Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Джон Апдайк - Давай поженимся
Язык оригинала: USA
Известность произведения: Средняя
Метки: other, prose_contemporary, sci_psychology

Аннотация. Джон Апдайк - писатель, в мировой литературе XX века поистине уникальный, по той простой причине, что творчество его НИКОГДА не укладывалось НИ В КАКИЕ стилистические рамки. Легенда и миф становятся в произведениях Апдайка реальностью; реализм, граничащий с натурализмом, обращается в причудливую сказку; постмодернизм этого автора прост и естественен для восприятия, а легкость его пера - парадоксально многогранна... Это - любовь. Это - ненависть. Это - любовь-ненависть. Это - самое, пожалуй, жесткое произведение Джона Апдайка, сравнимое по степени безжалостной психологической обнаженности лишь с ранним его »Кролик, беги». Это - не книга даже, а поистине тончайшее исследование человеческой души...

Аннотация. Это — любовь. Это — ненависть. Это — любовь-ненависть. Это — самое, пожалуй, жестокое произведение Джона Апдайка, сравнимое по степени безжалостной психологической обнаженности лишь с ранним его «Кролик, беги». Это — не книга даже, а поистине тончайшее исследование человеческой души…

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 

Не сказала она ничего и родителям, когда они приехали погостить из Поукипси. При виде отца, благостного, в очках, исполненного сознания своего священнического сана, она вспомнила, как возмущалась когда-то его неизменной показной благостью и той легкостью, – а с годами это стало проявляться все чаще, – с какою он вносил свою показную благость и в личные дела. Не желает она выслушивать советы, точно какая-нибудь прихожанка, не желает, чтобы на нее смотрели, как на карту “Обманутая Жена”, извлеченную из колоды людских невзгод. Она знала, что он по-своему, не принимая этого близко к сердцу, откликнется на ее зов и даст ей совет не хуже кого другого (не паникуй, предоставь событиям идти своим чередом, держись с достоинством, думай о детях); она чувствовала себя виноватой, так как, отказывая ему в возможности поразглагольствовать (вне семьи его считали умным советчиком, и когда Руфь объявила ему о своей помолвке, он мягко предостерег ее насчет Джерри: “Он кажется мне даже моложе, чем есть”), – она отказывала ему в том единственном, что еще способна была дарить, – в доверии взрослой дочери. Но в свое время он предал ее, причинил ей боль в сумрачных коридорах их приходских домов, подчеркнуто предпочитая мать, опираясь на нее и оставаясь глухим к собственным дочерям. Из странного уважения к их женскому достоинству он переодевался в чуланах, таился от них, придавая своему появлению характер священнодействия. Он наградил ее рефлексом неудачницы, инстинктивным ожиданием беды, и потому, когда Джерри оседлал ее, как мальчишка оседлывает шаткий велосипед, это лишь усилило укоренившуюся в ней замкнутость. И она отослала своего старого папку в Поукипси, не растревожив его чувств. Руфи ни разу не пришло в голову рассказать все матери. Ее мать была прирожденная жена. Она пришла бы в ужас. А вот о том, чтобы обратиться к Ричарду, Руфь подумывала. Этот одноглазый трепач, как ни странно, в общем-то, не подводил ее. Или, вернее, недостатки его проявлялись в тех областях – по части мужества и ясности видения, – где она способна была их восполнить. Но ведь та, другая женщина – ему жена. Руфь видела – по тому, как он моргал, и склабился, и обильно потел на вечеринках, даже когда Джерри и Салли совсем уж нахально себя вели, – что в море жизни Ричард так же потерян, как островок среди водных просторов. Поэтому трудно было предсказать, какая ее ждет реакция, куда кинет этого неустойчивого человека. Последствия могут оказаться опасными и для нее, и это удерживало Руфь от нередко возникавшего импульсивного желания взять знакомую руку и под прикрытием обычно царящей на вечеринках сумятицы увести Ричарда в укромный уголок. Интуитивно она боялась, что он может свалять дурака или хуже того – выставить дураком Джерри, и оберегала себя еще и от этого. Итак, за неимением иной возможности, она говорила только с Джерри – ее убийца был и единственным ее духовником. Изучая его, привыкая к мысли, что он – любовник другой женщины, она стала уже хладнокровно думать о том, что в первые минуты шока начисто отметала. Да, вполне возможно, что она не любит его, вполне возможно, что она скоро его потеряет. Их сексуальная жизнь заметно улучшилась. – Я в раю, – сказал ей однажды ночью Джерри. – Я люблю тебя. Ее реакцией был страх. Последнее время Джерри ведь тщательно избегал говорить ей это. – В самом деле? – Мне так кажется. Я же сказал. – Значит, ты не собираешься уходить от меня? – Нет, собираюсь, собираюсь. Утром я буду страшно зол на то, что ты такая сладко развратная и заставляешь меня предавать Салли. – Неужели я развратнее Салли? – спросила она. – О, значительно. Она очень выдержанная. А с тобой – окунаешься в грязь. В Матушку Грязь. С ней же, – она почувствовала, как он уходит в себя, задумывается, – я как бабочка, опустившаяся на цветок. – Я этому просто не могу поверить. – Стебель сгибается, единственная капля росы падает на землю. Плюх. – Я тебе ни чуточки не верю. По-моему, ты говоришь сейчас обратное тому, что думаешь. Ну почему ты меня оскорбляешь – ведь тебе было так со мной хорошо? – Да потому, что это сбивает меня с толку. А вообще, Руфь, почему было хорошо? Что с тобой в последнее время творится? – Не знаю; наверно, возникает мысль: а почему бы нет? Терять мне нечего. И потом я каждый раз думаю, что это, может быть, в последний раз, и мой эстетический долг – получить подлинное наслаждение. – Мне грустно это слушать. Неужели ты так убеждена, что я уйду? Она почувствовала, что он хочет сам себя в этом убедить и тем укрепить свое решение, сделать его неизбежным. – Нет, не убеждена. Мне кажется, глупо бросать меня теперь, когда я стала куда интереснее в постели. – Может, я жду, пока ты станешь настолько в себе уверена, что сможешь мигом подцепить другого мужчину. – Не волнуйся, подцеплю. – Но каким образом? Просто не могу, себе представить. За кого ты можешь выйти замуж – после меня? – О… за какого-нибудь идиота. – Вот именно. За идиота. Совсем тебе не подходящего. – Тогда не бросай меня. – Но Ричард не подходит Салли. – Он – идеальный муж. Они созданы друг для друга. Оставь их в покое. – Не могу. – А мне казалось, что можешь. – Я все думаю. Это такая страшная ответственность, когда ты – единственный мужчина, который подходит всем. – Наверно. – Эй! Устрой для меня еще раз рай. – Нет. Август. Дни убывали минута за минутой, и сумерки наступали все раньше; растущая свежесть ночей умеряла дневную жару, делала ее более мягкой, менее жалящей. Глядя из окон кухни на лужайку, где ноги детей до пыльных проплешин вытоптали траву, Руфь думала о том, что этот период ее жизни со временем, когда разрыв с Джерри уже отойдет в далекое прошлое, покажется ей одной короткой минутой. Земля для мертвеца вся ровная, и события ее жизни, даже еще не отошедшие в прошлое, уже казались Руфи погребенными в ретроспективе. Она попала в зыбучие пески. Она упорно доказывала свое – что в повседневной жизни она больше ему подходит как жена, чем та, другая, а сердце Джерри неудержимо ускользало из ее рук, тянулось к этой немыслимой женщине. Часто, звоня ему на работу, Руфь слышала сигнал “занято”. Блеющие гудки были словно стена, которая все придвигалась к ней. Как-то раз она набрала номер Салли и услышала в ответ “занято” – та же стена. В тот вечер она сказала ему: – Я набрала ее номер, и тоже было занято. Он, пританцовывая, сделал шажок вбок. – А почему бы и нет? У нее есть приятели. И не один. Может, она завела себе еще любовника. – Скажи мне правду. Это слишком серьезно. И, к ее ужасу, пожав плечами, он тут же сдался. – Изволь. Я разговариваю с ней. – Не правда. – Ты хочешь знать правду или нет? – Кто кому звонит? – Всяко бывает. – И давно это возобновилось? Он сделал шажок назад, словно слил обратно в бутылку выплеснувшуюся жидкость. – Не очень давно. Она выглядела такой несчастной в позапрошлое воскресенье, что я позвонил, чтобы узнать, как там она. – Ты нарушил наш уговор. – Твой уговор. Да, в общем-то, и не нарушил. Я не даю ей никаких надежд. Послушай, ведь мы с ней были близки, она была мне другом, я чувствую себя в какой-то мере ответственным за нее. Если бы все было наоборот, интересно, как бы ты вела себя на моем месте. – Значит, я делаю вывод, что ты все еще интересуешься ею. Ну, и как же она там? Ему, казалось, приятно было рассказать ей, нагромоздить побольше зыбучих песков. – Не ахти как. Поговаривает о том, чтобы удрать от всех нас. – С какой стати ей бросать Ричарда? – Он то и дело бьет ее. Злится, что она мало с ним спит. А она, говорит, не может, потому что все еще любит меня. Она чувствует себя очень виноватой из-за того, что так себя с ним ведет, и не хочет больше причинять тебе боль, вот и решила, что самое лучшее – избавить нас от себя. Не путем самоубийства, конечно. У нее нет этой жажды смерти, как у тебя. – Хватит, не хочу больше слушать. Да неужели ты не понимаешь, что она берет тебя на испуг? Она отлично могла бы спать с Ричардом, если бы хотела, – занималась же она этим все десять лет. – О, конечно, ты – такая тонкая и деликатная, а у нее никаких проблем быть не может. – Ах, отправляйся к ней, отправляйся и увези ее с собой в Аризону или куда там еще ты намерен уехать – в Вайоминг. Да? Если бы ты видел свое лицо, когда ты говоришь о ней, Джерри, ты бы себя возненавидел. Ты бы так хохотал. – Ты что-то сказала? – Я сказала: отправляйся к ней, потому что не могу я мириться с этими телефонными звонками. Извини – не могу. Когда я слышу сигнал “занято”, мне кажется, будто перед моим носом захлопнули дверь, у меня так портится настроение, я просто описать не могу. Сегодня утром я пошла на кухню и стала вслух называть по имени детей: Джоанна Чарли Джоффри, Джоанна Чарли Джоффри – снова и снова, не для кого-нибудь – для себя. Только это и удерживает меня от самоубийства. Он нерешительно шагнул к ней и обнял за плечи. – Не говори так. Ты должна жить ради себя. – У меня нет себя. Я отдала все свое “я” восемь лет назад. – Никто тебя не просил. – Все просили. – В таком случае, не слишком-то, видно, сильное было это твое “я”. Он произнес это ровным, мстительным тоном – да как он смеет злорадствовать! Глубоко оскорбленная, она поклялась: – В следующий раз, как только застигну вас за разговором, тут же сажусь в машину, еду к Матиасам и уж не посмотрю, дома Ричард или нет. Я серьезно. Джерри отступил от нее, пожал плечами и сказал: – Конечно, серьезно, – улыбкой давая понять, что, конечно же, не серьезно. – Но если по твоей милости Салли придется спасать, я вынужден буду это сделать. – Мне кажется, ты слишком часто машешь перед моим носом этой палкой – уже не действует. Мне нечего терять, а так я чувствую, что теряю рассудок. – Не говори глупостей. Мы все рассчитываем на твое здравомыслие. – Джерри вечно говорит подобные вещи – комплименты, ранящие, как оскорбление; он ловит в сети ее разум, и она всякий раз ломает голову над тем, что он хотел сказать. А он далеко не всегда имеет в виду противоположное тому, что сказал. В данном случае она подозревала, что он сказал правду: все они в своем безумии, увлечении и самообмане рассчитывали на то, что ее вялое, посрамленное здравомыслие удержит их от катастрофы. Ну, а ей это надоело. В следующий раз, когда она позвонила Джерри и услышала “занято”, а потом набрала номер Салли и услышала то же самое, был обычный рабочий день, часы показывали четверть одиннадцатого, и дети играли где-то неподалеку. Руфь позвонила одной молоденькой девушке, чтобы попросить ее посидеть с детьми, но та оказалась на пляже. Тогда она позвонила миссис О. – та сидела с детьми Линды Коллинз, которая уехала в город за покупками. А мисс Мэрдок, хоть и сущее страшилище, отправилась в парикмахерскую. Тут пошел дождь, и Руфь, глядя, как