Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

П. Д. Боборыкин - Китай-город
Известность произведения: Низкая
Метки: prose_history, prose_rus_classic

Аннотация. Более полувека активной творческой деятельности Петра Дмитриевича Боборыкина представлены в этом издании тремя романами, избранными повестями и рассказами, которые в своей совокупности воссоздают летопись общественной жизни России второй половины XIX - начала ХХ века. Во второй том Сочинений вошли: роман «Китай-город» и повесть "Поумнел".

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 

— Разорву, сейчас разорву!.. Такие минуты находят, что, кажется, своими бы руками… — Ха, ха!.. А купец-то зубами хочет… железные, говорит, у меня зубы. — Не смейте так! — грозно оборвал больной Качеева. Тот помолчал, сделал поприятнее мину и выговорил: — Нужно только пожалеть от души вашу супругу! — Скажите, пожалуйста! — Да, пожалеть… Ее выдержка изумительна. — Выдержка!.. Я знаю… — Ангельское терпение. А у меня его меньше, Константин Глебович… Довольно и того, чему я бывал свидетель, хоть бы сегодняшним днем… Я не за этим езжу к вам… Если вам не угодно… Он начал подниматься с табурета. Лещов пугливо оглянулся и привстал с постели. — Полно, полно… Нечего тут кавалера-то из себя строить. Не ваша сухота… Давайте о деле… — Да ведь все готово! — Прочтите мне параграф… какой бишь… — О чем? — Об учреждении имени… Константина Глебовича Лещова… — Параграф седьмой? — Да, да… Адвокат начал перелистывать тетрадь, опустив низко голову в листы. Лещов следил за ним тревожным взглядом и дышал коротко и прерывисто. Он думал: "Наказал же меня Господь. Отнял разум и соображение… Как же было поручить составление духовной такому шалопаю, красавчику, Нарциссу? Да ведь она, Антигона-то облыжная, на него целый год буркалы свои пялит. Ведь они меня еще до смерти отравят, подсыплют морфию, обворуют, сожгут завещание… Разве ему, этому шенапану, довольно его практики?.. Что он получит? Десять, ну пятнадцать тысяч… А тут сотни… И посулит ей законный брак. Успеешь умереть с духовной — он же оспаривать будет, пополам барыши вытянет у нее потом, поступит к ней на содержание… И пойдут трудовые деньги не на хорошее, на родное дело, не на увековечение имени Лещова, а на французских девок, на карты, на кружева и тряпки этой мерзкой притворщицы и набитой дуры!.." XVII Параграф был прочитан. В нем Константин Глебович оставлял крупную сумму на учреждение специальной школы и завещал душеприказчикам выхлопотать этой школе право называться его именем. Когда Качеев раздельно, но вполголоса прочитывал текст параграфа, больной повторял про себя, шевеля губами. Он с особенной любовью обделывал фразы; по нескольку раз заново переделывал этот пункт. И теперь два-три слова не понравились ему. — Постойте, — перебил он. — Тут надо заменить. — Что? — нетерпеливо спросил Качеев. — Да вот это: "ежели, в случае каких-либо недоразумений…" — Облизывали достаточно… — Кто — я? — Вы, Лещов Константин Глебович. — Какая у меня степень? Ведь это между вашей братьей развелись малограмотные скоробрехи; а я не могу; чувство у меня есть художественное. Вы его все утратили… Ремесленники, наймиты везде развелись. Качеев выпустил тетрадь и сложил руки на груди. — Вы забыли уговор, Константин Глебович. Опять ругаться? — Подайте мне. Лещов потянулся за тетрадью. Адвокат подал ее. — Одно слово!.. Все равно надо переписать… — отрывисто заговорил Лещов. Его уже начинало опять душить. — Зачем переписывать… Ведь вы ждали свидетелей? — А! Свидетелей? — разразился Лещов. — Был тут сейчас Евлашка Нетов, тля, безграмотный идиот Я его оболванил, я его из четвероногого двуногим сделал. А он… отлынивает… зачуяли, что мертвечиной от меня несет… С дядей своим, старой Лисой Патрикевной, стакнулся… Тот в душеприказчики нейдет… Я его наметил… Почестнее, потолковее других… Теперь кого же я возьму?.. Кого? — Помилуйте, — перебил Качеев, — у вас пол-Москвы знакомых… Ну, барина какого-нибудь из ваших приятелей, из византийцев… ха, ха, ха! — Откуда у вас такое слово? — Робята одобряли… — продолжал смешливо Качеев. — Выдохлись они теперь, болтают все на старые лады. Уж коли брать, так купца. Этот хоть умничать не станет и счет знает… А кого взять?.. Может ли он понять мою душу? Раскусит ли он — лавочник и выжига, — что диктовало, какое чувство… вот хоть бы этот самый седьмой пункт?.. Вы не знаете этого народа?.. Ведь это бездонная прорва всякого скудоумия и пошлости!.. Припадок кашля был гораздо слабее. Лещов положил голову на ладонь правой руки и смотрел через белокурую голову Качеева. Голос его стал ровнее, заслышались тронутые, унылые звуки… — Молодой человек, вот вы тоже начали с этим народом вожжаться… Не продавайтесь! Бога для — не продавайтесь… Хотя бы и так, как я… Я не плутовал!.. Свезут меня завтра на погост, будут вам говорить: Лещов наворовал себе состояние, Лещов был угодник первых плутов, фальшивых монетчиков… не верьте… Ничего я не украл, ничего! Но я пошел на сделку… Да. Хоть и тыкал их в нос, показывал им ежесекундно свое превосходство, а все-таки ими питался… И опошлел, каюсь Господу моему и Спасителю! Опустился… Все думал так: вот буду в стах тысячах, а потом в двухстах, трехстах, и тогда все побоку и заживу с другими людьми, спасаться стану… Мыслить опять начну… Чувствования свои очищу… Ан тут болезнь подползла. И никакие доктора меня не подымут на ноги — вижу я это. Не хуже их ставлю себе диагнозу… Вот она, трагедия-то. Слушай меня, франт-адвокат, слушай… коли в тебе душа, а не пар, гляди на меня, и гляди в оба и страшись расплаты с самим собою. От утомления он смолк и закрыл глаза. Лицо еще больше осунулось. Вокруг глаз темнели бурые впадины. Качеев быстро поглядел на него, положил тетрадь в портфель и перегнулся через стол. — Константин Глебович, — тихо выговорил он, — право, довольно… выправлять духовную… Когда свидетели будут готовы, пошлите за мной… Да и без меня подпишут, вы форму знаете, а душеприказчиков найдем и проставим других… — Кого? — чуть слышно спросил Лещов. — Да того же Нетова… А второго… ну хоть меня! Я закон знаю. Теперь лучше в карточки поиграть… Я схожу за картами. Качеев вышел. XVIII В гостиной, где адвокат нашел Лещову с вязаньем в руках, вышел разговор вполголоса. — Раздражался? — спросила она кротко. — Беда! Целое наставление мне прочел. Точно Борис Годунов последний монолог… Пожалуйте нам карты… Маленький пикетец соорудим… Я еще поспею в суд… Ах, барыня вы милая! Он поцеловал ее руку, а она его в затылок, встала и пошла к двери. — Карты там… в спальне… А как же с душеприказчиками? — Я себя предлагаю. — Добрый друг, — протянула она и подняла вверх глаза. Глаза адвоката смотрели вбок. В них мелькнула мысль: "Кто тебя знает, как-то ты себя поведешь после вскрытия завещания". Но они больше между собою не шептались. Лещова вошла первая в спальню. — Три короля! — громко произнес Качеев, входя вслед за нею, — не больше, Константин Глебович, вы слышите?.. — Как тебе угодно, — спросила Лещова, — на столе или положить доску на постель? — На постель!.. Знаешь ведь. Она достала небольшую доску из-за туалета, поместила