Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Л. Н. Толстой - Воскресение [1899]
Известность произведения: Высокая
Метки: prose_classic, prose_rus_classic, Классика, О любви, Роман

Аннотация. «Воскресение» — шедевр позднего творчества Льва Толстого. История уставшего от светской жизни и развлечений аристократа, переживающего внезапное духовное прозрение при трагической встрече с циничной «жрицей любви», которую он сам некогда толкнул на этот печальный путь. История болезненной, мучительной переоценки ценностей и долгого трудного очищения…

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 

«Он говорит „пущает“, а ты говоришь „двадцатипятирублевый билет“, – думал между тем Нехлюдов, чувствуя непреодолимое отвращение к этому развязному человеку, тоном своим желающему показать, что он с ним, с Нехлюдовым, одного, а с пришедшими клиентами и остальными – другого, чуждого им лагеря. – Уж очень он меня измучал – ужасный негодяй. Хотелось душу отвести, – сказал адвокат, как бы оправдываясь в том, что говорит не о деле. – Ну-с, о вашем деле… Я его прочел внимательно и «содержания оной не одобрил», как говорится у Тургенева, то есть адвокатишко был дрянной и все поводы кассации упустил. – Так что же вы решили? – Сию минуту. Скажите ему, – обратился он к вошедшему помощнику, – что, как я сказал, так и будет; может – хорошо, не может – не надо. – Да он не согласен. – Ну, и не надо, – сказал адвокат, и лицо у него из радостного и добродушного вдруг сделалось мрачное и злое. – Вот говорят, что адвокаты даром деньги берут, – сказал он, наводя на свое лицо опять прежнюю приятность. – Я выпростал одного несостоятельного должника из совершенно не правильного обвинения, и теперь они все ко мне лезут А каждое такое дело стоит огромного труда. Ведь и мы тоже, как какой-то писатель говорит, оставляем кусочек мяса в чернильнице. Ну-с, так ваше дело, или дело, которое интересует вас, – продолжал он, – ведено скверно, хороших поводов к кассации нет, но все-таки попытаться кассировать можно, и я вот написал следующее. Он взял лист исписанной бумаги и, быстро проглатывая некоторые неинтересные формальные слова и особенно внушительно произнося другие, начал читать: – «В Уголовный кассационный департамент и так далее и так далее, такой-то и так далее жалоба. Решением состоявшегося и так далее, и так далее вердикта и так далее, признана такая-то Маслова виновною в лишении жизни посредством отравления купца Смелькова и на основании 1454 статьи Уложения приговорена к и так далее каторжные работы и так далее». Он остановился; очевидно, несмотря на большую привычку, он все-таки с удовольствием слушал свое произведение. – «Приговор этот является результатом столь важных процессуальных нарушений и ошибок, – продолжал он внушительно, – что подлежит отмене. Во-первых, чтение во время судебного следствия акта исследования внутренностей Смелькова было прервано в самом начале председателем» – раз. – Да ведь это обвинитель требовал чтения, – с удивлением сказал Нехлюдов. – Все равно, защита могла иметь основания требовать того же самого. – Но ведь это уже совсем ни на что не нужно было. – Все-таки это повод. Далее: «Во-вторых, защитник Масловой, – продолжал он читать, – был остановлен во время речи председателем, когда, желая охарактеризовать личность Масловой, он коснулся внутренних причин ее падения, на том основании, что слова защитника якобы не относятся прямо к делу, а между тем в делах уголовных, как то было неоднократно указываемо сенатом, выяснение характера и вообще нравственного облика подсудимого имеет первенствующее значение, хотя бы для правильного решения вопроса о вменении» – два, – сказал он, взглянув на Нехлюдова. – Да ведь он очень плохо говорил, так что нельзя было ничего понять, – еще более удивляясь, сказал Нехлюдов. – Малый глупый совсем и, разумеется, ничего не мог сказать путного, – смеясь, сказал Фанарин, – но все-таки повод. Ну-с, потом. «В-третьих, в заключительном слове своем председатель, вопреки категорического требования 1 пункта 801 статьи Устава уголовного судопроизводства, не разъяснил присяжным заседателям, из каких юридических элементов слагается понятие о виновности, и не сказал им, что они имеют право, признав доказанным факт дачи Масловою яду Смелькову, не вменить ей это деяние в вину за отсутствием у нее умысла на убийство и таким образом признать ее виновною не в уголовном преступлении, а лишь в проступке – неосторожности, последствием коей, неожиданным для Масловой, была смерть купца». Это вот главное. – Да мы и сами могли понять это. Это наша ошибка. – «И наконец, в-четвертых, – продолжал адвокат, – присяжными заседателями ответ на вопрос суда о виновности Масловой был дан в такой форме, которая заключала в себе явное противоречие. Маслова обвинялась в умышленном отравлении Смелькова с исключительно корыстною целью, каковая являлась единственным мотивом убийства, присяжные же в ответе своем отвергли цель ограбления и участие Масловой в похищении ценностей, из чего очевидно было, что они имели в виду отвергнуть и умысел подсудимой на убийство и лишь по недоразумению, вызванному неполнотою заключительного слова председателя, не выразили этого надлежащим образом в своем ответе, а потому такой ответ присяжных безусловно требовал применения 816 и 808 статей Устава уголовного судопроизводства, то есть разъяснения присяжным со стороны председателя сделанной ими ошибки и возвращения к новому совещанию и новому ответу на вопрос о виновности подсудимой», – прочел Фанарин. – Так почему же председатель не сделал этого? – Я бы тоже желал знать почему, – смеясь, сказал Фанарин. – Стало быть, сенат исправит ошибку? – Это смотря по тому, какие там в данный момент будут заседать богодулы. – Как богодулы? – Богодулы из богадельни. Ну, так вот-с. Дальше пишем: «Такой вердикт не давал суду права, – продолжал он быстро, – подвергнуть Маслову уголовному наказанию, и применение к ней 3 пункта 771 статьи Устава уголовного судопроизводства составляет резкое и крупное нарушение основных положений нашего уголовного процесса. По изложенным основаниям имею честь ходатайствовать и так далее и так далее об отмене согласно 909, 910, 2 пункта 912 и 928 статей Устава уголовного судопроизводства и так далее и так далее и о передаче дела сего в другое отделение того же суда для нового рассмотрения». Так вот-с, все, что можно было сделать, сделано. Но буду откровенен, вероятия на успех мало. Впрочем, все зависит от состава департамента сената. Если есть рука, похлопочите. – Я кое-кого знаю. – Да и поскорее, а то они все уедут геморрои лечить, и тогда три месяца надо ждать… Ну, а в случае неуспеха остается прошение на высочайшее имя. Это тоже зависит от закулисной работы. И в этом случае готов служить, то есть не в закулисной, а в составлении прошения. – Благодарю вас, гонорар, стало быть… – Помощник передаст вам беловую жалобу и скажет. – Еще я хотел спросить вас: прокурор дал мне пропуск в тюрьму к этому лицу, в тюрьме же мне сказали, что нужно еще разрешение губернатора для свиданий вне условных дней и места. Нужно ли это? – Да, я думаю. Но теперь губернатора нет, правит должностью виц. Но это такой дремучий дурак, что вы с ним едва ли что сделаете. – Это Масленников? – Да. – Я знаю его, – сказал Нехлюдов и встал, чтобы уходить. В это время в комнату влетела быстрым шагом маленькая, страшно безобразная, курносая, костлявая, желтая женщина – жена адвоката, очевидно нисколько не унывавшая от своего безобразия. Она не только была необыкновенно оригинально нарядна, – что-то было на ней накручено и бархатное, и шелковое, и ярко-желтое, и зеленое, – но и жидкие волосы ее были подвиты, и она победительно влетела в приемную, сопутствуемая длинным улыбающимся человеком с земляным цветом лица, в сюртуке с шелковыми отворотами и белом галстуке. Это был писатель; его знал по лицу Нехлюдов. – Анатоль, – проговорила она, отворяя дверь, – пойдем ко мне. Вот Семен Иванович обещает прочесть свое стихотворение, а ты должен читать о Гаршине непременно. Нехлюдов хотел уйти, но жена адвоката пошепталась с мужем и тотчас же обратилась к нему: – Пожалуйста, князь, – я вас знаю и считаю излишним представления, – посетите наше литературное утро. Очень будет интересно. Анатоль прелестно читает. – Видите, сколько у меня разнообразных дел, – сказал Анатоль, разводя руками, улыбаясь и указывая на жену, выражая этим невозможность противустоять такой обворожительной особе. С грустным и строгим лицом и с величайшею учтивостью поблагодарив жену адвоката за честь приглашения, Нехлюдов отказался за неимением возможности и вышел в приемную. – Какой гримасник! – сказала про него жена адвоката, когда он вышел. В приемной помощник передал Нехлюдову готовое прошение и на вопрос о гонораре сказал, что Анатолий Петрович назначил тысячу рублей, объяснив при этом, что, собственно, таких дел Анатолий Петрович не берет, но делает это для него. – Как же подписать прошение, кто должен? – спросил Нехлюдов. – Может сама подсудимая, а если затруднительно, то и Анатолий Петрович, взяв от нее доверенность. – Нет, я съезжу и возьму ее подпись, – сказал Нехлюдов, радуясь случаю увидать ее раньше назначенного дня.  