сочатся капли сквозь листву вяза, немного поостыла. Не надо обращать внимания, решила она. Ни на что не надо обращать внимания. Но внезапно разразившаяся летняя гроза вернула девушку с пляжа, и та, узнав, что Руфь разыскивала ее, позвонила. Руфь попросила девушку прийти после ленча. Зачем? Ярость ее уже поостыла. Ехать в таком настроении – значит, предстать перед Салли в смятенном, глупом виде. Может быть, лучше сначала поговорить с Ричардом. Туманно, никого не выдавая, и, однако же, получить совет, зарядиться мудростью. У него в Кэннонпорте была контора – над первым отцовским винным магазином; Руфь бывала там, они даже занимались любовью на скользком диване, обитом искусственной кожей, под гравюрой, изображавшей диких уток в полете, в то время как секретарша агента по недвижимости стучала за стеной на машинке, а где-то неподалеку шипели и постукивали машины химической чистки. Руфи нравились эти посторонние шумы; ей нравилось лежать нагой за дверью из матового стекла, запертой изнутри. До Кэннонпорта ехать минут двадцать – пятнадцать, если гнать машину. Она надела юбку из легкой полосатой ткани и скромную блузку, чтобы прилично выглядеть в Кэннонпорте и в то же время не показаться разряженной, если она все же решит потом поехать к Салли. “Фолкон” в ее руках вел себя легкомысленно, разрезая носом сырой после грозы, но уже пронизанный тусклым солнцем воздух. Вдоль дороги стояли интенсивно зеленые деревья – она уже видела такие на картине Моне или, может быть, Писсаро? А желтовато-розовые пятна на стволах берез были совсем как у Сезанна. В том месте, где ей следовало бы замедлить ход и свернуть на дорогу, ведущую вверх, к дому Салли, Руфь, наоборот, нажала на акселератор. Шоссе на Кэннонпорт с алчным шуршанием стачивало ее шины. Перед ней – одна за другой – возникали картины, побуждавшие ее повернуть назад, в Гринвуд. Запыленный, цвета хаки, стол Ричарда – он ведь такой ленивый, этот Ричард, едва ли она застанет его в конторе. А вдруг… она представила себе их обнаженные тела на диване – нет, невозможно, и все же какая другая мысль может прийти ему в голову? Круглые, хрупкие головки ее детей – они, наверно, недоумевают, почему она уехала, оставив их одних в доме, запертом дождем. Ее отец, устало втискивающий плечи в пальто, уткнувшись подбородком в шарф, и отправляющийся на один из своих межрасовых митингов: “Смотри на вещи реально”. Она свернула влево на проселок, который выведет ее на Садовую дорогу, чтобы кружным путем вернуться в Гринвуд – к детям, к Джерри и к Салли. Руфь решила осуществить свой первоначальный замысел и снова встретиться с Салли – в это время дня они вместо кофе будут пить вермут, и это, пожалуй, поможет. Несколько миль, которые она проехала было к Ричарду, – позорная трата времени, ошибка, которую следует побыстрее исправить; она мчалась так, точно Салли ждала ее. Правда, потом оказалось, что она вряд ли делала больше сорока миль в час. На “восьмерке”, сразу за рекламным щитом “Ротари-Лайонс-Киваниз”, приветствовавшим всех въезжавших в Гринвуд, Руфь занесло: чуть не каждый месяц здесь случалась авария. И дело не только в том, что городская дорожная команда использовала для ремонта масло, от которого покрытие становилось скользким после дождя, но и само покрытие было сделано со скатом не в ту сторону. Можно было бы спрямить дорогу, что неоднократно предлагалось, но тогда пришлось бы отрезать небольшой угол от имения Ван-Хьютенов, которое вот уже полтора века не меняло границ, и нынешний мистер Ван-Хьютен, любезный, весьма патриотичный, давно разведенный семидесятилетний джентльмен с черными как смоль волосами и при всех передних зубах, решительно противился какому-либо посягательству на его собственность. Поскольку Руфь принимала активное участие в деятельности группы горожан, которая два года тому назад помогла мистеру Ван-Хьютену отразить попытки установить на его территории столбы электропередачи, она не могла порицать его теперь, даже когда смерть возникла перед нею. “Фолкон”, точно яхта, у которой подняли опускной киль, слегка подпрыгнул и заскользил влево. Руфь резко вывернула руль вправо и с удивлением обнаружила, что машина ее не слушается, – вот такое же было бы, наверно, у нее ощущение, если б она смотрелась в зеркало, а оно вдруг стало прозрачным. Затем где-то в конце этой бесконечно долгой минуты машина все-таки повиновалась ее попытке справиться с ситуацией, но невероятно исказив приказ: тяжело крутанулась на пол-оборота вправо, и Руфь, не успев затормозить, увидела, что сейчас перелетит через низкую каменную стену. Стена эта отделяла дорогу от лощины, поросшей деревьями: буками, красными кленами, лировидными дубами. Автомобиль мягко подпрыгнул, перемахнул через стену и покатился под откос, врезаясь в гибкую колючую зелень, среди которой торчали прямые стволы деревьев. Сначала Руфь пыталась вести машину между стволами; когда же их стало безнадежно много, она рухнула лицом вниз на сиденье и закрыла глаза. Машина ткнулась во что-то и встала. Руфь поискала на полу сигарету, которую курила до того, как все началось. Сигарета исчезла. Где-то совсем рядом чирикала птичка – необычно громко. Руфь открыла сопротивлявшуюся дверцу машины и вышла, тщательно закрыв ее за собой. Дождь перестал, оставив после себя лишь колеблемую ветром сырость. Из хвоста машины валил сине-бурый дым; переднее колесо со стороны водителя было вывернуто под немыслимым углом – Руфь вспомнила о ключице Джоффри. В зеленой влажной тишине оскорбленно тикал мотор; автомобиль ведь может вот-вот взорваться, подумала Руфь, не мешало бы вытащить из него сумочку. Там у нее водительские права. Открыв снова дверцу и потянувшись через переднее сиденье за сумочкой, Руфь только тут заметила – по ласковому прикосновению воздуха к руке и удивительной четкости, с какою она увидела листья, – что переднее стекло разбито. Вдребезги. Оставшиеся в раме острые куски были покрыты кружевом трещинок, а все переднее сиденье усыпано осколками, точно светлыми шершавыми конфетти. Дотронувшись до волос, Руфь обнаружила, что и там застряли осколки. В сумочке, которая, разинув пасть, лежала на сиденье, тоже оказалось полно битого стекла. Руфь сначала хотела вытряхнуть его, но потом решила, что не стоит – все-таки своего рода доказательство. Она вынула из сумочки кошелек, смахнула стекло с кожи и проверила, прямо ли стоит ключ зажигания. Хваля себя за присутствие духа, она пошла прочь от машины. Мокрые ветки задевали ее. Каждый листик со своими прожилками, каждый сучочек, казалось, застыл в ярко освещенной, несколько искусственной атмосфере, словно в глубине стереоскопа, – необычно свежий и чистый; однако по стремительному свисту шин, с каким по мокрой дороге за стеной промчалась машина, невидимая и невидящая, Руфь поняла, что она еще не умерла и не находится в раю. Она подозревала, что нарушила границу чужой собственности: надо побыстрее выбираться из драгоценных владений Ван-Хьютена. Она повредила его стену и его деревья. Лес кружился вокруг нее, не двигаясь с места, как кружится нарисованный на крыше карусели пейзаж. Она сделала еще несколько шагов в своих промокших туфлях на высоком каблуке, не привыкших шагать по земле, поросшей папоротником. Раз она может идти, значит, решила Руфь, кости у нее целы. Она посмотрела вниз, разгладила перёд легкой полосатой юбки и увидела, что оба колена у нее разодраны: она понятия не имела, как это случилось. Крови было немного, но Руфь обрадовало не это, а то, что она без чулок, иначе они бы порвались. У нее онемело правое запястье. Она стала осматривать руки, и чем дольше держала их перед глазами, тем сильнее они дрожали. Позади стук мотора смешивался со стуком падавших с деревьев капель и с вопросительным, бесконечно повторяющимся криком птицы. Руфь распрямилась и глубоко вдохнула воздух – тонкий волосок измороси щекотнул ей лицо. Хотела было помолиться, но от волнения перезабыла все слова. Ухватившись за низкую ветку, она стала карабкаться вверх по склону. Спрессованная палая листва превратилась в скользкую мульчу – ее тонкие высокие каблуки уходили в мох, как в мокрую губку. Поравнявшись с дорогой, она обнаружила место, где в стене была выбоина, и с помощью замшелого сука сумела перелезть через нее. Наконец она очутилась в целости и сохранности на твердой земле, оглянулась и пришла в восторг, – пришла в восторг и одновременно огорчилась при виде машины – ее свободы, ее стосильного “фолкона”, нелепо и покорно стоявшего в глухой лесистой лощине. Совсем как у Анри Руссо: педантично выписанная листва, застывший в благости воздух, чудище, мирно и самозабвенно пасущееся среди папоротников и высоких трав. Руфь буквально услышала хохот Джерри, и в голове ее возникла робкая мысль, что он, возможно, будет даже гордиться ею, гордиться тем, что у нее хватило духу пройти через эдакое испытание и выжить, а значит, она столь же безрассудна, такое же чудо, как Салли. Пока Руфь стояла у края дороги, три машины проехали мимо. Пассажиры одной из них – “универсала” – возмущенно посмотрели на нее, когда она замахала рукой. Должно быть, приняли за искательницу приключений. Зато грузовик, ехавший в Гринвуд, остановился, и, увидев ее разодранные колени и растрепанные волосы, а также поврежденную стену, те двое сразу все поняли. Они повезли ее в полицейский участок. Она сидела в кабине высоко над землей между двумя мужчинами, а они, нимало не стесняясь ее, продолжали обсуждать скандал с городским управляющим, который во что бы то ни стало, вопреки проекту, хотел провести канализацию сначала на своей улице. Грузовик пыхтел и погромыхивал, будя воспоминания: много лет тому назад летом, перед тем как поступить в художественную школу, Руфь встречалась с юношей, который водил в деревне грузовичок. У Билли были торчащие уши, красивый торс – он часто работал без рубашки – и весьма скромное честолюбие, что раздражало ее отца. Билли по-своему любил ее – спокойно, славно. Все у них было славно – и ласки и молчание, – и он с добродушной безнадежностью смотрел на возможность совместного будущего: она далеко “обскачет” его. Ей хотелось ему возражать, но, пожалуй, не стоило слишком навязываться, да и вообще было уже поздно: лето подходило к концу. Сейчас, раскачиваясь в кабине грузовика так, что тело ее касалось то одного, то другого из этих двух уже немолодых, крепких людей, не слишком затруднявших себя размышлениями, приемлющих все, как есть, – Руфь почувствовала такой душевный подъем, какого не испытывала на протяжении многих недель. Надо обо всем рассказать Джерри. В полицейском участке высокий блондин выслушал ее заявление. Руфь немного знала его – у него была польская фамилия, и зимой, стоя на перекрестке у школы в высокой меховой шапке, с черными нашлепками на ушах, он выглядел, как принц в изгнании. До сих пор она еще никогда не общалась с ним. Она принялась объяснять: – Я ехала вроде бы очень спокойно, как вдруг машине пришло в голову свернуть с дороги и перескочить через стену. Окна были распахнуты навстречу солнцу, которое вернулось на небо, продлевая день, и полицейский медленно-медленно записывал ее показания, вдавливая шариковую ручку в бумагу. Руфь описала, как ее занесло сначала туда, потом сюда, как она мягко перелетела через стену и как, казалось ей, искусно вела машину между хитросплетениями деревьев, пока та сама не остановилась. Она не помнила, чтобы включала тормоза. Должно быть, она тогда подумала, что это ничего не даст: ведь правда, бесполезно тормозить, когда машину заносит? Она вылезла из автомобиля – все волосы оказались в осколках. Из-под машины шел дым, поэтому она проверила, выключено ли зажигание. Переднее колесо так вывернулось, что нечего было и думать вывести машину задним ходом, иначе она бы попыталась. Полицейский спросил, с какой скоростью она ехала. Должно быть, около сорока миль в час – едва ли быстрее. – Поскольку на этой “восьмерке” предельная скорость – тридцать пять, – сказал он, продолжая медленно писать, – давайте