ее на край постели, придвинула табурет, положила на доску две колоды и грифельную доску, взбила подушки и помогла мужу приподняться. Началась партия. Лещова присела у нижней спинки кровати и глядела в карты Качеева. Больной сначала выиграл. Ему пришло в первую же игру четырнадцать дам и пять и пятнадцать в трефах. Он с наслаждением обирал взятки и клал их, звонко прищелкивая пальцами. И следующие три-четыре игры карта шла к нему. Но вот Качеев взял девяносто. Поддаваться, если бы он и хотел, нельзя было. Лещов пришел бы в ярость. В прикупке очутилось у Качеева три туза. — Ты что нам обоим в карты глядишь? — спросил Лещов жену. — Я не вижу твоих карт, мой друг. — Как не видишь? Сядь вот тут. Он указал на изголовье. — Возьми стул и сиди… Ковыряй что-нибудь, вяжи, не мозоль так глаза. Жена исполнила его желание и села на стуле у изголовья. — Береженого Бог бережет, — повторил Качеев, сдавая. — Вы, Константин Глебович, оченно уж горячитесь!.. Снесли не так. — У вас, поди, учиться надо? — А хоть бы и у нас!.. После порядочной игры Лещову — что ни сдача — семерки и осьмерки. Качеев выиграл короля. В счете больной раскричался, начал сам считать, — они играли по одной восьмой, — сбился и страшно раскашлялся. — Не довольно ли? — заметила Лещова. — Не твое дело! — оборвал он ее. Она хотела уйти. — Сиди тут! Сиди! Как суеверный игрок, он имел свои приметы. После третьей сдачи карты опять потянули к противнику. — Что ты тут торчишь?.. Ступай!.. Сядь на другое место!.. Лещов начал рукой толкать жену. Она отошла к окну и взяла работу. Третьего короля не доиграли. После нового взрыва игрецкого раздражения с Лещовым сделался такой припадок одышки, что и адвокат растерялся. Поскакали за доктором, больного посадили в кресло, в постели он не мог оставаться. С помертвелой головой и закатившимися глазами, стонал он и качался взад и вперед туловищем. Его держали жена и лакей. "Не подпишет духовной, — думал Качеев, надевая перчатки в передней, — подкузьмила его водяная… Что ж! Аделаида Петровна дама в соку. Только глупенька! А то, кто ее знает, окажется, пожалуй, такой стервозой. Коли у него прямых наследников не объявится, а завещания нет, в семистах тысячах будет, даже больше". Он сам затворил дверь в передней. Лакей был занят с барином. «Напутствие» Лещова пришло ему на память. "Нашел время каяться", — рассмеялся он про себя и, выйдя на крыльцо, зычно крикнул кучеру-лихачу: — Перфил! Давай! XIX Марья Орестовна Нетова позвонила. В ее будуаре были звонки электрические, а не воздушные; она находила их "более благородными". Она только что взяла ванну и отдыхала на длинном атласном стеганом стуле, с ногами. Вся комната обтянута голубым атласом в белых лепных рамках. Такой же и плафон. Точно бонбоньерка, вывернутая нутром. Туалет, большое трюмо, шкап, шифоньера — белые, под лак, с позолотой; кружевные гардины, гарнитуры и буфы делают комнату нежной и дымчатой. Но погода впускала в это утро двойственный, грязноватый свет. На Нетовой капот из пестрой шелковой материи — мелкими турецкими цветочками, на голове легкая наколка, ноги, — она вытянула их так, что видны и шелковые чулки с шитьем, — в золотых туфлях. Марья Орестовна блондинка, но не очень яркая; волосы у ней светло-каштановые. Всего красивее в ее голове: лоб, форма черепа, пробор волос и то, как она носит косу. Ей за тридцать. На вид она моложе. Но на переносице то и дело ложатся резкие прямые морщины. Нос у ней большой, сухой, с горбиной, узкими и длинными ноздрями; губы зато яркие, но не чистые, со складками, и неправильные, редкие, хотя и белые зубы. Она смотрит часто в одну точку своими карими узкими и немного подслеповатыми глазами. Ее не роскошная грудь сохранила приятные очертания, плечи круглые, невысокие, несколько откинуты назад. Она часто пожимает ими на особый лад и при этом поворачивает вбок голову. Если бы она встала, то оказалась бы ростом выше среднего. Руки ее — с длинными, почти высохшими пальцами, так что кольцы на них болтаются. Сквозь духи и пудру идет от нее какой-то лекарственный запах. Она допила чашку какао. Она это делала по предписанию доктора и всегда с гримасой. Вошла ее первая камеристка из ревельских немок, Берта, крепкая низкорослая девушка, в сером степенном платье и вся в веснушках. — Позовите мне экономку, а после — дворецкого. Дом управлялся Марьей Орестовной. Люди у ней ходили в струне. У Евлампия Григорьевича и не найдется даже таких звуков, как у его супруги, для отдачи приказаний. Она говорит иногда в нос, чуть заметно, — уже совсем с барской нервностью и вибрацией. Экономка — дворянка, женщина лет за пятьдесят, в черной тюлевой наколке и шелковом капоте с пелеринкой пюсового цвета, еще не седая, с важным выражением — остановилась в дверях. При себе Нетова никогда не посадила бы ее, хотя экономка была званием капитанша и училась в «патриотическом», как дочь офицера, убитого в кампанию, а папенька Марьи Орестовны умер только "потомственным почетным гражданином". — Пожалуйста, Глафира Лукинишна, — закартавила Марья Орестовна и наморщила лоб, — больше мне этого какао не делать… Я прекращаю с завтрашнего дня… — Что же будете кушать? — спросила экономка низким грудным голосом. — Пока чай… И вот еще, я вас должна предупредить, Глафира Лукинишна, что мне лично… вы, быть может, и не понадобитесь больше. — Как же-с? — Если я уеду за границу… у Евлампия Григорьевича приему не будет такого. — Но все-таки… — возразила экономка. — Доложите ему… Пожелает он… — Вам стоит сказать. Глаза экономки добавили остальное. Марья Орестовна нахмурилась. — Просить я не стану… Вы, во всяком случае, получите от меня содержание… за… три месяца… И прошу сдать тогда все, что у вас на руках, дворецкому. Экономка что-то хотела возразить, но Марья Орестовна сделала знак левой рукой и прибавила: — После. XX По уходе экономки Марья Орестовна переложила левую ногу на правую, поправила кружево на груди и поглядела в окно. Глаза у нее горели. Она всю почти ночь не спала. С ней это часто бывает. Какой-то недуг подкрадывался к ней, хотя она ни на что не жалуется. Доктор к ней ездит, иногда и прописывает ей: вот какао посоветовал пить по утрам. Но она ничем не больна. Нервы? Да. Но отчего? Она не сомкнула глаз до рассвета — думы не позволяли. Не легко убеждаться окончательно, что она не может продолжать так жить, — под одной крышей с своим Евлампием Григорьевичем… Еще недавно могла, а теперь не может. Свыше ее сил! Тянула она его, тянула в гору, и вдруг — тошно! Она еще раз позвонила и приказала позвать себе дворецкого. У ней был настоящий maître d'hôtel, обруселый эльзасец, Огюст, полный блондин, в кудрях на круглой голове и с легким немецким акцентом. Он служил когда-то контр-метром в ресторане Бореля. С ним она говорила по-французски. Он получил то же предуведомление, что и экономка, смутился этим больше, но утешился, когда услыхал, что monsieur Niétoff, вероятно, оставит его у себя, даже если барыня и уедет за границу. За границу!.. много раз она бывала там — сначала с удовольствием, а потом равнодушно, частенько со скукой. Теперь «заграница» манит ее… Она уже видит себя в Позилиппе или в Ницце на зиму, а на лето в Ишле, в Дьеппе, на острове Уайте, осенью во Флоренции. Тогда только она и будет жить, как она всегда мечтала. Одна, с dame de compagnie[39] из умных пожилых парижанок. Разве трудно иметь салон? Она и теперь может называться "madame de Niétoff", a к тому времени ее «благоверному» дадут генеральский чин. И он не будет пришпилен к ней, как бывало. Никогда! До конца дней ее! Марья Орестовна встала. В ногах она почувствовала большую слабость, точно их кто искалечил. И так губить свое здоровье? Из-за кого? Она перешла в свой кабинет, комнату строгого стиля, с темно-фиолетовым штофом в черных рамах, с бронзой Louis XVI.