XLVI   В обычное время в остроге просвистели по коридорам свистки надзирателей; гремя железом, отворились двери коридоров и камер, зашлепали босые ноги и каблуки котов, по коридорам прошли парашечники, наполняя воздух отвратительною вонью; умылись, оделись арестанты и арестантки и вышли по коридорам на поверку, а после поверки пошли за кипятком для чая. За чаем в этот день по всем камерам острога шли оживленные разговоры о том, что в этот день должны были быть наказаны розгами два арестанта. Один из этих арестантов был хорошо грамотный молодой человек, приказчик Васильев, убивший свою любовницу в припадке ревности. Его любили товарищи по камере за его веселость, щедрость и твердость в отношениях с начальством. Он знал законы и требовал исполнения их. За это начальство не любило его. Три недели тому назад надзиратель ударил парашечника за то, что тот облил его новый мундир щами. Васильев вступился за парашечника, говоря, что нет закона бить арестантов. «Я тебе покажу закон», – сказал надзиратель и изругал Васильева. Васильев ответил тем же. Надзиратель хотел ударить, но Васильев схватил его за руки, подержал так минуты три, повернул и вытолкнул из двери. Надзиратель пожаловался, и смотритель велел посадить Васильева в карцер. Карцеры были ряд темных чуланов, запиравшихся снаружи запорами. В темном, холодном карцере не было ни кровати, ни стола, ни стула, так что посаженный сидел или лежал на грязном полу, где через него и на него бегали крысы, которых в карцере было очень много и которые были так смелы, что в темноте нельзя было уберечь хлеба. Они съедали хлеб из-под рук у посаженных и даже нападали на самих посаженных, если они переставали шевелиться. Васильев сказал, что не пойдет в карцер, потому что не виноват. Его повели силой. Он стал отбиваться, и двое арестантов помогли ему вырваться от надзирателей. Собрались надзиратели и между прочим знаменитый своей силой Петров. Арестантов смяли и втолкнули в карцеры. Губернатору тотчас же было донесено о том, что случилось нечто похожее на бунт. Была получена бумага, в которой предписывалось дать главным двум виновникам – Васильеву и бродяге Непомнящему – по тридцать розог. Наказание должно было происходить в женской посетительской. С вечера все это было известно всем обитателям острога, и по камерам шли оживленные переговоры о предстоящем наказании. Кораблева, Хорошавка, Федосья и Маслова сидели в своем углу и, все красные и оживленные, выпив уже водки, которая теперь не переводилась у Масловой и которою она щедро угощала товарок, пили чай и говорили о том же. – Разве он буянил или что, – говорила Кораблева про Васильева, откусывая крошечные кусочки сахару всеми своими крепкими зубами. – Он только за товарища стал. Потому нынче драться не велят. – Малый, говорят, хорош, – прибавила Федосья, простоволосая, с своими длинными косами, сидевшая на полене против нар, на которых был чайник. – Вот бы ему сказать, Михайловна, – обратилась сторожиха к Масловой, подразумевая под «ним» Нехлюдова. – Я скажу. Он для меня все Сделает, – улыбаясь и встряхивая головой, отвечала Маслова. – Да ведь когда приедет, а они, говорят, сейчас пошли за ними, – сказала Федосья. – Страсть это, – прибавила она, вздыхая. – Я однова видела, как в волостном мужика драли. Меня к старшине батюшка свекор послал, пришла я, а он, глядь… – начала сторожиха длинную историю. Рассказ сторожихи был прерван звуком голосов и шагов в верхнем коридоре. Женщины притихли, прислушиваясь. – Поволокли, черти, – сказала Хорошавка. – Запорют они его теперь. Злы уж больно на него надзиратели, потому он им спуска не дает. Наверху все затихло, и сторожиха досказала свою историю, как она испужалась в волостном, когда там в сарае мужика секли, как у ней вся внутренность отскочила. Хорошавка же рассказала, как Щеглова плетьми драли, а он и голоса не дал. Потом Федосья убрала чай, и Кораблева и сторожиха взялись за шитье, а Маслова села, обняв коленки, на нары, тоскуя от скуки. Она собралась лечь заснуть, как надзирательница кликнула ее в контору к посетителю. – Беспременно скажи про нас, – говорила ей старуха Меньшова, в то время как Маслова оправляла косынку перед зеркалом с облезшей наполовину ртутью, – не мы зажгли, а он сам, злодей, и работник видел; он души не убьет. Ты скажи ему, чтобы он Митрия вызвал. Митрий все ему выложит, как на ладонке; а то что ж это, заперли в замок, а мы и духом не слыхали, а он, злодей, царствует с чужой женой, в кабаке сидит. – Не закон это! – подтвердила Кораблиха. – Скажу, непременно скажу, – отвечала Маслова. – А то выпить еще для смелости, – прибавила она, подмигнув глазом. Кораблиха налила ей полчашки. Маслова выпила, утерлась и в самом веселом расположении духа, повторяя сказанные ею слова: «для смелости», покачивая головой и улыбаясь, пошла за надзирательницей по коридору.  XLVII   Нехлюдов уже давно дожидался в сенях. Приехав в острог, он позвонил у входной двери и Подал дежурному надзирателю разрешение прокурора. – Вам кого? – Видеть арестантку Маслову. – Нельзя теперь: смотритель занят. – В конторе? – спросил Нехлюдов. – Нет, здесь, в посетительской, – отвечал смущенно, как показалось Нехлюдову, надзиратель. – Разве нынче принимают? – Нет, особенное дело, – сказал он. – Как же его увидать? – Вот выйдут, тогда скажете. Обождите. В это время из боковой двери вышел с блестящими галунами и сияющим, глянцевитым лицом, с пропитанными табачным дымом усами фельдфебель и строго обратился к надзирателю: – Зачем сюда пустили?.. В контору… – Мне сказали, что смотритель здесь, – сказал Нехлюдов, удивляясь на то беспокойство, которое заметно было и в фельдфебеле. В это время внутренняя дверь отворилась, и вышел запотевший, разгоряченный Петров. – Будет помнить, – проговорил он, обращаясь к фельдфебелю. Фельдфебель указал глазами на Нехлюдова, и Петров замолчал, нахмурился и прошел в заднюю дверь. «Кто будет помнить? Отчего они все так смущены? Отчего фельдфебель сделал ему какой-то знак?» – думал Нехлюдов. – Нельзя здесь дожидаться, пожалуйте в контору, – опять обратился фельдфебель к Нехлюдову, и Нехлюдов уже хотел уходить, когда из задней двери вышел смотритель, еще более смущенный, чем его подчиненные. Он не переставая вздыхал. Увидав Нехлюдова, он обратился к надзирателю. – Федотов, Маслову из пятой женской в контору, – сказал он. – Пожалуйте, – обратился он к Нехлюдову. Они прошли по крутой лестнице в маленькую комнатку с одним окном, письменным столом и несколькими стульями. Смотритель сел. – Тяжелые, тяжелые обязанности, – сказал он, обращаясь к Нехлюдову и доставая толстую папиросу. – Вы, видно, устали, – сказал Нехлюдов. – Устал от всей службы, очень трудные обязанности. Хочешь облегчить участь, а выходит хуже; только и думаю, как уйти; тяжелые, тяжелые обязанности. Нехлюдов не знал, в чем особенно была для смотрителя трудность, но нынче он видел в нем какое-то особенное, возбуждающее жалость, унылое и безнадежное настроение. – Да, я думаю, что очень тяжелые, – сказал он. – Зачем же вы исполняете эту обязанность? – Средств не имею, семья. – Но если вам тяжело… – Ну, все-таки я вам скажу, по мере сил приносишь пользу, все-таки, что могу, смягчаю. Кто другой на моем месте совсем бы не так повел. Ведь это легко сказать: две тысячи с лишним человек, да каких. Надо знать, как обойтись. Тоже люди, жалеешь их. А распустить тоже нельзя. Смотритель стал рассказывать недавний случай драки между арестантами, кончившейся убийством. Рассказ его был прерван входом Масловой, предшествуемой надзирателем. Нехлюдов увидал ее в дверях, когда она еще не видала смотрителя. Лицо ее было красно. Она бойко шла за надзирателем и не переставая улыбалась, покачивая головой. Увидав смотрителя, она с испуганным лицом уставилась на него, но тотчас же оправилась и бойко и весело обратилась к Нехлюдову. – Здравствуйте, – сказала она, нараспев и улыбаясь и сильно, не так, как тот раз, встряхнув его руку. – Я вот привез вам подписать прошение, – сказал Нехлюдов, немного удивляясь на тот бойкий вид, с которым она нынче встретила его. – Адвокат составил прошение, и надо подписать, и мы пошлем в Петербург. – Что же, можно и подписать. Все можно, – сказала она, щуря один глаз и улыбаясь. Нехлюдов достал из кармана сложенный лист и подошел к столу. – Можно здесь подписать? – спросил Нехлюдов у смотрителя. – Иди сюда, садись, – сказал смотритель, – вот тебе и перо. Умеешь грамоте? – Когда-то знала, – сказала она и, улыбаясь, оправив юбку и рукав кофты, села за стол, неловко взяла своей маленькой энергической рукой перо и, засмеявшись, оглянулась на Нехлюдова. Он указал ей, что и где написать. Старательно макая и отряхивая перо, она написала свое имя. – Больше ничего не нужно? – спросила она, глядя то на Нехлюдова, то на смотрителя и укладывая перо то на чернильницу, то на бумаги. – Мне нужно кое-что сказать вам, – сказал Нехлюдов, взяв у нее из рук перо. – Что же, скажите, – сказала она и вдруг, как будто о чем-то задумалась или захотела спать, стала серьезной. Смотритель встал и вышел, и Нехлюдов остался с ней с глазу на глаз.  