скажем, что вы ехали со скоростью тридцать пять. Изящество этого откровенного маневра поразило ее. Все лето она сражалась с несоответствиями – например, между дозволенной скоростью и реальной, с какою она ехала, и вот этот польский принц показал ей, как уничтожить это несоответствие и приблизить реальность к идеалу. Бормоча слова благодарности, она покраснела – почувствовала, как стало жарко не только лицу, но горлу, груди, бедрам. Полицейский сказал, что вызовет аварийную бригаду, пока она будет звонить мужу. – Но муж сейчас на работе в Нью-Йорке. А я могу и пешком дойти до дома. Тут меньше мили. – Нет, – сказал молодой полицейский столь же непреложно, как непреложно меняются огни светофора. – Да я же в полном порядке, – настаивала она, хоть и понимала: а он будет уверять, что она не в порядке. – Вы сейчас в шоковом состоянии, – сказал он ей. – А есть кто-нибудь в городе, кому вы могли бы позвонить и попросить приехать за вами? Какая-нибудь подруга? У меня нет подруги – Руфь почувствовала, что он будет шокирован, если она произнесет это вслух. И она сказала: – Да, есть один человек. Я только не уверена, смогу ли до него добраться. Но она сразу дозвонилась до Ричарда по кэннонпортскому номеру. Он терпеливо ждал, когда она сама положит конец молчанию. – Дик? Привет. Это я. Руфь. Довольно неприятная получилась история: дело в том, что машина моя съехала с дороги, а Джерри – в Нью-Йорке, и меня не отпускают из полицейского участка, пока кто-нибудь не приедет за мной. Говорят, что я – в шоке. – Небольшом шоке, – поправил полицейский. – Руфи-детка! – сказал Ричард. – Это фантастика – слышать твой голос. Я просто потрясен. – Не надо, – сказала она, – все весьма прозаично. Ты свободен или занят с моей преемницей? Она понимала, что полицейский слушает, однако не думала о том, что говорит, словно, перелетев через стену Ван-Хьютена, вступила в зеленый мир свободы. – Никаких преемниц, никаких преемниц, – тем временем говорил Ричард тоном занятого дельца, так раздражавшим ее своей нарочитостью. – Тебя гринвудские фараоны зацапали, да? Сейчас приеду. – Это очень мило с твоей стороны. Через двадцать минут? – Через десять. – Не спеши. Прошу тебя. Хватит и одной аварии за день. – Слушай. Я знаю эту дорогу не хуже твоей задницы. Сама напросилась, подумала Руфь, вешая трубку. Зачем она решила звонить ему? Должно быть, со злости. И она пожалела, что не Джерри и не Салли, а именно Ричард оказался ее жертвой. Но ведь мы выбираем себе жертвы, с которыми можем справиться, которые нам по плечу. И такая ли уж это большая жертва, если бывший любовник по ее просьбе проедет восемь миль, чтобы потом еще одну милю проделать вместе с нею? Полицейский предложил ей кофе в бумажном стаканчике и сказал, что ему уже позвонили из аварийной бригады: они смогут вытащить ее машину только завтра. В углу затрещало полицейское радио, и, вооружившись листами бумаги, все повернулись к нему; она почувствовала, что исчезла из сферы их внимания. Ей приятно было погрузиться в пустоту. Слава Богу, за стенами ее дома есть мир, где людям платят за то, чтобы они заботились о ней – правда, не слишком рьяно. Не забыть бы рассказать Джерри, как ей было хорошо в полицейском участке. Ричард вошел и объявил дежурному за столиком: – Я явился забрать вашу арестантку. – Мистер Конант? – без улыбки спросил полицейский. – Матиас, – сказал Ричард. – Временный заместитель. Как она? – Она на редкость удачливая молодая дама, – сообщил ему полицейский. А Руфи сказал: – Аварийка осмотрела вашу машину, они говорят, что вы больше не сможете на ней ездить. Вы ее угробили. Ричард попытался в тон полицейскому настроиться на серьезный лад и спросил: – Не отвезти ли ее к доктору? – Я на вашем месте так бы и сделал. – Не говорите ерунды, – возмутилась Руфь, видимо, от того, что полицейский переметнулся на другую сторону. Его царственное спокойствие превратилось в назидательную глупость; он протянул ей протокол об аварии. “Приблизительно в 1.45 дня… темно-синий “универсал” с четырьмя дверцами марки “форд”, который вела миссис Джеральд Конант из… со скоростью 35 миль в час… на первый взгляд, получила лишь незначительные царапины… машина разбита”. Почерк был небрежный. Руфь подписала бумагу и вышла с Ричардом. Она уже забыла, что он намного крупнее Джерри. К собственному удивлению, она взяла его под руку. – Что с тобой? – спросил он, садясь за руль своего любимого старенького “мерседеса”. Забыла Руфь и эту его жалостную голову трусливого льва, и то, как западает у него верхняя губа и как выпирает нижняя. – А что? – С горлом у Руфи происходило что-то странное: его словно затянуло серебряной паутиной, как и глазные впадины, и виски, и все пустоты ее черепной коробки. Рот у Ричарда нетерпеливо дернулся. – Тебе, видно, моча в голову ударила, Руфи-детка. – Авария могла случиться с кем угодно. Дорога… – Плевал я на аварию. Ты все лето в сплошной истерике. Ведешь себя, как затравленная во время охоты на ведьм. Джерри, что, снова тебя донимает, потому что ты не можешь прогнать огородное чучело, которого он боится? – Нет, Джерри теперь почти не говорит о смерти. – Значит, в доме тишь да гладь. – Не совсем. А в твоем? Он не понял намека. Бельмо на его глазу казалось в профиль нашлепкой. – О'кей, – мрачно сказал он. – Не хочешь говорить – не надо. Пошла ты… – Я хочу говорить, Ричард. Но… – Но вдруг до жены того, другого, дойдет, если ты проболтаешься мне, так? – Чьей жены? Какого другого? – Невесты, дамы сердца, временной подружки, femme[20], или кем там она еще приходится моему преемнику. Снова решила поиграть в эту игру – кирикет? Ну, а счастливый пес – это Дэвид Коллинз? Он выглядит таким бодрячком на волли-болли. Господи, Руфи, когда же ты, наконец, отчалишь и сменишь этого своего психопата-кровососа, этого полумужика, с которым ты связалась? Ты же сжираешь себя по кусочкам. Идешь по протоптанной старым графом Ма-зохом дорожке – ать-два-три. – Ну и занесло тебя, Ричард. Я, конечно, польщена, но все это ты напридумывал – никакого романа у меня нет. И я не считаю Джерри полумужиком. Может, я сама полубаба. – Ты – баба на все сто пятьдесят, если память мне не изменяет. Ну, ладно, о'кей. Я – тронутый. Тупоголовый болван. Черт со мной. Но и черт с тобой. Что я тебе – таксист, которого вызывают раз в год? – Куда ты едешь? Он вез ее за город, в лес, к комариной дорожке, к пруду, над которым, застыв, стоял так ничего и не выловивший рыболов. Паутина в голове у Руфи прорвалась, и она заплакала – слезы потекли стремительным потоком, ее трясло, хотелось кричать. Ей все виделись те деревья, проплывавшие мимо. Слезы вперемежку со словами текли и текли. – Нет, вези меня домой. Привези в мой дом и оставь. Я же об этом тебя просила, ты же обещал, не хочу я объятий, не хочу душещипательных разговоров, я хочу, Ричард, домой и хочу умереть. Прошу тебя. Извини. Я не могу. Ты так прав и так не прав, это меня просто убивает. В самом деле убивает. Ты – единственный, с кем я могла бы говорить, и ты самый неподходящий для этого человек. Прости меня. Мне это нравилось. Право, нравилось. Дело не в тебе. Ты мне нравишься, Ричард. Не надувай так глупо и обиженно губы. Дело не в тебе. Просто – так вышло! – Успокойся, успокойся, – говорил он, перепугавшись, стараясь развернуться на узкой аллее, где кто-то разрисовал камни, а на лужайке посадил семейство пластмассовых уток. – Не могу я начать все сначала, не могу я вернуться к тому, что между нами было, пойми. И прости меня за то, что я тебя вызвала: я не подумала. Надо было мне позвонить Линде. С тобой мне было так славно. Ты почему-то черт-те какой славный. Чудесный. – Держись фактов, – сказал он, корча гримасу от усилий, которых требовало от него управление машиной. – Я уже все понял. – Ничего ты не понял, – сказала ему Руфь. – Это-то меня и убивает. Он высадил ее под вязом. – Ты уверена, что тебе не нужен врач? Ведь и до сотрясения мозга недолго. Стоя у машины, она просунула голову внутрь и поцеловала его в губы. Он хорошо целовался – крепко, но не так жадно, как Джерри. Слезы у Руфи высохли, голова стала яснее. – Ты действительно славный, – сказала она Ричарду и, поддавшись своей излишней любви к правде, добавила: – Как ни странно. – Ну и ну, – сказал он. – Спасибо. Так вот: я в твоем распоряжении. Позвони, когда у тебя в следующий раз произойдет авария. – Ты узнаешь первым, – сказала она ему. Номер освободился: она поймала Джерри на работе и рассказала ему об аварии, в легких тонах обрисовав случившееся. Он вернулся домой на полчаса раньше обычного: ему хотелось до ужина посмотреть на то, что осталось от автомобиля. Он повез ее по Садовой дороге; камни на обочине, навесы над дверьми, лужайки, дети, деревья мелькали и сливались от скорости, и Руфь взмолилась: – Не надо так гнать. – Я делаю всего тридцать миль. – А кажется, что быстрее. – Хочешь сама сесть за руль? – Нет, спасибо. – Я спросил вообще. Как ты считаешь, ты не потеряла уверенности в себе? – Не думаю. И все же мне как-то дико снова сидеть в машине. – Каким образом ты добралась от полицейского участка до дома? – Полисмен подвез. – А как насчет доктора? У тебя внутри все в порядке? Тебя сильно болтало? – Я съехала как-то очень гладко и легко. Только от испуга не нажала на тормоз. Мне это в голову не пришло. – А куда ты вообще ехала? Она описала свое смятение, панику, как у него был бесконечно занят телефон, как она искала женщин, которые могли бы посидеть с детьми, как проехала мимо дороги к Салли и как в испуге повернула назад. Ричарда она опустила. Она снова принялась рассказывать – в строгой последовательности, точно просматривая кадры киноленты: автомобиль занесло в одну сторону, потом в другую, стена, застывшие деревья, райская красота и интенсивная зелень мокрого леса, когда она вылезла из остановившейся, окутанной дымом машины. Она снова и снова прокручивала эту киноленту, и с каждым разом все гуще становились краски, а сейчас они призрачно слились с реальностью, словно она прокрутила ленту назад и начало соединилось с концом, когда они с Джерри подъехали к месту происшествия с другой стороны. Он остановил машину на обочине, вышел и направился через дорогу. Она сказала, что не хочет смотреть: посидит в машине. Он поднял брови, и она тотчас изменила решение. Он ждет от нее здравых поступков. Они вместе пересекли асфальт. Это следы ее шин? Трудно сказать – их так много. А вот здесь, где две прерванные колеи врезались в мягкую землю обочины и с полдюжины камней осыпалось со стены, – здесь она скатилась вниз. Со ствола гикори, довольно высоко, была содрана кора, а чуть подальше пригнулся к земле ободранный молоденький кленок. Машина налетела на него, попыталась взобраться и прижала к земле. Воспоминания Руфи о плавном спуске вниз никак не вязались с этими жестокими ранами. В роще и другие деревья были ободраны, а колеи от колес выглядели следами гигантских пальцев, соскребших с мягкой почвы палую листву и молодой папоротник. Джерри был поражен тем, что машина проехала такой большой кусок между деревьями и остановилась сама собой, не выдержав сражения с грязью и лесной порослью. – Ты тут проделала добрых сто футов. – Все мне казалось тогда каким-то абстрактным. – Быть может, подумала Руфь, он намекает на то, что она должна гордиться собой, Джерри спустился к машине, открыл дверцу, достал из отделения для перчаток карты и регистрационные документы, а с заднего сиденья – полотенца и детские игрушки. Усмехаясь, пошел вокруг машины и вдруг расхохотался, зайдя за нее, – там, где Руфи не было его видно. Потом перемахнул через стену и, вернувшись, сказал: – Вся правая сторона вмята. Как будто жестянка. – А можно ее выровнять? – Машине – крышка. Если погнута рама, самое верное – идти получать страховку. Ее уже не выпрямишь. – Бедненькая моя старушка. – Руфь нутром ощутила, как гнется металл, и что-то похожее на горе шевельнулось в ней. – Все-таки бессердечно бросать ее здесь. – Аварийка приедет и оттащит ее. Поехали. Садись же. – Из