня было гораздо спокойнее. И его письма, хотя по-прежнему короткие и мало похожие на послания пылкого влюбленного, тем не менее приходили гораздо чаще. Когда же он вернулся, то, к огромной моей радости, не выглядел хуже, чем до отъезда, но был даже бодрее, веселее и во всех отношениях лучше. Он все еще не избавился от злосчастного пристрастия к застольным радостям, и мне приходится бдительно следить за ним и всячески его удерживать, но он начал привязываться к сыну, и теперь у него появились новые развлечения в стенах дома. А остальное его время занимают лисья травля и конные состязания, если только землю не сковывает мороз, так что ему не приходится довольствоваться одним моим обществом. Но сейчас на дворе уже январь, близится весна, и, повторяю, я дрожу при мысли о том, что она сулит. Чудное время, которое я некогда встречала как светлую пору надежд и радости, теперь пробуждает во мне совсем иные предчувствия.
Глава XXXI
СВЕТСКИЕ ДОБРОДЕТЕЛИ
20 марта 1824 года. Зловещий срок наступил, и Артур уехал, как я и предполагала. На этот раз он предупредил, что в Лондоне останется совсем недолго, а отправится на континент, где, возможно, пробудет две-три недели. Но ждать его я начну, когда их минет уже много: теперь ведь я знаю, что для него дни означают недели, а недели — месяцы.
Я должна была сопровождать его, но незадолго до нашего отъезда он разрешил… нет, даже настаивал самым жертвенным тоном, чтобы я поехала навестить моего бедного отца, который очень болен, и моего брата, глубоко удрученного этим недугом и его причиной. Его я не видела с крестин нашего мальчика, — он был его восприемником вместе с мистером Харгрейвом. Восприемницей была тетя. Не желая злоупотреблять добротой мужа, столь нехотя расставшегося со мной, я постаралась вернуться в Грасдейл побыстрее, но его там уже не застала.
Меня ждала только записка: ему пришлось спешно уехать, так как одно нежданное обстоятельство потребовало его немедленного присутствия в Лондоне, а потому он не мог меня дождаться. И мне лучше не ехать следом за ним — он пробудет в отсутствии так мало, что я только утомлюсь без всякой пользы. Он же потратит в дороге даже меньше половины того, что израсходовали бы мы вдвоем. Вот почему разумнее будет перенести путешествие на следующий год, когда он приведет наши дела в порядок, чем сейчас и думает заняться.
Так ли это? Или же он пустился на хитрость, чтобы отправиться на поиски удовольствий без помехи, какой оказалось бы мое присутствие? Очень больно сомневаться в искренности тех, кого мы любим, но после стольких доказательств лживости и полного пренебрежения нравственными принципами, как могу я поверить столь мало правдоподобным заверениям?
У меня остается только одно утешение: некоторое время тому назад он заверял меня, что непременно будет соблюдать умеренность в своем пристрастии, если вновь попадет в Лондон или Париж, — чтобы не лишить себя всех прочих удовольствий. У него нет желания дотянуть до глубокой старости, но он хочет взять всю свою долю радостей жизни, не потеряв способности наслаждаться ими до самого конца. А ради этого надо немножко сдерживать себя — ведь, как ни горько, он, кажется, уже несколько утратил свою красоту и, хоть еще совсем молод, успел обнаружить седые волосы среди каштановых кудрей, предмета его особой гордости. И как будто он несколько располнел — однако причина только в праздности и слишком обильном столе. В остальном же, ему хочется надеяться, он здоров и силен, как прежде. Тем не менее, невозможно предсказать, в какое состояние его может привести еще один сезон, столь же полный всяких безумств и проказ, как прошлый. Да, он сказал это мне с веселым бесстыдством и теми шаловливыми искорками в глазах, которые прежде так мне нравились, с тем негромким лукавым смехом, от которого раньше у меня всегда теплело на сердце.
Что же, такие опасения, несомненно, могут оказать на него больше сдерживающего влияния, чем все мои доводы и просьбы. Увидим, помогут ли они ему сохранить здоровье, раз уж никакой другой надежды не остается.