[40] Шкап с книгами и письменный стол — также черного дерева. Картин она не любила, и стены стояли голыми. Только на одной висело богатейшее венецианское резное зеркало. В этой комнате сидели у Марьи Орестовны ее близкие знакомые — мужчины; после обеда сюда подавались ликеры и кофе с сигарами. Евлампия Григорьевича редко приглашали сюда. В просвете тяжелой двойной портьеры открывался вид на два салона и танцевальную залу. Разноцветные сплошные ковры пестрели, уходя вдаль, до порога залы, где налощенный паркет желтел нежными колерами штучного пола. Все эти хоромы, еще так недавно тешившие Марью Орестовну своим строгим, почти царственным блеском, раздражали ее в это утро, напоминали только, что она не в своем доме, что эти ковры, гобелены, штофы, бронзы украшают дом коммерции советника Нетова. Не может же она сказать ему: — Пошел вон!.. Как он ни дрессирован, но у него достанет духу сказать: — Нет, не желаю-с. Ну и довольно… Но у ней нет ничего своего!.. Ничего! Или так, пустяки, экономия от туалета, от расходов… Как же могла она в десять лет, постоянно работая умом и волей, очутиться в таком положении? Нынешняя ночь припомнила ей — как… Нетова присела к письменному столу, раскрыла серебряный новый бювар, взяла лист продолговатой цветной бумаги с монограммой во всю высоту листка, написала записку, позвонила два раза и отдала вошедшему официанту, сказав ему: — Послать сейчас выездного. Принимать с трех. Если господин Палтусов будет раньше — принять. XXI "Обед-то ведь не заказан", — подумала Марья Орестовна и позвонила. Она не ждала сегодня званых гостей. Палтусов, вероятно, останется. Еще, быть может, двое-трое. Но кто-нибудь да должен сидеть. Не может она, да еще сегодня, оставаться с глазу на глаз с Евлампием Григорьевичем. Заказывание обеда делалось у ней через экономку. Почти всегда Марья Орестовна входит в подробности. Но на этот раз она сказала появившейся в дверях Глафире Лукинишне: — Обед на пять персон… Закуску, как всегда… На письменном столе лежали газеты, московские и петербургские, книжка журнала под бандеролью, толстый продолговатый пакет с иностранными марками и большого формата письмо на синей бумаге, тоже заграничное. Газеты и журнал Марья Орестовна отложила. В пакете оказались образчики материй от Ворта. Она небрежно пересмотрела их. Осенние и зимние материи. Теперь ей не нужно. Сама поедет и закажет. В эту минуту ей и одеваться-то не хочется. Много денег ушло на туалеты. Каждый год слали ей из Парижа, сама ездила покупать и заказывать. А много ли это тешило ее? Для кого это делалось?.. В синем конверте с французскими марками оказалась фактура башмачника — ее поставщика. В Москве она никогда не заказывала себе обуви. Марья Орестовна поглядела на итог — двести семьдесят один франк — и отложила счет. Надо же ей посмотреть, сколько накопилось у ней добра в гардеробной. Неужели все везти с собою? Через пять минут она входила вслед за Бертой в обширную и высокую комнату, обставленную ясеневыми шкапами, между которыми помещались полки, выкрашенные белой масляной краской, покрытые картонками всяких размеров и форм, синими, белыми, красными. В гардеробной стоял чистый, свежий воздух и пахло слегка мускусом. У окон, справа от входа, на особых подставках развешаны были пеньюары и юбки и имелось приспособление для глажения мелких вещей. Все дышало большим порядком. — Отоприте, — приказала Берте Марья Орестовна, указывая ей на первый шкап по левую руку. В этом шкапу висели зимние платья, укутанные в простыни, тяжелые, расшитые шелками, серебром, золотом, с кружевными отделками. Некоторые не надевались уже более года. Половину этого надо будет оставить. В следующем шкапе помещались мантильи, накидки, разные confections de fantaisie.[41] Многое уже вышло из моды. Но у Марьи Орестовны нет привычки дарить. А продавать тоже не может. Из этого шкапа она выберет две-три вещи. Осенние простые туалеты она возьмет на дорогу и для ненастных дней в Ницце или где проживет зиму; у Ворта закажет четыре платья — не больше. "Закажет!.. Будет ли ей по средствам? Нынче каждое простое платье стоит у него тысячу франков и больше". Так обревизован был весь гардероб. Одно платье и кофточку она подарила камеристке. Берта густо покраснела и сделала книксен, подогнув правую ногу под левую. Осмотр гардеробной утомил Марью Орестовну. Она вернулась в кабинет и взялась за газеты. Прежде всего за одну мелкую московскую, где за два дня «отделывали» ее мужа и его дядю. И сегодня, вероятно, что-нибудь новое. С той статейки и начался в ней перелом. Ее уязвило не оскорбление мужу, а то, что она — жена его. В тот день она начитала ему как следует, дала приказ, как поступить, к кому ехать, что говорить. Ее это раздражило, вызвало желчь, помогло обдумать целый план действий. А вчера вся эта пошлость припомнилась ей и, как последняя капля, заставила разлиться чашу ее душевного недуга. Стоило почти десять лет работать над таким человеком, как ее супруг! Добьется она того, что ему будут писать на пакетах: "Его превосходительству"… А потом? Она-то сама, ее-то личная жизнь при чем тут? Терпеть, чтобы тебя в грошовой газете всякий пасквилянт, получающий по три копейки со строки, срамил из-за ничтожества твоего Евлампия Григорьевича, чтобы над твоим «ученичком» издевались, как над идиотом, и тебя показывали в "натуральном виде" — так и стояло в фельетоне, — со всеми твоими тайными желаниями, замыслами, внутренней работой, заботами о своей «интеллигенции», уме, связях, артистических, ученых и литературных знакомствах? "Дворянящаяся мещанка" — вот твоя кличка!.. XXII Московская газетка нервно встряхивалась в руках Марьи Орестовны. Она читала с лорнетом, но pince-nez не носила. Вот фельетон — "обзор журналов". В отделе городских вестей и заметок она пробежала одну, две, три красных строки. Что это такое?.. Опять она!.. И уже без супруга, а в единственном числе, какая гадость!.. Нелепая, пошлая выдумка!.. Но ее все узнают… Даже вот что!.. Грязный намек… Этого еще недоставало!.. Лицо Нетовой разом побледнело. Во рту у ней тотчас же явился горький вкус. Она бросила газету на стол и начала ходить по кабинету. Как ни бодрись, как ни ставь себя на пьедестал, но ведь нельзя же выносить таких мерзостей! А разве за нее он способен отплатить? Да он первый струсит. Дела не начнет с редакцией. А если бы начал, так еще хуже осрамится!.. Стреляться, что ли, станет? Ха, ха! Евлампий-то Григорьевич? Да она ничего такого и не хочет: ни истории, ни суда, ни дуэли. Вон отсюда, чтобы ничего не напоминало ей об этом «сидельце» с мелкой душонкой, нищенской, тщеславной, бессильной даже на зло! Выдумать грязную сплетню на нее, как на жену и женщину! На нее! Стоило десять лет быть верною Евлампию Григорьевичу! Да, верной, когда она могла пользоваться всем… и здесь, и в Петербурге, и за границей. Ей вот тридцать второй год пошел. Сколько блестящих мужчин склоняли ее на любовь. Она всегда умела нравиться, да и теперь умеет. Кто умнее ее здесь, в Москве? Знает она этих всех дам старого дворянского общества. Где же им до нее? Чему они учились, что понимают?.. И тут ей представились фигура и лицо мужа — с приторной улыбочкой, глухо-хмурыми бровями и бородкой молодца из Ножовой линии, с его "изволите видеть" и "сделайте ваше одолжение", с его влюбленным лакейством. Он влюблен! Он питает затаенную страсть!.. Он смеет!.. Проявлять эту страсть она ему никогда не позволяла. Но ведь он все-таки муж… И было время в первые годы, когда они еще не жили в разных концах дома!.. Желчь еще не уходилась. В голове целый муравейник злобных мыслей так и кишел. В дверях показался официант с небольшим серебряным подносом. Он намеренно кашлянул. — Что? — почти с испугом крикнула Марья Орестовна и тотчас же оправилась. — Депеша-с. Прикажете расписаться? — Я говорила, чтобы швейцар расписывался… даже когда я и Евлампий Григорьевич дома. Лакей нырнул в портьеру, вынув из пакета листок квитанции. "От Палтусова", — подумала Марья Орестовна и подошла читать депешу к окну. Но депеша была не городская, а из Петербурга… Вот это новость! Она рассчитывала на брата, служащего за границей, думала вызвать его в Париж, — а он в Петербурге, экспромтом по делам службы, и будет через три дня в Москву. Всё неудачи!.. А может, и лучше. Свой человек. Теперь это придется кстати. Легче будет. Он мог бы сослужить ей хорошую службу, но не очень-то она надеется на его умственные способности… Брат Коля. Он ее же выученик. Зато он распустит хвост, как павлин… может оказаться полезным своим французским языком, тоном, подавляющим высокоприличием и сладкой деликатностью. Это так… Уже третий час, а она еще не в туалете… В капоте нельзя принимать, хоть сегодня у ней вокруг талии опухоль; трудно будет затянуть корсет. Надо надеть простую ceinture[42] и платье полегче. Она вернулась в будуар и хотела позвонить. Но рука ее, протянутая к пуговке электрического звонка, опустилась. Лицо все перекосило, прямые морщины на переносице так и врезались между бровями, глаза гневно и презрительно пустили два луча. Из-за портьеры выглядывала наклоненная голова Евлампия Григорьевича и озиралась. — Можно войти? Что за вольность! Никогда он не смел входить до обеда в ее будуар. Ну да все равно. Лучше теперь, чем тянуть. — Войдите, — сказала она ему сквозь зубы и стала спиной перед трюмо. Евлампий Григорьевич вошел на цыпочках, во фраке, как ездил, и с портфелем под мышкой. XXIII — Можно? — повторил он, не переступая порога. Марья Орестовна ничего не отвечала. Муж ее вытянул еще длиннее шею и вошел совсем в будуар. Портфель и шляпу положил он на кресло, около двери, и приблизился к Марье Орестовне. — Заехал на минутку… — начал он, переминаясь с ноги на ногу. — Очень рада, — ответила Марья Орестовна и тут только повернулась к нему лицом. Евлампий Григорьевич быстро вскинул на нее глазами и понял, что готовится нечто чрезвычайное. — Вы читали сегодняшние газеты? Вопрос свой Марья Орестовна выговорила более в нос, чем обыкновенно. — Нет еще… — Возьмите на столе… полюбуйтесь… Она назвала газету. — Это успеется, — откликнулся он, чуя беду. — Прочтите, вам говорят. Подайте мне сюда. Когда Марья Орестовна обрывала слова и отчеканивала каждый слог, муж ее знал, что лучше с самого начала разговора со всем согласиться. Газету он взял на столе в кабинете и подал ей. Она нашла статейку и показала ему. — Извольте прочесть… — Что же… опять братца Капитона Феофилактовича дело? — Читайте! Евлампий Григорьевич начал читать. Он разбирал мелкую печать не очень бойко. Ему про себя надобно всегда прочесть два раза, а писаное и три раза. — Ну! — нервно окликнула его Марья Орестовна. Она прилегла на длинный стул, где пила какао. Волнение сразу охватило Нетова. На лбу показались капли пота. Лицо пошло пятнами, как утром у Краснопёрого. — Канальи! — Прошу вас не браниться! — удержала она его. — Да как же-с, помилуйте, — начал он, задыхаясь и разводя той рукой, где у него скомкана была газета. — За это… — Что за это? К мировому потянете, да? — Нет-с, не к мировому… В смирительный дом!.. В первый раз видела она у него такую вспышку возмущения. — Сядьте, слушайте, Евлампий Григорьевич, — охладила она его своим голосом, где сквозили обычные пренебрежительные ноты. — Вот до чего я с вами дожила. Глаза его разбежались, рот он разинул. — Вы?.. Я-с?.. Да нешто я виновен тут?.. Я готов за вас… — Я вас не спрашиваю, на что вы готовы. Вчера еще я много думала… Эта газетная гадость только новый предлог… — Капитошка!.. — Пожалуйста, без тривиальностей! Ваша родня, вы, весь этот люд… я не хочу входить в разбирательство. Садитесь, говорят вам. Я не могу говорить, когда вы мечетесь из угла в угол. Евлампий Григорьевич сел у ног ее. Глаза его все еще сохраняли растерянное выражение. Он был ей жалок в эту минуту, но она на него не смотрела; она опустила глаза и прислушивалась к своему голосу. — Страдать из-за вас я не намерена, — продолжала она, выговаривая отчетливо и не торопясь, — не перебивайте меня!.. Не намерена, говорю я. Вы не можете доставить жене вашей ни почета, ни уважения. Я ли не старалась сделать из вас что-нибудь похожее на… на то, чем вы должны быть?.. Ничего из вас не сделаешь… Вы не стоите ни забот моих, ни усилий… Но я еще молода, Евлампий Григорьевич, я не хочу нажить с вами чахотку… Вы скомпрометировали мое здоровье. У меня была железная натура, а теперь я чувствую падение сил… Разве вы стоите этого! — Марья Орестовна… Машенька!.. Слезы готовы были брызнуть из глаз Евлампия Григорьевича. — Не перебивайте меня!.. Вы понимаете, что я говорю? — Понимаю-с! — Я жить хочу… Довольно я с вами возилась. Я решила третьего дня ехать на осень за границу, на юг… А теперь я и совсем не хочу возвращаться в эту Москву. — Как-с? В горле у него перехватило. — Очень просто. Не желаю. Вы должны же наконец понять, что не могу я теперь иметь приемы, когда мы с вами сделались притчей всего города. — Да помилуйте-с… Марья Орестовна, матушка! — Дайте мне кончить. — Мы их в арестантскую упечем! — Ха, ха!.. Предоставляю это вам самим… Но меня здесь не будет. И вы этого сами должны желать, если у вас есть хоть капля уважения к моей личности. — Уважение?.. Любовь моя!.. — Не надо мне вашей любви! — гадливо остановила она его и провела ладонью по своему колену. — Ваша любовь — тяжелый крест для меня! Он замолчал. Щеки его потемнели, глаза стали мутны. — Я вас предупреждаю, Евлампий Григорьевич, что я еду из Москвы. Я не могу выносить этого города, я в нем задыхаюсь. — Как вам угодно… ведь и я… что же в самом деле, и я могу освободить себя… — То есть как это? — насмешливо спросила