XLVIII   Надзиратель, приведший Маслову, присел на подоконник поодаль от стола. Для Нехлюдова наступила решительная минута. Он не переставая упрекал себя за то, что в то первое свидание не сказал ей главного – того, что он намерен жениться на ней, и теперь твердо решился сказать ей это. Она сидела по одну сторону стола, Нехлюдов сел против нее по другую. В комнате было светло, и Нехлюдов в первый раз ясно на близком расстоянии увидал ее лицо, – морщинки около глаз и губ и подпухлость глаз. И ему стало еще более, чем прежде, жалко ее. Облокотившись на стол так, чтобы не быть слышанным надзирателем, человеком еврейского типа, с седеющими бакенбардами, сидевшим у окна, а одною ею, он сказал: – Если прошение это не выйдет, то подадим на высочайшее имя. Сделаем все, что можно. – Вот кабы прежде адвокат бы хороший… – перебила она его. – А то этот мой защитник дурачок совсем был. Все мне комплименты говорил, – сказала она и засмеялась. – Кабы тогда знали, что я вам знакома, другое б было. А то что? Думают все – воровка. «Какая она странная нынче», – подумал Нехлюдов и только что хотел сказать свое, как она опять заговорила. – А я вот что. Есть у нас одна старушка, так все, знаете, удивляются даже. Такая старушка чудесная, а вот ни за что сидит, и она и сын; и все знают, что они не виноваты, а их обвинили, что подожгли, и сидят. Она, знаете, услыхала, что я с вами знакома, – сказала Маслова, вертя головой и взглядывая на него, – и говорит: «Скажи ему, пусть, говорит, сына вызовут, он им все расскажет». Меньшовы их фамилия. Что ж, сделаете? Такая, знаете, старушка чудесная; видно сейчас, что понапрасну. Вы, голубчик, похлопочите, – сказала она, взглядывая на него, опуская глаза и улыбаясь. – Хорошо, я сделаю, узнаю, – сказал Нехлюдов, все более и более удивляясь ее развязности. – Но мне о своем деле хотелось поговорить с вами. Вы помните, что я вам говорил тот раз? – сказал он. – Вы много говорили. Что говорили тот раз? – сказала она, не переставая улыбаться и поворачивая голову то в ту, то в другую сторону. – Я говорил, что пришел просить вас простить меня, – сказал он. – Ну, что, все простить, простить, ни к чему это… вы лучше… – Что я хочу загладить свою вину, – продолжал Нехлюдов, – и загладить не словами, а делом. Я решил жениться на вас. Лицо ее вдруг выразило испуг. Косые глаза ее, остановившись, смотрели и не смотрели на него. – Это еще зачем понадобилось? – проговорила она, злобно хмурясь. – Я чувствую, что я перед богом должен сделать это. – Какого еще бога там нашли? Все вы не то говорите. Бога? Какого бога? Вот вы бы тогда помнили бога, – сказала она и, раскрыв рот, остановилась. Нехлюдов только теперь почувствовал сильный запах вина из ее рта и понял причину ее возбуждения. – Успокойтесь, – сказал он. – Нечего мне успокаиваться. Ты думаешь, я пьяна? Я и пьяна, да помню, что говорю, – вдруг быстро заговорила она и вся багрово покраснела, – я каторжная, б…., а вы барин, князь, и нечего тебе со мной мараться. Ступай к своим княжнам, а моя цена – красненькая. – Как бы жестоко ты ни говорила, ты не можешь сказать того, что я чувствую, – весь дрожа, тихо сказал Нехлюдов, – не можешь себе представить, до какой степени я чувствую свою вину перед тобою!.. – Чувствую вину… – злобно передразнила она. – Тогда не чувствовал, а сунул сто рублей. Вот – твоя цена… – Знаю, знаю, но что же теперь делать? – сказал Нехлюдов. – Теперь я решил, что не оставлю тебя, – повторил он, – и что сказал, то сделаю. – А я говорю, не сделаешь! – проговорила она и громко засмеялась. – Катюша! – начал он, дотрагиваясь до ее руки. – Уйди от меня. Я каторжная, а ты князь, и нечего тебе тут быть, – вскрикнула она, вся преображенная гневом, вырывая у него руку. – Ты мной хочешь спастись, – продолжала она, торопясь высказать все, что поднялось в ее душе. – Ты мной в этой жизни услаждался, мной же хочешь и на том свете спастись! Противен ты мне, и очки твои, и жирная, поганая вся рожа твоя. Уйди, уйди ты! – закричала она, энергическим движением вскочив на ноги. Надзиратель подошел к ним. – Ты что скандалишь! Разве так можно… – Оставьте, пожалуйста, – сказал Нехлюдов. – Чтоб не забывалась, – сказал надзиратель. – Нет, подождите, пожалуйста, – сказал Нехлюдов. Надзиратель отошел опять к окну. Маслова опять села, опустив глаза и крепко сжав свои скрещенные пальцами маленькие руки. Нехлюдов стоял над ней, не зная, что делать. – Ты не веришь мне, – сказал он. – Что вы жениться хотите – не будет этого никогда. Повешусь скорее! Вот вам. – Я все-таки буду служить тебе. – Ну, это ваше дело. Только мне от вас ничего не нужно. Это я верно вам говорю, – сказала она. – И зачем я не умерла тогда? – прибавила она и заплакала жалобным плачем. Нехлюдов не мог говорить: ее слезы сообщились ему. Она подняла глаза, взглянула на него, как будто удивилась, и стала утирать косынкой текущие по щекам слезы. Надзиратель теперь опять подошел и напомнил, что время расходиться. Маслова встала. – Вы теперь возбуждены. Если можно будет, я завтра приеду. А вы подумайте, – сказал Нехлюдов. Она ничего не ответила и, не глядя на него, вышла за надзирателем. – Ну, девка, заживешь теперь, – говорила Кораблева Масловой, когда она вернулась в камеру. – Видно, здорово в тебя втреснувши; не зевай, пока он ездит. Он выручит. Богатым людям все можно. – Это как есть, – певучим голосом говорила сторожиха. – Бедному жениться и ночь коротка, богатому только задумал, загадал, – все тебе, как пожелал, так и сбудется. У нас такой, касатка, почтенный, так что сделал… – Что ж, о моем-то деле говорила? – спросила старуха. Но Маслова не отвечала своим товаркам, а легла на нары и с уставленными в угол косыми глазами лежала так до вечера. В ней шла мучительная работа. То, что ей сказал Нехлюдов, вызывало ее в тот мир, в котором она страдала и из которого ушла, не поняв и возненавидев его. Она теперь потеряла то забвение, в котором жила, а жить с ясной памятью о том, что было, было слишком мучительно. Вечером она опять купила вина и напилась вместе с своими товарками,  XLIX   «Да, так вот оно что. Вот что», – думал Нехлюдов, выходя из острога и только теперь вполне понимая всю вину свою. Если бы он не попытался загладить, искупить свой поступок, он никогда бы не почувствовал всей преступности его; мало того, и она бы не чувствовала всего зла, сделанного ей. Только теперь это все вышло наружу во всем своем ужасе. Он увидал теперь только то, что он сделал с душой этой женщины, и она увидала и поняла, что было сделано с нею. Прежде Нехлюдов играл своим чувством любования самого на себя, на свое раскаяние; теперь ему просто было страшно. Бросить ее – он чувствовал это – теперь он не мог, а между тем не мог себе представить, что выйдет из его отношений к ней. На самом выходе к Нехлюдову подошел надзиратель с крестами и медалями и неприятным, вкрадчивым лицом и таинственно передал ему записку. – Вот вашему сиятельству записка от одной особы… – сказал он, подавая Нехлюдову конверт. – Какой особы? – Прочтете – увидите. Заключенная, политическая. Я при них состою. Так вот она просила меня. И хотя и не разрешено, но по человечеству… – ненатурально говорил надзиратель. Нехлюдов был удивлен, каким образом надзиратель, приставленный к политическим, передает записки, и в самом остроге, почти на виду у всех; он не знал еще тогда, что это был и надзиратель и шпион, но взял записку и, выходя из тюрьмы, прочел ее. В записке было написано карандашом бойким почерком, без еров, следующее: «Узнав, что вы посещаете острог, интересуясь одной уголовной личностью, мне захотелось повидаться с вами. Просите свидания со мной. Вам дадут, а я передам вам много важного и для вашей протеже, и для нашей группы. Благодарная вам Вера Богодуховская». Вера Богодуховская была учительница в глухой Новгородской губернии, куда Нехлюдов с товарищами заехал для медвежьей охоты. Учительница эта обратилась к Нехлюдову с просьбой дать ей денег, для того чтобы ехать на курсы. Нехлюдов дал ей эти деньги и забыл про нее. Теперь оказывалось, что эта госпожа была политическая преступница, сидела в тюрьме, где, вероятно, узнала его историю, и вот предлагала ему свои услуги. Как тогда все было легко и просто. И как теперь все тяжело и сложно. Нехлюдов живо и радостно вспомнил тогдашнее время и свое знакомство с Богодуховской. Это было перед масленицей, в глуши, верст за шестьдесят от железной дороги. Охота была счастливая, убили двух медведей и обедали, собираясь уезжать, когда хозяин избы, в которой останавливались, пришел сказать, что пришла дьяконова дочка, хочет видеться с князем Нехлюдовым. – Хорошенькая? – спросил кто-то. – Ну, полно! – сказал Нехлюдов, сделал серьезное лицо, встал из-за стола и, утирая рот и удивляясь, зачем он понадобился дьяконовой дочери, пошел в хозяйскую хату. В комнате была девушка в войлочной шляпе, в шубке, жилистая, с худым некрасивым лицом, в котором хороши были одни глаза с поднятыми над ними бровями. – Вот, Вера Ефремовна, поговори с ними, – сказала старуха хозяйка, – это самый князь. А я уйду. – Чем могу вам служить? – сказал Нехлюдов. – Я… я… Видите ли, вы богаты, вы швыряете деньгами на пустяки, на охоту, я знаю, – начала девушка, сильно конфузясь, – а я хочу только одного – хочу быть полезной людям и ничего не могу, потому что ничего не знаю. Глаза были правдивые, добрые, и все выражение и решимости и робости было так трогательно, что Нехлюдов, как это бывало с ним, вдруг перенесся в ее положение, понял ее и пожалел. – Что же я могу сделать? – Я учительница, но хотела бы на курсы, и меня не пускают. Не то что не пускают, они пускают, но надо средства. Дайте мне, и я кончу курс и заплачу вам. Я думаю, богатые люди бьют медведей, мужиков поят – все это дурно. Отчего бы им не сделать добро? Мне нужно бы только восемьдесят рублей. А не хотите, мне все равно, – сердито сказала она. – Напротив, я очень благодарен вам, что вы мне дали случай… Я сейчас принесу, – сказал Нехлюдов. Он вышел в сени и тут же застал товарища, который подслушивал их разговор. Он, не отвечая на шутки товарищей, достал из сумки деньги и понес ей. – Пожалуйста, пожалуйста, не благодарите. Я вас должен благодарить. Нехлюдову приятно было теперь вспомнить все это; приятно было вспомнить, как он чуть не поссорился с офицером, который хотел сделать из этого дурную шутку, как другой товарищ поддержал его и как вследствие этого ближе сошелся с ним, как и вся охота была счастливая и веселая и как ему было хорошо, когда они возвращались ночью назад к станции железной дороги. Вереница саней парами, гусем двигались без шума рысцой по узкой дороге лесами, иногда высокими, иногда низкими, с елками, сплошь задавленными сплошными лепешками снега. В темноте, блестя красным огнем, закуривал кто-нибудь хорошо пахнущую папиросу. Осип, обкладчик, перебегал от саней к саням по колено в снегу и прилаживался, рассказывая про лосей, которые теперь ходят по глубокому снегу и глодают осиновую кору, и про медведей, которые лежат теперь в своих дремучих берлогах, пыхтя в отдушины теплым дыханьем. Нехлюдову вспомнилось все это и больше всего счастливое чувство сознания своего здоровья, силы и беззаботности. Легкие, напруживая полушубок, дышат морозным воздухом, на лицо сыплется с задетых дугой веток снег, телу тепло, лицу свежо, и на душе ни забот, ни упреков, ни страхов, ни желаний. Как было хорошо! А теперь? Боже мой, как все это было мучительно и трудно!.. Очевидно, Вера Ефремовна была революционерка и теперь за революционные дела была в тюрьме. Надо было увидать ее, в особенности потому, что она обещала посоветовать, как улучшить положение Масловой.  