Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Юхан Борген - Маленький Лорд [1955]
Язык оригинала: NOR
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_classic

Аннотация. В том входят романы, составляющие трилогию о Вилфреде Сагене, которая является вершиной творчества крупнейшего современного норвежского писателя. В ней исследуется характер буржуазного интеллигента-индивидуалиста, постепенно утрачивающего всякие этические критерии. Романы печатаются с небольшими сокращениями.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 

– Извините, – сказал он и повернулся к двери, чтобы уйти. На стене прямо против окна висела фотография, прикрепленная кнопкой. Молодой человек, почти мальчик, в матросской форме на фоне вывески кафе, и на заднем плане по тротуару идут три женщины и мужчина. Вилфред демонстративно остановился, может, сейчас что-то объяснится. – Это Португалия, – сказал он. Она сняла фотографию со стены и поглядела на ее обратную сторону. – Откуда ты узнал? – В ее прищуренных глазах теперь светилось откровенное добродушие. – Я не узнал, а догадался, я видел женщин в таких головных уборах на картинках Опорто. – О-пор-то, – медленно, по складам произнесла она, отстранив фотографию как можно дальше в вытянутой руке. – Правильно, угадал. Это мой сын, Биргер. Давненько оно было. – Я вижу. – Видишь? – Теперь она и вправду была удивлена. – Откуда ж ты это видишь? – А тут написано: тысяча девятьсот десятый год, рядом с «Опорто». Значит, два года назад. – Подумать только, два года… – сказала она, опустив руку, в которой держала фотографию. – Неужто так давно? – А где он теперь? – С тех пор я не имела о нем вестей. Тогда он плавал юнгой. Два шага до двери казались Вилфреду огромным пространством. Он просто представить себе не мог, как одолеет их. – Это для вас большое горе, фру Фрисаксен! – сказал он. Проклятые слезы! Они подступили к глазам по старой привычке, по привычке притворяться в тех случаях, когда он считал, что уместно прослезиться. Она смотрела на него в упор – узкие губы вдруг ожили, чуть дрогнув, и слегка запали, «точно простроченный с изнанки шов», подумал Вилфред, чтобы подавить слезы. – Ну что ж, до свидания, фру Фрисаксен, – сказал он, протянув ей руку. Она коротко ответила на его пожатие. Ее рука на ощупь была жесткой, как коряга. Он быстро вышел, бесшумно прикрыв за собою дверь. Потом медленно, точно в бреду, двинулся прочь. Низенький домик садовника плавал перед ним в какой-то дымке, оранжереи парили над равниной, точно мираж. Ему надо было куда-то скрыться, чтобы дать волю слезам. Но он не соображал, куда идет, и просто медленно плелся куда глаза глядят. С фьорда низко над землей пролетела морская птица. «К дождю», – подумал он. Услышав шаги за спиной, он быстро обернулся – это была фру Фрисаксен. Она держала в руке какой-то предмет – стеклянное яйцо. – Я подумала, может, тебе пригодится, – сказала она задыхаясь и протянула ему яйцо. – Он его очень любил, Биргер. Проклятые слезы – скрывать их было поздно. Он стоял, сжимая в руке стеклянную игрушку, и не сдерживал слез. Женщина стояла прямо перед ним в колючей траве – только тут он заметил, что она ниже его ростом. И в то же мгновение он перестал стесняться своих слез, которых не должен был видеть ни один человек на свете. В присутствии фру Фрисаксен такие вещи вдруг теряли значение. Все это продолжалось какую-нибудь минуту, потом она повернулась и пошла; глаза ее были сухи, и вся она была какая-то высохшая. Она затрусила к своему дому, что-то бормоча себе под нос, именно не бежала, не шла, а трусила мелкими шажками. Он обратил внимание, что на ногах у нее не ботинки, а толстые носки, обмотанные бечевкой. – Спасибо! – крикнул он как во сне. Голос ему изменил, звука не получилось. Он сделал несколько шагов ей вдогонку. Но она уже скрылась за дверью дома. Будто ее и не бывало. Вилфред стоял, сжимая в руке стеклянное яйцо и все еще не смея взглянуть на него. Ему опять казалось, что какие-то существа вокруг него видят его насквозь. Рак без панциря. Равнодушный взгляд фру Фрисаксен сменился взглядом отовсюду, громадным зрачком, и Вилфред оказался внутри этого огромного, всевидящего зрачка, которому он был открыт со всех сторон. Вилфред поднял руки над головой, чтобы заслониться от него. Но тот не исчезал. Так он и шел, подняв руки, но глаз глядел со всех сторон. Вилфред шел, все ускоряя шаг, потом пустился бегом, сжимая в поднятом кверху кулаке чудесное гладкое яйцо; он бежал по равнине, через болото, к скалам, где было темно и холодно. Рук он не опускал, спортивные тапочки мало-помалу промокли. Над равниной носились чайки, они описывали вокруг беглеца низкие круги, вились над его головой, следуя за ним, точно враждебная туча, но, впрочем, не трогали ого, а просто не отставали ни на шаг, и они со своими пронзительными криками и гоготаньем тоже составляли как бы часть всевидящего ока, пока все окружающее пространство не превратилось в огромный белый глаз, уставившийся на него в упор. Нырнув под скалистый навес, он бросился ничком на землю и перевел дух. Так он лежал долго. Здесь было что-то вроде пещеры, куда всевидящий глаз не мог заглянуть. Теперь Вилфред вытащил стеклянное яйцо, которое прикрывал своим телом, и поднес его к мутному свету, проникавшему из отверстия. Внутри яйца был маленький белый домик, домик из сказки. Вилфред встряхнул яйцо, и оно все заполнилось снегом. В сплошном снегопаде стоял домик внутри яйца – маленький самостоятельный мир, защищенный снегом и оболочкой яйца. Мир в снегу. Вилфред подождал, пока снегопад улегся, и снова легонько встряхнул яйцо. Снегопад начался снова. Точно загипнотизированный, смотрел Вилфред на яйцо. Погибший юнга Биргер… А может, он плавает себе по морям и у него просто нет открытки, чтобы послать матери? Может, он тоже укрылся в мире, который принадлежит ему одному и куда он не хочет впустить никого другого, а прежде таким принадлежащим ему одному миром было стеклянное яйцо с чудом снегопада, которым он любовался в долгие темные осенние вечера при свете керосиновой лампы в домике на берегу залива, когда смотритель маяка приводил в порядок запутавшиеся сети, в которые он под конец попал сам. Говорят ведь, что его тело нашли в сетях, в которых он запутался, точно рыба. Откуда-то издалека отсутствующая душа Биргера слышала материнский зов, голос всех матерей – они зовут и зовут сыновей в тоске, которая заставляет тех уходить все дальше. Разве сам Вилфред не слышит эти голоса? Даже сейчас. А может, это музыка: напевающий Моцарт, напевающий, напевающий, бесконечная филигрань звуков… Да нет, ведь это дождь. Это дождь шуршит у входа в пещеру, где притаился Вилфред. Наконец-то он начался, живительный летний дождь, слезы громадного глаза, окружившего Вилфреда со всех сторон. Он опустил руку в карман и нащупал влажные обрывки письма Андреаса. Стеклянное яйцо – казалось, оно все привело в ясность. Вилфред увидел перед собой другую пещеру, сложенную из досок, где он забавы ради пытался подбить мальчишек на преступление. Письмо от Андреаса. Муж фру Фрисаксен, запутавшийся в сетях. Биргер, который все глубже погружался в свой одинокий мир, настолько, что он ни разу даже мельком не вспомнил о своей морщинистой матери в сером домике, когда-то выкрашенном красной краской. Отец Андреаса, в одиночестве сидящий под пальмой. Вилфред еще раз повернул яйцо, на маленький домик снова посыпался снег. В этом замкнутом пространстве, заполненном падающим снегом, было какое-то захватывающее одиночество. Быть может, сейчас где-нибудь в Пенсаколе в пустынном баре сидит юнга Биргер и, вспоминая свое стеклянное яйцо, чувствует, что попал в такой же точно мир, и, зачарованный собственными бесчинствами, не решается подать о себе хоть маленькую весточку. Он тоже попался в собственные сети. Теперь и Вилфред почувствовал, что вокруг него затягивается сеть. Затягивается все туже и туже и вот-вот закроет отверстие пещеры. Сжимая яйцо в руке, он, согнувшись, выполз наружу. Дождь все лил. Он давно уже смыл всевидящее око, преследовавшее Вилфреда. Чайки низко проносились над берегом, не обращая на него внимания, когда он шел назад, к перешейку в сторону островов. Не успел он переступить порог дома, как почувствовал, что что-то случилось. Ни в прихожей, ни в гостиной, ни в столовой не было ни души, пусто было и на веранде. Тут он увидел мать, быстро спускавшуюся по лестнице со второго этажа. Лицо ее было сумрачно. – Почему ты не пришел к обеду? – спросила она. – Разве уже так поздно? Я не знал… – Поздно? Мы пообедали четыре часа назад. Где ты был? – У фру Фрисаксен, – вырвалось у него. – У мадам Фрисаксен? С чего вдруг? – Не знаю. Она дала мне вот это. Мать, не глядя, взяла в руки стеклянное яйцо. – Тетя Кристина уезжает завтра утром, – сказала она. Он понимал, что должен спросить почему. Но вдруг почувствовал, что не в силах. Ему казалось, что он все еще стоит в кухне фру Фрисаксен, улавливая сладковатый запах тимьяна. Вот в чем дело. В доме Андреаса тоже пахло тимьяном. Они клали его в гороховый суп. – Я тоже поеду завтра в город, – сказал он. – В город? Это еще зачем? – Я получил письмо от Андреаса. Я должен ему кое в чем помочь. Он почувствовал, что мать вот-вот потребует, чтобы он показал письмо. Он вывернул карман, несколько клочков бумаги упало на пол. Он выудил из кармана остальные. – Андреас просил меня приехать. У него неприятности в школе. – Чепуха, – сказала она. – Во всяком случае, завтра ты не поедешь. Может быть, как-нибудь потом. Кристина собирается в горы к тете Валборг и дяде Мартину. «Как она сказала? – быстро подумал он. – Может быть, поедешь, но не завтра, то есть когда Кристины не будет в городе». Ему пришлось очертя голову ринуться в пропасть. – Почему Кристина уезжает? – спросил он. Мать ответила с каким-то облегчением: – Твоя тетя жалуется, что у нас скучно, а у нее очень короткие каникулы. Неужели Кристина так и сказала? Так откровенно – или, наоборот, именно не откровенно? Может, она потому и решила быть просто невежливой, чтобы только не проговориться, что ей не по себе от того недосказанного, что висело в воздухе и ничем не завершилось, – ведь с того самого дня она избегала Вилфреда. – Так или иначе, я должен съездить в город, – холодно сказал он, сжимая в руке обрывки письма. – Ну и отлично, – ответила она. – Мне тоже надо съездить в город, мы поедем вместе. Ты зайдешь к Андреасу, пока я буду У парикмахера. Мать по-прежнему сжимала в руке удивительное яйцо. Он сам не мог понять, почему не взял его обратно. Он протянул руку. Но она вдруг подняла яйцо, разглядывая его на свет. Потом встряхнула его, пошел снег. – Боже мой, – сказала она. – Это яйцо… – Отдай мне его, мама, – попросил он. – Оно мое. Раньше оно принадлежало Биргеру. – Биргеру? – переспросила она, впившись взглядом в сына. Потом стала внимательно рассматривать яйцо, нащупывая пальцем тонкую линию, нацарапанную на стекле. Вилфред не заметил ее прежде. Это была буква «С». – Это игрушка Биргера, – повторил Вилфред. Он рассердился. Мать хочет отнять у него все, чем он владеет в одиночку. – Это яйцо, умирая, держал в руке твои отец, – сказала она. 15 С той минуты, как Вилфред расстался с матерью на площади Эгерторв, он почувствовал, что сегодня у него будет удачный день. Посещение кондитерской удовольствия им не доставило. Чем больше усилий прилагали оба, чтобы обрести прежний тон, тем меньше он им удавался. Дело облегчало только то, что оба это скоро поняли и отказались от своих попыток. И вот теперь мать смотрела, как сын легкой, непринужденной походкой идет по улице – взрослый юноша! Три дня, которые прошли с того вечера в Сковлю, оказались для нее менее тягостными, чем она предполагала