30 июля. Он вернулся три недели тому назад, бесспорно, более здоровым, чем в прошлом году, но в куда более раздраженном состоянии духа. А впрочем, возможно, я ошибаюсь — просто я уже не так терпелива и снисходительна, как раньше. Мне претят его несправедливость, эгоизм и безнадежная порочность. Как жаль, что слово мягче не подойдет. Я далеко не ангел, и все худшее во мне восстает против этого. Мой бедный отец скончался на прошлой неделе. Артуру это известие досадило: он увидел, как я горюю, и испугался за свой покой и удобства. Когда я сказала, что должна заказать траур, он воскликнул:
— Терпеть не могу черный цвет! Но, разумеется, приличия ради траур тебе некоторое время носить придется. Однако, надеюсь, Хелен, ты не сочтешь себя обязанной строить скорбные мины под стать своему похоронному одеянию? С какой стати должна ты вздыхать и ахать, а я терпеть неудобства, оттого лишь, что в …шире старик, совершенно чужой тебе и мне, счел за благо допиться до смерти? Как, ты плачешь? Помилуй, это одно притворство!
Он и слышать не пожелал, чтобы я поехала на похороны и осталась бы на день-два скрасить бедному Фредерику его одиночество. Он объявил, что это совершенно лишнее и с моей стороны глупо даже думать об этом. Что для меня мой отец? Ведь я видела его всего один раз с тех пор, как рассталась с ним еще во младенчестве, и прекрасно знаю, что совершенно его не интересовала. И мой брат тоже совсем мне чужой человек.
— А кроме того, милая Хелен, — добавил он, обнимая меня с лестной нежностью. — Я не могу расстаться с тобой даже на день!
— Но как же ты обходился без меня столько дней? — спросила я.
— А! Так я же тогда бродил по свету! Но теперь я у себя дома, а он без тебя, богини моего семейного очага, был бы невыносимым!
— Да! Пока я необходима, чтобы тебя покоить. Но ты ведь говорил совсем другое, убеждая меня навестить отца, когда задумал потихоньку уехать из своего дома без меня! — возразила я и пожалела о своих словах, еще не договорив. Такое тяжкое обвинение! Если несправедливое, то невыносимо оскорбительное, а если справедливое, то слишком унизительное, чтобы бросить его прямо ему в лицо! Но я совершенно напрасно рассердилась на себя. Мой упрек не вызвал у него ни стыда, ни возмущения. Он только радостно хихикнул, точно речь шла об удивительно остроумной шутке, которую он со мной сыграл. Нет, он добьется, что я почувствую к нему неприязнь.
Не забудь, красавица-девица,
Что ты сваришь, то и будешь пить!
Да. И я выпью всю чашу до дна, и только одна буду знать, как она горька!
20 августа. Мы оба более или менее вернулись к прежнему. Артур совсем здоров и возобновил все свои привычки, а я убедилась, что умнее всего забыть прошлое, не заглядывать в будущее, но жить только этим днем — во всяком случае, во всем, что касается него. Любить, когда мне это удается, улыбаться (если сумею), когда он улыбается, быть веселой, когда он весел, быть довольной, когда он в хорошем настроении, а если в дурном, то стараться, чтобы оно опять стало хорошим. Если же последнее оказывается мне не по силам, то терпеть, находить ему извинения и прощать его, насколько это в моей власти, сдерживать собственные дурные чувства, чтобы он меньше давал волю своим таким же. Но, уступая ему, потакая наиболее безобидным его прихотям, всячески стараться спасти его от худшего.
Впрочем, нам недолго осталось быть вдвоем. Вскоре мне предстоит принимать тех же гостей, что и позапрошлой осенью с добавлением мистера Хэттерсли, а также — по особому моему приглашению — его жены и дочурки. Мне так хочется увидеть Милисент и ее девочку! Ей теперь уже больше года, и она будет очаровательной товаркой для моего маленького Артура.