она. — Желаете за мной последовать? Нет-с, — протянула она. — Вы можете оставаться… Мне необходим отдых, простор… Я хочу жить одна… — До весны, значит? — И весну, и лето, и зиму… На это я имею полное право. Как вы будете здесь управляться — ваше дело… И без меня все пойдет, потомственное дворянство вам дадут, Станислава 1-й степени, а потом и Анну. — Нешто мне самому? — Пожалуйста… вы для этого только и живете. — Не грех вам? — вырвалось у него. — До сих пор… на вас молился… Марья Орестовна опять провела ладонью по своему колену, и нижняя губа ее выпятилась. — Очень хорошо, — перебила она, — мы оставим это. Вы знаете теперь мое желание — мое требование, Евлампий Григорьевич. И до сих пор вы не подумали об одной вещи… — О какой? — пугливо и скорбно спросил он. — О том, что ваша жена не может распорядиться пятью копейками. — Что вы-с? Христос с вами! Он вскочил и всплеснул руками. — У нее ничего нет. Вы ей даете, что вам угодно, на ее тряпки… Все ваше… — Помилуйте, Марья Орестовна! — Но это факт. Вы, Евлампий Григорьевич, не понимали моей деликатности. Но пора понять ее… Десять лет прожить!.. И она в нос засмеялась. — Вот что я хотела вам сказать. Не удерживаю вас. Вам пора по делам. Мои слова — не каприз, не нервы… Я еду через неделю. Остальное — вы понимаете — ваша обязанность. Марья Орестовна закрыла глаза. Все, что душило ее мужа, осталось у него в груди. Он встал и боком вышел из будуара. Он боялся, что если у него вырвется какое-нибудь возражение, раздадутся истерические крики. В будуаре все смолкло. Марья Орестовна открыла сначала один глаз, потом другой, повернула голову, оглянулась, встала и позвонила. Берта принесла ей черное шелковое платье, ее «мундир», как она называла. XXIV До кабинета Евлампий Григорьевич шел чуть не целых пять минут. Едет она на зиму, на год, навсегда… Ну, может, смилуется… А то и соскучится?.. Но не в этом главное горе. Что же он-то для Марьи Орестовны? Вещь какая-то? Как она рукой-то повела два раза по платью… Точно гадину хотела стряхнуть… Господи!.. Голова у него закружилась. Он был уже на галерее и схватился рукою о карниз. Подбежал ливрейный лакей. — Воды прикажете? — тревожно спросил он. — Нет, не нужно, — выговорил с трудом Нетов. Ему стало стыдно. Люди подумают, что у него с женой вышла история, что его выгнали. — Вели подать карету, — приказал он и прошел в кабинет. Там он опрыскал себе голову одеколоном с водой, взял чистый платок и торопливо спустился с лестницы. Только что дверца кареты захлопнулась и вороные взяли с места, из-за угла, от бульвара, показалась пролетка. Евлампий Григорьевич узнал Палтусова и раскланялся с ним. "К нам", — подумал он, и впервые что-то у него екнуло в груди. Он не знал ревности, не смел ее знать, да и жена его так со всеми «ровно» держала себя, что никакого подозрения он иметь не мог. Ездили к ним молодые, и средних лет, и пожилые мужчины, военные, чиновники, предводители дворянства, писатели, пианисты, художники, профессора, всякие умные люди… Марья Орестовна только умных и принимает… Этот Палтусов стал недавно ездить. Обедал и запросто. У них многие так обедают. К нему почтителен больше других, обо всем солидно толкует с ним, ловко, не стеснительно. Такого молодого человека следовало бы всячески поддержать. И в дела бы не мешало ввести. С Марьей Орестовной держится степенно. Разве когда один останется… Да что же это он спрашивает? Кто он для нее? Вещь, самая тошная… Обеспечь ее!.. Следует… Говорит, что любит, а не догадался в десять-то лет положить на ее имя в банк… Проценты бы наросли… Деликатности-то ее не понимал. Довел до того, что она сама должна была сказать: "пятью копейками распорядиться не могу". Угрызения заслонили в душе мужа все другие чувства. Он забыл, куда он едет, зачем, что ему надо говорить, чем распоряжаться… Он был близок к нервному припадку. Его не жалела жена. Берта подавала ей разные части туалета. Марья Орестовна надевала манжеты, а губы ее сжимались, и мысль бегала от одного соображения к другому. Наконец-то она вздохнет свободно… Да. Но все пойдет прахом… К чему же было строить эти хоромы, добиваться того, что ее гостиная стала самой умной в городе, зачем было толкать полуграмотного "купеческого брата" в персонажи? Об этом она уже достаточно думала. Надо по-другому начать жить. Только для себя… Через все комнаты дошел звонок швейцара. Он дернул два раза — гости. Это, наверно, Палтусов. — Поскорее, Берта, застегивайте, — выговорила Марья Орестовна, озираясь на дверь в кабинет. — Хорошо, я теперь сама… Скажите, чтоб провели в кабинет. Берта вышла. Марья Орестовна застегнула сама остальные пуговки. Их было множество — и на груди, и на боках, и на рукавах. Она стерла с лица пудру и поправила голубую косыночку, стягивавшую ей голову над косой. С лицом ей труднее было поладить. Оно не расправлялось. Попробовала она улыбнуться — выходило и кисло и фальшиво. А она не хотела этого… Лучше пусть лицо будет расстроено. Палтусов — друг… Остальные не понимают ее, а этот скоро понял, без всяких особенных излияний с ее стороны. Как-то он одобрит ее план? В кабинете шаги, смягченные ковром, остановились у письменного стола. — Сейчас будут-с, — послышался голос лакея. XXV Палтусов стоял лицом к двери в будуар, откуда вышла Марья Орестовна. Он оделся во все черное. От этого его белокурая голова с живописной бородой много выигрывала. Ни на чьем стане не останавливались так глаза Нетовой, как на его складной фигуре в прекрасно сшитом сюртуке. Они улыбнулись друг другу по-приятельски. Но Палтусова эта женщина не привлекала. Ему не нравились ни ее черты, ни выражение, ни тон, ни как она одевается. Он признавал ее ум, выдержку, искусство, с каким эта купчиха вышколила своего Евлампия Григорьевича и завела у себя «салон». Но она его скорее раздражала. Никогда он не встречался с такой рассудочной, бессознательно себялюбивой женской натурой. Так по крайней мере казалось ему. По доброй воле он ни за что бы не взял ее в любовницы. В теле он считал ее гораздо рыхлее и болезненнее, скептически относился к ее бюсту, хотя и видел на вечерах, что плечи у нее красивы. Около нее он ни разу, даже оставаясь наедине, не испытал никакого приятного волнения, не полюбовался искренне ни туалетом ее, ни лбом, ни изящной линией головы. Полное равнодушие чувствовал он в те минуты, когда она не производила в нем надсады своим «подстроенным» разговором, худо скрытым тщеславием, умничаньем, сухой злоязычностью, которая в женщинах была ему противнее всего. В его глазах она говорила, думала, двигалась "на пружинах". Но они скоро сошлись. Он заметил, что Нетова им интересуется. В разговорах с ним она брала менее уверенный тон, спрашивала его совета в разных вопросах такта, знания приличий, даже туалета, узнавала его литературные вкусы, любила обсуждать с ним роман или новую пьесу, игру актрисы или актера, громкую петербургскую новость, крупный процесс… С ней он держал себя почтительно, но без всякой поблажки разным ее «штучкам». Он ей на первых же порах сказал: — Марья Орестовна, вы уж вашего супруга воспитывайте в византийских традициях, а меня оставьте. Перебирать