раньше, если вообще она когда-нибудь отдавала себе ясный отчет, что в один прекрасный день ее маленький сынок так или иначе узнает правду об отце. Но мальчик проявил душевную зрелость, какая еще полгода назад привела бы ее в ужас. Его первый вопрос был не о смерти отца, а о Биргере и фру Фрисаксен. Казалось, у него из головы не идет эта женщина, о существовании которой сама она с годами принудила себя забыть. Он просто спросил, сколько ей лет. И когда она ответила ему правду, что смотрительша из домика у залива примерно одних лет с ней, он как бы сразу понял все остальное: – Значит, Биргер – сын моего отца? Потом она сама удивлялась, как это вышло, что смысл всей истории по-настоящему дошел до нее только с той минуты, как он задал этот вопрос. Именно «истории». Она всегда думала об этом как об «истории», а не о том, что живет на свете мальчик, на шесть лет старше ее любимого сына, который приходится ему сводным братом, если те предположения… И теперь, когда по прошествии долгих лет случившееся стало для нее куда более очевидным, чем в ту пору, когда оно случилось, не говоря уже о тех годах, когда оно превратилось просто в расплывчатое воспоминание, эта очевидность вдруг перестала причинять ей боль. Замурованное в глубине души оскорбление превратилось в смутное любопытство: ведь эти люди в каком-то смысле продолжали жить прежней жизнью. Отщепенка мадам Фрисаксен перестала вдруг быть неким отвлеченным понятием в лодке, зрелищем, с которым приходилось мириться как с нежелательным явлением природы, несколько портящим вечерний пейзаж, но имеющим самое смутное отношение к чему-то в далеком прошлом. Она вновь превратилась в ту самую женщину, которую в былые годы дачники приглашали для разных мелких услуг и которая привлекала к себе бесстыдные взгляды кое-кого из мужчин своеобразной бесовской прелестью, которую так ненавидят другие женщины, но которая, к их утешению, быстро вянет. Она была пожизненной карой смотрителя маяка Фрисаксена за его юношеское легкомыслие и истинной причиной того, – по крайней мере так утверждали злые языки, – что суровый фавн впадал во все более глубокую меланхолию, пока в один прекрасный день его не нашли, – так всегда говорилось в ту осень. О подробностях умалчивали, они были слишком тягостными. Но так уж получилось, что это создание носило имя Фрисаксена, и так или иначе мадам Фрисаксен считалась вдовой уважаемого человека, государственного чиновника. Что же касается ее сына… Но когда Маленький Лорд спросил: – Значит, по-настоящему его фамилия Саген? Почему же ему живется не так хорошо, как мне? – фру Сусанна вышла из себя. Боже праведный! Где он только набрался таких идей? Как он представляет себе заведенный в мире порядок? Правда, эти идеи проникли даже в стортинг, но порядочные люди чураются их, и, уж во всяком случае, ему, зеленому юнцу, не пристало вбивать их себе в голову» Хотя, впрочем, что, собственно, он вбил себе в голову?.. Когда позже она спросила сына, с чего вдруг он стал размышлять над подобными вопросами, он ответил: – А я вовсе не размышлял, мама. Наверное, я просто угадал все это, сам того не зная; мы же всегда все угадываем. Не спрашиваем, не отвечаем, а намекаем и угадываем, как полагается воспитанным людям. На это ей нечего было возразить. Она понимала, что еще полгода назад она была бы потрясена не горем, но разочарованием от того, что сын живет в каком-то своем мире, по соседству с их общим миром, в мире, полном догадок и еще бог весть чего. Может, вообще этот его мир совершенно не похож на все то, что ей известно. А теперь она уже подозревала, что дело обстоит именно так, хоть и не верила в это до конца, как вынуждена была бы поверить, если бы это открытие ошеломило ее своей внезапностью. А стало быть, и она со своей стороны, сама того не подозревая, смутно угадывала, что что-то изменилось в ее отношениях с сыном и вообще вокруг. Когда позже, немного успокоившись, они вдвоем сидели в гостиной, ей вдруг вспомнился ее брат, Мартин. Может, именно к этому он и хотел подготовить ее своими постоянными напоминаниями о том, что мальчик вырос и что вообще он необычайно рано развился. Фру Сусанна представляла его себе этаким маленьким Моцартом за клавикордами. Он, мол, и в самом деле рано развился, но на свой собственный лад, а вернее сказать, на ее собственный… Пустые мечты… Насколько он взрослый, она по-настоящему поняла лишь тогда, когда с благодарностью почувствовала, что ей не придется отвечать на вопрос, который ей всегда казался самым мучительным. Меж тем вопрос даже не облекся в форму вопроса. Вилфред сказал ей, явно подчеркивая, что разговор окончен: – Я понимаю, мама, что отец умер скоропостижно. Но сегодня вечером мы об этом говорить не будем. Все пролитые слезы – теперь ей хотелось их забыть, И все невысказанные вопросы. Ей было приятнее вспоминать, как сын подошел к ее креслу, сел на подлокотник, взял ее руки в свои и сказал: – Бедняжка, тебе тоже пришлось нелегко. Это «тоже» продолжало ее мучить. Кого он имел в виду? Это создание в лодке или ее пащенка, плавающего невесть где? А может, самого себя? Неужели ее Маленький Лорд не был счастлив? Неужели мир, в котором они жили, был обманом, был всего лишь псевдосуществованием, которое изредка становилось подлинной жизнью, – ведь ей иногда казалось, что и ее собственная жизнь реальна лишь постольку, поскольку она сама верит в нее в своем ленивом отвращении ко всему неприятному. Она глядела вслед сыну, пока он переходил площадь Эгерторв под лучами пыльного августовского солнца. Видела, какой он высокий, стройный, какая у него легкая и изящная походка. Она украдкой старалась уловить, замечают ли это прохожие. Но прохожие были озабочены тем, чтобы на перекрестке улиц Акерсгате и Карла Юхана не попасть под колеса телег и автомобилей, которые непрестанно мешали друг другу из-за разницы в скорости. Очутившись возле стортинга, Маленький Лорд обернулся и кивнул. Она почувствовала прилив гордости – материнской и девичьей одновременно, – которая тут же сменилась чувством собственной заброшенности. Он быстро зашагал в сторону Атенеума, чтобы там сесть на трамвай, ведущий на Фрогнервей, где живет этот самый его друг, с которым ему почему-то приспичило увидеться. Сойдя с трамвая на Фрогнервей, Вилфред неожиданно увидел Андреаса и его отца, выходящих из дома, в котором они жили. Вилфред растерянно остановился на противоположной стороне улицы. Он шел сюда с таким чувством, что сегодня ему будет везти во всем. Сегодня им владел победоносный дух, та обаятельная ребячливость, которая помогает ему осуществить любую ребячливую затею. Но при этом он твердо рассчитывал, что застанет Андреаса дома одного. Как глупо. У Вилфреда оставалось два часа до той минуты, когда он должен встретиться с матерью дома на Драмменсвей, то есть ровно столько времени, сколько ему нужно, чтобы привести к какому-то концу историю с Андреасом. К какому концу? Об этом он не задумывался. Он вовсе не собирался приносить себя в жертву или проявлять благородство. Просто он придет к другу, а там будь что будет, он отдаст себя на волю судьбы. Но как видно, у судьбы были свои планы на его счет. Отец с сыном зашагали в сторону площади Фрогнер. Вилфред перешел дорогу и побрел следом за ними на почтительном расстоянии. Был полдень, площадь была по-летнему безлюдна. Если один из них вздумает оглянуться, укрыться негде. Но ни один из них не оглянулся. Они шли медленно, чуть понурившись, и так, точно направлялись к определенной цели. Во всяком случае, ясно было, что они не просто прогуливаются. Теперь они свернули на улицу Нобельсгате, и Вилфред ускорил шаги, чтобы не потерять их из виду. Добежав до угла, он почти нагнал их, поэтому остановился и немного пропустил их вперед. Потом снова зашагал следом за ними, отставая метров на десять – пятнадцать. В конце улицы они свернули налево, туда, где начинались дачные домики. Он быстро свернул следом за ними. Но они исчезли. Зато Вилфред оказался перед невысоким домом со скромной вывеской: «Отделение полиции». Вилфред похолодел. Вот оно что. Он явился в последнюю минуту, а может, уже опоздал. Но главное – он все-таки приехал. Как все изменилось по сравнению с прошлым! Теперь он ни на минуту не стал затевать свою прежнюю любимую игру, будто, если захочет, он может изменить решение и не идти дальше. Он знал, что выход у него один. И все время видел перед собой лицо фру Фрисаксен. Вилфред вошел в коридор, где стояла урна и на стене было три деревянных крючка. Он постучал в дверь. Рослый полицейский в форме открыл ему. Вилфред через его плечо заглянул в комнату. Там на двух табуретах сидели Андреас и его отец. Вид у обоих был совершенно потерянный. – Я видел, как эти люди вошли сюда, – сказал полицейскому Вилфред. – Владелец велосипеда я. А это мой школьный товарищ, Андреас. Он написал мне письмо, это я одолжил ему велосипед. А немного погодя все шло уже именно так, как Вилфред себе рисовал заранее. Коротышка постовой тоже оказался здесь. В штатской одежде он напоминал беспомощного гнома. Маленький Лорд, прямой, как струна, отвечал на все вопросы: как его зовут, почему его велосипед оказался там-то и там-то и что он делал в этом районе города. Спокойно, не задумываясь, он объяснил, что въехал на велосипеде на холм, чтобы осмотреться, но растянул себя связку на ноге, положил велосипед под кусты и запер на замок. Потом сел на трамвай у стадиона Бислет, доехал до центра, а там пересел на трамвай, идущий до дома. Из-за растянутой связки он попросил товарища взять велосипед и разрешил ему покататься на нем. Коротышку полицейского спросили, тот ли это мальчик, которого он ночью видел на улице. Полицейский, пытаясь напустить на себя грозный вид, щурился на Маленького Лорда из-под кустистых бровей. Вилфред сильно вытянулся с весны. Полицейский вглядывался в открытое, честное лицо, так непохожее на то, которое вспоминалось ему после ночного происшествия на Соргенфригате. Потом помотал головой. – Это не он, – объявил коротышка. Отец Андреаса предложил мальчикам угостить их ситро и пирожными, которые продавались в павильоне в парке Фрогнер. Он вытащил коричневый кожаный кошелек, из тех, где мелочь вытряхивают в крышку, и расплатился сразу после того, как им подали то, что они заказали. – Пожалуйста, не стесняйся, – сказал он Вилфреду, когда тот отказался выпить целую бутылку ситро. Это было первое самостоятельное высказывание, которое Вилфред услышал из его уст. Даже пригласил он мальчиков только после того, как сын втихомолку подтолкнул его в бок. Лицо Андреаса за стеклами очков сияло, ему не терпелось излить душу другу. Он выпил так много воды, что ему сразу же понадобилось выйти в уборную, в маленьком сарайчике в глубине двора. Вилфред остался один на один с его отцом, устало потиравшим рукой бледный лоб. – Значит, это тебя зовут Маленьким Лордом? – спросил отец Андреаса и тут же улыбнулся неловкой улыбкой, которая казалась какой-то неестественной, точно механизм, управлявший ею, многие годы не был в употреблении. – Меня так прозвала мать. Да она и сейчас еще иногда меня так называет. – Андреас часто рассказывает о тебе. Это хорошо, что вы дружите. Вилфред сидел как на иголках. От слова «дружите» его чуть не вывернуло наизнанку. Он даже не ожидал, что его самоуверенная ложь в полиции увенчается таким успехом, вернее, он смутно предчувствовал это, как всегда в дни своих удач. Но зато он никак не рассчитывал, что влипнет в интимную беседу с этим жалким беднягой, к которому он испытывал глубокую неприязнь. – Андреас – славный парень, – промямлил он. Он с ужасом думал, что славный парень сейчас вернется, удовлетворив свои естественные потребности, и с удвоенной энергией примется откровенничать заодно со