его старенького “меркурия” со складным верхом вдруг пахнуло запахом Салли. Руфь встала как вкопанная. – Поехали, – сказал он. – У нас ведь дома дети. – Тебе давно пора бы об этом вспомнить, – сказала она, скользнув на сиденье. – Я никогда и не забывал. А ты? Если бы ты думала о детях, ты бы не устраивала трюки на автомобилях, гоняя по округе. – Он резко включил зажигание – “запалил резину”, по выражению мальчишек. Это было уже гадко с его стороны. Она сказала, твердо решив держаться спокойно: – Это ведь была авария. – Это был трюк, – сказал Джерри. – Преднамеренный трюк. Жена, обуреваемая огромной, великой жаждой смерти, бросает смерти вызов. Ты даже не затормозила. – Я считала, что, когда машину заносит, нельзя тормозить. Мне казалось, куда важнее рулить. – Рулить! Но руль ведь тебя не слушался – как же, черт возьми, ты могла рулить? – Мне казалось, что я рулила. А потом вдруг почувствовала, что больше не могу, – тогда я уткнулась лицом в сиденье. – Значит, вот так ты разрешаешь проблемы, да? Уткнуться лицом в сиденье и ждать – авось как-нибудь образуется. И самое возмутительное, что ведь так и выходит. Любого другого, врежься он в этот лес, тут же бы убило. Она сидела, застыв от испуга, рядом с этим разозленным, стремительно гнавшим машину человеком, и ужасная правда разрасталась перед ее глазами, пока от созерцания ее Руфь не ощутила внутри пустоту. Снова раздвинулись облака зелени; она мягко скользила сквозь строй стволов. Вот машина ткнулась в один из них и встала. Она вылезла, и бодрящий воздух коснулся ее, приласкал. С ней случилась авария. А Джерри этого ждал. Он молился, чтобы это произошло. И молитва его была услышана, но какой это обернулось издевкой: пострадала-то лишь машина. Руфь вспомнила, с какой усмешкой он разглядывал покореженный автомобиль. – Ты злишься, – сказала она, тщательно опробуя каждое слово, будто подгнившие перекладины лестницы, – что со мной этого не произошло. – Что тебя не убило? – Да. Он подумал. – Нет, не совсем так. Я, наверное, ждал, что Бог как-то явит свою волю, вот он ее и явил. Дал понять, что ничего не случится. Если мы сами – ты и я – не сделаем так, чтобы случилось. – Да ты понимаешь, что говоришь! Ты же говоришь, что хочешь моей смерти. – Разве? – Он спокойно улыбнулся. – Это, конечно же, твоя фантазия. – Улыбка сошла с его лица, и он, насупясь, похлопал ее по ноге. – А ты хочешь, чтобы что-то случилось? – Нет. – Тогда успокойся. Ты – вечна. Ничего с тобой не случится. На другой день после аварии Салли, с застывшей улыбкой и бегающими глазами, подошла на пляже к Руфи и сказала, как она рада, что Руфь не пострадала. Руфь поверила ей, а потом пожалела, что от неожиданности лишь кивнула в ответ. Она старалась солнцем выжечь из себя память об аварии – эту боль в коленях и плечах (от того, что она бессознательно изо всей силы вцепилась в руль?) и это мелькание, ощущение скольжения, полета, которое охватывало ее, стоило ей закрыть глаза. Лицо Салли, неестественно окрашенное в слепящих лучах солнца, как на картинах Боннара – пурпурные губы, пепельно-серые волосы, – словно бледное феерическое видение вторглось в безоблачную синеву, которой Руфь всецело отдалась. “Руфь, я слышала про твою аварию и просто хотела сказать, что я рада, что ты не пострадала. Правда”. Салли повернулась и пошла прочь – со спины она казалась такой худой: сзади на ляжках кожа набегала морщинками. Когда они только переехали в Гринвуд и были моложе, тело у Салли было гладкое, как у манекенщицы, не тело, а машина. Ее желтое бикини все удалялось и, наконец, слилось с пляжной публикой, издали похожей на прендергастовские мазки[21]. На другой день Салли, как выяснилось, посадила своих троих детей на самолет и улетела во Флориду, где у ее брата и его второй жены был дом в краю апельсиновых садов, возле Лейк-Уэльса. Руфь узнала об этом от Джерри, который, как выяснилось, и подвигнул Салли на отъезд. – Но почему? – Чувствовать себя связанной по рукам и ногам становилось для нее невыносимо. – Чем связанной? И что, собственно, имеется под этим в виду? – Человек связан по рукам и ногам, когда у него нет выбора. Жизнь связывает нас по рукам и ногам. Человек не может жить дальше и не может умереть. Я не могу жениться на Салли, я не могу жить без нее. Ты не знаешь, что значит быть связанным по рукам и ногам, потому что невозможное тебя не интересует. Ты просто этого не видишь. – Ну, ты, например, кажешься мне сейчас совершенно невозможным. Какое право, да, какое, собственно, право имел ты посылать ее во Флориду на деньги Ричарда? Джерри расхохотался. – Значит, все дело в деньгах этого мерзавца, да? – Джерри, ты болен. Почему ты так ненавидишь Ричарда? – Потому что он атеист, как и все вокруг, и все вы стараетесь вогнать меня в гроб. – С отъездом Салли он как-то неприятно распоясался; Руфь почувствовала, что он ожесточает себя для решительного шага. – А что эта поездка во Флориду должна доказать? – спросила она. – Ты полетишь за ней следом? – Смотри-ка, мне это никогда бы в голову не пришло. А ведь я никогда не был во Флориде. – Не смеши. – Апельсиновые деревья цветут, кажется, именно в сентябре? – Если ты уедешь, твоей ноги в этом доме больше не будет. – Ну как могу я уехать? Будь же разумна. Она уехала отдохнуть – от Ричарда, от меня, от тебя, от всего. Она совсем без сил. Ничего более жестокого ты придумать не могла, как просить ее переждать это лето. Мы убиваем ее – ты, и я, и этот, как-там-его. Она живет на лекарствах, она дошла до отчаяния. – Живет на лекарствах – подумаешь! Любой женщине ничего не стоит довести себя до отчаяния, только бы этим чего-то добиться. Просто она хочет удрать с тобой. Он задумался над такой возможностью, и черты его лица стали острее, резче – таким он нарисовал бы себя: Руфь помнила эту его манеру еще с той поры, когда, сидя за соседними мольбертами, они сосредоточенно переносили на бумагу одну и ту же модель. – Не думаю, что это надо так делать, – сказал он сейчас. – А уж если делать, то надо сначала обсудить все с адвокатами, а потом – суд о разделе прав, и огорченные родители, и рыдающие дети, и весь фейерверк. А каково будет нашим детям, если я вдруг исчезну с миссис Матиас, Бобби, Питером и крошкой Теодорой? Ужасные дети – все трое как две капли воды похожи на Ричарда. Чудовища, а не дети. – Прекрати, – сказала ему Руфь. – Не жалуйся мне на то, что у Салли дети – от мужа, а не от тебя. – Ну, ты грандиозна, – сказал он, – у всех проблемы, кроме тебя. А у тебя – никаких, верно? Мы с бедняжкой Салли висим часами на телефоне, обсуждаем, каково будет бедной старушке Руфи, когда она останется одна со всеми своими детьми, а ты, оказывается, живешь себе припеваючи и никакущих у тебя проблем, так? Как это у тебя получается, детка? Разбиваешь машину, чтобы немного встряхнуться, а то уж очень выдался унылый день, и – ни единой царапины. Твой мир рушится, а ты лежишь себе на этом чертовом пляже все лето, счастливая, как моллюск. Этот твой древний, единый и неделимый Бог, должно быть, – настоящий огурчик. – Я ведь не просто иудейка, но и христианка, как и ты, – сказала Руфь. Дети, особенно Чарли, начали нервничать. Раньше после работы Джерри играл с мальчиками в кетч на заднем дворе или вез всех троих к Хорнунгам на вечернее купание в бассейне, а теперь он сидел дома и смотрел в пустоту, пил джин с тоником и слушал пластинки Рэя Чарльза или говорил с Руфью, пытаясь – уже довольно вяло – так повернуть разговор и направление мыслей, чтобы найти выход из создавшейся ситуации и облегчить душу. Во время еды глаза его то и дело теряли фокус – перед ним возникала Салли. Дни шли, прошла неделя, потом десять дней, а ни Джерри, ни Ричард не знали, когда она вернется. Яркая птица с заморским оперением, она улетела в тропики; оттуда, далекая, но незабываемая, она пела им, и сигнал “занято” в служебном телефоне Джерри был ее песней. Руфь бесилась, отчаивалась, а в промежутках жалела Джерри – они совсем “разодрали” его на части. Пятнышки на его радужной оболочке казались острыми закорючками, и на улице он держал голову под каким-то странным углом, будто прислушивался к некоему сигналу, или, словно Исаак, ждал удара с небес. – Пожалуйста, решай, – молила его Руфь. – Мы все выживем – поступай, как хочешь, и перестань думать о нас. – Не могу, – говорил он. – То, чего я хочу, слишком многих затрагивает. Это как уравнение с одними переменными величинами. Я не могу его решить. Не могу. Она плачет по телефону. Не хочет плакать. Она такая смешная и так мужественно держится. Говорит – там сто десять градусов[22], и ее невестка ходит совсем голая. – Когда же Салли возвращается? – Боится, что скоро. Она со своими детьми заполонила весь дом, и гостеприимство хозяев быстро иссякает. – Она сказала им, почему приехала? – Не совсем. Только призналась, что несчастлива с Ричардом, а брат сказал – не говори глупостей и не разыгрывай из себя балованного ребенка. Ричард заботится о ней, и потом, у нее есть долг перед детьми. – Что правда. – Почему, собственно, правда? Ну, как он о ней заботится? Отправил в дорогу, а денег дал – едва на самолет хватило. – Ты посылал ей деньги? – У Руфи подкосились ноги при мысли о том, что Джерри растрачивает деньги, отложенные на образование детей, эта дорогостоящая женщина не только залезла в их постель, но теперь еще и в их банковский счет. – Нет, наверно, мне следует послать туда себя. Но я не могу. Мне все время хочется к ней поехать, и никак не получается – то одно, то другое: то у Джоанны фортепьянный концерт, то Коллинзы позваны на ужин или надо идти к этому чертову зубному врачу. Господи, это ужасно. Ужасно говорить с ней. Поговорила бы ты, раз тебя это так трогает. – Охотно. Соедини меня с ней. Я вдруг поняла, что у меня есть что сказать этой женщине. – Она ведь и во Флориду-то уехала, чтобы тебя не мучить. Она очень переживала твою аварию. – А по-моему, ты говорил, она уехала в надежде, что ты последуешь за ней. – По-видимому, она думала и о том и о другом. Она совсем запуталась. – Ну, не одна она. Когда Руфь бодрствовала, она сознательно занимала себя заботой о детях и о доме, зато сны ее стали необычно жестоки. Насилия, ампутации, сумасшедшая скорость вперемежку со сценами и лицами из далеких уголков ее жизни. Однажды ей приснилось, что она едет в Вермонте по дороге на дачу, которую они там снимали. Судя по всему, это была та часть дороги, что шла под заброшенной лесопилкой, где были особенно глубокие колеи, потому что солнце не пробивало нависавшей листвы и не могло высушить грязь. Она ехала с кем-то наперегонки. Впереди в шатком открытом черном кабриолете сидели рядом, очень прямо, ее отец, Дэвид Коллинз и маленькая старушка из детских книжек; отец правил, и Руфи стало страшно, потому что он отличался рассеянностью, как это часто бывает со священниками, да к тому же последнее время у него ослаб слух, и он уже не слышал, когда машины приближались к нему сбоку или сзади. Сама Руфь и Джоффри ехали следом в какой-то странной низкой повозке, без какой-либо видимой тягловой силы. Они как бы плавно летели, и, однако же, колеса повозки касались изрытой колеями дороги. Волнение сына передавалось ей – его слезы жгли ей горло. Внезапно кабриолет остановился – остановился, как в застывшем фильме. Дэвид и папа ухватились за боковины, но старушке, сидевшей между ними, не за что было ухватиться, и она вылетела из кабриолета. Все столпились вокруг нее. Она лежала на краю дороги в нестриженой траве – маленькая, съежившаяся, одни кости. От падения тело ее под черным платьем словно укоротилось, перебитые ноги, точно лапы у паука, отвратительно торчали в разные стороны. Желтое лицо, наполовину скрытое разметавшимися волосами, было откинуто назад, рот раскрылся, и зубы – сплошная вставная челюсть – соскользнули вниз, точно опускная решетка. Она разбилась и умирала. Она пыталась что-то сказать. Руфь нагнулась, чтобы лучше услышать, – и перенеслась во сне в подводное царство, царство голубовато-зеленой воды, которая