30 сентября. Наши гости здесь уже вторую неделю, но у меня только теперь выпала свободная минута написать о них. Не могу побороть своей антипатии к леди Лоуборо. Нет, причина не в каких-то моих обидах. Просто она мне глубоко неприятна, потому что я не нахожу в ней ни единой хорошей черты. Я стараюсь избегать ее общества, насколько это допускают законы гостеприимства. Но когда мы обмениваемся двумя-тремя словами или даже беседуем, то всегда с величайшей вежливостью, а с ее стороны — так словно с сердечностью. Но оборони меня Бог от такой сердечности! Словно рвешь шиповник и боярышник — цветы ласкают взор, стебли на вид безобидны, но ты-то знаешь, что под листьями прячутся шипы. А иной раз и уколешься и тогда в досаде обламываешь их, пока они не станут совсем безопасными, — но только пальцы твои при этом все же в царапинах.
Последнее время, однако, в ее поведении с Артуром я не замечаю ничего, что могло бы рассердить или встревожить меня. В первые дни мне казалось, что она всячески старается вызвать его восхищение. И ее усилия не остались незамеченными: я часто наблюдала, как он улыбается про себя ее хитрым уловкам, но надо отдать ему должное: все ее стрелы отскакивали от него, не причинив никакого вреда. Самые обворожительные ее улыбки, самые надменные взоры принимались с одной и той же неизменной беззаботной веселостью. Внезапно, словно убедившись, что он и правда неуязвим, она оставила свои усилия и с тех пор смотрит на него словно бы с тем же равнодушием, что и он. Я не замечаю никаких признаков того, что его это задело или что она опять взялась за прежнее.
Казалось бы, прекрасно, но Артур словно нарочно не допускает, чтобы я оставалась им довольна. Ни единого часа после того, как я вышла замуж, мне не довелось изведать того, что сулят чудесные слова: «В тишине и уповании крепость ваша». Эта отвратительная пара — Гримсби и Хэттерсли — возбудила в нем прежнюю страсть к вину, которую мне с таким трудом удалось умерить. Каждый день они подстрекают его перейти границу разумного, и уже не раз он позорно забывал всякую меру. Я не скоро забуду второй вечер после их приезда. Когда я с другими дамами выходила в гостиную, то, прежде чем дверь за ними затворилась, услышала возглас Артура:
— А ну-ка, молодцы, не попраздновать ли нам как следует?
Милисент посмотрела на меня с легким упреком, словно я могла этому помешать, но тут же переменилась в лице, потому что сквозь закрытую дверь до нас донесся голос Хэттерсли:
— Можешь на меня положиться! Только пошли-ка еще за вином. Тут не хватит даже глотку промочить по-настоящему!
Мы не успели сесть, как к нам присоединился лорд Лоуборо.
— С какой стати ты так поторопился? — воскликнула его супруга весьма недовольным тоном.
— Ты ведь знаешь, что я не пью, Аннабелла, — ответил он очень серьезно.
— Но ты мог бы немного посидеть с ними для приличия! До чего глупо, что ты тащишься следом за женщинами. Просто не понимаю, как ты можешь!
Он бросил на нее взгляд, в котором мешались упрек, горечь и недоумение, опустился в кресло, закусил бледную губу, подавляя тяжелый вздох, и уставился в пол.
— Вы правильно поступили, что ушли от них, лорд Лоуборо, — сказала я. — Надеюсь, вы и дальше будете оказывать нам ту же честь. Чем раньше вы захотите разделить наше общество, тем нам приятнее. А если бы Аннабелла знала цену истинной мудрости, горестные последствия неразумия и… и невоздержанности, она не стала бы болтать такой вздор… даже в шутку.
Пока я говорила, он поднял на меня глаза с рассеянным удивлением, а затем обратил их на жену.
— Во всяком случае, — сказала та, — я хорошо знаю цену горячему сердцу и смелому, мужественному духу!