своим папашей. – А как мама Андреаса, ей лучше? – осторожно спросил он. По лицу мужчины прошла тень. – Она никогда не поправится, – ответил он. – Только не говори этого Андреасу. Стало быть, и эти двое тоже притворялись, тоже играли в ту игру, которая была принята в кругу Маленького Лорда. Но эта игра казалась ему особенно убогой при воспоминании о темной столовой на Фрогнервей. Не лучше ли этим людям быть, как фру Фрисаксен, равнодушными и нелюбезными? – Да-а… – вздохнул мужчина, щурясь от августовского солнца, проникавшего сквозь деревья в парке. – Нам-то это не страшно, по соседству такой роскошный парк. Мальчик мгновенно восстановил ход его мыслей: все уезжают на лето из города, а семья Андреаса только короткое время гостила в Тотене – хвастать нечем. Теперь они вернулись в свою хорошую городскую квартиру, им не страшно и в городе посидеть, ведь у них под боком роскошный парк, остановка трамвая у самого дома, а молочная лавка в том же дворе… – Да, конечно, тому, кто живет в таком районе, вполне можно летом оставаться в городе, – сказал Вилфред. Мужчина так и просиял. – Вот и я говорю – парк роскошный, и вообще… – Он сделал неопределенное движение. – К тому же мы ездили в Тотен, – добавил он. – Андреас очень любит Тотен. Неужели он вправду так думает? Вилфред украдкой покосился на него. Андреас всей душой ненавидел Тотен, а сестру матери называл «жирной врединой», она большую часть времени проводила на скотном дворе, а своих гостей заставляла день-деньской таскать воду. К тому же в доме кишели мухи… – И потом в городе нет мух. – Вот именно! Нет мух! – Отец Андреаса еще больше обрадовался. В эту минуту вернулся Андреас, готовый поглотить еще одну порцию пирожных и ситро. – А мы с твоим другом как раз говорим о том, как славно у нас в городе, – сказал отец. – Чего стоит хотя бы то, что мух нет! Андреас бросил быстрый взгляд на друга. Неужели Вилфред проболтался, что в Тотене спасу нет от мух и на каникулах хоть беги оттуда? Вилфред сразу увидел, как лицо Андреаса подернулось тревогой. Значит, он тоже пытается щадить отца и скрывает от пего правду? – …просто я говорю, что, хоть ты и любишь Тотен… Снова этот благодарный блеск в глазах. Неужели Вилфред так и не отучится совать нос в чужие дела и помогать людям выпутываться из их собственной лжи? Почему эти два проигравшихся игрока не могут играть друг с другом в открытую? Почему бы Андреасу не узнать, что его мать безнадежно больна? Зачем им изо дня в день делать вид «будто бы», ведь эта игра не избавляет их от необходимости каждую минуту быть начеку, чтобы не причинить боль другому? Отец Андреаса бросил взгляд на часы. Вилфред подумал: «Ах ты старая конторская крыса! Да ведь ты отлично знаешь, который час, в твоей башке сидит будильник, он жужжит и жужжит, как муха, и ты всегда знаешь, который час. И все-таки ты скажешь: «Глядите-ка, а ведь время-то уже…» – Глядите-ка, а ведь время-то уже… Вилфред посмотрел на свои часы. – Половина первого! – воскликнул он, сделав испуганное лицо. Кажется, этот папаша, которого так легко купить, снова бросил на него благодарный взгляд? – Твоему отцу, наверное, пора в контору… А меня ждет мать, – сказал Вилфред. Он решил, что лучше всего избавить их от лишних объяснений, да и самому так проще убраться восвояси. Но на лице Андреаса появилось нескрываемое разочарование. Все чувства этих людей были перед Вилфредом как на ладони, настолько, что ему даже казалось, будто сам он играет фальшиво. – Стало быть, с тем делом покончено, – сказал отец Андреаса, вставая. Вилфред подумал: «Небось считает теперь: вот какой я ловкий, отпустил подходящее к случаю замечание и в то же время обошелся без объяснений, которые были бы неприятны и мне, и им». – А наверное, неприятно чувствовать, что тебя подозревают, – сказал Вилфред, дерзко глядя прямо в глаза взрослому. – Я хочу сказать, когда внешние обстоятельства могут обернуться против тебя. – Ты умный парень, – спокойно ответил тот, протянув Вилфреду руку. Вилфред пожал ее. Рука была вялая-вялая и чуть влажная. Мальчики еще посидели за столом. Оса купалась в лужице пролитого ситро. Тихо шелестели старые деревья. Назойливое августовское солнце слепило глаза. Андреас доверительно улыбался из-за круглых стекол в металлической оправе. – Здорово ты утер нос полицейскому! – сказал он. Вилфред холодно посмотрел на него. – Это проще простого, когда говоришь правду, – сказал он. У Андреаса сделался такой вид, точно на него вылили ушат холодной воды. Он хотел что-то сказать, но осекся. Вот так он выглядел тогда, когда, стоя посреди класса, читал стихи о «нищем бездонном». – Я заработаю на собственный велосипед, – неожиданно сказал он. – Я поступлю на склад, где работает отец. Наконец-то он заговорил как человек. Вилфред искренне обрадовался. – Вот это здорово, – сказал он. – Просто замечательно. И отец твой молодчина. – Молодчина? – Было совершенно очевидно, что Андреасу не приходило в голову смотреть на это под таким углом зрения. – Конечно, молодчина. Не позволяет тебе слоняться без дела и жить на чужой счет, как… – Вилфред сделал гримасу. Он почувствовал, что увлекся, но отступать было поздно. – Мой дядя Мартин говорит, что близятся большие перемены, что трудящиеся классы… Словом, что настанут совсем другие порядки и таким, как мы, которые живут тем, что им досталось от старых времен, придется чертовски скверно, а народ потребует своих прав. Он говорит: Англия будет воевать с Германией. У Англии шестьдесят шесть военных кораблей, а у Германии всего тридцать семь. Он говорит, что Англия должна напасть теперь же, пока Германия не накопила силы и пока еще не открыт этот самый Кильский канал. – Война? Неужели будет война? – Мальчики уставились друг на друга, взволнованные всем тем, что было связано в их представлении с войной и ее бедствиями. – Будет, но не у нас, а у Англии с Германией, а может, в ней будут участвовать и другие страны, говорит дядя Мартин. У России пятнадцать кораблей, а у Австро-Венгрии тринадцать… – Откуда ты все это знаешь? – А разве у вас дома об этом не говорят? – О войне не говорят. Отец считает, что политика… – А об искусстве? – И об искусстве не говорят. – О чем же у вас тогда говорят? Андреас задумался. – Да мы вообще мало разговариваем дома, – наконец сказал он. – Понимаешь, отец… у него и так… Да и мать. – Но ей ведь лучше? – Это отец так думает. Брат слышал, как доктор… Она не выздоровеет… Только не говори отцу! Вилфред смотрел в открытое лицо, для которого сохранение тайны было нелегкой задачей. Неприязнь, которую Вилфред испытывал к отцу Андреаса, исчезла. Очкарик Андреас тоже по мере сил играл свою маленькую роль. Игра была не из приятных. Но, видно, она удавалась в этой семье, и они принимали как должное взаимное притворство, вовсе не такое простое. Потом мальчики шли по улице Томаса Хефтю и болтали о будущей войне. Возбуждение Вилфреда спало. Он уже не так безоговорочно верил в пророчества дяди Мартина, да и, по правде сказать, они не слишком его волновали. Просто это была сенсация. Но Андреас продолжал фантазировать. Казалось, он смакует слово «война», словно она может принести какие-то благотворные перемены для мира и жителей Фрогнервей. На площади Элисенбергторв Вилфред хлопнул приятеля по плечу – дальше он хотел идти без провожатых, ему хотелось побыть одному, чтобы уяснить себе, доволен ли он тем, что произошло, или, наоборот, все изменилось к худшему. – Ладно, только не вздумай бежать к отцу и объявлять ему, что завтра будет война! – шутливо сказал он. – Отцу? Что ты! – сказал Андреас. – Он всего боится. Мы никогда ничего ему не говорим… – Андреасу не хотелось расставаться с приятелем. Расчувствовавшись и сгорая от любопытства, он старался продолжить разговор. – А ты сам побоялся взять велосипед? – вдруг спросил он. Прежде Вилфред был подготовлен к этому вопросу. Но в эту минуту – нет. – Побоялся? – переспросил он. – Что ты имеешь в виду? – Ну, раз ты просил меня… В Вилфреде вспыхнула злость. Лучше уж сразу перейти к нападению, чтобы раз и навсегда осадить Андреаса. – Хорошо, что у тебя будет свой собственный велосипед, – сказал он. – Тогда тебе не придется пользоваться чужим! Он не принял протянутой руки, не хотел дотрагиваться до бородавок. Когда он обернулся, Андреас стоял на том же самом месте с протянутой, как прежде, рукой. Вилфред быстро кивнул ему. Андреас поглядел на свою руку, потом рассеянно кивнул в ответ. Больше Вилфред не оборачивался. Он медленно шел вниз, в сторону Драмменсвей. Как и в прошлый раз, расставшись с Андреасом, он чувствовал спиной его враждебность, враждебность и восхищение, любопытство и готовность пожертвовать собой… – А пошел он к черту! – буркнул он себе под нос голосом дяди Мартина. 16 Город притих, словно перед грозой. В новой школе, на Сковвей, мальчишки из разных районов как бы принюхивались друг к другу, выжидали. В Эттерстаде готовилось выступление французского летчика Пегу, который сделает мертвую петлю. Наметили выступление на одно из первых воскресений сентября. В новом классе было не до обычного завязывания знакомств, всех интересовало одно: удастся ли попасть в Эттерстад и взглянуть на Пегу. В газетах писали, что зрелище будет небезопасно для публики, устроители отвечали, что летчики такого класса в воздухе прекрасно ориентируются и французский летчик будет держаться над фьордом и над пустошью, а место огородят, так что каждый сможет, ничем не рискуя, приехать и поглядеть. В школе Маленький Лорд ничего не говорил о планах своего семейства. В конце лета к дяде Мартину заехал французский адвокат, улаживавший какие-то его дела в Марселе. Выглядел адвокат в точности так, как принято представлять себе французов: у него были черные усики, остроносые ботинки и до обеда он ходил в визитке. Маленького Лорда отправили показывать гостю суда викингов, защищенные рифленым навесом Университетской гавани, и адвокат Майяр пришел в восторг от благовоспитанного молодого человека, сносно болтавшего по-французски и даже умевшего различать две-три марки красного вина. Это внесло некоторые поправки в те сведения о ледяной пустыне, где круглый год ходят в невыделанных шкурах, едят сырое мясо и пьют исключительно самогон, какими француза перед отъездом снабдили его соотечественники. Французский адвокат пообещал Маленькому Лорду в день торжества представить его летчику Пегу и подвести к самому аэроплану. Поэтому на все расспросы в школе Вилфред только пожимал плечами: – Аэроплан – подумаешь, невидаль. – Но ведь он сделает мертвую петлю! Вилфред леденел при мысли, что его могут пригласить в полет. Он уклончиво замечал, что, наверное, мертвая петля дает самые сильные ощущения. Кстати сказать, Вилфред по воскресеньям ездил на Бюгдё в открытой машине дяди Мартина, а мало кто из его сверстников мог похвалиться, что катался в частном автомобиле. Мальчишки, правда, издалека распознавали на улице машины с номерами 200 и выше – говорили, что по улицам Христиании ходит уже три десятка такси, – но ездить и в них почти никому из школьников не случалось. Во время второй совместной вылазки в город адвокат Майяр и Вилфред в кондитерской Халворсена встретили тетю Кристину. – Боже! Маленький Лорд! – воскликнула она, всплеснув руками. Вилфред понял, что встреча неслучайна, Кристина уже давно не называла его Маленьким Лордом и никогда так не поражалась случайным встречам. К тому же она чрезмерно суетилась, заказывая себе и адвокату по рюмке хереса. Вилфред получил ванильное мороженое за тридцать эре и два пирожных по десять эре, рожок и трубочку – «это же твои любимые пирожные, ведь правда?» Все три раза, когда она встречалась с адвокатом – у дяди Мартина, у дяди Рене и однажды у них дома на Драмменсвей, – тетя