L   Проснувшись на другой день утром, Нехлюдов вспомнил все то, что было накануне, и ему стало страшно. Но, несмотря на этот страх, он, больше чем когда-нибудь прежде, решил, что будет продолжать начатое. С этим чувством сознания своего долга он выехал из дома и поехал к Масленникову – просить его разрешить ему посещения в остроге, кроме Масловой, еще и той старушки Меньшовой с сыном, о которой Маслова просила его. Кроме того, он хотел просить о свидании с Богодуховской, которая могла быть полезна Масловой. Нехлюдов знал Масленникова еще давно по полку. Масленников был тогда казначеем полка. Это был добродушнейший, исполнительнейший офицер, ничего не знавший и не хотевший знать в мире, кроме полка и царской фамилии. Теперь Нехлюдов застал его администратором, заменившим полк губернией и губернским правлением. Он был женат на богатой и бойкой женщине, которая и заставила его перейти из военной в статскую службу. Она смеялась над ним и ласкала его, как свое прирученное животное. Нехлюдов в прошлую зиму был один раз у них, но ему так неинтересна показалась эта чета, что ни разу после он не был. Масленников весь рассиял, увидав Нехлюдова. Такое же было жирное и красное лицо, и та же корпуленция, и такая же, как в военной службе, прекрасная одежда. Там это был всегда чистый, по последней моде облегавший его плечи и грудь мундир или тужурка; теперь это было по последней моде статское платье, так же облегавшее его сытое тело и выставлявшее широкую грудь. Он был в вицмундире. Несмотря на разницу лет (Масленникову было под сорок), они были на «ты». – Ну вот, спасибо, что приехал. Пойдем к жене. А у меня как раз десять минут свободных перед заседанием. Принципал ведь уехал. Я правлю губернией, – сказал он с удовольствием, которого не мог скрыть. – Як тебе по делу. – Что такое? – вдруг, как будто насторожившись, испуганным и несколько строгим тоном сказал Масленников. – В остроге есть одно лицо, которым я очень интересуюсь (при слове острог лицо Масленникова сделалось еще более строго), и мне хотелось бы иметь свидание не в общей, а в конторе, и не только в определенные дни, но и чаще. Мне сказали, что это от тебя зависит. – Разумеется, mon cher[15], я все готов для тебя сделать, – дотрагиваясь обеими руками до его колен, сказал Масленников, как бы желая смягчить Свое величие, – это можно, но, видишь ли, я калиф на час. – Так ты можешь дать мне бумагу, чтобы я мог видеться с нею? – Это женщина? – Да. – Так за что ж она? – За отравление. Но она не правильно осуждена. – Да, вот тебе и правый суд, ils n'en font point d'autres[16], – сказал он для чего-то по-французски. – Я знаю, ты не согласен со мною, но что же делать, c'est mon opinion bien arretee[17], – прибавил он, высказывая мнение, которое он в разных видах в продолжение года читал в ретроградной, консервативной газете. – Я знаю, ты либерал, – Не знаю, либерал ли я, или что другое, – улыбаясь, сказал Нехлюдов, всегда удивлявшийся на то, что все его причисляли к какой-то партии и называли либералом только потому, что он, судя человека, говорил, что надо прежде выслушать его, что перед судом все люди равны, что не надо мучать и бить людей вообще, а в особенности таких, которые не осуждены. – Не знаю, либерал ли я, или нет, но только знаю, что теперешние суды, как они ни дурны, все-таки лучше прежних. – А кого ты взял в адвокаты? – Я обратился к Фанарину. – Ах, Фанарин! – морщась, сказал Масленников, вспоминая, как в прошлом году этот Фанарин на суде допрашивал его как свидетеля и с величайшей учтивостью в продолжение получаса поднимал на смех. – Я бы не посоветовал тебе иметь с ним дело. Фанарин – est un homme tare[18]. – И еще к тебе просьба, – не отвечая ему, сказал Нехлюдов. – Давно очень я знал одну девушку – учительницу. Она очень жалкое существо и теперь тоже в тюрьме, а желает повидаться со мной. Можешь ты мне дать и к ней пропуск? Масленников немного набок склонил голову и задумался. – Это политическая? – Да, мне сказали так. – Вот видишь, свидания с политическими даются только родственникам, но тебе я дам общий пропуск. Je sais que vous n'abuserez pas…[19]Как ее зовут, твою protegee?.. Богодуховской? Elle est jolie?[20]– Hideuse[21]. Масленников неодобрительно покачал головой, подошел к столу и на бумаге с печатным заголовком бойко написал: «Подателю сего, князю Дмитрию Ивановичу Нехлюдову, разрешаю свидание в тюремной конторе с содержащейся в замке мещанкой Масловой, равно и с фельдшерицей Богодуховской», – дописал он и сделал размашистый росчерк. – Вот ты увидишь, какой порядок там. А соблюсти там порядок очень трудно, потому что переполнено, особенно пересыльными: но я все-таки строго смотрю и люблю это дело. Ты увидишь – им там очень хорошо, и они довольны. Только надо уметь обращаться с ними. Вот на днях была неприятность – неповиновение. Другой бы признал это бунтом и сделал бы много несчастных. А у нас все прошло очень хорошо. Нужна, с одной стороны, заботливость, с другой – твердая власть, – сказал он, сжимая выдающийся из-за белого крепкого рукава рубашки с золотой запонкой белый пухлый кулак с бирюзовым кольцом, – заботливость и твердая власть. – Ну, этого я не знаю, – сказал Нехлюдов, – я был там два раза, и мне было ужасно тяжело. – Знаешь что? Тебе надо сойтись с графиней Пассек, – продолжал разговорившийся Масленников, – она вся отдалась этому делу. Elle fait beaucoup de bien[22]. Благодаря ей, может быть, и мне, без ложной скромности скажу, удалось все изменить, и изменить так, что нет уже тех ужасов, которые были прежде, а им прямо там очень хорошо. Вот ты увидишь. Вот Фанарин, я не знаю его лично, да и по моему общественному положению наши пути не сходятся, но он положительно дурной человек, вместе с тем позволяет себе говорить на суде такие вещи, такие вещи… – Ну, благодарствуй, – сказал Нехлюдов, взяв бумагу, и, не дослушав, простился с своим бывшим товарищем. – А к жене ты не пойдешь? – Нет, извини меня, теперь мне некогда. – Ну, как же, она не простит мне, – говорил Масленников, провожая бывшего товарища до первой площадки лестницы, как он провожал людей не первой важности, но второй важности, к которым он причислял Нехлюдова. – Нет, пожалуйста, зайди хоть на минуту. Но Нехлюдов остался тверд, и, в то время как лакей и швейцар подскакивали к Нехлюдову, подавая ему пальто и палку, и отворяли дверь, у которой снаружи стоял городовой, он сказал, что никак не может теперь. – Ну, так в четверг, пожалуйста. Это ее приемный день. Я ей скажу! – прокричал ему Масленников с лестницы.  LI   В тот же день прямо от Масленникова приехав в острог, Нехлюдов направился к знакомой уже квартире смотрителя. Опять слышались те же, как и в тот раз, звуки плохого фортепьяно, но теперь игралась не рапсодия, а этюды Клементи, тоже с необыкновенной силой, отчетливостью и быстротой. Отворившая горничная с подвязанным глазом сказала, что капитан дома, и провела Нехлюдова в маленькую гостиную с диваном, столом и подожженным с одной стороны розовым бумажным колпаком большой лампы, стоявшей на шерстяной вязаной салфеточке. Вышел главный смотритель с измученным, грустным лицом. – Прошу покорно, что угодно? – сказал он, застегивая среднюю пуговицу своего мундира. – Я вот был у вице-губернатора, и вот разрешение, – сказал Нехлюдов, подавая бумагу. – Я желал бы видеть Маслову. – Маркову? – переспросил смотритель, не расслышав из-за музыки. – Маслову. – Ну, да! Ну, да! Смотритель встал и подошел к двери, из которой слышались рулады Клементи. – Маруся, хоть немножко подожди, – сказал он голосом, по которому видно было, что эта музыка составляла крест его жизни, – ничего не слышно. Фортепьяно замолкло, послышались недовольные шаги, и кто-то заглянул в дверь. Смотритель, как бы чувствуя облегчение от этого перерыва музыки, закурил толстую папиросу слабого табаку и предложил Нехлюдову. Нехлюдов отказался. – Так вот я бы желал видеть Маслову. – Маслову нынче неудобно видеть, – сказал смотритель. – Отчего? – Да так, вы сами виноваты, – слегка улыбаясь, сказал смотритель. – Князь, не давайте вы ей прямо денег. Если желаете, давайте мне. Все будет