это старье мы не будем. Для меня московские обыватели одинаковы. А что вы хорошо учились девочкой и с умными господами дворянами беседовали — это при вас останется. Она немного подулась, но с тех пор и стала держать себя с ним на приятельской ноге. От этого она не сделалась для него симпатичнее. Но он ездил к Нетовым часто, обедывал запросто, провожал ее в театр, в концерты. Его подзадоривало — кроме выполнения программы: расширять свои связи "в этих сферах" — какое-то «охотничье» чувство… Точно он ждал: до чего у него дойдет дело с этой «злючкой», на какую степень самообмана способна будет она в сношениях с ним, что наконец выйдет из их знакомства. Уважения, настоящего, честного, последовательного, у него вообще не было ни к кому из «обывателей», как он называл всех этих новых московских буржуа. Он не считал себя обязанным перед ними к совестливости человека, живущего в обществе равных себе людей. Он смотрел на себя как на «пионера», на одного из предприимчивых выходцев, отправляющихся в Калифорнию или на американский "Дальний Запад". Марья Орестовна скоро и близко подошла к Палтусову с протянутой рукой. Прикосновения этой руки он тоже не любил. Рука была высохшая, но влажная, более чем нужно, и на ее пожатие он отвечал всегда довольно сильно, но по привычке или чтобы заглушить брезгливое ощущение. — Вас застала моя записка? Благодарю. Вы у нас останетесь обедать… да? Садитесь… Палтусов видел, что тон ее был гораздо нервнее обыкновенного. Он тихо улыбался, идя за хозяйкой к низкому дивану около камина, скрытому наполовину развесистыми листьями пальмы. — Был дома, — спокойно говорил он, — дела все покончил… останусь у вас обедать… Он взглянул на ее платье и спросил: — Сколько пуговок? — Не знаю! — Следовало бы сосчитать… — Ах, Андрей Дмитриевич, полноте… вы мой юрисконсульт. — Вот как? — Да… сегодня я прошу вас настроить себя посерьезнее. На диванчике могли усесться двое. Половина ее шлейфа покрывала его ноги. XXVI В немногих словах, дельно и едко высказала Марья Орестовна свою «претензию». Она не скрывала постоянного пренебрежительного отношения к Евлампию Григорьевичу. Не желает она дольше работать над его производством в генералы со звездой. Она хочет жить для себя. Ее план — уехать за границу, основаться сначала там, а позднее — где ей угодно в России, на средства, которых она, при всем своем уме, не позаботилась получить от мужа заблаговременно из гордости. Палтусов уже знал достаточно историю ее девичества и выхода замуж. Ему рассказывали, что отец Марьи Орестовны разорился незадолго до смерти. Женат он был на гувернантке, барышне дворянского рода, институтке, с музыкой и литературными наклонностями. Мать и поселила в дочери и сыне Коле убеждение в их дворянском происхождении, в том, что они «случайные» купеческие дети. Она же и озаботилась дать им тонкое воспитание. Евлампий Григорьевич явился якорем спасения от неминуемой нищеты. Без него и сын не кончил бы курса в университете. Передавали Палтусову анекдоты о том, как Нетов влюбился, как невеста на всю Москву срамила его, издевалась над его безграмотством и простотой. Однако согласие дала без всякой оттяжки. И вот утекло десять лет. Марья Орестовна задумала «освободить» себя от Евлампия Григорьевича, а своих денег у ней нет. Она получит то, что ей «следует». Муж уже извещен и должен распорядиться, почувствовать всю глубину ее деликатности. Но этого ей мало. Она хочет дать ему острастку, чтобы он знал наперед, что его ожидает. Говоря это, Марья Орестовна начала тяжелее дышать. В ней было что-то нездоровое. "Она кончит какой-нибудь болезнью крови", — подумал Палтусов. — Да, — выговорила она в виде заключения, — я жить хочу, Андрей Дмитриевич… Силы мои я хочу тратить… на другие вещи… — На что? — тихо спросил Палтусов. — Ах, Боже мой! Что же вы меня совсем и за женщину не считаете? — О! Женщина вы несомненная. Но будто вам нужно то, без чего ваша сестра существовать не может? — Что же это, например? — Например… любовное чувство. Он дурачился с ней не без желания поиграть. Для него это не было опасно. — Отчего же? Глаза ее поглядели на Палтусова обидчиво. — Для вас будет слишком уж накладно. И он прибавил серьезным тоном: — Право, Марья Орестовна, невыгодно… Живите в ум. А то проиграете. — Мы это увидим позднее, — ответила Нетова с усмешкой. — Во всяком случае, вот как стоит дело. — Дело, — повторил Палтусов ее выражение, — пока в ваших руках… Но не переступите за градус. — Что вы хотите сказать? — Ваша материальная самостоятельность стоит на первом плане. Преклоняюсь перед вашей деликатностью и понимаю ее вполне. Вы не хотели заикаться об этом перед мужем. Вы ждали. — Даже и не ждала. Просто не думала. Вы, конечно, не поверите. — Почему же? — Потому что вы считаете меня эгоисткой, интриганкой… Но я горда прежде всего. Я стояла выше этого. — Евлампий Григорьевич, — перебил ее Палтусов, — конечно, обеспечил уже вас… на случай смерти. — Я и этого не знаю. И никогда не справлялась. Палтусов посмотрел на нее вбок. Она не лгала. — Сложная вы душа, — выговорил он, — а все-таки мой совет вам: обеспечить себя, но с мужем не разрывать. — Носить цепи, продавать себя, быть в необходимости отвечать на его письма или рисковать, что он явится к светлому празднику ко мне в гости? Не хочу! — Та, та, та! Вот женщины-то! Даже и умницы, как вы, хромают логикой. — Знаю, знаю… Сейчас будет Пигасов из «Рудина» и его стеариновая свечка. — Обойдемся и без Пигасова. Рассудите… Вы разводиться не желаете? — Нет. — Просто уезжаете за границу на неопределенное время? Прекрасно… Зачем человека, страстно в вас влюбленного, бить обухом по голове, объявлять ему. что он… для вас не существует? Не хотите его видеть всегда есть на это средства. Денежной зависимости и без того не будет… Сколько я вас понимаю, вы требуете обеспечения сразу. — Да. — Тем паче. Она задумалась и через минуту сказала: — Вы, быть может, правы. XXVII Разговор наладился. Но ему захотелось продолжить "игру". — Отчего же так это вдруг, Марья Орестовна? Это на вас не похоже. Она начала говорить, как ей всегда была противна эта грязная, вонючая Москва, где нельзя дышать, где нет ни простора, ни воздуха, ни общества, ни тротуаров, ни искусства, ни умных людей, где не «стоит» что-нибудь заводить, к чему-нибудь стремиться, вести какую-нибудь борьбу. И потом… эти пасквили. Палтусов выслушал и поглядел на Марью Орестовну исподлобья. — Ага! Неужели они дали толчок? — И да, и нет, — ответила Нетова. — Стоит! — Очень стоит! — резко повторила Марья Орестовна. — С таким человеком, как Евлампий Григорьевич, я никогда не буду избавлена от подобных приятностей. Ему были известны статейки московской газеты. Они пришлись кстати, доложили лишнюю щепоть. С этой темы они перевели разговор на более приятные картины заграничной жизни. — Что вы любите больше всего? Париж, Италию? — Ничего особенно. Я глупо ездила… Всегда являлся Евлампий Григорьевич. Теперь я по-другому распоряжусь… и… — Ах, знаете что, Марья Орестовна, — перебил Палтусов, — вам нигде не будет так хорошо, как здесь. — Не может этого быть. — Поверьте! Надо во что-нибудь