Кристина садилась за кофе рядом с Майяром и неизменно смешила его, с нарочитой ребячливостью коверкая французский язык: дядя Рене утверждал, что Кристина отлично говорит по-французски. И вот теперь у Халворсена она снова вытягивала губы трубочкой над рюмкой хереса, делая вид, будто ей никак не совладать с французскими гласными, которым дома у Вилфреда «во французские дни» всегда придавалось такое значение. А адвокат чертил по воздуху никотинно-желтыми пальцами, словно придавая звукам должную форму. Мало того, он несколько раз дотронулся до губ Кристины, как бы подправляя непослушные гласные. Вся кондитерская пялила на них глаза. Вилфреду сделалось противно. Он стал разглядывать роспись потолка, стараясь думать о другом. Но прежнее желание вновь вспыхнуло в нем. Снова невозможно было представить, что Кристина – его тетка. Впрочем, и всю ее детскую беспомощность тоже как рукой сняло, когда, приподняв над кончиком носа жесткую вуаль, она сидела и потягивала херес, который, казалось, вовек не кончится. В яркий сентябрьский день вся воскресная Христиания устремилась к Эттерстаду. Вилфред с матерью, тетей Кристиной и французом-адвокатом сидели в автомобиле дяди Мартина. Однако у холма вблизи Волеренг они наткнулись на блистающих касками полицейских, которые направили их в объезд. Это была необходимая мера: грязную дорогу забили пешеходы, так что по ней было трудно не только проехать, но и пройти. Весь Эттерстад оцепили канатами, и зрители бестолково протискивались вперед, забыв, что зрелище будет происходить высоко в небе, а потому совершенно не важно, где стоять. Но на самом верху холма, у какого-то бокового входа, француз-адвокат показал визитную карточку, и всю компанию провели через особую дверь. Вилфред не успел еще оглядеть шумную, взволнованную ожиданием толпу, усеявшую склоны, как очутился рядом с аэропланом. В деревянном ангаре стоял низенький человечек весь в кожаном, с головы до пят, и распекал трех французских механиков, метавшихся от ангара к аэроплану. Но когда Вилфреда, представляя, подтолкнули к летчику, из-под кожаных одежд протянулась темная жилистая рука и суровое лицо под шлемом осветилось улыбкой. С адвокатом летчик был уже знаком, и мсье Майяр представил Вилфреда как своего юного друга из студеных стран, владеющего французским и жаждущего увидеть поднебесье. Вилфред похолодел от ужаса. Но к счастью, летчик развел руками и, вздернув брови, проговорил что-то непонятное, что у французов вызвало взрыв хохота. Но вот на площадке раздались взволнованные голоса. Механики подтолкнули самолет вперед и стали вертеть пропеллер под невнятные всхлипы мотора. Кто-то сунул Вилфреду кулек теплых земляных орехов – он таких еще не видывал, – но во рту у него пересохло и орехи вязли в зубах. Когда он опомнился, летчик уже выходил из ангара, а когда Вилфред и его спутники тоже вышли из-под навеса – в нескольких стах метрах за канатами волновалась толпа, – бог в кожаных одеждах, в перчатках и очках сидел, плотно прикрепленный к сиденью хрупкой машины; столько у нее было засовов и ребер, что казалось, будто человека посадили в клетку. А вместе человек и машина о четырех крыльях являли собой нечто вроде огромного кузнечика. Залитый солнцем аэроплан разбегался по летному полю. Он подпрыгивал на бугорках, набирая скорость. Только теперь стало заметно, как много тут бугорков и кочек: хрупкому сооружению в любую секунду грозила гибель. Но вот два долгих прыжка – и аэроплан почти оторвался от земли. Еще разок стукнулся он оземь тонкими колесами. И вот он уже свободно парит над склоном, скользя к скверу. Восторженный рев взлетел к небесам, и Вилфред скорее почувствовал, чем услышал, свой собственный счастливый вопль, когда кузнечик поднялся в воздух; Вилфред спохватился, что стоит на цыпочках и весь вытянулся, будто желая помочь аэроплану. Но тому уже не требовалась помощь. Победно, уверенно прочертил он долгую дугу над заливом Бьервик и фьордом. Когда он пропал в солнечном сиянии, тысячи рук, словно по команде, козырьками прикрыли глаза. Показывали: «Вон там… вон там!..» Другие смеялись: «Да вон уже он где! Но он снова летит сюда». Какой-то господин произнес: «Сто пятьдесят километров в час, да вы представляете, что ото такое?..» Дама, стоявшая рядом, ответила: «Молчите, молитесь, чтоб он вернулся живым». Тут Вилфред почувствовал, что кто-то крепко стискивает его правую руку, и, вероятно, уже давно. Он опустил глаза на голубой цветник – целый сад тюля и цветов на бледно-желтой соломенной шляпке. Ладонь тети Кристины плотно прижималась к его ладони, руки их тесно сплелись. – Тебе страшно, Кристина? – спросил он, отдаваясь нахлынувшей нежности. В поднятом к нему лице было что-то такое – такое откровенное, – никогда прежде Вилфред не видел у нее такого лица. Рот приоткрылся, губы были влажны. Она дышала тяжко и неровно, и он слышал ее дыхание в напряженной тишине. Аэроплан все еще набирал высоту, почти неразличимый в синей дали. Многие смотрели на часы. Все тот же господин сказал: «Он уже десять минут пробыл в воздухе». – «Десять минут! – подхватила пугливая дама. – Значит, ему никогда не вернуться на землю». Когда машина показалась над холмом, ее встретил настороженный вой. Все пригнули головы, но тут же, снова задрав их кверху, стали смотреть в другую сторону. Теперь аэроплан летел на восток – над Эстре Акер. Кто-то сказал: «Сейчас сделает мертвую петлю». Машина забрала чуть к северу, и теперь, когда она двигалась со стороны Грефсена, ее легче было рассмотреть. Аэроплан летел теперь против солнца, и сентябрьские лучи играли на матовой желтизне крыльев; казалось, тоненькие, хрупкие крылья вот-вот сломаются. Вопль блаженного ужаса вновь взлетел над толпой, навстречу аэроплану. Уже никто не наклонял голову. Все знали, что сейчас свершится чудо, несравнимое даже с только что пережитым. Вилфред быстрым взглядом окинул лица вокруг себя и одинаковые, неразличимые лица в толпе подальше. На всех была написана ненасытная жажда сенсации, все напряглись в предчувствии невероятного; глухой рев взмывал над холмом. И вдруг все стихло. Вилфред поднял глаза и тут же увидел как аэроплан накренился и стал боком падать вниз. Он находился теперь как раз над головами зрителей, и толпа, не смевшая оторвать глаз от жуткого зрелища, ахнула и всколыхнулась. В следующее мгновение машина уже не падала, но, лежа на спине, скользила над холмами в сторону Экеберга. Можно было разглядеть летчика, висящего вниз головой за решетками аэроплана. Потом аэроплан снова исчез в солнечном сиянии, и, когда Вилфред увидел его опять, он уже летел в обычном положении. Возгласы «ура» заполнили воздух и, точно купол, повисли над толпой. Пальцам Вилфреда вдруг стало больно, будто их сломали. Рука Кристины змеей обвилась вокруг его руки. Они оказались чуть позади всех прочих – те в волнении подались вперед. Вилфред с Кристиной стояли, прижавшись друг к другу, и ее лицо было поднято кверху, потерянное, восторженное и измученное. Вилфред не понял, как это случилось, и длилось все не больше мгновения. Но он так остро ощутил близость ее тела, что ему вдруг показалось, будто с той злополучной встречи в ольшанике не прошло и дня. Он словно сам взмыл в воздух и потом приземлился в целости и сохранности. Не смятенный, дрожащий, но полный блаженного восторга, самодовлеющего и в то же время чреватого сладостной катастрофой. Он знал, что она чувствует то же, что это молчаливый сговор равных. И она тоже будто приземлилась наконец и ощутила под ногами твердую почву, по которой можно было безопасно двигаться дальше. В те же секунды, как видно, приземлилась и машина. Скоро летчик уже стоял у входа в ангар с букетом в руках, а его соотечественники, дамы и господа, теснились вокруг и лобызали его в щеки и куда попало. Вилфред с Кристиной тоже подошли, но она не стала целовать летчика, лишь дружески пожала ему руку и не очень внятно поблагодарила за доставленное удовольствие. Вилфред подошел к машине, которую уже осматривали механики. В ту же минуту толпа издала ликующий вопль. Прорвав ограждения, люди бросились на летное поле. Вилфред стоял возле аэроплана и смотрел, как несется людская лавина – словно огромный темный зверь, одержимый жаждой поживы. Но тут со всех сторон набежали полицейские и сторожа в форменных фуражках и преградили путь толпе, пуская в ход кулаки. Вилфред, слегка наклонясь к машине, наблюдал происходящее, и его вдруг словно осенило, что он всегда среди немногих, избранных, тех, кому улыбаются, кого не гонят, кому дозволено. Быть может, в этом и состоит смысл одиночества – вожделенного одиночества? Два-три мальчишеских возгласа прозвенели над толпой. Вилфред увидел стайку своих одноклассников, отчаянно пытавшихся прокрасться мимо неумолимых полицейских спин в рай, где приземлился представитель небесного воинства. Как видно, они возлагали надежды на Вилфреда, святым Петром стоявшего у врат в сияющих отблесках божества. Но взгляд полицейского упал на мальчишек, и они были тотчас отброшены за цепь служителей закона, которые так грубо толкали непосвященных, что многие спотыкались, падали, а на них валились другие. Завороженные зрители вдруг превратились в озлобленную, крикливую толпу. Тогда летчик выступил вперед от ангара, где спасался от натиска почитателей, усталым взглядом окинул толпу и отвесил ей нечто вроде иронического поклона. Возмущение улеглось. Раздалось новое «ура», радостный смех, и восторженные взвизги, точно стайка голубей, вспорхнули к ясному сентябрьскому небу. Прикосновение Кристины все еще жгло руку Вилфреда. Как это было непохоже на летнюю встречу, когда неловкий мальчуган задыхался от желания подле пренебрегшей им взрослой дамы. Перемена вызрела незаметно. Их толкали друг к другу силы, неподвластные им, уже не управляемые ими. Объявили, что француз снова поднимется, на сей раз с пассажиром. Адвокат и летчик подошли к аэроплану. По толпе прошелестел взволнованный шепоток. Адвокат в сопровождении небольшой группки двинулся прямо на Вилфреда, стоявшего рядом с чудесной машиной. Вилфред хотел было вежливо посторониться, когда взгляд адвоката упал на него. – Вот тот юный друг, о котором я говорил, – сказал он, оживленно жестикулируя. Летчик Пегу приблизился к Вилфреду и спросил по-французски: – Это вы, молодой человек, мечтаете подняться в небо? У Вилфреда подкосились ноги. Поодаль он видел мать и Кристину. В руках у них были бокалы – дипломатов и гостей угощали шампанским. Он видел, что Кристина смотрит на него через головы подошедших к нему господ. Адвокат улыбнулся: – Разве тебе не хочется? – Oui, monsieur [[5] ], – едва выговорил Вилфред. Он и правда высказался в этом духе однажды в шальную минуту, когда они с адвокатом обсуждали предстоящее событие. Взрослые закивали друг другу и поспешили к его матери и прочим дамам. Вилфреда обжег взгляд Кристины, глядевшей прямо ему в глаза. Поняла ли она, о чем беседовали с Вилфредом эти чудаки, обращавшиеся с ним как со взрослым и словно принявшие его в свой круг? Внезапно страх и надежда увильнуть сменились неподдельным острым желанием лететь. – А мама?.. – тихо произнес он. – Ну, разумеется, мы спросим у твоей мамы! – Адвокат направился было к ней. Но Вилфред остановил его: – Я хочу сказать, что мама… ну, в общем, это неважно. Мужчины переглянулись, с трудом удерживая улыбки, и стали совещаться. А дальше все развивалось так стремительно, что Вилфред не понимал, что происходит, пока не оказался внутри машины, на сиденье, несколько сбоку и позади сиденья летчика. Его запихнули в слишком для него просторный кожаный костюм, такой же, как на летчике, а на голову надели шлем. И он увидел мир сквозь огромные очки, отделившие от него окружающее и сделавшие все близкое