принадлежать ей. А то вчера вы ей, верно, дали денег, она достала вина – никак не искоренишь этого зла – и сегодня напилась совсем, так что даже буйная стала. – Да неужели? – Как же, даже должен был меры строгости употребить – перевел в другую камеру. Так она женщина смирная, но денег вы, пожалуйста, не давайте. Это такой народ… Нехлюдов живо вспомнил вчерашнее, и ему стало опять страшно. – А Богодуховскую, политическую, можно видеть? – спросил Нехлюдов, помолчав. – Что ж, это можно, – сказал смотритель. – Ну, ты чего, – обратился он к девочке пяти или шести лет, пришедшей в комнату и, поворотив голову так, чтобы не спускать глаз с Нехлюдова, направлявшейся к отцу. – Вот и упадешь, – сказал смотритель, улыбаясь на то, как девочка, не глядя перед собой, зацепилась за коврик и подбежала к отцу. – Так если можно, я бы пошел. – Пожалуй, можно, – сказал смотритель, обняв девочку, все смотревшую на Нехлюдова, встал и, нежно отстранив девочку, вышел в переднюю. Еще смотритель не успел надеть подаваемое ему подвязанной девушкой пальто и выйти в дверь, как опять зажурчали отчетливые рулады Клементи. – В консерватории была, да там непорядки. А большое дарование, – сказал смотритель, спускаясь с лестницы. – Хочет выступать в концертах. Смотритель с Нехлюдовым подошли к острогу. Калитка мгновенно отворилась при приближении смотрителя. Надзиратели, взяв под козырек, провожали его глазами. Четыре человека, с бритыми полуголовами и неся кадки с чем-то, встретились им в прихожей и все сжались, увидав смотрителя. Один особенно пригнулся и мрачно насупился, блестя черными глазами. – Разумеется, талант надо совершенствовать, нельзя зарывать, но в маленькой квартире, знаете, тяжело бывает, – продолжал смотритель разговор, не обращая на этих арестантов никакого внимания, и, усталыми шагами волоча ноги, прошел, сопутствуемый Нехлюдовым, в сборную. – Вам кого видеть желательно? – спросил смотритель. – Богодуховскую. – Это из башни. Вам подождать придется, – обратился он к Нехлюдову. – А нельзя ли мне покамест увидать арестантов Меньшовых – мать с сыном, обвиняемые за поджог. – А это из двадцать первой камеры. Что ж, можно их вызвать. – А нельзя ли мне повидать Меньшова в его камере? – Да вам покойнее в сборной, – Нет, мне интересно. – Вот нашли интересное. В это время из боковой двери вышел щеголеватый офицер помощник. – Вот сведите князя в камеру к Меньшову. Камера двадцать первая, – сказал смотритель помощнику, – а потом в контору. А я вызову. Как ее звать? – Вера Богодуховская, – сказал Нехлюдов. Помощник смотрителя был белокурый молодой с нафабренными усами офицер, распространяющий вокруг себя запах цветочного одеколона. – Пожалуйте, – обратился он к Нехлюдову с приятной улыбкой. – Интересуетесь нашим заведением? – Да, и интересуюсь этим человеком, который, как мне говорили, совершенно невинно попал сюда. Помощник пожал плечами. – Да, это бывает, – спокойно сказал он, учтиво вперед себя пропуская гостя в широкий вонючий коридор. – Бывает, и врут они. Пожалуйте. Двери камер были отперты, и несколько арестантов было в коридоре. Чуть заметно кивая надзирателям и косясь на арестантов, которые или, прижимаясь к стенам, проходили в свои камеры, или, вытянув руки по швам и по-солдатски провожая глазами начальство, останавливались у дверей, помощник провел Нехлюдова через один коридор, подвел его к другому коридору налево, запертому железной дверью. Коридор этот был уже, темнее и еще вонючее первого. В коридор с обеих сторон выходили двери, запертые замками. В дверях были дырочки, так называемые глазки, в полвершка в диаметре. В коридоре никого не было, кроме старичка надзирателя с грустным сморщенным лицом. – В которой Меньшов? – спросил помощник надзирателя. – Восьмая налево.  LII   – Можно поглядеть? – спросил Нехлюдов. – Сделайте одолжение, – с приятной улыбкой сказал помощник и стал что-то спрашивать у надзирателя. Нехлюдов заглянул в одно отверстие: там высокий молодой человек в одном белье, с маленькой черной бородкой, быстро ходил взад и вперед; услыхав шорох у двери, он взглянул, нахмурился и продолжал ходить. Нехлюдов заглянул в другое отверстие: глаз его встретился с другим испуганным большим глазом, смотревшим в дырочку; он поспешно отстранился. Заглянув в третье отверстие, он увидал на кровати спящего очень маленького роста свернувшегося человечка, с головою укрытого халатом. В четвертой камере сидел широколицый бледный человек, низко опустив голову и облокотившись локтями на колени. Услыхав шаги, человек этот поднял голову и поглядел. Во всем лице, в особенности в больших глазах, было выражение безнадежной тоски. Его, очевидно, не интересовало узнать, кто глядит к нему в камеру. Кто бы ни глядел, он, очевидно, не ждал ни от кого ничего доброго. Нехлюдову стало страшно; он перестал заглядывать и подошел к двадцать первой камере Меньшова. Надзиратель отпер замок и отворил дверь. Молодой с длинной шеей мускулистый человек, с добрыми круглыми глазами и маленькой бородкой, стоял подле койки и с испуганным лицом, поспешно надевая халат, смотрел на входивших. Особенно поразили Нехлюдова добрые круглые глаза, вопросительно и испуганно перебегающие с него на надзирателя, на помощника и обратно. – Вот господин хочет про твое дело расспросить. – Покорно благодарим. – Да, мне рассказывали про ваше дело, – сказал Нехлюдов, проходя в глубь камеры и становясь у решетчатого и грязного окна, – и хотелось бы от вас самих услышать. Меньшов подошел тоже к окну и тотчас же начал рассказывать, сначала робко поглядывая на смотрителя, потом все смелее и смелее; когда же смотритель совсем ушел из камеры в коридор, отдавая там какие-то приказания, он совсем осмелел. Рассказ этот по языку и манерам был рассказ самого простого, хорошего мужицкого парня, и Нехлюдову было особенно странно слышать этот рассказ из уст арестанта в позорной одежде и в тюрьме. Нехлюдов слушал и вместе с тем оглядывал и низкую койку с соломенным тюфяком, и окно с толстой железной решеткой, и грязные отсыревшие и замазанные стены, и жалкое лицо и фигуру несчастного, изуродованного мужика в котах и халате, и ему все становилось грустнее и грустнее; не хотелось верить, чтобы было правда то, что рассказывал этот добродушный человек, – так было ужасно думать, что могли люди ни за что, только за то, что его же обидели, схватить человека и, одев его в арестантскую одежду, посадить в это ужасное место. А между тем еще ужаснее было думать, чтобы этот правдивый рассказ, с этим добродушным лицом, был бы обман и выдумка. Рассказ состоял в том, что целовальник вскоре после женитьбы отбил у него жену. Он искал закона везде. Везде целовальник закупал начальство, и его оправдывали. Раз он силой увел жену, она убежала на другой день. Тогда он пришел требовать свою жену. Целовальник сказал, что жены его нет (а он видел ее, входя), и велел ему уходить. Он не пошел. Целовальник с работником избили его в кровь, а на другой день загорелся у целовальника двор. Его обвинили с матерью, а он не зажигал, а был у кума. – И действительно ты не поджигал? – И в мыслях, барин, не было. А он, злодей мой, должно, сам поджег. Сказывали, он только застраховал. А на нас с матерью сказали, что мы были, стращали его. Оно точно, я в тот раз обругал его, не стерпело сердце. А поджигать не поджигал. И не был там, как пожар начался. А это он нарочно подогнал к тому дню, что с матушкой были. Сам зажег для страховки, а на нас сказал. – Да неужели? – Верно, перед богом говорю, барин. Будьте отцом родным! – Он хотел кланяться в землю, и Нехлюдов насилу удержал его. – Вызвольте, ни за что пропадаю, – продолжал он. И вдруг щеки его задергались, и он заплакал и, засучив рукав халата, стал утирать глаза рукавом грязной рубахи. – Кончили? – спросил смотритель. – Да. Так не унывайте; сделаем, что можно, – сказал Нехлюдов и вышел. Меньшов стоял в двери, так что надзиратель толкнул его дверью, когда затворял ее. Пока надзиратель запирал замок на двери, Меньшов смотрел в дырку в двери.  LIII   Проходя назад по широкому коридору (было время обеда, и камеры были отперты) между одетыми в светло-желтые халаты, короткие широкие штаны и коты людьми, жадно смотревшими на него, Нехлюдов испытывал странные чувства – и сострадания к тем людям, которые сидели, и ужаса и недоумения перед теми, кто посадили и держат их тут, и почему-то стыда за себя, за то, что он спокойно рассматривает это. В одном коридоре пробежал кто-то, хлопая котами, в дверь камеры и оттуда вышли люди и стали на дороге Нехлюдову, кланяясь ему. – Прикажите, ваше благородие, не знаю, как назвать, решить нас как-нибудь. – Я не начальник, я ничего не знаю. – Все равно, скажите кому, начальству, что ли, – сказал негодующий голос. – Ни в чем не виноваты, страдаем второй месяц. – Как? Почему? – спросил Нехлюдов. – Да вот заперли в тюрьму. Сидим второй месяц, сами не знаем за что. – Правда, это по случаю, – сказал помощник смотрителя, – за бесписьменность взяли этих людей, и надо было отослать их в их губернию, а там острог сгорел, и губернское правление отнеслось к нам, чтобы не посылать к ним. Вот мы всех из других губерний разослали, а этих держим. – Как, только поэтому? – спросил Нехлюдов, остановясь в дверях. Толпа, человек сорок, все в арестантских халатах, окружила Нехлюдова и помощника. Сразу заговорило несколько голосов. Помощник остановил: – Говорите один кто-нибудь. Из всех выделился высокий благообразный крестьянин лет пятидесяти. Он разъяснил Нехлюдову, что они все высланы и заключены в