кажется ярко-голубой из-за белого кораллового песка на дне, – такая вода в Карибском море у берегов острова Сент-Джон, куда она ездила с Джерри много лет тому назад, когда ждала Джоффри. Возможно, ей приснилась Флорида. В субботу Джерри сказал, что ему надо съездить по делам в город, а часом позже позвонил ей по телефону. – Руфь, – сказал он на два тона ниже обычного: она тотчас представила себе открытый телефон-автомат в магазине мелочей, – могу я вернуться сейчас и поговорить с тобой? – Конечно. – У нее затряслись колени. – Кто из детей дома? – Один только Чарли. Джоанна побежала с Джоффри на распродажу в гараж Кантинелли. Она прошла на кухню и, наполнив стакан для сока вермутом, выпила его как воду – воду, обжигавшую огнем. Она все еще была на кухне, когда он вошел через заднюю дверь; стрекот цикад и сухой, как запах футбольного мяча, воздух конца лета ворвался вместе с ним. – Я разговаривал с Салли, – сказал он, – она вынуждена уехать из Флориды. Детям там плохо. Да и занятия в школе начинаются через неделю. – Да. Ну и что? Он мялся, словно чего-то ждал. Она спросила: – И ты обо всем этом говорил по телефону из магазина мелочей? – Я говорил с того, что позади бензоколонки “Тексако”. Салли хочет знать, ухожу ли я к ней. Лето ведь кончилось. – Еще не было Дня труда[23]. – Но уже сентябрь. Дрожь из ног перебралась выше, куда-то под ложечку, вермут в желудке был словно нож, вонзенный так плотно, что даже кровь не выступила. Джерри выпалил: – Только, пожалуйста, не бледней так. – На его лице читалось абстрактное сострадание, с каким он вынимал бы занозу или шип из ее руки или из ноги кого-нибудь из детей. Она спросила в надежде, что он ценит ее умение владеть собой: – Где же ты будешь ее ждать? Он передернул плечами и рассмеялся с видом заговорщика. – Не знаю. В Вашингтоне? В Вайоминге? При ней, конечно, будут все эти чертовы дети. Не наилучший вариант, но как-нибудь справимся. Справляются же другие. – Немногие. Он уставился в вытертый линолеум на полу. Она спросила его: – Ты хочешь уйти? – Я боюсь этого шага, но – да. Я хочу уйти, скажи мне – уходи. Теперь она, прислонившись к раковине со стаканом в руке, в котором плескались остатки вина, передернула плечами. – Так уходи. – А ты справишься? У нас больше тысячи долларов на чековой книжке и, по-моему, около восьми тысяч пятисот в сберегательной кассе. – Он поднял обе руки, пытаясь ее обнять: у Руфи было такое ощущение, что тело его точно машина, которую кто-то намеренно включил, и она поехала, а из глаз кричал беспомощный пассажир. – Ничего со мной не случится, – сказала она, осушила стакан и, словно что-то вспомнив, швырнула на пол. Осколки и капли разлетелись звездой по старому зеленому линолеуму в мраморных прожилках. На шум в кухню прибежал Чарли: Руфь совсем забыла, что он дома. Чарли был славный мальчик, маленький для своих лет, со славным умненьким личиком и унаследованным от Джерри упрямым, не поддающимся гребенке хохолком. – Зачем ты это сделала? – спросил он, улыбаясь, готовый услышать в ответ, что это была шутка. Из всех их детей он отличался наиболее развитой логикой, и без теории “шуток” взрослые не укладывались бы в его представление о мире. Он стоял и ждал, маленький, улыбающийся. Ему было семь лет. Стоял в шортах цвета хаки, с голенькой грудкой, покрытой летним загаром. Руфь прорвало: она почувствовала, как соленая вода брызнула из глаз. Она крикнула малышу: – Потому что папа хочет от нас уйти и поселиться с миссис Матиас! Чарли молча повернулся и со стремительностью побитой кошки вылетел из кухни, Джерри кинулся за ним, и Руфь увидела их обоих уже в гостиной; в дверном проеме, как в раме, возникла бытовая сценка работы кого-нибудь из голландских мастеров: мальчик сидит в качалке, вытянув голые ножки, упрямо вскинув светлую головку, а отец в своих выходных джинсах от Леви и парусиновых туфлях стоит перед ним на коленях и пытается его обнять. Чарли не очень-то поддавался объятию. Любимый вяз Руфи добавлял к этой сцене затянутый желто-зеленым квадрат окна. – Не плачь, – уговаривал сына Джерри. – Почему ты плачешь? – Мама сказала… мама сказала, ты хочешь… – худенькая грудка приподнялась от сдавленных рыданий, – …хочешь жить с этими детьми… – Нет, не хочу. Я хочу жить с тобой. Руфь не могла больше на это смотреть. Осторожно – она ведь была босая – Руфь подмела осколки. Кусочки стекла – иные мелкие, как пудра, – со звоном ссыпались из совка в ведро. Из праха в прах. Она как раз все убрала, когда Чарли прошлепал к ней по чистому полу и объявил: – Папа ушел. Он сказал, что вернется. – Он сообщил об этом с большим достоинством, точно посол вражеской державы. Джерри вернулся, когда Руфь закладывала в плиту тосты с сыром для ленча. Он задыхался, был какой-то бесплотный, с застывшим взглядом, похожий на пугало. По дороге с визгом промчалась машина. – Я снова звонил Салли. Руфь закрыла дверцу плиты, проверила регулировку нагрева и спросила: – Ну и? – Я сказал, что не могу к ней уйти. Описал то, что было с Чарли, и сказал, что просто не могу этого сделать. Завтра она возвращается к Ричарду. Она сказала, что это не слишком ее удивляет. Она была изрядно возмущена тобой – за то, что ты пустила в ход детей, но я сказал ей, что это получилось случайно. Она так разоралась – по-моему, уж слишком. – Ну, в таких обстоятельствах у кого хватит духу ее винить? – У меня, – сказал Джерри. – Я любил эту женщину, и она не должна была на меня нажимать. – Рот у него стал совсем маленький, а голос холодный, он устал от страсти, как устает от солнца лето. Руфь подумала, сможет ли она пожалеть Салли: ведь они обе, вместе владели этим человеком, и ту, другую, он изгнал из своего сердца слишком своекорыстно, слишком жестоко. Руфи хотелось узнать еще, услышать каждое слово, произнесенное Салли, услышать ее крики, но Джерри запер на замок свое сокровище. Джоанна и Джоффри вернулись с распродажи – они купили пепельницу в виде цыпленка, – и тут все разговоры прекратились. На другой день Салли появилась на волейбольной площадке. Стояло сентябрьское воскресенье, по небу неслись светлые серые облака; было не столько холодно, сколько ветрено – точно где-то в атмосфере оставили открытой дверь. Салли, приходившая в июле на площадку в желтом купальном костюме и накинутой поверх рубашке Ричарда, рукава которой она завязывала на животе, снова надела белые брюки и трикотажную кофточку, которые носила в начале лета. Кожа на лице у нее натянулась – флоридский загар выявил крошечные белые морщинки у глаз. Все так дружно приветствовали ее, точно она вернулась, чудом спасшись от какой-то напасти. Ричард, в клетчатых шортах, держался мягче, чем в тот день, когда влетел в полицейский участок. Интересно, подумала Руфь, что они с Салли сотворили друг с другом, отчего он стал таким любезно-сонным. Совсем не чувствуя глубины пространства, он то и дело посылал простейшие мячи в сетку и наскакивал на других игроков. В какую-то минуту он наскочил на Руфь, и в момент столкновения она уловила запах джина. В какую-то минуту Джерри предупреждающе крикнул: “Салли!”, неудачно, слишком сильно послав мяч прямо в нее; она вытянулась, готовясь к прыжку, но даже не задела мяча, и он упал между нею и сеткой. А крик Джерри, его мольба о помощи, надолго повис в воздухе среди молчания остальных. То, что было между ним и Салли, исчезло – осталась игра, обнаруживавшая всю несобранность Джерри, его манеру отчаянно бить по мячу. Он подпрыгивал, приседал, снова и снова падал среди грязи и разбитого стекла, пытаясь взять невозможные мячи, – он был как сумасшедший, оторванный от реальности, как рыба, выброшенная из воды. И все – ради Салли, но ее задубевшее от солнца лицо-сердечко было замкнуто: он больше не существовал для нее. Джерри в последний раз отравлял воскресный вечер своим скорбным видом после волейбола: назавтра был День труда. Волейбол, лето, роман – все осталось позади. Дети пошли в школу; недолгие посиделки на траве или у воды под предлогом детских игр прекратились. Проходили недели – Конанты с Матиасами не встречались. Руфь чувствовала себя обманутой. Она ждала поражения за наспех возведенными ею непрочными стенами, а поражения не последовало из-за ее же слез и слез сына – интересно, где та правильная шкала, по которой слезы ребенка весят больше, чем слезы взрослого мужчины? Джерри уронил себя, не сделав того шага, на который толкала его сила собственного несчастья. Руфь обнаружила в его машине карманное издание книги “Дети разведенных”. Он пытался установить, чего может стоить поступок, не поддающийся измерению: если Джоанна, Чарли и Джоффри прольют каждый по кварте слез, он останется; если же лишь по пинте – он уйдет. Если будет семь шансов из десяти, что Руфь снова выйдет замуж, – он уйдет; если же меньше, чем пятьдесят на пятьдесят, – он останется. Это было унизительно: мужчина не должен жить с женщиной из жалости, а если он все-таки живет, то не должен ей об этом говорить. Джерри и не говорил, но не говорил и другого, вернее – неоднократно и то и другое говорил. Подробности утрачивали значение – Руфь едва его слушала, улавливая из потока слов лишь, то, что ничего не утряслось, кульминации не было, он не успокоился, он все еще влюблен, и хотя Салли потеряна для него, она продолжает жить в нем прочнее, чем когда-либо, все это не кончено, Джерри не удовлетворен, жена подвела его – подвела, не сумела по своей нескладности даже умереть, во всем виновата она одна, и никогда ей не знать покоя. Каждый вечер, возвращаясь с работы, он с надеждой спрашивал: – Ничего не произошло? – Нет. – Никто не звонил, не заходил? – А ты ждешь звонка? – Нет. – Так в чем же дело? Он начинал просматривать дневную почту. Она спрашивала: – Как ты себя чувствуешь? – О'кей. Отлично. – Нет, правда. – Устал. – Физически устал? – В итоге – да, конечно. – Устал жить со мной? – Я бы так не сказал. – От того, что живешь без нее? – Да нет. Я ведь никогда не был уверен, что мне понравится с ней жить. У нее могла появиться привычка мной командовать. – Тогда что же тебя гложет? Страдать вот так, молча – ничего хуже нет. Мне, например, кажется, что я теряю рассудок. – Глупости. Ты самая здравая женщина, какую я знаю. – Была самая здравая женщина, какую ты знал. “Ничего не произошло?” Всякий раз, когда ты меня об этом спрашиваешь, мне хочется схватить тарелку и швырнуть об пол, хочется пробить кулаком эти стекла. Чего ты ждешь, что должно произойти? – Не знаю. Ничего. Наверное, жду, чтобы она сделала какой-то шаг. Но что она может сделать? Руфь пересекла комнату и схватила было его за плечи, словно намеревалась встряхнуть, но тут же разжала пальцы: плечи у него оказались такие тощие. – Неужели ты не понимаешь? Ты покончил с ней. Покончил. Джерри смотрел куда-то поверх ее головы, сквозь ее волосы. – Этого не может быть. – Он говорил, еле ворочая языком, точно сомнамбула. – Нельзя так быстро перейти от наполненности к пустоте. – Прошу тебя, сосредоточься, – сказала она, пытаясь встряхнуть его, как ребенка, но он оказался слишком большой, и она встряхнула только себя. – Женщины зависят от мужчин. Она любила тебя, но ты не оправдал ее надежд, и теперь она вынуждена держаться за Ричарда. Ей нужен Ричард. У нее дети от Ричарда. Ты не должен больше вмешиваться в их жизнь. – Она попытается теперь завести роман с кем-нибудь другим, чтоб выбраться из своего брака. – Ну и ладно, пусть. Ты не имеешь на нее никаких прав, Джерри. – Чьи-то надежды я должен был не оправдать. Либо ее, либо твои и наших детей. – Я знаю. Не растравляй себя. Я знаю: если б выбор был между нею и только мной, ты бы не колебался. – Не правда. Колебался бы. – Очень смешно. Зачем, ты говоришь это? Зачем утруждаешь себя? – Из уважения к тебе, – сказал он, – я пытаюсь говорить правду. – Ну, так прекрати. Это уже не уважение, Я не хочу больше слышать правду. Что ты делаешь со мной, Джерри? – Ничего я с тобой не делаю. Продолжаю оставаться твоим мужем. – Ты же перестал спать со мной. Это тебе известно? – Я думал, ты