И она посмотрела на меня с торжеством, словно говорила: «В отличие от тебя!», затем перевела взгляд на мужа с презрением, ранившим его в самое сердце. Я еле сдержалась. Но не могла же я выразить ей свое негодование или сочувствие ее мужу, не оскорбив его. Однако, подчиняясь внутреннему порыву, я налила и сама подала ему кофе раньше, чем дамам, чтобы хотя бы так выразить ему свое уважение в противовес ее насмешкам. Он машинально принял от меня чашку, слегка наклонил голову в знак благодарности, а затем поднялся и, даже не пригубив, поставил ее на стол, не сводя глаз с жены.
— Что же, Аннабелла, — произнес он низким, глухим голосом, — если мое присутствие так тебе неприятно, я избавлю тебя от него.
— А, так ты вернешься к ним? — небрежно бросила она.
— Нет! — воскликнул он с внезапной резкостью. — К ним я не вернусь! И впредь не останусь с ними ни на секунду долее, чем сам сочту нужным. Вопреки и тебе и другим искусителям! Но пусть тебя это не заботит. Больше я никогда не буду навязывать тебе мое общество столь преждевременно.
Он вышел из комнаты. Я услышала, как открылась и захлопнулась входная дверь, и, приподняв занавеску на окне, увидела, что он стремительно идет по саду под пасмурным небом в сырой полумгле.
Присутствовать при подобных сценах всегда тяжело. Некоторое время наше маленькое общество хранило полное молчание. Милисент с ошеломленным, расстроенным видом вертела в пальцах ложечку. Но Аннабелла если и почувствовала стыд или неловкость, то поспешила скрыть их коротким злым смешком и поднесла к губам чашку.
— Вы получили бы по заслугам, Аннабелла, — сказала я наконец, — если бы лорд Лоуборо вернулся к былым привычкам, которые чуть не привели его к гибели и от которых он избавился с таким трудом. Тогда бы вы раскаялись в подобном своем поведении.
— Вот уж нет, милочка! Если его милость благоволит напиваться каждый день, я ничего против иметь не буду. Тем скорее я от него избавлюсь!
— Ах, Аннабелла! — воскликнула Милисент. — Как ты можешь говорить такие страшные вещи! Да если бы это касалось только тебя, ты понесла бы заслуженную кару, услышь Провидение твои слова. Ведь тогда тебе пришлось бы почувствовать то же, что другие… — Она смолкла, потому что из столовой до нас донеслись возгласы и оглушительный хохот, и даже мой непривычный слух сразу распознал голос Хэттерсли.
— …что ты чувствуешь в эту минуту, я полагаю! — договорила леди Лоуборо со злорадной усмешкой, поглядывая на опечаленное лицо кузины.
Та ничего не ответила, но отвернулась, украдкой смахивая слезы. В это мгновение дверь распахнулась, и в гостиную вошел мистер Харгрейв, чуть-чуть раскрасневшийся и с непривычно веселым блеском в темных глазах.
— Как я рада, что ты пришел, Уолтер! — вскричала его сестра. — Жаль только, что ты не увел Ральфа!
— Милая Милисент, это был бы нечеловеческий подвиг, — ответил он шутливо. — Мне самому удалось вырваться с превеликим трудом. Ральф пытался остановить меня силой, Хантингдон угрожал навеки порвать со мной дружбу, а Гримсби превзошел их обоих, стараясь ядовитыми намеками и сарказмами побольнее уязвить меня и заставить устыдиться своей добродетели. Как видите, прекрасные дамы, вы должны быть со мною особенно приветливы, раз уж я выдержал столько опасностей и перенес столько страданий ради вашего прекрасного общества! — При последних словах он с улыбкой и поклоном повернулся в мою сторону.
— Как он красив, правда, Хелен? — шепнула мне Милисент, забывая на миг все остальное и с сестринской гордостью любуясь им.
— Был бы красив, — возразила я, — если бы этим сиянием в глазах, румянцем и алостью губ его одарила природа. Но погляди на него через несколько часов!
Тут предмет нашего разговора придвинул стул ко мне и умоляюще попросил налить ему кофе.