тюрьму за то, что у них не было паспортов. Паспорта же у них были, но только просрочены недели на две. Всякий год бывали так просрочены паспорта, и ничего не взыскивали, а нынче взяли да вот второй месяц здесь держат, как преступников. – Мы все по каменной работе, все одной артели. Говорят, в губернии острог сгорел. Так мы в этом не причинны. Сделайте божескую милость. Нехлюдов слушал и почти не понимал того, что говорил старый благообразный человек, потому что все внимание его было поглощено большой темно-серой многоногой вошью, которая ползла между волос по щеке благообразного каменщика. – Как же так? Неужели только за это? – говорил Нехлюдов, обращаясь к смотрителю. – Да, начальство оплошность сделало, их бы надо послать и водворить на место жительства, – говорил помощник. Только что смотритель кончил, как из толпы выдвинулся маленький человечек, тоже в арестантском халате, начал, странно кривя ртом, говорить о том, что их здесь мучают ни за что. – Хуже собак… – начал он. – Ну, ну, лишнего тоже не разговаривай, помалкивай, а то знаешь… – Что мне знать, – отчаянно заговорил маленький человечек. – Разве мы в чем виноваты? – Молчать! – крикнул начальник, и маленький человечек замолчал. «Что же это такое?» – говорил себе Нехлюдов, выходя из камер, как сквозь строй прогоняемый сотней глаз выглядывавших из дверей и встречавшихся арестантов. – Неужели действительно держат так прямо невинных людей? – проговорил Нехлюдов, когда они вышли из коридора. – Что ж прикажете делать? Но только что и много они врут. Послушать их – все невинны, – говорил помощник смотрителя. – Да ведь эти-то не виноваты же ни в чем. – Эти-то, положим. Но только народ очень испорченный. Без строгости невозможно. Есть такие типы бедовые, тоже палец в рот не клади. Вот вчера двоих вынуждены были наказать. – Как наказать? – спросил Нехлюдов. – Розгами наказывали по предписанию… – Да ведь телесное наказание отменено. – Не для лишенных прав. Эти подлежат. Нехлюдов вспомнил все, что он видел вчера, дожидаясь в сенях, и понял, что наказание происходило именно в то время, как он дожидался, и на него с особенной силой нашло то смешанное чувство любопытства, тоски, недоумения и нравственной, переходящей почти в физическую, тошноты, которое и прежде, но никогда с такой силой не охватывало его. Не слушая помощника смотрителя и не глядя вокруг себя, он поспешно вышел из коридоров и направился в контору. Смотритель был в коридоре и, занятый другим делом, забыл вызвать Богодуховскую. Он вспомнил, что обещал вызвать ее, только тогда, когда Нехлюдов вошел в контору. – Сейчас я пошлю за ней, а вы посидите, – сказал он.  LIV   Контора состояла из двух комнат. В первой комнате, с большой выступающей облезлой печью и двумя грязными окнами, стояла в одном углу черная мерка для измерения роста арестантов, в другом углу висел, – всегдашняя принадлежность всех мест мучительства, как бы в насмешку над его учением, – большой образ Христа. В этой первой комнате стояло несколько надзирателей. В другой же комнате сидели по стенам и отдельными группами или парочками человек двадцать мужчин и женщин и негромко разговаривали. У окна стоял письменный стол. Смотритель сел у письменного стола и предложил Нехлюдову стул, стоявший тут же. Нехлюдов сел и стал рассматривать людей, бывших в комнате. Прежде всех обратил его внимание молодой человек в короткой жакетке, с приятным лицом, который, стоя перед немолодой уже чернобровой женщиной, что-то горячо и с жестами рук говорил ей. Рядом сидел старый человек в синих очках и неподвижно слушал, держа за руку молодую женщину в арестантской одежде, что-то рассказывавшую ему. Мальчик-реалист с остановившимся испуганным выражением лица, не спуская глаз, смотрел на старика. Недалеко от них, в углу, сидела парочка влюбленных: она была с короткими волосами и с энергическим лицом, белокурая, миловидная, совсем молоденькая девушка в модном платье; он – с тонкими очертаниями лица и волнистыми волосами красивый юноша в гуттаперчевой куртке. Они сидели в уголку и шептались, очевидно млея от любви. Ближе же всех к столу сидела седая в черном платье женщина, очевидно мать. Она глядела во все глаза на чахоточного вида молодого человека в такой же куртке и хотела что-то сказать, но не могла выговорить от слез: и начинала и останавливалась. Молодой человек держал в руках бумажку и, очевидно не зная, что ему делать, с сердитым лицом перегибал и мял ее. Подле них сидела полная, румяная, красивая девушка с очень выпуклыми глазами, в сером платье и пелеринке. Она сидела рядом с плачущей матерью и нежно гладила ее по плечу. Все было красиво в этой девушке: и большие белые руки, и волнистые остриженные волосы, и крепкие нос и губы; но главную прелесть ее лица составляли карие, бараньи, добрые, правдивые глаза. Красивые глаза ее оторвались от лица матери в ту минуту, как вошел Нехлюдов, и встретились с его взглядом. Но тотчас же она отвернулась и что-то стала говорить матери. Недалеко от влюбленной парочки сидел черный лохматый человек с мрачным лицом и сердито говорил что-то безбородому посетителю, похожему на скопца. Нехлюдов сел рядом с смотрителем и с напряженным любопытством глядел вокруг себя. Его развлек подошедший к нему гладко стриженный ребенок-мальчик и тоненьким голоском обратился к нему с вопросом. – А вы кого ждете? Нехлюдов удивился вопросу, но, взглянув на мальчика и увидав серьезное, осмысленное лицо с внимательными, живыми глазами, серьезно ответил ему, что ждет знакомую женщину. – Что же, она вам сестра? – спросил мальчик. – Нет, не сестра, – ответил удивленно Нехлюдов. – А ты с кем здесь? – спросил он мальчика. – Я с мамой. Она политическая, – гордо сказал мальчик. – Марья Павловна, возьмите Колю, – сказал смотритель, нашедший, вероятно, противозаконным разговор Нехлюдова с мальчиком. Марья Павловна, та самая красивая девушка с бараньими глазами, которая обратила внимание Нехлюдова, встала во весь свой высокий рост и сильной, широкой, почти мужской походкой подошла к Нехлюдову и мальчику. – Что он у вас спрашивает, кто вы? – спросила она у Нехлюдова, слегка улыбаясь и доверчиво глядя ему в глаза так просто, как будто не могло быть сомнения о том, что она со всеми была, есть и должна быть в простых, ласковых, братских отношениях. – Ему все нужно знать, – сказала она и совсем улыбнулась в лицо мальчику такой доброй, милой улыбкой, что и мальчик и Нехлюдов – оба невольно улыбнулись на ее улыбку. – Да, спрашивал меня, к кому я. – Марья Павловна, нельзя разговаривать с посторонними. Ведь вы знаете, – сказал смотритель. – Хорошо, хорошо, – сказала она и, взяв своей большой белой рукой за ручку не спускавшего с нее глаз Колю, вернулась к матери чахоточного, – Чей же это мальчик? – спросил Нехлюдов уже у смотрителя. – Политической одной, он в тюрьме и родился, – сказал смотритель с некоторым удовольствием, как бы показывая редкость своего заведения. – Неужели? – Да, вот теперь едет в Сибирь с матерью. – А эта девушка? – Не могу вам отвечать, – сказал смотритель, пожимая плечами. – А вот и Богодуховская,  LV   Из задней двери вертлявой походкой вышла маленькая стриженая, худая, желтая Вера Ефремовна, с своими огромными добрыми глазами, – Ну, спасибо, что пришли, – сказала она, пожимая руку Нехлюдова. – Вспомнили меня? Сядемте. – Не думал вас найти так. – О, мне прекрасно! Так хорошо, так хорошо, что лучшего и не желаю, – говорила Вера Ефремовна, как всегда, испуганно глядя своими огромными добрыми круглыми глазами на Нехлюдова и вертя желтой тонкой-тонкой жилистой шеей, выступающей из-за жалких, смятых и грязных воротничков кофточки. Нехлюдов стал спрашивать ее о том, как она попала в это положение. Отвечая ему, она с большим оживлением стала рассказывать о своем деле. Речь ее была пересыпана иностранными словами о пропагандировании, о дезорганизации, о группах, и секциях, и подсекциях, о которых она была, очевидно, вполне уверена, что все знали, а о которых Нехлюдов никогда не слыхивал. Она рассказывала ему, очевидно вполне уверенная, что ему очень интересно и приятно знать все тайны народовольства. Нехлюдов же смотрел на ее жалкую шею, на редкие спутанные волосы и удивлялся, зачем она все это делала и рассказывала. Она жалка ему была, но совсем не так, как был жалок Меньшов-мужик, без всякой вины с его стороны сидевший в вонючем остроге. Она более всего была жалка той очевидной путаницей, которая была у нее в голове. Она, очевидно, считала себя героиней, готовой пожертвовать жизнью для успеха своего дела, а между тем едва ли она могла бы объяснить, в чем состояло это дело и в чем успех его. Дело, о котором хотела говорить Вера Ефремовна с Нехлюдовым, состояло в том, что одна товарка ее, некто Шустова, даже и не принадлежавшая к их подгруппе, как она выражалась, была схвачена пять месяцев тому назад вместе с нею и посажена в Петропавловскую крепость только потому, что у ней нашли книги и бумаги, переданные ей на сохранение. Вера Ефремовна считала себя отчасти виновной в заключении Шустовой и умоляла Нехлюдова, имеющего связи, сделать все возможное для того, чтобы освободить ее. Другое дело, о котором просила Богодуховская, состояло в том, чтобы выхлопотать содержащемуся в Петропавловской крепости Гуркевичу разрешение на свидание с родителями и на получение научных книг, которые ему нужны были для его ученых занятий. Нехлюдов обещал попытаться сделать все возможное, когда будет в Петербурге. Свою историю Вера Ефремовна рассказала так, что она, кончив акушерские курсы, сошлась