будешь только рада. – Почему же я должна радоваться? – Мне казалось, ты не любишь этим заниматься. – Конечно, люблю. – Ты всегда поворачиваешься ко мне спиной. – Не всегда. – Тогда сегодня давай спать вместе. – Нет. Все равно перед тобой будет она. В твоих мыслях будет она. Это слишком унизительно. – Так чего же ты от меня хочешь? – Перестань думать о ней! – Не могу. – Тогда постарайся, чтоб я этого не замечала. Думай о ней в Нью-Йорке. Думай на пляже. А когда ты со мной дома, – думай обо мне. И если хочешь спать со мной, то чтоб я чувствовала, что именно со мной. Лги мне. Соблазняй меня. – Ты ведь моя жена. Мне нет нужды тебя соблазнять. – Сделай меня своей женой. Обними. Обними меня. Она прижалась к нему, но руки его висели как плети. – Послушай, Руфь, – сказал Джерри. – Бедная Руфь. Я же с тобой. Я думал, ты будешь счастлива. Неужели ты не счастлива? – Нет, я боюсь. – Ты никогда ничего не боялась. – Меня тошнит. – В прямом смысле слова? – Нет еще. – Тогда как же? – Позволь мне кое в чем тебе признаться. В ту субботу, когда ты отправился стричься, не сказав мне, и пропадал всю вторую половину дня, я то и дело смотрела в окно – отчетливо помню каждый листик на вязе – и около половины шестого подумала: “Он ушел. Он бросил меня”. И почувствовала облегчение. Он, наконец, прижал ее к себе, и в слиянии их тел было тепло, но Руфь не могла полностью отдаться ему, потому что в объятиях Джерри чувствовала что-то недоброе, как в силе земного притяжения: ему доставляло удовольствие то, что она пошатнулась, что разум отказывает ей. Она сама перестала себя понимать: грань между ее восприятием и чувствами перестала быть четкой. Сентябрь уходил в небытие: явился рабочий, отрегулировал печь, и остывающими ночами она теперь сама включалась и выключалась. Когда Руфь лежала без сна, ей не давало покоя непривычное урчание: она не была уверена, реальный ли это звук, и если да, то откуда он – то ли печь гудит внизу, то ли самолет в небе, то ли трансформаторы на столбе за окном спальни. Где-то на просторах ее жизни работал мотор – но где? Джерри и Салли – она была уверена – так сильно ранили друг друга, что ни о какой возможности примирения не могло быть и речи, но Руфь чувствовала, что судьба ткет свое полотно и события складываются в рисунок, родившийся в темных закоулках ее мозга. Мир таков, какой он в общем-то есть; чего мы ждем, то и случается; а ждем мы того, чего жаждем. Как негатив порождает отпечаток, так и Руфь породила Салли. Откуда иначе то раздражение, с каким она относится к изъянам в красоте Салли – горькой складочке в уголке рта, слишком пышным бедрам? Руфи хотелось, чтобы Салли была более безупречной, – как ей хотелось, чтобы Джерри был более решительным. Руфь, воспитанную в иной вере, раздражало то, что Джерри так радуется своей раздвоенности, как доказательству глубокой пропасти между телом и душой, благодаря которой человек только и может избегнуть забвения. Все это слишком уж отдает религиозными бреднями, фантасмагорией. Дикий зверь его страсти чересчур легко подчинился велениям разума Руфи. Он застыл на три месяца, стоило ей взять и попросить, и совсем исчез с горизонта, лишь только она замахнулась, а у Чарли слезы блеснули в глазах. Слишком все получилось легко, слишком странно. Наверно, думала Руфь, надо бы поднапрячься и теперь, когда ночи стали равны дням, усилием воли разрядить напряжение лета. Она – пленница: пропасть между ее рассудком и миром, через которую был перекинут мостик из тысячи догадок, сомкнулась, и она оказалась плененной, как белый единорог на гобелене. В последнюю пятницу месяца Коллинзы уговорили их поехать в Кэннонпорт на вечер греческих плясок. Старый Кэннонпорт, прижатый к морю, со своими скрипучими причалами и рыдающими чайками. Пляски были устроены в подвальном помещении местного зала Ветеранов войны, большого дощатого строения с квадратной башней, стоявшего на откосе среди четырехэтажных, крытых черепицей, жилых домов. Здесь, в нижней части улицы, соленая вода оставила на домах черные потеки. Матовые стекла в окнах зала молочно светились – за ними находился гулкий, как пещера, подвал: грохот музыки проникал наружу даже сквозь стены. Джерри, Руфь, Дэвид и Линда спустились по бетонным ступенькам бокового входа; какой-то тип, сверкавший столь безупречной лысиной, что просматривались швы на черепе, продал им малиновые билеты. Внутри было светло, жарко, шумно и людно; люди стояли, сидели, пили пиво, плясали, извиваясь длинной, крепко сбитой цепочкой, – лица блестели, нелепые, сумасшедшие. Были тут и Матиасы. Они приехали с Хорнунгами. – Я говорила им про эти танцы, но не думала, что они поедут, – поспешила сообщить Руфи Линда, когда Ричард направился к ним, а следом и Салли. Ричард казался пьяным и пришибленным; Руфь сразу увидела, что он завел или собирается завести роман с Джейнет Хорнунг. На Салли было оранжевое платье – цвет этот шел ей и одновременно придавал трагический вид. У Руфи заломило виски. Ричард взял ее за руку, и они присоединились к танцующим, разорвав цепь, – она потащила их за собой, вовлекла в движущуюся людскую массу. Во время танца в поле зрения Руфи то и дело появлялось оранжевое платье Салли. Порою они оказывались друг против друга, следуя спиралям цепи; лицо Салли было опущено, она танцевала как бы вне связи с окружающими, словно вставленная в общий фриз, тогда как Руфь чувствовала себя накрепко припаянной к своим соседям, которые тянули ее, непокорную, неуклюжую. Чьи-то руки спаривались с ее руками. Пухлые пальцы Ричарда время от времени перебирали ее руку, чтобы она не выскользнула. Какой-то незнакомец, поросший густой шерстью, которая пучками торчала из рукавов его пиджака, подпрыгивая, дергаясь, схватил ее за запястье и сверкнул многозначительной улыбкой, обнажившей сломанные зубы. У одних руки были крепкие, как коржики, у других – пухлые, как тесто. Несколько мгновений Руфь плясала рядом с приземистой греческой матроной в черном – крючковатый нос, набухшие веки и рука, словно распластанная птичка, трепещущая невероятной, нечеловечески лихорадочной дрожью. Танец кончился, Руфь выпустила руку женщины и в изумлении уставилась на заурядное, усталое и тупое лицо. С таким же изумлением смотрела она и на Салли и думала, что та, наверное, часто встречалась с Джерри в этом платье и Джерри, наверное, часто снимал его, ложась с ней в постель. Бузуки и кларнет разразились новой мелодией – голова у Руфи заболела с удвоенной силой. Подошел Джерри и взял ее за руку. Он так мягко держал ее, что ее рука то и дело выскальзывала; она пыталась пальцами удержать его руку, ногами поймать нужный ритм. Притоп левой, левую за правую, шаг назад, вот так, ноги вместе, стоять на пятках один такт. Притоп. Оранжевое мелькнуло справа, а несколько мгновений спустя – слева. Рука Джерри соскользнула с ее руки, осклабившийся Ричард прошел мимо в танце, темп возрастал, Джерри снова взял ее руку. Музыка оборвалась. Вместо потолка над головой переплетались ядовито-зеленые трубы, и они вдруг стали опускаться на Руфь. Джерри сказал ей: – Давай пошевеливайся. Ты пляшешь так, будто у тебя в туфле камень. – У меня голова болит. – Слишком много думаешь. Я сейчас принесу тебе выпить. Но от бурбона у Руфи только закружилась голова, и теперь, танцевала она или стояла, зал вращался вокруг нее, и яркая фигура Салли все мелькала, словно дразня бьющей через край энергией, врезалась в поле ее зрения то слева, то справа, как бы стачивая ее, делая все меньше и меньше, пока она не превратилась в комок, комок боли. Яркий свет вызывал у нее тошноту. Шеф оркестра вдруг встал с электрогитарой, гикнул, и начался твист. Грохот, казалось Руфи, плотной массой заполнил зал – оркестр непрерывно нагнетал его, словно стремился заполнить все пространство вплоть до самых дальних углов, вплоть до пыльных таинственных глубин между трубами и потолком. Джерри повел Салли к танцующим. Руфь не удивилась. Она заметила, как все взгляды сразу приковались к ним, пока они выходили на середину зала; эта пара бросалась в глаза: оба высокие, молодые, даже юные, слегка забавные и настоятельно требующие к себе внимания – так актеры требуют внимания публики. Они встали друг к другу лицом, на расстоянии, и, расслабив угловатое тело, начали танец – зрители окружили их кольцом и скрыли от глаз Руфи. Дэвид Коллинз подошел было к ней, взглянул на ее лицо и тут же отошел: она почувствовала, что он испугался. Она была точно заразная, смердящая, проклятая, и еще эта боль в лобных пазухах, совсем как родовая – вот-вот родишь чудовище, такое же, как сама. Когда твист, наконец, прекратился, она подошла к Джерри и сказала: – Пожалуйста, отвези меня домой. Мне все это омерзительно. На его возбужденном лице глаза округлились от удивления. – Прошу тебя. Джерри поверх ее головы посмотрел на Салли и спросил: – Вы подвезете Коллинзов? Нам, видимо, придется уехать. – Конечно. Мне очень жаль, Руфь, что ты плохо себя чувствуешь. – Голос Салли звучал изысканнейше, она безукоризненно изящно растягивала слова. Руфь обернулась к ней. – Ты мне солгала, – сказала она, стараясь отчетливо произносить слова, несмотря на тошноту и ужас. Мускулы на лице Салли напряглись и глаза потемнели, так что глазницы стали глубокими-глубокими. Но она лишь повторила: – Мне очень жаль, Руфь, – словно ничего и не слышала. Ничего. Сон продолжался своей чередой, но только уже без нее. Джерри в ярости гнал в Гринвуд машину – они оба могли разбиться, а Руфь не смела и голос подать, чтобы он не повернул назад. Однако опасность спаяла их, и от этого каждому было легче: Джерри бросал вызов смерти, а у Руфи от скорости прошла голова. Она чувствовала, как боль слетает с нее комьями и искрами, точно снег, когда его смахиваешь зимой с крыши машины. Они не разговаривали – слышалось лишь астматически шумное дыхание Джерри. Домой они приехали в полночь; потом он еще отвозил миссис О. Руфь надела ночную рубашку, махровый халат и подкрепила силы стаканом молока. Он вошел, жестикулируя, через кухонную дверь. На мокрых туфлях налипла палая листва. – Солнышко, – сказал он, беспомощно опустив руки, – я должен с тобой расстаться. Она такое чудо. Я не могу отказаться от нее. – Не надо этих аффектированных жестов, и говори тише. Я ведь слышу тебя. Он заговорил судорожными рывками, шагая взад и вперед по линолеуму: – Сегодня вечером я это понял – очень четко. Осенило. Я ждал этого, и вот оно пришло. Я должен уйти к ней. Должен уйти к этому оранжевому платью – погрузиться в него и исчезнуть. И пусть это убьет меня, пусть это убьет тебя. Меня ничто не удержит – ни дети, ни деньги, ни наши родители, ни Ричард – ничто. Это всего лишь факты жизни, скверные факты. Упрямые факты. Нужна вера. А у меня не хватало веры – как ни странно, веры в тебя. Я не считал тебя личностью, существующей отдельно от меня. А ты – личность. Господи, Руфь, извини меня, извини. Все будет куда страшнее – я знаю, я даже представить себе не могу, как будет страшно. Но я убежден. Абсолютно убежден. А это такое облегчение, когда ты убежден. И я очень благодарен. Я тупица и трус, но я рад. Радуйся и ты тоже. Хорошо? А то я ведь просто сжирал тебя, доводил до смерти. Пальцы у нее стали вдруг огромные, растеклись, как звук гонга, по холодному стеклу стакана. – Хорошо, – сказала Руфь. – Я ведь обещала помочь тебе, если ты решишь. Как же мы это осуществим? Когда ты скажешь детям? – Не заставляй меня пока говорить детям. Просто разреши сегодня не ночевать здесь. Не уговаривай меня. Наверное, ты могла бы меня уговорить, но не надо. Дай мне куда-нибудь уехать. К Коллинзам. В мотель. – А что я скажу им утром? Детям? – Скажи им правду. Скажи, что я куда-нибудь уехал. Скажи, что я вернусь домой днем и выкупаю их, и уложу. Вечером я не уйду из дома, пока они не заснут. – Она, очевидно, будет с тобой. – Нет. Решительно нет. Я не хочу, чтоб она знала. Не хочу, чтоб она знала, пока это не окончательно: она только разволнуется. – Ты хочешь сказать, что это не окончательно? Он