— Вот так, наверно, штурмуют Небеса, — заметил он, беря чашку. — Сейчас я в раю. Но чтобы достигнуть его, мне пришлось преодолеть потоп и пламя. Исчерпав все остальные средства, Ральф Хэттерсли уперся спиной в дверь и поклялся, что я открою ее только вместе с ним (а он, надо признаться, довольно-таки тяжел!). К счастью, у вас в столовой есть другие двери, и мне удалось спастись через буфетную — к большому изумлению Бенсона, который занят там чисткой серебра.
Мистер Харгрейв засмеялся, как и его кузина. Но мы с его сестрой промолчали.
— Извините мою болтовню, миссис Хантингдон, — сказал он более серьезным тоном, поглядев на мое лицо. — Вы ни к чему подобному не привыкли, и ваша тонкая чувствительность страдает. Но в этой буйной компании я все время помнил о вас и пытался добиться того же от мистера Хантингдона, только тщетно. Боюсь, он твердо намерен провести этот вечер на свой лад, и оставлять кофе для него и остальных нет смысла. В лучшем случае они присоединятся к нам за чаем. Пока же я больше всего на свете хотел бы изгнать их из ваших мыслей и моих собственных, потому что мне противно о них думать… Да-да, даже о моем дорогом друге Хантингдоне. Ведь стоит мне вспомнить, какой властью он обладает над счастьем той, что неизмеримо выше его, и я… я, право, начинаю испытывать к нему отвращение.
— В любом случае говорить это не следует, — сказала я. — Как он ни плох, но он часть меня и поносить его, не оскорбив меня, невозможно.
— Простите меня! Ведь мне легче умереть, чем вас оскорбить. Но, если можно, не будем больше говорить о нем.
Он тотчас переменил разговор и постарался развлечь наш маленький кружок, рассуждая на различные темы даже более интересно и красноречиво, чем обычно, обращаясь то ко мне одной, то к нам троим. Аннабелла весело вносила свою лепту в беседу, но мое сердце мучительно сжималось, особенно когда мой слух поражали и отзывались пронзительной болью в висках раскатистый хохот и бессвязные обрывки песен, доносившиеся через три пары дверей: столовой, передней и малой гостиной. Милисент во многом разделяла мои чувства, а потому нам вечер казался нескончаемо долгим, несмотря на рьяные усилия мистера Харгрейва скрасить его для нас.
Наконец они появились, но уже после десяти, когда мы допивали чай, который я распорядилась подать на полчаса позже обычного. Как я ни ждала их, при их шумном приближении у меня оборвалось сердце, а Милисент побледнела и чуть было не вскочила на ноги, когда в комнату ввалился мистер Хэттерсли, изрыгая проклятия, которые Харгрейв попытался оборвать, напомнив ему о присутствии дам.
— А, ты вовремя о них заговорил, гнусный дезертир, — воскликнул его зять, помахивая у него перед носом внушительным кулаком. — Не то я бы изничтожил тебя во мгновение ока, а тело твое выбросил птицам небесным и лилиям полей!
Затем, со стуком поставив стул возле леди Лоуборо, он уселся на него и принялся изливать на нее потоки болтовни, в которой нелепости мешались с развязной наглостью, но ее все это, видимо, нисколько не возмущало, а только забавляло, хотя она делала вид, будто сердится на его нахальство, и мстила ему остроумными колкостями.
Тем временем мистер Гримсби сел рядом со мной на стул, с которого мистер Харгрейв поднялся при их появлении, и с чувством произнес, что был бы весьма мне благодарен за чашечку чая. Артур же расположился перед бедняжкой Милисент и развязно наклонился к самому ее лицу, она испуганно откинулась, но он только придвинулся еще ближе. Он не кричал, как Хэттерсли, но совсем побагровел и непрестанно смеялся. Краснея от стыда за него, я тем не менее была рада, что он хотя бы понизил голос и никто, кроме его собеседницы, не мог расслышать его слов. Ведь в лучшем случае он нес несусветную дичь; сначала на ее лице отразилась досада, и оно стало пунцовым, затем она негодующе отодвинулась и в конце концов пересела на диван в безопасный уголок у меня за спиной. Видимо, Артур только этого и добивался: он безудержно захохотал, потом придвинул свой стул к столу, оперся на него локтями и продолжал содрогаться в припадке глупого хриплого смеха. Отсмеявшись, он поднял голову, громко окликнул Хэттерсли, и они во весь голос заспорили, я так и не поняла, на какую тему.