с партией народовольцев и работала с ними. Сначала шло все хорошо, писали прокламации, пропагандировали на фабриках, но потом схватили одну выдающуюся личности, захватили бумаги и начали всех брать. – Взяли и меня и вот теперь высылают… – закончила она свою историю. – Но это ничего. Я чувствую себя превосходно, самочувствие олимпийское, – сказала она и улыбнулась жалостною улыбкою. Нехлюдов спросил про девушку с бараньими глазами. Вера Ефремовна рассказала, что это дочь генерала, давно уже принадлежит к революционной партии и попалась за то, что взяла на себя выстрел в жандарма. Она жила в конспиративной квартире, в которой был типографский станок. Когда ночью пришли с обыском, то обитатели квартиры решили защищаться, потушили огонь и стали уничтожать улики. Полицейские ворвались, и тогда один из заговорщиков выстрелил и ранил смертельно жандарма. Когда стали допрашивать, кто стрелял, она сказала, что стреляла она, несмотря на то, что никогда не держала в руке револьвера и паука не убьет. И так и осталось. И теперь идет в каторгу. – Альтруистическая, хорошая личность… – одобрительно сказала Вера Ефремовна. Третье дело, о котором хотела говорить Вера Ефремовна, касалось Масловой. Она знала, как все зналось в остроге, историю Масловой и отношения к ней Нехлюдова и советовала хлопотать о переводе ее к политическим или по крайней мере в сиделки в больницу, где теперь особенно много больных и нужны работницы. Нехлюдов поблагодарил ее за совет и сказал, что постарается воспользоваться им.  LVI   Разговор их был прерван смотрителем, который поднялся и объявил, что время свидания кончилось и надо расходиться. Нехлюдов встал, простился с Верой Ефремовной и отошел к двери, у которой остановился, наблюдая то, что происходило перед ним. – Господа, пора, пора, – говорил смотритель, то вставая, то опять садясь. Требование смотрителя вызвало в находящихся в комнате и заключенных и посетителях только особенное оживление, но никто и не думал расходиться. Некоторые встали и говорили стоя. Некоторые продолжали сидеть и разговаривать. Некоторые стали прощаться и плакать. Особенно трогательна была мать с сыном чахоточным. Молодой человек все вертел бумажку, и лицо его становилось все более и более злым, – так велики были усилия, которые он делал, чтобы не заразиться чувством матери. Мать же, услыхав, что надо прощаться, легла ему на плечо и рыдала, сопя носом. Девушка с бараньими глазами – Нехлюдов невольно следил за ней – стояла перед рыдающей матерью и что-то успокоительно говорила ей. Старик в синих очках, стоя, держал за руку свою дочь и кивал головой на то, что она говорила. Молодые влюбленные встали и держались за руки, молча глядя друг другу в глаза. – Вот этим одним весело, – сказал, указывая на влюбленную парочку, молодой человек в короткой жакетке, стоя подле Нехлюдова, так же как и он, глядя на прощающихся. Чувствуя на себе взгляды Нехлюдова и молодого человека, влюбленные – молодой человек в гуттаперчевой куртке и белокурая миловидная девушка – вытянули сцепленные руки, опрокинулись назад и, смеясь, начали кружиться. – Нынче вечером женятся здесь, в остроге, и она с ним идет в Сибирь, – сказал молодой человек. – Он что же? – Каторжный. Хоть они повеселятся, а то уж слишком больно слушать, – прибавил молодой человек в жакетке, прислушиваясь к рыданьям матери чахоточного. – Господа! Пожалуйста, пожалуйста! Не вынудьте меня принять меры строгости, – говорил смотритель, повторяя несколько раз одно и то же. – Пожалуйста, да ну, пожалуйста! – говорил он слабо и нерешительно. – Что ж это? Уж давно пора. Ведь этак невозможно. Я последний раз говорю, – повторял он уныло, то закуривая, то туша свою мариландскую папироску. Очевидно было, что как ни искусны и ни стары и привычны были доводы, позволяющие людям делать зло другим, не чувствуя себя за него ответственными, смотритель не мог не сознавать, что он один из виновников того горя, которое проявлялось в этой комнате; и ему, очевидно, было ужасно тяжело. Наконец заключенные и посетители стали расходиться: одни во внутреннюю, другие в наружную дверь. Прошли мужчины – в гуттаперчевых куртках, и чахоточный и черный лохматый; ушла и Марья Павловна с мальчиком, родившимся в остроге. Стали выходить и посетители. Пошел тяжелой походкой старик в синих очках, за ним пошел и Нехлюдов. – Да-с, удивительные порядки, – как бы продолжал прерванный разговор словоохотливый молодой человек, спускаясь с Нехлюдовым вместе с лестницы. – Спасибо еще, капитан – добрый человек, не держится правил. Все поговорят – отведут душу. – Разве в других тюрьмах нет таких свиданий? – И-и! Ничего подобного. А не угодно ли поодиночке, да еще через решетку. Когда Нехлюдов, разговаривая с Медынцевым – так отрекомендовал себя словоохотливый молодой человек, – сошел в сени, к ним подошел с усталым видом смотритель. – Так если хотите видеть Маслову, то пожалуйте завтра, – сказал он, очевидно желая быть любезным с Нехлюдовым. – Очень хорошо, – сказал Нехлюдов и поспешил выйти. Ужасны были, очевидно, невинные страдания Меньшова – и не столько его физические страдания, сколько то недоумение, то недоверие к добру и к богу, которые он должен был испытывать, видя жестокость людей, беспричинно мучающих его; ужасно было опозорение и мучения, наложенные на эти сотни ни в чем не повинных людей только потому, что в бумаге не так написано; ужасны эти одурелые надзиратели, занятые мучительством своих братьев и уверенные, что они делают и хорошее и важное дело. Но ужаснее всего показался ему этот стареющийся и слабый здоровьем и добрый смотритель, который должен разлучать мать с сыном, отца с дочерью – точно таких же людей, как он сам и его дети. «Зачем это?» – спрашивал Нехлюдов, испытывая теперь в высшей степени то чувство нравственной, переходящей в физическую, тошноты, которую он всегда испытывал в тюрьме, и не находил ответа.  LVII   На другой день Нехлюдов поехал к адвокату и сообщил ему дело Меньшовых, прося взять на себя защиту. Адвокат выслушал и сказал, что посмотрит дело, и если все так, как говорит Нехлюдов, что весьма вероятно, то он без всякого вознаграждения возьмется за защиту. Нехлюдов, между прочим, рассказал адвокату о содержимых ста тридцати человеках по недоразумению и спросил, от кого это зависит, кто виноват. Адвокат помолчал, очевидно желая ответить точно. – Кто виноват? Никто, – сказал он решительно. – Скажите прокурору – он скажет, что виноват губернатор, скажите губернатору – он скажет, что виноват прокурор. Никто не виноват. – Я сейчас еду к Масленникову и скажу ему. – Ну-с, это бесполезно, – улыбаясь, возразил адвокат. – Это такая – он не родственник и не друг? – это такая, с позволения сказать, дубина и вместе с тем хитрая скотина. Нехлюдов, вспомнив, что говорил Масленников про адвоката, ничего не ответил и, простившись, поехал к Масленникову. Масленникова Нехлюдову нужно было просить о двух вещах: о переводе Масловой в больницу и о ста тридцати бесписьменных, безвинно содержимых в остроге. Как ни тяжело ему было просить человека, которого он не уважал, это было единственное средство достигнуть цели, и надо было пройти через это. Подъезжая к дому Масленникова, Нехлюдов увидал у крыльца несколько экипажей: пролетки, коляски и кареты, и вспомнил, что как раз нынче был тот приемный день жены Масленникова, в который он просил его приехать. В то время как Нехлюдов подъезжал к дому, одна карета стояла у подъезда, и лакей в шляпе с кокардой и пелерине подсаживал с порога крыльца даму, подхватившую свой шлейф и открывшую черные тонкие щиколотки в туфлях. Среди стоящих уже экипажей он узнал закрытое ландо Корчагиных. Седой румяный кучер почтительно и приветливо снял шляпу, как особенно знакомому барину. Не успел Нехлюдов спросить швейцара о том, где Михаил Иванович (Масленников), как он сам показался на ковровой лестнице, провожая очень важного гостя, такого, какого он провожал уже не до площадки, а до самого низа. Очень важный военный гость этот, сходя, говорил по-французски об аллегри в пользу приютов, устраиваемых в городе, высказывая мнение, что это хорошее занятие для дам: «И им весело, и деньги собираются». – Qu'elles s'amusent et que le bon Dieu les benisse…[23]A, Нехлюдов, здравствуйте! Что давно вас не видно? – приветствовал он Нехлюдова. – Allez presenter vos de voirs a madame[24]. И Корчагины тут. Et Nadine Bukshevden. Toutes les jolies femmes de la ville[25], – сказал он, подставляя и несколько приподнимая свои военные плечи под подаваемую ему его же великолепным с золотыми галунами лакеем шинель. – Au revoir, mon cher![26]– Он пожал еще руку Масленникову. – Ну, пойдем наверх, как я рад! – возбужденно заговорил Масленников, подхватывая под руку Нехлюдова и, несмотря на свою корпуленцию, быстро увлекая его наверх. Масленников был в особенно радостном возбуждении, причиной которого было оказанное ему внимание важным лицом. Казалось, служа в гвардейском, близком к царской фамилии полку, Масленникову пора бы привыкнуть к общению с царской фамилией, но, видно, подлость только усиливается повторением, и всякое такое внимание приводило Масленникова в такой же восторг, в который приходит ласковая собачка после того, как хозяин погладит, потреплет, почешет ее за ушами. Она крутит хвостом, сжимается, извивается, прижимает уши и безумно носится кругами. То же самое был готов делать Масленников. Он не замечал серьезного выражения лица Нехлюдова, не слушал его и неудержимо влек его в гостиную, так что нельзя было отказаться, и