молчал, глядя широко раскрытыми глазами. Потом сказал: – Я должен посмотреть, как ты и дети перенесете это. – Мы перенесем все, что предстоит перенести. Ведь ты этого от нас хочешь? – Только не надо ожесточаться. Ты же обещала помочь. Подумай о моем достоинстве и дай мне попробовать. Руфь передернула плечами: – Пробуй все, что хочешь. – Когда она поднесла молоко к губам, от него пахнуло кислятиной. Она увидела мелкие створоженные частички на поверхности и не смогла пить. – А что, если нас куда-нибудь пригласят – что мне говорить? – Пока – соглашайся. Я поеду с тобой. – Значит, просто не будешь со мною спать – разница только в этом? – Разве это не главное? Во всяком случае, это – начало. И правильное. Что бы дальше ни произошло, это – правильно. – О-о, какие любопытные вещи ты говоришь. – Солнышко, синяя птица улетела. Мы слишком молоды, чтобы сидеть до конца жизни и ждать, не влетит ли она назад в окно. А она не влетит. Она никогда не возвращается. Он снова принялся жестикулировать – неприятно-театрально, и Руфь обозлило самодовольство, промелькнувшее на его лице, когда он нашел этот образ никогда не возвращающейся синей птицы: экран его лица словно ожил. Она встала и подошла к раковине. Джерри жалобно крикнул ей в спину: – Только не начни пить! Она вылила молоко в раковину, сполоснула стакан и, перевернув, поставила на сушилку. Затем проверила, не осталось ли крошек на хлебной доске, которые могли бы привлечь муравьев, и, обнаружив несколько крошек у тостера, смахнула их рукой в ладонь и выбросила в раковину вслед за вылитым молоком. Мокрой тряпкой она вытерла мазок джема возле тостера. Выключила свет над доской и сказала: – Пить я не собираюсь. Я ложусь спать. Чтобы выйти на лестницу, ей надо было пройти мимо Джерри. – Как твоя голова? – спросил он. – Не дотрагивайся до меня, – сказала она. – Голова у меня болит меньше, но если ты дотронешься, я закричу или заплачу – не знаю, что из двух. Я ложусь: уже поздно. Ты будешь собирать вещи или что? – Неужели нам больше нечего друг другу сказать? Мне кажется – есть. – Позже наговоримся. Времени у нас предостаточно. Не надо меня подгонять. Она почистила зубы в детской ванной – подальше от Джерри. Чистила она зубы щеткой Чарли, которая оказалась жесткой и колючей – видимо, он редко ее употреблял: надо будет сказать ему об этом. Прямо в халате она легла в постель. Отчаявшаяся, продрогшая, она сунула обе подушки себе под голову и, устроив нору из одеял, свернулась калачиком. Сомкнув веки, она погрузилась в багровую пустоту, прорезанную странными вспышками, и ощущение собственных волос на щеке и губах казалось ей касанием чужой руки. Она вслушивалась в отдаленное щелканье замков и скрежет, доносившийся из комнаты, где упаковывал вещи Джерри. Шаги его приблизились, дверь открылась, и проникший в спальню свет сделал багровую пустоту под ее веками прозрачной, кроваво-розовой – Джерри шарил в ящике у ее изголовья. – Мне, пожалуй, надо взять ингалятор, – сказал он. Голос его звучал пронзительно, дыхание было неглубоким, натужным. – Если все так правильно, – спросила она, – почему же у тебя начался приступ? – Астма на меня нападает, – сказал он, – от перегрузок и сырости, а также в определенное время года. Это не имеет отношения ни к тебе, ни к Салли, ни к Богу, ни к тому, что правильно или не правильно. – Он нагнулся, отвел прядь волос и поцеловал ее в щеку. – Подождать мне, пока ты заснешь? – Нет. Все будет в порядке. Ничего со мной не случится. Уезжай. Невероятно, но он подчинился. Она вслушивалась в звуки его шагов – он обходил дом, заглядывал в комнаты детей, подводя итог их совместной жизни, решительно открывая и закрывая двери; потом неровные шаги его, затихая, послышались на лестнице – должно быть, он нес что-то тяжелое и припадал на одну ногу. Входная дверь поддалась и открылась. Что-то осторожно бухнуло на крыльце. Там он, видимо, заколебался: она ждала, что дверь сейчас снова откроется и впустит его, его шаги послышатся на лестнице – только теперь он будет подниматься, знакомо стуча каблуками. Но она неверно истолковала тишину. Он просто бесшумно сошел с крыльца. Дверца машины открылась и захлопнулась. Чиркнул стартер, мотор заревел у нее в голове – все пронзительнее по мере того, как убывал звук. Он уехал. Постель казалась огромной. Руфь слегка распрямилась на белизне. Она ехала на лыжах, медленно скользя наискось по широкому, почти голому и обледенелому склону, старательно накренившись вперед, делая упор на нижнюю лыжу. Из-под снежного покрова показалась пролысина бурой травы, но Руфь легко перелетела через нее и воткнула палку в снег, чтобы развернуться. Она хорошо провела разворот – хотя и не на большой скорости – и плавно пошла вверх, возможно, потому что на пятках ее лыж не налипло пушистого снега. Проснувшись в субботу утром, она обнаружила у себя в постели Джоффри. В своем бездумном эгоизме маленькое тельце заняло всю середину постели, оттеснив ее на край; при Джерри, поскольку он тяжелее, посередине оказывалась она. Личико Джоффри, расслабленное и спокойное, было словно вырезано из плотного светлого мрамора, в который свет проникает лишь на миллиметр. Серьезность этого лица, неподдельное совершенство очертаний – брови, веки, пухлые завитки ноздрей и ушей – испугали ее, словно ночью ей положили в кровать украденный шедевр. Она постаралась подавить панический страх. В спальню вошла Джоанна, ворча и протирая глаза, и спросила, где папа. “Папа рано встал: у него срочная работа”. Дети восприняли ее объяснение без тени сомнения и без особого интереса. Руфь встала, и краны в ванной показались ей неестественно блестящими, словно елочные украшения. На кухне она снова посмотрела на календарь и проверила свои подсчеты: задержка была уже на три дня. Накормив детей завтраком, она взяла пылесос и отправилась вниз. Около десяти позвонил Джерри. – Хорошо спала? – Неплохо. Джоффри залез ко мне в постель, а я даже не проснулась. – Вот видишь! Я же говорил, что тебе понравится, когда вся постель будет в твоем распоряжении. Но постель как раз не была в ее распоряжении – она ведь только что сказала ему об этом. Решив все же не спорить, она спросила: – А как ты спал? – Ужасно. В мотеле возле самой моей двери всю ночь включалась и выключалась машина, готовящая лед. Женщина-портье никак не могла поверить, что я – один. Я думал о предстоящей ночи – так вот: у родителей Неда Хорнунга есть коттедж в Джекобе-Пойнте, а они уже вернулись в город, так что, может быть, я смогу пожить там. Я ему позволю. – Он говорил быстро, все это волновало, забавляло его – еще бы, такое приключение. Она закрыла глаза. Наконец он вспомнил и спросил: – А дети расстроились? – Нет, они не восприняли это всерьез. Пока что. – Дивно. Ей-богу, все до того нереально. Я заеду домой около четырех. – Так поздно? А день такой чудесный – можно бы съездить погулять по пляжу. – Руфь, прошу тебя, не надо. Мне бы тоже очень хотелось, но давай попробуем пожить так, словно мы расстались. Может быть, Чарли с Джоанной сходят на футбол в школу. – Как-то нелепо начинать новую жизнь с конца недели. Может, вернешься домой на сегодня и на воскресенье и приступишь к новому распорядку в понедельник? – Черт возьми, женщина, не могу я. Не могу. У меня не хватит духу снова уйти. Это было ужасно – спускаться по лестнице с чемоданом. А когда мы утрясем все с детьми? – И, не дожидаясь ответа, Джерри добавил: – Ведь надо же мне что-то сказать и Хорнунгам, когда я буду просить насчет коттеджа. Она молчала, потрясенная тем, как расширяются трещины в повседневной почве. И у Джерри такой радостный голос. День выдался ясный, погожий, небо было светлое, – день, словно созданный для того, чтобы провести его на воздухе, – но собирать палые листья было еще рано. Руфь принялась подстригать лужайку – босиком, в рабочих брюках и серой трикотажной нижней рубашке Джерри; земля под ее ногами была спекшаяся, затвердевшая, чужая. Лужайку можно бы и не подстригать, но Руфи хотелось чем-то занять себя. Быть может, от работы у нее прекратится задержка. К тому же теперь ей придется делать все это самой. Но уж очень было грустно: рубашка слишком живо напоминала о Джерри, а чахлый подорожник и цикорий, продолжавшие расти, хотя расти им уже не следовало, напоминали ее самое. Отец не раз говорил с кафедры, что человек – как трава, которую бросают в печь, и при этом сам не подозревал, насколько это верно, – он, который был так уверен, что все его любят, да его и любили. Держась за ручку косилки, Руфь бесплотной тенью висела над землей – землей с ее переплетением крошечных жизней и смертей, что издали кажется лужайкой, а вблизи – чем-то невыносимо путаным и жестоким. Смотри на вещи реально. Мы стареем – и нас выбрасывают на свалку. Мы слабеем – и нас съедают. Голоса детей, устроивших потасовку с Кантинелли, терзали ее слух. Чарли налетел на Джоффри, а тот, не понимая правил игры, изо всей силы прижимал к себе футбольный мяч и не выпускал, точно это была кукла или ценный приз, который он получил; Джоффри тяжело упал и заплакал. Руфь бросилась к ним. Ключицу он на сей раз не сломал, тем не менее Руфь наотмашь ударила Чарли, который вызывающе смотрел на нее, подняв кверху лицо, с этакой ехидной, Джерриной полуулыбочкой. Он разразился такими горючими слезами, что Джоффри от удивления перестал плакать, потом снова заревел – уже из сочувствия к брату. “Он же не нарочно!” – всхлипывал Джоффри. Чувствуя, как подступает тошнота, потрясенная собственным поведением, Руфь повернулась и кинулась прочь от детей – в дом. На кухне она плеснула себе в стакан немного вермута. Со стаканом в руке она прошлась по комнатам нижнего этажа, глядя на мебель, которую они с Джерри накупили за годы совместной жизни, с таким удивлением, словно эти заурядные вещи находились в гроте и были причудливыми творениями эрозии, придавшей им определенные формы. Пришла почта – газеты и письма упали на пол в передней и так и остались там лежать. Джерри непременно бы подобрал всю груду. Если она сейчас наклонится, то потеряет сознание? Руфь вслушалась: чей-то голос; может, это она сама молится? Зазвонил телефон – резко, оглушительно. Это был Джерри. – Привет. Кажется, у меня добрые вести. – Но голос у него был далекий, испуганный, в нем звучала бравада беглеца, заключенного в телефонной будке. – Хорнунги в восторге от того, что я воспользуюсь коттеджем их родителей. Насколько я понял, их дважды обкрадывали прошлой осенью, и они даже рады, что я там поселюсь. Они дали мне ключи вместе с кофе и выражением сочувствия. Я им сказал, что это только эксперимент. В коттедже нет плиты, но есть электрическая плитка, и телефон пока еще не отключили. Хорнунги говорят, что коттедж – барахло, только вид хорош. А я сказал, что я как раз большой любитель видов. Запишешь номер телефона? Руфь сгребла почту с пола и записала номер на обороте конверта с каким-то счетом. Она спросила: – Ты не мог бы приехать к ленчу? – Я же сказал: вернусь к четырем. Почему ты не воспринимаешь всерьез того, что я говорю? Она сказала: – Я хочу погулять по пляжу, а дети не хотят идти на футбол. Ты нам нужен. – Но мы же расстались, черт побери! – Мне надо кое-что тебе сказать. – Что? – Я не могу сказать этого по телефону. – Почему? Что-нибудь плохое? – Теперь – плохое. Когда-то, наверное, было бы хорошим. Вообще – ничего определенного. Скорее – сигнал тревоги. – Что же это такое? – Дуста в ход воображение. – Это насчет Салли? – Нет. Ради всего святого. У тебя стал такой нудный одноколейный ум, Джерри. Подумай для разнообразия о нас. – Я скоро приеду. Она ждала у окна. Ее вяз, ее священный вяз, затоплял дорогу золотыми листьями, возвращаясь к наготе, которая выявляла все его арабески и ветки; он уводил ее взгляд вверх и вглубь, внутрь дома, к некоей неделимой надежде. Старый коричневый “меркурий” Джерри, с опущенным, словно в знак избавления, потрепанным верхом, свернул, давя гравий, на ведущую к дому дорожку; в тот же момент “мерседес” Ричарда медленно