вдаться, иначе вы умрете от пустоты. — Найду дело! — Такого, чтобы поглотило вас, — нет, не найдете! Вы здесь — центр. — Чего это? — с гримасой спросила она. — Своего мирка. И этот мирок создали вы… Куда вы ни бросите взгляд, все это дело ваших рук. Вы выбирали, вы приказывали, вы сортировали и обои, и мебель, и людей, и отношения к ним. Шутка! — Для себя не жила! И все это мелко. — Не стану спорить… А люди? Их надо найти! — Меня не забудут и старые друзья… — вырвалось у нее… "Поиграю немножко", — мелькнуло опять в голове Палтусова. — Друзья-то не забудут. Впрочем, нетрудно и новых завести. Много по Европе бродит охочего народа. — Что это вы, Андрей Дмитриевич, — недовольно заметила она. — Я с дрянью никогда не зналась. Вы бы лучше пообещали мне навестить меня. — А вы когда сбираетесь? — Скоро. — В начале нашего сезона? Так-то вы заботитесь об интересах ваших друзей! — Кого же? — Да вот хоть бы меня. — Вам от моего отъезда, я вижу, ни тепло ни холодно. — Ошибаетесь! — горячо возразил он и только на этот раз искренне. — Вряд ли. — Ошибаетесь, говорю вам. Ваш дом был для меня самый, как бы это сказать… позволите… без сентиментальности? — Говорите, пожалуйста. — Самый выгодный. — Вот как? — Вы не обижайтесь… Самый выгодный. Здесь я встречал разный люд, нужный для меня. Ваш супруг без вас совсем будет не то, что он был при вас. Вы умели сделать приятными и вечер, и обед, — тут он уж начал привирать, — ваш дом избавлял от необходимости делать визиты, рыскать по городу, разузнавать. — Вы говорите, точно тайный агент. — Ха, ха, ха! Да, я отчасти такой именно агент. А недавно сделался и настоящим деловым агентом. — Где, у кого? — Оставим это в тайне. Вы видите, ваш отъезд мне невыгоден. — А я сама? Вопрос выговорен был гораздо искреннее, чем Палтусов ожидал. Он застал его врасплох. — Вы? — Да, я? Ее карие глаза, прищурясь, глядели на него. — И вы также. — Выгодна? — Очень. Она отодвинулась. — Андрей Дмитриевич… Зачем у вас этот тон?.. Я заслуживаю другого. — Я только откровенен. И что же тут обидного для молодой женщины? — Выгодно! — Полноте, Марья Орестовна… Вы не сентиментальный человек. — Вы не знаете, — живо перебила она, — какой я человек. До сих пор я не жила… Я уже говорила вам. Он сумел остановить разговор на этом спуске. Дальше он не хотел раздражать ее — не стоило. Без всякой задней мысли спросил он ее: — Кто же будет представлять здесь ваши интересы? — Денежные? — Да. — Надо сначала обеспечить их, Андрей Дмитриевич. — Это сделается. Только не натягивайте супружеской струны. Вы играли на Евлампии Григорьевиче, как на послушном инструменте, но вы мало наблюдали за ним. — Мало! — Недостаточно. С такими натурами нужна особая сноровка… В нем вообще что-то происходит с некоторого времени. Она презрительно повела губами. — Уверяю вас, я говорю совершенно серьезно. — Пускай его проживает здесь, как знает… Вы спрашиваете, кто будет здесь представитель моих интересов? Вот случай чаще видеть вас. — Меня? Выбираете меня своим chargé d'affaires?[43] Для того, чтобы супруг имел подозрения?.. — Мне все равно и теперь, а тогда и подавно. Она встала и прошлась по комнате. Раздался звон швейцара. Один удар — приезд самого Евлампия Григорьевича. — Супруг и повелитель? — спросил Палтусов. — Как это хорошо, что вы сегодня у нас обедаете, — с ударением выговорила Нетова. XXVIII Внизу, в сенях, Евлампий Григорьевич закричал на швейцара, зачем он не выбежал вынимать его из кареты. Этот окрик изумил гусарского вахмистра. Никогда барин не делал ему и простых замечаний, а тут разгневался попусту. — Осмелюсь доложить, — оправдывался он, — кареты я не расслыхал-с. Стены толстые, притом же окна замазаны. — Нечего! — сердито обрезал его Нетов. Сени и лестницу он оглядел с нахмуренными бровями, чего опять с ним никогда не было. — Кто? — спросил он швейцара. — Кто гость? — Господин Палтусов сидят у Марьи Орестовны. Нетов начал подниматься медленно, нетвердой походкой. Его испугало и раздосадовало то, что час перед тем с ним вдруг ни с того ни с сего сделался обморок. Теперь он знает с чего — разговор с Марьей Орестовной. Но для его «звания» совсем неуместно падать в обморок. И ничего он там не слыхал в заседании комитета, где он почетный председатель, все путал, забывал, как зовут членов. Два раза он так подписал свое имя под исходящими бумагами, что делопроизводитель должен был показать ему. На одной стояло вместо "коммерции советник" — "коммерции сотник", а на другой имя Евлампий написано было без средних букв. Ему стало обидно… Неужели же он так уж и не может стряхнуть с себя гнета своей супруги?.. Ну, скучно ей, проедется… Как же ей не любить его?.. Только не желает показать этого… Нельзя не любить… Прежде Евлампий Григорьевич не замечал тяжести в ногах, когда поднимался по лестнице. А тут на верхней площадке должен был отдышаться, и его опять шатнуло в сторону. Подбежал тот же лакей, что подал ему стакан воды. Нетов поглядел на него, и ему показалось, что глаза лакея смеются над ним! А кто он? Хозяин! Барин! Почетное лицо!.. И не то что Краснопёрый или Лещов, а «хам» смеет над ним подсмеиваться!.. — Что ты ухмыляешься? — глухо спросил он ливрейного официанта. Официант даже не понял сразу вопроса. Нетов повторил. — Никак нет-с, — ответил официант. — То-то! Не сметь! — крикнул он и пошел в кабинет. Раздражало его и то, что Викентий не встретил его на лестнице. Пришлось звонить. А Викентий ожидал его двадцатью минутами позднее. И когда он заметил камердинеру с горечью: — Кажется, не много у вас дела, — то ему опять показалось, что Викентий ухмыльнулся. Щеки Евлампия Григорьевича зарделись. Он сдержал себя и только крикнул: — Сюртук подай! — голосом, который ему самому показался страшным. И борода не повиновалась щетке. Он ее приглаживал перед зеркалом и так и эдак, но она все торчала — не выходило никакого вида. Сюртук сидит скверно… После обеда надо опять надевать фрак — ехать в другое заседание. Тяжко, зато почет. Он должен теперь сам об себе думать… Жена уедет за границу… на всю зиму… Успеет ли он урваться хоть на две недели? Да Марья Орестовна и не желает… В зале, разноцветной мраморной палате с нишами, в два света, с арками и украшениями в венецианском стиле, Евлампий Григорьевич вдруг остановился. Он совсем ведь забыл, что ему сказала Марья Орестовна насчет ее денежных средств. Как же это могло случиться? Вылетело из головы! Надо же сделать смету… Какой капитал и в каких бумагах? Нетов круто повернулся и пошел назад в кабинет. Без счетов и записной книжки он ничего сообразить не может. К обеду еще успеет… Да и об чем ему говорить с этим Палтусовым?.. Зачастил что-то. Не с ним ли желает Марья Орестовна за границу отправиться? Вопрос остался без ответа. Мысль Евлампия Григорьевича перескочила опять к счетам и записной книжке. Торопливо присел он к письменному столу; с большим трудом окинул он размеры своих ценностей… что-то такое забыл и долго не мог вспомнить, что именно. XXIX Обед подали в половине шестого. Столовая расписана фресками, вделанными в деревянную светло-дубовую резьбу. Есть тут целые виды Москвы и Троицы, занимающие полстены, и