необычным и далеким. Повернувшись на сиденье, насколько позволяли ремни, Вилфред разглядел мать среди господ в цилиндрах и дам под зонтиками, а далеко-далеко за канатами, где-то в ином мире, стояла густая, темная, безразличная ему толпа. Механики возились у машины; один уже заводил пропеллер, он с трудом повернул его в обратную сторону, мотор кашлянул и принялся за работу. Вилфред изо всех сил зажмурился, когда машина, подпрыгивая, разгонялась по бугристому летному полю. Только раз он открыл глаза и увидел, как тяжелые стволы деревьев на окраине Эттерстада несутся навстречу с немыслимой скоростью, но тотчас опять зажмурился и только потому, что прекратились толчки, понял, что машина оторвалась от земли. Ища опоры, Вилфред шарил перед собой руками в тугих перчатках. Он застыл от леденящего ужаса и совсем нового ощущения, какого-то странного восторга, все тело свело судорогой. Мелькнула гордая мысль, что он не стал молиться богу, но тут же пришлось сознаться самому себе, что он попросту об этом забыл. А теперь поздно было, они уже летели. Вилфред знал это, хотя ощущал полет только по силе ветра. Но никакой силой, земной или нездешней, не заставили бы его открыть глаза. Лучше умереть. И тут он услышал голос. Человеческий голос пробивался сквозь вой ветра. Повинуясь усвоенным с детства правилам хорошего тона, Вилфред на мгновение приоткрыл глаза и увидел под собой и впереди землю. Кажется, в поле зрения ему попал зеленый купол церкви св. Троицы, он не разглядел точно – сразу же зажмурился. Но тотчас он опять услышал голос, на этот раз совсем рядом. Он открыл глаза и увидел кашу темно-зеленых крон. Теперь глаза уже не зажмурились сами собой. За несколько секунд Вилфред успел увидеть, как фьорд поворачивается внизу, словно на блюдце. Потом разглядел какие-то черточки и красные пятнышки на синей воде. Верно, парусники стояли у красных буйков в бухте Бьервик. Потом он заметил пароход у пристани, как две капли воды похожий на модель парохода, которой он так часто любовался в витрине Бенетта на улице Карла Юхана. А вот и город, улицы протянулись, как на чертеже. Дворец – он отодвинулся к краю блюдца и пропал из виду. И вот почти прямо под ними красная крыша порохового склада на Большом острове! Вилфред взглянул себе под ноги. И только тут не на шутку испугался. Он увидел нечто совсем непохожее на далекую, сказочную панораму. Он увидел тонкий пол и решетку, поддерживающую крылья биплана. Тут он впервые до конца осознал, что летит высоко в небе и лишь жалкие жердочки отделяют его от мирового пространства. Вилфред подался вперед, ему хотелось, чтобы летчик обратил на него внимание, понял, что он тоже смотрит, видит. Несколько раз он вскрикнул от сладкого ужаса, восторга, торжества, которому нет имени в бедном человеческом языке. Но летчик его не замечал. Он слегка наклонился к рычагу, а другая рука его словно приросла к аппаратику чуть пониже, с другой стороны. Тут под ними показалось посадочное поле Эттерстада, и Вилфред понял, что Пегу напрягся, готовясь к посадке. Вилфреда снова пронзил ужас. Это самое опасное, он читал. Полет вдруг представился ему беспечной прогулкой. О, если бы она никогда не кончалась! Холм летел навстречу, Вилфред хотел было зажмуриться, но увидел людей за канатами, запрокинутые белые лица, темную массу тел – они мчались навстречу, ненавистные, страшные. Вот оно, неизбежное. Смерть. Но мука длилась меньше, чем он ожидал. Первые сильные толчки потрясли машину, и тотчас скорость резко снизилась, и вот машина уже подпрыгивает по твердой земле. Очевидно, он вновь зажмурился, потому что, оглядевшись, заметил, что все вокруг опять выглядит так, как было, когда его вели к аэроплану. Он, качаясь, вышел из машины, все качалось, вертелось перед глазами, земля уходила из-под ног. Охваченный какой-то счастливой усталостью, он опустился на колени. Но вот он услыхал выкрики «ура» – это кричала огромная толпа за канатами. Усилием воли он заставил себя приподняться. Навстречу бежали мать, Кристина, адвокат… Вилфред распрямился, его высвободили из кожаного костюма. Потом опять все куда-то провалилось, и он пришел в себя в объятиях матери, изливавшей поток норвежских и французских слов на всех, кто стоял рядом: на Кристину, адвоката, летчика. Глаза ее горели от гнева, гордости и шампанского. – Мальчик мой! – истерически всхлипывала она. – Мой любимый мальчик! Вилфред решительно высвободился из ее объятий и протянул руку летчику Пегу. – Merci, – выдохнул он. – Merci beaucoup [[6] ]. Тут он заметил, что в шагу ему мокро и холодно. Наверное, это случилось с ним, еще когда самолет поднимался. – Когда мы поедем домой, мама? – невесело спросил он. Он испугался, что происшедший с ним конфуз обнаружится именно теперь, когда на него устремлены восторженные взгляды толпы. – Ну, как это было? – Страшно было?.. – Да, мне было страшно, – вдруг сказал он. Французам перевели его ответ. Дамы радостно заворковали. Но летчик Пегу протиснулся к Вилфреду и вновь пожал ему руку. – Этот юноша – самый храбрый из всех дебютантов, с какими мне приходилось иметь дело, – спокойно проговорил он. – Он почти все время сидел с открытыми глазами. Фру Саген и Вилфреда пригласили в посольство, где в честь летчика устраивался прием. – Как ты думаешь, можно мне улизнуть? – шепнул Вилфред матери. – Улизнуть? – Да, мне что-то… – Он поморщился. – Это же рядом с нами, так что я могу сойти, когда мы подъедем. Мгновение она пристально и озабоченно разглядывала его. Сколько уже раз видела она это выражение, словно туча, омрачавшее юное лицо, – лицо, все больше похожее на то, другое, с которого не сходила мрачная угрюмость. – Тебе хочется побыть одному? – спросила она. – Да, вот именно одному. – Он видел, как она разочарована. Точно ребенок! – Мамочка, я очень огорчен. Из-за тебя. – Из-за меня? Ну так в чем же дело? Вновь испытующе озабоченный взгляд, попытка прочитать его мысли. И вдруг Вилфред понял, что не мокрые штаны причиной тому, что ему не хочется в посольство. В небе с ним случилось нечто – какое-то озарение, прояснение. Тем легче стало посвятить мать в маленькую постыдную тайну, ибо настоящая-то тайна была совсем другая. – Дай я скажу тебе на ушко. Фру Саген залилась веселым смехом и украдкой огляделась. Очаровательное простосердечие сына так пленило ее, что ей захотелось с кем-нибудь поделиться. Но она овладела собой и посмотрела сыну в глаза с той же проказливой серьезностью, как в тот раз, когда весенним вечером они забрели в Тиволи. – Тогда беги, как только мы подъедем, – сияя, шепнула она и потрепала его по щеке. Он глядел на нее недоверчиво и удивленно. Неужели эту взрослую женщину, которую он так любит, ничего не стоит обвести вокруг пальца? Неужели все и всегда так охотно попадаются на удочку? – Вот только девушек я обеих отпустила поглядеть на представление, – сказала фру Саген. Эта реплика, нарушив ход мыслей Вилфреда, вдруг рассмешила его. – Ты права, мама, – произнес он с нарочитой серьезностью. – Жаль, если юноша-герой погибнет, всеми заброшенный, покуда мать его принимает почести в посольстве. Она опять легонько потрепала сына по щеке, обрадованная, что отметено и это возражение. В последние годы она так редко бывала на людях, у нее столько огорчений, все неотвратимо меняется на ее глазах… И сегодня ей снова захотелось окунуться в гущу событий, как прежде, когда любое, самое незначительное происшествие в жизни Христиании составляло часть ее собственной жизни. Один в пустой квартире, Вилфред радостно упивался собственным тревожным возбуждением. Он долго лежал в ванне и вернулся в комнату, ловко и по-взрослому запахнув на голом теле халат. Наслаждаясь ощущением своей взрослости, он встал у большого окна, выходившего на Фрогнеркиль, и загляделся на небо, подернутое светлыми тучками. Сентябрьский день еще не остыл. По глади залива пробежала темная рябь. Все было словно па иной планете. Вилфред намеренно вновь вызвал в себе чувство сладкого ужаса, охватившего его в ту секунду, когда он увидел под ногами хрупкий пол аэроплана. Он снова поднялся на цыпочки, и к нему опять вернулась жажда воспарить, разорвать все связующие, порабощающие узы, а потом рухнуть и погибнуть в одиночестве, вдали от стеснительной близости других. Вилфред подошел к шкафу, налил себе из графина рюмку хереса и выпил ее с наслаждением и брезгливостью. Это помогло: приятное возбуждение и ощущение взлета, которые он так боялся потерять, не проходили. Вилфреду хотелось довести эту вибрирующую тревогу во всем теле до такого предела, чтобы – да, чтобы самому почувствовать себя аэропланом, взмывающим в пустое пространство под грохот мотора. В дверь позвонили. Вилфред спокойно, по-взрослому, выругался, небрежным шагом, как был в халате, пошел отворять. Он играл какую-то роль и сознавал это, но какую именно, сам не решил. Знал только, что сейчас ему все нипочем. – Кристина! Он почувствовал, что возглас прозвучал чуть-чуть наигранно и была в нем не столько изумленная, сколько утвердительная интонация, словно приход ее – результат действия его воли. Задыхаясь, Кристина вошла в прихожую, ступила на заглушающий шаги ковер. – Ты как будто ждал меня? – В некотором роде. Дома никого нет. – Я знала. Все было сказано. Ничего уже не изменить. Прежние страхи и сомнения всплыли в памяти. Но они уже ничему не могли помешать. Он притянул ее к себе. – Мы с ума сошли, – сказала она тоном ребенка, который знает, что провинился. – Ты думаешь? Уверенно, как взрослый, он повел ее к своей комнате. На ней была та же соломенная шляпка с голубыми цветами, на плечах – светлая накидка. Он не предложил ей раздеться; мягко, многоопытно, он вел ее по лестнице. Но когда они поднялись к нему, он сдернул с нее шляпку, сбросил накидку на стул. – Не так рьяно! – прикрикнула она на него, стараясь стать хозяйкой положения. – Отчего же? – возразил он иронически. Он ощущал в себе какую-то чуждую силу. Кто был этот иной, дававший ему власть наблюдать себя со стороны? Они безудержно целовались. Разница в возрасте вдруг исчезла. Все было совсем не так, как тогда, в ольшанике, теперь Вилфреду не приходилось стыдиться своей неопытности. – Что с тобой, мальчик? – вдруг жалобно и неуверенно произнесла она. Ему вдруг подумалось, что она, может быть, и сейчас еще сама не знает, чего хочет. Даже сейчас ей хочется только поиграть. – Что со мной? – жестко сказал он. Он был полон решимости, знания. – Ты прекрасно понимаешь, Кристина, что со мной! – шепнул он в самый шелк ее платья. И она перестала притворяться. Перестала разыгрывать беспомощную, удивленную. Почти материнская нежность была в ее руках, успокаивавших его торопливые руки. Косые лучи солнца проникали сквозь гардины, осеняя белое тело, в которое он погружался. Вот она шепнула: – А вдруг кто-нибудь войдет! Он холодно отметил про себя, что теперь сопротивление сломлено. Да и было ли сопротивление? – Никто не войдет! – выдохнул он в ответ. Слова без смысла. Ритуал. Он мог бы сказать и другое, что угодно, слова были чьи-то, не его, да и действовал не он, а кто-то другой. Действовал медленно, постепенно, обдуманно, и сам Вилфред поражался этому. Словно опыт поколений открывал ему путь к решающей минуте, совсем не так, как виделось в лихорадочных, сбивчивых, смятенных мечтах. Чужая воля управляла им, освобождая от торопливости и губительной робости новичка. Он был уже не подросток, растерявшийся перед лицом пугающей женской прелести. Кто-то чужой вселился в него и нашептывал мудрые советы о том, что спешить не надо, что надо давать, не только брать. Он наслаждался ее телом и своим и, покоясь на синих волнах блаженства, не терял сладостного контроля над их телами, слившимися в одно. Медленно, медленно расслабились их