— Ну, и дураки же! — протянул мистер Гримсби, который все это время с большой серьезностью рассуждал о чем-то у меня под ухом, но я его не слушала, так как все мое внимание было занято прискорбным состоянием двоих — и особенно Артура.
— Вы когда-нибудь слышали подобный вздор, миссис Хантингдон? — протянул он теперь. — Право, мне стыдно за них: не успеют распить вдвоем и одной бутылки, как им обязательно втемяшивается…
— Вы льете сливки на блюдечко, мистер Гримсби.
— А, да! И правда. Но тут так темно! Харгрейв, снимите-ка нагар со свечей, будьте так добры.
— Свечи восковые, и в этом не нуждаются, — заметила я.
— «Светильник для тела есть око, — с саркастической улыбкой произнес мистер Харгрейв. — Если око твое будет чисто, то все тело твое будет светло».
Гримсби величественно отмахнулся от него, вновь повернулся ко мне и продолжал, все так же растягивая слова с какой-то странной неуверенностью и торжественной серьезностью:
— Как я уже упомянул, миссис Хантингдон, крепости у них в головах нет ни малейшей. И полбутылки не выпьют, а уже сами не знают, что творят. Тогда как я… Например, нынче я выпил втрое больше, чем они, и, как видите, трезв как стеклышко. Быть может, вас это поражает, но я вам растолкую, в чем тут суть. Видите ли, у них головы… Имен я не называю, вы и так поймете, о ком я… Так вот, головы у них пусты, а пары крепких напитков сразу их наполняют, вызывая полную легкость мыслей, головокружение и, короче говоря, опьянение. Я же, не будучи пустоголовым, способен противостоять винным парам, и они не могут возыметь надо мной никакого чувствительного действия.
— Боюсь, как бы чувствительного действия не возымело то количество сахара, который вы положили в чай! — прервал его мистер Харгрейв. — Обычно вы обходитесь одним кусочком, но сейчас бросили в чашку шестой.
— Да неужели? — возразил философ, пошарил ложечкой по дну чашки и извлек несколько нерастворившихся кусочков сахара. — Хм, и правда. Вы зрите, сударыня, плоды рассеянности, опасность глубоких размышлений, отвлекающих от простых дневных забот. Если бы, подобно заурядным людям, я смотрел по сторонам, а не внутрь себя как философ, то не пересластил бы этот чай и не был бы вынужден побеспокоить вас просьбой налить мне свежего. С вашего разрешения я вылью его в полоскательницу.
— Это сахарница, мистер Гримсби. И вы испортили весь сахар. Будьте добры, позвоните, чтобы принесли другую сахарницу. Я вижу, лорд Лоуборо вернулся, и надеюсь, его милость соблаговолит разделить наше общество, какое уж оно ни есть, и разрешит мне предложить ему чаю.
Его милость поклонился в ответ на мои слова, но ничего не сказал. Тем временем Харгрейв позвонил, чтобы подали сахар, а Гримсби продолжал извиняться за свою ошибку и доказывать, что свечи еле горят и в такой тьме отличить сахарницу от полоскательницы очень трудно.
Лорд Лоуборо вошел несколько раньше, но заметила его только я, и он минуты две стоял у двери, мрачно оглядывая комнату. Теперь он направился к Аннабелле, которая сидела спиной к нему все так же рядом с Хэттерсли, но тот, забыв про нее, уже всячески высмеивал и поносил хозяина дома.
— Скажи, Аннабелла, — спросил ее муж, облокачиваясь о спинку ее кресла, — у кого из этих троих мне, по-твоему, следует позаимствовать «смелый, мужественный дух»?
|
The script ran 0.018 seconds.