Нехлюдов шел с ним. – Дело после; что прикажешь – все сделаю, – говорил Масленников, проходя с Нехлюдовым через залу. – Доложите генеральше, что князь Нехлюдов, – на ходу сказал он лакею. Лакей иноходью, обгоняя их, двинулся вперед. – Vous n'avez qu'a ordonner[27]. Но жену повидай непременно. Мне и то досталось за то, что я тот раз не привел тебя. Лакей уже успел доложить, когда они вошли, и Анна Игнатьевна, вице-губернаторша, генеральша, как она называла себя, уже с сияющей улыбкой наклонилась к Нехлюдову из-за шляпок и голов, окружавших ее у ди вана. На другом конце гостиной у стола с чаем сидели барыни и стояли мужчины – военные и штатские, и слышался неумолкаемый треск мужских и женских голосов. – Enfin![28]Что же это вы нас знать не хотите? Чем мы вас обидели? Такими словами, предполагавшими интимность между нею и Нехлюдовым, которой никогда не было, встретила Анна Игнатьевна входящего. – Вы знакомы? Знакомы? Мадам Белявская, Михаил Иванович Чернов. Садитесь поближе. – Мисси, venez dons a notre table. Ou vous apportera votre the… [29]И вы… – обратилась она к офицеру, говорившему с Мисси, очевидно забыв его имя, – пожалуйте сюда. Чаю, князь, прикажете? – Ни за что, ни за что не соглашусь: она просто не любила, – говорил женский голос. – А любила пирожки. – Вечно глупые шутки, – со смехом вступилась другая дама в высокой шляпе, блестевшая шелком, золотом и камнями. – C'est excellent[30]– эти вафельки, и легко. Подайте еще сюда. – Что же, скоро едете? – Да уж нынче последний день. От этого мы и приехали. – Такая прелестная весна, так хорошо теперь в деревне! Мисси в шляпе и каком-то темно-полосатом платье, схватывавшем без складочки ее тонкую талию, точно как будто она родилась в этом платье, была очень красива. Она покраснела, увидав Нехлюдова. – А я думала, что вы уехали, – сказала она ему. – Почти уехал, – сказал Нехлюдов. – Дела задерживают. Я и сюда приехал по делу. – Заезжайте к мама. Она очень хочет вас видеть, – сказала она и, чувствуя, что она лжет и он понимает это, покраснела еще больше. – Едва ли успею, – мрачно отвечал Нехлюдов, стараясь сделать вид, что не заметил, как она покраснела. Мисси сердито нахмурилась, пожала плечами и обратилась к элегантному офицеру, который подхватил у нее из рук порожнюю чашку и, цепляя саблей за кресла, мужественно перенес ее на другой стол. – Вы должны тоже пожертвовать для приюта. – Да я и не отказываюсь, но хочу приберечь всю свою щедрость до аллегри. Там я выкажу себя уже во всей силе. – Ну, смотрите! – послышался явно притворно смеющийся голос. Приемный день был блестящий, и Анна Игнатьевна была в восхищении. – Мне Мика говорил, что вы заняты в тюрьмах. Я очень понимаю это, – говорила она Нехлюдову. – Мика (это был ее толстый муж, Масленников) может иметь другие недостатки, но вы знаете, как он добр. Все эти несчастные заключенные – его дети. Он иначе не смотрит на них. Il est d'une bonte… [31]Она остановилась, не найдя слов, которые могли бы выразить bonte того ее мужа, по распоряжению которого секли людей, и тотчас же, улыбаясь, обратилась к входившей старой сморщенной старухе в лиловых бантах. Поговорив, сколько нужно было, и так бессодержательно, как тоже нужно было, для того чтобы не нарушить приличия, Нехлюдов встал и подошел к Масленникову. – Так, пожалуйста, можешь ты меня выслушать? – Ах, да! Ну, что же? Пойдем сюда. Они вошли в маленький японский кабинетик и сели у окна.  LVIII   – Ну-с, je suis a vous[32]. Хочешь курить? Только постой, как бы нам тут не напортить, – сказал он и принес пепельницу. – Ну-с? – У меня к тебе два дела. – Вот как. Лицо Масленникова сделалось мрачно и уныло. Все следы того возбуждения собачки, у которой хозяин почесал за ушами, исчезли совершенно. Из гостиной доносились голоса. Один женский говорил: «Jamais, jamais je ne croirais» [33], a другой, с другого конца, мужской, что-то рассказывал, все повторяя: «La comtesse Voronzoff и Victor Apraksine» [34]. С третьей стороны слышался только гул голосов и смех. Масленников прислушивался к тому, что происходило в гостиной, слушал и Нехлюдова. – Я опять о той же женщине, – сказал Нехлюдов. – Да, невинно осужденная. Знаю, знаю. – Я просил бы перевести ее в служанки в больницу. Мне говорили, что это можно сделать. Масленников сжал губы и задумался. – Едва ли можно, – сказал он. – Впрочем, я посоветуюсь и завтра телеграфирую тебе. – Мне говорили, что там много больных и нужны помощницы. – Ну да, ну да. Так, во всяком случае, дам тебе знать. – Пожалуйста, – сказал Нехлюдов. Из гостиной раздался общий и даже натуральный смех. – Это все Виктор, – сказал Масленников, улыбаясь, – он удивительно остер, когда в ударе. – А еще, – сказал Нехлюдов, – сейчас в остроге сидят сто тридцать человек только за то, что у них просрочены паспорта. Их держат месяц здесь. И он рассказал причины, по которым их держат. – Как же ты узнал про это? – спросил Масленников, и на лице его вдруг выразилось беспокойство и недовольство. – Я ходил к подсудимому, и меня в коридоре обступили эти люди и просили… – К какому подсудимому ты ходил? – Крестьянин, который невинно обвиняется и к которому я пригласил защитника. Но не в этом дело. Неужели эти люди, ни в чем не виноватые, содержатся в тюрьме только за то, что у Них просрочены паспорты и… – Это дело прокурора, – с досадой перебил Масленников Нехлюдова. – Вот ты говоришь: суд скорый и правый. Обязанность товарища прокурора – посещать острог и узнавать, законно ли содержатся заключенные. Они ничего не делают: играют в винт. – Так ты ничего не можешь сделать? – мрачно сказал Нехлюдов, вспоминая слова адвоката о том, что губернатор будет сваливать на прокурора. – Нет, я сделаю. Я справлюсь сейчас. – Для нее же хуже. C'est un souffre-douleur[35], – слышался из гостиной голос женщины, очевидно совершенно равнодушной к тому, что она говорила. – Тем лучше, я и эту возьму, – слышался с другой стороны игривый голос мужчины и игривый смех женщины, что-то не дававшей ему. – Нет, нет, ни за что, – говорил женский голос. – Так вот, я сделаю все, – повторил Масленников, туша папироску своей белой рукой с бирюзовым перстнем, – а теперь пойдем к дамам. – Да, еще вот что, – сказал Нехлюдов, не входя в гостиную и останавливаясь у двери. – Мне говорили, что вчера в тюрьме наказывали телесно людей. Правда ли это? Масленников покраснел. – Ах, ты об этом? Нет, mon cher, решительно тебя не надо пускать, тебе до всего дело. Пойдем, пойдем, Annette зовет нас, – сказал он, подхватывая его под руку и выказывая опять такое же возбуждение, как и после внимания важного лица, но только теперь уже не радостное, а тревожное. Нехлюдов вырвал свою руку из его и, никому не кланяясь и ничего не говоря, с мрачным видом прошел через гостиную, залу и мимо выскочивших лакеев в переднюю и на улицу. – Что с ним? Что ты ему сделал? – спросила Annette у мужа. – Это a la francaise[36], – сказал кто-то. – Какой это a la francaise, это a la zoulou[37]. – Ну, да он всегда был такой. Кто-то поднялся, кто-то приехал, и щебетанья пошли своим чередом: общество пользовалось эпизодом Нехлюдова как удобным предметом разговора нынешнего jour fixe'a. На другой день после посещения Масленникова Нехлюдов получил от него на толстой глянцевитой с гербом и печатями бумаге письмо великолепным твердым почерком о том, что он написал о переводе Масловой в больницу врачу и что, по всей вероятности, желание его будет исполнено. Было подписано: «Любящий тебя старый товарищ», и под подписью «Масленников» был сделан удивительно искусный, большой и твердый росчерк. – Дурак! – не мог удержаться не сказать Нехлюдов, особенно за то, что в этом слове «товарищ» он чувствовал, что Масленников снисходил до него, то есть, несмотря на то, что исполнял самую нравственно грязную и постыдную должность, считал себя очень важным человеком и думал если не польстить, то показать, что он все-таки не слишком гордится своим величием, называя себя его товарищем.  LIX   Одно из самых обычных и распространенных суеверий то, что каждый человек имеет одни свои определенные свойства, что бывает человек добрый, злой, умный, глупый, энергичный, апатичный и т. д. Люди не бывают такими. Мы можем сказать про человека, что он чаще бывает добр, чем зол, чаще умен, чем глуп, чаще энергичен, чем апатичен, и наоборот; но будет не правда, если мы скажем про одного человека, что он добрый или умный, а про другого, что он злой или глупый. А мы всегда так делим людей. И это неверно. Люди, как реки: вода во всех одинакая и везде одна и та же, но каждая река бывает то узкая, то быстрая, то широкая, то тихая, то чистая, то холодная, то мутная, то теплая. Так и люди. Каждый человек носит в себе зачатки всех свойств людских и иногда проявляет одни, иногда другие и бывает часто совсем непохож на себя, оставаясь все между тем одним и самим собою. У некоторых людей эти перемены бывают особенно резки. И к таким людям принадлежал Нехлюдов. Перемены эти происходили в нем и от физических и от духовных причин. И такая перемена произошла в нем теперь. То чувство торжественности и радости обновления, которое он испытывал после суда и после первого свидания с Катюшей, прошло совершенно и заменилось после последнего свидания страхом, даже отвращением к ней. Он решил, что не оставит ее, не изменит своего решения жениться на ней, если только она захочет этого; но это было ему тяжело и мучительно. На другой день своего посещения Масленникова он опять поехал в острог, чтобы увидать ее.

The script ran 0.002 seconds.