объятия. Они вместе возвращались с небес на землю, совершая парящий полет сквозь сферы и избежав грубого перехода от блаженства к стыду. Переживание оказалось намного сильнее, чем Вилфред ожидал. Его охватило чувство непомерного счастья. Она лежала и, не стыдясь, открывала ему все тайны своего тела. Переход к нежной близости без лихорадки сделал их равными. Он это понял. Все время он знал, что ей с ним хорошо, не стыдно. Тот, чужой, все еще был в нем, нашептывал многовековой опыт страсти. И восторг победителя, властелина охватил его… Победителя – но над кем? Мысли вернулись к тому, что только что свершилось. Ни тени разочарования. Было лишь слабое удивление, что то огромное и вправду было так огромно, но вовсе не трудно, не унизительно. Он не пережил ожидаемой катастрофы, низвержения с недоступных высот. Но когда он вновь ощутил прилив страсти, она мягко высвободилась и села рядом на постели, пристально глядя ему в лицо. – Вилфред, – сказала она. – Я поступила очень дурно. Но благодаря тебе у меня нет такого чувства! Он встал перед ней на колени, утопил ее в нежных ласках, не жадных, настойчивых, как прежде, но робко восхищенных, благодарных. Ему это было необходимо – высказать ей свою благодарность, но и тут была тень расчета: так надо, так правильно. Тот же чужой по-прежнему обучал его науке страсти. И он подчинялся мягким приказаниям этого чужого. Он не чувствовал ущемления своей воли – чужак знал, что нужно Вилфреду, и желал ему добра. – Ты посвятила меня в таинство, – сказал он серьезно. Она улыбнулась было, слишком уж торжественно это прозвучало, и он поспешно добавил: – Нет, правда, это не ребячий порыв, ты сама знаешь. Ты посвятила меня в таинство. Она взяла его голову в свои ладони и посмотрела на него долгим взглядом. – Может быть, ты и прав, – тихо сказала она. – Я даже думаю, что мне не в чем раскаиваться. Ты освобождаешь меня от угрызений совести. – Конечно, тебе не в чем раскаиваться! – воскликнул он с неожиданным пылом. – То, что почти всегда страшно и стыдно для молодого мужчины, ты сделала для меня чудесным и прекрасным. Думаешь, я не знаю? – Вилфред, – сказала она, – ты прелесть, только не уверяй, будто любишь меня, раз ты меня не любишь. Но ты самый взрослый ребенок и самый ребячливый взрослый из всех, кого я знаю. Она говорила таким тоном, что его не мог задеть намек на возраст. – Ты похож на него, – прибавила она и, улыбаясь, отстранила его лицо. – На кого? И снова она улыбнулась, на этот раз над его смешной ревностью, уж совсем детской. – Да нет же, ты не то подумал, – торопливо объяснила она. – Тот человек… Ах, зачем я это говорю… В глазах ее всколыхнулся испуг. Она смотрела перед собой – куда-то в глубину комнаты, пронизанной последними отблесками осеннего солнца. Он невольно проследил за ее взглядом; казалось, она видит кого-то, неизвестного и незаметного ему. Косые лучи падали на портрет отца, стоявший на стуле у самой стены. Красные отсветы играли на бородке и придавали мазкам особую, красками недостижимую жизненность. Казалось, будто это лицо – слабое и вместе властное – выступило из рамы и, храня пойманное художником выражение, готово заговорить с ними и даже что-то уже говорит им обоим своим живым и горестным взглядом. И тут Вилфред вдруг понял его. Впервые понял своего отца. Впервые в жизни ощутил темные узы родства между собой и этим запечатленным образом, некогда его пугавшим, будто исчез возраст, исчезли время и расстояние. И понял, кто был тот мудрый советчик, одаривший его опытом в новом, неиспытанном; гениальный любовник, наполнявший близких стыдом и счастьем и оставшийся для них вечной загадкой. Вилфред медленно встал. Кристина последовала его примеру, торопливо собирая разбросанную одежду. Она проворно управилась со своим сложным туалетом, он же, совершенно голый, каким вышел из рук создателя, подошел к портрету отца, подставляя свою наготу его грешному, пронзающему взору. Но в этом взоре не было иронии, которая всегда наготове у взрослых. И уж во всяком случае, в нем не было осуждения и невысказанных попреков. Радостно обернулся он к Кристине и ощутил нежность, впервые вытеснившую его горькую потребность самоутвердиться. Хлопнула входная дверь. Это вернулась Лилли. Вилфред тотчас узнал ее шаги и хотел было успокоить Кристину, но она подняла руку в знак того, что сама все поняла. – Твоя мама может вернуться в любую минуту, – беззвучно произнесла она. Он взглянул на часы. Прошел час. Впервые открылась ему головокружительная загадка времени – оно внутри человека, в крови, и только там. – Да нет, вряд ли, – беспечно ответил он. – Мама просто упоена праздником, одно удовольствие было на нее смотреть. Он без всякого стеснения одевался, продолжая разговаривать. Во всех его движениях было спокойствие многоопытности. Они поцеловались, стоя перед портретом отца, и оба одновременно оглянулись на него. Лучи солнца уже ушли с полотна. Теперь оно было погружено во тьму, еще более подчеркнутую соседством яркого блика на стене. Словно человек на портрете в нужную минуту сказал свое слово и удалился. Вилфред схватил холст и повесил его на стену, где он висел всегда. – Я пойду, – шепнула она. – Одна. – Я буду ждать тебя на углу, у кондитерской. – Нет. Я хочу пройтись. Далеко-далеко. И одна. – Далеко-далеко. И со мной. – Одна – слышишь? До свиданья, Вилфред, милый. Он стоял возле узкого окна прихожей и смотрел, как она идет по аллее. Теперь она уже не казалась обездоленной и одинокой; она шла легкой, быстрой походкой. Вот она свернула за угол. Вилфред ощущал сладость бытия. Долго еще стоял он и глядел на пустую аллею, удерживая в памяти образ Кристины, такой, какой он ее видел: в шляпке с незабудками, в накидке, ступающую легкими шагами, хранившими его тайну. Так он и стоял возле узкого окна, глядя, как спустились сумерки, как вспыхнули фонари. Так он и стоял, пока на аллее не показалась его мать. – Ничего не случилось? – спросила она, когда он помогал ей раздеться. – Почему ты спрашиваешь? Я все время был дома. Ну, как ты провела время с французами? Приятно было? – Я так волновалась. Наверное, приятно, сама не знаю. Боюсь, что я уже стара для таких развлечений. – Чепуха, мама! Ты говоришь это только для того, чтоб я сказал, что ты еще не старая. – Ну так скажи это, скажи поскорее! Они стояли друг против друга, мать и сын, как много раз, как всегда, и играли в старую игру: великосветская дама и ее эрзац-кавалер, как выражался дядя Мартин. – Ты была самой красивой из всех дам в Эттерстаде, – сказал он и, обняв ее за талию, повел в комнату. – Шампанское лилось рекой? – Глупости! – сказала она. – Кристина была красивее. Все были красивее меня. Нет, они пьют мало. Летчик вообще трезвенник. Зато говорили, говорили без конца, я за ними не поспевала, совсем отвыкла от французского. Счастливые, умеющие забывать, стояли они друг против друга. Опять ловкие слова, которые так легко приходят на язык и так легко забываются, опять эта спокойная, тихая вода, скрывающая опасные омуты. Как тяготила его в последнее время эта игра! И вдруг он заметил, что больше его ничто не тяготит. Притворяться было удивительно просто. Может, это и не притворство? Вилфред уже не ощущал себя одиноким защитником бастиона, на который посягают объединенные силы матери, дядей и школьных учителей. – Тети Кристины не было на приеме, – сказала она. – Ее забыли пригласить, они спохватились, им стало неудобно, ей дважды звонили. Он окинул ее быстрым взглядом. Неужто опять этот проклятый инстинкт? Ведь она же сказала, что волновалась. – Но у Кристины нет телефона, – сказал он резко. – Они звонили в кондитерскую. Она часто туда заходит по воскресеньям навести порядок. – Значит, ее сегодня там не было, – сказал он. Он сам отметил излишнюю запальчивость своего тона. – Ну, разумеется, – легко согласилась мать. Но теперь ему захотелось выяснить, в самом ли деле существуют эти таинственные силы, передающие от человека к человеку все тайные помыслы. – Можно было за ней послать, если уж ее присутствие было так необходимо. Но она опять уклонилась. – Да, конечно, – ответила она устало. – Я об этом как-то не подумала. Что это? Ирония? В нем опять шевельнулось недоверие. – Впрочем, может, ее и дома не было! – с вызовом заявил он. – Не понимаю, Маленький Лорд, – сказала она, и он отметил, что она нарочно назвала его этим именем, – почему ты так горячишься… Спокойно, спокойно, подумал он. Не искушать судьбу, ничем себя не выдать, ведь не хочет же он, чтобы она догадалась. Ведь не хочет? Ну разумеется, нет! – Прости, – ответил он, – видишь ли, я все еще парю в небесах. Она бросила на него беглый взгляд, словно догадываясь о двойном смысле его ответа. Ах, и зачем только придумали это слово «инстинкт», зачем его так часто повторяют. Этот «инстинкт» только все запутывает, громоздит догадку на догадку, вносит смуту в жизнь. О, если б все люди были просты и неразговорчивы, как фру Фрисаксен, как… да, хотя бы как Эрна… – Кстати, знаешь, кто был сегодня в Эттерстаде? Эрна! Я видела ее в толпе за канатами. Все семейство явилось. – И отец ее, конечно, объявил, что благодаря скорости аэроплана перестал действовать закон всемирного тяготения. – Как не стыдно, Вилфред, – сказала она. – Я убеждена, что Эрна страшно тобой гордилась. – Ну а ты, мама? – Страшно гордилась. Но ведь ты мне еще ни слова не сказал о том, что ты чувствовал… Опасность миновала. О Кристине больше не было речи. И Вилфреду захотелось еще чуть-чуть походить по краю пропасти. – Что я чувствовал? – спросил он. – Ну да, когда летал. – А, ты об этом! Мысли вновь потянулись к тому, о чем невозможно было забыть, и казалось, он властен своей волей вновь призвать все только что происшедшее в потемневшую комнату. Последние отблески мерцающих вод отражались в зеркале, оправленном в тусклую золоченую раму. – Чувство это – изумительное… – Изумительное? Но ведь тебе же было страшно! Он глянул в зеркало. Серебристо мерцая, переливались в нем воды залива. – Страшно? Да, страшно. Конечно, мне было страшно. Особенно подъем… – Ну да… Подъем. А голова не кружилась? Залив в зеркале стал серым. Значит, ушли последние лучи. Собственное отражение в зеркале глядело на него выжидательно. И тут он увидел другое отражение – того, кто висел на стене в углу. – Мамочка, – сказал он, – ты только не сердись, что я тебя спрашиваю. Скажи, отец, он… пользовался успехом? Она тотчас встала и подошла к окну. – Что ты имеешь в виду? Как это – успехом?.. – Ну, он… в общем, он нравился? – Кому? – Голос был сух и отрывист. Она смотрела на Фрогнеркиль. – Ну, дамам, и вообще… Она повернулась к нему, но не двинулась с места. Белая, тонкая, стояла она в черном квадрате окна. Он не мог разглядеть, какое у нее выражение лица. – Почему ты спрашиваешь? – сказала она. Ему нужно было увидеть, какое у нее лицо. Он не хотел делать ей больно. Но остановиться он не мог. – Что же в этом странного? Ты никогда ничего не рассказывала. Она сделала было движение к нему, но осталась на месте. Казалось, будто во тьме за окном она ищет опоры, союзника. Тогда он подошел к ней. – Я напугал тебя, мама? – Чем же? Вовсе нет. Конечно, тебе хочется знать. Вполне понятно… Послушай, мой мальчик… – Она вдруг обняла его за шею; теперь они оба стояли лицом к окну. – Тебе кто-то говорил об отце? – Вот именно, что нет. Ты, например, ни разу. Они оба глядели на темную воду в последних отсветах уходящего дня. И говорили, словно стоя перед зеркалом. От этого им было не так одиноко. – Отец твой очень нравился, – сказала она. – Людям. Дамам в том числе. Как легко она увернулась от точного ответа. Вилфреда это задело. Она говорит с ним как с ребенком, да к тому же, конечно, втайне сердится. – Можешь ничего не рассказывать, – сказал