поуже — бытовые картины из древней городской жизни. Вот московский боярин угощает заезжего иностранца. Гость посоловел от медов и мальвазии. Сдобная рослая жена выходит из терема, с опущенными ресницами, вся разукрашена в оксамит и жемчуга, и несет на блюде прощальный кубок-посошок. Хозяин с красной раздутой рожей хохочет над «немцем» и упрашивает его «откушать». Резной дубовый потолок спускается низкими карнизами над этой характерной комнатой. Он изукрашен изразцами так же, как и стены. Затейливая изразцовая печь занимает одну из узких поперечных стен. Она вся расписана и смотрит издали громадным глиняным сосудом. Стол с четырьмя приборами пропадает в этой хоромине. Он освещен большой жирандолью в двенадцать свечей. На стене зажжены две лампы-люстры под стиль жирандоли и отделке стен. Открытый поставец с мраморной доской заставлен закуской. Графинчики, бутылки и кувшины водок и бальзамов пестреют позади фарфоровых цветных тарелок. Посредине приподнимается граненая ваза с свежей икрой. Точно будут закусывать человек двадцать. У противоположной стены, между двумя фресками, массивный буфет — делан на заказ в Нюренберге, весь покрыт скульптурной и резной работой. Он имеет вид церковного органа. Вместо металлических труб блестит серебряная и позолоченная посуда. Майолик по стенам не видно: ни блюд, ни кружек. Архитектор не допускал этого. Палтусов ввел Марью Орестовну из коридора-галереи через вторую гостиную. Больше гостей не было. Они подошли к закуске. В отдалении стояли два лакея во фраках, а у столика с тарелками-дворецкий. — Докладывали Евлампию Григорьевичу? — спросила Марья Орестовна у лакея. — Докладывали-с. — Кушайте, — обратилась она к гостю и указала на икру. В этот день Палтусов проголодался. Икра так и таяла у него на языке. Доносился и аромат свежего балыка и какой-то заливной рыбы. Смакуя закуски, он оглянул залу, в голове его раздалось восклицание: "Как живут, подлецы!" Это он говорил себе каждый раз, как обедал у Нетовых. Их столовая и весь их дом и дали ему готовый материал для мечтаний о его будущих «русских» хоромах. До славянщины ему мало дела, хоть он и побывал в Сербии и Болгарии волонтером, квасу и тулупа тоже не любил, но палаты его будут в «стиле», вроде дома и столовой Нетовых. В Москве так нужно. Неслышно очутился около него хозяин. — А! Евлампий Григорьевич! — вскричал он. — Как вы подкрались… — Тихонько-с, — ответил Нетов с кислой улыбкой, давно надоевшей Палтусову. — Так лучше-с… И он засмеялся отрывистым смехом. Палтусов не считал его глупым человеком. Нетов по-своему интересовал его. Этот смех показался ему почему-то глупее Евлампия Григорьевича. Он пристально поглядел ему в лицо — и остановился на глазах… Ему сдавалось, что один зрачок Нетова как будто гораздо меньше другого. Что за странность?.. — Где изволили побывать? — спросил он. — Все заседаете? — Заседаем-с, заседаем, — подхватил Нетов развязнее и молодцеватее обыкновенного. "Бодрится, — подумал Палтусов, — после жениной трепки". Марья Орестовна садилась за стол и тихо сказала: — Милости прошу. — Не угодно ли-с по другой, — пригласил Палтусова хозяин и налил ему алашу. Они выпили, забили себе рот маринованным лобстером и сели по обе стороны хозяйки. Четвертый прибор так и остался незанятым. Прислуга разнесла тарелки супа и пирожки. Дворецкий приблизился с бутылкой мадеры. Первые три минуты все молчали. XXX Такой обед втроем выпал на долю Палтусова в первый раз. Марья Орестовна не могла или не хотела настроиться помягче. Она плохо слушалась советов своего приятеля. На мужа она совсем не смотрела. Нетов заметно волновался, заводил разговор, но не умел его поддержать. Его рассеянность вызывала в Марье Орестовне презрительное подергивание плеч. "Покорно спасибо, — сказал про себя Палтусов после рыбы, — в другой раз вы меня на такой обед не заманите". Но к концу обеда он начал внимательнее наблюдать эту чету и беседовать сам с собою. Она была в сущности занимательна… Что-то такое он чуял в них, на чем до сих пор. не останавливался. Мужа он «допускал»… Смеяться над ним ему было бы противно. Он замечал в себе наклонность к великодушным чувствам. Да и она ведь жалка. У него по крайней мере есть страсть: в рабстве у жены, любит ее, преклоняется, но страдает. Недаром у него такие странные зрачки. А эта купеческая Рекамье? Что в ней говорит? Жила, жила, тянулась, дрессировала мужа, точно пуделя какого-то, и вдруг — все к черту!.. И тут не ладно… в голове не ладно. Палтусов так задумался, что Марья Орестовна два раза должна была его спросить: — Будете на симфоническом?.. — На музыкалке? — переспросил он. — Буду, если достану билет. — А у вас нет членского? — Пропустил. Говорят, свалка была на Неглинной у Юргенсона?.. — Огромный успех! — Да-с, шибко торгуют, — пошутил Евлампий Григорьевич. — Шибко, — поддержал его Палтусов. — Потому что идет по своей дороге, — тревожно заговорил Нетов, — идет-с. Изволите видеть, оно так в каждом деле. Чтобы человек только веру в себя имел; а когда веры нет — и никакого у него форсу. Как будто монета старая, стертая, не распознаешь, где значится орел, где решетка. Марья Орестовна не без удивления прислушивалась. — Совершенно верно! — откликнулся Палтусов. — Человек на помочах идти не может… Все равно малолетний всегда… А стоит ему на свои ноги встать… "Вон он куда", — подумал Палтусов и сочувственно улыбнулся хозяину. — И тогда все по-другому… Хотя бы и не потрафил он сразу, да у него на душе лучше… И смелости прибудет! — Хотите еще? — перебила хозяйка, обращаясь к гостю. — Пирожного?.. Благодарю. Курить хочу, если позволите. — Вам разрешаю. Евлампий Григорьевич смолк. Жена не смотрела на него. Она нашла, что его болтовня — дерзость, за которую она сумеет отплатить. Но взгляд Палтусова подсказал ей: "Смотрите, не перейдите градуса. Сначала добейтесь своего. Вы видите — и в нем заговорило мужское достоинство". Евлампий Григорьевич предложил ему сигару и спросил, чего никогда не делал: — Угодно в кабинет?.. Кофейку… и покурить в свое удовольствие? Палтусов согласился, — довел хозяйку до салона и сказал ей шепотом: — Не возмущайтесь, пожалуйста, я вашу же линию веду. Она сделала гримасу. В кабинете Евлампий Григорьевич засуетился, стал усаживать Палтусова, наливал ему ликера, вынул ящик сигар. Прежде он держал себя с ним натянуто или неловко-чопорно. Они сидели рядом на диване. Нетов раза два поглядел на письменный стол и на счеты, лежавшие посредине стола, перед креслом. — Вот-с, — заговорил он прямо, — вы, Андрей Дмитриевич, человек просвещенный. Везде бывали. И сообразить можете… как, по-вашему, если даме такой, как если бы Марья Орестовна… примерно, за границей проживать? И вообще дом иметь свой… Какой годовой доход? Такого вопроса не ожидал Палтусов. Муж положительно нравился ему больше жены. Он остается в Москве, надо его держаться. Это порядочный человек, прочный коммерсант, выдвинулся вперед так или иначе — "на линию" генерала. — Годовой доход? — переспросил Палтусов. — Да-с? — Двадцать тысяч. Если те же привычки будут, как и здесь… тридцать… — Мало-с. Я полагаю, пятьдесят?..

The script ran 0.01 seconds.