проехал мимо и покатил дальше. Джерри вошел с усмешечкой. – Этот сукин сын непременно остановился бы, если бы я не завернул к дому. И как это он так быстро все учуял? Руфь кинулась к нему в объятия прямо в передней. Она была возбуждена, игриво настроена. Хоть он и качнулся назад и обнял ее с опаской, ему это явно польстило. – Что, детка? Неужели ты так быстро без меня соскучилась? – Он погладил ее по спине, по своей же рубашке. – Отвези меня на пляж, – попросила она. – Отвези всех нас на пляж. Залив у Лонг-Айленда был такого синего цвета, какого никогда не добьешься на полотне, цвета столь интенсивного, что на него ушла бы вся краска, тюбик за тюбиком, – синее копировальной бумаги и ярче белого титаниума. Высокие осенние приливы прибили всякий мусор к самым дюнам; массивная килевая балка лежала, выброшенная бурей, и под ее прикрытием здесь разводили костры, оставившие черные подпалины. Дети умчались вперед, а еще дальше, за ними, широкими кругами носился спущенный с поводка пес, и лай его с большим опозданием долетал до их ушей. Вода холодом сковала лодыжки Руфи, и она вздрогнула, словно от счастья. Она прильнула к Джерри, взяла его под руку и сказала ему, глядя, как подпрыгивают головки детей, пересекая круги, оставленные собакой, что у нее задержка на три или четыре дня, но пусть он не волнуется. Он спросил – почему. Она сказала, что сделает аборт. Он закрыл глаза и на ходу повернул лицо к солнцу, хотя солнце было уже слишком низкое и не давало загара. Он сказал, что это мерзко. Она согласилась, но ведь из стоящих перед ней альтернатив эта – наименее мерзкая. Она считает, что нельзя производить на свет ребенка, у которого нет отца. Он указал на детей, плясавших на просторе, точно солнечные крапинки, и сказал, что это все равно, что убить одного из них. Кого она выберет – Джоанну, Чарли или Джоффри? Руфь сказала – глупости, вовсе это не так: ведь это все равно что убить рыбу, даже меньше. А силы моря, словно внося свою лепту в их беседу, выбрасывали им под ноги крошечные серебряные тельца – рыбок, попавших в водоворот прилива. Руфь вслух вспомнила о выкидыше, который был у нее шесть лет тому назад; снова рассказала, как держала зародыш в руках, а потом спустила в туалет, и ей нисколько не было страшно. Но, сказал он, то произошло по воле Всевышнего. А теперь это произойдет по их воле. Конечно, сказала она, – и нетерпимость ее отца к предрассудкам проявилась в стремительности, с какой она это произнесла: конечно, это не одно и то же. Но она знает, что может и хочет на это пойти. Хочет сделать ему такой подарок. Если надо, она полетит в Швецию, в Японию. Он же винил во всем себя: зачем он продолжал спать с нею, после того как разлюбил – или ему казалось, что разлюбил ее. Она возразила: это неестественно – жить вместе, а спать врозь. Он с нею не согласился. Но его несогласие – Руфь это чувствовала – главным образом объяснялось стремлением снять с себя моральную ответственность за аборт. Интуиция подсказывала Руфи, что теперь Джерри перейдет к преувеличениям, к пародии. Он вдруг остановился и, размахивая руками, объявил: – Какой же это подарок – убить моего ребенка, чтоб потом, когда я умру, эта рыба таращилась на меня в чистилище. – Ах, Джерри, – вздохнула Руфь. – Возможно, ничего и не потребуется. – Три дня – большой срок, – сказал он. – Мир был наполовину сотворен за три дня. – И он обвел широким жестом сияющий мир вокруг. – Ничего не известно, – сказала Руфь. – У женщин всяко бывает. Я чувствую себя так странно, все меня раздражает, как обычно перед началом. – Ты просто чувствуешь себя, как беременная, – сказал он и, вдруг остановившись, обхватил ее за бедра и приподнял, так что мокрые ноги ее заболтались в воздухе. – Солнышко, – сказал он. – У тебя будет маленький ребеночек! – Опусти меня, – сказала она; он опустил, и она невольно рассмеялась, глядя на его облупленный нос, его улыбку, полную страха. Смех будто снял сдерживающие оковы: она расплакалась, повернулась и зашагала назад, к дому, а он окликнул детей и последовал за нею. Джерри докосил за нее лужайку и рано поужинал вместе с ними. Пока Руфь мыла посуду, он приготовил детям ванну и пижамы и почитал на ночь книжку. Когда Джоанна улеглась в постель, часы показывали уже начало девятого, и Джерри явно заторопился. Возможно, у него была заранее назначена встреча с Салли: Руфь сомневалась, что они порвали всякую связь, как он утверждал. Она попыталась его удержать, но он сказал – нет, надо мужаться. Он собрал разные мелочи, которые забыл взять накануне, прихватил два одеяла, потому что в коттедже могло быть холодно, и, словно навьюченный бродяга, пошатываясь, вышел за дверь. Не успел он уехать, как Руфи захотелось позвонить ему, сказать, что все это – нелепица. Бывают такие дурацкие несчастные случаи: изменила курс шалая стрела, отлетел в сторону осколок металла – и человек потерял глаз: отклонись они на полдюйма – и никакой беды не случилось бы. Руфь сдерживалась и не звонила Джерри, хотя номер его телефона смотрел на нее с обратной стороны невскрытого конверта на телефонном столике. Она покружила по дому, подобрала игрушки, вылила остатки вермута в кухонную раковину, приняла нестерпимо горячую ванну и полистала “Дети разведенных”. Потом захлопнула книжку. Вяз стоял перед ее глазами огромной подушкой тени. Она закрыла глаза. Обрывки каких-то глупостей, фотомонтаж из снов замелькал во тьме за ее закрытыми веками, – наконец раздался звонок. Голос у Джерри был хриплый, несчастный. Он заранее подготовил свою речь. – Я не хочу, чтобы ты делала аборт. Это было бы дурно. А в нашей жизни надо крепко держаться всего, что явно хорошо или явно дурно: слишком много ведь такого, что не поймешь. Если ты беременна, я возвращаюсь и остаюсь твоим мужем, и мы с Салли забудем друг друга. – Не так надо эту проблему решать. – Я знаю, но прошу тебя: уступи. Я все ждал Божьего слова, и вот оно. Решительно выбрось аборт из головы. – Это очень хорошо и великодушно с твоей стороны, Джерри, но я все равно сделаю аборт. Даже если ты порвешь с этой женщиной, мы не можем радоваться появлению еще одного ребенка. – Ну, это мы обсудим потом. Я просто хотел, чтобы ты знала. Спокойной ночи. Спи крепко. Ты очень мужественная. Ему стало явно легче от ее твердости. Держа омертвевшую трубку в руке, она поняла: ему стало легче, потому что появилась возможность выбора. Если она беременна, он не расстанется с нею; если нет, то расстанется. В воскресенье утром, чуть свет, задолго до того, как проснулись дети, а колокольный звон католической церкви на другом конце города стал сзывать верующих к первой мессе, Руфь обнаружила, что нездорова. Она стояла в ванной, смотрела на кусок туалетной бумаги, который держала в руке, и у нее возникло вполне отчетливое чувство, что и бумага, и кровь на ней, и утренний свет, усиленный кафелем ванной, и ее собственная, с набухшими венами, рука – все это одно целое. За ночь фотография проявилась. Ее жизнь за последнее время, ее борьба и смятенье – все свелось вот к этому, к красной кляксе на белом, к обычному пятну. Послание ее тела неизвестно кому, недвусмысленное объявление о том, что она пуста. Говоря языком современных абстракций, в руке у нее был не иероглиф и не символ, нет, – это была она сама, то, к чему все свелось; бесспорно – она сама. Руфь спустила воду. IV. Как реагировал Ричард – Алло? Голос принадлежал Ричарду. Джерри уже стоял у двери. Шел десятый час, и ему пора было возвращаться в коттедж – на третью ночевку. Внезапно зазвонил телефон – не подумав, он снял трубку. И сейчас держал в руке низкий, гулкий, напыщенный, отвратительный голос Ричарда. Он произнес в ответ: – Алло. – Джерри, – сказал Ричард, – мне кажется, нам вчетвером неплохо бы поговорить. – О чем? – Я думаю, ты знаешь о чем. – Знаю? – Голос звучал у него в ухе, и никуда от этого не деться, не повернуть поток вспять и не перекрыть его, этот поток, который, казалось, уносил куда-то – одно за другим – все его опустившиеся внутренности. У Джерри почва ушла из-под ног. Ричард сказал: – Ты именно такую хочешь вести игру, Джерри? – Какую игру? – Прекрати, давай все-таки будем взрослыми. Салли сказала мне, что вы с ней вот уже полгода любовники. Джерри молчал и в образовавшейся воронке тишины снова и снова спрашивал себя, можно ли сказать про женщину – “любовник”. – Так что же? – спросил Ричард, – Она врет? Это была вилка. Когда они только переехали сюда, Джерри с. Ричардом играли в шахматы, пока Джерри не стал уклоняться. Уклонялся же он не потому, что они с Ричардом были неравными игроками, – как ни странно, их силы были равны, – а потому, что сам себя презирал за малодушный страх перед проигрышем. Джерри не получал удовольствия от игры, если проигрывал; у него даже не возникало чувства товарищества, как в покере, или приятного ощущения, что он поупражнял свой ум, – в памяти оставался лишь затхлый, прокуренный воздух, долгие часы бдения и уверенность, что его перехитрили. При вилке конем кто-то всегда теряет фигуру. Руфь, бледная от перенапряжения, стоя у камина, делала ему знаки и одними губами беззвучно спрашивала: “Кто это?” Джерри вздохнул – ему сразу стало легче: ничего тут не поделаешь, будь как будет, будь все, как будет. – Нет, – сказал он Ричарду. – Она не врет. Теперь Руфь поняла, кто это. Краешком глаза Джерри видел, как она замерла, точно ее сковало льдом. – Прекрасно, – сказал Ричард. – Это уже шаг. Джерри рассмеялся. – В каком направлении? – Вот именно, – сказал Ричард с комическим удовлетворением, видимо, записывая себе очко. – В самом деле – в каком? В том направлении, куда ты хочешь нас повести, приятель Джерри. Мы с Салли очень интересуемся – куда. – Как на это посмотреть, – сказал Джерри уклончиво. Он чувствовал себя преданным. Салли внушила ему, что с Ричардом, в общем-то, можно не считаться. А с ним приходилось считаться, и даже очень: теперь, когда он узнал, все изменилось. Салли соврала. – А вы не могли бы оба к нам приехать? – спрашивал тем временем Ричард. Казалось, вернулись былые дни – до того, как Конанты стали отказываться, когда Ричард или Салли неожиданно звонили и приглашали их пойти в пятницу вечером в кино или в воскресенье вместе выпить. И Джерри в тоне тех былых дней ответил: – Слишком поздно, мы не сумеем никого позвать, чтобы посидеть с детьми. – Потом вспомнил про создавшееся положение, о котором так отчаянно стремился забыть, и спросил: – А может, вы приедете? У вас же есть Джози. – Сегодня у Джози свободный вечер. Разве ты не знаешь нашего распорядка? – В общем-то, не слишком хорошо. А как насчет завтрашнего вечера? Не лучше ли переждать, чтоб собраться с мыслями? – Мне нечего собираться с мыслями, – мягко сказал Ричард. Казалось, он читал по готовому сценарию, тогда как Джерри импровизировал. – Мое дело во всем этом – сторона. Никто со мной не советовался, никто не интересовался моим мнением. – Да как же мы могли? И что бы мы тебе сказали? Голос Ричарда зазвучал вновь, вкрадчивый, какой-то полужидкий, словно выдавливаемый из тюбика: – Понятия не имею, никакого понятия не имею. Я хочу, чтобы ты сказал все, что ты хочешь сказать, Джерри. По-моему, ситуация-то аховая. – Ничего подобного. – Джерри старался нащупать опору, удержаться, не пасть ниц; хотелось же ему распластаться, блеять, умолять, забраться с Руфью в постель, натянуть на голову одеяло и хихикать. Но вот терпение у Ричарда лопнуло, и от этого, а также от сознания своей силы в его мягком голосе образовались сгустки. Он спросил: – Почему ты не спрашиваешь, как Салли? Насколько я понимаю, она говорит тебе, что я ее третирую. Тебе не кажется, что если бы я действительно так себя вел, сейчас мое поведение было бы оправданно? А ведь под открытым небом лучше, правда? Больше кислорода. А теперь отпусти меня! – Так как же она? Ричард сказал: – В неприкосновенности. Вы приедете или нет? – Подожди. Я поговорю с Руфью. – Руфи он сказал: – Случилось. Ричард знает. – Откуда? – Почти беззвучно.

The script ran 0.002 seconds.