он обиженно и отошел от окна. Часы на камине грустно тикали, наполняя комнату тишиной. Он понимал, что ей больно. Но он не обязан об этом знать. – Зачем же ты тогда сказала мне о стеклянном яйце? – вырвалось у него. Ему хотелось уйти. Ему не хотелось покидать поднебесье, где еще парила его душа, его тело. Ему хотелось побыть одному – больше ему ничего не нужно. – История с мадам Фрисаксен тебе ведь известна, – сказала она. – Ты права, мама, – ответил он. – Конечно, все это глупо с моей стороны. Да и не так уж я любопытен. Ему хотелось покончить со всем этим, от всего отделаться. К нему вновь возвращалось приятное безразличие. – Кстати, я забыл сделать уроки, – сказал он. Вот и предлог, теперь она вполне может сказать: – Боже мой, как же так! – Она может отыграться и напомнить сыну, что долг прежде всего, а потом уж развлечения и сенсации. Но она отмахнулась: – Подумаешь, уроки! – Она словно приготовилась к бою. А ему хотелось все сгладить и остаться одному. Она подошла к камину, зажгла сигарету; это случалось редко… – История эта не единственная, – сказала она. – Да и какая там «история»! Это было правило. Вилфред сел покорно и устало, слушая почти без всякого любопытства. Она тоже села, не отрывая глаз от огонька сигареты. – Люди так и льнули к нему. И он к ним тоже. В каком-то смысле. То есть, может, он их и презирал, не знаю, а может, просто ему никто не был нужен, он и сам-то себе не был нужен. В каком-то смысле люди заполняли его жизнь. А в каком-то смысле – наоборот. Но ты не поймешь. Он сел поближе, вежливо пододвинув к ней пепельницу. – Может быть, ты не понимала? – осторожно спросил он. – Да. Я не понимала. Я и теперь не понимаю. Впрочем, я больше не думаю об этом. Почти не думаю. – А я нарушил твое спокойствие? – Да! – Она улыбнулась. – Ты нарушил мое спокойствие. Всегда кто-нибудь нарушает спокойствие в самый неподходящий момент. – Мама, но это ведь было так давно! – Да, давно. Теперь это прошлое. Этого нет. И все же иногда оно возвращается. – О, я понимаю, мама. Зря ты считаешь, что я глуповат. – Нет, мой мальчик, я не считаю, что ты глуп, вовсе нет! – вздохнула она грустно. – Дело просто в том, что ты ребенок… И у меня никого нет, кроме тебя… Ах, я знаю, что ты скажешь… ты не ребенок. Может быть, ты прав, не знаю, я ничего не знаю! В том-то и беда, что я ничего не знаю. Он подсел к ней на диван. Он чувствовал, что она чуть не плачет, но сдерживает слезы, не хочет расплакаться. – Плевать я хотел на отца, – сказал он и добавил примирительно: – Как говорит дядя Мартин. – Ах, дядя Мартин! Он столько раз меня убеждал рассказать тебе все. – И она грустно вздохнула. Он сказал: – Мама, сделай одолжение, не проводи со мной этой беседы, которую взрослые считают обязательной, когда их ребеночек подрастет. Неужели она смеется! Возможно ли? Рядом с ним во тьме раздался приглушенный беспечный смешок. Он же говорит совершенно серьезно! А ей смешно! Вот так мама! Честное слово, она неподражаема!.. – Понимаешь, в твоем отце что-то такое было, – вдруг с жаром сказала она. – Ему просто покоя не давали. – Кто покоя не давал? – Люди. – Бабы? – Да, бабы! – Она словно смаковала вульгарное слово. – Ты ведь знаешь, он был морской офицер, – добавила она так, будто это все объясняло. – Да, на портрете он в форме. – Ну, конечно… Но он недолго пробыл во флоте. Он ушел. – Надоело? – Да. То есть… Ну да, ему надоело. И он пошел в торговый флот и заработал кучу денег. Все просто поражались. Он был такой ловкий. – И вы разбогатели? – Мы и тратили много. Очень много. Я тоже виновата. Вокруг нас всегда вились люди. Теперь он сидел как на иголках. Когда-то он многое подозревал. А потом мысли его заняло совсем другое. – Мы всюду поспевали, без нас нигде не могли обойтись. Уж не знаю почему. Мы и сами считали своим долгом поспевать повсюду. И путешествия. И современная живопись – в Норвегии ни у кого ведь нет таких картин. А ты знаешь, что твой отец выступал в концертах? Вилфред не ответил. Да, он это знал, но его это никогда не занимало. – На все руки мастер? – вяло спросил он. – На все. Он все умел. Все ему удавалось. Она запнулась, будто переводя дыхание. Он вдруг испугался, что она замолчит совсем. – Но ведь это хорошо, мама? – спросил он. – Нет, ничего в этом хорошего не было. Правда приоткрывалась частями. Вилфред думал – ведь она давно ждала этого разговора. К чему же скрытничать? – Ну вот, теперь ты знаешь все про своего отца, – сказала она по-детски и, по-детски довольная, добавила: – Хорошо, что ты спросил. – Ничего я не знаю, – сказал он. – Стеклянное яйцо… Она резко встала и снова подошла к окну. – Мы о нем уже говорили. – Но не о том, какая связь между ним и… и всем прочим. – Мы говорили обо всем. Кто-то, верно, взял яйцо… Украл… Он подошел к ней, встал рядом. Он все еще парил где-то высоко над землей. Он и сам не знал, зачем задает эти вопросы. Может быть, ему просто хотелось помочь ей отвести душу, а может быть, так нашептывал ему добрый мудрец с портрета на стене. – А потом вы все потеряли, мама? – спросил он. – Все потеряли? Нет. На что же мы, по-твоему, живем? Оба глядели в темень за окном. Одинокий фонарь со стороны Бюгдё вонзал огненную иглу в черный бархат залива. Глядя прямо в темноту, Вилфред спросил: – Из-за чего отец застрелился? – Он не застрелился. – Она и не старалась выдать ответ за правду. Они не смотрели друг на друга, оба разглядывали огненную иглу, дрожащую в черной воде. Прогрохотал поезд, оставив за собой сноп искр; искры скоро погасли. – Ну, спокойной ночи, мама. Уже поздно. Представляешь, я все еще парю. Уже почти у самой двери он услышал: – Я же не виновата. Оглянувшись, он снова увидел ее – белым пятном в черном прямоугольнике окна. Она подошла к нему и в темноте сжала обе его ладони. – Нам было так хорошо с тобой. Ты был ребенком. – Да, мамочка. Но теперь я уже не ребенок. Она испытующе разглядывала в темноте его лицо, словно ощупывала пальцами. – Не ребенок? – Нет, мама. Ты ведь сама знаешь. Но что с того. Нам и так хорошо с тобой… – Нет, – сказала она. – Мама! Ну почему ты так говоришь? – Нам уже не может быть так хорошо, как прежде. Моя беда в том, что я не умею применяться к обстоятельствам. Дядя Мартин всегда об этом твердит. Он говорит, что я не умею делать выводы. – Выводы из того, что отец умер? – Для меня он продолжал жить. Я не верила, что он умер. Пока не забыла его. Почти забыла. И тогда он совсем умер для меня, будто его и на свете не было. – Кажется, я понимаю тебя, мама. Ты принимаешь только то, что тебя устраивает, а о прочем ты знать не желаешь. И когда что-то меняется, ты не можешь примириться. – И давно ты это понял? – Не знаю. Зато ты о многом догадываешься, но долго гонишь от себя уверенность, а когда уж сомневаться больше нельзя, либо закрываешь на все глаза, либо оскорбляешься. Он ступил на зыбкую почву. На почву догадок. Он догадывался, как всегда, как догадывалась она, – неизлечимая семейная болезнь. Но если даже он угадал, она ни за что не признается. – Знаешь, по-моему, ты не в меру проницателен! – заметила она, пытаясь обрести прежний беспечный тон. – Зачем ты сказала мне об Эрне? Что видела ее в Эттерстаде? – Но, голубчик, раз я ее видела… Вот какой оборот принял их разговор. А ведь он не хотел говорить на эти темы сегодня, сейчас, пока еще не ушло чувство парения. Но что бы она теперь ни сказала, он уступит и больше ни о чем не станет расспрашивать. – Собственно, я совсем о другом хотела с тобой поговорить, – вдруг объявила она. – О конфирмации. – Мама! – В чем дело, мальчик? – спросила она раздраженно. – Мы ведь уже это обсуждали. – Мне очень не хочется огорчать тебя, мама, я бы все отдал, чтоб тебя не огорчать. Но как ты справедливо заметила, мы уже это обсуждали. – Ну и почему же, мой мальчик, почему ты не хочешь? – Если уж тебе непременно угодно знать – я не верю в бога. Против воли Вилфреда это прозвучало слишком торжественно. Ему хотелось пощадить ее чувства. А он заговорил как в исповедальне. Это только подлило масла в огонь. – Что за чепуха, а кто верит? – Не знаю, не представляю, мама. Только не я. – Дело вовсе не в вере. Твой дядя Мартин, мой брат, – думаешь, он хоть во что-нибудь верит? – В курс акций, я полагаю. Но при чем тут дядя Мартин? – Он твой опекун, мальчик. Он тебе вместо отца. И он считает… Она еще посидела немного, потом беспокойно встала и подошла к камину. – Есть еще и другое. Уж говорить, так обо всем разом: ведь ты не крещен. Вилфред не мог удержаться от смеха. Но она не улыбнулась, и он смеялся чуть дольше, чем ему хотелось. – Можно подумать, будто это большое несчастье. – Конечно, несчастье. А все твой отец. В некоторых вопросах он был ужасно упрям. А я… – Что ты, мама? – Он подошел к ней; у него как-то сразу отлегло от сердца. – Я такая безвольная. А потом я просто забыла. Но неужели ты не понимаешь, что некрещеному нельзя конфирмоваться? Она заломила руки. Да, в самом буквальном смысле слова – встала к зеркалу спиной и заломила руки. У Вилфреда было одно желание – помочь ей, и он сказал: – И вы решили потихоньку окрестить меня, так что ли? Она не отвечала. – Мама, ты уже договорилась с пастором? – А что мне оставалось? – сердито откликнулась она. – Пастор сказал, что это вовсе не единственный случай в его практике. Но теперь пришла его очередь вспыхнуть. – Значит, решили отвезти меня в колясочке в церковь и сунуть в купель? Нет, серьезно, мама, я во многом согласен тебе потакать, но… – Ты мне – потакать? Не я ли делаю для тебя все! Угождаю тебе во всем! Вплоть до немой клавиатуры, потому что тебя, видите ли, утомляет музыка! Что-то шевельнулось в нем. Нежность? Настороженность? – Все так неожиданно, мама. И это же не к спеху. Он парил. Он ощущал свое превосходство. Он мог себе позволить снисходительность, мог пойти на уступки. То, что с ним случилось, разом возвысило его над сверстниками, перевело в мир взрослых. – Это же не к спеху, – сказал он. – Давай отложим, мне надо привыкнуть к этой мысли, ладно? Он почти победил ее. Он видел. Почти. – А зато я тебе кое-что пообещаю, – сказал он. – Во всем, за что бы я ни принялся, обещаю тебе быть первым. В школе, в консерватории – всюду буду лучше всех. Во всем. Она поежилась, как бы кутаясь в невидимую шаль. Он видел, что напугал ее. Но решение было принято. 17 Вилфред стал первым учеником. Он теперь иначе распределял время. Готовил уроки полчаса до обеда и час после обеда. Потом он гулял, потом два часа играл, сначала – внизу, на рояле, потом на немой клавиатуре. Лишь раз в неделю, когда ходил в консерваторию, он не играл – так посоветовал ему учитель. Вечерами он занимался французским или читал по истории искусства, кроме одного дня в неделю, когда ходил заниматься гимнастикой. Там добиться первенства было трудновато – своего ужаса перед трамплином он так и не мог преодолеть. В консерватории Вилфред познакомился с девочкой по имени Мириам, она занималась по классу скрипки, ее отец держал магазин трикотажных изделий. Провожая Мириам домой, на улицу Оскара, Вилфред обычно нес легкий футляр со скрипкой, и осенними темными вечерами они нередко бродили по улице Мельцера и дальше, вокруг Ураниенборгской церкви. Октябрь выдался холодный, температура опускалась ниже нуля. Иногда они забирались на каменную церковную ограду и смотрели на северное сияние над Трюваннским холмом. Обычно по дороге домой они рассуждали о музыке, но, когда северное сияние озаряло северо-восточный край неба над холмами, какой-то таинственный ток передавался от одного к другому, они брались за руки, и обоих словно омывали струи холодного света. И оба тогда не знали, о чем говорить. Кристина уехала в Копенгаген вскоре после того знаменательного сентябрьского дня. Она заходила к Сагенам один-единственный раз, заглянула всего на минутку и ни словом не обмолвилась об отъезде. Вилфреду эту новость уже после отъезда Кристины сообщила мать как-то раз, когда он сидел над французским. Сообщила мимоходом, болтая о пустяках. Ему даже показалось, что чересчур уж мимоходом. Отъезд Кристины не произвел на него особого впечатления. В тот единственный раз, когда она к ним заходила, она выглядела усталой и даже постаревшей. Он испытывал к ней благодарность, но не любовь. Всякий раз, когда он думал о том, что произошло, он испытывал к ней благодарность, а думал он об этом часто. Мальчишки в новой школе только и говорили, что об «этом самом», а один считал даже, что стоит сделать «это», и у тебя так и пойдут рождаться дети. Мальчишки рисовали половые органы на клочках бумаги и передавали рисунки по классу. Когда Вилфред получил такой листок, он усмехнулся, разгладил бумажку, потом разорвал и сунул в парту. Больше ему таких рисунков не посылали. Он благодарил Кристину еще за то, что случившееся помогло ему воздвигнуть вокруг себя непроницаемую укрепленную стену, как он решил в тот вечер, когда мать заговорила о конфирмации. К пастору он не ходил, он добился отсрочки крещения. Он по опыту знал, что в их семействе, где не любят сложностей, отсрочка означает забвение. Он благодарил ее за свое постоянное теперь ощущение физического покоя и довольства. Вечерами мать иной раз украдкой недоверчиво поглядывала на сына – словно ее даже беспокоило его усердие и послушание. Случалось, она при его появлении резко обрывала телефонный разговор. Это бывало в тех случаях, когда, повинуясь чувству долга, об успехах племянника справлялся дядя Мартин, а иногда тетя Валборг; тетю Валборг смущало благоразумие Вилфреда. Она утверждала, что молодому человеку следует иногда выкинуть какую-нибудь глупость, это необходимо. Когда мать так поглядывала на него, Вилфреду казалось, что и она разделяет опасения тетки. Бывало, она даже говорила: «Ну стоит ли так уж корпеть над французским?» Или соблазняла его синематографом, звала в космораму. И он не возражал, не отказывался. Он ничем себя не выдавал. Он потакал ей во всем, соглашался и немного развеяться ей в угоду. Он рассказал ей про Мириам, о том, что они гуляют по улицам. Он всячески подчеркивал, что у него нет от нее тайн. И тем достигалось, что решительно все – от начала и до конца – было притворством. В результате мать ничего о нем не знала. И она тоже. Вообще никто. Однажды, возвращаясь домой, он встретил Эрну. Она ходила в школу по улице Профессора Даля, а жила на улице Людера Сагена. Как она очутилась здесь, на Драмменсвей, как раз после окончания школьных занятий? Вилфред насторожился, как только ее завидел. – Решила пройтись, – сказала она, словно извиняясь. У нее еще не сошел летний загар. Этот здоровый матовый загар напомнил Вилфреду об опасности. Они немножко прошли вниз по улице, по дороге к его дому. Вот совпадение – Эрне тоже сегодня нужно на эту улицу. Она к портнихе. А Вилфреду надо к зубному врачу, на улице Обсерватории, он только сейчас вспомнил. Пожалуй, Эрне и это как раз по пути. Они шли, все замедляя и замедляя шаг. Впрочем, зубной врач подождет – это не к спеху. Вилфреду пора домой. У них сегодня гости. Они остановились, глядя друг на друга. На Эрне было светло-синее пальто, отороченное узкой полоской меха, и вся она была воплощением благоразумия. Засучив левый рукав, она подняла кверху руку. Тот самый шнурок, который Вилфред подарил ей летом! Вылинявший от постоянных умываний, он все еще обвивал ее запястье. Вилфреда охватила ярость. Он стиснул руку Эрны, одним рывком развязал морской узел, который завязал тогда, в лодке, и потянул к себе тонкий крученый шнурок. – Отдай! – крикнула она. Он отшвырнул шнурок в сторону, на рельсы, и по нему тут же проехал трамвай. – Незачем его хранить, – сказал Вилфред жестко. Он уже отошел на несколько шагов, но оглянулся и захохотал. – Погоди, я тебе еще подарю кольцо с брильянтом! – крикнул он, повернулся на каблуках и быстро зашагал прочь. На какую-то секунду она совершенно растерялась. Он это заметил. Заметил, как в глазах у нее сверкнул огонек. Вилфред снова расхохотался и пошел дальше. Он останавливался и громко смеялся, зная, что она глядит ему вслед. У дяди Рене опять устраивались музыкальные вечера, по четвергам, раз в три недели. Профессионалов приглашали теперь редко, и дядя Рене уже не стеснялся знакомить публику со своими собственными произведениями. Как-то одну из его пьес даже исполняли в концерте сверх программы. Он все больше входил в роль служителя муз и уже не робел перед знаменитостями. Вилфреда тоже попросили выступить. В консерватории в октябре он играл Шопена и Дебюсси. В ноябре пришлось разучивать Баха – этюды и маленькие прелюдии. Моцарта он теперь никогда не играл и, если его упрашивали, отвечал, что все перезабыл. На музыкальных вечерах он играл Букстехуде и по собственной инициативе прочел несколько лекций о полифонии. Дядя Рене был недоволен, но мать вся сияла и украдкой оглядывала слушателей. На семейных сборищах Вилфред умел угодить всем. Он рассказывал дяде Мартину, как много дал ему дядя Рене, рассказывал достаточно громко, чтоб дядя Рене мог уловить, о чем идет речь. Он выуживал в газетах биржевые новости и угощал ими тетю Валборг, она всплескивала руками и кричала мужу через стол: – Мартин, ты слыхал, что говорит Вилфред? Чего он только не знает! Я и не представляла! А Вилфред, делая вид, что пытается умерить ее пыл, в наступившей тишине объявлял: – Как я завидую дяде! Какой интересной жизнью он живет. Ведь я, собственно, ничего не знаю, сужу только по ею рассказам. Тете Шарлотте он говорил: – Как жаль, что ты переменила духи. Нет, эти мне тоже нравятся, они прелестны, но тот запах тебе как-то больше шел… Когда входила Лилли с подносом, Вилфред проворно собирал чашки и бокалы, помогал ей вытряхивать пепельницы. В Лилли он обрел союзницу, хотя одно время дружба их висела на волоске – это было осенью, когда мать раздражалась по пустякам и ко всему придиралась. В газетах тогда много писали об испорченности молодежи, а Вилфред знал, что Лилли с ее простонародной смекалкой провести нелегко. Раза два она уже готова была ответить на замечание хозяйки какой-нибудь дерзостью о маменькиных сынках, и только взгляд Вилфреда, брошенный на нее, заставлял ее умолкнуть. Теперь Вилфред имел в ней союзника. Только союзника, дружбы он ни с кем не заводил. Он не позволял одноклассникам лезть к себе в душу. Держался он со всеми ровно и приветливо, и в спорах его часто выбирали третейским судьей, ведь он пи к кому не питал особого пристрастия. Это Андреас ходил с умным видом, словно ему открыты какие-то тайны. Но не от хорошей жизни он напускал на себя важность. К тому же бедняга никак не мог вывести бородавки. Он травил их уксусной эссенцией, а они от этого только чернели. Иной раз, провожая Мириам из консерватории на улице Нурдала Бруна, Вилфред готов был разоткровенничаться, сказать правдивое слово. Маленькая кареглазая девочка с пушистыми ресницами излучала странное спокойствие, передававшееся и ему. Она рассказывала о житье-бытье у них дома, об отце, правоверном еврее, который ходит в синагогу. Музыка переполняла все ее существо, звучала в ее голосе, в ее движениях. Мириам играла на благотворительных концертах в бедных кварталах и рассказывала Вилфреду, как блестят глаза у ее слушателей. Рассказывала, как соблюдается дома суббота, как затихают в этот день родители и братья. Вилфреду передавалось ее благоговейное чувство. Хотелось понять, пережить его вместе с нею, получать и давать. Но он заставлял себя вспомнить принятое решение и, оглядев пыльные улицы, стряхивал с себя непрошеную нежность, а потом говорил Мириам: – Да зачем она вообще нужна, эта музыка? Но тихая девочка как будто понимала, отчего он задает этот вопрос. Она не оскорблялась, не обращала на него взоров, полных слез. Она только смеялась, совсем тихонько. Она над всем тихонько смеялась. А когда что-нибудь говорила, то не категорически, как другие, а будто случайно и ненароком. И если он возражал, она не спорила, не настаивала на своем, но казалось, что она понимает очень-очень многое. Однажды в редком лесочке позади Ураниенборгской церкви Вилфред обнял ее и поцеловал. Она не противилась, она ответила на его поцелуй. Они долго стояли обнявшись. Было холодно. Мешал футляр со скрипкой. Наконец Вилфред положил футляр на землю. Она засмеялась, но встала так, чтоб ему было удобней ее обнимать. Она отвечала ему радостно, без смущения, его охватили нежность и желание, какого он не знал прежде. Потом она отстранилась и погладила его по щеке. Сняла перчатку, еще раз погладила. Он нагнулся за футляром и увидел, что землю покрыл снег. Снег запорошил все, их головы, плечи. Мириам опять засмеялась. – Вот и зима наступила, – сказала она. Он рассказал матери о Мириам. Не потому, что он в нее влюбился. Он рассказал, чтобы не влюбиться. Он рассказывал матери о школе, о толстом учителе гимнастики, казавшемся самому себе чудом ловкости, о том, что, когда подходишь к консерватории, на тебя из окон льется музыка, она льется отовсюду, на что попало. Вилфред все время ловил себя на том, что, говоря правду, никогда не говорит правды. И как это легко! Ему даже хотелось приврать, как бывало, чтоб внести в свои рассказы больше правдоподобия. Он знал, что она будет в восторге – ах, он проговорился! Но он не врал. Он ловил себя на этом желании и не уступал ему. Он берегся. Нет, ей не удастся снова склонить его к уютной лжи, которая сразу превращается в понятный обоим шифр. Зима наступила рано, снег все валил и валил. Часто, вместо того чтобы идти в театр, как собирались, они вдруг, глянув друг на друга, решали, что лучше посидеть дома. Решали без слов, только однажды Вилфред сказал: – К тому же мне надо готовить математику. Она ответила: – Что значит «к тому же»? – Мы ведь решили не идти в театр? Снег, ветер. – Решили? Но об этом ни звука не было сказано. Они поглядели друг на друга. Он рассмеялся. – Разве? Ему это было безразлично. Просто хотелось потешить ее немного доказательством их близости. – Вилфред, – сказала она, – знаешь, это ужасно. Отлично. Все отлично. Все идет как по маслу. Ему удалось внушить ей, что они понимают друг друга без слов, думают всегда об одном. Она рада, очень рада, «ужасное» доставляет ей удовольствие. – Ты права, – сказал он. – Это очень интересно! Клюнет или нет? Клюнула. Она клюет на все. Все клюют на все, когда им самим хочется. Может, и у рыбки, которая мечется по морю в поисках съестного, мелькает мгновенное сомнение при виде наивной приманки? А ведь она клюет. Очевидно, надеется на лучшее. Но не вспыхивает ли в ее жалком мозгу досада в ту самую секунду, когда она попадается на крючок, – ведь заметно же, заметно было, что тут что-то неладно… Она сказала: – Знаешь, тетя Кристина… Мне давно бы надо тебе сказать. Он встрепенулся. А вдруг он сам – глупая рыбешка? – Что такое? – Он открыл готовальню, вынул циркуль. – Ты ведь помнишь, она ездила в Копенгаген… Он раскрыл циркуль. Рука не дрожала. – Так вот, она вернулась… Он разглядывал линейку. Надо провести гипотенузу! Его занимала гипотенуза. – Кондитерскую она оставляла на своих двух помощниц, – сказала мать. – Хочешь кофе? – Спасибо. – Он взялся за чашку. Обычно кофе разливал он. Он встал было, но она жестом усадила его на место. – А как же «домашние конфеты»? – спросил он. – Ах, ты ведь сам знаешь, что домашние конфеты по большей части поставлялись фабрикой. Обман. И тут обман. Он проводил линию по линейке. Проводил старательно, аккуратно, подперев щеку языком. Он знал, что мать на него смотрит.

The script ran 0.002 seconds.